Тем, кого я знаю давно и кем восхищаюсь, потому что они хорошие люди и делают важную и полезную работу: Питеру Стайлсу, Ричарду Бауксу, Биллу Андерсону (привет, Дэниэль), Дейву Гулку и Тому Феннеру (привет, Габриэлла, Катя и Трой). Мы устроим отличную вечеринку на Той стороне, только давайте не будем торопиться.
Научи нас…
Отдавать и не вести счет;
Сражаться и не замечать ран;
Идти вперед и не знать усталости…
Святой Игнатий Лойола[1]
Глава 1
Окруженный камнем, окутанный молчанием, я сидел у высокого окна, когда третий день недели уступал место четвертому. Река ночи катилась мимо, безразличная к календарю.
Я надеялся дождаться того магического момента, когда с неба повалит снег. Ранее оно расщедрилось на несколько снежинок, но не более того. Снегопад все не начинался.
Комнату освещала одна толстая свеча, которая стояла на угловом столике в подсвечнике из стекла цвета янтаря. Всякий раз, когда сквозняк находил свечу, свет принимался гоняться за тенями по стенам, выложенным плитами из известняка.
Вечерами я, по большей части, считаю электрические лампы слишком яркими. И когда пишу, светится только экран компьютера, с серым текстом на белом поле.
Без электрического света в окне не отражается мое лицо. И я отлично вижу ночь.
Если ты живешь в монастыре, пусть как гость, а не монах, у тебя больше возможностей, чем где бы то ни было, увидеть мир таким, какой он есть, а не сквозь тень, которую ты отбрасываешь на него.
Аббатство Святого Варфоломея окружено дикой природой Сьерра-Невады и расположено по калифорнийскую сторону границы между штатами. Девственные леса, покрывающие горные склоны, по ночам скрыты тьмой.
Из окна третьего этажа я вижу только часть большого переднего двора и асфальтовую дорогу, которая прорезает его. Четыре фонарных столба (лампы под колпаками в виде колоколов) окружены кругами света.
Помещения для гостей находятся в северо-западном крыле аббатства. На первом этаже – гостиные, апартаменты для проживания – на втором и третьем.
Когда я смотрел в окно, ожидая начала снегопада, белое пятно, определенно не снег, пересекло двор, из темноты ступило в один из световых кругов.
В аббатстве только одна собака, помесь немецкой овчарки и ретривера, весом в добрых сто десять фунтов. Кобель совершенно белый и передвигается с присущей собакам грациозностью. Зовут его Бу.
Я – Одд Томас[2]. Мои родители заявляют, что в свидетельство о рождении вкралась ошибка и они хотели дать мне имя Тодд. Однако никогда не звали меня Тоддом.
И сейчас у меня нет ни малейшего желания менять свое имя на Тодд. Особенности моей жизни однозначно указывают на то, что имя Одд[3] подходит мне, как никакое другое, независимо от того, досталось оно мне благодаря чьей-то ошибке или по велению судьбы.
Бу остановился посреди дороги, которая уходила вниз по склону и растворялась в темноте.
Горы – это не только склоны. Иногда земле надоедает подниматься, и она решает сделать остановку, чтобы отдохнуть. Аббатство стоит на широком лугу-плато, фасадом развернуто к северу.
Судя по вставшим торчком ушам и поднятой голове, Бу унюхал приближающегося гостя. Хвост пса спрятался между ног.
Я ничего не мог сказать насчет шерсти на загривке, расстояние и освещенность не позволяли, но, судя по напряженной позе, предполагал, что она встала дыбом.
Фонари во дворе зажигают в сумерках, а гасят на заре. Монахи аббатства верят, что ночных гостей, хотя и приходят они крайне редко, нужно встречать светом.
Пес на какое-то время застыл, потом повернул голову направо, принялся разглядывать зеленую лужайку, что подступала к дороге. Опустил голову. Уши прижались к голове.
На мгновение я не мог понять причину тревоги Бу. А потом… увидел нечто, едва уловимое взглядом, ночную тень, скользящую по темной воде. Тень эта промелькнула рядом с одним из фонарей, вот я ее и углядел.
К нам пожаловал гость, увидеть которого даже при дневном свете могли только собака да я.
Я вижу мертвых людей, призраки ушедших, которые, каждый по своей причине, не покидают этот мир. Некоторые приходят ко мне за справедливостью, если их убили, или за утешением, или в поисках общения; другие ищут меня по мотивам, которые я не всегда понимаю.
Все это усложняет мою жизнь.
Я не ищу вашего сочувствия. У всех есть проблемы, и ваши кажутся вам ничуть не менее важными, чем мои – мне.
Возможно, вы каждое утро девяносто минут добираетесь до работы, по автострадам, забитым транспортом, вас достают нетерпеливые или неумелые водители, некоторые из них, особенно злобные, частенько пускают в ход средний палец. Однако представьте себе, насколько бы все усложнилось, если бы каждое утро на пассажирское сиденье рядом с вами забирался молодой человек с головой, чуть ли не разваленной надвое ударом топора, а на заднее – задушенная мужем пожилая женщина с лиловым лицом и выпученными глазами.
Мертвые не говорят. Не знаю почему. И призрак с разваленной надвое головой не испачкает обивку сиденья.
Тем не менее компания убиенных удовольствия не доставляет и, как правило, не улучшает настроения.
Гость, который прибыл к нам, не был обычным призраком, возможно, совсем и не призраком. Помимо душ умерших, я вижу и другой вид сверхъестественных существ. Называю их бодэчами.
Они – иссиня-черные, постоянно меняют форму, субстанции в них не больше, чем в тенях. Звуков не издают, размером со среднего человека, частенько передвигаются как кошки, стелются по земле.
Тот, что появился в аббатстве, шел выпрямившись, черный, бесшумный, что-то в нем было и от человека, и от волка. Быстрый, мрачный, зловещий.
Трава не приминалась под его ногами. Если бы он шел по воде, по ней не расходились бы круги.
В фольклоре Британских островов бодэч – злобное существо, ночью проникающее в дом по дымоходу и крадущее детей, которые плохо себя ведут. Этим бодэч напоминает агентов департамента налогов и сборов.
Но я видел и бодэчей, и налоговых инспекторов. Они не уносили детей, которые плохо себя вели, или взрослых, уклоняющихся от уплаты налогов. Хотя мне приходилось видеть, как входят они в дом через печные трубы (и через замочные скважины, щели в оконных рамах, зазоры между дверью и дверной коробкой), легко, будто дым, меняя форму, и у меня нет для них другого названия.
