книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Господин с кошкой

Денис Викторович Драгунский

Господин с кошкой

О книгах Дениса Драгунского

* * *

Драгунский пришел со своим ноу-хау и изобрел новый тип новеллы: очень короткую, очень язвительную. В рассказах он решил рассказать ту правду, которую деликатные люди видят, но скрывают: о неловкостях, упущенных возможностях, преувеличенных амбициях, о межличностных барьерах, куда более непреодолимых, чем государственные, и о том, что мужчины с женщинами принадлежат все же к разным биологическим видам, а жить им приходится вместе.

Дмитрий Быков, «Газета»

* * *

Тексты разные – от философской притчи до современного переложения «Войны и мира», от забавных историй, происходивших в разное время с Денисом, его родными и друзьями, до прекрасных образцов изысканной художественной прозы.

Каждый из рассказов невольно вызывает в памяти поговорку о родственных узах краткости и таланта. Словам тесно – мыслям просторно: на полутора-двух страницах Драгунский легко разворачивает и неожиданно завершает сюжет, который мог бы при желании превратить в полноценный роман с продолжением, сценарий фильма или сериала.

Ольга Костюкова, «Профиль»

* * *

Легкое, но занимательное чтение, наводящее на серьезные размышления. Сейчас такой прозы ощутимо не хватает.

Евгений Белжеларский, «Итоги»

* * *

Книги Дениса Драгунского буквально ворвались на книжный рынок. Видимо, читатель соскучился по малой форме – рассказу.

Да и хороший литературный язык сразу притягивает и заставляет забыть обо всем вокруг, погружая в мир Драгунского. Думаешь, ну ладно, еще один рассказик, и все. Остальное – потом. Потом еще один, еще. Ибо это даже и не рассказы, а философско-биографические притчи-размышления, в которых больше личного и настоящего, чем придуманного.

Денис Драгунский – писатель, способный вместить на одной-двух страничках целый мир, в котором мы узнаем себя и своих знакомых, наши сомнения и надежды, наше детство и наше «сегодня». Это уж кто как увидит.

Олег Рагозин, «Вечерняя Москва»

* * *

В рассказах Драгунского нет лжи. Они берут в первую очередь исповедальной искренностью. Ты доверяешь автору. На первом месте в книге – истории о женщинах. Для Драгунского-литератора женский пол – главный предмет обожания-описания. Соседки по даче, студентки, спортсменки, переводчицы, красавицы и простенькие, молодые и не очень. По количеству детских влюбленностей, школьных и зрелых романов Драгунский может поспорить с Ги де Мопассаном.

Константин Рылёв, «Частный корреспондент»

* * *

Новеллы могут быть о чем угодно: о плохом богатом мальчике – любителе бедных девочек-мовешек, о школе, об эмигрантах, о дошедших до наших дней письмах, хранящих тайны, которые сейчас уже некому раскрыть… Эту прозу действительно следовало бы назвать филологической – в том смысле, что она стилистически безупречна и демонстрирует отменный авторский вкус. А еще она очень взрослая и по-человечески мудрая. И даже если поначалу кого-то раздражает, что автор позволяет себе делать обобщения, оперировать штампами и навешивать ярлыки, то довольно скоро становится ясно: он может себе это позволить. Потому что его штамп выверен и ярлык не врет.

Наталья Кочеткова, «Известия» image

Снег. Блажь

правду говорить тяжело и противно

Зимой сидел во дворе на скамейке с одной сокурсницей. Мы целовались, я обнимал ее сквозь шубку. Потом она сказала:

– Давай поедем ко мне.

– Давай, – радостно сказал я, обняв ее еще теснее.

– То есть не совсем ко мне, – сказала она, – а к моей тете. Вернее, двоюродной бабушке. У нее трехкомнатная квартира. Она живет одна. Ей почти девяносто лет. Она совсем почти глухая. Мы приедем, и она скоро ляжет спать… а?

– О! – сказал я. – Просто чудо.

– Но только ты мне скажи честно, – сказала она. – Ты на самом деле, действительно хочешь поехать со мной? Или…

– Или что? – спросил я.

– Или это блажь?

– В каком смысле? – спросил я.

– В обыкновенном, – сказала она, высвобождаясь из-под моей руки, лежащей у нее на плече.

И села, сложив руки на коленях. Мы сидели, как это бывает зимой, на спинке заснеженной скамейки.

Я тоже сложил руки на коленях. Мы так просидели минуты три. Или дольше.

– Холодно так сидеть, – сказал я.

– Ты не ответил, – сказал она.

– Честно? – спросил я.

– Да, – сказала она.

– Это просто блажь. К сожалению. Прости. Она соскочила со скамейки. Я тоже.

– Ничего, – сказала она. – Ничего, пожалуйста. Тогда пошли.

И мы пошли. Она к метро, я – пешком. То есть в разные стороны.

Нет такого слова

заметки по национальному вопросу

У нас на факультете училась рослая и щелоглазая палеоазиатка по имени Лида.

– Знаешь, как меня зовут на самом деле? – спросила она меня, когда мы оказались вечером на крыльце факультета после какой-то там конференции. Странным образом оказались вдвоем. Я закуривал, и она тоже.

– Как? – спросил я.

Она сказала что-то вроде «Лыгыдынлидына».

– Да… – сказал я. – А… а как это переводится?

– Серая утка, низко летящая над замерзающей тундрой… – сказала она и придвинула ко мне раскрытые губы, пахнущие «Примой». Когда я ее целовал, то чувствовал в уголке рта горькую табачную крошку.

– Поедем ко мне, – сказал я, вынырнув из поцелуя, как из полыньи.

– Лучше ко мне, – сказала она. – Общага рядом, соседка уехала, я одна в комнате. Пошли.

Она схватила меня за руку и потянула за собой.

Потом мы лежали на звенючей железной кровати, вжавшись друг в друга, потому что кровать была узкая. Лежали и молча следили, как фары проезжавших машин чертили полукруги по потолку, то слегка освещая комнату, то снова погружая ее в слабую темноту.

Потом мы закурили. Потом докурили, умяв окурки в блюдце, стоявшем на прикроватной тумбочке.

– Я зажгу свет, ладно? – сказала Лида. – Зажмурься. Я не стал жмуриться, она прошла к двери, включила лампу. Совсем голая. Потом села лицом ко мне, опершись спиной об изножье кровати.

– Дай мне из тумбочки такой мешочек там, – сказала она.

Свесившись с кровати, я вытащил из тумбочки вроде как кисет, кинул ей.

Она достала оттуда плоскую костяную коробку, а из нее – костяную палочку с острым концом. И еще круглую маленькую штучку вроде пудреницы. Я смотрел за ней во все глаза. Она спокойно раскинула бедра, и я увидел, что ее левое бедро изнутри покрыто маленькими коричневыми рубцами.

– Ты что, Лида? – спросил я.

– Не обращай внимания. – И она этой костяной иголкой сильно надрезала себе кожу на бедре. Полилась кровь, она от боли зашипела и сморщилась.

– Ты что? – чуть не крикнул я.

Она левой рукой подтерла кровь, раскрыла эту как будто пудреницу, правой рукой взяла шепотку темного порошка и стала втирать в ранку. Кровь угомонилась. Она сложила все в коробочку, сунула ее в кисет и кинула его мне:

– Положи на место, ладно?

– Ладно. – Я положил мешочек на место, прихлопнул дверку тумбочки и вдруг, что-то поняв, расхохотался:

– Лида, ты как снайпер, да? Засечка на прикладе, да? Шпок – готов! – и засечка?

– Вроде того, – сказала она, шмыгая носом от непрошедшей боли. – У нас такое правило. Чем больше мужчин было у женщины, тем легче ей дома замуж выйти. И вообще чтоб видно было, что она хорошая женщина.

– Да… – сказал я. – Дела…

– Правило такое, – сказала она. – Я тебя не очень напугала? Ты извини, если напугала.

– Нет, что ты! – Я ласково прикоснулся к ее голой ноге. – Лида, скажи, пожалуйста, а ты меня привела, чтобы насечку сделать или я тебе понравился?

– А я тебе понравилась?

– Да, – честно сказал я. – Я просто офигел, когда с тобой целовался.

– То-то же, – сказала она, засмеялась, перегнулась через меня, взяла сигарету и закурила.

– Постой, – сказал я. – Я ведь первый спросил, между прочим.

– Неважно, – сказала она. – Все равно мы не поженимся. Какая разница?

– Лида, – сказал я, переведя дух. – Ладно, твои дела. Но скажи, зачем ты так мучаешься? Во-первых, больно. Во-вторых, на факультете что про тебя говорят, сама знаешь, наверное?

– Знаю, – сказала она. – Ну и что?

– Лида, – сказал я. – Возьми насеки себе еще полсотни насечек, перетерпи разом, и все, и забудь, и живи нормально, а дома потом все предъявишь в лучшем виде. А то еще нарывать будет, ну его, Лида… – И я потянулся к ней, чтобы ее обнять.

Но она отпихнула меня, чуть не обжегши сигаретой. И посмотрела мне в глаза. Я никогда не видел такого потустороннего презрения во взоре, обращенном на меня.

– А знаешь ли ты… – медленно проговорила она, затягиваясь и пуская дым через ноздри. – А знаешь ли ты, русское московское это самое… а знаешь ли ты, что в нашем языке нет слова «ложь»?

– Лида… – начал было я, но замолк.

Она докурила, загасила сигарету. Прикоснулась мизинцем к свежей ранке на бедре.

– Кстати, – сказала она, – тебе домой не пора?

– Пора. – Я вскочил с кровати, начал одеваться. – Давно пора, давно пора.

– Пока, – сказала она, не оборачиваясь, когда я оделся и встал у нее за спиной.

– Пока, – ответил я. Мне недостало сил обнять ее голые смуглые и худые палеоазиатские плечи. Или поцеловать в жесткую, черную, как рояль, палеоазиатскую макушку.

Я вышел, и пошел по лестнице вниз, потом во двор, потом на улицу, потом на троллейбус, потом на метро, потом вышел из метро, потом снова сел на троллейбус, доехал две остановки до дому…

Зато назавтра и остальные два года мы очень мило здоровались в коридоре. И даже иногда курили вместе.

Об исполнении доложить

просто, подробно, ничего не скрывая

Лет пятнадцать тому назад мне надо было сделать одно очень сложное дело (административно-правовое, если угодно). Мне указали на пожилую мадам NN, с которой я, впрочем, давно был знаком, и сказали: пойди к ней и расскажи о своей проблеме. Просто и откровенно. И попроси помочь. Если она сочтет тебя правым, а дело – решаемым, она тебе поможет.

Сказано – сделано. Я позвонил ей, получил приглашение, и за чашкой чая подробно, ничего не скрывая, рассказал о своем деле. Она подумала, покивала, полистала несколько пухлых записных книжек, а потом сказала:

– Запишите телефон. Ее зовут ZZ. Она может решить вашу проблему быстро, ловко и бесплатно. Многое в ее руках. Позвоните и скажите, что вы – от меня. Но! Но она может вдруг сделать вид, что не понимает, чего от нее хотят, может начать тянуть, вроде там перезвоните через недельку… то есть может вдруг начать валять дурака. Тогда слушайте и запоминайте. Если вы почувствуете, что она валяет дурака, скажите ей буквально следующее. Запоминайте. Скажите ей: «NN просила вам сказать такие слова: «Бабушка велела»». И все.

Тем же вечером позвонил этой даме. Узнав, от кого я, она стала очень приветлива, расспросила о сути моей проблемы, пообещала кое-что кое у кого разведать, посодействовать, вывести меня на нужных людей и так далее. И чтобы я перезвонил через недельку, а надежнее – через полторы-две. То есть, как говорила пожилая мадам NN, она явно начала валять дурака.

Тогда я, набравшись решимости, перебил ее журчанье-воркованье и сказал:

– Дорогая госпожа ZZ! Спасибо за ваше искреннее участие. Но вы знаете, госпожа NN, по чьей рекомендации я вам звоню, просила меня сказать буквально следующее…

– Да-да? – неожиданным ироническим басом спросила моя собеседница (получилось как «дэ-дэ»). – И что же она просила буквально сказать?

Ну зачем она повторила слово «буквально»? Я немножко обиделся. И сказал:

– Буквально следующее: NN просила вам сказать такие слова: «Бабушка велела». И все.

На том конце провода стало совсем тихо. Как будто даже выключилось. Через несколько мгновений я спросил:

– Алло, вы слушаете?

– Да, – сказала она. – Скажите, если я сейчас к вам подъеду посмотреть все бумаги, вам будет удобно?

Покровка

это я сбоку на фотографии, вот, вот

Пять лет, с 52-го по 56-й, мы прожили в бабушкиной комнате в большой коммуналке на Покровке (в ту пору – ул. Чернышевского). Нас в этой комнате было пятеро: бабушка, папа, мама, я и моя няня Ася. Тихая молодая женщина, которая, когда нанималась, говорила: «Я сахар в чай кладу один комочек… » Потом, когда мне было уже двадцать пять, она приходила в гости, посмотреть на питомца. В квартире жили разные люди.

Жила в самой первой (вернее, в трех крохотных, нарезанных из одной, наверное) комнате Ольга Натановна, зубной врач. С мужем Зямой, дочерью Натусей, зятем Сашей и внучкой Аллочкой, младше меня года на три.

Они жили там давно, и тетя Натуся мне рассказывала, как она девочкой (до войны) приходила играть к бабушкиному сыну Лёне (которого убило на войне) и моя бабушка говорила ей: «Приходи попозже, ты уже налопалась, а он еще не кушинькал».

