Туллио Аволедо
Корни небес
В память о моем отце
O God! Can I not save One from the pitiless wave? Is all that we see or seem But a dream within a dream?[1]Edgar Allan Poe, A Dream Within a Dream Lazarus, Lazarus Why all the tears? Did your faithful chauffeur Just disappear?[2]Conor Oberst, Milk Thistle Говоря иначе
Объяснительная записка Дмитрия Глуховского
Среди двадцати трех романов «Вселенной» нет двух похожих; но вряд ли вам удастся найти такую непохожую на все остальные книги, как «Корни небес» Туллио Аволедо.
Когда я приглашал во «Вселенную Метро» авторов из других стран, на самом деле мне просто хотелось эксперимента. Я боялся, как бы наша серия не превратилась в литературный конвейер. Моей миссией было создать проект, который не был бы похож на всю эту унылую современную российскую фантастику. Моей задачей было избежать повторов, штампов, замыленности. Я хотел, чтобы у нас все было иначе. И я подумал, что иностранцы точно делают «это» не так, как мы.
Как и было обещано с самого начала, я продолжаю читать и править все рукописи, которые мы издаем в нашем проекте. И закрывая любую из них, я понимал: передо мной фантастический роман. До сих пор.
Когда я читал Аволедо, мне казалось: да, случись ядерная война, все будет именно так. Хотя фантастического в этой книге немало, в нее веришь сразу и безоговорочно.
Я знаю, что книги нашей серии начинают читать еще в школе. Так вот: эту книгу я бы не рекомендовал продавать всем, кому не исполнилось шестнадцати. И не из-за постельных сцен: с этим у главного героя все обстоит скупо и сурово. Дело в предельной реалистичности, жесткости и даже графической жестокости, с которыми описан мир 2033 года. Когда читаешь «Корни небес», складывается ощущение, что смотришь фильм. Не кино даже, а видео: снятую на мобильник хронику того, как одни люди звереют, убивают и жрут других, а другие перерождаются, чтобы заслужить спасение. Обычно такие сцены – физиологические, страшные – вырезают при редактуре. Но в этом случае мне показалось, что книга потеряет часть своего смысла, настроения, яркости и правдоподобия.
«Корни небес» еще и удивительно поэтичны, а местами и просто красивы. И тот ужас, та злоба и жестокость, которые Туллио Аволедо выписывает в одних главах, необходимы, чтобы подчеркнуть изящество и лирику других глав.
Тема, которую затрагивает Аволедо – бог и церковь в мире, который уже пережил Судный день, в мире после Конца света, – тоже до сих пор никем из авторов серии всерьез не поднималась. И герой – католический священник, последний инквизитор, иезуит – для российского фантастического проекта более чем нетипичен.
У вас в руках – книга настолько необычная, насколько и незабываемая. Не просто новый шаг территориальной экспансии нашего проекта, но его жемчужина. За все два года, которые мы выходим в свет, мало какой роман произвел на меня такое впечатление, как «Метро 2033: Корни небес». И именно благодаря участию авторов такого уровня у меня остается ощущение, что мы делаем нечто правильное. Нечто отличное от всего прочего. Нечто, имеющее шанс задержаться в этом мире.
Мне не скучно. И я снова чувствую желание продолжать.
Дмитрий Глуховский
Пролог
В городе света
Шаги охотников звучат как барабанный бой перед казнью.
Их трое.
Их оклики громче шума ветра, хлещущего по древним стенам.
Они не пытаются прятаться.
Они быстры, решительны. Уверены в себе.
Затаившись в глубине колодца, я чувствую их приближение.
Я прижимаюсь к влажной ледяной стене, стараясь стать невидимым. Я не смотрю вверх, на неровное устье колодца, очерченное более ясным светом сумерек. Я и так знаю, что поднятый ветром мокрый снег похож на серую простыню. Я знаю, что за ним скрываются облака, тоже серые, но другого оттенка, нависающие над мертвым городом. Я знаю это и так, мне не нужно поднимать голову.
Я опираюсь на кирпичную стену так же, как в детстве прятался от монстров, сворачиваясь калачиком под одеялом.
А теперь монстры преследуют меня.
И больше нет отца, который прогонит их, включив свет. И нет объятий матери, в которых можно укрыться.
Рана в плече пульсирует, но боль сейчас как будто отдалилась. Как будто моя рука стала пять метров в длину. Пуля прошла насквозь, проделав аккуратное отверстие. Я как мог замотал его лохмотьями, чтобы остановить кровь.
Я чувствую слабость.
Все то множество раз, что я представлял себе этот момент, так и не подготовило меня к действительности. Я не ждал, что это закончится вот так – на дне колодца, из которого нет выхода, в городе, населенном призраками и кошмарами.
В моей голове как осколки разбитого зеркала мешаются обрывки воспоминаний.
Безумный Готшальк[3] и его церковь на колесах.
Лес древних стволов.
Именно таким предстал предо мною Город Света, когда я увидел его впервые. Когда первый раз шел вдоль его пересохших каналов. Сваи, подпирающие его дворцы, показались мне корнями – целым лесом корней.
Корней небес.
А потом был остов морского чудища. Маски. Бал мертвых душ во Дворце…
Алессия.
Чудесная иллюзия прохладного прикосновения ее пальцев к моей горящей в лихорадке коже.
Звук ее смеха – как звук водопада.
Шаги раздаются уже в нескольких метрах от колодца. Скоро покажутся мои преследователи. Скоро они посмотрят вниз. Направят сюда свои фонари, обшаривая темноту.
Я закрываю глаза.
Я вспоминаю, как все начиналось. Это было несколько недель назад, но мне кажется, что прошли столетия.
За это недолгое время я постарел на тысячи лет…
Все началось на сорок третьем году моей жизни, в Риме, очень далеко отсюда.
Началось в катакомбах святого Каллиста. Древнее место смерти, возвращенное к жизни.
Или к тому, что мы теперь называем жизнью…
В комнате, где мне велели подождать, стоял тяжелый запах пыли…
1. Люди и мыши
В комнате, где мне велели подождать, стоит тяжелый запах пыли.
Пыли и жирного дыма свечей: когда-то их, освещающих старинные фрески, которым теперь, верно, больше тысячи семисот лет, изготавливали из чистого пчелиного воска. Теперь мы делаем их как попало, из всего, что попадается под руку. Парафин, стеарин, жир – животный и нет. В нашем новом мире ничто не выбрасывается: ни идеи, ни трупы.
Мы заново открываем прошедшее. Старинные техники: как выплавить свечу, сделать арбалет, освежевать мышь и выделать кожу. Мы будто бы путешествуем во времени – назад, обратно.
С другой стороны, мир до Великой Скорби тоже только и делал, что открывал вновь изобретения прошлого. Уже тогда мы были карликами на плечах гигантов. Паразитами прошлого…
Временами моего слуха достигает григорианское песнопение, остающееся чистым и ясным, даже проделав долгий путь по извилистым галереям.
Каменная скамья неудобна. У швейцарских гвардейцев, стоящих у дверей, усталый вид. Им удается выдерживать позу, но в глазах у них нескрываемая скука. Они все еще называются Швейцарской Гвардией, хотя уже ничем не напоминают тех солдат в опереточной форме. Никаких алебард: в раскрытой кобуре у каждого – практичный автоматический пистолет. Времена пестрой формы, разработку которой легенда – безусловно, ошибочно – приписывает Микеланджело, прошли. Единственным напоминанием о цветах Медичи – голубом, красном и желтом – служат три тонкие ленточки на форменном кармашке. Над ленточками нашит герб из серой ткани с перекрещивающимися ключами святого Петра под балдахином – символ «пустого места». Рим без папы.
Проходит почти два часа до того, как двери в кабинет кардинала-камерленго[4] раскрываются и охрана разрешает мне войти.
Кардинал Фердинандо Альбани – маленький пухлый человек с пальцами, мягкими и жирными, как сардельки. В теперешние времена толстый человек – редкость.
Возможно, я слишком долго держу его руку в своей, потому что он отдергивает ее почти раздраженно. Потом откашливается и произносит:
– Прошу, располагайтесь, отец Дэниэлс. Простите, что не смог принять вас раньше, но я был вынужден посвятить себя непредвиденному делу.
Кардинал садится за тяжелый старинный стол. Я думаю о том, сколько усилий стоило притащить его сюда. Сколько потерянных жизней. Большой книжный шкаф за спиной кардинала выглядит не менее старым. В нем стоят драгоценные книги в кожаных переплетах. За гравированным стеклом – не меньше двухсот томов.
Вероятно, самое большое собрание книг, пережившее Великую Скорбь[5].
Раньше я не бывал здесь. Кардинал улыбается, заметив, что я разглядываю высокий сводчатый потолок и украшающие его старинные фрески.
– Вы интересуетесь искусством?
Теперь уже я откашливаюсь:
– Я теперь мало о нем думаю…
Альбани смотрит на изображение в маленькой нише на стене: Иисус с Евангелием в руках.
– Христос Пантократор, – показывает он с преувеличенной гордостью на фреску, далеко не являющуюся шедевром. Затем переходит к соседнему изображению:
– Святой Урбан, папа и мученик.
Кардинал поднимается с кресла, которое испускает протестующий скрип, и подходит к стене слева от стола.
– До того, как стать моим кабинетом, это был склеп святой Сесилии. Здесь находилась ее гробница. Смотрите.
Он медленно отодвигает бархатную занавеску, за которой оказывается ниша. В дрожащем свете канделябров появляется мраморная статуя лежащей лицом к стене молодой женщины. В голосе Альбани появляется сладкая нотка.
– Святая Сесилия, – шепчет он. – Великий скульптор Мадерно изобразил ее такою, как ее нашли в тысяча пятьсот девяносто девятом году. Посмотрите на пальцы. Три пальца вытянуты на правой руке и один – на левой. Считается, что святая, умирая, хотела таким образом продемонстрировать свою веру в триединого Бога. Ее саркофаг находился в этой нише до восемьсот двадцать первого года.
Вздохнув, кардинал опускает занавеску.
– Это, к сожалению, всего лишь копия. Оригинал…
Он делает рукой жест, указывая наверх, и вздрагивает.
Потерян навсегда, говорит этот жест. Как и все остальное наверху.
Альбани снова садится за стол.
– Желаете что-нибудь выпить?
Я мотаю головой.
– Нет, спасибо.
– Кажется, у нас осталось еще несколько пакетиков чая. Вы точно не хотите чашечку?
– Не стоит. Я давно запретил себе вспоминать вкус чая и кофе. Лучше не будить воспоминания.
– Ну тогда воды, – заключает прелат с улыбкой.
Он дважды хлопает в ладоши. Из-за занавески в глубине комнаты выходит старый слуга, одетый в такой поношенный фрак, что кажется, будто он нашел его среди обломков «Титаника».
– Ансельм, будь добр, принеси, пожалуйста, свежей воды для отца Дэниэлса. И чаю для меня. Благодарю.
Старик кланяется и выходит из комнаты.
– Ансельм был слугой Папы, – шепчет кардинал, – именно ему мы обязаны свидетельством о последних часах жизни нашего усопшего понтифика. Чудо, настоящее чудо, что ему удалось спастись.
Все мы здесь в подземелье знаем подробности смерти Папы так, как нам о них рассказали. Последняя проповедь, прочитанная с балкона перед наводненной более чем двумястами тысячами верующих площадью Святого Петра, в то время как впятеро больше ошеломленных людей, преклонивших колена в молитве, теснилось вне периметра колоннады. Папа предал Рим и весь мир воле Божьей и молил о прощении их грехов. Его последние слова заглушил вой сирен воздушной тревоги, не звучавших в Риме со времени Второй мировой войны.
Бомба упала несколько минут спустя, в пяти километрах к северо-востоку от площади. Нахлынувшая с силой цунами ударная волна смела купол, колоннаду Бернини и испепелила толпу молящихся.
По крайней мере, это то, что говорят.
Что было рассказано нам.
Никто из нас не был там. Мы узнали это от других, а те, в свою очередь, узнали это от кого-то, кто, возможно, в тот день был там лично.
– Ансельм говорит, что, убегая от площади к ближайшей станции метро, он чувствовал себя предателем. Но его свидетельство столь ценно, что не может быть сомнений: в тот день его направлял сам Господь.
Кардинал замолкает, как только старик вновь показывается в комнате с чашкой и стаканом на пластиковом подносе. Только когда он приближается, в свете стоящей на столе свечи я вижу длинные шрамы на его лице и пятна ожогов на шее.
– Благодарю тебя, Ансельм. Уже с сахаром? Два кусочка? Спасибо.
Кардинал смотрит на дымящуюся чашку. С закрытыми глазами вдыхает аромат чая, улыбаясь от удовольствия. Потом открывает их, покачивая головой с виноватым видом.
– Я знаю, что мне не стоило бы делать этого. Это последние пакетики. Потом их не останется вовсе. Невозможно поверить, что они протянули так долго. Как это мы их храним, Ансельм?
– Держим в морозилке, Ваше высокопреосвященство.
– Ах, вот оно что! В морозилке. Спасибо, дражайший. Ты можешь идти.
После того как слуга выходит из комнаты, кардинал продолжает свой рассказ.
– С тех пор мы осиротели. Бенедикт был последним Папой. Апостольская конституция, Universi Dominici Gregis[6], дает подробнейшие указания о том, как следует действовать в случае смерти понтифика. Но ситуация, подобная нашей, в ней, естественно, не предусмотрена. Согласно указаниям, я должен был удостовериться в смерти понтифика, ударив по его лбу серебряным молоточком и трижды позвав по имени в присутствии оберцеремониймейстера папских литургических церемоний, секретаря и канцлера Апостольской Палаты. Но от Папы Бенедикта остался лишь прах, носимый ветром. Получается, я должен выйти отсюда и бить серебряным молоточком по римскому небу? Если бы он был у меня, этот молоточек… – Альбани качает головой. – На девятый день я в одиночестве провел поминальную панихиду по покойному Папе, после чего похоронил в этих катакомбах горстку пепла, взятую с окраины города.
Я опускаю голову. Прежде чем войти в это убежище, я сделал то же самое. Никто из нас не знает, что сталось с его родственниками, с друзьями. Мои родители и сестра были в Бостоне, а брат – в Сиэтле. Полагаю, эти два города входили в число первых мишеней. Перед тем, как спуститься сюда, я взял горстку пепла и положил ее в кожаный мешочек. Я всегда ношу его с собой. Я не знаю, кем или чем был этот прах: мужчиной, женщиной или собакой. Быть может, даже деревом. Как бы то ни было, он был чем-то, что было живо, а теперь – нет. Когда правда скрыта, когда ее нельзя разглядеть, приходится довольствоваться символами.
Кардинал пьет свой чай.
Я подношу стакан к губам. Я наслаждаюсь водой. Было время, когда я небрежно проглотил бы ее одним махом. Но теперь она драгоценна. Она стала даром, который смакуешь по капле.
Альбани медленно и бесшумно опускает чашку на блюдце.
Здесь, внизу, все мы научились ценить тишину. Часто это единственный способ спасти свою жизнь.
– Как вы знаете, отец Джон, по истечении траура, я, будучи кардиналом-камерленго, должен был созвать имеющих право голоса кардиналов, чтобы собрать конклав для выборов нового Папы… Но, видите ли, у меня было одно препятствие… да и теперь оно существует. Я единственный кардинал. Других нет. То есть, наверное, где-то мире кто-то еще выжил. Но с практической точки зрения это не имеет значения. Один я конклав провести не могу. Так что последние двадцать лет папское кресло пустует. У нас нет Папы. Однако два месяца назад…
Кардинал выдерживает длинную паузу. Затем складывает кисти рук треугольником. Похоже, он взвешивает каждое слово, прежде чем произнести его.
– Два месяца назад разведывательный отряд, прочесывавший окрестности Анконы[7], где мы установили постоянный аванпост, спас торговца. Последнего выжившего члена каравана, шедшего из Равенны. Караван этот, состоявший из четырех повозок, попал в засаду в нескольких километрах от аванпоста. Торговцу удалось спастись во время бойни, укрывшись в старом прибрежном бункере, стальная дверь которого была милосердно открыта. Я говорю «милосердно», потому что вижу в спасении этого человека дело рук Божьих.
Здесь внизу, вне службы и молитвы, мы редко произносим имя Господа. Мы будто разделили свою веру на части: продолжаем молиться Ему, но в повседневной жизни предпочитаем о Нем не думать.
Кардинал допивает свой чай. Я просто держу стакан в руках, наслаждаясь свежестью воды.
– Когда его обнаружили швейцарские гвардейцы, бедняга был почти мертв от страха и жажды. Три ночи пришлось ему слушать шумы и вопли, производимые кружившими вокруг бункера чудовищами. В первую ночь звери, которых торговец не смог описать, пировали остатками каравана. Во вторую – попытались взломать дверь бункера. На третью ночь они, казалось, отступили от этого намерения, но когда торговец попытался выйти, затаившаяся в засаде тварь почти одолела его. Гвардейцы нашли его обезвоженным и почти сошедшим с ума от ужаса.
Могу себе это представить. Каждый слышал истории о тварях, опустошающих поверхность по ночам. Мы как будто бы видели их своими глазами. Они уже много лет живут в наших кошмарах.
– Перед тем как умереть, караванщик рассказал гвардейцам нечто невероятное. По его словам, к северу от Равенны существует город призраков…
– Это распространенные легенды. Говорят, даже в Риме…
– Прошу вас, отец Джон, не перебивайте.
– Простите.
– Дело не в призраках. Не только в них. Гвардейцы сначала списали это на бред несчастного… Он говорит, что хозяева города – привидения они там или еще кто – держат в подземельях пленника высокого церковного сана. По крайней мере, в этом его заверяли жители села близ Равенны, от которых он и услышал всю историю.
Прежде чем закончить, Альбани выдержал долгую эффектную паузу.
– Речь, видимо, идет о патриархе. А город – Венеция.
Венеция…
Я никогда не видел Венеции.
Я прожил в Италии почти половину своей жизни, но это оказалась неудачная для путешествий половина. Слово «туризм» вошло в ряд фантастических слов, вроде «гиппогриф» или «единорог». Венеция значит для меня то же, что Атлантида. Мифические города потерянного прошлого.
Мне было двадцать три года, когда я приехал из Бостона в Рим. Я был еще студентом Семинарии святого Иоанна и прибыл сюда с учебной поездкой, которая должна была продлиться один год. Но спустя шесть месяцев разразилась война, а после нее Бостон стал далек, как Луна. Я принял сан здесь, под землей, спустя два года после Великой Скорби. Быстрый обряд, вовсе не похожий на то, как я себе это представлял.
Я повидал в Италии совсем немногое: несколько пляжей на побережье Лацио, Неаполь, Помпеи…
Теперь весь мир – одни большие Помпеи. Пепел и мрак. Говорят, что тогда облако пепла, поднявшееся из Везувия, затмило солнце и создало искусственную ночь. Наш мир точно так же покрыт саваном темных туч. Земля – или, по крайней мере, видимая нам ее часть – окутана вечными сумерками. Приятно представлять себе, что где-то далеко все еще есть голубые небеса, трава, полные жизни моря. Но это лишь мечты. Все это давно уже предвидели ученые. Они называли это ядерной зимой. Об этом говорилось в книгах и в кино. Но жить в этом – совсем другое дело.
Я качаю головой:
– Сейчас можно услышать столько болтовни…
– Но это не болтовня. Рассказ торговца очень подробен.
– Это пересказ того, что пересказали другие. Равенна далеко от Венеции.
– Слухи способны преодолевать большие расстояния. Мы, итальянцы, всегда были нацией сплетников.
Я нехотя улыбаюсь:
– Даже если предположить, что этот фантастический патриарх существует, скажите, Ваше высокопреосвященство, для чего вы меня вызвали?
– Прямо к делу? Хорошо, очень хорошо. Я вызвал вас потому, что вы – единственный оставшийся член Конгрегации Доктрины Веры.
Это правда. Как правда и то, раньше Конгрегация Доктрины Веры называлась Святой Инквизицией. А я, будучи американцем, с детства приученным к уважению свободы совести и слова, испытываю некоторые трудности с представлением себя в роли инквизитора. Я тоже пытаюсь шутить:
– Я никогда не исполнял своих обязанностей. Здесь, внизу, у нас налицо серьезный дефицит ересей.
Кардинал Альбани не из тех, кто принимает отказ:
– Как бы то ни было, вы приняли на себя эту миссию.
– Это было формальностью!
– Было. До сегодняшнего дня.
Он делает еще один глоток чая, тянет время.
Я смотрю на распятие за его спиной. Это старинная византийская работа. В глазах Христа – бесконечная грусть.
В конце концов, Альбани снова заговаривает. Шепотом, взвешивая каждое слово:
– Наши ресурсы ограничены. Если станет известно, что я использую значительную их часть в погоне за простым голосом, меня замучают критикой. А положение мое и без того неустойчиво. Выслушайте внимательно то, что я скажу, а затем забудьте это немедленно: моя власть зависит от Городского Совета. Авторитет Церкви был подорван… Страданием. Мы все оказались в чересчур большой зависимости от светской власти. Это они обеспечивают население водой и едой. Наша единственная сила – швейцарские гвардейцы. Не дай бог, их верность Церкви ослабнет. Это станет нашим концом.
Он перегибается через стол, приближаясь ко мне и еще сильнее понижая голос. Его дыхание пахнет мятой.
– Я намереваюсь предоставить в ваше распоряжение отряд из семи гвардейцев. Пятую часть внутренних войск Ватикана. Идя тем самым на чудовищный риск. Надеюсь, теперь вы понимаете всю важность миссии? Официально я объявлю ее целью необходимость искоренить опасную ересь… Только я и вы будем в курсе настоящей цели миссии. Вы поняли меня, отец Джон? Только я и вы.
– Я не понимаю.
– Что именно?
– Почему совет должен придавать больше значения угрозе ереси, чем поискам пережившего катастрофу кардинала?
Альбани улыбается, как младенец:
– Вы говорите об официальных целях. В частном порядке я шепну на ухо паре членов Совета, что среди целей нашей миссии – возврат важных реликвий, хранящихся в сокровищнице базилики Сан-Марко. Естественно, вместе со священными реликвиями будут возвращены и реликварии. То есть десятки центнеров золота и драгоценных камней.
– Которые совершенно бесполезны в теперешних условиях. И которые будет чрезвычайно трудно доставить сюда.
Кардинал пожимает плечами:
– Человек – странное создание, отец Джон. Мы не всегда логичны в своих побуждениях. Блеск золота все еще имеет свое очарование, особенно для наименее юных из нас. А что касается логистики… Хм. Мы подумаем об этом после.
– Есть еще один важный аспект, Ваше высокопреосвященство. Всего восемь человек для такой миссии? Сколько миль отсюда до Венеции?
Даже за двадцать лет я так и не привык к десятичной системе мер. С другой стороны, в нашем новом мире расстояния теперь отменяются шагами, а не милями или километрами…
– Пятьсот километров. Или около того. Зависит от состояния дорог. Капитан Дюран считает, что это расстояние можно покрыть в пятнадцать ночей. В случае отсутствия осложнений.
– Кто такой капитан Дюран?
– Командир гвардейского отряда, который будет предоставлен в ваше распоряжение. Вы скоро с ним встретитесь. Это человек с большим опытом.
– Но даже в таком случае, пятнадцать ночей снаружи…
– Я знаю. Это много. Но я надеюсь на Божью помощь и на искусство избранных людей. Итак, отец, каков ваш ответ? Вы отправитесь в Венецию?
– Как я могу отказаться? Вы мой начальник.
– Тяжелые времена. Порой верности и дисциплины недостаточно.
Я пожимаю плечами:
– Мне их достаточно вполне.
Из пухлых губ Альбани вырывается вздох облегчения.
– Прежде чем вы отправитесь, я хочу вам кое-что показать.
Кардинал не дожидается моего ответа. Он поднимается из-за стола и делает знак, чтобы я следовал за ним.
Отодвинув еще одну тянущуюся от потолка до самого пола занавеску, он проходит впереди меня в открывающийся за ней темный и узкий коридор.
Зал, в который мы входим, еще больше, чем кабинет кардинала. Три канделябра в шесть свечей освещают залу до самого потолка, поддерживаемого двумя прекрасными мраморными колоннами. В этой комнате я уже был когда-то, так давно, что кажется, что это было в прошлой жизни.
– Это крипта пап, – шепчет Альбани, показывая мне широким жестом руки погребальные ниши и ниши для саркофагов, расположенные в стенах. – Здесь погребены девять пап третьего века. Почти все мученики.
Он указывает на имена, написанные на могильных плитах:
– Понтиан, Антер, Фабиан, Луций Первый, Евтихий, Сикст Второй… Были еще Стефан Первый, Дионисий и Феликс, но их плиты так и не нашли. И все же они здесь, погребены в этих стенах. Эту крипту некоторое время называли «маленький Ватикан». Я спрашиваю себя, не эти ли реликвии, как свет маяка, привлекли нас сюда во время Великой Скорби? Это самое святое из оставшихся нам мест.
Я тоже часто задавался вопросом о том, что именно толкнуло меня на поиски убежища именно здесь, в катакомбах святого Каллиста. Я посещал их и до Великой Скорби, и они произвели на меня большое впечатление.
Я пришел сюда зимой, когда поток туристов почти иссяк и в этих необъятных и в то же время клаустрофобических подземных пространствах стояла тишина: почти двадцать километров галерей и комнат, местами расположенных на четырех уровнях. Экскурсовод сказала, что здесь похоронено полмиллиона христиан. Я потерял дар речи, услышав эту простую, голую цифру. И у меня до сих пор нет слов, я почти что задыхаюсь при мысли об этом месте, об этом огромном кладбище, превратившемся в последнее прибежище жизни.
– Помолимся? – предлагает кардинал. Затем, не дожидаясь ответа, опускается на колени на голый пол. После небольшого колебания я делаю то же.
Альбани опускает голову на сложенные для молитвы руки.
– О Господь, ты, в бесконечной мудрости повелевший тяжелой ноше лечь на наши плечи в День Скорби, сделай так, чтобы твоя ноша не сломила нас, чтобы мы смогли донести ее до конца. Помоги в пути нашему брату Джону и людям, которые будут сопровождать его в этой святой миссии. Будь им провожатым и светом во тьме, по которой они пойдут. Да вольется сила твоя в их ноги и в их руки. Да укрепит дух твой их сердца, дабы ничто не смогло остановить их. Защити их от беса полуденного и от ошибок ночи. Верни их нам целыми и здоровыми.
– Аминь, – произношу я, крестясь.