Их нечастое появление – всегда повод для тревоги. Эти существа, судя по всему, вампиры, пьющие души, а не кровь, и им ведомо будущее. Они собираются там, где грядет резня, бойня или ужасная катастрофа, потому что кормятся человеческими страданиями.
Хотя Бу был храбрым псом, он отпрянул от проходящего рядом призрака. Черные губы растянулись, обнажив белые клыки.
Фантом остановился, словно для того, чтобы подразнить собаку. Бодэчи, похоже, знают, что некоторые виды животных могут их видеть.
Не думаю, что им известно и о моей способности видеть их. Если б знали, уверен, они проявили бы ко мне не больше снисхождения, чем проявляют исламские фанатики, когда у них появляется желание обезглавливать свои жертвы или отрубать им конечности.
При виде бодэча мне прежде всего захотелось отскочить от окна и пообщаться с пыльными катушками под моей кроватью. Тут же я понял, что возникла и потребность облегчиться.
Сопротивляясь и трусости, и зову мочевого пузыря, я метнулся из моих апартаментов в коридор. На третьем этаже гостевого крыла располагались две маленькие квартирки из двух комнат каждая. Вторая в настоящий момент пустовала.
На втором этаже сердитый русский, несомненно, хмурился во сне. Но толстые стены и полы аббатства не могли пропустить мои шаги в его сон.
У крыла для гостей своя винтовая лестница, с гранитными ступенями между двух стен. Ступени черные и белые, напоминающие мне арлекинов, клавиши пианино и старую песню Пола Маккартни и Стиви Уондера[4].
Хотя каменные ступени не прощают спешки, а чередование черного и белого может дезориентировать, я помчался на первый этаж, рискуя подпортить гранит, если б упал и стукнулся об него головой.
Шестнадцатью месяцами раньше я потерял самого дорогого мне человека и обнаружил, что мой мир в руинах. Тем не менее торопливость мне не свойственна. Пусть меня и лишили многого, но у моей жизни по-прежнему осталось предназначение, вот я и пытаюсь осознать, ради чего живу.
Не запачкав ступени ни кровью, ни ошметками мозга, я пересек большую гостиную, где темноту разгонял только один ночник, толкнул тяжелую дубовую дверь с панелью из цветного стекла и увидел, как мое дыхание белым паром вырвалось изо рта в морозную ночь.
В крыле для гостей расположен внутренний двор с небольшим прудом, у которого так хорошо думается, и статуей Святого Варфоломея из белого мрамора. Кажется, он считается наименее известным из двенадцати апостолов.
Во внутреннем дворике Святой Варфоломей, со строгим лицом, стоит, приложив правую руку к сердцу, а левую вытянув перед собой. На ладони, обращенной вверх, лежит вроде бы тыква, но, возможно, и кабачок.
Символическое значение что тыквы, что кабачка от меня ускользает.
В это время года воды в пруду нет, как нет и запаха мокрого известняка, который поднимается от облицовки. Вместо этого я унюхал очень слабый запах озона, как после молнии в весеннюю грозу, задался вопросом, откуда он взялся, но останавливаться не стал.
Колоннадой прошел к двери в приемную крыла для гостей, пересек темную комнату, вернулся в декабрьскую ночь через парадную дверь аббатства.
Наш белый дворовый пес Бу, помесь немецкой овчарки и ретривера, стоял на дороге, на том самом месте, где я его и видел в окно третьего этажа. Он повернул ко мне голову, когда я спускался по широким ступеням. Странный блеск, свойственный глазам животных в ночи, у Бу начисто отсутствовал.
Под затянутым облаками небом большая часть просторного двора скрывалась в темноте. Если бодэч находился где-то там, увидеть его я не мог.
– Бу, куда он пошел? – шепотом спросил я.
Он не ответил. Жизнь у меня странная, но не настолько, чтобы ее составной частью были говорящие собаки.
Тем не менее по ведомой только ему причине пес сошел с асфальта, двинулся налево, мимо внушительного здания аббатства, будто высеченного из скалы, такими узкими были швы между камнями.
Даже легкий ветерок не шевелил ночь, темнота висела со сложенными крылами.
Высушенная зимой желто-коричневая трава хрустела под ногами. Шума от меня было куда больше, чем от Бу.
Чувствуя, что за мной наблюдают, я посмотрел на окна, но никого не увидел, свет нигде не горел, только свеча мерцала в моих апартаментах, ни одно бледное лицо не прижималось к стеклу.
Я выскочил из крыла для гостей в синих джинсах и футболке. Декабрь тут же запустил зубы в мои голые руки.
Мы шли на восток вдоль церкви, которая являлась частью аббатства – не отдельным зданием.
Лампа постоянно горела у ризницы, но ее света не хватало, чтобы «пробить» цветное стекло витражей. Поэтому пятно света следовало за нами от окна к окну, словно мутный глаз некоего существа, пребывающего в очень воинственном настроении.
Доведя меня до северо-восточного угла аббатства, Бу повернул на юг, мимо заднего фасада церкви. Мы направлялись к тому крылу аббатства, где первый этаж занимали комнаты послушников.
Там спали те, кто еще не принял обет. Из пяти готовящихся в настоящий момент к посвящению в монахи четверо мне нравились. Я им полностью доверял.
Внезапно Бу резко ускорился. Побежал на восток, от аббатства, и я помчался следом.
Там, где двор уступил место некошеному лугу, трава доходила мне до колен. Но первый же сильный снег придавил бы ее к земле.
Несколько сот футов земля плавно понижалась, чтобы потом выровняться вновь. И высокая трава сменилась выкошенной лужайкой. Перед нами из темноты выступило здание школы Святого Варфоломея.
В какой-то степени слово «школа» – эвфемизм[5]. Этих учеников больше никуда не хотели брать, поэтому школа – одновременно их дом, возможно единственный, который мог у них быть.
Именно здесь первоначально находилось аббатство, внутри здание полностью реконструировали, но снаружи оно оставалось таким же величественным, как и прежде. Там же находится и женский монастырь. Проживающие там монахини преподают в школе и заботятся об учениках.
За бывшим аббатством начинается лес, тропы, проложенные в нем, ночью сокрыты в темноте.