Ольга Натановна (Голда, как звала ее бабушка) была частнопрактикующим зубным врачом.

Она принимала прямо тут, в коммуналке! У нее был кабинет и приемная! Где они все спали, я не знаю – вряд ли в маленькой жилой комнате, одной из трех. Наверное, и в приемной и в кабинете.

Бормашина была с ножным приводом. Когда Голда купила себе другую, с электромотором, это было событие на всю квартиру.

Ее пациенты – иногда три-четыре человека – ожидали в приемной. А я читал им наизусть стихи. Даже помню какие. Стихи Маршака (целую поэму) про то, как врач прыгал с парашютом, чтобы спасти полярника, с которым приключился несчастный случай – ружье разорвалось и ранило его в глаз. Я даже сейчас помню финал:

Для этого стоило прыгать с высот В седой океан на изрезанный лед, На снег между темных проталин, Куда вас на помощь товарищу шлет От имени родины – Сталин!

Бурные аплодсименты флюсников и кариозников. Ольга Натановна очень меня ценила за такое развлечение своих пациентов.

В другой комнате – тоже в начале квартиры, напротив Ольги, – жила дама, которая раз в два-три месяца принимала несмертельную, но крепкую дозу снотворного. Когда через полтора дня вскрывали дверь, то находили ее томно запрокинутой, но безусловно живой, хотя и непробудно спящей. А на ночном столике была (много раз была!) записка – «В моей смерти прошу винить… » – и список всех жильцов квартиры, работников домоуправления и сослуживцев.

Потом она уехала, вместо нее въехал некий завмаг, жена которого в каждый тираж займа выбегала на кухню и сообщала, что у нее выиграли две, три, пять облигаций. Соседи полагали, что она таким манером прикрывает левые доходы своего мужа.

Потом в эту комнату въехали третьи жильцы, у них была хорошенькая девочка Наташа, которую я рассмотрел уже позже, когда подростком приходил к бабушке в гости.

Еще жил дирижер Евгений Рацер (сын знаменитого, воспетого Паустовским и Ильфом, поставщика древесного угля Якова Рацера). У него был сын Дима, учился играть на фортепиано. И жена Зина, сопрано. Она распевалась. Они жили с нами стенка в стенку.

В другую стенку жила Февронья Федоровна. Богомольная пожилая тетка, недовольная нравами прихожан. Она возмущенно рассказывала: «Прислушалась – пердить! Принюхалась – как бог свят, пердить! У храми – пердить! Я б за ето десять лет давала!»

Напротив нас жила мать-одиночка Люба со своим сыном.

Чуть ближе к входу – между Любой и Ольгой Натановной – жила Евгения Константиновна и ее муж Григорий Маркович. Это были какие-то очень близкие родственники Любы, с которыми она демонстративно не общалась.

Говорили, что Евгения Константиновна то ли была когда-то хозяйкой всей этой квартиры, то ли что-то еще в этом роде… Это была «старорежимная старушка» в букольках и кружевных воротничках, с сахарным выражением лица. Мне один мальчишка со двора сказал, когда увидел, что я беру у нее баранку или карамельку: «Ты с Евгениськой (почему-то ее так звали дети) не водись, она плохая (он придвинулся и зашептал), она Ленина и Сталина не любит».

Григорий Маркович был красавец старик с двойной бородой, как на картинке из истории русской общественной мысли. Но – обезножевший и сидевший в кресле-коляске. Рассказывали в квартире, что Евгения Константиновна ради него бросила то ли родителей, то ли мужа с ребенком – с дочерью Любой? Вот это был бы сюжет…

Мы часто слышали, как старики ссорились, сильно, но вполголоса, слов не разобрать. Потом Евгениська кричала тоненько: «Гриша! Ради нашей любви!» А Григорий Маркович стучал кулаком по столу и басом кричал: «Не надо жертв! Не надо жертв!» Он произносил «ж» как «ув»:

– Не надо увертффф!

И еще была одна пара с дочерью. Главу семьи считали доносчиком и провокатором. Он выходил на кухню и задушевно говорил: «Да… вот жизнь пошла… Ничего без блата не достанешь, кругом очереди… »

Все отворачивались к столикам и молча чистили картошку. Или перетирали тарелки.

Он вздыхал и шел покурить на черный ход.

Дачное. Сыр «виола», свежий воздух и Марина Цветаева

кольцо-кольцо, выйди на крыльцо.

Каждый понедельник к нам в дачный поселок привозили заказы. Маленький пикап был нагружен серыми пакетами, перетянутыми бумажной веревкой. Гречка, мясо, колбаса, сыр. Сыр «Виола» в том числе. В круглых коробочках. Со скандинавской блондинкой на крышке.

Удобно. Можно было заказать буквально все – от соли и спичек до вина и сигарет. В рамках ассортимента советского продмага конца шестидесятых. Можно повторять заказ или уточнять заказ, отдавая список тому самому человеку – водителю-продавцу-кассиру, – который эти заказы развозил.

Некоторые вообще отучались ходить в магазин. Было у нас семейство с изящной фамилией Вильям-Вильмонт. Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, известный переводчик, и его домочадцы. Наверное, они дочиста подъедали все припасы, потому что в понедельник всей семьей нетерпеливо топтались у калитки, ожидая, когда в переулок завернет долгожданный пикап с заказами.

Пикап медленно объезжал все дачи. Останавливался у калитки. Водитель-продавец-кассир отыскивал нужный заказ и собственноручно тащил его в дом. За что и получал копеек тридцать. Или сорок. По тогдашним меркам очень даже ничего.

Оголодавшие дачники тут же начинали разворачивать пакеты. Водитель, пожилой дядя в белом форменном халате, брал в руки коробочку сыра «Виола», вглядывался в синеглазую финскую деву с соломенными волосами и вздыхал:

– Вот ведь красивая женщина… Разве в жизни такую встретишь?

Он часто брал с собой жену – подышать свежим воздухом. Развезти все заказы занимало часа полтора по меньшей мере. А она гуляла по аллеям нашего поселка. Я ее всегда видел со спины. Грузноватая тетенька в теплой кофте, медленно переставляющая свои немолодые ноги.

Да, а при чем тут Марина Цветаева? А Марина Цветаева вот при чем.

В сороковом году, уже вернувшись в СССР, она была влюблена в Николая Николаевича Вильям-Вильмонта. А он, молодой и красивый, говорил своей домработнице:

– Если придет такая худая старушка, скажите, что меня нет дома.

А в соседнем переулке жил человек, который чуть ли не собственноручно вынимал Цветаеву из петли 31 августа 1941 года.

Дачное. Песни

Вижу дом ее номер один

Жалко, что я не снимал улицы и дома нашего поселка год за годом, с 1964-го (когда первый раз взял в руки фотокамеру) и до сего дня. Цены бы не было такой серии. Показать, как все менялось. Как великолепные по меркам 1960-х загородные виллы превращались в 1990-е и особенно в 2000-е в скромные домики под боком у других вилл. А некоторые вовсе исчезали. Увы, увы. Остается только вспоминать.

Вспоминаются дома, которых уже нет. Например, дача переводчика с украинского Владимира Россельса (там был некий, что ли, общепоселковый диссидентский салон). Потом эту дачу купил поэт Андрей Дементьев, она сгорела, его жена прыгала со второго этажа и сломала ногу. Руины снесли, и Дементьев начал новое строительство.

В связи с этим была такая история. Исторический анекдот своего рода.

Окуджава и Дементьев в Москве жили в одном дворе. И вот они встречаются.

Окуджава говорит:

– Ах, Андрей Дмитриевич, у вас такое несчастье, дача сгорела, я вам очень сочувствую.

– Спасибо, Булат Шалвович. Ничего. Ерунда. Новую построю, лучше прежнего.

– Но ведь это денег сколько нужно…

– Песни писать надо, Булат Шалвович! – сказал Дементьев. – Песни писать!

Помню дачу драматурга Климентия Борисовича Минца, с женой которого, Антониной Ивановной, мои родители оставляли меня, десятилетнего, «посидеть» (пока они ездили в Москву). Антонина Ивановна мыла полы и громко пела:

Здравствуй моя Мурка, Здравствуй, дорогая! Здравствуй, дорогая, и прощай! Ты зашухерила всю нашу малину, И теперь маслину получай!

Никто, ни один человек не объяснял мне, что значит «зашухерить малину». Но я сразу и совершенно точно понял, что это такое. И что за это, естественно, полагается маслина. Справедливость, иначе говоря.

Дачу Минца купил композитор Оскар Борисович Фельцман, а потом продал певице Аллегровой, и она уже все напрочь перестроила.

Дачное. Песни. 2

Вижу сад со скамьей у ворот..

Еще в нашем поселке жил Матусовский. У него были две дочери. Мы дружили. Сам Михаил Львович был чудесным человеком, добрым, разговорчивым. Не было в нем никакой надутости. Любил всякие рискованные шутки про низкое качество пищевых продуктов (избавьте от подробностей!). Много путешествовал, говорил, что все деньги тратит на турпоездки. Снимал фильмы на 8 мм, потом показывал всем. Помню на экране индийского заклинателя змей.

Однажды я спросил отца:

– Папа, а откуда такая поговорка – в «Москву за песнями»?

– С незапамятных времен, – совершенно серьезно ответил он, – еще при царе Иване Грозном в Москве поселились поэт Матусовский и композитор Фельцман. Со всей Руси к ним ехал народ за словами и нотами.

Я почти поверил. Минуты на три.

Помню Фельцмана в гостях у Яковлевых (родителей моего друга Андрея). Фельцман любил притворяться простаком. Он спросил меня и Андрея: «Мальчики, я купил лыжи. Говорят, их надо просмолить. Как смолят лыжи, вы не знаете?» – «Знаем. Надо густо натереть новые лыжи лыжной мазью. Потом развести костерок и подержать лыжину над огнем. Мазь растопится и впитается в дерево. Вот и все». – «Ой! – сказал Фельцман. – Так это надо такой дли-инный костер раскладывать, да?»

У Яковлевых было много собак. Овчарки Динго, Эгра и Зной. Потом еще какие-то. К ним на дачу привозили знаменитого льва Кинга (кто-то, может, помнит, как бакинцы Берберовы держали дома льва). Когда этот зверь погиб, его похоронили на яковлевском участке. Там даже памятничек стоял: каменная колонна со статуэткой льва.

Дачи Яковлева тоже нет. Она сгорела, и в ней сгорела Нонна Сергеевна, мама Андрея. А глава семьи, детский писатель Юрий Яковлевич Яковлев, умер за пару лет до того. Он сильно изменился перед смертью, заходил к моей матери и просил поесть. «Нонночка все отдает собакам, а мне ничего не остается». Был худой и страшный.

Дачное. Croquis

где резной палисад.

Меня на многих дачах оставляли «посидеть», пока родители в Москву съездят. Штук пять таких временных пристанищ было. Или больше. Все очень разные. Обстановку (в смысле интерьер) помню отлично. Не только где меня дитятею оставляли, но и вообще. Были трехкомнатные финские домики. Были четырех-, пяти– и шестикомнатные дома (типовые проекты). Были и нетиповые.

Помню роскошный и стильный дом Дыховичного (потом – Твардовского). Огромная гостиная с камином. Кабинет с ковровой дорожкой от стола к двери. Кто-то из друзей зашел и сказал: «Здрасссте, ваше высокопревосходительство!» Дыховичный тут же убрал дорожку.

Дом его соавтора Слободского (потом – Юрия Трифонова, но дом уже снесли). Необычная угловатая лестница посреди гостиной.

Дом Матусовского, массивный, немного аскетичный, в послевоенном стиле.

Дом Антокольского, с бесконечными картинами и скульптурами его жены Зои Бажановой. Дом Мироновой и Менакера – одноэтажный, картиночный, как из модного журнала. Полочки, тарелочки, красные крученые свечи.

Дом Нагибина – будто дом-музей его самого, с портретами хозяина в рамках красного дерева на столиках того же дерева, и вообще сплошной очень дорогой антиквариат, про который Юрий Маркович говорил мне: «Понимаешь, но это же не просто баловство (он произносил «бауоуство»), а часть жизни!» Дача Юрия Нагибина была не самой большой, но самой роскошной в смысле внутреннего убранства и устройства. О мебели, лампах, картинах, статуэтках я уж не говорю.

Он первым в поселке построил второй санузел при спальне на втором этаже.

Красивая лестница на второй этаж – такая широкая, что без перил.

Веранда со сплошным зеленым ковром и стеклом в пол, за которым был тщательный газон. Красиво и нереально – для наших широт, по крайней мере. Алиса Григорьевна, вдова Нагибина, продала дом. Новый хозяин снес его и построил нечто новое. Кому сейчас нужен маленький домик всего в пять комнат? Смешно.

Дом Романа Кармена – простой финский домик с роскошными авторскими фотографиями на стенах.

Дом иллюстратора Ореста Верейского – весь второй этаж превращен в одну комнату-мастерскую. На низких стеллажах альбомы с репродукциями. Я в 12 лет часами сидел там и рассматривал рисунки Матисса.

Дом драматурга Симукова – простой, немаленький, но уютный. Лампа над письменным столом свисала с потолка на крученом по-старинному шнуре.

Дом эстрадного автора Владимира Масса, увешанный самодеятельными, но милыми картинами-гуашами хозяина.

И дом прекрасного писателя и редкостно хорошего человека Владимира Тендрякова. Кабинет, забитый книгами. Там я, сидя на полу, прочитал «Заратустру». Или мне показалось, что прочитал. Всех не перечислишь.