– Помогите мне встать на ноги, – улыбается кардинал.
Поддерживая его под локоть, я поднимаю с земли довольно значительный груз его тела.
– Вот видите? Мне тяжело носить даже самого себя. А представьте, что значит нести на своих плечах всю тяжесть Церкви. Мне нужна помощь кого-то более молодого и более сильного, чем я.
Я мог бы сказать ему, что сегодняшняя католическая Церковь уже не та, что была когда-то. Это уже не вселенское единство. Или все же да? По сути, наша вселенная ограничена тем, что мы видим, расстоянием, которое мы способны преодолеть пешком. Католическая Церковь сжалась до размеров этого подземелья.
Альбани, как будто прочитав мои мысли, кладет руку мне на плечо и внимательно смотрит на меня.
– Не обманывайтесь. Не думайте, что Церковь – это… вот это. Что все, что есть, – здесь. Как вы хорошо знаете, слово «католическая» по-гречески значит «вселенская». Она – наша миссия. Сама суть нашего существования – распространять послание Христово по всех уголках Земли.
Я мог бы ответить ему, что возвращение сюда, на это кладбище, появившееся во времена, когда Церковь подвергалась гонениям, а ее приверженцев скармливали львам, – это нешуточный шаг назад. Как в настольной игре, когда неудачно выпавшие кости возвращают тебя на первую клетку. Но я промолчал.
– За последние пять лет мы построили в этих стенах прочную базу. А в последние два нам удалось развить сеть аванпостов и продвинуться на север вплоть до Анконы. Этот город не населен и еще не тронут, так что он оказался богатым источником ресурсов. Кроме того, оттуда нам удалось установить связь с другими общинами выживших. Из них наиболее благополучной на данный момент представляется та, что обосновалась в Равенне. Да и сам город во время и после Великой Скорби понес лишь незначительный урон. Занятно…
– Что именно?
– Тот факт, что на закате Римской империи Равенна стала одним из последних аванпостов цивилизации. Когда пал Рим, столицей стала именно Равенна.
Мы возвращаемся в его кабинет. В место, некогда служившее усыпальницей святой. Ирония – впрочем, возможно, следовало бы назвать это абсурдом – заключается в том, что если бы тело Сесилии осталось здесь, оно сейчас было бы в целости. Но базилика святой Сесилии в Трастевере, куда было перенесено ее тело в начале девятого века, сегодня лишь груда руин, а мощи святой – горстка пепла.
– Располагайтесь, – говорит Альбани.
После того как мы садимся, он выдвигает ящик стола и достает из него кожаный конверт, по размеру напоминающий ушедшие в прошлое портфели.
– Здесь ваши верительные грамоты и подорожные, дающие право располагать любым нужным вам предметом или любым человеком на территориях, контролируемых Церковью. Здесь также находится рекомендательное письмо в равеннскую церковь. Епископ Джулиано предоставит вам и вашим спутникам все необходимое для последней части пути. И кстати о спутниках – думаю, пришло время познакомить вас с вашими товарищами по путешествию.
2. Через пыль
По бесчисленным коридорам, части из которых больше полутора тысяч лет, а часть прокопана совсем недавно, мы проходим сначала в одном направлении, а потом в другом, испытывая мое чувство ориентации. Некоторые коридоры довольно широки, их стены изрыты погребальными нишами и ответвлениями. Другие чрезвычайно, до удушья, узкие.
Кардинал-камерленго идет впереди, двигаясь на удивление быстро для такого корпулентного человека. Впрочем, за двадцать лет он, полагаю, изучил эти подземелья так хорошо, что может бегать по ним хоть с завязанными глазами.
Конгрегации Доктрины Веры, единственным членом которой я являюсь, принадлежит особое помещение далеко отсюда, в так называемой секции святого Ливерия, к северу от галерей, по которым мы сейчас продвигаемся – если чувство ориентации не изменяет мне – на восток. В слабом свете редких масляных лампад, освещающих этот кротовый город, я различаю остатки фресок, отблески мрамора, фразы, шестнадцать веков назад высеченные на камне полными скорби руками. Некоторые из этих эпитафий я перевел с латыни и выучил наизусть. Например, надпись, сделанная родителями на могильной плите Валентины: «О Валентина, нежно и сильно любимая, я обессилен неудержимыми слезами и не могу вымолвить ни слова. К кому бы ни обращала ты свою улыбку, она остается в его сердце, и прибавляет еще больше слез, и не может избавить его от печали. Внезапно небо забрало тебя». Или надпись для маленького Акуциано, который «прожил около десяти лет. В могиле, которую ты видишь, покоится мальчик, достойный и остроумный речами, несмотря на свой юный возраст. Агнец, взятый на небеса и дарованный Христу».
Если бы мы пришлось написать лишь инициалы всех детей, погибших из-за Великой Скорби, стен этих катакомб не хватило бы. И лишь немногие из них были погребены. Один из наших разведчиков рассказал мне, что однажды в экспедиции за провизией в столовую детского сада он нашел комнату, полную детских костей. Ковер из костей. «Они ломались как сухие веточки под нашими сапогами…»
В отдаленном будущем, если человеческий род угаснет, что весьма вероятно, некий инопланетный археолог, быть может, откроет одно из наших убежищ и попытается понять, как жил Homo Callistianus. Сколько неверных выводов сможет он сделать, обнаружив эти громадные кладбища костей? Какими представит он себе нас, наткнувшись на эти пещеры с закопченными стенами? И как удастся ему связать наши останки с величием окружающих нас руин? Сможет ли он понять, что мы – последние наследники древнего величия двух тысячелетий?
Я не очень хорошо знал Старый Ватикан до его разрушения. Я видел его снаружи, как и всякий турист. Я представляю себе его полным жизни, деятельным ульем. Один писатель сказал однажды, что собор Святого Петра не вызывает у него никакого чувства одухотворенности. Что он кажется ему штаб-квартирой совета администрации межнациональной корпорации. Интересно, увидь он Новый Ватикан, понравились бы ему изменения? Теперь, когда вся роскошь, все золото и драгоценные фрески превратились в дым и пепел, теперь, когда Церковь очистилась в атомном огне, мы стали более достойны уважения?
Я никогда не жалею о прошедшем. И никто из нас не жалеет. По крайней мере, открыто. Мы должны смотреть вперед, только вперед. Прошлое – это мавзолей, набитый призраками.
Но внутри, в тайниках наших сердец, мы храним воспоминания о прошедших временах, бережно, как скупец хранит свои богатства.
Мы с Альбани проходим комнаты, приспособленные под склады, превращенные в столовые, в оружейные, в читальни. Спальни и изолятор находятся в другом месте, под защитой дверей и занавесей. Когда мы проходим, почти никто не встает. Только один старик изображает что-то вроде поклона. Большинство смотрит на нас с подозрением или даже с открытой неприязнью. Отсутствие Папы не идет Церкви на пользу. Многие полагают – и не скрывают этого – что кардинал-камерленго присвоил не полагающиеся ему полномочия. С течением лет его авторитет постепенно растаял, и в то же время выросло значение Городского Совета, светского органа власти, от которого зависит содержание Церкви и на который Альбани уже не имеет того влияния, какое имел когда-то. Политика всегда была страстью итальянцев, остается ею и сейчас. Эта традиция так же стара, как и мафия. Да и само руководство Совета, находящегося в руках «исторических» семей, основавших это убежище, определенно напоминает мафию. Хоть и смешно говорить об «истории», когда ей всего двадцать лет от роду…
Политика, секс, власть… Все те вещи, от которых я отказался.
Вокруг огня в общей зале часто слышны обсуждения этих перераспределений власти и стоящих за ними интриг. Поначалу шепотом, теперь открыто и без обиняков. Это самый явный признак ослабления Альбани. Единственная причина, по которой три семьи, составляющие Совет, еще имеют с ним дело, – это то, что они и сами переживают не лучшие времена. Им нужно обеспечить переход власти от умершего полгода назад абсолютного диктатора Алессандро Мори к его сыну Патрицио, который в кровавой борьбе одержал победу над своими братьями Оттавиано и Марио. Власть Патрицио Мори еще должна укрепиться. Естественно, что кардинал-камерленго хочет этим воспользоваться. О таком раньше говорили «темные делишки». Как это справедливо в царящей теперь темноте…
Я смотрю на неуклюжее с виду тело кардинала, а испытываю восхищение, даже гордость стариком. Казалось бы, это последний человек, который мог бы пережить такую чудовищную трагедию… А он не только пережил ее, но и сумел взять власть в свои руки, реорганизовать то немногое, что осталось от Церкви. Его величие никак не проявляется в его наружности. Но этот нелепый с виду человек достоин войти в историю – а история редко помнит, как выглядели люди.
Мы идем очень долго, пересекая переполненные людьми помещения, в которых множество забывших, что такое мыло, людей наполняют воздух тошнотворной вонью, вместе с вездесущим зловонием земли и грибка уничтожающей всякую возможность дышать.
Покашливания, болтовня вполголоса. Здесь, внизу, в этих узких пространствах, больше похожих на каюты, чем на квартиры, приучаешься говорить тихо и двигаться медленно.
Больше всего мне не хватает музыки. До Великой Скорби музыка в Риме была как бесконечное течение, в котором, идя по улицам, ты двигался в ритме города: музыка доносилась из баров, из окон автомобилей, слышалась в голосах женщин, развешивавших белье на протянутых над переулками веревках. Музыка была повсюду. Казалось, что ты дышишь ею. Здесь, внизу, царит молчание. Здесь не услышишь поющего человека или играющего музыкального инструмента, – словно музыка под запретом. Словно мы до сих пор в трауре.
Но все же и здесь есть кое-какие удовольствия.
То тут, то там, в каком-нибудь темном углу, два человека – почти всегда мужчина и женщина – жмутся друг к другу. Недвусмысленные стоны, возня. Альбани и бровью не ведет.
– Знаете, от какого слова происходит итальянское «fornicare» – «прелюбодействовать»? – шепчет он.
– Нет, ваше высокопреосвященство.
Мы проходим мимо двух сплетенных на полу тел, скрывающихся за драным шерстяным мешком.
– Значит, вы будете удивлены.
Я думаю, не говорит ли он только для того, чтоб отвлечься от окружающего нас, от бесконечного и радостного нарушения шестой заповеди.
Альбани улыбается. В желтоватом свете электрической лампочки у его лица нездоровый цвет, как у живого мертвеца.
– Когда я был маленьким и даже не подозревал, что приму сан, я услышал, как священник говорит с амвона: «non fornicare» – «не прелюбодействуй», и мне пришло в голову, что это как-то связано с муравьями[8]… Позже священнослужитель объяснил мне, что «прелюбодействовать» – значит совершать нечистые дела.
– По-английски все гораздо скучнее. Шестая заповедь звучит как «Thou shalt not commit adultery» – «не совершай адюльтер». То есть не изменяй в браке.
– Именно. Но все не так просто. Необходимо учитывать исторический и культурный контекст, в котором оформились заповеди. На древнееврейском «nef» – это не только супружеская измена. Церковь отдала предпочтение этому толкованию из-за роста количества адюльтеров в моногамном браке. Но в полигамном обществе, в котором были написаны Десять Заповедей, слово «na’af» означало не только адюльтер, но и любую нечестность человека по отношению к себе или другим. Таким образом, «nef» – это неверный, мошенник, обманщик, развратник, распутник – в том числе во всем, что касается секса, но не только.
Альбани останавливается. Дозорные – мужчина и женщина – приветствуют нас прикосновением кончиков дубинок к козырькам фуражек. Почтительный жест, в то же время таковым не являющийся.
Кардинал вздыхает:
– Я говорил вам о происхождении итальянского «fornicare» – «прелюбодействовать». Оно восходит к латинскому «fornix», что значит «арка» как архитектурный элемент. Проститутки занимались своим ремеслом под арками портиков, от этого и происходит глагол.
– Значит, не от муравьев.
– Нет. Любопытно, правда?
Мы пересекаем более освещенную зону. В переполненной комнате стоят торговые прилавки с выложенными товарами: предметы одежды, довоенные вещи. Товар разложен и в погребальных нишах, где некогда находились тела первых христиан. Одна из ниш во всю длину занята старыми комиксами и порнографическими журналами. Кардинал идет быстрыми шагами, не глядя по сторонам. Его дородная фигура явно не вызывает ни страха, ни почтения. На нем такая же спецовка, как и на всех нас. Единственным знаком отличия служит пурпурно-красная шапочка. Ну и обременяющий его жир. Все мы здесь более худые и в среднем более здоровые, чем люди до Великой Скорби. Основные причины смерти теперь не холестерин и не курение. И уж тем более – не автомобильные аварии. И все же смертность сейчас выше, чем раньше. Однажды мой друг-профессор сказал мне, что в наше время основной причиной смерти является чрезмерная расслабленность. Нельзя позволять себе этого. Особенно – будучи окруженным всевозможными опасностями. Каждая из которых потенциально смертельна.
На рынке к нам, в общем, относятся безразлично – проходя его, мы встречаем лишь несколько враждебных взглядов. Коридоры, в которые мы теперь углубляемся, практически безлюдны. В них пахнет землей и плесенью. Думаю, что в этих подземельях мы и сами все пахнем именно так. Только со временем к этому привыкаешь. Но здесь этот запах значительно сильнее. Кроме того, здесь слабое освещение. Генераторы не вырабатывают достаточного количества электрической энергии для того, чтобы повсюду поддерживать видимость смены дня и ночи. В некоторых менее важных зонах вроде этой электричества попросту нет.
Альбани роется в кармане спецовки и достает оттуда светодиодный динамо-фонарик, подзаряжающийся вращением ручки. Ценный предмет. Я даже не знал, что такие еще остались. Когда фонарик был новым, одна минута вращения обеспечивала несколько минут света. Теперь для того, чтобы он работал, кардиналу приходится вертеть ручку без остановки. Но даже и так это изумительная вещь. Не хотел бы я оказаться без него в следующей нише, из которой беззубо скалится на меня чей-то череп, сидящий на горстке бедренных костей. Паутина свисает, как саваны. Настоящая пещера ужасов.
Периодически моя рука задевает в темноте что-то движущееся. Мышь или что-то другое. Говорят, в темноте водятся вещи гораздо хуже мышей.
– Это очень перспективная территория. Однажды она станет предметом строительных спекуляций. Как говорят агенты по продаже недвижимости, «у нее большой потенциал».
Я не могу сказать, шутит кардинал или говорит серьезно.
Не знаю, сколько мы шли – может, мили две – по разным уровням склепов до места, кажущегося мне островом света, – освещенной керосиновыми лампами до комнаты.
Кардинал перестает крутить ручку.
– Будьте терпеливы, если их нравы покажутся вам немного… грубыми. Это солдаты. Воспитание – не самая сильная их сторона. Что вы знаете о внешнем мире, отец?
– Очень мало. То, что рассказывают разведчики.
– Люди, которых мы скоро увидим, знают о внешнем мире все. Или, по крайней мере, все, что необходимо для того, чтобы там выжить. Это самый лучший конвой, какого я смог бы для вас желать.
Небольшое пространство заполнено людьми. Две лампочки и дюжина свечей едва освещают его. Когда мы входим, никто из присутствующих не проявляет ни малейшего любопытства.
Альбани улыбается, чинно неся свое тучное тело среди этих людей, худых, как бродячие псы. Я следую за ним, украдкой разглядывая лица солдат и то, как они двигаются, – медленно, словно бы каждое движение, каждое мельчайшее перемещение должно быть тщательно выверено.
Их шестеро. Они разного телосложения, одеты в разные сочетания камуфляжа. Я без труда определяю, кто из них командир. Он единственный из всех стоит, и кажется, что от остальных к нему стягиваются невидимые нити внимания и уважения.
– Капитан Марк Дюран, – шепчет Альбани, представляя нас, – отец Джон Дэниэлс из Конгрегации Доктрины Веры.
Глаза Дюрана улыбаются, но его губы остаются сложены тонкой, невыразительной складкой. В свои верные пятьдесят он поджар и изящен, как борзая. Он напоминает мне кого-то, какого-то человека из прошлого, хоть я и не могу вспомнить его имени. Офицер делает шаг вперед и, протянув руку, пожимает мою крепкой и резкой хваткой.
– Как у вас с оружием? – сразу спрашивает он.
– Я пользовался им, когда был мальчишкой.
– С тех пор прошла куча времени.
– Лет тридцать.
Сидящий рядом с Дюраном человек усмехается, покачивая головой. Это невысокий коренастый тип с бритым наголо черепом, изуродованным шрамом, и знаками отличия сержанта на куртке.
Дюран хлопает его по плечу:
– Поли, одолжи отцу Джону свой пистолет.
Продолжая улыбаться, сержант достает из кобуры пистолет и протягивает его мне.
– Из чего вы стреляли в детстве? – спрашивает меня капитан.
– О, из тьмы всего. Карабины, пистолеты. Еще автоматические ружья, снайперские винтовки, огнеметы, дезинтеграторы…
Капитан смотрит на меня как на сумасшедшего.
– …плазменные рассеиватели, катапульты, валлийский лук, меч, ионная пушка… Есть даже опыт обращения с тактической атомной бомбой.
– Эй, эй. Минуточку, святой отец. О чем это вы?
– О своем единственном опыте обращения с оружием. Я приобрел его, играя на компьютере и на «Плейстешн».
Капитан Дюран качает головой. Сержант трет подбородок.
– Ну вы же понимаете, что это не считается. Вы правда никогда не стреляли? То есть, из настоящего пистолета?
– Нет. Ни единого выстрела.
Сержант обращается к своему начальнику, так быстро говоря по-французски, что мне еле удается уловить только слова «проблема» и «боеприпасы».
Дюран забирает у меня пистолет.
– Вы понимаете, что это значит – выйти наружу, не умея стрелять? Шансов уцелеть у вас будет меньше, чем у снежинки в аду.
– Я считал, что стрельбу вы возьмете на себя.
Дюран строго смотрит на меня.
– В этой миссии все должны быть способны действовать самостоятельно. В отряде нет места обузе. Это значит, что каждый должен быть способен защититься. Иначе он подвергает опасности не только себя, но и всю экспедицию. Ясно?
Я киваю.
Дюран делает одобрительный кивок головой.
– Bon[9]. Теоретическую часть можно опустить. Нельзя сказать, что мы завалены боеприпасами. Практическую часть я преподам вам на месте. Если понадобится. Но, боюсь, понадобится непременно. Пожалуй, теорию я все-таки преподам вам прямо сейчас. Первый и последний урок… В моем отряде всего два правила: один выстрел – один покойник.
Я смотрю на него.
– Это первое правило, – говорю я, – а второе?
– Второе вытекает из первого: транжирить боеприпасы запрещено.
Кардинал Альбани откашливается.
– Не будете ли вы так любезны представить отцу Джону остальных членов отряда, капитан?
Дюран указывает на стоящего рядом коренастого человека:
– Сержант Пауль Венцель, по прозвищу Поли. Специалист по техникам уничтожения. Естественно, в этой области он всегда будет номером два. Никто не переплюнет генерала Фубара.
– Фубара?
Дюран улыбается.
– Игра слов. FUBARD – от the FUBAR Day[10]. Вы знаете, что такое ситуация FUBAR, отец Дэниэлс?
– Признаю свое невежество.
– На армейском американском жаргоне сложные ситуации классифицируются… классифицировались… аббревиатурами SNAFU, TARFU и FUBAR, по степени сложности. SNAFU состоит из начальных букв слов «Situation Normal, All Fucked Up»[11], TARFU – из «Things Are Really Fucked Up»[12]. Аббревиатура FUBAR обозначает наихудшее положение и расшифровывается как «Fucked Up Beyond All Recognition»[13]. Это значит, что ситуация настолько плоха, что проще сровнять все с землей и начать заново. День FUBAR…
– Это то, что мы называем Великой Скорбью.
– Вот именно, вы.
Затем Дюран кивает на двух человек, сидящих справа от него. Один, тощий, чистит ногти метательным ножом. Второй разглядывает меня. На его эбонитово-черном лице белки глаз кажутся неуместно снежно-яркими.
– Белого зовут Егор Битка. Он у нас, помимо прочего, связист. На самом деле, связист снаружи полезен, как кружка в аду. Но традиции надо уважать, и поэтому мы исправно всюду таскаем за собой рацию. А черножопый – капрал Марсель Диоп. Специалист по чему угодно, но большой мозготрах.
Слово «черножопый» из его уст звучит почему-то не оскорбительно.
Оба солдата изображают что-то вроде небольшого поклона. Диоп, кажется, искренне, а Битка – с иронией. Это бледный блондин с шейными мускулами, натянутыми, как корабельные канаты.
– Битка – сербская фамилия? – спрашиваю я его.
Он не отвечает.
Я говорю:
– По-сербохорватски «Битка» значит «битва».
– Да ну? А Диоп? Диоп тоже что-то значит? – усмехается он.
Я не отвечаю.
– Вон те два джентльмена, – продолжает капитан Дюран, – рядовой Гвидо Греппи и капрал Марко Росси.
Оба военных молоды. Несомненно, они родились после войны.
– Я думал, что Швейцарские Гвардейцы – они вроде как швейцарские, – говорю я.
– Когда-то были. Теперь набор персонала из удаленных регионов несколько, как бы так сказать, затруднен. Но все же мы еще довольно многонациональны. Как и Церковь, впрочем. Дэниэлс – точно не итальянская фамилия.
– Я родился в Америке. В Бостоне.
Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где находится оставшийся член отряда.
В этот момент в комнату входит самый странный человек из всех, что я когда-либо видел.
– Извините. Когда долг зовет… – ухмыляется он.
А потом испускает газы разрушительной силы.
– Извините, – повторяет он тоном ни о чем не жалеющего человека.
Каждый видимый миллиметр кожи этого солдата покрыт татуировкой. Орлы, змеи, кресты, звезды и кометы. Татуировки голубые, как его глаза. Довольно трудно понять, сколько ему лет, но на вид – что-то около сорока.
– Отец Дэниэлс, – говорит капитан, – представляю вам рядового Карла Буна. Он бы уже дослужился до чина майора, если бы не коллекционировал дисциплинарные приговоры. Сколько раз ты оказывался под трибуналом, Карл?
– Numerari non potest, – отвечает тот на безупречной латыни.
Неисчислимо.
– Прежде чем стать кем-то поинтересней, Карл был семинаристом. Татуировки крестов восходят к тем временам, Карл?
Солдат мотает головой. Драконы на его бритом черепе изгибаются и, кажется, готовятся к прыжку.
– Не-а, мой капитан. Кресты я сделал позже. Единственные татуировки, оставшиеся от тех несчастных лет, проведенных в Серых Стенах, – это зарубки, которые я делал бритвой на своем хере. Хотите, покажу, отец? Я разрешу вам пересчитать их!
Капитан Дюран сверкает на него глазами, взглядом указывая на стоящего в глубине комнаты кардинала Альбани.
– О, прошу прощения, Ваше высокопревосходительство. Простите недостойного сына Святой Римской Церкви…
– Сегодня вечером можешь пойти исповедаться у кардинала, – предлагает Дюран притворно-серьезным тоном.
Солдат сгибается как от удара. Он трепещет, и нелегко сказать, притворно или нет.
– Нет, капитан. Нет, прошу вас. Именно в исповедальне я потерял невинность. И ту, что спереди, и ту, что сзади, хоть и не помню, которая из них сдалась первой.
– Прекрати валять дурака. Сядь.
Солдат подчиняется.
– Не обращайте на него внимания. Бун идиот. Кроме того, хронический лжец. Нравится она вам или нет, святой отец, но вот это и есть наша команда. Вам придется жить с этими господами на продолжении всего путешествия.
– Ну, может, и не всего… – бормочет сержант Венцель достаточно громко для того, чтобы все расслышали его слова.
– В каком смысле? – спрашиваю я.
– В том смысле, что это такое долгое путешествие… Сомнительно, что все мы сможем добраться до Венеции и обратно…
– Morituri te salutant! – восклицает Карл, вскакивая и выбрасывая руку в пародии на нацистское приветствие.
Идущие на смерть приветствуют тебя.
Я смотрю на стены за спиной этих людей. Краски фресок в полутьме кажутся бледными и землистыми. Апостол с нимбом воздел руки в молитве. Разрушенная вековой сыростью надпись у его ног неразборчива. От сырости же растеклась красная краска губ святого, превратив его тем самым в злобное создание, в демона с перепачканным кровью ртом.
Я вздрагиваю.
– Выпейте глоточек, святой отец, – ухмыляется Карл, протягивая мне кружку, из которой несет убийственным картофельным самогоном, единственным доступным здесь алкогольным напитком массового потребления.
– Несмотря на официальный запрет, некоторые пытались перегонять и грибы. Говорят, результаты иногда были… своеобразны, как сказал бы Егор. Верно, Ег? Ты понимаешь о чем, я, да? Егор видит призраков, – с притворным жеманством шепчет он мне на ухо. Его дыхание воняет, как ликеро-водочный завод. – Егор слышит призраков…
– Спасибо, я не пью, – отвечаю я, возможно, слишком поспешно.
– Как? С таким именем, и не пьете? Ну ничего себе!
– Простите, в каком смысле «с таким именем»?
– Джон Дэниэлс. Разве в Америке уменьшительное от Джон – не Джек? Выходит, вы Джек Дэниэлс! Отец Джек Дэниэлс, как знаменитое виски!
Мне стоило бы поправить его. Сказать, что Джек Дэниэлс – не «оно», а «он», американский виски, и что это совсем другое дело. Но я предпочитаю улыбнуться его игре слов, соврать и повторить, что не пью. Не зная, что это прозвище я буду носить до самого конца путешествия.
– Хватит болтать, ребятки, – отрезает Дюран. – Об этой миссии вы уже знаете все, что вам следует знать, так что не будем терять времени. Вот это гражданский, которого мы должны сопроводить к цели и назад. Точка. Познакомиться с ним поближе вы успеете во время пути. Вопросы есть?
Один из итальянцев, имя которого я уже забыл, поднимает руку, как ученик на школьной скамье.
– Можешь говорить, Марко.
– Я хотел бы только узнать, предусмотрены ли боевые? Я о надбавке.
Дюран покачивает головой:
– Хотел бы я знать, куда подевалось старое доброе стремление к славе. Деньги, деньги. Вы ни о чем другом не думаете. Ответ – нет, эта миссия не считается боевой. Мы никого не должны преследовать. Все, что от нас требуется, – сопроводить этого гражданского к цели и вернуть его сюда целым и невредимым. По-моему, это не бог весть какое дело.