Вероятно следуя за бодэчем, пес поднялся по широкой лестнице к парадной двери и прошел сквозь нее.
В аббатстве двери практически не запираются. Но для защиты учеников дверь в школу обычно заперта.
Только у аббата, матери-настоятельницы и у меня есть универсальный ключ, который открывает любой замок. Ни одному гостю до меня такой ключ не давали.
Я не горжусь их доверием. Это тяжелая ноша. Единственный ключ, который лежит в моем кармане, иногда кажется мне железным ядром, которое притягивается зарытым в землю большущим магнитом.
Ключ позволяет мне быстренько отыскать брата Константина, умершего монаха, который дает о себе знать звоном колоколов или шумом в других помещениях аббатства.
В Пико-Мундо, затерянном в пустыне городке, где я прожил большую часть жизни, хватает призраков, и мужчин, и женщин. Здесь у нас только брат Константин, но хлопот от него не меньше, чем от всех душ мертвецов Пико-Мундо, задержавшихся на этом свете, вместе взятых.
Но с появлением вышедшего на охоту бодэча брат Константин, само собой, отошел на второй план.
Дрожа от холода, я воспользовался ключом, петли заскрипели, и следом за собакой я вошел в школу.
Два ночника разгоняли кромешную тьму в приемной. По количеству диванов и кресел она напоминала фойе отеля.
Я быстро прошагал мимо стола секретаря-регистратора, за которым в столь поздний час никто не сидел, и через вращающуюся дверь попал в коридор первого этажа, где горели только лампы аварийного освещения да красные таблички с надписью «ВЫХОД».
На первом этаже находились классные комнаты, реабилитационная клиника, лазарет, кухня и столовая. Сестры, обладающие кулинарным талантом, еще не начали готовить завтрак. Так что здесь правила тишина, и в ближайшие часы ее, похоже, никто не собирался нарушать.
По южной лестнице я поднялся на второй этаж и нашел Бу, который ждал меня на площадке второго этажа. Настроение у него оставалось мрачным. Он не вилял хвостом, не улыбался, приветствуя меня.
Два длинных и два коротких коридора образовывали прямоугольник, в стороны которого выходили двери комнат, где жили ученики. По двое в каждой.
В юго-восточном и северо-западном углах прямоугольника располагались сестринские посты, которые я увидел, когда с лестничной площадки прошел в юго-западный угол прямоугольника.
На северо-западном посту сидела монахиня и что-то читала. С такого расстояния я не мог определить, кто именно.
А кроме того, ее лицо наполовину скрывал апостольник. Монахини некоторых современных монастырей одевались как горничные отелей. В нашем сестры носили традиционные рясы и головные уборы и в таких одеяниях напоминали средневековых рыцарей в броне.
Юго-восточный пост пустовал. Дежурная монахиня то ли обходила комнаты, то ли ухаживала за кем-то из учеников.
Когда Бу двинулся направо, на юго-восток, я последовал за ним, не дав знать читающей монахине о своем присутствии. Через три шага уже не видел ее, как и она – меня.
У многих монахинь имелись дипломы медицинских сестер, но они прилагали все силы, чтобы второй этаж выглядел как уютное общежитие, а не больница. До Рождества оставалось двадцать дней, поэтому коридоры украшали гирлянды из искусственных еловых ветвей и мишуры.
Ночью свет в коридорах приглушали, так что мишура блестела лишь в нескольких местах, а в основном пряталась в тени.
На полпути между лестницей и сестринским постом Бу остановился у приоткрытой двери с номером «32» на табличке. На двух других табличках я прочитал имена учениц, которые жили в этой комнате: «АННА-МАРИЯ» и «ЮСТИНА».
Догнав Бу, я увидел, что шерсть на его загривке стоит дыбом.
Собака прошла в комнату, я же замялся из соображений приличия. Вроде бы следовало попросить монахиню сопровождать меня.
Но мне не хотелось рассказывать ей о бодэчах. Более того, не хотелось, чтобы кто-то из этих злобных призраков услышал, как я говорю о них.
Официально только один человек в аббатстве и один в монастыре знали о моем даре (если это был дар, а не проклятие). Отец Бернар, аббат, и сестра Анжела, мать-настоятельница.
Вежливость требовала, чтобы им было известно все о молодом человеке, которого пригласили пожить у них.
Чтобы заверить сестру Анжелу и отца Бернара, что я не мошенник и не дурак, Уайатт Портер, начальник полиции Пико-Мундо, города, где я родился и жил, ознакомил их с подробностями расследования некоторых убийств, когда преступников удалось найти только с моей помощью.
За меня поручился и Син Ллевеллин, католический священник из Пико-Мундо.
Преподобный Ллевеллин приходится дядей Сторми Ллевеллин, которую я любил и потерял. Которую буду любить всегда.
За семь месяцев, прожитых мною в горном аббатстве, я поделился правдой о своей жизни еще с одним человеком, братом Костяшки, монахом. Его зовут Сальваторе, но мы гораздо чаще называем его Костяшки.
Брат Костяшки не замер бы на пороге комнаты тридцать два. Он – монах действия. Решив, что бодэч представляет собой угрозу, тотчас ворвался бы в комнату. Прошел бы сквозь дверь, как это сделала собака, хотя менее грациозно и с куда большим шумом.
Я открыл дверь пошире и переступил порог.
На больничных кроватях лежали Анна-Мария – ближе к двери – и Юстина. Обе спали.
На стене над изголовьем каждой кровати висела лампа. Шнур, намотанный на оградительный поручень, позволял регулировать яркость лампы.
Десятилетняя Анна-Мария, очень маленькая для своего возраста, перевела лампу в режим ночника. Она боялась темноты.
Ее инвалидное кресло стояло у кровати. На одном штыре для руки на задней стороне спинки кресла висел теплый жакет. На втором – шерстяная шапочка. Зимними ночами Анна-Мария настаивала, чтобы эти предметы одежды были у нее под рукой.
Девочка спала, зажав верхнюю простыню в хрупких пальчиках, словно готовилась в любой момент скинуть с себя одеяло. На напряженном личике отражалась если не озабоченность, то легкая тревога.
Хотя спала девочка крепко, казалось, что она вот-вот сорвется с кровати.
Раз в неделю по собственной инициативе Анна-Мария, закрыв глаза, доезжала на своем кресле, приводимом в движение электромотором, до одного из двух лифтов. Первый находился в восточном крыле, второй – в западном.