Дом, в который я (и, наверное, никто) не заходил, – языковеда академика Виноградова. Самый большой в поселке – тогда. По проекту Жолтовского. С колоннами. Плохой архитектор был Жолтовский. Эпигон.

Дачное. Быт

необходимые уточнения…

Почему-то все говорили – «дача на Пахре», хотя поселок был на 36 км Калужского шоссе, а Красная Пахра – на 45 км. Но вот так вышло. Наверное, по ближайшей точке на карте.

Поселок был основан в 1952 году (в отличие от Переделкина, которое было еще до войны). Начерно построен – к 1958-му, наверное. Сначала не было асфальтовых дорог и водопровода.

Великолепные ванные комнаты и сортиры пустовали. Каждый день приезжал на своей бочке, запряженной слепым конем Русланом, водовоз дядя Петя. Объезжал все дачи, и жители набирали по два – четыре ведра воды. Дяде Пете совершенно добровольно помогал Ваня Дыховичный. За два сезона таскания ведер он стал настоящим силачом – мускулы просто играли.

На дачах было водяное отопление с угольными котлами. У всех на заднем дворе была куча антрацита и куча шлака.

Газ был привозной, в баллонах. Воду подвели (и обновили наконец ванные с сортирами) несколько позже. Магистральный газ – еще позже. Газовые водогрейные колонки ставили с осторожностью. В некоторых домах до 70-х были огромные дровяные колонки. У нас тоже такая была.

Телефон стоял у отдельных, особо отмеченных товарищей. Может быть, у десяти человек из шестидесяти. Но зато посредине поселка стоял домик под названием «контора». Там сидел бухгалтер, заседало правление. А в прихожей этой конторы, ключ от которой был у каждого дачника, стоял телефон. По вечерам люди ходили звонить. Через «восьмерку». Соединялось не всякий раз. Очередь стояла человек пять. Ирочка Матусовская звонила своему мальчику и громко кричала в трубку слова любви и неги. Описывала, как она без него скучает. Ему, наверное, было плохо слышно. Она говорила по буквам. Ее никто не торопил.

Электричка к нам не ходила. Доехать можно было на машине. Или на автобусе. От остановки 2 км пешком. Из них треть пути – через лесок. Никто не боялся. Даже поздним темным вечером. Не знаю почему. Шли себе безмашинные граждане и гражданки с кошелками, и ничего.

Дачное. Мы

чем занимались до 1969 года.

Мы приехали в поселок году в шестидесятом, кажется. Отец тогда еще не был в Союзе писателей. Его приняли в 1961-м.

Сначала снимали две комнаты на даче у писателя Маклярского. Писатель-чекист. Друг Льва Шейнина, которому впоследствии продал этот большой (шестикомнатный) дом.

Маклярский был комически жаден. Привозил из Москвы ненужные почтовые конверты и отдавал домработнице:

– Это на растопку.

Однажды принес на кухню тарелку с котлетой. Поставил на стол, за которым сидела работница и его престарелая теща.

– Вот вам котлета, – бодро сказал он. – На двоих. Рубайте!

Потом мы снимали финский домик у профессора Волкова. Он заведовал кафедрой эстетики в Академии общественных наук. Иногда приезжал, поливал яблони. Голый, пузатый, в трусах до колен. Весельчак. Пропускал шланг через трусы и изображал сами понимаете что. Эстетик, понятное дело. В Литературной энциклопедии про него поместили оскорбительную статью. Все почему-то смеялись.

Волков предлагал отцу купить дом в любую рассрочку. Отец хотел чего-то посолиднее. Этот дом купил Генрих Боровик и живет там посейчас. Правда, обстроился.

Потом мы несколько лет снимали крохотный домик (т. н. «времянку») у литературоведа Вл. Викт. Жданова. Жилая площадь – меньше 20 метров. Печка-шведка. Плюс терраска и холодная комната (моя). Вода на улице. Сортир тоже. Но мы любили этот домик почему-то. В 1966 году туда привезли мою полугодовалую сестру. С няней. Как справлялись – загадка.

В 1969 году купили наконец нормальный дом – принадлежавший вдове старого большевика Литвина-Седого (уже их сыну). Она получила членство в кооперативе по заслугам мужа, ибо он умер за 5 лет до закладки поселка. А может быть, он был одним из отцов-основателей?

Кажется, у меня совсем не было психологических трудностей, пока мы жили во времянке. Все мои друзья и подруги жили в больших теплых домах со всеми удобствами. А я ночью бегал во двор, умывался опять же во дворе, мыться ездил в Москву и все такое. Но не было ощущения, что я живу хуже. Грубо говоря, беднее всех. А может быть, мне только так казалось. Не знаю. Честно говорю: не знаю, не могу ответить.

Дачное. Прогулки

подмосковные, простите, вечера

Летними вечерами поселок выходил гулять. Писатели и их жены. Родственники, живущие постоянно. Друзья, приехавшие в гости. Все выходили часов в девять вечера.

Трости постукивали по асфальту. Негромкие голоса. Группы гуляющих встречались. Поклоны. «Здрассте…» Темнело. Кузнечики стрекотали изо всех сил. Пахло ночными цветами и трубочным табаком. Светляки глядели из теплой травы. За густой листвой видно было, как зажигаются окна.

Разговоры были почти сплошь о литературе. Во всем ее многообразии: не только о книгах, но и том, кто с кем когда кому каким тиражом и чего ради.

Компаний было несколько. Вернее, так. Была очень тесная компания Антокольские – Верейские – Матусовские. Была компания Россельсы – Массы – Дыховичные – Драгунские – Тендряковы – Нагибины. Была компания Яковлевы – Солодари – Жимерины. Первая и вторая компании могли смешиваться. Вторая и третья – труднее и по частям. Первая и третья – практически никогда.

Были люди, которые в поселке общались мало и редко. Твардовский дружил с Трифоновым. Но случалось, в трудные минуты заходил ко всем без разбору.

Михаил Ильич Ромм вообще не показывался. Сравнительно редко присоединялся к гуляющей компании Бондарев.

Был человек – Кремлев Илья Львович, – с которым никто не общался. Даже не здоровался. Автор трилогии «Большевики». Почему-то у него был самый большой участок в самом центре. Окруженный красно-рыжим забором. Забор, конечно же, называли «Кремлевская стена». Илья Львович считался главным негодяем поселка. Говорили, что он нанимал солдат вскопать огород и не платил, грозя донести командиру. Его жена Фрося разводила нутрий. Когда он появлялся в конце аллеи, короткий, краснолицый, с торчащими вверх седыми космами, гуляющих охватывало смятение. Надо было не поздороваться, а это, согласитесь, нелегко. Находились желающие повернуть назад.

Выручал Владимир Захарович Масс.

– Подумаешь! – говорил он. – Вот глядите, я сейчас пройду и не поздороваюсь. А ну за мной!

И высокий, грузный, с полупудовой тростью и овчаркой на цепочке, гордо глядя перед собой, вел компанию мимо демонического Кремлева.

Дачное. Административный ресурс

корова и ведро.

Некоторым было жаль Кремлева. Плохо жить, когда с тобой не хотят водиться. Да уж чего хорошего.

Но вот эпизод.

В 1980 году мы с женой купили машину. Решили построить гараж. На заседание правления мы пришли всей семьей. Моя мама (поскольку она была юридическим владельцем дачи) читает заявление: «Прошу разрешить… такой-то плошади… план прилагается». Чистая формальность.

Тут встает Фрося Кремлева. Член правления.

– Я против. У члена кооператива товарища Драгунской нет автомобиля. Автомобиль принадлежит сыну члена кооператива. Вопрос снимается.

Бывший министр Жимерин, тоже член правления, чуть очки с носа не уронил:

– Ефросинья Яковлевна! Вы… это… Вы серьезно?

– Абсолютно! – гордо сказала Фрося. – Член кооператива имеет право построить гараж для своей машины. Для своей собственной. Точка.

И победно взглянула на наше семейство.

– Ничего, – сказал председатель. – Член кооператива товарищ Драгунская тоже купит себе машину. С течением времени.

– Вот пусть тогда и приносит заявление, – сказала Фрося. – А мы рассмотрим.

Я несколько смутился. Вдруг действительно запретят? Но Жимерин выручил:

– Товарищи! Один человек сначала покупает корову, а потом – ведро для молока. А другой – сначала ведро, потом корову. Ничего страшного. Я лично голосую «за».

Проголосовали. При одном воздержавшемся.

Зачем это ей было? Чтобы увидеть чужую растерянность. Подчиненность. Зависимость от своего каприза.

Ее муж не платил солдатам не для того, чтобы сэкономить рубль. Или чтоб таким хитрым способом поднять дисциплину в соседней воинской части.

А чтобы насладиться чужой беспомощностью. И собственной безнаказанностью.

Об этом, кстати, прямым текстом писал маркиз де Сад.

Мелким поселковым садистом он был. Вот с ним и не водились.

Конечно, все непросто. Наверное, у него было тяжелое детство, полное горя и лишений. Наверное, этим объясняются сложности его характера.

Надо ли ему сочувствовать? Жалеть его?

Возможно.

Но сначала давайте научимся жалеть и любить себя. Мы не заслуживаем участи боксерской груши. Даже если нас бьет человек с трудным детством и горькой судьбой.

Дачное. Прогулки. Дети

подмосковные, опять же, вечера..

Итак, взрослые гуляли, здороваясь и не здороваясь.

Дети помладше носились на велосипедах от одной взрослой компании к другой. Тоже свои степени и ранги: одни на «школьниках» другие на «орленках».

Дети постарше ходили своими группками. Спорили почти как взрослые: о книгах и о Ляльке Кармен. О нашей роковой Карменсите.

Лялька (на самом деле не Кармен, а Овчинникова) была главная красавица. Она была падчерицей Романа Лазаревича Кармена. Потом ее мама, красавица Майя Афанасьевна, ушла к Василию Аксенову.

Ляльку за это прозвали «дважды падчерица Советского Союза».

Она была красотка невозможная. Вылитая Мерлин Монро. Ей было двенадцать. Мне – четырнадцать. Мы целовались. Была ночь. В соседней комнате храпела домработница. Мы пошли на участок. Целовались там, валяясь на сухих ветках. И еще в разных местах целовались.

Потом Лялька мне изменила. Стала целоваться с другими.

Я высказал свое крайнее недовольство Роману Лазаревичу. Прямо пришел и спросил: что за дела? разве так можно? и вообще, как вы падчериц своих воспитываете?!

Сейчас я с изумлением вспоминаю, что Кармен спокойно, доброжелательно, а главное – долго, очень долго меня успокаивал и объяснял, что сердце красавицы склонно к измене и что не надо ссориться с приятелем, который повел Ляльку в кино, а потом – целоваться.

Ирочка Матусовская (ей было уже пятнадцать) назвала Ляльку словом «нимфетка». Объяснила нам, что это такое. Даже рассказала про Набокова.

Но Лялька не была нимфеткой, ни в коем разе. Она была именно что Мерлин Монро. Всеобщая мечта.

Я потом встретил ее в 1990 году в Калифорнии, в Сан-та-Монике.

Она была такой же прекрасной – но, увы, совсем взрослой. Ее звали уже не Лялька, а Алёна. Помню, у нее в визитке было написано – Alyona Grinberg. Фамилия бывшего мужа.

Мы выпили бутылку дешевого розового вина. И попрощались уже навсегда.

Дачное. Жены

Юрий Маркович и Юрий Валентинович.

Нина Нелина, первая (рано погибшая) жена Юрия Трифонова, рассказывала моей матери. Дело было в конце пятидесятых. Уже схлынула слава Трифонова – автора «Студентов», а до повести «Обмен» было еще жить да жить. Вот Нина рассказывала:

– Представляешь себе, подружка говорит мне: «Ты среди писателей вращаешься, познакомь меня тоже с каким-нибудь писателем, я тоже хочу за писателя замуж. Ну, я не прошу какого-нибудь знаменитого или гения, а вот так – простого такого, нормального, среднего писателя. Ну как твой Юрка, например». Представляешь, сволочь какая! – со слезами говорила Нина. – Мой Юрка, значит, средний? Мой Юрка, значит, простой такой? Ах ты дрянь… Я ей так и сказала: «Мой Юрка еще всем покажет, а ты, дура, понимала бы чего!»

Трифонов всем показал. Жаль, Нина не дожила.

Трифонов не очень ценил Нагибина как писателя. Он говорил мне: «Юра увлекся сценариями. Конечно, заработки там другие, понятно. Но Юра совсем разучился работать над фразой. Юра никуда не сдвинулся со своих «чистопрудных» рассказов, он не развивается, как прозаик».

Не знаю, насколько это было справедливо. Однако Трифонов в семидесятых – восьмидесятых был на вершине славы. Особенно среди интеллигенции. Нагибина читал народ попроще. Зато народа этого было побольше.

Моя мама рассказывала.

Писатель Z устроил большой званый ужин. Были там и Нагибин, и Трифонов.

А на следующий день к Алле (Алисе Григорьевне) Нагибиной зашла жена писателя Z. Еще какие-то дамы подошли. Сидели, пили чай в милой женской компании. И мадам Z сказала, делясь вчерашними впечатлениями:

– Да, какое счастье таких людей у себя в доме принимать. Вот, веришь ли, Алла, я Трифонову на тарелку салат накладываю, а у самой руки дрожат. Юрия Трифонова угощаю, ведь это вообразить себе! – Она вздохнула и доверительно добавила: – А из твоего Юрки настоящего писателя так и не вышло…

– Иди на хер, – сказала Алиса Григорьевна.