– Может, мы в этой миссии, как вы говорите, никого и не будем преследовать, но несомненно, найдется кто-нибудь, кто будет преследовать нас. И потом, сколько времени нам придется провести снаружи?
Прежде чем ответить, Дюран долго смотрит на него.
– До Венеции около пятисот километров.
Итальянец присвистывает.
– Пятьсот километров…
– Я исхожу из того, что, особо не торопясь, мы можем преодолевать около двадцати километров в день. Это значит, мы сможем добраться туда за четыре недели.
– Четыре недели снаружи?
– Около того.
– Невозможно! А потом еще столько же, чтобы вернуться… И сколько времени нам придется провести в Венеции?
– Это зависит от отца Дэниэлса.
Я чувствую, как лица всех присутствующих поворачиваются в мою сторону.
– Представления не имею, честно говоря, – отвечаю я. – Я не знаю, сколько мне там понадобится времени. Может, совсем чуть-чуть.
– А может, и нет, – взрывается Карл Бун. – Может, нам придется пробыть там очень долго. Снаружи. На незнакомой территории…
В его голосе слышна нотка скрытой угрозы. Видимо, именно она заставляет кардинала Альбани выступить вперед с протянутыми руками.
– Прошу вас, выслушайте меня: эта миссия жизненно важна для Церкви…
Бун что-то бормочет сквозь зубы. Несмотря на то что слов не разобрать, его тон вполне ясен.
Дюран затыкает его взглядом. Кардинал этого не замечает.
– Дети мои, вы – длань Церкви. Вы наш щит и меч…
– Прямо куча всего! – скалится Бун.
– Если эта миссия потерпит неудачу, судьба Церкви решена. Но если вы преуспеете…
В комнате воцаряется мертвая тишина.
– Действительно, Городской Совет не считает эту экспедицию военной миссией. Он не выделил никакого дополнительного обеспечения. Но у Церкви есть и собственные ресурсы. Если вы преуспеете, награда будет огромна. Она превзойдет все ваши ожидания.
– Огромна насколько? – спрашивает один из итальянцев. – Дайте нам о ней представление.
Прежде чем ответить, кардинал задерживает дыхание. Почти видно, как под его нахмуренным лбом шестеренки мозга перемалывают предположения и предложения.
Официальной валютой Церкви является ватиканская лира – евро оказалось лишь временным, уже забытым отступлением. Но и лира – чисто виртуальная валюта. Она чеканится в крайне небольшом количестве из серебра и меди, выплавляемых из старых электрических проводов, и все двадцать лет носит знак вакантного престола[14]. Ватиканский монетный двор производит ее скорее для поддержания традиции, чем для обращения. Большая часть этих монет либо заперта в несгораемых сейфах, либо используется в качестве дипломатических подарков. Однажды Максим сказал мне, что если у нас когда-нибудь появится Папа, первая его монета будет золотой. Из золота, добытого путем переплавки какого-нибудь предмета из церковной утвари, начиная с наименее ценных.
Но не ватиканская лира настоящая валюта этих подземелий.
– Пять литров виски, – еле слышно отвечает Альбани, – и два блока сигарет.
– «MS»? – спрашивает Бун, имея в виду самую распространенную до Великой Скорби итальянскую марку сигарет. Тот факт, что сигареты двадцатилетней давности хранились все это время в герметичной пластиковой упаковке, делает их теоретически пригодными для курения. Но никто не раскрывает эти пачки. Теперь это деньги, а не продукт потребления. То же относится и к кофе, который никому и в голову не придет выпить, в том числе потому, что нет сомнений в том, что по прошествии такой уймы времени пить его стало невозможно. Это меновая валюта, тем более ценная потому, что никто больше не способен произвести ее. А виски – самая дорогая валюта из всех. В отличие от кофе и сигарет, алкоголь можно пить даже двадцать лет спустя. Но в качестве валюты он гораздо ценнее. Пить его было бы так же абсурдно, как в старые времена использовать банкноту в сто евро для разжигания огня. Ценность имущества определяется его дефицитностью.
– «Мальборо», – натянуто улыбается Альбани в ожидании эффекта, который произведут его слова.
Бун пучит глаза от удивления.
– Затем, двести патронов. Вы сами выберете калибр. Ну и наконец…
Последнее слово похоже на приманку, надетую на крючок. Как хороший рыбак, кардинал, прежде чем дергать, дает приманке опуститься на дно.
– Десять процентов от всего того, что вы доставите из Венеции.
– Десять процентов каждому?
Альбани смеется, искренне развеселившись. Качает головой:
– Всего десять процентов, которые вы разделите между собой. Я, конечно, одет в красное, но я не Санта Клаус…
На самом деле, единственным красным предметом его одежды является красная кардинальская шапочка, а в остальном, он, как и все гражданские Нового Ватикана, одет в обычный комбинезон, хоть скроенный по фигуре и из хорошей материи. Этот костюм не идет ему. Его живот так выдается, что прелат кажется беременным. Длинные одежды, которые кардиналы носили раньше, скрыли бы этот недостаток.
– Может, Вы и не Санта Клаус, но предложение – просто пальчики оближешь, – заключает Бун, развалившись на стуле и закрывая глаза, как будто бы уже видя в мечтах свою награду.
– И слава за исполнение жизненно важной для Ватикана миссии, – прибавляет кардинал, но на этот раз его слова не имеют столь оглушительного успеха.
– Хорошо, мальчики, – поднимаясь, отрезает Дюран. – Вы слышали его высокопреосвященство. Вас ждет огромная награда. И слава, естественно.
Он отдает кардиналу небольшой поклон.
– Когда мы отправляемся?
Прежде чем прошептать ответ, Фердинандо Альбани закрывает глаза.
– Этой ночью.
3. За всяким большим состоянием кроется преступление
[15]
Меня удивило спокойствие, с которым солдаты принимают сообщение о немедленном отправлении. Мне казалось, что предупреждение всего за несколько часов до отправления должно было вызвать бурю протестов. Вместо этого Дюран всего лишь кивает, а потом говорит своим людям:
– Встречаемся через три часа. Форма походная. Провизии на три дня. Если хотите попрощаться со своими красавицами, ограничьтесь быстрым перепихоном.
Затем Дюран обращается ко мне:
– Следуйте за мной, отец Дэниэлс.
– Вы можете называть меня Джон.
– Пока что предпочитаю «отец Дэниэлс». Идемте, я отведу вас за снаряжением.
Я поворачиваюсь к кардиналу.
Альбани ободрительно улыбается.
– Идите, отец. Увидимся перед вашим отправлением.
Капитан отодвигает портьеру в глубине комнаты. За ней тянется длинный темный коридор.
Не дожидаясь меня, Дюран выходит. Я следую за ним. Стены коридора неровные и пахнут землей и ржавчиной.
– Узкий, правда? – комментирует Дюран, невидимый в темноте, а затем добавляет: – По крайней мере, в нем не заблудишься. Только прямо. Держитесь за стены…
Как будто у меня есть выбор. У меня не очень широкие плечи, и все же временами в особенно тесных местах приходится двигаться боком.
После нескольких десятков шагов коридор выводит в открытое пространство – тут ни капли не светлей. Дюран останавливает меня, кладя руку мне на плечо.
Вдруг неизвестно откуда раздается голос. От неожиданности сердце прыгает у меня в груди.
– Пароль!
– Homo homini lupus – неспешно произносит Дюран. Человек человеку волк.
Перед нами загорается слабый красноватый свет. Человек с лицом насекомого опускает ствол автомата.
– Капитан Дюран, – он отдает честь.
– С одной стороны, твое рвение радует меня, Мартини. С другой, оно мне как шило в жопе. Ты что, не видел, что это я?
– С вами был посторонний, капитан.
– Этот посторонний – отец Джон Дэниэлс из Конгрегации Доктрины Веры.
Недоумение, написанное на лице стражника, отчетливо видно даже в здешнем плохом освещении.
– Святая Инквизиция, – пояснил начальник. – Усек? Хочешь кончить на пыточном колесе? Или на костре?
– Никак нет. Не особо.
– Тогда хорошенько запомни лицо этого человека, рядовой Мартини. Запомни, кто это, и если ему еще когда-нибудь случится проходить в этих местах, не пугай его больше зазря.
– Слушаюсь, mon capitaine[16].
Когда я прохожу мимо этого человека и вижу его в профиль, я понимаю, что внешность насекомого его лицу придавал инфракрасный прибор ночного видения. А автомат в его руках в полутьме кажется усеянной шипами клешней богомола.
Мы пересекаем помещение со скругленным сводом. В красноватом свете я вижу погребальные ниши, статуи, фрагменты фресок. Отодвинув черную портьеру, мы входим в другой коридор, менее узкий, чем предыдущий. Красноватый свет слабо освещает наш путь. Стены этого коридора также изрыты небольшими нишами. Из них на нас смотрят пустые глазницы человеческих черепов всех размеров – и взрослых, и детских. Они покрыты пылью. Иногда на костях встречаются остатки материи. Другие ниши покрыты паутиной. Странный свет, который нас окружает, напоминает камеры-обскуры фотографов до Великой Скорби: свет окрашенных в красный электрических лампочек для предохранения пленки и отпечатков в проявочном лотке. Конечно, пленки почти перестали проявлять еще до Великой Скорби. Они стали такими же редкими и устаревшими, как видеокассеты. Но некоторые продолжали их использовать. Например, отец Мины – девочки, жившей в соседнем доме. Я помню чувство, охватывающее при виде того, как белый лист в лотке с кислотой темнеет и на поверхности медленно возникают образы. Точно так же красный свет лампочки понемногу проявляет детали мертвых фигур, лежащих вокруг нас.
Комната за металлической дверью в конце коридора – словно конец кошмара. Размером четыре на четыре метра, она освещена нормальным, хоть и слабым светом. Посередине металлический прилавок, стены по ту сторону полностью заняты полками. На полках – ящики с боеприпасами, стопки одежды, десятки сапог, фляг, ножей. А на самой нижней – богатая экспозиция оружия всех сортов и калибров.
Дюран взмахом руки приветствует человека за прилавком. Тот в ответ встает по стойке «смирно» – четко, как на параде. На рукаве его формы – сержантские нашивки.
Когда-то одним из условий поступления в Швейцарские Гвардейцы был высокий рост. Теперь критерии вербовки, видимо, стали менее строгими, так как стоящий передо мной человек вряд ли будет выше метра шестидесяти. У него широкое лицо, похожее на тарелку, на которой подали курносый нос, маленькие глазки и губы, сложенные в насмешливую улыбку.
Капитан обращается к нему по-немецки, на языке нашего последнего Папы. Я изучал его два года. Чего у нас здесь хоть отбавляй, так это времени. И учеба – действенный способ не помереть со скуки.
– Вольно, сержант. Это отец Джон Дэниэлс.
– Так точно, синьор.
– Это имя, а не приказ.
– Очень красивое имя, синьор.
– Я хотел бы, чтобы ты снабдил отца Дэниэлса всем, что необходимо для миссии. Упакуй его с головы до ног.
– Слушаюсь. Сколько дней будет длиться миссия?
– Четыре недели.
Глаза сержанта лезут на лоб.
– Это шутка?
– Я серьезен как никогда. Надо подумать и об оружии. Ты можешь дать мне еще один «шмайссер»?[17]
– Один из последних.
– Давай. Добавь к нему четыре коробки девятимиллиметровых.
– Четыре коробки – это очень много.
– Четыре недели – это очень долго.
– Снаружи полно заброшенных казарм.
– Не там, куда мы направляемся. Знаешь, что? А пусть будет пять коробок. Потом пойдут и другие. Что у нас с гранатами?
– У меня есть тридцать штук.
– Может, пятьдесят?
Сержант отрицательно качает головой.
– Максимум сорок.
– Сойдет и сорок. Сделаем так, чтоб их хватило.
Я ошеломленно смотрю на автомат, который сержант извлекает из свертка старой уличной рекламы Мартини и кладет на прилавок. Он блестит от смазки и кажется абсолютно новым, без царапинки. И все же подобные автоматы я видел только в детстве – в кино про войну.
– Не смотрите на него так, – подмигивает сержант. – Эта красота проспала под землей почти девяносто лет. И тем не менее, она не состарилась ни на день с того момента, как была похоронена в этих подземельях. Настоящий вампир.
Я слыхал разговоры об обнаружении недалеко от каллистовых катакомб пары подземных складов, в которых Вермахт спрятал от наступающих союзников оружие и боеприпасы. Было это за год до окончания Второй мировой. Все эти годы оружие хранилось в смазке в опечатанных ящиках. В таких прекрасных условиях, что теперь оно бесценно. В теперешние времена найти оружие в приемлемом состоянии – это вроде как выиграть в лотерею. А найти практически новое – просто чудо.
Помимо оружия, были найдены также спрятанные нацистами статуи, старинные картины и другие сокровища, теперь украшающие стены Нового Ватикана и Городского Совета.
В основном Совета, а не Ватикана, честно говоря. На весах политической игры чаша Совета перевешивает все чаще. У кардинала Альбани действительно есть причины для беспокойства. То, что в наше время называется добреньким демократическим словом «Совет», в действительности не имеет ничего общего с выборной властью, заведовавшей когда-то городским управлением, хоть оно и представляется ее наследником.
Теперь Совет – это комитет трех семей, тех самых, которые первыми придумали использовать сеть катакомб. В течение шести переломных дней после захвата подземелий эти три семьи без передышки отбивались от потоков оборванцев, которые тоже пытались спрятаться хоть где-то, сбежать из объятого пламенем города. Что с одной, что с другой стороны люди были отчаянные, терять им было нечего. Но те, кто оборонял подземелья, стояли за крепкими стальными решетками, и они были отчаянными людьми с оружием. Снаружи валялись десятки непогребенных скелетов, и среди них хватало скелетов женщин и детей.
Некоторые темные эпизоды этой короткой войны рассказываются только шепотом. Говорят, некоторые коридоры населяют призраки пленников, до смерти забитых палками или замурованных живьем в удаленных от обитаемых частей коридорах. «Если приложишь к некоторым стенам ухо, – пугают детей матери, – можно услышать голоса».
Когда, вместо того чтобы биться о решетку и выкрикивать оскорбления, беженцы начали слезно умолять впустить их, защитники катакомб смягчились – по крайней мере, так казалось – и открыли решетки.
Но так только казалось.
Рассказы о тех днях – сплав ужаса и надежды. Мне так и видятся толпы обездоленных, стоявших в очереди перед вооруженными людьми. Отбирающие в противогазах и тяжелых защитных костюмах ходили вдоль цепи, рассматривая, выбирая. Время от времени они трогали за плечо кого-нибудь из несчастных, и этот жест означал, что выбранный, мужчина или женщина, может зайти в катакомбы, в безопасность.
Представляю себе напряжение тех мгновений, в которые человек вынужден был выбирать между безопасностью убежища и своими чувствами. Представляю себе девушку… Она молода и очень красива. Она выглядит здоровой. Человек с противогазом и сипящим дыханием грубым жестом велит ей войти, шагнуть за спины трех вооруженных мужчин. Девушка оборачивается, чтобы посмотреть на свою семью. Очерствеет ли в этот момент ее сердце? Спустится ли она в подземелье, выбрав жизнь, или останется умирать снаружи, на ядовитом воздухе?
Девушку, ясное дело, спасают не из великодушия. Простое стремление к комфорту. Девушка красива. Ее появление уменьшит диспропорцию между мужчинами и женщинами в подземелье. Трое руководителей общины имеют свои привилегии. Потом настанет очередь солдат. В конце концов, спустя несколько недель, ее отдадут какому-нибудь холостяку, который сможет заплатить больше всех. Такова жизнь.
Солдаты впускают ее. Снова закрывают решетку. Резкий металлический скрип петель звучит как злой смешок.
После того как девушка спустилась в подземелье и решетка была заперта, трое вооруженных мужчин, оставшихся снаружи, заставили отверженных беженцев вынуть все из карманов. Их багаж к тому моменту уже лежал на земле. В этих сумках, на грузовых и в обычных тележках из супермаркета с изношенными колесами, лежало все подряд: еда, ценные вещи, спасенные из пламени книги. Охранники отвели беженцев за дом. Там находилась яма, покрытая пластиковым полотнищем. Когда один из троих снял полотно, туча мух поднялась в воздух. Пока пленники еще силились понять, что с ними будет дальше, раздался щелчок предохранителя. Последний звук перед выстрелом.
Иногда, если группы были маленькие, их отводили вниз, создавая у них чувство, что они в безопасности, а потом до смерти забивали палками, как кроликов. Иногда, когда времени было мало, а пленников – слишком много, их замуровывали живьем, обваливая одну из галерей. Разумеется, предварительно у них отбирали все их имущество – в качестве платы за вход.
Появление беженцев из Ватикана поставило эту технику отбора под вопрос. Максим рассказал мне об этом памятном дне.
У входа в катакомбы уже довольно долгое время не появлялось ни одного человека. Ни одно облако пыли не поднималось в оледеневшей тундре, когда-то бывшей плодородной римской землей.
Должно быть, известия о том, что они делали с беженцами, каким-то образом распространились. Возможно, кто-то наблюдал «отбор», спрятавшись за стеной. Либо из города больше никто не выходил. Ситуация в катакомбах приближалась к критической: в округе не осталось ни одного неразграбленного магазина или жилища. Полки двух ближайших супермаркетов были уже пусты, а экспедиции, отправленные в более отдаленные магазины, вернулись ни с чем. Сто пятнадцать обитателей катакомб святого Каллиста были вынуждены все жестче экономить еду. Ходили слухи, что кто-то строил план выживания, предполагающий потребление человечины. На этом слухи не останавливались: шептались о том, что в жилищах верхушки на стол иногда подавалось «странное мясо».
Естественно, это были только слухи.
Естественно.
Но однажды все резко изменилось.
 Люди из Ватикана приехали на рассвете, колонной в двенадцать военных грузовиков, возглавляемых броневиком с бело-желтым гербом, который не смог опознать ни один из сторожей.
Автоколонна остановилась в тридцати метрах от входа в катакомбы. В тишине был слышен только приглушенный гул мощных дизельных моторов, испускавших в ледяной воздух тонкие облачка выхлопного газа.
Окна грузовиков были тонированы в черный. Происходящее внутри не было видно. Сцена долгое время оставалась в таком виде, в неподвижности, между тем как два человека, стоявшие у калитки, нервничали все больше. Третий побежал сообщить о произошедшем троим начальникам.
Прошло десять минут. Потом от колонны отделилась черная машина, на капоте которой находились два флажка с тем же бело-желтым символом, что и на башне броневика.
Машина имела внушительный вид. Это был «хамви»[18], военная модель. Уродливый неприятный джип, больше подходящий для Щварценеггера, чем для человека, который вышел из нее, опираясь на дверцу и используя подножку для того, чтобы спуститься на землю.
На нем был противорадиационный костюм из белого пластика, безупречно чистый. На голове – шлем из того же материала с темным забралом.
Он был так толст, что походил на Бибендума, знаменитого «мишленовского» человечка[19]. Двум мучившимся от голода людям, которые смотрели на него из-за решетки, он показался волшебным видением. Они удивились бы ничуть не больше, если бы перед их глазами появился единорог.
– Приветствую вас, дети мои. Надеюсь, у вас все благополучно? – спросил человек. Его голос передавал установленный на крыше джипа репродуктор. – Я кардинал-камерленго Фердинандо Альбани, временный глава Святого Престола[20]. Я пришел, чтобы вернуть одно из владений Церкви.
– Ах так? Ну попробуй, – прорычал в ответ голос.
Кричавший – Алессандро Мори – был главой захватчиков катакомб. Он был самым опытным, и у него было больше всего сторонников – по крайней мере, тогда. В руках он держал ручной противотанковый гранатомет. Оружия было мало: не считая гранатомета у Мори, три винтовки и пригоршня пуль к каждой из них были единственным огнестрельным оружием в арсенале подземелья.
– Надеюсь, что это вам не понадобится, синьор, – ответил голос из динамика. – Церкви отвратительно кровопролитие.
При этих словах из одного из грузовиков выскочила дюжина людей в противорадиационных костюмах, но не белых, а защитного цвета. У них в руках были штурмовые винтовки с лазерным прицелом.
Мори и его люди внезапно покрылись красными точками, словно от заразной болезни. Каждая точка была наведенным прицелом: на лоб, на сердце, на руки.
– Решать, естественно, вам, – невозмутимо заключил Альбани. – Как насчет выйти поговорить?
В этот момент могло произойти все, что угодно, и история нашего маленького поселения была бы другой. В этот момент множество возможных миров могло родиться вместо того, который есть сейчас. Некоторые из них, несомненно, были бы лучше нашего. Мы никогда не узнаем этого. Факты таковы, что старый Мори закинул свой гранатомет за спину и дал своим людям знак открыть решетку. Один из людей протянул ему пластиковое покрывало, но старик грубым движением оттолкнул его.
Он приближался к кардиналу развязной походкой хулигана с окраин, каковым он и являлся в юности, до того, как посвятить себя, вместе со своими детьми и племянниками, прибыльному делу перепродажи краденых автомобилей и мотоциклов.
Старик остановился в двух шагах от Альбани. Он не мог видеть глаз кардинала за темным плексигласом маски. А если бы мог, то увидел бы, что прелат вовсе не был спокоен. Оружие стоявших у решетки охранников было направлено на него. А он был определенно легкой мишенью.
Кардинал внимательно рассматривал лицо старика. Он видел ожог, обезобразивший одну его щеку. Пальцы на левой руке были словно сплавлены в нелепый безобразный кулак.
Альбани протянул руку. Старик не пожал ее.
Он плюнул на землю.
– Снаружи холодно, – сказал кардинал.
– Я привык. Давайте к делу, без околичностей.
– Как хотите.
– У тебя есть вот эта форма, а у меня нет ничего. Я не боюсь смерти, но и терять времени здесь, снаружи, я не хочу. Говори, что у тебя есть сказать, и проваливайте отсюда. Это место наше.
Альбани покачал головой:
– Технически это не совсем верно. Для Церкви катакомбы святого Каллиста – святое место.
– У вас есть Ватикан. Вам мало? Недостаточно места?
– Даже слишком много. Особенно теперь, когда он превратился в своего рода радиоактивное open space[21]. Ватикана больше нет. Это выжженная земля.
– Это ваши проблемы.
– Мы провели шесть месяцев в подземельях Замка Святого Ангела.
– Вот и оставались бы в них. Они точно удобнее нашего дома.
– То, что вы называете своим домом, является собственностью Церкви.
– Являлось.
Альбани не ответил. Он ограничился тем, что продолжал рассматривать старика. Мори потянул руку к поясу. На его лице мгновенно выскочило пять красных точек.
Он улыбнулся:
– В этих подземельях находится сотня вооруженных мужчин. Если я не вернусь через пять минут, они выйдут и зададут вам как следует.
Альбани поднял руку. Его указательный палец задвигался как стрелка метронома, как бы говоря «нет».
– Мы давно наблюдаем за вами. Людей, выходящих… встречать беженцев, трое. Всегда одни и те же. И ружья всегда одни и те же.
Альбани жестом показал на целящихся с колена людей за своей спиной.
– Это солдаты Швейцарской Гвардии. Они используют штурмовые винтовки модели М4. Все, что я вижу с вашей стороны, – это три охотничьих ружья и старый гранатомет для боя с воды. Полагаю, вы используете его на стадионе, чтобы отметить гол «Ромы»…
– «Лацио»! – прорычал старик.
Альбани встряхнул головой. Противостояние этих команд казалось таким далеким. Футбол был вещью их прошлого, обреченной стать легендой, как Атлантида или циклопы. Тот факт, что кто-то еще мог горячиться из-за этого, был бы даже в некотором роде трогательным, если бы только этот старик не был убийцей.
«Ну что ж, Церковь не впервые унижается до разговора с убийцей, – сказал себе кардинал. – В интересах высшего блага».
– Простите, – сказал он.
А затем добавил, солгав:
– Я тоже фанат «Лацио».
Старый Мори посмотрел на него с недоверием. Его дыхание, выходившее изо рта маленькими облачками, отдавало чесноком. Зубы были в ужасном состоянии.
Красные точки танцевали на его лице. Иногда они попадали на глаза, и старик раздраженно жмурился.
Вздохнув, кардинал снял защитный пластиковый шлем. Потные волосы прилипли к черепу. Он вздрогнул на холодном воздухе – пот моментально заледенел.
– Вернемся к серьезным делам, – улыбнулся он, стараясь казаться приятным. – Несоответствие наших сил очевидно. Мы можем войти без проблем, даже если вы будете сопротивляться.
– Попробуйте, – вызывающе ответил Мори.
Он был похож на собаку, защищающую кусок мяса от бродячего пса.
Впрочем, после Великой Скорби все мы стали ими.
Бродячими псами.
– Послушай, – покачал головой Альбани, – мы выбираем не между тем, чтобы уйти, и тем, чтобы остаться. Так или иначе, но мы войдем в катакомбы.
– Почему вы не остались в своем замке?
– Потому что он слишком близко к месту взрыва. В долгосрочной перспективе уровень радиации там смертельный. Кроме того, несмотря ни на что, Рим все еще… как сказать… слишком населен для того, чтобы чувствовать там себя в безопасности. Мы переместились в сельскую местность и две недели провели в заброшенной казарме. Именно там мы нашли грузовики и оружие. А «хамви», вот тот монстр, принадлежал одному кинопродюсеру. Впечатляет, правда?
Кардинал прервался, неотрывно глядя старику в глаза.
– Я рассказываю вам эти вещи… то, что мы делали, потому что так или иначе… тем не менее… кончится тем, что…
Он показал на решетку.
– Мы можем войти силой, и в таком случае вы и ваши ребята, несомненно, составите компанию убитым вами людям вон в той яме. В таком случае вещи, которые вы о нас знаете, не будут для нас опасны. Либо вы можете впустить нас по-дружески, и у нас с вами уже будет кое-что общее. Выбирать вам. Лично я, хоть и не испытываю к вам никакой симпатии, предпочел бы договориться. Умерло уже слишком много людей. Мы больше не можем позволить себе убивать.
– Вы, священники, красиво говорите.
– Это одна из особенностей нашей профессии. Мы должны убеждать людей в том, что существует Добро и уверенность в лучшей жизни после этой. Помимо этого мы, по мере сил, должны улучшать и эту, земную жизнь. Кроме того, наша паства уже понесла слишком много потерь. Мы должны спасти как можно больше жизней. Даже если они кажутся нам наименее достойными. Даже из больного семени может вырасти прекрасное дерево.
– А у тебя проворный язык.
Кардинал разразился смехом.