Несмотря на ее физические ограничения и страдания, Анна-Мария была счастливым ребенком. И эти приготовления к экстренной эвакуации совершенно не соответствовали ее характеру.
Хотя девочка не говорила об этом, она словно чувствовала, что грядет ночь ужаса и вокруг воцарится враждебная тьма, сквозь которую ей придется искать путь к спасению. Возможно, она обладала даром предвидения.
Бодэч, которого я впервые увидел из окна на третьем этаже, пришел сюда, но не один. Втроем они устроились у второй кровати, молчаливые волкообразные тени.
Единственный бодэч еще не свидетельствовал о том, что некий акт насилия может произойти в обозримом будущем. Если они появлялись по двое или по трое, угроза возрастала.
По собственному опыту я знал: если их гораздо больше, до беды осталось совсем ничего. Многие и многие могут погибнуть в ближайшие дни или даже часы. Хотя три бодэча напугали меня, я порадовался тому, что их не тридцать.
Дрожа от предвкушения, бодэчи склонились над спящей Юстиной, словно внимательно ее изучали. Словно уже кормились ее энергией.
Глава 2
Лампа над изголовьем второй кровати тоже горела в режиме ночника, но отрегулировала ее не Юстина. Нужную яркость установила дежурная монахиня, полагая, что именно такая больше всего устроит девочку.
Юстина, частично парализованная и лишившаяся дара речи, мало что делала сама и ни о чем не просила.
Когда Юстине было четыре года, ее отец задушил мать. Говорили, что после того, как несчастная умерла, он заталкивал ей в горло стебель розы со всеми шипами, пока цветок не оказался между губами.
Маленькую Юстину он утопил в ванне, точнее, решил, что утопил. Оставил ее там, по его разумению, мертвой, но девочка выжила, хотя длительное кислородное голодание привело к необратимым нарушениям мозговой деятельности.
Долгие недели она находилась в коме. Спала и просыпалась, но, проснувшись, практически не могла общаться со своими спасителями.
На фотографиях четырехлетняя Юстина – удивительно красивый ребенок. Полная жизни. Буквально светится изнутри.
Восемью годами позже, в двенадцать, она стала еще прекраснее. Нарушения мозговой деятельности не привели к лицевому параличу. Более того, хотя большую часть времени она проводила в помещении, кожа не приобрела характерной бледности. У Юстины сохранился здоровый цвет лица, на коже не было ни единого прыщика.
Красота Юстины была целомудренной, словно у мадонны Боттичелли, неземной. У всех, кто знал Юстину, красота эта вызывала не зависть или похоть, но благоговение и, как ни странно, что-то вроде надежды.
Подозреваю, что три угрожающие фигуры, разглядывающие девочку с повышенным интересом, появились здесь не из-за ее красоты. Скорее их привлекла выдержавшая все испытания чистота Юстины и ожидание (а может, они знали это наверняка) ее скорой и насильственной смерти.
Эти три тени, черные, как затянутое низкими облаками ночное небо, не имели глаз и тем не менее сладострастно таращились на Юстину, не имели ртов, но я буквально видел, как бодэчи облизываются, предвкушая смерть этой девочки.
Я видел, как собрались они у дома престарелых за многие часы до того, как землетрясение разрушило здание. Видел их на бензозаправочной станции перед взрывом и пожаром. Видел, как много дней подряд они ходили за подростком Гэри Толливером, прежде чем тот подверг пыткам и убил всю свою семью.
Одна смерть не привлекает их, две смерти тоже, даже три. Они предпочитают массовую гибель людей, и для них представление не заканчивается, пока последнюю жертву не отправляют к праотцам.
Вроде бы они не способны воздействовать на наш мир, то есть не полностью присутствуют в нашем времени и пространстве, присутствие их, можно сказать, виртуальное. Но они находят нашу боль, наблюдают за ней, кормятся ею.
Однако я их боюсь, и не только потому, что их появление – знак грядущей беды. Пусть на текущий момент они не могут влиять на наш мир, меня не покидает ощущение, что я – исключение из правил, которые их ограничивают, и уязвим для них, как уязвим муравей, оказавшийся в тени опускающегося ботинка.
Рядом с иссиня-черными бодэчами Бу казался более белым, чем всегда. Он не рычал, но с отвращением наблюдал за этой призрачной троицей.
Я сделал вид, будто пришел сюда, чтобы убедиться, что термостат отрегулирован должным образом, а окно плотно закрыто и сквозняка нет. Потом у меня возникло желание извлечь серу из правого уха и кусочек салата, застрявший между зубами. Что я и проделал, но разными пальцами.
Бодэчи меня игнорировали… или прикидывались, что игнорируют.
Юстина полностью владела их вниманием. Руки или лапы мельтешили в нескольких дюймах от девочки, пальцы или когти описывали в воздухе круги, словно бодэчи играли на некоем музыкальном инструменте, состоящем из стаканов, выводя мелодию прикосновениями к влажным кромкам.
Возможно, их возбуждали ее невинность, бессилие, уязвимость.
Все мои рассуждения о бодэчах – всего лишь догадки. Наверняка я не знаю ничего ни о них самих, ни о том, откуда они приходят.
Вышесказанное касается не только бодэчей. Папка с названием «О ЧЕМ ОДД ТОМАС НИЧЕГО НЕ ЗНАЕТ» размерами не уступает Вселенной.
Так что известно мне лишь одно: как же много я не знаю. Может, это мудрое признание. К сожалению, мне оно не приносит удовлетворенности.
Три бодэча, склонившиеся над Юстиной, резко выпрямились и повернули волчьи головы к двери, словно откликаясь на зов трубы, который я не услышал.
Вероятно, Бу тоже не услышал. Потому что уши его остались прижатыми к голове.
Как тени, преследуемые внезапно вспыхнувшим светом, бодэчи выскочили из-за кровати, устремились к двери, исчезли в коридоре.
Я уже собрался последовать за ними, но остался на месте, увидев, что Юстина смотрит на меня. Ее синие глаза напоминали прозрачные озера: такие чистые, ничего не скрывающие, бездонные.
Иногда ты можешь точно сказать, что она тебя видит. В других случаях, как в этом, чувствуешь, что ты для нее прозрачен, как стекло, что в этом мире она все может видеть насквозь.