– Что? – не поняла мадам Z.

– Чашку поставь, – сказала Алиса Григорьевна, – и бегом на хер отсюда.

Мадам Z пожала плечами, встала, повернулась и вышла.

Вот, собственно, и все.

Дачное. Собутыльники

во дворе за столиком под лампой.

У моего отца есть рассказ «Человек с голубым лицом», про то, как мы попали в аварию. Авария была, только меня там не было.

Отец ехал в Москву, а вместе с ним – сосед Борис Костюковский, поселковые электрики Генка Иванов и Генка Мазуров и рабочий на все руки Коля Луковкин. Отец часто подвозил соседей и знакомых. В поселке это было принято.

Там, где сейчас пересечение Калужского шоссе с МКАД, разорвало правый передний баллон. Машина перевернулась, проехала десять метров на крыше и свалилась под откос.

Машина была Волга ГАЗ-21, самой первой модели, с оленем на капоте и звездой на радиаторе. Настоящий танк. Никто не убился.

Все решили, что они второй раз родились и теперь вроде как побратимы.

Костюковский быстро отпал: через неделю собрались выпить, а он не пришел. А вот оба Генки и Коля Луковкин надолго остались отцовскими друзьями-собутыльниками. Приходили довольно часто. Иногда очень поздно вечером.

Отец к ним выходил. Они сидели за столиком во дворе. Под низкой лампой – зеленые бутылки «Московской» и горы окурков «Беломора»: белые картонные мундштуки, обгоревшие с одного конца и обмусоленные с другого. Хлеб и соленые огурцы.

Генка Мазуров был чернявый, пузатый. Серьезный рабочий человек. Генка Иванов – русый, румяный, с голубыми глазами. Злой. Коля Луковкин – как из песни про желтую крапиву: худой, небритый, с широкой неопределенной улыбкой.

Года три прошло. Машину давно уже отрихтовали, облудили, перекрасили. А они все ходили выпивать. Правда, Генка Мазуров все реже. Солидный рабочий человек, я же говорю.

Однажды Генка Иванов пришел в воскресенье утром и просто-таки потребовал, чтобы отец вез его к теще в неблизкую деревню. Вот прямо сейчас. Отец отказался.

– Ты же мне названный брат! – возмутился Генка.

– Брат, брат, – сказал отец. – Но сейчас не выйдет. Мне некогда.

– Так, – сказал Генка, уставив одну руку в бок, а другой почесывая подбородок. – Некогда, значит… А может, поговорим?

Отец был очень силен и умел драться. Мама рассказывала, что он ее в буквальном смысле отбил у прежнего кавалера.

– Поговорим, – сказал он, вставая из-за стола. – Прямо здесь хочешь?

Генка сдал назад:

– Да нет, я в смысле, что если не можешь, то ладно.

– Ладно, ладно.

Потом Генка приходил мириться. Но уже в последний раз. А Коля Луковкин еще захаживал. То сам четвертинку приносил, то ему отец полбутылки ставил.

Я так и не понял, зачем отцу это было нужно. Для меня это загадка.

Дачное. До любви

антоновские яблоки

Мне было лет десять. Ну, одиннадцать. Но точно не двенадцать. Двое моих приятелей жили на даче писателя Бориса Костюковского. Это были дети то ли его родственников, то ли дачников. Неважно.

Важно, что на этой даче жила девушка Оля. Она была студентка медицинского института. «Оля – будущий доктор», – говорили все. Совершенно не помню, как она выглядела. Ну напрочь. Помню ситцевый сарафан, голые руки и неописуемый запах. Запах женщины. Нечто выше рассудка. Она обдавала меня этим запахом, проходя мимо и рассеянно-приветливо улыбаясь мне, и у меня кружилась голова. Я не знал, что это такое. Не осознавал и не выговаривал словами. Я просто чувствовал, что от этой Оли пахнет так, что я просто ошалеваю. Вкуснее, чем пенка от свежесваренного варенья. Чем мамины духи. Чем утренний запах первой папиной папиросы на прохладной веранде дачи… И что мне сильнее всего на свете, сильнее, чем прокатиться на мотоцикле, сильнее, чем научиться плавать на тот берег, чем поесть горячего хлеба с розовой колбасой и сладким чаем после целого дня беготни по лесу, – сильнее всего этого мне хочется, чтобы она хоть на секунду скинула свои летние разношенные туфельки.

Мне хотелось рассмотреть поближе ее босые ноги, пальцы в особенности. Мне казалось, что это и есть главное, тайное, сладостное. Я вертелся рядом. Я не сводил глаз с ее ног. Она улыбалась мне, поднимая глаза от книги, от толстого медицинского учебника.

Однажды у меня сильно заболел живот. Я прямо весь скрючился. А я как раз был у Костюковских. Какая-то ихняя тетенька расспросила меня, погладила по голове, велела прилечь на тахту и кликнула Олю:

– Ну-ка, доктор! Посмотри, что с мальчиком. Оля подошла к тахте. Сказала:

– Подвинься чуточку.

Я подвинулся. Она села рядом и стала расстегивать на мне рубашку – сверху донизу. От ее пальцев невозможно пахло женщиной. Потом она расстегнула мне пуговицу штанов и сказала:

– Не стесняйся, я же доктор…

И стала гладить меня по животу. Нажимать пальцами. А потом низко нагнулась, приблизила лицо и негромко сказала:

– Яблок наелся? Или капусты? Это у тебя газы. Понимаешь? То есть пуки в животике скопились. Ты попукай как следует, и все пройдет. Пукай, мой хороший, не стесняйся…

Погладила меня по животу еще раз, подтянула мне штаны кверху, встала и ушла. А в дверях обернулась и повторила:

– Пукай, пукай, не стесняйся!

Трудно, да и незачем описывать отвесные стенки бездонных колодцев стыда и отчаяния, в которые я свалился. Но ничего, выкарабкался. И вот я перед вами.

Дачное. До любви

ночь среди летнего дня….

Были в поселке писательские сынки лет на десять – пятнадцать меня постарше. У них были жены, взрослые тети. А мне тринадцать. Ну, почти четырнадцать.

Что там было? Да ничего. Мне казалось, что они обращают на меня внимание.

Иной раз нарочно, вроде игры глазами, вроде «ну расскажи что-нибудь смешное, видишь, я скучаю», вроде шутливых полуобъятий на полсекунды.

Иной раз по-другому, как бы случайно. Она в мини-юбке, сидит, поставив ноги на скамейку и обхватив лодыжки руками. От этого сидящий на табурете напротив и вещающий что-то умное четырнадцатилетний мальчик слегка шалеет и напряженно глядит в ее глаза, в упор.

…удерживая свой взгляд, как тяжелую бутыль с горячей водой из последних сил на вытянутой руке и боже упаси уронить – глядит в упор в глаза этой тете, страшась, что взгляд упадет ниже, туда, где ночь среди летнего дня, где тень между смуглыми тонкими лодыжками, которые охвачены и поглаживаются длинными пальцами с красиво накрашенными ногтями и бесстыже сияющим обручальным кольцом, – глядеть в немигающий серый взор, в котором вращаются синие кристаллы, все скорее и скорее, затуманивая его, – и продолжать говорить-говорить-говорить про умное…

Все труднее и труднее говорить в ее глотающее молчание. Надо из последних сил вынырнуть и спросить эту взрослую юную тетю: «Ну ведь правда? Ведь правда?» И она, легко вздохнув и спустив ноги со скамейки – ночь среди летнего дня улетела, – улыбнувшись, как сестра братику, ффу… – говорит: «Правда, конечно, правда, какой ты у нас умный».

Вставала и шла прочь, потрепав мальчика по голове и по плечу. Мальчик даже не смотрел ей вслед. Он смотрел на скамейку, на которой она только что сидела. На нежно-серую, почти серебряную некрашеную доску. И тайком положил на нее ладонь.

Продукт

предисловие к триллеру…

Был в соседнем поселке домик, нежилой и заколоченный. Недавно он сгорел. В самом начале шестидесятых там был магазинчик.

Темная комната с зарешеченным окном, полки с разной съестной мелочью, витрина, сколоченная из реек, с торчащими шляпками гвоздей; рейки держали стекло под тупым углом, так, чтобы верх тоже был стеклянный. Бока у витрины были фанерные, а низ – клеенчатый. Клеенка выпирала наружу. Можно долго описывать банки с сахаром и крупами поверх витрины, вазочки с конфетами внутри нее. Но я не буду. Описывать – продлевать агонию этого магазина, который давно уже умер. Это бесчеловечно.

Там я видел одну странную тетку. Она была высокая, бледная, с крашеными губами и подведенными глазами. Со старомодной прической – два полукружия на макушке, такая укладка кос. Лицо, как фотография на старом могильном памятнике.

Она устроила небольшой скандал. Сгущенное молоко тогда продавалось в розлив (в развес, если угодно). Стояла пятилитровая банка и ценник. У тетки в руках была глубокая квадратная вазочка-плошечка. Фарфоровая, с кобальтовой полосой по краям и желтыми сколами.

Тетка протянула вазочку и попросила сто пятьдесят граммов сгущенки. Продавщица обнаружила, что открытой банки нет, и консервного ножа тоже нет. Так что извините. Но тетка не отступала. Она тихо говорила: «Я пришла приобрести продукт. Продукт в продаже есть. Продайте мне продукт». Именно так – «продукт».

Это продолжалось неимоверно долго. Продавщица попыталась расковырять банку хлебным ножом. Нож гнулся. Тетка шептала про приобретение продукта. Продавщица стукнула по ножу чем-то тяжелым. У ножа отломился кончик. Кто-то завизжал: «Обслуживайте покупателей!»

Тетка исчезла со своей плошкой-вазочкой.

А теперь представьте себе – на месте сгоревшего магазинчика построили роскошный коттедж. Высокий забор, мощеный подъезд, фонарики, охранники.

Но как-то ночью в спальне, где спит хозяйский ребенок…

(о, как жестоко! Нет, нет! Пусть это будет молодая красивая хозяйка!)

…бесшумно распахивается дверь, и входит высокая бледная тетка с фарфоровой плошкой и сломанным хлебным ножом в руке.

– Кто вы? Что вам нужно? – беспомощно спрашивает молодая и красивая.

– Я пришла приобрести продукт, – шепчет тетка и поднимает нож.

Дальнейшее молчание

веранда с цветными стеклышками.

Наконец мы договорились провести субботу-воскресенье на ее даче. Вечером в пятницу я был у ее калитки. Позвонил, переводя дух.

– Открыто! – закричала она.

Я толкнул калитку и увидел веранду с цветными стеклышками. Улыбаясь, она сбежала с крыльца. Мы обнялись. Она была в сарафане и легкой накидке на голых плечах. От нее пахло яблочным вареньем.

И я прямо увидел, что сейчас войду в дом, и все будет как надо и очень хорошо, и утром она приготовит завтрак, и мы пойдем гулять, и потом пообедаем, а вечером посидим на крылечке, попьем чаю перед сном, ляжем спать, утром снова позавтракаем, а в воскресенье возвратимся в Москву мужем и женой, но вот этого я до смерти не хочу. С ней – не хочу. Режьте – не хочу.

Я поцеловал ее, и сказал, что приехал только потому, что у нее на даче нет телефона. Не мог же я допустить, чтоб она ждала и волновалась. Я был мрачный и злой. Я наврал ей что-то, уж не помню про что. Про какие-то срочные важные дела.

Она проводила меня до станции.

Больше мы не встречались, не созванивались и вообще не слышали друг о друге.

Прошло лет шесть. У меня уже была маленькая дочь. Однажды вечером я гулял с нею во дворе – в большом дворе с тополями и скамейками. Знакомых мам и пап с детьми не было. Вдруг вижу – какая-то женщина идет к скамейке, где я сижу и курю. Садится рядом. Открывает сумочку, достает сигареты и зажигалку, закуривает. Я чуть поворачиваю голову – господи, это она. Ее руки, ее кольца, ее очки. Ее лицо, в конце концов. Она молчит. И я молчу. Мы выкуриваем каждый по нескольку сигарет. Может, по десять. Молча. Косясь друг на друга, а иногда прямо глядя друг другу в глаза.

Наконец дочка закричала из песочницы: «Папа, хочу домой!»

Она тремя сильными затяжками докурила свою сигарету, встала, одернула плащ, еще раз на меня посмотрела – а я на нее – и ушла.

Улицу и калитку прекрасно помню. А название станции забыл.

И с какого вокзала – тоже.

Другие города

к сведению путешественников.

Почти все московские вокзалы – понятные. Белорусский, Казанский, Киевский, Курский, Ленинградский, Рижский и Ярославский. Но есть два странных – Савеловский и Павелецкий. Оттуда ехать в другие города.

На север – мрачный, тяжелый, прежде купецко-фабричный, а ныне индустриально-финансовый Савелов с кирпичными колоннами банков, серыми домами фабричных контор, компаний с трехвековой историей. Оборот самой малой из перечисленных в «Savelov Тор 300» составляет 1,4 миллиарда евро.

На окраинах – бесконечные заборы, ангары, эстакады, надземки, развязки, шоссейки. Однообразные рабочие поселки с геранями и кошками на окнах; более богатые, но столь же презирающие изящество пригороды, где живут клерки, инженеры и цеховые мастера.

Да и главные савеловские воротилы поколениями живут поближе к родной конторе, не желая перебираться ни в Москву, ни на Багамы.