– Проворный? Я? Ты бы видел, какие они проворные… – сказал он, указав большим пальцем на выстроившихся за его спиной солдат.
Возможно, веселый и искренний смех Альбани впечатлил Мори больше, чем нацеленное на него и на его людей оружие.
Максим смотрит на меня.
Его рассказы об этом дне драгоценны. Я пришел в катакомбы святого Каллиста на несколько месяцев позже, когда ситуация нормализовалась. Я знал об этом первом появлении только из рассказов Максима.
– Естественно, нас впустили. Перед нами не развернули красную ковровую дорожку, но нас впустили, особенно после того, как увидели то, что у нас было с собой. В наших грузовиках были все блага Божии. Естественно, первыми спустились Дюран и его ребята. Они вышли час спустя с выражением отвращения на лицах. Сказали, что внизу еще хуже, чем они предполагали. Большая часть сотни занимавших катакомбы людей жила в темноте и спала на холодной влажной земле. Часто – даже ничем не укрывшись. В некоторых частях воздух почти не циркулировал. Болезни и истощение угрожали жизням почти двух третей населения катакомб. Двух третей, живших в «нормальных» квартирах. Зона, занимаемая элитой, была закрыта.
Слушая своего соседа по комнате, я продолжаю наполнять и опустошать свой рюкзак, пытаясь понять, что мне может пригодиться на самом деле, или пригодится больше всего, снаружи. Сам Максим просто болтает между делом – он занят работой над одним из своих абсурдных устройств. Его «рабочий стол» состоит из двух грубых досок, лежащих на козлах – остатках строительных лесов. На досках в беспорядке валяются электронные компоненты, распотрошенные радиоприемники и портативные телевизоры, стопка печатных плат. Максим, по-видимому, наугад, вылавливает тот или иной компонент, изучает его и в зависимости от результата проверки аккуратно кладет в картонную коробку или бросает на пол.
– Что ты собираешь? – спросил я его, когда вошел, глядя на странную безделицу, постепенно обретающую форму благодаря волшебству его рук. Это было нечто среднее между радио и электрической печатной машинкой. Кто знает, сколько машин пожертвовало свои части этому маленькому Франкенштейну из металла и пластика.
– А, это… Если оно не будет работать, то просто мечту.
– А если бы заработало?
– Я работаю над ним уже много лет. Мне кажется, что я наконец-то отыскал все необходимые элементы для того, чтобы собрать его. А заработает оно или нет – это уже другой вопрос.
– Но если бы заработало, чем бы оно было?
– По сути, это радио.
– Это было радио и до того, как ты его разобрал. Но ты же знаешь, что радио больше не функционирует. Слишком сильная радиация.
– Но это радио особенное. Оно квантовое.
– Да какое бы ни было.
– Если бы у тебя было время, я бы тебе объяснил. У меня-то время есть. Но есть ли оно у тебя?
– Вот времени у меня точно нет.
– Скажем так: это радио, способное транслировать во времени. Более или менее. Коротко говоря. Транслировать, воздействуя на параллельные вселенные. В 80-е годы прошлого века одна группа ученых из Кембриджа уже создала один квантовый передатчик. По крайней мере, так гласит легенда. Проблема в том, что, поскольку у них не было приемника, они не знали, получил кто-нибудь их сообщение или нет…
– У них был только транслятор?
– Да. Его не трудно сделать. У меня много разных. Они небольшие, и для того, чтобы собрать их, нужно совсем немногое. Вот, держи. Возьми себе один из них. Я и так собирался дать тебе его. Не исключено, что еще до твоего возвращения я сумею собрать приемник.
Он вложил мне в руку маленькое устройство. Это было что-то вроде карманного электрического фонарика с приделанным к нему громкоговорителем и QWERTY-клавиатурой десятисантиметровой ширины, примотанной к фонарику при помощи редкой и ценнейшей изоленты.
Это было вовсе не похоже на радио.
Я улыбнулся, покачивая головой:
– Ты совершенно чокнутый, Максим…
Пожатие плечами. Ответная улыбка на сморщенном, как сушеное яблоко, лице.
– Что же, кроме безумия, остается нам в этом ужасном мире?
– Расскажи дальше, как вы сюда попали, – говорю я ему, возвращаясь к настоящему.
– Я узнал из надежного источника, что капитан Дюран попросил у кардинала-камерленго разрешения расстрелять на месте Мори и других глав убежища. «Дайте мне карт-бланш, и я управлюсь меньше чем за десять минут», – умолял он. Но кардинал ответил «нет». Жаль.
Я киваю.
– Да, жаль.
Если бы это произошло, это место могло бы быть раем.
Из грузовиков Ватикана выгрузили десятки ящиков еды и минеральной воды. Вода здесь, впрочем, была, из двух глубоких колодцев, выкопанных вручную. Но вода в них пахла отвратительно. Прежде, чем пить, ее надо было кипятить. А дров было еще меньше, чем воды…
Вслед за солдатами – швейцарскими гвардейцами, как они себя называли – в подземелья спустились одетые в поношенные, но чистые комбинезоны мужчины и женщины. Тамошний запах – вонь – ввел их в замешательство. Врачи пришли в ужас, увидев так называемую «больницу»: двенадцать мужчин и женщин лежали на полу из голой утрамбованной земли. У одной из них рука была перевязана серыми от грязи бинтами. Рана гноилась. Остальные лежали, не получая вообще никакой медицинской помощи.
– Это было похоже на фильм, снятый англичанами в лагере уничтожения Берген-Бельзен[22]. Те же изможденные тела и полная беспомощность. В то же время Мори и его охранники вовсе не были недокормленными. Они были здоровы, как и все остальные жители «высокого квартала». Те, кто сейчас называется Советом.
– Почему вы не ушли? Почему остались? Вы могли развернуть грузовики и отправиться на поиски другого убежища…
Максим покачивает головой:
– Не знаю. Конечно, решение принял кардинал, но никто из нас не возразил, когда он сказал, что мы остаемся здесь. Быть может, дело было в переизбытке чувств: ведь мы нашли такое большое скопление выживших. Не знаю. Мы как будто вернулись домой. Даже несмотря на то, что дома было мерзко. Если бы это был брак, то мы были бы красивой и богатой невестой, а мужем был бы нищий тролль, уводящий ее жить в мокром и холодном подвале.
Я улыбаюсь.
– По теперешним временам подвалы – это неплохо. В наше время их решительно недооценивали.
– Вы созданы не для мышиной доли… – отзывается Максим.
В «Божественной комедии» Данте говорит «Вы созданы не для животной доли»[23]. Но это изменение стиха вполне подходит: мы живем, как мыши, в мире, который наши предки сочли бы недостойным. Мы питаемся нечистой пищей. Мы обшариваем и разграбляем заброшенные дома, радуясь находкам, которые до Страдания посчитали бы мусором. Мы скрываемся от жестокого дневного света, прячась все глубже. Бледные, как призраки. Больные. Мы – уродливая карикатура на человечество, которым были когда-то.
Но жить, выживать – означает устанавливать строгие границы своей гордости.
– Что важно, так это жить, – отвечаю я.
Максим встряхивает головой. Его густые седые волосы (которые он даже здесь, внизу, непонятно каким образом умудряется содержать в чистоте) колышутся, как львиная грива. Максим – вылитый польский актер прошлого века Даниэль Ольбрыхский[24].
– Я не согласен, – говорит он. – Важно и то, как живешь. Когда положение невыносимо, стиль – это все. Знаю, знаю, ты не согласен. Не заставляй себя повторять это. Но я вижу это так.
У Максима легкий, едва заметный акцент. И его итальянский решительно лучше моего. В прошлой жизни он был преподавателем теоретической физики в Санкт-Петербургском Государственном Университете. В день, когда все изменилось, он был в Риме на конференции, организованной Папской академией наук[25]. Спустя год он вошел в состав академии, а теперь, насколько известно, был последним ее членом.
– Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать, непосредственно не убила.
Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.
Или сводит с ума.
Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.
– У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, – признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. – У меня есть только память о них. Я даже не знаю, живы ли они. Но предполагаю, что нет. Вероятней всего, что нет. К тому же, это все равно не жизнь. Даже не знаю, чего желать для них. Или для нас.
Максим объяснил мне, что всегда мечтал о сыне, так что, когда родилась его младшая дочь, он уговорил жену назвать её необычным для России именем Алексия.
Рядом с фотографиями висят четыре открытки. Бруклинский мост. Кремль. Эйфелева башня. Эрмитаж.
Потрепанные десятилетиями в сырости, края фотографий загнулись, как у пергамента. Цвета поблекли. Я спрашиваю себя, что сталось с этими городами. Они мертвы, как древние Фивы. Как храмы Ангкора. Видимо, по сравнению с местами, которые они изображают, эти изображения мало пострадали.
В последние часы Максим рассказывал мне о том, что может встретиться нам на нашем пути. Он описал мне климатические и другие изменения, произошедшие с наступлением нового Ледникового периода. О том, как, по его прикидкам, отступили моря. Он говорил о странных созданиях, бродящих снаружи в темноте и даже в бледном смертельном солнечном свете. Смертельном для нас, но не для них.
Он подарил мне все, что знал. Он положил в мой рюкзак блокнот в черном кожаном переплете, потертый и распухший от вклеенных между страниц листков.
– Что это? – спросил я его.
– Возьми. Тебе пригодится. Это плод долгой работы. Голоса множества людей, которых больше нет. Используя их, ты проявишь уважение к их жертве. И к моей работе. Читай по чуть-чуть за раз.
Перелистывая страницы пухлого молескина, я увидел десятки рисунков, карт и сложных преобразовательных таблиц. Некоторые рисунки были очень… странными. Я не знаю, как еще можно их описать. Чудовищные создания. Живые и препарированные, с хорошо видными органами между раскрытых ребер. Органами, названия которых я не знал. Думаю, что у каждого в воображении водятся подобные вещи. Однажды в библиотеке семинарии один священник, проходя мимо меня, дал мне пощечину. Когда я в ярости повернулся к нему, он ограничился тем, что указал пальцем на рисунок, который я нарисовал в тетради. Это была женщина с большими крыльями. Я нарисовал ее, не отдавая себе в этом отчета, пока учился. Вероятно, его оскорбила не сама по себе женщина, одетая довольно прилично, а наличие крыльев. Крылья были, как у летучей мыши. Возможно, будь женщина пернатой, священник принял бы ее за ангела.
Быть может, Максим точно так же механически рисовал этих чудовищ на полях своих заметок. У каждого есть свои темные стороны.
Я положил блокнот не в рюкзак, а в карман куртки. Несмотря ни на что, давление на грудь около сердца дает мне ободряющее чувство. Там она и останется на протяжении всего путешествия. В теперешние времена дружба – еще большая редкость, чем вода и тепло.
В дверях Максим на прощание сжимает меня в объятьях. Его руки когда-то были сильны, как лапы медведя, но теперь стали немощными руками старика. Потом отпускает меня и говорит:
– Будь осторожен там, снаружи.
– Буду.
– Я хотел попросить тебя кое о чем, – бормочет он неуверенно.
– Говори.
– Когда ты будешь снаружи…
– Да?
– Мне было бы приятно, если бы ты нашел время написать пару заметок в блокнот, который я дал тебе. А еще лучше, если б ты вел дневник.
– Хорошо.
– Ты увидишь интересные вещи. Иногда пугающие, но все же интересные. Наступающие времена опасны для науки, и мы должны сделать все, чтобы она пережила их. Поэтому любое наблюдение должно казаться тебе важным; я попросил бы тебя записывать все необычное, что ты увидишь или подумаешь, чтобы поделиться им с теми, кто прочтет это.
– Сделаю. Ладно. Мне пора.
Максим кивает. Потом испытующе смотрит мне в глаза.
– Ты взял радио?
– Я не люблю музыку. Она отвлекает меня. А снаружи нельзя позволять себе отвлекаться.
– Ты прекрасно знаешь, о каком радио я говорю. Возьми его.
– Хорошо.
Максим чешет голову. Плечи его лабораторного халата покрываются перхотью.
– Я заметил, что ты не положил в рюкзак Евангелие. И снял со свитера крест.
– Там, куда мы идем, Евангелие и крест могут оказаться не в почете.
– Но на свитере он все равно заметен. Видишь? Там, где был крест, черный цвет темнее. Он как будто оставил отпечаток. И Евангелие тоже еще в тебе.
– Может быть…
– И все же не знаю, достаточно ли этого. Говорят, что некоторые создания снаружи способны читать мысли.
– В таком случае, я постараюсь не думать.
– Это хорошо удается солдатам. Не знаю, способен ли на это ты.
– Посмотрим.
– Да. Посмотрим. Значит, прощай, Джон?
– «Прощай» – слишком драматично. Я предпочитаю по-итальянски: чао.
– Значит, чао, Джон.
– Чао, Максим.
Я надеваю рюкзак, выхожу из комнаты, бывшей моим домом все эти годы, и не оборачиваюсь. В ней для меня ничего нет. Там мой друг, это правда. Но дружба – это вещь, которую носишь в себе, в сердце. Как ностальгию и раскаяние. Если хочешь выжить в этом ужасном новом мире, необходимо заставлять себя думать, что это так. Что чувства – это огонек, горящий в сердце. Если будешь оборачиваться, если будешь искать в памяти людей и места, которые были тебе дороги, ты рискуешь превратиться в соляной столб, как жена Лота в Библии.
4. Наружу!
Я с трудом поднимаюсь по ведущей к выходу лестнице.
Рюкзак давит на спину. Лямки натирают плечи. При этом мой груз – ничто по сравнению с тем, что тащат солдаты Швейцарской Гвардии, помимо гигантских рюкзаков несущие на себе оружие и бронежилеты. На их головах каски американского типа и очки ночного видения. У меня есть такие же, они висят на крючке моего рюкзака. Я поправляю ремень своего «шмайссера», пытаясь надеть его, как остальные. Я представления не имею, как им пользоваться, но предполагаю, что рано или поздно кто-нибудь мне это объяснит.
Какой-то человек с разбегу толкает меня в спину, и я ударяюсь о стену.
Из-за рюкзака я теряю равновесие и грохаюсь на землю. Шлем падает с меня, откатывается к противоположной стене.
– Лыжню! – кричит Карл Бун, пробегая мимо меня с издевательским хохотом.
Это он толкнул меня. На нем столько оружия и вещей, что солдат занимает больше половины ширины коридора. При этом, проносясь к выходу, он гарцует, как породистый конь. То, что он может бежать со всей этой тяжестью, кажется мне невероятным.
Капитан Дюран останавливает его на лету.
– Стоять, солдат!
Бун встает по стойке «смирно», мгновенно перейдя он беспорядочного движения к абсолютной неподвижности.
– Так точно, капитан!
– Куда ты, по-твоему, идешь?
– Так точно, капитан, наружу!
– Перестань разыгрывать из себя клоуна, Бун.
– Я симулировал подобающий энтузиазм, синьор. При всем моем уважении, синьор, солдат Гвардии Ватикана не клоун, синьор. У клоунов смешная одежда и огромные носы из красной резины.
Капитан качает головой:
– Вольно. И больше не бегай. Учти, что, если ты сломаешь по дороге ногу, нам придется бросить тебя.
– Чтобы быть спасенным туземцами, синьор? Чтобы выучиться плясать «хулу»?[26]
– Вероятнее, чтобы пройти кулинарную практику. На вертеле. А теперь иди.
Бун отдает честь и продолжает двигаться к выходу.
Дюран протягивает мне руку, чтобы помочь подняться.
– Все в порядке, святой отец? Вы не ушиблись?
Я выпрямляюсь и отряхиваю куртку.
– Ни царапины. Кроме моего достоинства, ничто не ранено.
– Эти раны самые тяжелые. Вы поели что-нибудь?
– Я был не очень голоден.
«Особенно теперь, когда почувствовал твой запах», – хочу прибавить я. От одежды Дюрана исходит тошнотворное зловоние. Точно такое же, какое я почувствовал, когда мимо проходил Бун.
– Съешьте что-нибудь, отец Дэниэлс. Этой ночью нас ожидает небольшая прогулка. Потом вы привыкнете, но первые километры будут непростыми, учтите это. Как вы чувствуете себя с рюкзаком?
– Не так плохо, как ожидал.
– Хорошо. Конечно, если у вас будут проблемы, мы разделим ваш груз между солдатами.
– Думаю, я справлюсь.
В комнате я долго простоял в сомнениях перед раскрытым шкафом, прежде чем отказаться от мысли взять с собой подаренную кардиналом бутылку виски. Я отдал ее Максиму, который при виде ее потерял дар речи.
Тем лучше. Она бы разбилась, когда я упал. И в любом случае, это была чересчур хрупкая вещь для того, чтобы носить ее в опасном внешнем мире.
Я дотрагиваюсь до кармана куртки, и ощущение черного блокнота, подаренного Максимом, ободряет меня. По сути, бутылка была способом отблагодарить его за подарок.
– Все в порядке? – спрашивает Дюран. Остальные стоят за его спиной и уже готовы открыть огромную герметичную бронированную дверь, изолирующую убежище от отчаяния внешнего мира. – Противогаз работает?
– Я готов, – отвечаю я искаженным фильтрами голосом.
Хотя на самом деле я вовсе не уверен в этом.
– Не забывайте проверять дозиметр.
Я смотрю на устройство. Это не кустарная безделушка вроде тех, которые каждый из нас держит в комнате. Этот был сделан еще до Великой Скорби. Пластик, покрывающий контрольную панель, затерт до такой степени, что стал скорее матовым, чем прозрачным, но в любом случае, дозиметр – бесценное сокровище.
– Если дойдет до красного, возвращайтесь назад как можно быстрее. Ясно?
Я утвердительно киваю.
Внешняя среда в некоторых местах до такой степени насыщена радиацией, что даже костюм и маска недостаточны для защиты. Снаружи дозиметр – самое важное оружие. Твое единственное оружие против невидимого смертельного врага.
Дюран улыбается:
– Тогда идем.
Я смотрю на часы. Восемь.
Два человека – капрал Диоп и рядовой Битка – стоят у первой двери. По знаку командира они приводят в движение бронированную дверь. Ее притащили сюда из хранилища расположенного неподалеку банка. Работы по ее снятию и транспортировке длились три месяца. Установка потребовала еще двух недель. При виде команд, посменно отправляющихся на опаснейшие внешние работы, в моей памяти воскресали старинные литографии, изображавшие перевозку и возведение обелиска на площади Святого Петра. Вереницы людей, похожих на муравьев. Мы сделали шаг назад на четыре сотни лет.
Под наблюдением четырех служащих Совета Битка и Диоп вдвоем поворачивают огромное металлическое колесо. Дверь Фише-Бош[27] открывается медленно, миллиметр за миллиметром поворачиваясь на огромных петлях. Двое других – итальянцы, имена которых я никак не могу вспомнить, – направляют оружие в темноту за дверью. Но когда дверь открывается, за ней оказывается только ночная тьма. Электрические лампочки – редчайшие предметы неописуемой ценности – только местами освещают ведущие к решетке ступени. Когда-то здесь были камеры наблюдения, а еще раньше – караульные, но после установки бронированной двери Совет предпочел не тратить электроэнергию и запчасти на поддержание видеонаблюдения. И никто больше не хотел стоять на посту снаружи. Слишком опасно.
Я поднимаюсь по ступеням, чувствуя, как сильно бьется мое сердце. Я готов к чему угодно. Каждый шаг может оказаться последним. Люди из совета закрывают дверь за нашей спиной, как могильщики, закапывающие яму. Мы продолжаем подъем. В нервном свете фонариков, которые несут идущие впереди солдаты, искрятся сугробы и покрывающий перекладины решетки лед. В тишине мрачно звучат шаги по снежной корке, продавливающейся со звуком рвущейся бумаги. Мы без проблем подходим к решетке. Повторяя за остальными, я надеваю снегоступы, которые мы находим в сарайчике около заброшенной будки часового.
Пока мы готовимся выйти за пределы огражденной территории, я смотрю на ночь, и мне кажется, что ночь смотрит на меня. Это взгляд, от которого до самого сердца пробирает дрожь. Ледяной ветер воет вокруг, сгибая нас пополам как от непомерного груза. За той стеной, невидимые, но существующие, находятся ямы, полные трупов – невинных жертв Городского Совета.
Говорят, что по ночам слышны их стоны, поднимающиеся из-под покрытой снегом земли. Этой ночью слышен только шум ветра, но и он звучит достаточно скорбно.
Дюран похлопывает меня. Он дает мне знак двигаться.
Пока Битка открывает дверь, Диоп водит по сторонам своим автоматом. Это не «шмайссер», а гораздо более современная модель с прикрепленным к стволу фонариком.
Дюран приближает голову к моему замерзшему уху:
– Пешком нам придется идти недолго. Всего пару километров. Оставайтесь в центре команды и старайтесь не терять тепло. Хорошо? Противогаз в порядке?
Я могу только кивнуть.
Битка открывает решетку. Он дает знак проходить, изо всех сил вглядываясь в темноту за лучами фонариков.
Мы торопимся выйти за пределы огражденной территории. Венцель и Бун замыкают цепочку.
Мне странно передвигаться в открытом пространстве. Я столько времени прожил под землей, что, окажись я под звездным небом, наверное, испытал бы шок. Но звездные небеса остались в прошлом.
Покрывало облаков, из которых идет мелкий липкий снег, кажется низким потолком могилы. Иногда я говорю себе, что Земля превратилась в огромный склеп, в могилу человечества, а мы, выжившие, – всего лишь докучливая статистическая погрешность, смехотворный остаток в почти идеально удавшейся математической операции.
В такой вьюге очки ночного видения бесполезны.
Мы бежим пригнувшись, как будто бы двигаясь по туннелю. И это действительно так: вокруг нас туннель холода и тьмы, в котором каждый шаг может оказаться последним. Историй о том, что случается снаружи, огромное множество. Когда слушаешь их под защитой четырех стен, они вызывают улыбку, если не желание поднять рассказчика на смех. Но здесь совсем другое дело. Здесь, снаружи, вы один на один – ты и темнота. Ты и смерть.
Мы идем там, где раньше была улица. Сугробы, то здесь, то там показывающиеся по сторонам, – это не просто сугробы. Это автомобили, погребенные под снегом и захваченные льдом. Мысль о том, что во многих из них до сих пор находятся трупы, тревожит. Я видел их собственными глазами, когда бежал по этой улице в противоположном направлении, спасаясь из полуразрушенного, смертельно раненного города.
Машины были тогда видны. Металл почти не защищал от смертельного действия радиации. За стеклами этих машин находились мужчины и женщины, а также много детей. Как в спортивных купе, в «мерседесах» класса SLK[28], так и в поломанных машинах иммигрантов, доверху набитых тюками.
И людьми.
Я помню зеленое опухшее лицо с щекой, прижатой к стеклу, как присоска. Как будто тот человек превратился в морское чудовище.
Я помню одного политика, сидевшего в своей черной бронированной «лянче»[29], как мумия фараона.
Перед моими глазами все еще стоит образ молодой женщины, которая в предсмертных судорогах вонзила ногти себе в глаза. Ногти, которые даже после ее смерти продолжат удлиняться, как кошмарное растение.
Но ужаснее всего были дети. Они были похожи на брошенные на сиденья куклы. Длинные, нежные волосы, обрамляющие оскал трупа. Дети, завернутые в плед или сидящие в объятьях матери, охваченные смертью словно в борьбе. Тогда прошло всего две недели со Дня Великой Скорби. Так его называет Церковь, чтобы избежать более распространенного названия – Судный День.
Несчастный, бежавший вместе со мной из опустошенного города, открыл дверь одной из машин, привлеченный, видимо, блеском драгоценностей пассажирки. Шея женщины настолько вздулась от разложения, что изумрудное колье и автомобильное сиденье казались гарротой[30]. Человек, которому, судя по тому, как он кашлял и харкал, оставалось всего несколько дней до того, чтобы тоже стать трупом, хищным движением открыл дверцу и протянул руку к шее женщины.
И вдруг с криком повалился на землю.
Исходивший из открытой дверцы запах был ужасен, от него перехватывало дыхание.
Человек пытался отползти, но тело мертвой, лишенное опоры в виде дверцы, вывалилось на него, как пакет желатина. Казалось, это сцена из фильма ужасов.
Я прошел дальше, не останавливаясь. Потом крики человека прекратились, он пришел в себя. Но вонь гнилья надолго осталась в моих ноздрях.
Сейчас на мне противогаз, и резиновый запах перебивает смрад гниющего мира.
Я не чувствую, как пахнут люди, запертые внутри машин. Возможно, они уже давно никак не пахнут.
Их десятки, этих похороненных под снегом автомобилей, этих семейных склепов.
Мы идем по необъятному кладбищу.
Мы идем, как мне кажется, часа два, но часы показывают, что не прошло и тридцати минут.
На окраинных улицах пробки. В первые дни очень многие пытались спастись бегством. Периодически встречаются останки цепных аварий: автомобили вогнаны один в другой, как детали чудовищного пазла. Снег милосердно скрывает мертвых. Как саван. В свете фонариков детали возникают обрывками. Временами мощные порывы ветра, словно гигантская рука, сдвигают нас в сторону или прижимают к земле. Мелкий снег собирается на оторочке куртки-анорака[31], колет глаза и незащищенную кожу лица.
Меня практически прибивает к первой попавшейся стене. Это деревенское кирпичное здание.
Люди вокруг меня останавливаются.
Чья-то рука хлопает меня по спине, заставляя подскочить на месте.
Дюран указывает рукой на снежную стену впереди. Потом стучит указательным пальцем по моей груди.
– Проверяйте дозиметр каждые пять минут. Вы сделали это?
– Нет.
– Покажите.
Капитан приподнимает пластиковую панель, подвешенную к левому карману моего анорака.
– Бояться нечего, – заключает он, – все в норме. Запомните – каждые пять минут.
– Надеюсь, вы знаете, куда мы идем.
– Будьте спокойны. Это там, впереди. Осталось немного.
Я киваю, но Дюран как будто колеблется. Как будто бы он хочет сказать что-то еще. И еще он смущен.
– Святой отец, я хотел спросить…
– Да?
– Не могли бы вы помолиться? Я хочу сказать, среди нас нет добрых христиан, но мы все думаем, что от молитвы хуже не будет.
Я смотрю на него. Киваю:
– Хорошо.
Я воздеваю руки. Закрываю глаза. Колючий снег тает на моем лице, стекая по щекам, как слезы.
– Господь, всемогущий отец, мы вверяем свою жизнь твоему милосердию. Мы надеемся на твою защиту, вступая в долину смертной тени. Не откажи нам в Своем благословении и даруй нам силу своей могучей длани. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
«Амен», – бормочут вокруг меня. Но первым, что я вижу, открыв глаза, оказывается лицо Карла Буна, насмешливое и издевательское.