– Не бойся, – сказал я ей, уж не знаю зачем. Во-первых, понятия не имел, испугалась ли она, да и вообще способна ли на страх. Во-вторых, мои слова вроде бы обещали защиту в надвигающемся кризисе, обеспечить которую я бы, скорее всего, не сумел.
Слишком мудрый и скромный для того, чтобы изображать из себя героя, Бу уже покинул комнату.
Когда я направлялся к двери, Анна-Мария, которая лежала на другой кровати, ближе к двери, пробормотала: «Странный».
Глаза ее оставались закрытыми. Руками она сжимала простыню. Дышала неглубоко, ровно.
Я остановился у изножия кровати Анны-Марии, и девочка повторила это слово, более отчетливо: «Странный».
Она родилась со спинномозговой грыжей и расщелиной позвоночника, с вывихнутыми бедренными суставами и деформированными ножками. Казалось, что голова на подушке размерами не уступает тельцу под одеялом.
Она вроде бы спала, но я все-таки прошептал: «Что, сладкая моя?»
– Странный ты, – ответила она.
В голосе ее психические недостатки не проявлялись. Она не тянула слова, не запиналась, наоборот, голос у нее был нежный и приятный.
– Странный ты.
Меня обдало холодом, словно я вновь оказался на улице в зимнюю ночь.
Что-то, должно быть интуиция, заставило меня посмотреть на лежащую на соседней кровати Юстину. Она повернула голову ко мне. И впервые встретилась со мной взглядом.
Губы Юстины шевельнулись, но с них не сорвался даже бессловесный звук, на которые она была способна.
И пока Юстина безуспешно пыталась что-то сказать, Анна-Мария произнесла вновь: «Странный ты».
Занавески закрывали окна. Плюшевые котята недвижно сидели на полках у кровати Юстины, не подмигивали мне глазом, усы у них не подергивались.
На половине Анны-Марии на полке аккуратно стояли детские книжки. Фарфоровый кролик с гибкими пушистыми ушами, в наряде времен короля Эдуарда, словно часовой, застыл на прикроватном столике.
Все вещи в комнате находились на привычных местах, но тем не менее я чувствовал, как накопленная энергия рвется наружу. И не удивился бы, если бы все неодушевленные предметы ожили: поднявшись в воздух, врезались в стены и отлетали от них.
Ни одна вещь, однако, не сдвинулась с места, Юстина вновь попыталась заговорить, но слово произнесла Анна-Мария, нежным, ласкающим слух голоском: «Просвети».
Оставив спящую девочку, я вернулся к изножию кровати Юстины.
Из страха, что мой голос может разрушить чары, молчал.
Задаваясь вопросом, может ли девушка с поврежденным мозгом пустить в свой разум гостью, я мечтал о том, чтобы бездонные синие глаза на какие-то мгновения превратились в такие мне знакомые, черные, египетские.
Иногда я чувствую, что родился двадцатиоднолетним, но на самом деле я когда-то был молодым.
В те дни, когда смерть могла постучаться в дверь к кому-то еще, но не ко мне, моя девушка Бронуэн Ллевеллин, которая предпочитала, чтобы ее звали Сторми, иногда говорила мне: «Просвети меня, странный ты мой». То есть хотела, чтобы я поделился с ней событиями прошедшего дня, или мыслями, или страхами и тревогами.
За шестнадцать месяцев, прошедших с того момента, как Сторми, превратившись в горстку золы в этом мире, отправилась служить в другой, никто не обращался ко мне с такими словами.
Юстина опять шевельнула губами, не издав ни звука, а на соседней кровати Анна-Мария произнесла во сне: «Просвети меня».
В комнате тридцать два вдруг стало душно. Я стоял в тишине, сравнимой с тишиной вакуума. Не мог дышать.
Мгновением раньше я пожелал, чтобы синие глаза превратились в черные, чтобы визуализация подтвердила мое предположение. Теперь возможность такой перемены привела меня в ужас.
Когда мы надеемся, надежды наши связаны не с тем, на что следует надеяться.
Мы мечтаем о завтрашнем дне и прогрессе, который он принесет с собой. Но вчера когда-то было завтра, и какой там был прогресс?
Или мы жаждем вчерашнего дня, рассуждаем о том, каким бы он мог быть. Но, пока мы жаждем, сегодня становится вчера, и прошлое – не что иное, как наша надежда получить второй шанс.
– Просвети меня, – повторила Анна-Мария.
Пока я плыл по течению реки времени, длина которой определялась сроком моей жизни, я не мог вернуться ни к Сторми, ни к чему-то еще. Вернуться к ней я мог, лишь плывя вперед, вниз по течению. Путь вверх – это продвижение вниз, путь назад – это продвижение вперед.
– Просвети меня, странный ты мой.
Стоя в комнате тридцать два, я надеялся поговорить со Сторми не здесь и сейчас, а только в конце моего путешествия, когда время больше не будет властвовать надо мной, когда вечное настоящее лишит прошлое всех его прелестей.
И я отвернулся, прежде чем смог увидеть в синих пустотах черное и египетское, на что за миг до этого надеялся, уставился на свои руки, вцепившиеся в изножие кровати.
Душа Сторми не осталась в этом мире, в отличие от некоторых других. Она перешла в следующий мир, как от нее и требовалось.
Сильная, неумирающая любовь живых может стать магнитом для мертвых. Маня Сторми назад, я оказывал ей медвежью услугу. И хотя возобновленный контакт мог поначалу скрасить мое одиночество, в итоге он бы не принес ничего, кроме страданий.
Я смотрел на свои руки.
Анна-Мария спала и больше ничего не говорила.
Плюшевые котята и фарфоровый кролик не ожили, не начали биться о стены.
Какое-то время спустя мое сердце замедлило бег.
Глаза Юстины закрылись. Ресницы блестели, щечки увлажнились. На подбородке дрожали две слезы, которые мгновением позже упали на простыню.
В поисках Бу и бодэчей я покинул комнату.
Глава 3
В старом аббатстве, которое теперь занимала школа Святого Варфоломея, установлены современные технические системы – водоснабжения, вентиляции и так далее, – которые контролируются и управляются компьютерной станцией, размещенной в подвале.
В комнате, где стоит компьютер, обстановка спартанская: два стула, стол и бюро для хранения документации, которое не используется. Разве что в нижнем ящике бюро хранится более тысячи оберток от «Кит-Кэт».