Все неулыбчивое, серьезное до хмурости, зато упорное, окладисто-присадистое. Каждая копейка стоит ребром, рубль бережет и счет любит.

А в другую сторону – университетско-музейный Павелец, где мосты летят над узкими речушками, где на холмах громоздятся соборы и дворцы, а также пинакотеки, глиптотеки и библиотеки, составляя единственную в своем роде энциклопедию архитектуры последнего тысячелетия. Ибо павелецкие князья, начиная с Храброслава Лихого, – а позже павелецкое градоначальство – со всего света приглашали зодчих украшать свой город. Брунеллески, Браманте, Кваренги, Гауди, Мельников, Райт, все восемь братьев Весниных и Кэндзо Танге.

На мощеных улицах полно студентов, туристов и местных поэтов. Именно Павелец с его легкой, богемной атмосферой раскрыл двери в бессмертие Томасу Элиоту, Данте Алигьери и Николаю Некрасову.

О, Павелецкий театральный фестиваль! Здесь блистали Сара Бернар, Антонен Арто и неподражаемый Виктор Гвоздицкий, этот единственный органичный Макбет нашей эпохи.

Школа практической философии Павелецкого университета, старейшее заведение такого рода в Европе, основана княгиней Ольгой в середине Х века, здесь преподавали Чернышевский и Фуко. Среди профессоров Рисовального училища барона Воробьева – Лоррен, Пуссен, Моранди и Кандинский.

Почему в эти города не ездят москвичи, понять не могу.

Бабушка Рита

другие города

Мой отец родился в Нью-Йорке; вот как это вышло.

Его мама (моя то есть бабушка Рита) была дочерью еврейского социал-демократа, учителя из города Гомеля, где они жили.

Бабушка в молодости не любила Чехова. Потому что, рассказывала она, как придут в гости такие вот с бородками и в пенсне, так наутро приходит пристав и уводит папу в тюрьму.

Обычно девочки, выбирая спутника жизни, ищут кого-то похожего на своего отца. Но бабушка сделала другой выбор. В шестнадцать лет она вышла замуж за сына лавочника, молодого бездельника и хулигана Юзика.

Папа его, по имени Фалк, продавал секонд-хенд, говоря по-нынешнему. И было у него, по-нынешнему говоря, ноу-хау. В боковой карман или за подкладку старого лапсердака он клал тугую пачку резаной газетной бумаги, завернутую в платок. Покупатель во время примерки нащупывал манящий сверток. Дрожащим голосом спрашивал цену. Фалк говорил – «рубль», хотя красная цена была двадцать копеек. Покупатель, не снимая лапсердака, платил рубль и убегал, счастливый…

А когда старый Фалк уезжал скупать лапсердаки по окрестным местечкам, Юзик нацеплял темные очки, заваливался в папину лавочку и, угрожая маузером родной сестре Двойре, говорил: «Отчиняй кассу, хозяйка!» Все обо всем догадывались, но прощали.

Вот за такого Юзика бабушка Рита вышла замуж, и весной 1913 года уехала со своим отцом и с ним в Америку. Отец ехал в политическую эмиграцию, а молодые – просто так. За счастьем. Надобно сказать, что фамилия Драгунский – это бабушкина девичья. Юзика была фамилия Перцовский.

В Америке Лев Драгунский умер от заражения крови после удаления зуба. Молодые остались одни. У них родился мальчик, мой отец, 1 декабря 1913 по новому стилю. Юзик был совершенно никчемный деятель эмиграции. Работы не было. Денег не было. Молока тоже. Ребенка кормили кашей из бананов: ничего дешевле найти не могли.

Через полгода, а точнее, в июле 1914-го – буквально за несколько дней до начала Первой мировой войны, – они вернулись домой, в Гомель.

На суровые расспросы советских чиновников мой отец отвечал:

– Я родился в Нью-Йорке, но американский образ жизни произвел на меня столь отталкивающее впечатление, что через полгода я вернулся на родину.

Бабушка Рита

всякие-разные города….

Отец писал в анкетах про своего отца: умер от тифа в 1918 году. Дело было по-другому. Юзик очень ревновал свою жену. Особенно в 1917 году, когда в Гомеле появились разные веселые комиссары в кожанках. Однажды он стрелял в нее, поранив ей подъем пистолетной пулей, я помню этот шрам. Юзик, конечно, не хотел убивать бабушку. Он был пьян и разгневан. Хотел напугать, выстрелить в землю. Но попал в ногу.

У бабушки тоже, кстати, был дамский револьвер «бульдог», она мне его показывала уже в середине 1960-х. Маленький, почерневший, с перламутровыми накладками на рукоятке. Без патронов, конечно же. Потом я однажды спросил: «Бабушка, где револьвер?» Она ответила: «Всё. Больше нет». Наверное, сдала в милицию.

Да, так вот. Бабушкин друг, ревком города Гомеля комбриг Ипполит Иванович Войцехович, расстрелял Юзика как контру и женился на бабушке. Отец рассказывал, что Войцехович брал его с собой «на подавление белокопытовского мятежа». Отец вспоминал смутно. Он ехал на луке седла. Выстрелы вдали. Потом изба, много самогонки, а по комнате бегает зверь, ручная лиса.

Мятеж подавили, но то ли Юзиковы друзья, то ли недобитые белокопытовцы убили Ипполита Ивановича в 1919 году. У меня есть фото похорон. Похоже на демонстрацию. Плакаты, флаги.

В Гомеле отец видел самый лучший на свете революционный плакат: «Гомельские швейники в последний раз предупреждают Чемберлена!»

И вот моя бабушка, дважды вдова, взяв сына (моего то есть отца), поехала в Москву. Опять-таки за счастьем. Она была красивая. Вышла замуж за опереточного артиста Рубина, партнера знаменитой Клары Юнг. Родила от него сына Лёню.

Потом Рубин не вернулся с заграничных гастролей.

Бабушкин брат Марк Львович, прокурор Азово-Черноморского края (была такая административная единица), в незабываемом 37-м получил «10 лет без права переписки».

Отцовский сводный брат (а мой, выходит, дядя) Лёня перед войной сел по хулиганке, из тюрьмы пошел на фронт и погиб в 1943 году. В восемнадцать лет.

Бабушка Рита. 3

город Москва

Бабушка окончила гомельскую гимназию Сыркиной (у меня есть ее фото в гимназической форме) и, приветствуя мое желание изучать древние языки, научила меня первой строфе «Гаудеамуса» и одному неприличному латинскому стишку. Она была по профессии секретарем-машинисткой. Работала много лет у Маргариты Ивановны Рудомино, которая основала Библиотеку иностранной литературы. Окончилось это смешно и грустно: в библиотеке ширился «охват политучебой». Дошло и до старой секретарши. Но оказалось, что бабушка совершенно не могла конспектировать Ленина. У нее поднималось давление и начинались, как она говорила, «спазмы», то есть подобие мигрени. Пришлось уходить на пенсию.

Несколько лет мы прожили в бабушкиной комнате на Покровке. Я уже рассказывал об этом.

Бабушка была невысокая, полноватая. Примеряя шляпку, она говорила: «Эта шляпка делает мне рост». Говорила моей маме: «Это платье делает тебе фигуру». Мама слегка обижалась. И, глядя на мою маму, очень русскую блондинку, вздыхала: «Витя (то есть мой папа) любит ярких женщин!» Что тоже маму не радовало. В общем, весело жилось впятером в одной комнате.

Я любил свою бабу Риту очень. Уже подростком, семиклассником, восьмиклассником, я часто ходил к ней в гости на Покровку, в эту всегда темноватую комнату. Грустно висел на стене портрет ее убитого сына Лёни, с двумя вазочками цветов-бессмертников, прибитых по бокам. Грустный шкафчик, пахнущий валерьянкой. Подзеркальник с дешевыми флакончиками и пудреницами. Абажур над круглым столом, за которым когда-то мы сидели впятером, считая няню.

Мы шли гулять на Чистые. Или в Милютинский сад. Бабушка умела рассказывать.

Про бедных гомельских женщин в многослойных юбках под названием «хлюмпер». Этих теток называли «хлюмпер-пролетариат».

Про мороженщика. Про то, как ей до сих пор стыдно: она все мороженое съедала сама и не делилась с мамой. А мама только облизывала костяную ложечку.

Про гомельские афиши. Аршинными буквами: «Концерт известнейших русских певцов!» Трехаршинными буквами: «Федор Шаляпин». А ниже крохотная строчка – «не смог приехать».

Про то, как они с мамой приходили к папе в тюрьму, мама приносила с собой корзинку плюшек, а Рита (то есть моя бабушка), пока мама с папой разговаривали, потихоньку их съедала. Мама и папа смеялись и звали свою дочку «чугунная баба».

Умерла она 2 января 1967-го.

Фунтик

бедный мальчик и добрая бабушка..

Моя бабушка называла свернутый конусом бумажный кулек словом «фунтик». В такие фунтики в булочных отвешивали конфеты или печенье, когда немного, до полукилограмма. То есть тот самый вес.

В воспитательных рассказах бабушки часто встречался некий «бедный мальчик». Бедный в смысле нищий. Например, как бабушка, купившая в булочной пряников, увидела на крыльце замерзшего бедного мальчика, который просил хлебца (о боже! какая литературщина! но как я был разжалоблен и испуган!), и как она развернула фунтик и дала ему пряничка. И как он, бедный и голодный, благодарил.

О, знаменитая поговорка тех лет: «другие дети не имеют то, что ты имеешь». Чаще всего это была неправда – ну что я такого имел в пять – семь лет? Жил в коммуналке с папой и мамой, бабушкой и няней в одной комнате? А потом – в другой коммуналке – только с папой и мамой.

Однако я верил, и очень жалел бедного мальчика. И странное дело! Я никогда не голодал, и даже, если можно так выразиться, не недоедал. Не было такого в моей жизни. Но всегда – и поныне – с огромным трудом и некоей даже душевной мукой выкидываю еду в помойку. И буквально до самого последнего времени, выбрасывая зачерствевший хлеб или заветрившийся в дальнем углу холодильника какой-то мясной недоедок, я думал:

«Вот ведь, а лет этак через пять, сидя на чемоданчике, в толпе беженцев, уже который день ожидая поезда на Ростов, каждый такой выброшенный кусочек по три раза вспомню…»

А может, ничего странного.

Помню, как бабушка мазала мне масло на хлеб. Тоненько, так что хлебные поры видны. Конечно, это было правильно – зачем ребенку маслом обжираться? Чтоб потом дразнили «жиртрестом»?

Но папа говорил:

– Ты что так мало масла мажешь? Что, разве Сталинград пал? Не бойся, не скупись. Сталинград выстоял!

Мне было пять лет. 1956 год. Сталинградская битва тогда была ближе, чем сейчас путч 1991 года. Такие дела.

Лесопарковая зона

ограничения прав собственности.

Почти все дети иногда мечтают умереть – чтобы отомстить злым взрослым. Чтобы подглядывать, как родители плачут и каются.

Я не был исключением, я рисовал себе точно такие же картины. Одно меня смущало: вот я насытился их раскаянием и вышел из-за занавески. Мне всегда представлялось, что я стою за тяжелой портьерой в старинной комнате, освещенной свечами, а мама с папой рыдают над кружевным гробиком. Но вот я вышел и говорю: «Не плачьте, я пошутил, но в дальнейшем ведите себя хорошо!»

Могу себе представить, как бы меня выпороли за такие шутки.

Шутки шутками, но мысли о самоубийстве меня посещали и в юности. Тут меня останавливало другое: я знал, что не смогу покончить с собой в нашей квартире, на лестнице и даже во дворе. Я думал о родных. Как им будет жить в такой квартире, подниматься по такой лестнице, идти по такому двору! Вдобавок странный оттенок – я боялся осквернить, опоганить своим мертвым телом наш уютный теплый дом, наш двор.

Но вот я придумал: покончить с собой где-нибудь в порту, где склад металлолома, чтобы меня вместе с искореженными кузовами машин отправили на переплавку. Не просто умереть, а вдобавок пропасть без вести.

Но я услышал такую историю.

Одна женщина (наверное, немного безумная) много лет грозилась покончить с собой именно таким манером – утопиться в болоте или что-то в этом роде. Однажды ее муж пришел домой, нашел записку вроде «никого не винить» – и не нашел жены. Дом был на окраине Москвы, рядом с лесопарковой зоной. Все прочесали, обшарили пруды, болота и речушки – не нашли. Кто знает, что она на самом деле вытворила.

Дом стоял недалеко от метро. Обычно муж, возвращаясь домой, смотрел, горят ли окна, дома ли жена. И потом, после этого случая, он вечером выходил из метро, проходил пару десятков шагов, глядя под ноги, и потом вскидывал глаза в непроходящей надежде, что увидит горящие окна – что она вернулась живая.

Как его ни уговаривали поменять квартиру – он не соглашался.

Тогда я понял, что это ужасно жестокие мечты, потому что те, кто меня любит, все равно будут думать, что я просто убежал. И что вдруг, кто знает, через много лет…

Ах, господи Иисусе.

Ах, господи Иисусе, у меня есть одна несомненная собственность – мое тело! И то я не могу распоряжаться ею совершенно свободно.

Жест

достойная сдержанность, лаконичная красота

Когда-то, совсем давно, я хотел написать книгу под названием «Учебник начинающего самоубийцы». Ах, сколь стандартен я был в ранней юности…

Любое самоубийство есть жест – сдержанный или помпезный, претенциозный или банальный. Можно сказать, например, что некто совершил «нарочито скромное самоубийство» – тихо отравился препаратами наперстянки, изобразив сердечный приступ. Или, наоборот, демонстративно-парадное – с белыми перчатками, дорогим револьвером и запиской на бумаге «верже». Бывают самоубийства бесконечно жестокие – к себе, к близким.