– Прекрасные слова, святой отец. Действительно прекрасные. Признаюсь, что, когда вы сказали вот это вот насчет долины смертной тени, я, чтоб не сглазить, схватился за яйца[32], но в целом это было очень даже неплохое выступление.
– Хорошо, – вздыхает Дюран, покачивая головой. – Постараемся продолжить путь. Спасибо, отец Дэниэлс.
– Не за что.
– А ты, Бун, постарайся держать при себе свое мнение. Оно никого из нас не интересует.
Не прибавив ни слова, Дюран поправляет на плече свой автомат.
– Идем.
Мы двигаемся вдоль почерневшей от копоти стены.
– Куда мы идем? – спрашиваю я.
– На небольшую разминку, – скалится Бун.
После этого он уходит вправо, и его фонарик освещает очередную машину. Очередную могилу.
Вскоре он исчезает в метели. Диоп, не говоря ни слова, занимает его место справа от меня. Повязки, которыми замотана его голова, похожи на головной убор туарега[33].
Я чувствую беспокойство, находясь среди людей, которых еще не знаю, в которых совсем не уверен. Меня тревожит то нахальство, с которым они встречают неизвестность. Одна только мысль о том, чтобы находиться здесь, снаружи, среди ядов и опасностей ночи, привела бы в ужас любого нормального человека. А эти солдаты, эти наемники – они ведь именно наемники, – шагают себе по открытому пространству со спокойствием, в котором есть даже что-то абсурдное.
Несмотря на уверения капитана Дюрана, мы идем долго, двигаясь в потемках, как световой червь. Мы идем по опустошенной земле, и в чуждом пейзаже даже звук наших собственных шагов вызывает тревогу. В течение получаса мы продвигаемся гуськом, и каждый следует за светом фонарика впереди идущего, полагаясь на то, что самый первый знает, что делать и куда идти. В какой-то момент, когда мы, может, преодолели пять миль, а может, прокружили все это время на месте, насколько я знаю, Бун возвращается ко мне, передвигаясь с осторожностью.
– Вы слышали, святой отец? – спрашивает он меня по-немецки.
Я автоматически отвечаю ему.
– А, так вы говорите на моем языке!
Я мог бы ответить ему: «И на семи других». Но я только киваю в ответ.
– Я вернулся, чтобы предупредить вас, святой отец.
– Предупредить? О чем?
– Об опасности.
– Какой опасности?
– Упасть.
Я смотрю на него в недоумении. Он широко улыбается, и прежде, чем я успеваю отреагировать, хватает меня за ремни рюкзака и отбрасывает на большое расстояние.
Вопреки моим ожиданиям, я не падаю на землю, а продолжаю лететь в пустоту. Машу руками, пытаясь сохранить равновесие, но безуспешно. Я падаю, и падение кажется бесконечным.
Я низвергаюсь в ничто.
Яма!
Глубокая!
Я шумно приземляюсь в мягкий снег. Погружаюсь в него на метр. С меня слетает противогаз. Попавший мне в рот снег имеет металлический привкус. Привкус обгоревшего железа.
Я поднимаюсь на ноги. Кое-как нашариваю и натягиваю обратно противогаз. Я в полной темноте. Совершенно непроглядной. Пока я поднимался, я почувствовал руками что-то на дне ямы, нечто вроде шара, и еще какие-то длинные предметы, сломавшиеся под моим весом. Я поднимаю шар и ощупываю его. Через перчатки я ощущаю гладкую поверхность с двумя небольшими отверстиями. «Шар для боулинга», – говорят мне детские воспоминания. Но как только я снимаю перчатку и беру шар голой рукой, дрожь проходит по моей спине.
Это не шар.
Я держу человеческий череп: вот глазные впадины, потом неровная поверхность зубов… Я выпускаю находку из рук. Мои пальцы касаются других предметов, показавшихся мне палками, но это, должно быть, кости.
На четвереньках я отползаю назад, пока спина не наталкивается на что-то твердое. Это стена. Гладкая. Опираясь на стену, я поднимаюсь на ноги и поначалу слышу только свое тяжелое дыхание в противогазе. Шум крови в ушах.
Потом замечаю еще какой-то звук – настолько тихий, что мне кажется, будто это мое воображение.
Но потом я понимаю, что это не так. Что в темноте передо мной действительно есть что-то, от чего исходят ужасные звуки: рычащее животное. Оскалившееся. Огромное.
Оно все ближе.
Я смотрю вверх.
Ничего.
 Мелкий снег падает мне на лицо и колет глаза. В темноте я его не вижу.
Животное всего в нескольких шагах от меня. Оно останавливается. Я чувствую, что оно рассматривает меня.
Я стараюсь задержать дыхание. Не делать движений.
Какой-то шорох в темноте справа от меня.
Звук чего-то рвущегося слева внизу.
Прикосновение чего-то к моей ноге.
Это не одно животное. Их несколько. Прижавшись спиной к стене, я оказываюсь в кольце.
Они стоят совсем близко.
Внезапно сверху спускается полоса света. Потом вторая.
Они освещают меня и режут мне глаза.
Открывшаяся мне сцена леденит кровь.
Три ужасающие создания удирают от пролившегося сверху света. Прикрывая глаза руками, они спотыкаются в глубоком снегу. Лучи их ищут, поражают их.
– Держи! – кричит голос и кидает что-то. На лету оно попадает в мое поле зрения, я вижу металлический отблеск, а затем предмет исчезает, провалившись в снег у моих ног.
Я наклоняюсь, чтобы поднять его. Это нож с лезвием не менее двадцати сантиметров в длину. Он заточен, им можно убить.
– Пусти его в ход, козел! – кричит другой голос.
Свет фонарей передвигается, давая монстрам возможность атаковать. После секундного колебания, все трое возвращаются и снова окружают меня.
– Надень очки! – кричит кажущийся мне знакомым голос.
Сначала я не понимаю. Потом дотрагиваюсь до прибора ночного видения, находящегося на шлеме, и опускаю его.
Мои очки не настолько современные, как у других членов команды. Они сильно потерты и как минимум на два поколения старше, чем у Буна и капитана Дюрана. Но они выполняют свою задачу, и сразу, потому что свет выключается, и огромная яма, в которую я попал, снова погружается в темноту.
Три светящиеся фигуры двигаются около меня, как эктоплазма, выделяясь из зеленого тумана, в который прибор ночного видения преобразует темноту. В таком виде они еще ужаснее. Живые мертвецы, как в кино. Они передвигаются медленно, но их движения неожиданны, животны, несмотря на то, что они не могут быть животными. Это человеческие существа, это должны быть человеческие существа, хоть и ужасно мутировавшие. Я чувствую запах гнилого мяса даже через противогаз.
Ни один из них не вооружен. Они двигаются осторожно. Они боятся меня. Моего ножа. Они каким-то образом знают, что я вооружен. Они ходят вокруг меня, рассматривают меня. Они видят в темноте.
Как будто прочитав мои мысли, один из них кидается вперед, пытаясь застать врасплох. Его рука – его коготь – ранит мое плечо. Острая, жгучая боль. Другие руки двигаются, ищут меня, ранят меня. Я инстинктивно реагирую. Нож летит вперед, пронзает плоть. Это рука. Кровь растекается, как пятна света на застывшей фигуре. Я наношу еще один удар. И еще один. Я двигаюсь вперед, дважды ударяя в пустоту, после чего снова попадаю по чему-то живому. Одна из фигур падает на землю, извиваясь, как комок змей. Что-то царапает мою шею сквозь одежду. Я рублю с плеча. Рык, падение. Теперь охотник – я. Последний стоящий на ногах монстр отступает, двигаясь прыжками. Не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я размахиваю руками в снегу, рычу, как медведь, бегу за ним, валю его на землю. Я пронзаю его спину ножом, трижды, охваченный ужасом от раздающегося дикого крика, пока наконец не понимаю, что этот животный рев – мой.
Я оборачиваюсь, готовый к новым ударам. Одно из созданий двигается, катаясь по земле. Я наношу ему удар по голове. Еще один. Раздается звук чего-то раскалывающегося, и тварь больше не двигается.
Крепко держа нож в правой руке, я сгибаюсь, тяжело дыша. Я дышу в противогаз, поэтому очки моментально запотевают. Все становится расплывчатым. Я срываю с лица прибор ночного видения, и правильно делаю, так как внезапно множество полос света спускается сверху, освещая дно ямы. Я смотрю вверх. В мерцании падающего снега я вижу лучи шести мощных ручных фонарей. Все кажется мне волшебным, как когда в детстве просыпаешься от кошмара и одну за другой опознаешь вещи, которые тебя испугали.
От крови снег стал розовым, как клубничное мороженое. Три темных тела лежат в беспорядочных позах. Одно из них еще шевелится. Дергает ногой, рукой. Приходит в себя. С высоты раздается выстрел, и голова монстра взрывается. Две, три фигуры спрыгивают на дно ямы.
– Давай, священник! Вылезай!
Рука Буна протягивается ко мне.
– Ты прошел испытание, священник. Давай, ты же не хочешь остаться там в компании этих гнойных мешков?
Я ошарашенно смотрю на три тела. Распухшие лица в гнойниках и язвах. Ногти, длинные и острые, как когти.
– Что… Что это? – мямлю я.
Бун пожимает плечами.
– Они не такие, как зомби из кино. Они живые. Люди, живущие в руинах. Мародеры, по самые яйца пропитанные радиацией. Посмотри на лица. И это еще довольно свеженькие. Видел бы ты по-настоящему гнилых. Вот те действительно похожи на живых мертвецов.
Он тянет меня за плечо в сторону металлической лесенки, висящей на двухметровой высоте на стене, выложенной ужасно грязным голубым кафелем. Без видимого труда подсаживает меня, и я вскарабкиваюсь по лесенке. Четыре руки помогают мне перелезть через бортик.
Я оборачиваюсь.
Бун вернулся назад, к противоположному краю ямы. Храпя, как лошадь, он разбегается. Его ноги мелькают с бешеной скоростью, перемалывая утрамбованный на дне снег. За полтора метра до края он делает прыжок и хватается за нижнюю перекладину лесенки. Вскарабкавшись ловко, как обезьяна, он усаживается передо мной, широко расставив ноги и состроив гримасу.
– Битка! – кричит он. – Проверь, не наделал ли святой отец в штаны.
Связист ухмыляется, но остается на месте.
Бун протягивает мне мой прибор ночного видения, а потом дает пощечину.
– Знаешь, сколько стоят эти очки, священник?
– Это бассейн! – кричу я. – Что делали эти мертвецы на дне бассейна? Зачем ты меня туда сбросил?
– Это я ему приказал, – отвечает за Буна капитан Дюран, вставая передо мной в расслабленной позе, выражающей молчаливую угрозу. Его руки сложены за спиной, как будто он ни капли не боится моей реакции.
– Зачем?
– Мы все через это прошли. Считайте это обрядом инициации. Мы должны были убедиться в том, что в случае необходимости вы сможете управляться с оружием. Но прежде всего, мы хотели узнать, способны ли вы пожертвовать чужой жизнью для того, чтобы спасти свою. Или жизнь своего соратника.
– Обряд? Чей обряд? Вас, так называемых швейцарских гвардейцев?
– В некотором смысле. Мы называем его Триер[34]. Не спрашивайте, почему. Как бы то ни было, вы неплохо справились, правда?
– Их было трое. А если бы они меня убили?
– Тогда они бы вас съели. Откуда, вы думаете, на дне бассейна взялись кости?
– Вы хотите сказать, что держите мутантов-каннибалов на дне бассейна, чтобы тренировать своих людей?
– Мы не держим их там постоянно. Только когда нужно. И потом, их еще нужно подготовить. Морить голодом, дразнить. Чтобы приготовить хороший Триер, нужна целая неделя. Обычно мы делаем его с одним зомби. Но в вашем случае нам пришлось немного поимпровизировать. По мнению Буна, один хорошо натасканный противник эквивалентен трем нетренированным зомби. Мне думается, что это не совсем так, но испытание пройдено. Ну! Мы снова друзья?
Я резко отталкиваю протянутую им руку.
– Дерьмовые вы друзья!
– Дерьмовые… – усмехается Бун. – Ну и дела!
– Заткнись, Бун, – приказывает капитан.
Тот затыкается.
– Медицинскую помощь святому отцу. Руку и шею. Продезинфицировать и забинтовать.
Потом, обращаясь к остальным, добавляет:
– Отец Дэниэлс прошел испытание. Теперь мы знаем, что он в состоянии стать членом нашего отряда, с равными правами и обязанностями. Мы знаем, что он готов биться и что он будет прилагать к этому все силы. Поздравьте его и поприветствуйте как члена команды.
Один за другим, они подходят ко мне: Битка, Диоп, Карл…
Они поживают мне руку, тихим голосом произнося несколько слов или, в случае Битки, шутку.
Последним передо мной встает Бун. Он смотрит мне в глаза с этой своей вечной полуулыбкой на лице. Потом протягивает руку.
– Без обид, священник?
Некоторое время я не отвечаю.
Потом жму его руку.
– Без обид.
Поднимается ветер, завывающий, как привидение.
Стрелка дозиметра опасно близка к красной зоне. Я думаю, что если бы она издавала звуки, то это был бы жалобный вой ветра, пытающегося сорвать с нас одежду и мясо.
5. Монстры появляются
Молча мы снова отправляемся в путь сквозь мелкий снег, с каждой минутой становящийся все гуще. Мне кажется, что в группе изменилось что-то важное. Теперь они говорят громче, как будто до этого у них было, что скрывать. Я как будто бы перестал быть чужим.
Я ускоряю шаг и догоняю Дюрана во главе колонны.
– Капитан!
– Да, святой отец?
– Каких еще сюрпризов стоит мне ожидать на пути в Венецию?
Дюран отвечает, не оборачиваясь. Его голос звучит искаженно из-за противогаза и шума ветра.
– С нашей стороны – никаких. Но я не исключаю, что сюрпризы будут. Вы, наверное, заметили, что снаружи довольно опасно?
– То есть, даже без вашего участия, вы хотите сказать?
Дюран встряхивает головой.
– Ну вы же выпутались из этого дела, не правда ли?
– Уж точно не благодаря вам!
Офицер не отвечает. Он продолжает идти, глядя прямо перед собой.
– Вы бы позволили им убить меня? – спрашиваю я.
– Нет.
– А у бассейна высказали, что да.
– Да, я это сказал.
После этого странного обмена репликами мы идем молча. Тьма вокруг нас не предвещает ничего хорошего.
– За сегодняшний день это уже второе падение, которым я обязан Буну. В первый раз идея была тоже вашей, капитан?
– Нет, это его дела. Я тут ни при чем.
– Я ведь мог умереть на дне этого бассейна.
– Могли, но этого не произошло. Как там говорил этот святой? «Что не убивает меня, то делает меня сильнее»…
– Это написал Фридрих Ницше. Он кто угодно, но только не отец Церкви.
– Да ладно, Ницше? Сколько всего узнаешь, общаясь с вами, священниками!
Улыбаясь, Дюран ускоряет шаг. Спустя несколько минут я отказываюсь от попыток угнаться за ним. Зато самого меня нагоняет Бун.
– Вы все еще злитесь? А я думал, что прощение – это, типа, обязательно для священников, – поддразнивает он меня.
– Прощение предполагает покаяние.
– Но я раскаиваюсь, ваше святейшество. Искренне раскаиваюсь.
– Ага, конечно.
– Если бы дело приняло дурной оборот, мы бы вмешались.
– Мне уже сказали. Но уверяю тебя, что, на мой взгляд, оно и успело принять дурной оборот, а все только стояли и глазели.
– Ой, это вы насчет той пары царапин? Видел я их. Шрамы вам очень пойдут. Они дадут вам прекрасную тему для разговоров с женщинами.
– Бун, ты что, издеваешься?
– Зовите меня просто Карл, святой отец. И можно мне называть вас Джек?
– Нет.
– Ну почему?
– Потому что меня зовут Джон, а не Джек. Джон Дэниэлс, а не Джек Дэниэлс. Не как виски.
– Ладно, как хотите. Так что, вы действительно соблюдаете этот обет, как он там называется?
– Зависит от того, какой обет ты имеешь в виду.
– Ну тот, который запрещает связываться с женщинами. Вы из-за это обиделись, да?
– Он называется обет безбрачия.
– Но вы?..
– Да. Я – да.
– Ладно, я пошутил. Знаю я, что такое обет безбрачия. Я тоже когда-то принял его. Теперь, конечно, соблюдать его стало значительно легче. Женщин вокруг немного, и эти немногие определенно не красотки. Да к тому же воняют.
– Все мы воняем, Бун.
– Карл.
– Хорошо, Карл. Как хочешь, Карл.
– От женщины ждешь грациозности и утонченности, а не того, что она будет вонять мокрой псиной или протухшим сыром. В том месте, если вы понимаете, о чем я…
– Понимать-то я тебя понимаю. Но дело в том, что есть некоторые вопросы, которые мне не хочется с тобой обсуждать.
– Ладно. Эй, видели – вон там?
– Где?
Бун моментально меняет тон. Теперь он донельзя серьезен.
– Жди здесь. Спрячься за ту машину.
Он указывает на конический сугроб. Я спрашиваю себя, какая машина скрывается под этим тяжелым белым покрывалом. Быть может, это один из начавших появляться на европейских улицах маленьких электромобилей, имевших все шансы вытеснить старые машины, если бы не ударил молот Скорби?
Я бегу к укрытию. Бун прижимается к земле, направив автомат в темноту. Прибор ночного видения не обнаруживает никаких признаков движения. Я не понимаю, что же такое мог увидеть солдат. Я делаю чуть заметное движение, чтобы встать, но тот, даже не повернувшись в мою сторону, делает знак пригнуться и не двигаться. Как будто у него глаза на затылке.
Я не двигаюсь.
Проходит минута. Две.
Наконец я вижу то, что встревожило Буна: цепочка из шести существ, с виду человеческих, но полностью покрытых белым тряпьем, как призраки саванами. Они двигаются осторожно, шаг за шагом, как какие-нибудь вялые животные вроде ленивцев, двигая глазами по сторонам в поисках чего-то. Как будто их глаза – электрические фонарики, способные шарить в темноте. Они, видимо, не вооружены, но от их очертаний, тем не менее, исходит ощущение нешуточной опасности.
Я потерял Буна из виду. Он как будто бы смешался со снегом. Остальных тоже не видно. Куда они все попрятались?
Как будто бы вместо того, чтобы подумать про себя, я произнес эти слова вслух, выдав тем самым свое местоположение, – один из призраков приподнимает голову, направив нос в мою сторону. Он принюхивается. Противогаза на нем нет. Его очертания похожи на человеческие, но глаза неестественно неподвижны. Они похожи на глаза покойника.
Белая фигура делает шаг в сторону моего укрытия. У меня стынет кровь.
Еще шаг.
Я чувствую его запах даже через фильтр противогаза.
Это не гнойное зловоние, как у живых мертвецов со дна бассейна.
Это приятный запах…
Внезапно я вспоминаю слово.
Парфюм.
Как давно не пользовался я парфюмом!
Страдание убило запахи.
Даже еда больше не пахнет приятно, когда готовишь ее на зловонной керосиновой горелке или разогреваешь на ржавом гриле, перепачканном жиром и копотью от бесчисленных предыдущих блюд.
 А вот запах этого существа чист и приятен. Это запах цветов. Я хочу высунуть голову из укрытия, чтобы насладиться им.
Какая-то рука оттаскивает меня назад. Бесшумным рывком затыкает мне рот, не давая закричать.
Я оказываюсь на животе, плотно прижатым к земле. Я не могу пошевелиться… Будто парализован.
Металлический запах ледяного снега вытесняет аромат этого ангельского создания, этого…
Рука освобождает мой рот и с силой поворачивает меня на спину.
Бун смотрит на меня с любопытством. Но даже улыбка на этом лице кажется зловещей.
– Слушай, священник, да ты в рубашке родился! Ты только что спасся от Мускула! Тебе бы эту историю внукам рассказывать, если бы Церковь не запрещала тебе иметь их…
– Что это было? что такое Мускул?
Обернувшись, я с ужасном вижу, что это создание все еще здесь, в нескольких метрах от нас. Как ни в чем не бывало, Бун встает, протягивает мне руку и, когда я беру ее, дергает меня, как вырывает корешок из земли.
– Мускул – это вот это, – говорит он громко, указывая пальцем на белое создание. – Шесть раз по центнеру мяса без глаз и ушей, но с тончайшим нюхом.
Он направляется к существу, которое совершенно не замечает его и разворачивается, чтобы присоединиться к своим, удаляющимся в противоположном нашему направлении.
– Это странные создания. Видишь?
Он показывает на морду – по-другому это не назовешь – этого существа. Его черты напоминают летучую мышь: плоский нос с широкими ноздрями, пустые, слепые глаза, на которые страшно смотреть.
Еще два солдата показываются из темноты.
Невероятно, но существа не замечают их и продолжают двигаться в унисон: шаг шестью правыми ногами, затем шаг шестью левыми… Они как будто составляют единое существо, разделенное на шесть тел. Не обращая внимания на проходящих рядом солдат, создания продолжают свое движение с такой точностью и ритмичностью, что можно подумать, что они идут так с начала времен и могут продолжать веками без остановки.
– Что это? – спрашиваю я шепотом.
Бун и не думает понижать голос.
– Это органы чувств. Органы чего именно? Мы этого не знаем. Мы знаем только, что эти монстры бродят повсюду, принюхиваясь к воздуху и наплевав на радиацию и на опасности внешнего мира. Их всегда шестеро, и может показаться, что это всегда одни и те же, но это не так. Однажды с крыши одного дома мы видели три группы, патрулировавшие территорию чуть больше футбольного поля. Потому что они именно патрулируют. Патрульные обходы. Поисковые экспедиции.
– Поисковые экспедиции чего?
Бун собирается почесать голову под шапкой, но останавливается. Заиметь пусть и простую царапину – это не лучшая идея даже внутри убежища. И уж тем более – снаружи.
Создание проходит мимо нас, ритмично двигая руками и ногами, как машина, и удаляется в темноту.
Дюран набрасывается на Буна, как коршун на кролика:
– Бун, идиот чертов!
– Эй, эй, капитан, за что вы на меня кричите? Что я такого сделал?
– За священника отвечал ты!
– Но я же не виноват, что этот чертов Мускул пошел прямо на него!
Он наклоняется к моему плечу. Оттягивает маску. Обнюхивает меня.
– Да он не сделал «обрызгивание»! Капитан, он не обрызгался! Естественно, они его учуяли.
Дюран качает головой.
– Если бы они его обнаружили, он был бы сейчас мертв.
Он тоже на миг отрывает резину противогаза, обнюхивает мою форму, а потом раздраженно тычет пальцем в сторону Буна:
– Ты! Займи мое место в голове колонны. Я сам займусь отцом Дэниэлсом.
Солдат удаляется, матерясь сквозь зубы.
– Многовато эмоций для одного дня, правда? – говорит капитан.
– Пожалуй.
– Мы называем их Мускулами…
– Знаю.
– …потому, что они кажутся частями единого организма. Как будто они – руки и ноги, отрезанные от человеческого тела, но все же способные действовать скоординированно.
– Выходит, это не люди?
– Не совсем. Не в привычном смысле. Это странные создания, но при этом они кажутся почти нормальными по сравнению с остальными… вещами… которые бродят на поверхности.
– А что они делают? Они опасны?
Капитан морщится:
– Скажете тоже! Мускулы – охотники. Они гипнотизируют своих жертв при помощи странного запаха. Как они вырабатывают этот запах и что они делают со своей добычей, мы не знаем, но не думаю, что они ловят людей для чего-то приятного.
– Они кажутся такими вялыми…
– Их сила в количестве. Прямо сейчас вокруг нас может быть десять – двенадцать таких отрядов, если их можно так назвать. На самом деле, мне кажется, что это такая форма огромного организма, разделенного на части. Представьте себе окружность: снаружи находятся шесть Мускулов. А внутри… Мы считаем, что внутри должен быть Мозг. Но мы никогда не подходили достаточно близко для того, чтобы убедиться в этом.
Белые фигуры растворились в снегу. Исчезли. Как будто их никогда и не было.
– Бун говорил о каком-то «обрызгивании».
Дюран кивает:
– «Обрызгивание», да. Ну, это штука, которую мы всегда делаем перед тем, как выйти наружу. Вы, наверное, заметили, как мы все пахнем…
– Такое трудно не заметить.
– Мы приобретаем этот запах, обрызгиваясь… такими вещами…
– Вроде чего?
– Вроде… Ну, вроде вот этого…
Он открывает карман рюкзака и достает оттуда запачканный чем-то желтым платок. В него завернута малюсенькая склянка из коричневого стекла, в которой когда-то, вероятно, хранилось какое-то лекарство. Дюран отвинчивает крышку и вытряхивает себе на перчатку что-то маленькое и черное. Улыбаясь, подносит это к моему носу.
Даже сквозь фильтры это моментально производит на меня оглушительный эффект. Если бы Дюран не поддержал меня, я упал бы на землю.
– Господь всемогущий! Что это за вонь?
Дюран закрывает пузырек.
– А вы как думаете, святой отец? Это сок мертвеца. Так его называют те, кто выходит наружу и вынужден каждый раз использовать его. Сок мертвеца, бульон мертвеца, «обрызгивание», трупная кислота… На деле это концентрат гноя разлагающегося трупа. Его разработал русский профессор, с которым вы делите жилье.
– Максим?
– Он. Иногда ему приходят в голову гениальные идеи. Сок мертвеца не позволяет Мускулам почуять тебя. Я отдал приказ, чтобы вас тоже… обработали… перед выходом. Очевидно, кое-кто не подчинился.
– Кто?
– Это, если позволите, мое дело, святой отец. Разрешите мне самому разобраться с ним. Будьте уверены, ответственный заплатит за это.
– Но если меня не… обработали этим соком, как же они меня не обнаружили?
Дюран пожимает плечами:
– Думаю, что вас спасла ваша борьба с Восставшими.
– С кем?
– С теми, кого вы повстречали на дне бассейна. Восставшие, зомби – называйте, как хотите. Они не мертвы – по меньшей мере, не в обычном смысле этого слова – но они несомненно разлагаются. Видимо, их вонь осталась на вас. Недостаточно для того, чтобы выдержать близкое столкновение, но на расстоянии, которое отделяло вас от Мускула, этого хватило. Знаете, вам крупно повезло. Я потерял уже трех человек из-за этих… этих существ…
Порыв ледяного ветра доносит до нас металлический шум, похожий на царапание.