Брат Тимоти, который ведает всеми вышеуказанными системами как в школе, так и в аббатстве, обожает «Кит-Кэт». Вероятно, он полагает, что страсть к этим сладостям очень уж близка к смертному греху – обжорству, вот и прячет обертки.
В этой комнате обычно бывает только брат Тимоти да специалисты-компьютерщики, которые приезжают время от времени, чтобы проверить работу компьютерной станции. Вот почему брат Тимоти пребывает в уверенности, что здесь его тайник никто не найдет.
Но все монахи знают о тайнике. Многие, улыбаясь и подмигивая, уговаривали меня выдвинуть как-нибудь нижний ящик бюро.
Никто не мог знать, признался ли Тимоти в обжорстве приору, отцу Рейнхарту. Но само существование коллекции оберток говорило о том, что ему хотелось, чтобы его поймали.
Его братья с радостью представили бы общественности доказательство греховности Тимоти, но дожидались, пока оберток станет еще больше. Опять же требовалось выбрать правильный момент, с тем чтобы устыдить бедолагу по максимуму.
Хотя брат Тимоти был всеобщим любимцем, к несчастью для него, он славился и тем, что краснел по любому поводу, да так, что цветом лицо становилось очень уж похожим на помидор.
Брат Роланд предположил, что Бог дал человеку такую реакцию только потому, что хотел, чтобы человек этот демонстрировал ее как можно чаще, к радости тех, кто находился поблизости.
Одну стену подвальной комнаты, которую братья называли не иначе как «кит-кэтовские катакомбы», украшала взятая в рамочку надпись: «ДЬЯВОЛ В ЦИФРОВЫХ ДАННЫХ».
Воспользовавшись компьютером, я могу получить всю информацию, как за весь срок эксплуатации, так и текущую, по системам водоснабжения и отопления, подачи электроэнергии и противопожарной безопасности, по состоянию аварийных электрогенераторов.
На втором этаже три бодэча по-прежнему обходили комнаты, оглядывая будущих жертв, чтобы в момент кризиса получить максимум удовольствия. Наблюдая за ними, я уже не мог узнать ничего нового.
Страх перед пожаром погнал меня в подвал. На экране один за другим я просматривал файлы, связанные с системой противопожарной безопасности.
В каждой комнате в потолок вмонтировали хотя бы одну распылительную головку. В коридорах головки эти располагались на расстоянии пятнадцати футов одна от другой.
Согласно датчикам, показания которых выводились на компьютер, все распылительные головки были в полном порядке, а в водяных магистралях поддерживалось требуемое давление. Детекторы дыма и звуковая сигнализация функционировали нормально, на что указывали периодические автопроверки.
Я вышел из папки системы пожарной безопасности и переключился на систему отопления. Особенно меня интересовали бойлеры, которых в школе было два.
Поскольку газовые трубопроводы в эти пустынные районы Сьерры не протянули, работали бойлеры на пропане. Большое подземное хранилище сжиженного пропана находилось на достаточном удалении и от школы, и от аббатства.
Согласно датчикам, запас пропана составлял восемьдесят четыре процента от объема хранилища. Расходовался газ в обычном режиме, все регулирующие и распределительные устройства функционировали нормально. Никаких утечек датчики не фиксировали. Оба автономных клапана экстренного перекрытия магистралей подачи сжиженного газа находились в рабочем состоянии.
На схеме в каждом месте потенциальной поломки горела зеленая точка. Ни одной красной, свидетельствующей об отказе того или иного агрегата, на экране я не увидел.
Если школе и грозила какая-то беда, речь могла идти о чем угодно, только не о пожаре.
Я посмотрел на табличку на стене: «ДЬЯВОЛ В ЦИФРОВЫХ ДАННЫХ».
Однажды, когда мне было пятнадцать, несколько серьезно настроенных парней в шапках-пирожках надели мне на запястья наручники, сцепили лодыжки кандалами, бросили меня в багажник старого «Бьюика», подцепили «Бьюик» краном, поставили в гидравлический пресс, который используется для того, чтобы превратить когда-то новенький автомобиль в металлический куб не таких уж больших размеров, и нажали на кнопку «РАЗДАВИ ОДДА ТОМАСА».
Расслабьтесь. У меня нет желания докучать вам давней боевой историей. О «Бьюике» я упомянул лишь для того, чтобы проиллюстрировать тот факт, что мои сверхъестественные способности не включают в себя надежный дар предвидения.
Это были плохиши с похожими на полированные льдинки глазами злобных социопатов, со шрамами на лице, которые они получили отнюдь не путешествуя в джунглях и сражаясь с дикими зверьми, с походкой, указывающей на то, что у них или опухоли яичек, или они обвешаны оружием. Однако я не увидел в них угрозы, пока они не свалили меня на землю и не принялись избивать ногами.
Меня отвлекли двое других мужчин, в черных сапогах, брюках, рубашках, плащах и в необычных шляпах. Позже я узнал, что загляделся на школьных учителей, которые решили пойти на костюмированный бал, одевшись как Зорро.
Уже потом, когда меня заперли в багажнике с трупами двух мартышек, я понял, что мне следовало распознать плохишей по шапкам-пирожкам. Разве человек в здравом уме мог представить себе, что у троих мужчин с одинаковыми шапками-пирожками на голове могут быть добрые намерения?
В свою защиту я могу лишь сказать, что тогда мне было только пятнадцать, я не знал многого из того, что знаю теперь, и никогда не заявлял, что я – ясновидящий.
Поэтому мой страх перед пожаром мог быть ложным, как и тогдашние подозрения в отношении псевдо-Зорро.
Хотя проверка некоторых технических систем показала, что не надвигающийся пожар привлек бодэчей в школу Святого Варфоломея, полностью я не успокоился. Там, где проживает большое количество людей с физическими и умственными недостатками, пожар представляет собой самую страшную угрозу.
В горах Калифорнии землетрясения случались не так часто и не были такими мощными, как в долинах и на равнине. Кроме того, новое аббатство построили как крепость, а старое реконструировали, приняв все необходимые меры для того, чтобы оно выдержало самые сильные толчки.
На такой высоте скальное основание находилось практически под ногами. Кое-где гранит просто выходил на поверхность. Оба наших здания прочно крепились к скальному основанию.
Не было у нас ни торнадо, ни ураганов, ни действующих вулканов, ни пчел-убийц.
Но сказать, что мы отгородились от всех опасностей, я не мог. Потому что здесь жили люди.