Кажется, что добровольное расставание с жизнью лежит по ту сторону условностей и приличий, этики и эстетики. Странное, быть может, сравнение: мать любит своего ребенка, даже если он некрасив, нездоров, неумен. Станем ли мы обсуждать, а тем паче осуждать ее? Отношения человека с собственной жизнью еще более интимны и приватны, чем матери с дитятею, чем женщины с мужчиной.

Но эстетика все-таки царапается в душу.

Разве нас не чарует строгая красота рассказа Мисимы «Патриотизм»?

А грубая нежность рассказа Чехова «Володя»?

А прелесть последнего закручивания кухонного крана у Зигфрида Зоммера? Из-за чего герой сделал это еще раза три-четыре.

Разве не прекрасен китайский мандарин, по приказу императора мелко-мелко нарезающий золотую фольгу и потом резко вдыхающий ее, дабы вызвать фатальный спазм дыхательных путей? Или «Галл, заколовший жену и закалывающий себя, дабы не попасть в рабство» (римская скульптура)?

Кстати, что такое достойно-пристойное самоубийство? Чтобы сохранить тело в неизуродованном виде? Тогда прыжок с крыши, под машину, под поезд, пуля в висок или в рот не годится. Чтобы не обделаться (самоповешение вычеркиваем), не облеваться, надев на голову пластиковый мешок (самоубийство в фильме «Дом из песка и тумана» сильно приукрашено), не искусать губы до распухлости (отравление психотропными средствами убираем), чтобы вообще не посинеть-раздуться (утопление отбрасываем). Остается немного. Пуля из пистолета малого калибра в сердце. Скорый яд. Вены.

Насчет угроз самоубиться – конечно, противно. Но не более, чем угрозы убежать, начать пить, чем угрозы «вот брошу все, лягу на диван, а вы тут как хотите» (такая вот шантажная депрессия).

Ну, купил ружье, так имеет право. Ну, пугает, что из окна прыгнет, так ведь почему люди не летают вверх?

Ну, грозит уйти из дома, и ведь верно, вся жизнь на нервах.

Одним словом: не качайся у папы на ноге, папа повесился не чтобы дома были качели, а чтобы дома было тихо.

Макси Твигги

позвони мне, позвони…

Женечку Т. мы прозвали Макси Твигги за длинный рост и нереальную худобу. У нее была любовь с моим другом Костей.

Они обожали целоваться при мне. Друг Костя постоянно звонил мне и спрашивал, что делать с Макси Твигги, потому что она, пардон, не дает, ссылаясь на свою невинность. Я говорил ему: «Терпение, мой мальчик, и динозавр будет наш!» Он бросал трубку. Тут же звонила Макси Твигги (мне!!!) и спрашивала, как ей половчее отдаться Косте, потому что очень хочется, а она стесняется. Я говорил: «Сначала надо снять платье. Шумно. Через голову!» Она рыдала и бросала трубку.

Наконец все у них получилось. Потом они расстались. Она вышла замуж. Потом – через много-много лет – Костя внезапно умер. После похорон я вспомнил про Макси Твигги и решил позвонить ей. Долго разыскивал ее телефон. Нашел.

– Боже! – сказала она. – Он спился, наверное?

– Нет, – сказал я. – Просто инфаркт. Он не пил и не курил.

– Но он, наверное, как бы сказать, пропадал?

– Нет, – сказал я. – Он был, как бы сказать, весьма благополучный господин. Жил то в Москве, то за границей. Жена и дети. Много денег. Серьезный успех. Признание коллег. А ты, выходит, ничего не знала?

– Не знала. Мы же с тех пор не виделись. Скажи, где его похоронили, как найти. Может, соберусь, схожу на могилку.

И она, рассказывая о себе и своей семье, вдруг сказала:

– Помнишь, какая я была – метр семьдесят шесть рост, пятьдесят два кило вес? А сейчас мимо зеркала пройти страшно.

На этих словах я вспомнил совершенно другую историю. Одна совсем юная дама рассказала, что у них дома раздался звонок. Незнакомый мужчина спросил, здесь ли живет такая-то, и назвал ее маму. «Здесь, но мамы нет дома». Этот человек стал долго и романтично рассказывать, как он в юности любил ее маму, как робел к ней подойти, как они всего три раза в жизни разговаривали, и что он помнит ее и любит до сих пор, и когда можно позвонить. «Сегодня, – сказала дочь. – Часов в девять вы ее непременно застанете… » «Но расскажите мне еще о ней», – проворковал он. «Работает, пишет, печатается, – сказала дочь. – Вся седая. Весит сто двадцать килограммов». Он не позвонил.

И еще я подумал – почему Макси Твигги решила, что Костя должен был непременно спиться или пропасть в нищете и забвении? Ушел от меня, исчез, не звонит и не пишет – значит, погиб, спился с круга, бутылки собирает; так ему и надо! Чистая психология, как говорит простой народ.

Няня Поля

шерстяное, выходное, настоящее.

Няня Поля была из Чернигова.

Она всегда была домработницей, с послевоенных лет. Маленького роста, крючконосая, некрасивая, все в руках горит.

В воскресенье она шла в кино «Эрмитаж» на утренний сеанс. Возвращалась часам к двенадцати, сидела в кухне у окна, смотрела, как машины едут по Садовому кольцу. Мы жили на 11-м этаже, видно было далеко, и театр Советской Армии, и высотка у Красных Ворот, и гостиница «Ленинградская».

Мама ей однажды сказала:

– Поля, что вы так сидите? Пойдите погуляйте по Москве!

– Гулять? – вдруг обиделась Поля. – Может, еще губы накрасить? Да с папиросочкой, как эти, прости господи?!

Поля нянчила мою маленькую сестру, а заодно присматривала за мной. Родители иногда уезжали, и мы оставались втроем – сестра, я и Поля. Она была очень добрая. Однажды у меня один приятель напился до полного безобразия, так Поля его водила в ванную умывать, а потом поила чаем на кухне.

Мне она по утрам грела рубашку. Быстро проглаживала ее утюгом и несла ко мне в комнату. Я вообще про такое никогда не слышал. Что-то райское, что-то барское. Стыдно, странно и приятно. Мне было 16 лет. Если я вечером немного перебирал по части выпить – увы, увы, случалось! – то утром она давала мне стопочку водки, соленый помидор и чашку крепкого бульона. Обычно это было по воскресеньям. Но один раз случилось перед школой. Ничего, обошлось.

Когда дома в детстве курицу за столом делили, рассказывала няня Поля, ей всегда давали шею. Куриное горло. А когда работницей была, то хозяйка у нее хотела зажилить два выходных шерстяных платья.

– А хозяйка говорит: а кто ты такая, в шерстяных платьях ходить? А я говорю: я их на свои деньги пошила!

Главное событие жизни: как она заработала на два платья, как материю выбирала, как шила, на примерки ходила, и потом такая вот подлость от хозяйки. Могла рассказывать об этом часами, в лицах, заново переживая обиду и гнев. Но она все-таки победила, отбила свои шерстяные платья. Я их видел: одно темно-синее, другое бордовое. С рюшами и буфами. С пуговицами, обшитыми шелком.

– Я перед войной замужем была, – сказала как-то няня Поля. – Недолго, три месяца. Война началась. У меня тоже было немножко своего счастья.

Няня Зина

европейская история

Баба Зина первый раз выпила, когда мы оформили ей временную прописку. До этого она держалась. А в тот день принесла бутылку и сказала мне:

– Может, отметим?

– Отметим, – легкомысленно сказал я. Налили по стопке, выпили.

У бабы Зины заслезились глаза. Я подумал – от первого глотка водки. Она сказала:

– Как мне не повезло…

Она была из Соликамска, но вообще – ленинградская. В июне сорок первого она, оставив двоих детей у сестры, поехала к родным в Минск. Началась война, она оказалась в оккупации. Ее угнали на работы в Германию. Вернулась – сначала лагерь, потом город Соликамск. Написала в Ленинград. Сестра ответила, что всего детей было четверо, двое выжили, двое погибли. Сестрины дети – выжили. Ее дети – погибли. На лесоповале нажила грыжу – на животе торчал бугор. Первый муж пропал на войне, второй был пьяница, бил по голове. Не повезло.

К нам она приехала по рекомендации одной родительской знакомой. Дочке исполнился год, жене пора было возвращаться на работу, нужна была няня.

Баба Зина прожила у нас целый год. Очень любила нашу девочку. Даже слишком. Иногда говорила:

– Она теперь не ваша, а моя. Вот придете домой, а никого нету! А мы уже в поезде едем!

Нам было страшновато.

Иногда она называла нашу Иру – Микеша. Кто это был? Ее умерший в блокаду мальчик? Я не решался спросить. Было еще страшнее.

Она была очень верная и заботливая. С широкой доброй улыбкой. Умело готовила, стирала, гладила.

– Ах, майн готт! Зекс киндер, кайн брот! – приговаривала она, подметая пол.

Тайком курила у мусоропровода. Быстро-быстро, две-три затяжки «Беломора».

И вот запила. Пила по выходным, уходя неизвестно куда. Возвращалась и ложилась спать, не сказав ни слова. Утром не могла встать. Жена оставалась дома.

– Выгонять надо, – сказал я.

– Жалко очень, – сказала жена. – Куда она пойдет? Может, попробуем полечить?

На следующий раз она не вернулась вечером. Пришла в понедельник днем, совсем пьяная. Жена была на работе, с дочкой сидел я.

– А что? – задиристо сказала баба Зина. – Зашли в ресторан, выпили по сто грамм…

Притащила из комнаты детское белье, бросила его в ванну, открыла воду. Не сняв пальто, села на край ванны.

– Баба Зина, – сказал я, – собирайся.

– Где ж мне ночевать? – сказала она. – Пока билет куплю?

– Где ночевала, там и ночуй.

– Не простишь? – сказала она.

– Нет, – сказал я.

Обняла мою дочку. Взяла чемодан. Ушла.

Вечером пришла жена. Я сказал, что выгнал бабу Зину. Жена заплакала. Дочка тоже.

Лет через пять женщина, которая ее нам рекомендовала, написала письмо. Что баба Зина работала весовщицей в овощном, потом умерла от рака. Родных у нее не было. Просила нам низко поклониться.

За что?

Если будет нужно

ледяное время

Дочь простого служащего, она с детства оказалась у самого подножия властной горы. Так получилось – жила в одном дворе со всем Политбюро. Однажды утром вышла, как всегда, в школу – а во дворе тишина и пустота, ни одной машины у дубовых подъездов. Дворник объяснил: – Сегодня ночью взяли всех врагов народа.

Во время войны была на фронте – и в штабе, и на передовой. Шагала между вмерзшими в реку трупами немцев. Март, начинало таять. Сырой ветер шевелил невесомые светлые волосы мертвых врагов, стоящих во льду вертикально.

После войны училась в театральном институте у великих режиссеров и актеров. Какие люди, какие репетиции, какие спектакли, какие обсуждения!

О, московская богема конца сороковых – начала пятидесятых, ее красивая лихая молодость: это отдельный длинный роман!

Работала в театре, была премьершей, ездила на зарубежные гастроли. Вместе с главным режиссером бывала на официальных приемах, знакомилась с президентами, королями и диктаторами.

Потом семья, дети, внуки, племянники Кто-то умер. Кто-то уехал. Пропал, замолчал, исчез. Она осталась.

С ней осталась куча писем, приглашений, программок, книг с автографами. Кипы фотографий. В гостях у короля Фарука. В студии Питера Брука. На занятиях у Михаила Ромма. Около хижины дяди Тома…

Ей восемьдесят лет. Она часами сидит на диване, прикрыв глаза.

В голове туман и поволока. Ей кажется, что она – это русло ручья, по которому течет время. Холодное, до ломоты костей. Как листья по воде, уплывают имена, встречи, разговоры.

Она все время зовет к себе внука, показывает ему книги и фотографии. Специально готовится к таким беседам. Рассказывает медленно и долго, чтоб ничего не упустить.

Внуку некогда. Вообще-то он вежливый мальчик. Но однажды срывается.

– Да пойми же ты! – кричит он. – Это не интересно! Это никому не интересно!

Выходит и громко идет в свою комнату.

Но, устыдившись, возвращается, останавливается перед ее дверью:

– Ба! Но ты ничего, ты зови меня, если будет нужно.

Три года

правила личной гигиены…

Она не брала деньги без спросу. Она экономила. Ее новый как бы муж был человек безалаберный и щедрый. Все время совал ей купюры – «поезжай на такси, купи себе что-нибудь красивое, пообедай в ресторане». У него водились деньги, и он их не считал. Он не был богатым – она поняла это очень скоро, – но по сравнению с жизнью в ее родном N-ске это было, что называется, небо и земля.

Она ездила на метро. Покупала красивые вещи на распродажах. Обедала в дешевом кафе. За месяц удавалось выгадать тысяч десять – пятнадцать.

Она посылала их в N-ск, любимому человеку. Он был режиссер и театральный художник. Талантливый и непризнанный. Они тайком переписывались – из интернет-кафе. Она знала, что все равно к нему вернется.

Когда она поднималась по лестнице, у нее сильно билось сердце. Первый раз за три года, наверное.