– Идите за мной, – говорит капитан.
Мы поворачиваем за угол. Остальные члены команды оцепили какой-то магазин. Рядовой Битка и капрал Диоп поднимают проржавевшие жалюзи, на которых нетвердой рукой выведено крупными красными мазками: «ОПАСНО! НЕ ПОДХОДИТЬ!».
– Внутрь, быстро, – не обращая внимания на надпись, приказывает Дюран и силой заталкивает меня в пропахший плесенью темный проход. Остальные вваливаются с аккуратностью стада носорогов, угрожая сбить меня с ног. Когда все входят, Битка и Диоп опускают жалюзи.
Приборы ночного видения быстро приспосабливаются к слабому свету, просачивающемуся сквозь щели закрытых жалюзи. Помещение завалено ящиками и другими предметами неправильной, неопределенной формы.
6. Драконы Эдема
– Хорошо, мальчики, – говорит капитан. – Все тут? Отлично. Снимите очки, быстро.
Я починяюсь.
Слышится странный шум, словно ворчание гигантского зверя. Потом – громкий свист над головой.
Шесть из десяти висящих на потолке длинных неоновых трубок загораются, питаемые только что запущенным Буном электрогенератором.
Я так давно не чувствовал запаха бензина. Это приятный запах, как в детстве, когда я вдыхал резкий аромат выхлопных газов, точно духи. А еще мне нравился запах модельного клея. Одно время считалось, что человечество убьет нефть. Теперь же, двадцать лет спустя, бензин стоит дороже золота, а конец света хоть и наступил, но нефть не имеет к этому никакого отношения.
Я шумно вдыхаю. Остальные улыбаются.
– Приятно, да? – посмеивается Бун. – Куда лучше, чем Пот Мертвеца.
«Сколько названий для одной мерзости», – думаю я. Говорят, у эскимосов было восемьдесят разных слов, чтобы обозначить снег. Я хочу сказать это Карлу, но удивление от того, что я вижу, заставляет меня разинуть рот.
Чистая комната. Ни пылинки. А предметы, скрывающиеся под серой тканью, оказываются дюжиной новых, с иголочки, мотосаней. Медленно, по мере того, как гвардейцы снимают с них покрышки, они открывают свои формы. И цвета. Господь всемогущий, как они красивы…
Пламенно-красный, васильково-синий, изумрудно-зеленый…
Названия этих цветов вдруг приходят мне на память, возвращая в те времена, когда мир не был сплошь серо-черным, когда в нем были свет, а также прекрасные цвета и звуки.
Я приближаюсь к одной из машин и провожу рукой по изгибам бака. Даже сквозь плотные перчатки чувствуется его гладкость, его совершенство…
Под моими пальцами Грааль из мифической, потерянной эпохи, когда машины вроде этой хозяйничали на Земле. Теперь их больше нет. Как нет и животных, способных возить нас на своих спинах: ни лошадей, ни ослов, ни мулов. По крайней мере, не здесь. Не в мире, где кошка, не говоря уже о собаке, считается чудом.
Мы пожрали всех существ, которых сочли съедобными.
В том числе человека.
Все мы, в той или иной степени, каннибалы. Не обязательно быть монстрами, чтобы питаться себе подобными. В гидропонных теплицах подземелий святого Каллиста кости и плоть мертвых используются в качестве удобрения. А свечи, освещающие наши подземные алтари, наши письменные столы… из чего, думаете, они сделаны? Из пчелиного воска? Но пчел больше не существует. Кто-то когда-то сказал, что мир пропадет, что случится катастрофа, если будут уничтожены пчелы. Отсутствие опыления означает отсутствие плодов. Если пчел не станет, случится беда! Ну что ж, все произошло с точностью до наоборот: это катастрофа убила пчел. Эра Прогресса обратилась Новым Средневековьем.
Естественно, мы не знаем, как обстоят дела в других местах. Смешно, если тьма опустилась только на эту страну, а повсюду вокруг нас продолжается нормальная жизнь. Максим покачал головой, когда я высказал ему эти подозрения.
«Боюсь, что так везде, – сказал он мне. – Вся планета полетела к чертям. Сначала бомбы, а потом то, что мы когда-то называли ядерной зимой. Может, через тысячи, через миллион лет какое-нибудь насекомое – хотя бы один из тараканов, они будут последними выжившими… – эволюционирует в форму, похожую на пчел. Какое-нибудь семя, спрятанное в глубине, снова зацветет. Наша планета снова покроется зеленью, и будут цвета, и свет, и жужжание насекомых, и щебетание птиц… Но пока что мир спит сном, глубоким, как смерть, и по поверхности Земли бродят создания, будто вышедшие из кошмара. И, так или иначе, нас там уже не будет», – заключил мой друг, подняв пустой стакан в знак иронического тоста за наш вид.
Я отрываю руку от блестящего металла, покрытого настолько безукоризненной краской, что она кажется новой. «ЯМАХА» – написано на боку машины.
– Вы умеете водить такие, святой отец? – спрашивает Дюран, открывая еще одни мотосани, черные и выпуклые, как скарабей.
– Да. Там, где я провел детство, зимы были сибирские. Я уже очень давно не водил, но думаю, у меня не будет проблем с…
– Чистейшая правда. Говорят, что ездить на велосипеде – это как заниматься любовью, – комментирует Бун за моей спиной, срывая ткань с красных, как и стоящие передо мной, мотосаней. – Хоть это и не велосипед, а вы явно не знаете, каково заниматься любовью…
– Исчезни, Бун, – приказывает капитан.
– Благословите меня, капитан, ибо я сказал правду, – усмехается солдат, удаляясь к рабочему столу, вокруг которого собрались все остальные участники экспедиции, за исключением капрала Росси. Маленький итальянец стоит у двери, так сосредоточенно глядя на жалюзи, как будто боится, что они могут в любой момент сбежать.
Дюран улыбается:
– Вам повезло, что вы уже умеете управляться с мотосанями. У нас нет времени на то, чтобы еще и давать вам уроки вождения.
– Главное, чтобы Бун больше не давал мне уроков полового воспитания. Признаюсь, он мне очень надоедает.
Дюран отряхивает рукой перепачканную сажей шершавую перчатку. Снег может даже показаться белым, но на самом деле это не так. Пепел предметов и людей, убитых в атомном пожаре Страдания, все еще путешествует во времени и периодически ложится на нас, холодный и тревожный, как ласка незнакомца.
– Не судите Буна чересчур строго, святой отец. У каждого из нас есть своя история. И история Буна ужасна. Во время ЖАН… Великой Скорби, Судного Дня, или как вам там нравится его называть… в тот день Карл потерял всю семью. Жену, двух дочерей. Он работал в Остии, на археологических раскопках на территории порта…
– Этот хам трудился на раскопках?!
– И при том вовсе не как чернорабочий. Карл Бун был уважаемым специалистом по греческой эпиграфике. Одним из самых крупных талантов в этой области.
– Остия – римский город, а не греческий.
Дюран отрицательно мотает головой:
– Бун говорил мне, что на самом деле Рим населяло множество разных народов, каждый из которых говорил на своем наречии. Единственным общим языком был греческий.
Я смотрю на солдата, смеющегося и перешучивающегося со своими боевыми товарищами, порой весьма грубо: удары под зад, жуткие гримасы… Трудно представить его археологом.
– Бун рассказал мне, что в одном подземелье остийских руин, в здании, которое в течение какого-то времени, по-видимому, служило тюрьмой, было найдено множество греческих надписей, вырезанных на стенах, вероятно, заостренным осколком глиняной посуды. Их никто не замечал, пока один фотограф, которому нужно было сделать иллюстрации к историческому путеводителю по Остии, не использовал яркое освещение. Оно и выявило надписи на стенах камеры, которые затем были прояснены химической обработкой.
– Какие надписи?
– Бун сказал мне только, что они были ужасны. Что прочтя их, он почувствовал желание бежать со всех ног, неважно, куда. Бежать и все забыть.
Когда он выходил из крытой траншеи раскопа, земля начала трястись и подскакивать. Один, два, три раза, по мере того, как снаряды поражали столицу. Бун упал, и потолок раскопа обрушился, похоронив его под собой. По счастью, он не потерял сознание и сумел выбраться из-под покрывшей его кучи земли и туфа…
Когда доктор Карл Бун вышел из раскопа, он увидел, что небо почернело и покрылось красными, как кровь, пятнами. На востоке загорелся яркий свет, за которым последовал чудовищный грохот и порыв ветра, похожий на дыхание дракона. Так это описывает он. Он оставался в том подземелье три дня, потому что понял, что произошло. Мобильный не работал, как и спутниковый телефон ответственного за раскопки, который никак не мог взять в толк, что же произошло. Хоть Бун и пытался втолковать ему, сама мысль о ядерной войне была так страшна, что большая часть людей отказывалась даже думать об этом. Они изобретали тысячи разнообразных объяснений, любой ценой стараясь избежать необходимости взглянуть правде в глаза. Бун спасся так: в то время, как остальные решили попытать счастья и выйти из старой Остии, чтобы попробовать добраться до центра Рима в тщетной надежде, что в городе больше вероятность спастись, он остался, замкнувшись в своей боли и страхе. Остальные ушли, оставив ему немного провизии, до которой Карл так и не дотронулся. Он вернулся вглубь раскопа, свернулся клубком и проспал целых три дня, пока на поверхности полыхали сосновые рощи и едкий жирный дым покрывал землю, отравляя все вокруг. Когда он проснулся, то первым делом пошел к стене и переписал одну за другой надписи, выцарапанные на известке. Не имея другого материала для записей и желая быть уверенным, что не потеряет эти слова, он вытатуировал их на собственном теле при помощи перочинного ножа и чернил из сломанной ручки. Это заняло у него три дня, и в итоге его тело, везде, куда могла дотянуться его рука, и за исключением лица, было покрыто греческими буквами. Так, голый и истекающий кровью, в лихорадке он вышел из помещения и направился в Рим. И таким его обнаружили два других выживших, которые напоили и накормили его и взяли с собой, завороженные высеченным на его коже алфавитом. Он уговорил их переписать эти слова на бумагу, а сам пальцем показывал фразы, которые шли первыми. Те двое сделали это, но, закончив, ушли, оставив его в горячке в заброшенном доме. Там он оставался три дня и три ночи, без еды и воды. Потом он вышел и в трансе побрел к Риму.
Мы нашли его с окровавленными ногами, с телом, покрытым тонкими шрамами в форме греческих букв… Мы приняли его в наш отряд. Так Бун из археолога превратился в солдата. Не стоит недооценивать его, святой отец. Он хороший боец и преданный товарищ. И мозги у него – высший класс. Все остальное лишь поза, притворство. Способ примириться с реальностью. Не верьте первым впечатлениям.
– Я не могу представить себе его археологом, – решаюсь я наконец высказать начистоту.
Дюран медленно качает головой:
– А что, священнослужителем можете? Карл Бун был священником. Как вы. Иногда вещи – совсем не то, чем кажутся. Это ведь и в вашем Евангелии написано, нет? Мы видим как бы сквозь тусклое стекло…
– Я думал, что это и ваше Евангелие. Так что же там было написано, на этой стене? Что написано на теле Буна?
Капитан не отвечает. Он смотрит на меня с улыбкой.
– Имейте веру в Бога. Но и дозиметр время от времени проверять не забывайте.
Потом, продолжая улыбаться, он поворачивается ко мне спиной и идет к мотосаням.
Солдаты возвращаются с балкона с ящиками инструментов и пластиковыми канистрами, полными зеленой жидкости с отвратительным запахом. Они открывают баки мотосаней и наполняют их под завязку. По одним мотосаням на каждых двух человек. Один ведет, другой держит оружие и всегда готов к бою. Рыцарь и оруженосец.
К саням Дюрана приделывают небольшой буксир, на котором его люди закрепляют компактный, но тяжелый на вид металлический ящик. На одной стороне ящика что-то написано. Сквозь дыру в покрывающем его зеленом пластике я вижу часть надписи. Цифры, аббревиатуры. Должно быть, они нашли его здесь, потому что никто не мог нести его всю дорогу от Нового Ватикана.
Удар по спине чуть не сбивает меня с ног. Я резко оборачиваюсь, хватаюсь за нож.
Слишком резко – Егор Битка отшатывается назад.
– Эй, святой отец, я всего лишь ваш номер два…
– Прости, я не хотел тебя напугать.
– Я не испугался. Куда бы мне положить вот это?
Он показывает мне огромную сумку.
– Это моя рация, – поясняет он. – На самом деле, мертвый груз, учитывая, что даже отсюда мы не можем установить контакт с базой.
– Так почему же ты таскаешь ее с собой?
– Потому что, если я ее потеряю или если она сломается, Дюран пристрелит меня.
– Ясно. Думаю, ты можешь повесить ее туда, – говорю я ему, показывая на боковой крючок, который кажется мне достаточно крепким.
– Мне нужно, чтобы руки были свободны, понимаете? Конечно, эти штуки ездят быстро, но снаружи есть существа, передвигающиеся шустрее, чем мотосани…
– То есть, вы используете их не первый раз?
– Нет.
– Они выглядят, как новые.
– Потому что это не те, что мы использовали. Те снаружи, совсем развалюхи. Мы используем новые в каждой миссии.
– Какого рода миссии?
– То одно, то другое. Дайте-ка посмотреть на этот крючок. Ага, вот. Прекрасно держится.
– Учитывая, что нам придется прижиматься друг к другу, ты тоже мог бы называть меня на «ты».
– О’кей, святой отец. Главное, чтобы вы не расценивали это как заигрывание.
Он подмигивает, как мальчишка. Его лицо, испещренное морщинами и старыми шрамами, кажется чудесным видением.
Я не могу сдержать улыбку.
– Минутку внимания, синьоры, – обращается к нам голос Дюрана. – Мы отправляемся через пять минут. Следуйте за ведущими санями и учитывайте, что мы должны добраться до Станции Аврелия до рассвета, а перед Станцией нам еще надо сделать остановку в метро, на EUR[35]. Оба пункта уже установлены на навигаторах. Помните, что, если вы потеряетесь, вы должны вернуться на базу. Не пытайтесь, повторяю, не пытайтесь, снова найти нас. Нам нельзя терять времени. Мы ни для кого не можем задерживаться. Ясно?
Несколько голосов неслаженно и безо всякого энтузиазма подтверждают: «Ясно».
– Минутку, – говорю я. – Я никогда не слышал об этой «Станции Аврелия». Что это такое? Где это?
– Это вы узнаете еще до рассвета.
Римское метро стало (а иначе и быть не могло) первым убежищем населения после того, как радиация начала собирать свою смертельную дань. Думаю – хоть, вероятно, мы никогда этого и не узнаем, – что то же самое произошло и в других частях света. Но метро в Риме, в отличие от московского или лондонского, не очень глубоко уходит под землю. Его защита недостаточна. Оно было лишь первым этапом на долгом пути поисков спасения, который для многих тысяч людей обернулся дорогой к смерти.
Нам не известно, сколько людей живет в этих подземных тоннелях. Мы знаем лишь горстку расположенных ближе всего к Новому Ватикану станций. Они так и не признали наш авторитет. Если они нас и уважают, то только из-за нашей военной силы и нашей скверной репутации. Но, думаю, они с радостью воспользовались бы моментом нашей слабости и напали на нас.
Три станции линии А – Аньянина, Чинечитта и Субаугуста – составляют хрупкую общину, находящуюся в перманентном упадке. По крайней мере, таково впечатление, складывающееся из отчетов ватиканской intelligence[36]– возможно, единственной службы разведки, еще существующей в мире. Отношение Совета к этим поселениям гораздо прозаичнее и ограничивается их оценкой с точки зрения военной силы и возможностей присоединения. Рано или поздно Семьи решат, что игра стоит свеч, и независимости этих трех станций придет конец. Сами по себе они не интересны, но линия А ведет прямо к центру Рима и пересекает богатые магазинами и складами зоны. Если Совет решит расширять свою зону влияния, контроль над ней может оказаться стратегически важным.
 Но станция, которая должна стать нашей первой остановкой, не из тех, что известны мне. Я с удивлением вижу, что Дюран указывает на карте станцию линии В.
EUR Ферми.
– Зачем же нам останавливаться там?
Он смотрит на меня. Улыбается.
– Это вы тоже узнаете до рассвета.
Стараясь производить как можно меньше шума, Бун и Диоп поднимают ржавые жалюзи. Их мотосани с уже заведенными моторами стоят в центре комнаты. Шум четырех запущенных машин в стенах гаража оглушителен. Фары выключены. Не считая падающего из комнаты прямоугольника света, здесь царит полная тьма.
Диоп и Бун спешат к своим мотосаням. Загораются четыре мощные фары. Моторы громыхают на пределе.
Первым, естественно, трогается Дюран. Мне не удается понять, кто сидит за ним. Потом, обойдя мои сани справа, отправляется Диоп. Бун, обнимающий негра одной рукой за пояс, испускает дикий крик ковбоя, размахивая шлемом, как будто это техасская шляпа.
Толчок в бок. Я тоже двигаюсь с места, дав газу.
Мотосани рвутся из-под меня, кидаются вперед, как если бы у них была своя собственная воля. Как если бы я ехал верхом на животном. Я выезжаю за дверь и устремляюсь вперед, в темноту. Сани летят на полной скорости, кренясь на снегу. Я обретаю равновесие и выравниваю их ход.
На остальных санях – пара впереди и пара сзади – загораются фары. Я нахожу выключатели и тоже включаю свои. Тьму прорезает туннель света – движущийся туннель, как змея вокруг нас: покрытые снегом машины, стены, бесформенные обломки, которые я объезжаю с поющим сердцем. Просто невероятно снова обрести скорость – нечто, что мы утратили в день, когда мир разлетелся на куски. Это фантастическое чувство. Мне кажется, что я лечу по снегу, а мощный свет, идущий с носа саней, представляется мне клинком, пронзающим потемки. Свист ветра у шлема – чистая музыка, как и рев мотора. Весь этот шум, свет – это крик, это вызов, который мы бросаем Злу, окружающему и желающему поймать нас: длинным теням, быстрым теням, ужасным вещам, подстерегающим в каждой дыре, бывшей когда-то дверью, окном. Мы едем сквозь ночь, наплевав на все, неуклонно двигаясь вперед, поднимая облака снега, сверкающего на свету. Тьма, вонь наших убежищ, страх, как тухлый лак покрывающий ямы, в которых мы скрываемся, – все это исчезает в потоке адреналина, заставляющем сердце учащенно биться.
Я слышу чей-то крик, вопль первобытной радости. Только секунду спустя я понимаю, что этот голос – мой. Крик ковбоя, которому мгновенно вторит голос Битки за моей спиной.
Со стороны мы, наверное, кажемся адской бандой: восемь орущих мужчин, оседлавших металлических монстров.
Тьма быстро смыкается за нами. Запечатывает наш путь. Скрывает следы.
Поглощает нас.
7. Печать рыбака
Я не очень хорошо знал Рим до катастрофы. Поэтому картина разрушений производит на меня не особо сильное впечатление. Опьянение скоростью уравновешивает мрачность и опасность районов, по которым мы мчимся, как ветер.
В основном мы едем по дорогам, так как они относительно свободны от обломков. Никаких признаков жизни мы не встречаем. Город мертв и мрачен.
Мы как будто на темной стороне Луны.
Егор Битка слегка похлопывает меня по спине. Показывает рукой на темную массу справа.
– Госпиталь Сан-Эудженио! – кричит он мне в ухо.
Я не понимаю, что это значит.
Пять минут спустя ведущие мотосани останавливаются, подняв в воздух фонтан льда. Дюран заглушает мотор.
– Почему мы остановились? – спрашиваю я Битку.
Он подносит к губам указательный палец, делая мне знак молчать.
Полная тишина.
Все мои спутники приготовили «шмайссеры» и нервно вглядываются в темноту в приборах ночного видения.
Проходит десять минут.
Постепенно зрение адаптируется. В легком зеленом тумане появляются какие-то правильные геометрические фигуры, расстояние до которых я не могу определить из-за отсутствия перспективы. Потом я понимаю, что это дома, стоящие где-то в половине километра от нас.
Крошечная фигурка движется в нашу сторону.
Оказавшись на расстоянии ста метров, она в приветствии поднимает руку.
– Мы обнаружили эту станцию год назад. Мы с сержантом Венцелем сопровождали команду собирателей, которая должна была исследовать больницу, которую я показал вам по дороге, Сан-Эудженио. Только вот мы не знали, что и из EUR была послана команда Пэ энд Эс, поиска и сбора…
Квартал EUR был спроектирован во времена фашизма для Всемирной Выставки 1942 года. Разразившаяся Вторая мировая война помешала завершить его возведение. И сама Выставка, естественно, не состоялась. Но квартал, со всей его метафизической архитектурой, вроде прозванного «квадратным Колизеем» футуристического Дворца итальянской Цивилизации, остался.
– Мы обследовали столовые, – продолжает Диоп, – когда практически нос к носу столкнулись с такой же, как наша, командой. Уже собирались стрелять, но у тех хватило ума поднять руки. Их было меньше, и у них было только холодное оружие. И не было противогазов.
После подобной встречи, наверное, нелегко было завязать знакомство.
– Трое мужчин и одна женщина из другой команды сказали, что они пришли сюда с одной из станций метро Квартала Всемирной Выставки, с Ферми. Сержанта это не убедило. Насколько он знал, Ферми – наземная станция. Не очень-то похоже на надежное убежище. Мы и сейчас не знаем, – заключает капрал Диоп, – действительно ли они приходят оттуда или из какого-то другого места? Мы встречаемся на полпути.
– То есть, с тех пор вы имели с ними еще контакты?
Негр не отвечает. Быть может, он понял, что и так уже сказал слишком много.
На подошедшем к нам человеке невероятный костюм. Ничего общего с нашими импровизированными средствами защиты. Вместо тесного противогаза у него на голове зеркальный шлем из позолоченного стекла. Он больше похож на космонавта, чем на пережившего катастрофу. Только ржавчина в нескольких местах на баллонах за его спиной да кое-какие заплатки из изоленты не вяжутся с футуристическим видом его ярко-оранжевого костюма.
В правой руке видение сжимает двустволку. Она показалась бы мне смешной, если бы я не был так перепуган этим первым выходом из Нового Ватикана. В левой он держит потрепанный кожаный дипломат, и это тоже придает нашей встрече нотку абсурдности.
Дюран приближается к неизвестному и поднимает ладонь в знак приветствия.
В ответ человек протягивает капитану чемоданчик.
Дюран берет его под мышку. Пожимает неизвестному руку.
Потом оба разворачиваются.
Дюран возвращается к нам, а человек исчезает в ночи.
– Держи, – говорит капитан, протягивая чемоданчик Венцелю, – и поехали. Мы и так уже потеряли достаточно много времени. Рассвет близок.
Мы мчимся так, как будто дьявол гонится за нами по пятам, и снова останавливаемся, когда первый луч солнца проникает сквозь облака, предвещая опасности дня. Переезд был быстрым, изнуряющим. Вести ночью было нелегко: препятствия, которые надо объезжать, чудовища, которые, казалось, выходили из темноты, чтобы схватить тебя, а потом оказывались мертвым гнилым деревом или упавшим на дорогу подъемным краном. Часто я избегал опасности в самый последний момент, сворачивая в сторону и навлекая на себя ругань Егора и тычки в спину. Мелкий снег резал, как бритва, холод просачивался под маску сквозь зимнее стеганое пальто и все слои надетой под него одежды. Казалось, он проникал в кости, а на слух он был как вопль души, мучимой и больной.
Егор протягивает руку, показывая на восток, на солнечный луч, постепенно превращающийся в тончайшее световое лезвие. Потом несколько раз указывает на серую тень чуть левее, к которой я направляю нос мощных мотосаней «Бомбардье», следуя за остальными. По мере того, как светлеет, они едут все тише. Как будто день таит в себе больше опасностей, чем ночь.
Мы приближаемся к этой тени. Постепенно вырисовываются контуры длинного низкого строения, покрытого чем-то серым и мягким. Чем-то гигантским. Мне вспоминаются какие-то нелепые научно-фантастические фильмы, в которых громадное насекомое атакует город. В данном случае кажущийся попавшим сюда из другого мира предмет – это надутый мешок, по меньшей мере, в тридцать метров длиной и в четыре высотой. Гигантская улитка, тело которой гнется и колышется от порывов ветра.
Я следую за остальными санями, которые направляются прямо на здание, как будто желая пробить его стену. Вид у этого строения суровый, почти военный: это впечатление усиливается металлическими стволами, торчащими из замурованных и превращенных в бойницы огромных окон, и мотками колючей проволоки, окружающей его, образуя неприступную ограду.
Подняв в воздух снежную дугу, сани Дюрана останавливаются перед препятствием. Капитан соскакивает на землю, подняв руку. На мгновение я представляю себе стреляющие пулеметы и тело Дюрана, испещренное пулями.
Потом на боковой стороне здания открывается металлическая дверь. Из нее выходит низкий коренастый человек. Или, может, он только низкий, а такое впечатление складывается из-за множества слоев одежды, надетой для защиты от сибирских холодов? Прилагательное «сибирский» теперь тоже принадлежит прошлому. В Сибири сейчас, может быть, теплее, чем в Риме. А может, ее вообще больше нет.
Фигура приближается мелкими шажками, как будто боясь утонуть в снегу. Она останавливается перед Дюраном. Лицо скрыто под черной маской с зеркальным визором, капитан отражается в посеребренном пластике.
Человек протягивает ему руку. Дюран жмет ее, водя вверх-вниз в движении, которого я не видел очень давно: настоящее рукопожатие. Теперь это архаизм. Они говорят негромко, а свист ветра и расстояние не дают разобрать их слова. Потом приземистая фигура делает знак рукой и подбегают четыре человека с автоматами на плече. С большим трудом они при помощи свай приподнимают два мотка колючей проволоки, сдвигают их и делают в ограде проход примерно в пару метров шириной.
Мы проезжаем внутрь, держа моторы на минимуме.
Колючую проволоку возвращают на место и соединяют мотки цепью.
Один из неизвестных знаком велит нам следовать за ним. Часть стены раскрывается перед нами, обнаруживая серую пустую комнату, освещенную длинными неоновыми трубками.
После того как мы паркуем сани посредине комнаты и дверь снова закрывается со звуком металла и необратимости, человек снимает шлем и маску.
Встряхивает длинными белыми волосами.
Это женщина.