Монахи аббатства и монахини монастыря не казались варварами. Зло умело прятаться под личиной благочестия и милосердия, но я с трудом мог представить себе, как кто-то из них, обезумев, носится по школе с включенной бензопилой или с автоматом.
Даже брат Тимоти, с избытком сахара в крови и виновный в непомерном поглощении «Кит-Кэт», меня не пугал.
Мрачный русский, проживающий на втором этаже гостевого крыла, вызывал куда больше подозрений. Он не носил шляпу-пирожок, но никогда не улыбался и вел себя загадочно.
Мои месяцы спокойствия и размышлений подошли к концу.
Особенности моего дара, молчаливые и настойчивые мольбы мертвых, ужасные потери, которые я не всегда мог предотвратить, – все это привело меня в уединение аббатства Святого Варфоломея. Я укрылся здесь, чтобы упростить свою жизнь.
Пришел сюда не насовсем. Только попросил у Бога передышку, которую и получил, но теперь роковые часы вновь начали отсчет.
Когда я вышел из папки системы отопления, на черном экране осталось только белое меню на синем фоне. Отражательная способность экрана увеличилась, и я уловил движение у меня за спиной.
Семь месяцев аббатство казалось мне тихой заводью на реке, где я, каждый день открывая глаза, видел все тот же знакомый берег, но теперь воды реки вновь подхватили меня. Враз смыли ощущение умиротворенности и вновь потащили навстречу моему предназначению.
Ожидая сильного удара – или по голове чем-то тяжелым, или в спину чем-то острым, – я резко развернулся, чтобы оказаться лицом к лицу с источником отражения на экране компьютера.
Глава 4
Мой позвоночник превратился в лед, а рот наполнился пылью от страха перед монахиней.
Бэтмен высмеял бы меня, Одиссей не удостоил бы и взглядом, но я мог бы напомнить им, что никогда не мнил себя героем. В душе я все тот же повар блюд быстрого приготовления, пусть в настоящее время и безработный.
В свою защиту я могу сказать, что в комнату, где стоял компьютер, вошла не просто монахиня, а сестра Анжела, которую другие называют матерью-настоятельницей. У нее лицо всеми любимой бабушки, но характер словно у Терминатора.
Разумеется, я говорю про хорошего Терминатора из второго фильма сериала.
Хотя сестры бенедиктинских монастырей обычно носят серые или черные одежды, эти носили белые, поскольку принадлежали к дважды реформированному ордену.
Почему орден бенедиктинцев реформировался дважды, вам знать не обязательно. Боюсь, сам Господь Бог до сих пор пытается в этом разобраться.
Особенность всей этой реформации заключается в том, что наши сестры более ортодоксальны, чем современные монахини, полагающие себя социальными работниками, которые не ходят на свидания. Они молятся на латыни, никогда не едят по пятницам и суровыми взглядами глушат голос или гитару любого певца, который решает продемонстрировать свое мастерство во время мессы.
Сестра Анжела говорит, что она и ее сестры пытаются вернуться в первую треть прошлого столетия, когда церковь верила в неподвластность времени, а «епископы не обезумели». Хотя она родилась в 1945 году и не застала эру, которой восхищается, она говорит, что предпочла бы жить в 1930-е, а не в век Интернета и рок-концертов, транслирующихся через спутники связи.
Я ее понимаю. В те дни не было ни атомного оружия, ни террористов, взрывающих детей и женщин, и на каждом углу ты мог купить жевательную резинку «Блэк Джек» по десятицентовику за пачку.
Информация про жевательную резинку из какого-то романа. Я многое узнал из романов. Некоторые факты даже соответствуют действительности.
Опустившись на второй стул, сестра Анжела спросила:
– Еще одна бессонная ночь, Одд Томас?
Из наших предыдущих разговоров она знала, что теперь я сплю не так крепко, как раньше. Сон – это мир и покой. А к ним я пока не стремился.
– Не мог лечь в постель, пока не повалил снег, – признался я. – Хотел увидеть, как мир становится белым.
– Снегопад еще не начался. Но комната в подвале – не лучшее место для того, чтобы наблюдать, как идет снег.
– Да, мэм, – согласился я.
У нее прекрасная улыбка, и улыбаться она может долго, терпеливо ожидая пояснений. Если б она занесла меч над головой, он был бы не столь эффективным средством развязывания языка, как эта растянутая во времени улыбка.
Паузу, конечно же, прервал я.
– Мэм, вы смотрите на меня так, будто думаете, что я чего-то недоговариваю.
– А ты чего-то недоговариваешь, Одди?
– Нет, мэм, – я указал на компьютер, – я просто проверял технические системы школы.
– Понятно. Значит, ты замещаешь брата Тимоти? Его отправили в клинику лечиться от зависимости к «Кит-Кэт»?
– Мне нравится узнавать новое… чтобы приносить пользу.
– Твои оладьи по уикендам – лакомство, каким нас не баловал ни один из гостей.
– Никто не печет такие пышные оладьи, как я.
Глаза у нее были ярко-синие, как барвинки на фарфоровом сервизе «Ройял Далтон», принадлежавшем моей матери, отдельные предметы которого мама время от времени швыряла в стену.
– В том ресторане, где ты работал, у тебя наверняка была постоянная клиентура.
– Меня там ценили.
Она улыбалась мне. Улыбалась и ждала.
– В это воскресенье я испеку шоколадное печенье. Вы еще не пробовали мое шоколадное печенье.
Улыбаясь, она перебирала бусинки цепочки, на которой висел ее нагрудный крест.
– Дело в том, что мне приснился дурной сон о взрывающемся бойлере.
– Сон о взрывающемся бойлере?
– Совершенно верно.
– Настоящий кошмар, не так ли?
– Он очень меня встревожил.
– Взрывался один из наших бойлеров?
– Возможно. Во сне точной привязки к месту не было. Вы знаете, какие они, сны.
Глаза-барвинки блеснули.
– В этом сне ты видел горящих монахинь, с криками убегающих в снежную ночь?
– Нет, мэм. Слава богу, нет. Только взрывающийся бойлер.
– Ты видел, как дети с физическими недостатками, объятые пламенем, выбрасываются из окон?
На этот раз я промолчал и улыбнулся.
– В твоих кошмарах всегда мало чего происходит, Одди?
– Не всегда, мэм.