Открыла дверь своим ключом. Было закрыто на цепочку. Она подергала дверь. Любимый человек отворил не сразу. Он был не один. С ним была какая-то дрянь. Кажется, девуля из местной театральной тусовки. В комнате омерзительно пахло дешевым дезодорантом и вчерашними колготками.

Она ненавидела баб, которые надевают вчерашние колготки. Даже если вчера носили их полчаса. Даже после душа. Считала таких баб неизмеримо ниже себя.

– Что это за дрянь? – спросила она вместо «здравствуй».

– Интересный вопрос, – промямлил любимый человек. – А ты где была три года?

– Что это за дрянь? – повторила она. – Кто она?

– А ты кто? – спросил любимый человек.

– Проститутка, – сказала она, не запнувшись. – Проститутка-дурочка с фантазиями. Из французского кино. Привет, пока.

Она не догадалась снять на полдня номер в гостинице. Гуляла по городу. Проехала на троллейбусе мимо театра. Обедала в ресторане. Звонила в Питер своему как бы мужу. Сказала, что конференция неинтересная и что она завтра будет дома. Купила обратный билет. За час до отхода поезда была на перроне. Ужасно устала.

Когда она ехала с вокзала на такси, ей вдруг стало жарко и липко ногам. Стопам и особенно пальцам. Неудобно согнувшись, она расстегнула ботинки и вспомнила, что на ней даже не вчерашние, а позавчерашние колготки.

– Вы чего смеетесь? – спросил таксист.

– Смешной у нас город, – сказала она. – Но зато красивый.

Грех полной ясности

кто кого и, главное, почему

Протопопа Аввакума сослали в Даурию, в Забайкалье. Надзирал над ним воевода Пашков, истязал его жестоко и неустанно. Ссылка длилась десять лет. На исходе этих лет воевода Пашков получил новое назначение, уехал куда-то. Аввакум написал:

«Десеть лет он меня мучил или я ево – не знаю; бог разберет в день века».

Сегодня мне кажется, что это – самая великая мысль на свете. Самая христианская. Самая человечная.

Воспоминание: историка Михаила Гефтера травило руководство Академии наук. Это общеизвестно, это правда. Был рассыпан набор замечательной книги, которую он подготовил к печати. Но руководство Академии (реальный человек) рассказывало в домашней обстановке, как его допекал и мучил Гефтер с этой книгой. Как он был упрям и глух к доводам здравого смысла; набор книги (это был двухтомный коллективный труд к столетию Ленина) пришлось рассыпать, иначе наказали бы весь институт.

Нет, я не встаю на сторону дирекции против независимо мыслящего ученого, что вы, что вы!

Но…

Но как просто было бы жить, если бы мир состоял из гонителей и гонимых, воров и обворованных, лжецов и обманутых. Из целомудренных жен и распутных мужей, верных мужей и блудливых жен. Из бескорыстных кормильцев и неблагодарных потребителей. Из отважных диссидентов и низких конформистов. Из ангелов и демонов, простите.

А может быть, в такой полуденной ясности жить стало бы еще труднее? Что может быть невозможнее черно-белого мира?

Разумеется, всему есть край. Когда зло – абсолютно. Когда других красок нет. Геноцид, концлагерь – что еще?

В обыкновенной мирной жизни у любого поступка, даже самого ужасного, обязательно есть какая-то человеческая причина. Не надо прощать, если с души воротит. Но лучше постараться понять. Для самого себя лучше, для собственной жизни, для своей души.

И подумать: он меня мучил или я его?

Бог разберет в день века.

Возмездие

белые и пушистые множества.

Когда его жену спрашивали, почему ее благоверный, выпускник мехмата, не защитил диссертацию и мается в третьеразрядном НИИ, она отвечала:

– Потому что сначала было долго занято, а потом никто не брал трубку. Вышел на улицу без плаща, а тут ливень, пришлось возвращаться. А трамвай ушел из-под носа.

Она безнадежно улыбалась.

Но ведь это была правда! Он дозванивался изо всех сил, сначала сидя за столом, потом перебирался на диван, а телефон ставил рядом. Но было занято. Он опускался на пол, становился перед телефоном на колени, в сотый раз набирая номер. Но было занято.

И вдруг – длинные гудки. Но никто не берет трубку.

Он представлял себе, как этот важный дядя говорит по телефону о своих важных делах, свободной рукой собирая бумаги в портфель, а потом кладет трубку и сразу выходит из кабинета. Слышит из-за двери звонок, но не возвращается.

Однажды утром он поздно лежал в постели: у него был библиотечный день. Жена собиралась на работу, нерадостно косясь на него. Ушла. Он поглядел в потолок.

Шпаклевка уже серьезно растрескалась. Значит, снова ремонт. Проклятье.

Вдруг он понял, что можно оперировать с размытыми множествами и что здесь маячит новая теория принятия решений.

Он подбежал к столу. Схватил ручку, раскрыл блокнот. Он не помнил, сколько прошло времени – пять минут или пять часов… Закрыл глаза, выдохнул. Сбегал на кухню, вытащил из холодильника кастрюлю, открыл крышку. Подцепил кусочек мяса из борща. Холодные капли упали на его живот. Тут только он увидел, что он голый. Не успел одеться. Он засмеялся, дожевал мясо, сполоснул руки, мокрой ладонью стер суповую кляксу слева от пупа. Вернулся в комнату, сел за стол. Вставил в машинку бумагу сразу под четыре экземпляра. Слова сами выскакивали из-под клавиш. Всего шесть страничек. Внизу написал свой адрес и телефон. Только потом оделся. Пошел на почту, отправил в два журнала и один институт.

Когда ему позвонили первый раз, была среда. Он хотел изменить голос, но вспомнил, что его никто не знает. Своим голосом сказал:

– Нет, он сейчас занят… В начале будущей недели. Но только не в понедельник!

Так было несколько раз.

Потом позвонила молодая женщина:

– С вами хочет поговорить академик Z. Соединяю?

– Простите, как вас зовут? Кирочка, я только что вылез из ванны, перезвоните буквально через пять минут.

Он сразу же набрал номер старого приятеля. Они болтали полчаса, наверное. Разговаривая, он зашнуровывал ботинки, надевал плащ, раскладывал по карманам кошелек, сигареты, спички, ключи.

Положил трубку, выбежал из квартиры и запер дверь. Остановился.

В пустой квартире зазвонил телефон. Двенадцать звонков. Пауза. Потом снова. На этот раз пятнадцать. Потом еще раз.

Улыбаясь, он вышел на улицу. Светило солнце. Трамвай подъехал и вежливо открыл ему свои двери.

Года через три эту теорию предложил какой-то американец.

Ну и пусть.

«Искренность пастушки»

Прелепа, Миловзор и Златогор в пасторали

– Ты ни в чем не виноват… – Она сидела на краешке дивана. – Но я тоже не виновата. Я не виновата, что у нас никогда нет денег. Что я донашиваю мамино пальто. Что ты не можешь закончить диссертацию.

– Уже совсем скоро закончу, – сказал он. – Осталось буквально чуть-чуть.

– Верю, – сказала она. – Ну и что? Сколько тебе прибавят? И прибавят ли вообще?

– Должны, – сказал он.

– Господи боже мой, – она сжала кулаки, – да стань ты хоть трижды профессор! Сколько тебе заплатят? Мы сможем купить машину? Сделать ремонт? Поехать отдыхать, как приличные люди?

– Ну извини, – сказал он, продолжая лежать. – Значит, я неприличный.

– Не огрызайся, – сказала она. – Я все решила. Я устала. Я хорошо к тебе отношусь. Да, вот что… Я тебе не изменяла, я ненавижу всю эту гадость. Он сделал мне предложение, и я ухожу к нему. Мы даже не целовались! Он сделал мне предложение, и я согласна!

– Какой, однако, кавалер, – сказал он. – Молод, красив, богат?

– Немолод. Обеспечен. Красиво ухаживает. Ты мне когда в последний раз цветочек подарил? – Она нагнулась к нему. – Ты умный. Ты талантливый. Ты когда-нибудь станешь знаменитым и богатым. Лет через двадцать. А я всего лишь красивая. Больше у меня ничего нет. Я хочу жить сейчас.

– Ты что несешь? – поморщился он.

– Я хочу ребенка родить, – прошептала она. – Даже двух. Чтоб у них была большая детская. Игрушки, кроватки. Новенькие. Доктор хороший. Хорошая платная школа. Понял? Ты меня понял?

– Счастливо, – сказал он и отвернулся к стенке.

– Учти, – сказала она, встав с дивана. – Мы остаемся друзьями.

– Ладно, – просипел он, не поворачиваясь. Стыдные слезы текли по его лицу. Она, слышно было,

возилась в коридоре. Что-то доставала из шкафа. Зазвонил телефон. Он схватил трубку.

– Да! – откашлявшись, сказал он.

– Простите, – раздалось в трубке. – Могу я поговорить с мужем Наташи?

– Да, это я, – сказал он.

– Наташа сказала, что уходит от вас? Голубчик, умоляю, удержите ее! Глупейшая история, – говорил невидимый собеседник. – Мне за пятьдесят, я глубоко женатый человек, не такой уж богатый, в сущности. Это было вроде пари, я ляпнул, что любая девочка убежит ко мне… Да, и вот что. Заверяю вас, между нами ничего не было! Мы даже не целовались!

Она вошла. Он громко повесил трубку, перевернулся на спину.

– Кто звонил?

– Так, – сказал он. – Не туда попали.

После всего

когда в глазах померкнет свет.

В полдень стало ясно, что сегодня – может, через час, но самое долгое к вечеру – Елена Сергеевна умрет. Врач ушел, сообщив это мужу и сыну. Осталась сиделка. Она поставила Елене Сергеевне капельницу на онемевшую левую руку и тоже вышла из комнаты.

Комната была похожа на палату в реанимации. Квартира большая, возможности позволяли. «Человек имеет право умереть дома», – говорил сын Елены Сергеевны. Сейчас он прохаживался взад-вперед и смотрел на экран монитора, по которому бежали какие-то нерадостные линии.

Муж Елены Сергеевны, Павел Павлович, сидел на корточках, по-собачьи положив стриженную ежиком седую голову на край кровати и тихонько целуя холодеющие пальцы умирающей. Она громко дышала, мутно глядя на него.

– Лена, Лена, Лена, – шептал он. – Леночка, не делай этого, не надо… Я не смогу без тебя жить. Пожалей хоть меня…

– Ты все врешь, – просипела Елена Сергеевна.

– Леночка! – Его била дрожь.

– Ты проживешь еще одну жизнь… Еще одну дуру замучаешь, как меня.

– Лена, не надо! Я тебя люблю. Я тебя не переживу. Мы умрем вместе.

– Не паясничай. – Она прикрыла глаза. – Радуйся тихо.

Он в голос заплакал, схватился за голову и выбежал из комнаты.

Спустя минуту раздался выстрел. Шум падения. Чей-то крик. Сын вскочил и выбежал прочь. Скоро он вернулся. С перекошенным лицом.

– Мама, – сказал он, кусая губы. – Мама, папы больше нет. Он застрелился. Я пойду вызову милицию, тебе позвать сиделку?

– Не надо, – проговорила она. – Уйди. Уйди.

Она осталась одна. Глубоко вздохнула и вдруг почувствовала, что с ней что-то странное происходит, непонятное и жуткое, но прекрасное, вот что ужасно. Она вдохнула еще и еще раз, ощущая забытую свободу в легких. Она пошевелила рукой – рука шевелилась легко. Она против воли улыбнулась. Правой рукой взяла с тумбочки пластырь, вытащила иглу из вены в левой руке, ловко заклеила ранку. Онемевшие пальцы левой руки ожили. Пошевелила ногами, сбросила простынку. Увидела, что ноги у нее не старушечьи, а женские. Села на кровати. Шепотом чертыхнувшись, брезгливо выдернула из себя катетер. Ей захотелось пописать, по-нормальному, по-человечески! Встала, одернула полотняную сорочку. Тапочек, конечно, не было. Она сделала два шага босиком. Ее пошатывало, голова чуть кружилась, но было как в ранней юности, когда она вставала с постели после гриппа: возвращение радостного желания жить.

Она бесшумно вышла в коридор. Ах да. Муж застрелился. Вот в этой комнате. Надо бы самой убедиться.

Елена Сергеевна толкнула дверь. Он сидел в кресле, смотрел в окно и ждал, когда она умрет.

Бог знает, что он не знает

доска и мел.

Юлия Лаптева, в девичестве Белавина, сказала своему тестю: «Вы стары, и скоро Бог призовет вас к Себе. Он не станет спрашивать, хорошо ли шли ваши дела, сколько вы купили и продали и на этом заработали. Он спросит, были ли вы добры к людям, не обижали ли тех, кто слабее вас… » (Чехов, «Три года», цитирую по памяти).

Но эта милая дама была в плену старинных предрассудков.

Мы даже предположить не можем, о чем нас спросит придирчивый старик с косматой белой бородой. Совсем не обязательно это будут сусальные вопросы о любви к ближнему и о том, ведала ли моя шуйца, что творила моя десница.

Он может спросить, например: почему я в своей диссертации пять раз сослался на Петрова и ни разу – на Сидорова? Или: зачем я ел шоколад с миндалем, а не с фундуком?

Промысел Божий тем и интересен, что абсолютно непостижим А предопределение тем и увлекательно, что неизвестно, но – неизменно.

Это не значит, что мы должны бросить все старания и стремления. Есть такой особо противный вид безделья и равнодушия к себе: вроде как мы рабы судьбы, и поэтому надо сидеть тихо.