Она была бы красивой женщиной, даже восхитительной женщиной, если бы не длинный шрам, обезображивающий левую половину ее лица. Относительно чистого по современным стандартам лица. И очень худого, почти истощенного, так что предположение о множественных слоях одежды оказывается весьма вероятным. Но самое поразительное в ее лице – это глаза, голубые почти до прозрачности. Это аристократическое лицо. Красивое и умное.
Она выходит из своего неуклюжего костюма, как куколка из кокона. Она улыбается и обнимает Дюрана крепко, как будто желая задушить его. Потом они целуются. Долгим, напряженным поцелуем, в котором рты как будто сливаются друг с другом.
Я смущенно отвожу взгляд, и швейцарские гвардейцы ухмыляются этому проявлению стыдливости.
Дюран смотрит на меня. У него сияющий вид.
– Отец Дэниэлс, позвольте мне представить вам мою подругу, доктора Адель Ломбар. Адель, это отец Джон Дэниэлс из Святой Инквизиции.
– Мы не называем ее… – пытаюсь сказать я, но Дюран перебивает.
– В командировке по поручению кардинала Альбани, – прибавляет Дюран. Женщина выглядит искренне взволнованной.
– Приятно познакомиться с вами, – улыбается она, протягивая мне руку. Я пожимаю ее. Она удивительно прохладная, почти холодная. – Как вы, должно быть, догадываетесь, у нас нечасто бывают гости.
– Капитан уже шесть месяцев не видал свою красотку… – ерничает Бун, делая пальцами неприличный жест. – Он принес ей очень красивый подарок. Блестящую штуку… Ох, какую блестящую…
– Заткнись, Бун! – приказывает ему Дюран.
Бун делает вульгарный знак извинения и отходит назад, пятясь в поклоне, попахивающем издевательством.
– Добро пожаловать на станцию Аврелия, отец Дэниэлс, – говорит доктор Ломбар. – Принимать члена Церкви для нас честь и радость.
При слове «член» кто-то усмехается.
– В том, что касается радостей, мы можем предложить немногое, но чистую постель и вкусный ужин – вполне.
– Особенно учитывая тот факт, что это будет последний ужин, которым мы сможем насладиться в ближайшее время, – комментирует Дюран, снимая с себя стеганую куртку.
– А еще мы можем предложить горячий душ. Ну, почти горячий. Скажем, теплый.
– Это было бы потрясающе.
– Это и есть потрясающе.
– Извините за запах. Я…
– Мы привыкли, святой отец. Идемте, я покажу вам вашу комнату.
Я уже очень давно не спал в настоящей комнате. И тем более один, без храпа и астматического дыхания Максима, без запаха нашего белья, развешенного для просушки. Помещение большое, белое. В центре находится военная койка. Войдя, я сразу переставляю ее головой к стене. Сила привычки.
Окон нет. Свет идет из пластикового квадрата на потолке. В комнате стоит металлический шкафчик в две дверцы. На стене висит распятие.
Я сушу волосы.
Вместе с ключами от комнаты мне дали маленькое полотенце, которое я сейчас использую, и кусочек мыла, который на мгновение ввел меня в заблуждение. Но, поднеся его к носу, я убедился в том, что речь идет не о редком довоенном мыле, а о современном продукте, произведенном из ужасного жира, облагороженного, если можно так сказать, несколькими каплями выдохшихся приторных духов.
Я сказал себе, что привередничать нельзя. Что мыло есть мыло. Что важно – так это смыть с себя усталость и запах смерти. Тот самый запах, которым пропитают мою одежду перед тем, как мы выйдем отсюда.
Душ был чуть теплый и в холодном воздухе общей ванной практически не давал пара. Вместо этого пар шел из моего рта, пока я прыгал с ноги на ногу, чтобы поддерживать кровообращение. Я стоял один, голый в помещении с дырявыми стенами и двенадцатью душами в ряд, без каких-либо разделителей. Комнату освещала неоновая лампа. Трубы дрожали, время от времени ток воды прерывался, а возобновившись, был красноватым от ржавчины. «Но это душ, – говорил я себе, подставляя голову под струю чуть теплой воды, смывавшую мыло с моих волос, – душ!»
На ночном столике лежит какая-то книга. Я ожидал Евангелия, но это было руководство по выживанию в экстремальных условиях. Одна из тех книг, что использовались, когда мир был богатым, мирным и человечество развлекалось, читая о том, как освежевать и приготовить крысу или поймать таракана…
Я открываю книгу. Она принадлежала человеку по имени Массимо Оливьеро. Книга в хорошем состоянии, хотя последние страницы испорчены водой или какой-то другой бесцветной жидкостью. Некоторое время я листаю ее. Когда дохожу до части, в которой рассказывается о том, как сделать кастрюлю из березовой коры, раздается стук в дверь.
– Минутку, – отвечаю я, заканчивая тереть голову полотенцем, – иду.
Я открываю, и в дверном проеме появляется лицо капитана Дюрана.
– Идемте, нас ждут на ужин.
Уже много лет я не ел так хорошо.
И больше двадцати лет не пробовал свежей рыбы.
Когда я увидел ее в своей тарелке, то подумал, что это чудо.
– Идея одного из наших техников… – улыбаясь, говорит Адель с французским акцентом, кажущимся теперь таким экзотичным. В ней самой тоже есть нечто экзотическое: восточный разрез глаз, тонкие черты лица…
– …Он прочел книгу одного англичанина, старую иллюстрированную книгу, в которой объяснялось, как создать самообеспечивающую фабрику. Она была написана так хорошо, что даже ребенок справился бы. К сожалению, в нашем случае практические возможности были весьма ограничены, учитывая, что на открытом воздухе выращивать ничего нельзя, а сельскохозяйственных животных у нас не было вовсе… Но со временем удача улыбнулась нам. В подземном водохранилище мы обнаружили нескольких карпов, неизвестно как там оказавшихся. Так мы смогли создать емкости для отстаивания воды и ввести рыб в продуктивный цикл. Мы их почти никогда не едим, только по случаю какого-нибудь важного события. Как ваше посещение, например.
– Мне это не кажется таким уж важным событием.
Адель вздыхает:
– В этих стенах ни разу не было мессы. Лично я, простите мне мою откровенность, и не чувствую в ней необходимости, но остальные – да. Почти все. Так что я подумала…
– Вы хотите, чтобы я провел мессу?
– Да.
– С удовольствием.
– Тогда потом. А сейчас давайте ужинать.
К рыбе подаются вареные овощи: картошка, морковка и какие-то острые коренья. За ними следует блюдо нежного и сочного мяса с гарниром из риса. Рис в вакуумной упаковке, как мы смогли убедиться в наших подземельях, хранится гораздо дольше, чем указано на пачке.
Я так давно не ел мяса, что от первого куска у меня практически захватывает дух, настолько оно вкусно. Я смакую его с наслаждением. Судя по вкусу, это свинина. Я недоумеваю, отчего жители этого места так грустны. Все они сидят с опущенными глазами, почти не притрагиваются к еде, а выглядят такими тощими…
Дюран и его солдаты, напротив, работают челюстями так, как будто готовы съесть все вместе с тарелками.
Я поворачиваюсь к Адель, чтобы спросить, почему люди не едят, и на секунду ловлю на ее склоненном над тарелкой лице жадное выражение. Это лишь один миг, и не исключено, что все дело в игре света, потому что как только она замечает, что на нее смотрят, Адель резко меняет выражение лица и улыбается мне.
– Вы хотели спросить меня о чем-то, святой отец?
– Я, ну, да…
Но я не решаюсь задать вертящийся у меня на языке вопрос. Вместо этого я сочиняю на ходу.
– Я хотел спросить, что это за странный мешок лежит на крыше здания?
Этот вопрос явно успокаивает доктора Ломбар.
– Ах, мешок. Эта идея пришла нам в голову, когда мы рассматривали старые фотографии. Наша станция питается энергией, производимой этим мешком. Он раздут от метана, который вырабатывает наша… фабрика. Горючее из биомассы или вроде того. Я совсем не инженер.
– Он не очень сильно надут.
Адель слегка прикусывает нижнюю губу:
– Нет. Действительно, он… не очень сильно надут. Но скоро снова наполнится. Очень скоро. Хотите еще мяса?
– Нет, спасибо. Я сыт. А вы не хотите?
– Я… Нет, спасибо. Я не очень хорошо себя чувствую.
– Если не хотите свой кусок, можете отдать его мне! – орет Бун со своего места в конце стола. – Вот увидите, я один восстановлю ваши запасы метана!
И он бесстыдно испускает ужасающий пердеж, громкий и нескончаемый. Потом разражается смехом. Зал, в котором мы ужинаем, эхом отражает каждый звук, но никто из присутствующих, кажется, не возмущен.
– В обмен на ваше мясо, доктор, я сообщу вам одну прекрасную новость.
– Молчи, Бун, – приказывает ему капитан. Но чокнутый солдат продолжает свое шоу.
– У капитана есть для вас кое-что, доктор. Кое-то огромное… О, но кое-что новое, а не то…
– Бун…
– Давайте, капитан. Покажите его ей. Дайте его ей…
И прежде, чем Дюран успевает остановить его, Бун подскакивает к нему, захватывает его рукой и, порывшись в кармане его оливковой куртки, достает оттуда синюю коробочку.
Он держит ее в высоко поднятой руке.
– Бун, засранец! Не!..
– Вот залог любви, который капитан хотел подарить вам, естественно, тайно. Но я решил, что будет честно, если все смогут увидеть этот великолепный дар, свидетельствующий о безграничной щедрости и благородстве его сердца.
Ломбар краснеет.
Ловкие пальцы Буна открывают коробочку. Находящийся в ней предмет блестит на свету, переливаясь золотыми отблесками. Солдат достает и поднимает его так, чтобы все могли его разглядеть.
Это золотое кольцо. Очень большое. Оно кажется тяжелым.
Его форма…
Рука капитана тяжелой пощечиной опускается на лицо Буна. Дюран на лету подхватывает коробку, выскользнувшую из пальцев солдата, и кладет кольцо обратно в карман.
– Отведите его в одиночку, – приказывает он двум местным охранникам.
Это единственные вооруженные люди в комнате, так как Дюран и остальные Гвардейцы были вынуждены сдать «шмайссеры» и остальное оружие, как только вошли на станцию.
Бун не оказывает даже символического сопротивления. Он позволяет вывести себя вон из комнаты. На пороге, прежде чем исчезнуть из виду, он подносит руку ко лбу в военном приветствии.
Дверь закрывается за его спиной.
– Извините за беспокойство, – произносит Дюран, садясь обратно как ни в чем не бывало.
Я не мог не заметить того, с какой готовностью охранники подчинились приказу капитана. Они даже не огляделись по сторонам в поисках одобрения кого-нибудь со станции. Они подчинились, и баста, без разговоров.
После того как Бун покидает сцену, ужин продолжается практически в полной тишине. Сотрапезник справа от меня, которого доктор Ломбар представила как диакона Фьори, – самый молчаливый из всех. Время от времени Адель или кто-нибудь другой обращается к нему с почтением, смиренным голосом. Полагаю, это местный начальник или, по меньшей мере, признанный авторитет. Как и остальные, он как будто не замечает еды в своей тарелке. Кусок мяса остается нетронутым, и очень жаль, потому что оно действительно прекрасное. Судя по направленным на розовые куски жадным взглядам, то же думают и Гвардейцы. Но тарелки уже уносят из комнаты два служителя, молчаливые настолько, что кажутся роботами.
– Сколько вас здесь? – спрашиваю я, чтобы поддержать беседу.
При этом вопросе Адель вздрагивает.
За нее отвечает Дюран:
– На станции Аврелия немного жителей. Те, кого вы видите, да еще пара охранников.
– Но этот комплекс, кажется, может вместить гораздо больше людей, – удивляюсь я, глядя на небольшую кучку человек в двадцать, сидящих за столом.
– Это сильно зависит… от того, кого считать, – бормочет Ломбар.
– Жизнь здесь вовсе не так проста, как кажется, – добавляет диакон Фьори.
– К тому же, – заключает Дюран, – это не поселение, а обычная перевалочно-контрольная станция. Она не рассчитана больше чем на тридцать человек.
– Здешняя жизнь уж точно не кажется мне хуже, чем в Новом Ватикане, – возражаю я.
Дюран пожимает плечами:
– Вы здесь недавно. Вы не в состоянии судить.
После ужина профессор Ломбар ведет меня на экскурсию по фабрике, как она ее называет. Место, где производится пища, которую мы ели. Никто больше к нам не присоединяется.
Это комплекс подземных помещений с большими панелями на потолках, дающими практически идентичное солнечному освещение.
– Мы стараемся поддерживать смену дня и ночи, прежде всего из-за растений, – объясняет Адель. – По счастью, у нас есть постоянный источник воды…
– У нас тоже. Я имею в виду, в новом Ватикане.
– Я знаю. Вы ведь тоже выращиваете грибы, да?
– Точно. Но не такие красивые, как ваши.
– Спасибо.
– А это спаржа?
– Да.
– Невероятно. Я целую жизнь не видел спаржу…
– Это еще ерунда. Пойдемте, я покажу вам кое-что.
Она отодвигает сначала один тяжелый занавес, а затем второй. Как при входе в кинозал ушедших времен.
Мы заходим в другую комнату, освещенную слабо. Свет в ней зеленый. А еще здесь какой-то более сильный, довольно-таки неприятный запах.
Когда глаза привыкают к полутьме, я различаю большую пластиковую ванну, стоящую на двух штативах. Когда-то такие ванны использовали как небольшие уличные бассейны. Вода из нее стекает в ванну поменьше и помельче, а из той – в еще более маленькую, из которой она вытекает уже в решетчатое отверстие в полу.
Доктор показывает на ванну, стоящую выше всех.
– Там находятся карпы. Мы бросаем в эту ванну неперерабатываемые органические отходы – те, что не используем в качестве удобрения. Карпы этим питаются. Вода, обогащенная их экскрементами, попадает в ванну ниже…
Она указывает на вторую ванну, поверхность которой покрыта листьями и цветками кувшинок.
– Кувшинки вновь очищают воду, питаясь отходами стоящей ванны сверху. Корни кувшинок богаты крахмалом. Теоретически они съедобны, но мы используем их прежде всего в качестве корма для скота. А цветки обладают целебными свойствами. Они улучшают сон и излечивают кашель и бронхиальные воспаления.
– Мне казалось, что кувшинки любят солнце.
– Это так. Но в этой комнате цикл смены дня и ночи инверсирован. Не спрашивайте, почему. Наша экосистема очень сложная.
«Но комфортабельная», – добавил бы я. Температура в этом подземелье по меньшей мере восемнадцать градусов. По сравнению с Новым Ватиканом это просто рай.
– А в третьей и последней ванне живут вот эти симпатичные зверьки…
Она опускает руку в воду. Когда она вынимает ее, между ее пальцев оказывается десяток микроскопических креветок, серых почти до прозрачности.
– Симпатичные, – соглашаюсь я.
– И очень вкусные, – добавляет Адель, запуская их обратно в ванну. – У нас они очень популярны и составляют основу разнообразных блюд.
Она показывает на решетку, сквозь которую вода выходит из комнаты.
– Внизу вода очищается шестью фильтрами, органическими и химическими, и в итоге она снова готова к использованию в случае необходимости.
– Насколько я понял, у вас есть постоянный источник…
На лице доктора Ломбар появляется двусмысленная улыбка.
– Лучше не полагаться на удачу. Идемте, я покажу вам еще кое-что.
– Мне было бы интересно увидеть ваши стойла. Я так давно не видел никаких животных, кроме мышей.
Женщина закусывает нижнюю губу.
– Возможно, завтра. Сейчас у скота время сна. У нас есть вещи куда интересней.
Невероятная комната!
Я не могу подобрать других слов, чтобы описать ее.
Длиной в тридцать метров и шириной в двадцать, она расположена на самом глубоком уровне подземелий. Невысокие стены как ковром сверху донизу покрыты картинами: большие полотна маслом, изображающие батальные сцены, портреты эпохи Возрождения, фламандские натюрморты. А еще статуи, расположенные в середине и кажущиеся сошедшими со страниц учебника истории. Знаменитые статуи, вроде Капитолийского Брута или волчицы с Ромулом и Ремом.
Я смотрю на это с разинутым ртом, не веря своим глазам.
– Мы посвятили свои силы не только поискам еды и боеприпасов, – шепчет красавица Адель. – Мы также стараемся спасти находящиеся в наибольшей опасности произведения искусства. Пока что нам удалось сделать очень немногое. Но мы надеемся, что в будущем сможем сделать больше. Многие из нас пожертвовали жизнью ради сбора этих творений.
Таких комнат еще четыре.
«Невероятно», – повторяю я про себя, переводя взгляд с одного чуда на другое.
Затем вид одного предмета поражает меня, как удар в живот.
Я стараюсь не смотреть на него.
Отвожу взгляд.
Ломбар, кажется, не замечает моей реакции.
В углу комнаты золотым, чуть пыльным сиянием блестит Crux Vaticana[37], крест, в VI веке дарованный Риму императором Юстином II. Этот крест представлял собой одно из древнейших и самых ценных сокровищ Церкви, не столько из-за стоимости золота и драгоценных камней, из которых он сделан, сколько из-за того, что в нем заключено. Обломок креста, на котором был распят Христос. Так, по меньшей мере, считал донатор[38].
Но что меня поражает больше всего, так это тот факт, что крест хранился в таком месте, куда, как предполагалось, более двадцати лет не ступала нога человека.
В Сокровищнице Сан Пьетро.
Вдруг я понимаю, что произошло за ужином. Золотой предмет, сверкавший в руке Буна, а затем Дюрана. Массивное кольцо из цельного золота.
Это была печать Рыбака.
Кольцо Папы.
Кольцо, которое скрепляет все официальные документы Понтифика и которое после его смерти должно быть разломлено кадиналом-камерленго.
А теперь это кольцо лежит в кармане капитана Дюрана.
Есть только одно место, где можно было достать это кольцо.
Старый Ватикан.
И есть только один способ, которым можно было его заполучить.
Сняв его с безымянного пальца Папы.
8. Месса времен войны
Я спал очень мало.
Не только из-за увиденного и его смысла.
Здесь слишком жарко. И еще какой-то непрекращающийся шум, как от спрятанной в стене турбины. Когда я спросил человека, провожавшего меня до моей комнаты, что это за шум, он ответил только: «Какой шум?»
Видимо, это кондиционирующее устройство, обеспечивающее циркуляцию свежего воздуха под землей. Но это только предположение, я не могу быть уверен в этом. Как не могу быть уверен в том, что привинченное к стене зеркало – это действительно зеркало, а не стекло, из-за которого кто-то наблюдает за мной.
С тех пор, как я здесь, меня не покидает странное чувство. В юности я путешествовал достаточно много для того, чтобы знать, что значит жить в чужой стране. И здесь я испытываю именно такое чувство. Здешняя атмосфера – язык жестов, молчания – совсем не такая, как в Новом Ватикане. Люди двигаются как будто медленнее, словно обдумывая каждый свой шаг, каждое мельчайшее движение. Они говорят мало, и все кажутся поглощенными каким-нибудь важным делом, не позволяющим им остановиться поговорить с тобой. Но, отойдя от них, ты не можешь избавиться от ощущения, что, оказавшись вне твоего поля зрения, человек, с которым ты разговаривал секунду назад, вновь впадает в полную апатию, как робот после нажатия на выключатель.
А потом, этой ночью, лежа без сна в темноте с закрытыми глазами и пытаясь сосредоточиться на молитве, раз уж не удалось заснуть, я слышал по временам доносившиеся из-за стен странные звуки. Тревожные звуки. Долгий, монотонный крик, как причитание. Эти звуки передавал цемент, искажая и преломляя их так сильно, что они становились похожи на стоны кита под водой. Еще мне показалось, что я слышал какой-то тихий голос, голос взрослого, бормотавший неразборчивые слова, грустно, почти плача.
Шумы и голоса. Всю ночь. Еле уловимые, но все же слышные.
Теперь я думаю, что, может быть, они мне просто приснились?
Что, может быть, в какой-то момент я просто заснул?
Может быть. А может, и нет.
Потому что во сне у меня было настолько яркое видение, что оно показалось мне реальностью.
В детстве меня обворожило одно изображение. Ребенок из семьи методистов, я был поражен рисунком на книге моего одноклассника-католика. На рисунке была изображена одетая в голубое женщина, блондинка со светлыми глазами и с ребенком на руках. Глаза прекрасной девушки смотрели прямо вперед, как будто видя насквозь, а ребенок, младенец, сидел у нее на руках в невероятной позе, вертикально, как взрослый. Его глаза были такого же цвета, как у матери, но ничто не могло сравниться с нежностью и мудростью взгляда этой женщины.
«Мадонна, – прошептал мой друг. – Матерь Божья».
Во сне я тоже слышу голос.
Во сне я тоже устал, как будто шел миллион дней миллион миль. Нежный женский голос шепчет мне на ухо, чтобы я открыл глаза. И вот передо мной она, одетая в голубое. И хотя ее волосы спрятаны под капюшоном и мне видна только часть ее лица, я убежден, что это и есть женщина из той книги, Богоматерь.
Ее смех звучит как трель кларнета, как течение ручейка:
– Нет, я не Мадонна. Зови меня…
Она произносит имя, но мне не удается его понять. Это огорчает меня.
– Мы скоро встретимся.
Она поднимает руку. Делает движение, и при этом движении перед моими глазами открывается заколдованный пейзаж: окутанное солнечным светом спокойное море, и по ясной поверхности воды движется корабль с белыми парусами.
Во сне я не могу произнести ни слова.
Женщина поворачивается ко мне спиной. Она медленно идет в сторону моря.
Я словно парализован. Я смотрю на нее и ничего не могу сделать.
Сделав несколько шагов, она оборачивается.
Она улыбается мне улыбкой, ясной, как заря.
– Голоса, которые ты слышишь, скоро умолкнут.
При этих загадочных словах ее тело начинает растворяться и бледнеть, пока окончательно не теряется в прозрачности воды. Пока не остается только море и его голубизна, и пустота без снов не затягивает меня.
В шесть утра свет на потолке включается сам по себе. На мгновение, прямо перед зарей мне приснилось, что я был в доме родителей в нашем городишке Медфорд к северу от Бостона, населенном несколькими тысячами жителей. Окна были открыты, прохладный весенний воздух чуть колыхал легкие занавески. Пение птиц возвещало начало нового дня, а снизу доносился грохот посуды, который производил мой отец, готовивший завтрак…
И тут я резко просыпаюсь от света. Вместо птиц – звон стоящего на полу будильника. Механического, заводного будильника. Обломка Китая прошлого века. Бриз, который я почувствовал во сне, был всего лишь воздухом, – и вовсе не свежим, – шедшим из вентиляционной решетки под самым потолком.
Я тру глаза, произнося молитву за отца, мать, брата и его семью. Нечто среднее между обращением к ангелу-хранителю и молитвой за упокой.
Центр столовой освободили от мебели. Столы и стулья составлены у дальней стены. Около пятнадцати человек стоит перед алтарем, устроенным по мере возможностей на столике, покрытом чистой, но заметно залатанной скатертью. Диакон Фьори стоит в первом ряду рядом с беловолосой женщиной, которая могла бы быть как его женой, так и матерью. Я не вижу доктора Ломбар, и никого из Швейцарской Гвардии тоже нет.
У меня нет облачения. Только одна «епитрахиль», смастеренная из наброшенной на плечи салфетки. Крест за моей спиной сделан из двух простых досок, прибитых к стене.
Я спрашиваю, можно ли найти для мессы музыку.
У них есть переносной магнитофон «Филипс», настолько потрепанный, что с трудом верится, что он еще может играть. Его включают в розетку с благоговением, которое испытывал бы ценитель, откупоривающий бутылку редчайшего вина.
Диакон показывает мне несколько старых дисков. Большая часть уже не читается, так как с них слезло металлическое покрытие, другие погнуты, третьи сильно исцарапаны.
По иронии судьбы, единственным целым диском оказалась Paukenmesse Гайдна. Месса времен войны. Музыка, всегда поражавшая меня своей энергией и жизненной силой. Трудно найти что-либо более далекое от этого сборища живых мертвецов, стоящих словно в очереди и отзывающихся механически на все мои слова.
Это не та реакция, которой я ожидал.
Я служу мессу спиной к верующим. После Великой Скорби мы молимся так по решению кардинала-камерленго. Обыкновенные люди, согрешившие, разрушив Землю, были отлучены от прямого общения с Богом. Только совершающий богослужение священник может смотреть на дарохранительницу, которая в данном случае представляет собой покрытую белым платочком металлическую креманку. В ней находится двадцать кусочков предельно тонко нарезанного хлеба. Но и это само по себе уже чудо – последний хлебный колос умер двадцать лет назад. Это не настоящий хлеб. Мне объяснили, что мука, из которой он приготовлен, сделана из выращиваемого здесь в свете неоновых ламп гибридного злака. Но пахнет он похоже на настоящий хлеб.
Есть и вино, нормальное, хоть я уже много лет и не пью его. Лоза, которая родила его, руки, которые обработали его, – теперь пепел. Но его вкус все тот же, и, испивая его, чувствуешь жар старой земли, нежность солнца.
Хлеб, вино и вера.
Одного из трех этих элементов мне не хватает.
Но я все же произношу правильные слова, делаю предусмотренные ритуалом движения. Я восхваляю Господа и молюсь ему, произношу Credo[39] хором с теми, кто на недолгое время стал моей паствой.
Когда приходит время, я оборачиваюсь и иду к верующим с чашей облаток.
Но только двое из них подходят к причастию. Остальные остаются на своих местах с опущенными головами. Я смотрю на жену диакона. Несмотря на то что ее голова опущена, я вижу слезы на ее щеках. Ее подбородок дрожит в попытках удержать слезы.
Я думал, что после мессы люди задержатся в зале, чтобы поговорить со мной. Но все они уходят и оставляют меня в одиночестве убирать вещи, которые я использовал для службы. Я снимаю псевдоепитрахиль и складываю ее аккуратно, как будто она настоящая, одно из тех расшитых и позолоченных одеяний, которые придавали мессе особую атмосферу. Потом я съедаю гостии, чтобы быть уверенным в том, что они не будут осквернены.
Этого я никогда не понимал. Что может быть худшим осквернением, чем пропускать освященный хлеб и вино по телу, чтобы затем извергнуть их как мочу и кал?
Но я научился подчиняться. Церковь – не демократический институт.