Это значит как раз наоборот – не надо бояться своих ошибок.

Как не боится их Бог.

Вот, рассказывают, умер Эйнштейн, попал на небеса и стал просить аудиенции у Творца. Намекая на свои особые заслуги.

Ладно. Но только пять минут, не больше. Бог спрашивает:

– Чего тебе?

– Самую малость, – говорит Эйнштейн. – Уравнение общей теории поля.

– Всего-то? Да делов-то! – говорит Бог и велит ангелам принести доску и мел.

Он пишет, пишет, пишет, и вдруг Эйнштейн говорит:

– Стоп. Вот тут ошибка!

– Я знаю, – говорит Бог. И продолжает писать.

Разговор с Господом о блинах

бывшая масленица.

У Аверченко есть рассказ про мальчика, который слышит, что завтра будут блины. Он не знает, что такое блины. Он думает, что это какое-то необычайное событие и в честь этого события – какое-то необычайное блюдо.

В самом деле: кухарка мечется, горничная бегает в магазин, мама дает указания, всё чистится и моется, накрывается стол, зажигаются свечи, приходят красиво одетые гости, конфеты-букеты, поцелуи-приветы, просто великий праздник! И вот приносят блины. «О! Блины!» – радостно кричат взрослые, они толпятся вокруг стола, накладывают, наливают, нахваливают.

А мальчик громко плачет. Его окружают, гладят, утешают, спрашивают, в чем дело. «Они круглые! – рыдает мальчик. – И тестяные!»

Проще говоря, оладушки. И все. И фунт дыма.

Грандиозная в своей банальности (или банальная в своей грандиозности) проблема. Волшебные блины оказываются простыми оладушками. Ну, не совсем простыми. Чуть больше размером. Чуть пористей. И шуму вокруг больше. Можно сказать пошлость: один видит в праздничных блинах будничные оладьи, другой и в будничных оладьях может рассмотреть праздничные блины. Но как все это скучно… Господи, почему такая тоска?

– Господи, слышишь ли?

– Слышу, слышу, – психотерапевтичным голосом отвечает Господь.

Не сам, конечно, а его голос, записанный на автоответчик. Ибо подобных стенаний возносится к небу столь великое множество, что у Господа Бога нет физической возможности ответить лично каждому.

– Слышу, слышу, – отвечает Господь. – Оставьте ваше подробное сообщение, и с вами обязательно свяжутся.

Когда? Когда в глазах померкнет свет и дух покинет плоть? Или все-таки раньше, когда блины не будут превращаться в кусочки сыроватого горячего дрожжевого теста, а останутся праздником, который хоть и не всегда, но все же с тобой?

Сплошные вопросы.

– Если у вас есть дополнительные вопросы, нажмите единицу в тоновом наборе или дождитесь ответа оператора.

Но оператор – тоже запись. Он тоже предложит оставить свои вопросы и пообещает связаться. Во благовремении.

В старинной Большой Советской Выездной Анкете был замечательный финальный пассаж: «Если у вас есть ответы на вопросы, которые здесь не заданы, напишите их на отдельном листе (листах) и вложите в данную Анкету».

Список вопросов – не заданных, но бьющих в точку! – тут же сам собою складывается в испуганной голове. И уже не до блинов.

Тезки давно не виделись

рассказ моего приятеля…

Он резал колбасу и говорил:

– А я тут с Ленкой повидался. Двадцать лет прошло, обалдеть можно. Помнишь Ленку?

– Редкое имя, – сказал я.

– Привет тебе! – сказал он. – Из третьего подъезда. А ты что, к ней не кадрился?

– Нет.

– А я подкадрился, – вздохнул он. – Классная была девочка. И сейчас ничего. Давно замужем, сын – студент… Я говорю: «Как сына-то звать?» Она говорит: «В честь отца». Я говорю: «Ну и как мужа твоего звать?» Она говорит: «Муж у меня Олег Андреевич, а сына я назвала Димой. В честь отца». И на меня смотрит, прямо в глаза.

– Ничего себе! – Я даже присвистнул.

– Вот то-то и оно, – сказал он.

– Хоть на парня поглядел? – сказал я.

– Нет. А зачем?

– Ну, просто, – сказал я. – Взрослый сын, обалдеть. И вообще родная кровь.

– Зачем зря расстраиваться? – сказал он, сгружая колбасу на тарелку и принимаясь за помидоры. – Зачем парня расстраивать? Вообще я не верю в голос крови.

– Правильно не веришь, – сказал я. – Врет она. Мне она то же самое говорила.

– Что? – спросил он.

– То, – сказал я. – Такими же словами. Сына в честь отца, Димой. И в глаза смотрит. Мы же тезки с тобой, ты что, забыл? Классная была девочка, верно. И сейчас тип-топ.

– Ты же сказал, – он развалил помидор надвое, – что к ней не кадрился…

– Я не кадрился, – сказал я. – А она подкадрилась. Ты чего надулся? Она всем врала, тебе и мне тоже.

Он двинулся на меня. Столик уронил, колбаса на пол. У него сносило крышу, прямо на глазах. Здоровый такой бык, накачанный. И нож в руках. Что я должен был делать? Что? Хорошо, там на полу гантели лежали. Едва извернулся, тюкнул и ушел.

Через годик не стерпел, позвонил Ленке. То да се, как муж, как сын, как вообще. И кстати, как наш общий друг Димочка, если, конечно, помнишь.

– Помню, – говорит.

– Давно, – говорю, – его не видел. Лет двадцать, наверное. Как мы со старого двора разъехались, не видел. Жив или как?

– Или как, – говорит. – К сожалению.

– Ничего себе! – Я даже присвистнул. – А такой вроде здоровяк был.

– Да при чем тут? Убили твоего тезку. Нашли на квартире. Криминальные разборки.

– А что, он бандитом стал? – говорю.

– Да нет. Это у ментов отмазка такая. Чтобы не искать.

– Понятно. Сыну рассказала? – ляпнул, сам не знаю зачем.

– Дурак ты. – Она засмеялась и трубку бросила.

Произвольный пистолет

маникюр и парфюмерия

– Я уже третий раз хочу спросить… – Она приблизила лицо и зашептала: – Почему у тебя духи такие тонкие-тонкие, почти что дамские? И ногти полированные. Только скажи правду, я тебя не разлюблю ни капельки. Ты случайно немножечко не голубой?

– Господи помилуй! – Он откинулся на подушку и засмеялся. – Нет, я не голубой. Могла, пардон, убедиться. Ногти я сам себе пилкой поправляю. Чего тут голубого? А духи… это духи моей жены. Мой одеколон кончился, я пшикнулся из ее флакона.

– Уже третий раз, между прочим.

– Ну и что?

– Ну и очень зря. Хотя запах отличный. Как называется?

– Понятия не имею, – сказал он. – Поздно уже, давай поспим немножко.

– А почему ты всегда уходил от меня в шесть вечера, – спросила она, – а сегодня пришел в десять и ночевать собрался?

– Тоже мне, всегда. Мы третий раз вместе. Мы две недели знакомы. Вот лет через пять или десять скажешь «всегда».

– Не обещай мне долгих сроков, – сказала она. – Жена в командировке?

– Угадала. Видишь, я все честно говорю.

– А кто она у тебя?

– Умная, добрая женщина.

– А кем работает?

– В аппарате правительства.

– Ух ты! Чиновная дама! – рассмеялась она.

– Доктор юридических наук, – суховато сказал он. – Профессор Академии управления. Автор книг и учебников. Мастер спорта по стрельбе.

– Из лука?

– Нет. Из произвольного пистолета. Смешное название, правда? – Он примирительно улыбнулся.

– Обхохочешься, – сказала она. – А вдруг она позвонит, а тебя дома нет? И застрелит тебя, когда вернется. Все правительство за нее заступится. Ее оправдают. И дадут повышение по службе, а к тебе на могилку никто не придет.

– Ты придешь, – сказал он и обнял ее.

– Какая мелодрама! – сказала она, вывертываясь. – Лучше б ты был голубой.

Две недели и три свидания, тот еще роман, а грудь болела, как будто всё оттуда выдрали, одни ребра остались. Он присел на скамейку. Сдохнуть от инфаркта на автобусной остановке. Или прийти домой и застрелиться из произвольного пистолета жены. Пистолет был в красивой стальной коробке с замочком. Можно расковырять ножом. Мелодрама.

– Мужчина, – сбоку раздался ломучий голос, – у вас такой обаятельный парфюм…

Он скосил глаза и увидел кудрявого мальчика с крашеными ногтями.

– Пошел ты! – Он тяжело встал и замахал рукой проезжавшей машине.

Доехал до дому. Выпил стакан минералки. Разделся. Принял душ.

Лег в постель и, к завтрашнему своему удивлению, спокойно заснул.

Про зависть

десятая заповедь

Странное дело, но я не завидовал ребятам, которые жили на верхних этажах нашего дома. Они жили в огромных квартирах с мраморными каминами и малиновыми коврами, на которых привольно располагалась игрушечная железная дорога. А я жил в подвальной коммуналке, но как-то не обращал внимания на это. Смешно сказать, один раз мне позавидовали. Папа купил машину, голубую «Волгу» самого первого выпуска, со звездой на радиаторе и оленем на капоте. Все маршальско-министерские внуки собрались и цокали языками: «Это ваша машина? Собственная? Здоровская какая!»

Их дедушек возили «Зисы» и «Зимы», огромные, сверкающие ясным никелем на глубоком черном лаке, – но, наверное, ребята с верхних этажей смутно чувствовали разницу между собственной машиной и казенной. Генетическая память о казенном доме? Кто его знает. В общем, я им никогда не завидовал, честное слово.

Завидовать я стал своим ровесникам из писательско-театрального круга. У них всегда были деньги! Они доставали кошельки, там торчали бежевые рубли, зеленые трешки и даже иногда синие пятерки. Они легко могли скидываться на выпивку. Могли взять такси. Пригласить девочку в кафе-мороженое или просто купить ей шоколадку или цветок. А у меня всегда было с собой копеек семьдесят в лучшем случае. Ну рубль с полтиной – это уж вообще.

Они были так красиво и ловко одеты! У них всегда были новенькие блестящие туфли (а у меня – со сбитыми носами), целые носки (а у меня всегда штопаные или зашитые), костюмы (а у меня всегда брюки и курточка).

Помню, однажды я пришел к другу на день рождения, а одна очень красивая девочка сказала своей подруге громким шепотом:

– Он в том же свитере, что в прошлый раз… Мне стало просто ужасно.

Папа сказал однажды:

– Хорошо, что ты не девчонка! Девчонку пришлось бы красиво одевать. А что парню надо? Штаны из чертовой кожи, ковбойка, куртка, кеды, и вперед, на штурм вершин мироздания! – И засмеялся и погладил меня по голове.

Мне, однако, было обидно.

Хотя с родителями мне более чем повезло, конечно же.

Однако только в пятьдесят лет я научился ходить в магазин и выбирать себе хорошую одежку и обувку. А также смело садиться за стол в ресторане и говорить официанту: «Так-так-так… а принесите-ка нам для начала…»

Ищите женщину

 короткий отпуск

Раз в год он помещал в солидной газете объявление:

«Требуется помощник руководителя инвестиц. компании. Жен., в/о, опыт не менее 5 лет, иностр. яз., комп., коммуникаб., миловид. Зарпл. + бонус. Соцпакет».

Потом придумывал хорошее название фирмы. Скромное, но внушительное. Заводил адрес электронной почты, куда слать резюме. Заказывал табличку. На неделю арендовал помещение в приличном офисном комплексе. Нанимал секретаря – тоже на неделю.

На это уходили почти все годовые сбережения.

С понедельника по пятницу – обычно весной это было, на границе марта и апреля, когда днем было совсем тепло, но к вечеру дул сырой ветер, – он принимал кандидаток.

Женщины особенно прекрасны в это время года. Их лица свежеют. Глаза светятся. Руки становятся сильными и гладкими. В любой фразе звучит вопрос.

Он любовался своими соискательницами.

О, какие разные они были! Речь не о внешности, не о цвете волос и прическе, не о фигуре и росте, не об одежде, и уж конечно, не о профессиональном опыте.

Им разного было надо. Одни простодушно устраивались на работу, выкладывали резюме и рекомендации.

Интересовались насчет отпуска и больничного. Другие просто искали, как рыба – где глубже. Пытались произвести впечатление. Посадкой, осанкой, взглядом из-под ресниц. Рукой, уверенно лежащей на столе. Третьи внимательно вглядывались в него – он, кстати, очень неплохо выглядел. И офис тоже выглядел на пять с плюсом.

Были трудно живущие женщины, волочившие ребенка без мужа. Им на самом деле нужен был хороший заработок. Были обеспеченные дамы, которым надоело сидеть дома. Были недотроги, которые думали, что от них будут требовать непристойных услуг. Были и те, которые всем своим видом говорили о готовности эти услуги оказывать. Ему казалось, что это одинаковый человеческий тип. Он отвергал и тех, и других.

В итоге он отвергал всех, разумеется. Самой лучшей он делал дорогой подарок. Альбом репродукций за триста долларов. Или бутылку очень хорошего коньяка в деревянном футляре.

Однажды пришла женщина, которая была в прошлом году.

– Кажется, мы уже встречались, – сказала она.

– Вам кажется, – ответил он, не поднимая головы от ежедневника.

– Скажите, – у нее был негромкий, но очень отчетливый голос, – скажите, что вам на самом деле нужно?

– У вас хорошее резюме. Но в настоящий момент у меня нет вакансии.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.