Опустошив креманку, я несколько мгновений колеблюсь, размышляя, что с ней делать. Она довольно тяжелая и сделана из металла, похожего на серебро. По ее форме невозможно определить ее возраст. Долгие годы использования исцарапали ее поверхность, но внутренняя часть еще блестит. В одно мгновение, пока я держу ее в руке, мне приходит в голову глупая мысль, что эта чаша могла бы быть Граалем.
Чья-то рука тихо стучит в дверь.
– Войдите, – говорю я.
Показывается лицо пожилой диаконовой жены.
– Можно войти, святой отец?
– Конечно. Входите, пожалуйста.
Это очень маленькая женщина. Когда-то она была не такой. Может, она даже была красива. Но теперь она напоминает сухое деревце.
Вблизи я замечаю, что она вовсе не стара, как мне показалось сначала. Она, видимо, немногим старше меня. Все дело только в усталости. И усталости не только физической.
– Чем я могу вам помочь? – спрашиваю я ее.
Женщина колеблется. Встряхивает головой.
– Я столько лет ждала…
Потом она резко разворачивается. Не давая ей выйти из комнаты, я удерживаю ее за плечо. Она не сопротивляется.
– Не здесь, – бормочет она.
– Почему?
Женщина не отвечает.
Я отпускаю ее.
Она делает несколько шагов в сторону двери. Потом останавливается. Возвращается.
– Идемте со мной, – велит она мне.
Мы идем, не встречая ни единой души, по пустым коридорам, чистым и хорошо освещенным, так непохожим на коридоры Нового Ватикана. Здесь стоит легкий запах пыли, но он не имеет ничего общего с вонью, к которой я уже так привык, что не чувствую. Здесь так много неиспользуемого пространства и так тепло, что при мысли об условиях в катакомбах, в которых мы живем, подобная расточительность кажется мне преступной.
Мы подходим к металлической двери. Женщина поворачивает ручку. Мы входим.
Это раздевалка. Возможно, когда-то, когда это была станция метрополитена, она использовалась обслуживающим персоналом. В комнате стоит лавка почти во всю ее длину и ряд шкафчиков. Женщина открывает два из них. Сквозь дверные щели я вижу, как она встает на колени и молитвенно складывает руки.
– Я хочу исповедаться, святой отец. Я уже много лет хочу сделать это, но все это время было некому.
– Но почему здесь? Мы могли бы сделать это в комнате, где проходила месса.
– Я хотела бы, чтобы нас…
– Что-нибудь разделяло? Решетка?
– Да.
Мне остается только сесть на пол.
– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.
Женщина замолкает. Вздыхает.
– Я не помню, что делать. Что говорить. Уже столько лет…
– Я слушаю тебя, дочь моя. Слова не важны. Говори, как можешь.
Она качает головой.
– Это нелегко.
Потом закрывает глаза и начинает говорить.
– Это нелегко.
Это очень нелегко.
Настолько проще судить. Думать, что все добро – с одной стороны, а все зло с другой. Но это не так. Не так. Видите ли, святой отец, зло иногда… иногда его трудно распознать… Кто-то что-то решает, остальные думают, что это хорошо, или что это не очень плохо, и делают то же. Поначалу, может быть, кто-то оказывает сопротивление, кто-то говорит, что это нечестно, что так нельзя, но потом и ему приходится сдаться…
Вы заметили, что почти никто не подошел сегодня к причастию? Ни я, ни мой муж… Думаете, мы не хотели? Те двое, что подошли… Не знаю, сделали ли они это потому, что не отдают себе отчета в своих грехах, или… потому что они хотели спустя столько лет наконец-то отведать хлеба…
Плоть и кровь христовы…
Бог, который стал человеком и отдал за нас свою плоть и кровь…
– Я не понимаю, – шепчу я.
– Не понимаете, говорите. Не понимаете…
Когда упали бомбы, мы с мужем ехали в метро. Поезд сошел с рельс в туннеле – взрыв сбросил его с путей. Мы подумали, что это из-за бомбы какой-то террористической группировки. Вы помните террористические группировки? Больше половины пассажиров были мертвы или ранены. Те, кто остался цел или получил незначительные ранения, решили идти в темноте до конца туннеля. Мы сказали остальным, что пришлем к ним спасателей, и оставили их там, в темноте, потому что электричества не было.
У нас был выбор: вернуться на станцию, с которой мы только что отправились, или дойти до следующей. Мы устроили голосование. Кто-то сказал, что взрывы, видимо, прогремели со стороны города, так что мы решили идти вперед. Мы двигались по путям в сторону выхода, освещая путь зажигалками, спичками и факелами, сделанными из газет. Боясь, что возвращение электричества изжарит нас на рельсах.
Мы прошли очень большой участок туннеля, прежде чем увидели линию света вдалеке. Это была та станция.
Мы ожидали, что встретим спасательную команду, а вместо этого увидели на станции десятки перепуганных людей. Некоторые односложно говорили, другие потеряли дар речи, а третьи, наоборот, тараторили бессмысленные предложения, произносили длиннейшие непонятные речи, как сумасшедшие. И в глазах их тоже было сумасшествие…
Один из них дернул меня за руку. У него на голове была ужасная рана. Полностью покрытый белой пылью, он был похож привидение. Он потащил меня за куртку к выходу, чтобы показать мне что-то. Дойдя, он направил палец на восток.
В римском небе стояла необъятная белая туча в форме гигантского гриба. И тогда мы поняли, что произошло…
Прежде чем продолжать, женщина долго колеблется. Ее голос сух, как пыль.
– Первые дни были самыми худшими. На землю опустилась ужасная тьма, как будто небо накрыло мешком. Пошел снег. Грязный, темный. Мужчины и женщины бродили по улицам, как призраки. Некоторые из них были опасны. Неподалеку оказалась стройка. Мы взяли оттуда тележки и рабочие инструменты. Работая посменно, мужчины начали укреплять станцию. Для обороны у нас также было два пистолета. И нам приходилось их использовать, да.
Мужчинам удалось укрепить это место. Тем временем мы, женщины, обшаривали близлежащие магазины в поисках еды, батареек и бутилированной воды. Когда мы собрали значительные запасы, то замуровали входную дверь и закрылись на нижних этажах станции.
Здесь прохладно. Почти холодно. У меня идет пар изо рта. – Так мы прожили два месяца.
Нас было тридцать девять – двадцать два взрослых и дети, ехавшие на экскурсию.
К сошедшему с рельс поезду была отправлена команда, чтобы забрать оставленных там раненых. Вернувшись, они сказали, что все раненые умерли. И никто не подверг сомнению это утверждение.
Мы забыли о них, и точка.
А к началу третьего месяца у нас закончилась провизия.
Я начинаю бояться продолжения ее рассказа.
– Некоторых вещей нам удалось избежать.
Но они точно происходили. Повсеместно.
Часто.
Знаете, как сказано у того поэта, святой отец? У Данте, в «Божественной комедии»…
«Но злей, чем горе, голод был недугом»[40]…
Голод причиняет больше страданий, чем горе…
Дверца шкафа закрывается. Лицо женщины оказывается передо мной. Ее голова опущена. Слезы текут по ее щекам. – Среди нас была семья цыган: отец, мать и трое детей. Они собирали милостыню, ходя по вагонам. Ох, как хорошо я их помню… А если и не их, то кого-то, очень на них похожего… В римском метро было столько цыган и нищих…
Они заходили в вагон, и отец – или тот, кто изображал отца, – играл на скрипке или на гармошке, или не играл, а только говорил: «Я беден, у меня на руках трое детей, четверо детей, пятеро детей…», и дети проходили по вагону, прося милостыню. На следующей остановке они выходили, чтобы зайти в соседний вагон. А мать притворялась старой или больной. Я говорю, что она притворялась, я уверена, что она притворялась, потому что, когда она выходила из вагона, ее неуверенная больная походка исчезала как по волшебству, и из старухи она превращалась в ловкую убегающую девчонку.
Я не знаю, были ли это те же самые цыгане…
Как я уже сказала, запасы продуктов закончились в начале третьего месяца.
И тогда произошло… это.
Первым исчез самый младший цыганский ребенок.
Он ушел играть вглубь туннеля.
Больше его никто не видел.
Отец и мать бросались обвинениями, но мы все утверждали, что представления не имеем, куда он делся.
Два дня спустя пропал отец.
А у нас на столе стало появляться мясо.
Котлеты, рубленные ножом и пожаренные на самодельном гриле. Охотники сказали, что они достали это мясо в туннеле и что нам лучше не спрашивать, что это за животное. Но мы-то знали. Мы все знали, что это за мясо…
Женщина поднимает руку, знаком показывая «хватит». Но продолжает говорить.
– Когда мясо закончилось, настал черед женщины.
А потом оставшихся детей.
Умирая, пока мы крепко держали ее, прижав к полу, цыганка прокляла нас.
Она сказала, что после ее детей мы пожрем и своих.
Так и произошло…
На станции Аврелия нет детей…
Руки женщины опускаются на лоб, как будто ее голова стала невыносимо тяжелой.
– Тем, у кого была простая жизнь, легко судить, – шепчет она.
– В последнее время ни у кого ее не было.
Я понимаю, что слишком жестко произнес эти слова.
Голова женщины опущена. Розовая кожа черепа видна сквозь тонкие белые волосы. Я мог бы размозжить эту голову об пол, а потом придавить ногой. Думаю, она была бы мне благодарна.
– Ego te absolvo in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[41].
Женщина смотрит на меня снизу вверх, ее глаза закрыты белыми волосами.
– Вы не наложите на меня епитимью, святой отец?
– Нет. В этом нет необходимости.
– Но почему? То, что мы… что я сделала… Вы должны наложить на меня епитимью.
– Наша жизнь – уже достаточная епитимья.
Женщина мотает головой. Все быстрее и быстрее, до исступления. Она кажется безумной.
Я останавливаю ее, схватив за плечи. Потом кладу руки на ее виски. Я чувствую частую пульсацию ее вен.
Я поднимаю ее голову и смотрю ей в глаза.
– Мы все делали ужасные вещи, – говорю я ей.
– Вы не понимаете…
– Церковь прощает. Особенно вещи, которые были сделаны… неизбежно… во время Великой Скорби. Неизбежное зло.
Женщина смотрит на меня, словно не понимая.
– Вещи, которые мы делали… Мы делали их не только в те дни…
Она резко вскакивает с энергичностью, неожиданной в таком хрупком с виду теле. Пятится, спотыкается о коробку и падает. Я протягиваю ей руку, чтобы помочь встать. Она отталкивает меня. Бьет меня по руке.
– ЭТО ПРОИСХОДИЛО НЕ ТОЛЬКО В ТЕ ДНИ! – кричит она, убегая.
9. Откровения
– Дюран, остановитесь! Мне надо поговорить с вами!
Капитан Гвардейцев даже на самую малость не замедляет свой ритмичный шаг. Чтобы не отставать от него, мне приходится почти бежать.
Вой сирены заполняет подземный коридор.
– Не сейчас, святой отец. У нас меньше часа до отправления. Скоро стемнеет. И случилось нечто непредвиденное.
– Но это срочно!
Дюран резко останавливается. Строго смотрит на меня.
– Возвращайтесь наверх, отец Дэниэлс. У нас проблема, и мы должны решить ее.
Мы сворачиваем сначала в один коридор, затем в другой. Дюран упорно отказывается меня слушать. А ведь мне стоило немалого труда отыскать его. Признание женщины так меня потрясло, что я не мог не поговорить о нем с капитаном. Я повсюду искал его, но никто не признавался, что знает, где он. В конце концов Бун посоветовал мне попробовать поискать его на электростанции. Один из обитателей станции проводил меня до самого нижнего уровня, где располагались все служебные помещения.
И в этот момент прозвучал сигнал тревоги.
Мы поспешно входим в большую комнату, освещенную неоновыми трубами, одна из которых мигает, явно сломанная.
Помещение похоже на моторное отделение корабля.
– В чем проблема? – спрашивает Дюран у похожего на иссохшего ворона человека, сидящего на машине, из которой валит едкий дым.
– Проблема? Нет никакой проблемы. Все наши проблемы уже позади! Эта машина дохнет!
– Что нужно сделать? Какая запасная деталь вам нужна?
– Никакая. Видите? Машину испортили нарочно. Она больше никогда не будет работать. Она сдохла, понятно? Сдохла!
– Кто это мог быть? – рычит Дюран.
– Какая, на хрен, разница? Мы обречены, понятно?! Обречены! Если эта машина сдохнет, мы тоже сдохнем!
Дюран достает из кармана рацию:
– Соберите население. Чтобы все были в столовой в восемь ноль-ноль! Отыскать каждого. Они нужны мне все, ясно? Все! Включая вас, священник, – заканчивает он, убирая аппарат обратно в карман. Потом в ярости уходит.
Человек, похожий на птицу, всхлипывает, глядя на дымящуюся машину. Запах горящего пластика вызывает тошноту.
– Что это? – спрашиваю я его. – Для чего она служит?
– Это компьютер, регулирующий перемещение топлива из метанового мешка в обогревающее устройство. Без него за несколько часов пропадет свет и отопление… Вопрос одного, максимум полутора дней. Потом это место станет холодным, как могила…
– У вас нет печей?
– Есть, конечно. А что нам в них жечь? Они газовые!
У человека исступленный взгляд. Микеланджело мог бы использовать его как модель для одного из пророков Сикстинской Капеллы. Пророка не-счастья[42].
– Кто это мог быть? – как и Дюран, спрашиваю его я.
Человек качает головой:
– Только сумасшедший.
– А следовательно?
– Следовательно, любой из нас. Здесь, на станции Аврелия, мы все сумасшедшие, вы не знали? Все! Мы все сумасшедшие! Все мы вкусили плод древа познания добра и зла и обезумели. Кто вам сказал, что это сделал не я? Я лучше всех знаю эту часть станции и…
Голова человека разлетается на красные куски мяса и белые с серым осколки. Часть лица, как маска, отделяется и шлепается о стену с ужасным звуком. Остальное тело – туловище, болтающиеся руки – медленно опускается на пол.
Бун стоит, опираясь на дверной косяк, и дует на ствол своего автомата, как бандит с Дикого Запада.
– Минус один, – ухмыляется он.
– Идиот чертов! – кричит капитан Дюран, врываясь в комнату. – Зачем ты его застрелил?
– Он практически признался.
Я мотаю головой.
– Он только сказал, что это мог быть кто угодно, – поправляю я его.
Дюран смотрит на Буна с отвращением.
– Мне стоило бы отправить тебя под трибунал. А ты ведь знаешь, как действует военное правосудие при военном положении, правда? Ты, я и пуля.
– Jawohl, mein FUhrer![43]
– Пшел отсюда, идиот!
– Вы его не накажете? – удивленно спрашиваю я Дюрана.
– За что?
– Как это «за что»? Он только что хладнокровно убил человека!
Капитан пожимает плечами:
– Меньше чем через два дня это место превратится в огромную могилу. Тот, кто сделал это, хотел покончить с собой. И, сделав это, забрал с собой всех остальных. Если этот человек виновен, тем лучше. Но это все равно ничего не меняет. Они все обречены.
Я испытываю желание заговорить с ним об исповеди жены диакона. Но удерживаюсь от этого.
– Почему вы говорите, что они обречены? Они могут пойти в Новый Ватикан.
– Ах да! И как же? Нам понадобились часы, чтобы доехать сюда на санях. А им придется идти пешком. У них бы это заняло не меньше трех дней. Никто из них не выжил бы. Им лучше оставаться здесь. Оранжереи, конечно, жаль. Приятно было время от времени есть свежую еду. Но ничего не поделаешь.
– Ничего не поделаешь? Как вы можете быть так циничны? Мы говорим о десятках человеческих существ!
– Вопрос точки зрения. Некоторые думают по-другому.
– Что скажет кардинал Альбани, если вы оставите их умирать?
Дюран разражается смехом.
Это очень неприятный смех.
– Альбани ничего не знает об этом месте. Это мы обнаружили его. Оно наше.
– Ваше?
– Военный аванпост. Под нашим контролем. И в нашем распоряжении. Смотрите на это как на… протекторат. Мы обеспечиваем их безопасность. И свое молчание…
– Молчание о чем?
– Это не ваше дело, священник.
– До вчерашнего дня вы называли меня «святой отец».
– Вчера было вчера.
Я указываю на машину. Дым становится все гуще. Открытые язычки пламени, мизерные, но угрожающие, начинают появляться в черноватой дымке.
– Вы бросите ее так?
– Это не наша проблема. Идемте со мной, святой отец.
– А если я не захочу?
– Можете оставаться здесь, – отрезает Дюран, поворачиваясь и выходя из комнаты.
Столовая похожа на загон для скота. Такое впечатление производят покорные лица жителей и то, как гвардейцы присматривают за ними, словно пастухи за стадом.
Их собрали в центре комнаты. Среди них нет ни жены диакона, ни доктора Ломбар.
Три швейцарских гвардейца – Диоп и двое итальянцев – держат всех под прицелом своих автоматов.
Это не собрание.
Это перекличка заключенных.
Я инстинктивно, как будто мои ноги сами решили за меня, присоединяюсь к гражданским, стоящим в середине комнаты.
Дюран легким движением запрыгивает на стол. Он садится на корточки, держа руки за спиной и рассматривая своих пленников одного за другим. Он не произносит ни слова, пока в зал не входит красавица Адель Ломбар.
Я жду, что она присоединится к нам в середине зала. Вместо этого она при помощи капитана забирается на стол. Это разочаровывает меня.
Они с Дюраном обмениваются тревожным взглядом. Потом она обращается к пленникам:
– Капитан рассказал мне, что произошло в отопительном отделении. Это ужасно. Безумно. Кто-то сломал компьютер, регулирующий температуру. Вы понимаете, что это значит? Это верная смерть для нашей общины. Ее уже не спасти. Кто бы это ни был, наша судьба решена.
Сопровождаемые грохотом металла, Егор Битка и сержант Венцель входят в комнату, таща тело, которое затем кидают на пол, где оно остается лежать неподвижно, как тряпичная кукла.
– Мы поймали эту шлюху в подземной кладовке, – радостно объявляет сержант, – она пыталась покончить с собой.
Он показывает запястья женщины, кое-как перебинтованные грязной изодранной тряпкой.
– И посмотрите, что было у нее в кармане, – улыбается Венцель.
Он победоносно показывает отвертку и разводной ключ. Он ржавый.
Дюран спрыгивает со стола.
Какой-то человек отделяется от группы гражданских. Он становится на колени рядом с женщиной. Это ее муж, диакон Фьори.
Он гладит и обнимает ее. Утешает ее, как мать ребенка.
Дюран оттаскивает его за волосы.
– Идиот поганый! Из-за твоей жены вам всем крышка! Спроси ее, почему она это сделала!
– Кто сказал вам, что это была она? – возражает Фьори.
Женщина медленно поднимает голову. У нее разбита губа и сломан один зуб. Глаза красные от слез.
– Это была я, – спокойно признается она.
Диакон мотает головой:
– Не слушайте ее. Она сошла с ума.
– А мне кажется, что она прекрасно соображает, – возражает Дюран, подходя к женщине медленными легкими шагами хищника.
– Почему ты сделала это, шлюха?
– Потому что я должна была это сделать.
– Должна? Что это, блин, значит? Говори правду, проклятая шлюха, кто велел тебе сделать это?
Женщина с трудом выпрямляет спину. Она отвечает гордым взглядом на взгляд Дюрана.
– Мне это повелел Бог.
Капитан достает из кобуры пистолет. Направляет его в висок женщины.
– Последний раз спрашиваю тебя, женщина: кто приказал тебе разрушить это место?
Невероятным образом на ее разбитых губах появляется улыбка.
– Бог.
Пистолет выстреливает. Кровь пачкает белый пиджак и волосы диакона. Посередине его лба появилась черная дыра.
– Смотри же, этот раз будет по-настоящему последним. Кто приказал тебе совершить эту диверсию?
Женщина спокойно смотрит на труп мужа. Встряхивает головой.
– А ты все отказываешься понимать…
– Скажи, кто это был!
– Я же тебе только что сказала – Бог.
Дюран фыркает:
– Егор, подойди сюда.
Битка приближается к начальнику.
– Уведи эту… эту старуху и заставь ее запеть. Мне нужны имена, факты. Я должен понять. Иди.
Капрал Битка грубым рывком поднимает пожилую женщину. Она встает на ноги, стараясь идти как можно более ровно. Прямая, гордая.
Перед тем как выйти, Битка почти с детской улыбкой берет со стола разводной ключ и отвертку, найденные, по словам Венцеля, у женщины. Он насмешливо отдает честь и выходит из комнаты, уводя свою пленницу.
– А теперь о вас, славные жители станции Аврелия. Что заботит вас больше всего? Есть ли что-нибудь, о чем вы непременно хотите поговорить со мной?
Никто не отвечает.
– Например, кто-нибудь из вас мог бы сказать мне, что вы собираетесь делать теперь, когда ваша подруга решила лишить вас света и отопления. Правда, с запасами метана у вас и так было плохо, но некоторая экономия и жертвенность, – произнося это слово, Дюран злобно ухмыляется, – могли бы дать вам продержаться еще некоторое время. А теперь все стало несколько сложнее. Навскидку вам осталось не больше трех дней жизни.
– Вы могли бы сопроводить нас до Нового Ватикана…
Дюран отрицательно мотает головой: Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги. Примечания
1
О боже! как в руках Сжать золотистый прах? Пусть будет хоть одно Зерно сохранено! Все ль то, что зримо мне Иль мнится, – сон во сне?Эдгар По «Сон во сне». Пер. с англ. В. Брюсова.2
Лазарь, Лазарь, Отчего ты разрыдался? Оттого, что твой шофер Куда-то подевался?Конор Оберст, «Молочный чертополох»3
От нем. Gottschalk – «Слуга Божий».
4
Камерленго, полностью – Камерленго Святой Римской Церкви (от итал. camerlengo – «казначей») – одна из высших придворных должностей Римско-католической церкви. Кардинал, Генеральный Администратор Папского Двора и суперинтендант собственности и доходов папского престола. Кроме того, камерленго отвечает за погребение усопшего Папы Римского и собирает конклав для выборов нового понтифика, до момента избрания последнего исполняя обязанности главы Ватикана. – Здесь и далее за исключением отдельных случаев – прим. перев.
5
В оригинале Tribolazione – отсылка к Матф. 24:21, в русском варианте: «ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне, и не будет».
6
Конституция, изданная Папой Иоанном Павлом II в 1996 году. Пункт, касающийся правил голосования при выборе Папы (для избрания Папой необходимо простое большинство голосов), был изменен Бенедиктом XVI в 2007 году (для избрания папой необходимо, по меньшей мере, две трети голосов).
7
Древний город-порт на восточном побережье Италии, административный центр одноименной провинции. – Прим. ред.
8
Игра на созвучии «fornicare» – «прелюбодействовать» и «formica» – «муравей».
9
Хорошо (фр.)
10
День FUBARD (англ.)
11
Ситуация Нормальная, Всему Полный П***ц (англ.)
12
Всему Действительно Полный П***ц (англ.)
13
Всему Полный П***ц до Неузнаваемости (англ.)
14
Вакантный престол – период между смертью Папы Римского и избранием нового главы Святого Престола и Римско-католической церкви.
15
О. де Бальзак.
16
мой капитан (фр.)
17
Немецкий пистолет-пулемет МР38/40.
18
Humvee, HMMWV (сокращение от англ. High Mobility Multipurpose Wheeled Vehicle – «высокомобильное многоцелевое колесное транспортное средство», Humvee, Хамви) – американский армейский автомобиль повышенной проходимости, стоящий на вооружении множества стран мира.
19
Символ компании – надувной человечек Бибендум (Bibendum), нарисованный французским художником О’Галопом в 1898 году.
20
Святой Престол – теократическая выборная монархия, возглавляемая Папой Римским, избираемым конклавом (коллегией кардиналов) пожизненно.
21
открытое пространство (англ.)
22
Нацистский концентрационный лагерь в Нижней Саксонии (1940–1945). – Прим. ред.
23
Тот малый срок, пока еще не спят Земные чувства, их остаток скудный Отдайте постиженью новизны, Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный! Подумайте о том, чьи вы сыны: Вы созданы не для животной доли, Но к доблести и к знанью рождены.Данте Алигьери. Божественная комедия. Ад. Песнь XXVI. 115–120. Пер. М. Лозинского.24
Даниэль Ольбрыхский (род. 1945) – польский актер театра и кино, писатель. Сыграл во многих фильмах знаменитого режиссера Анджея Вайды.
25
Папская академия наук основана в 1936 году Римско-католической Церковью как реформированная Академия деи Линчеи. Цель Папской академии наук в том, чтобы исследовать математические, физические и естественные науки и связанные с ними богословские вопросы.
26
Народный гавайский танец, сопровождаемый песнопением, – одна из достопримечательностей и туристических развлечений на Гавайях.
27
Fichet-Bauche – фирма, производящая сейфы и другое оборудование для безопасного хранения ценностей.
28
от нем. Sport Leicht Kurz – спортивный, легкий, короткий.
29
Lancia Automobiles S.p.A. – итальянская автомобилестроительная компания. Основное производство расположено в Турине, Италия.
30
Гаррота (исп. garrote, dar garrote – закручивание, затягивание; казнить) – испанское орудие казни через удушение.
31
Легкая ветрозащитная куртка с капюшоном, надеваемая через голову.
32
У итальянцев существует такая примета от сглаза, и в качестве действия, и в качестве фразеологического оборота.
33
Туареги – народ группы берберов в Мали, Нигере, Буркина Фасо, Марокко, Алжире и Ливии.
34
Trier в переводе с английского означает «тот, кто пробует», а также лицо, назначенное судом для вынесения решения; в переводе с французского – «сортировать», отбирать.
35
Квартал всемирной выставки (ит. Esposizione Universale Roma, «Всемирная выставка Рима», сокращенно EUR) – обширный комплекс деловых зданий, построенный по приказу Бенито Муссолини в 1935-43 гг. на юго-западе Рима в рамках подготовки к проведению всемирной выставки (не состоялась).
36
Разведка (англ.)
37
Ватиканский Крест (лат.), также называемый Крестом Юстина II, – крест, дарованный Риму византийским императором Юстином II. Хранится в сокровищнице собора Святого Петра в Ватикане.
38
В широком смысле – жертвователь на храм любой религии. – Прим. ред.
39
Символ веры, от лат. «credo» – «верую».
40
Ад. Песнь 33. Строка 75.
41
Отпускаю тебе твои грехи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа (лат.)
42
Судя по описанию позы сидящего, имеется в виду пророк Иеремия.
43
Так точно, мой фюрер! (нем.)
|