– Иногда я вижу во сне Франкенштейна. Из-за фильма, который смотрела маленькой девочкой. В моем сне всегда появляется старая ветряная мельница с рваной, прогнившей парусиной крыльев, которые скрипят во время грозы. Хлещет дождь, ночь рассекают молнии, мечутся тени, я вижу какие-то каменные лестницы, двери, замаскированные под секции книжных полок, потайные ходы, непонятного вида машины, яркие электрические дуги, безумного горбуна со сверкающими глазами, за спиной у меня вырастает чудовище, а ученый в белом лабораторном халате несет в руках собственную отрубленную голову.
Закончив, она мне улыбнулась.
– У меня во сне взорвался бойлер, ничего больше, – стоял я на своем.
– У Бога много причин любить тебя, Одди, и, уж конечно, он любит тебя и потому, что ты такой неопытный и неумелый лжец.
– Раньше мне удавалось ловко лгать.
– Утверждение, что тебе удавалось ловко лгать, – самая большая ложь, сказанная тобой.
– В школе монахинь в дебатах вам, наверное, не было равных.
– Хватит об этом. Тебе не снился взрывающийся бойлер. Тебя тревожит что-то еще.
Я пожал плечами.
– Ты заглядывал в комнаты к детям.
Она знала, что я вижу души мертвых, задержавшиеся в нашем мире. Но о бодэчах я не рассказывал ни ей, ни аббату Бернару.
Поскольку этих призраков, охочих до людских страданий, притягивали события с многочисленными жертвами, я никак не ожидал встретить их в столь уединенном месте. Вроде бы им следовало сосредоточиться на городах и мегаполисах.
А кроме того, те, кто принял на веру мои утверждения о том, что я вижу души умерших, скорее всего, могли счесть себя слишком доверчивыми, если бы я сразу заговорил о неких демонах, которые собираются в тех местах, где людей ждет мучительная смерть.
Человека, у которого одна ручная мартышка, полагают милым эксцентриком. Но если человек превращает свой дом в обезьянник и десятки шимпанзе разгуливают по комнатам, то им начинают интересоваться психиатры.
Я, однако, решил снять с себя груз ответственности, потому что сестра Анжела умела слушать и без труда отличала ложь от правды. Возможно, апостольник служил прибором, помогающим улавливать те нюансы в речи других людей, которые для нас оставались незамеченными.
Я не говорю, что монахини пользовались услугами Кью, гениального изобретателя, снабжающего Джеймса Бонда всякими хитрыми техническими устройствами. Это гипотеза, которую я не стал бы с ходу отметать, но доказать ничего не могу.
Рассчитывая на доброе ко мне отношение и исходя из того, что апостольник служит сестре Анжеле надежным детектором лжи, я рассказал ей о бодэчах.
Она слушала внимательно, с бесстрастным лицом, не давая понять, считает она меня психом или нет.
Такая уж харизма сестры Анжелы, что она может заставить человека неотрывно смотреть ей в глаза. Только нескольким обладающим огромной силой воли людям удается отвести взгляд после того, как сестра Анжела ловит его своим, и я – не из их числа. И, рассказывая ей все о бодэчах, я буквально растворился в барвинках.
После того как я закончил, она долго смотрела на меня все с тем же бесстрастным лицом, и когда я уже подумал, что она сомневается, а в здравом ли я уме, выяснилось, что она мне поверила.
– Что же нам делать? – спросила сестра Анжела.
– Не знаю.
– Это самый неудовлетворительный ответ.
– Самый, – согласился я. – Дело в том, что бодэчи показались только полчаса тому назад. Я не наблюдал за ними достаточно долго, чтобы понять, что привлекло их сюда.
Ее руки сжались в кулачки так сильно, что побелели костяшки пальцев.
– Что-то случится с детьми.
– Необязательно со всеми. Может, только с некоторыми. И, возможно, не только с детьми.
– И сколько у нас времени до того… как?
– Обычно они появляются за день или два до события. Чтобы насладиться видом тех, кто… – продолжать мне не хотелось.
– …кто скоро умрет, – закончила за меня сестра Анжела.
– Если люди должны умереть от рук человека, а не в результате, скажем, взрыва бойлера, иногда убийца привлекает бодэчей точно так же, как потенциальные жертвы.
– У нас здесь нет убийц.
– Что мы в действительности знаем о Родионе Романовиче?
– Русском джентльмене из гостевого крыла аббатства?
– Он всегда хмурый, и у него сердитый взгляд.
– Со мной такое тоже случается.
– Да, мэм, но вы хмуритесь от озабоченности, и вы – монахиня.
– Он пришел сюда в поисках Бога.
– У нас есть доказательства, что вы – монахиня, а насчет того, кто он, знаем только с его слов.
– Ты видел, что бодэчи следуют за ним?
– Пока нет.
Сестра Анжела нахмурилась, разве что сердито не глянула на меня.
– В школе мы видели от него только добро.
– Я ни в чем не обвиняю мистера Романовича. Просто интересуюсь, кто он.
– После Lauds я поговорю с аббатом Бернаром о тех мерах предосторожности, которые необходимо предпринять.
(Lauds – утренняя молитва, вторая из семи, на которые монахи должны ежедневно собираться в церкви.
В аббатстве Святого Варфоломея Lauds следует сразу за Matins (пение псалмов и чтение из жития святых), которое начинается в 5.45 утра и заканчивается не позднее половины седьмого.)
Я выключил компьютер и встал.
– Пойду еще немного поброжу.
Поднялась и сестра Анжела.
– Если завтра – день кризиса, мне лучше немного поспать. Но в случае чего-то чрезвычайного звони мне по мобильнику в любое время.
Я улыбнулся и покачал головой.
– Что такое? – спросила она.
– Земля вращается, а мир меняется. Монахини с мобильниками.
– С этим свыкнуться легко, – ответила она. – Гораздо легче, чем с поваром блюд быстрого приготовления, который видит мертвых.
– Это правда. Я думаю, равнозначной мне может быть только летающая монахиня, как в старом телевизионном шоу.
– В моем монастыре я не разрешаю монахиням летать, – отрезала сестра Анжела. – Они становятся очень игривыми и во время ночных полетов так и норовят вернуться через закрытые окна и разбивают их.
Глава 5
Когда я поднялся из подвала на второй этаж, бодэчи не шастали по коридорам. Возможно, они толпились у кроватей других детей, но я полагал, что это не так. Скорее они покинули этот этаж.
Могли, конечно, перебраться на третий, где, не подозревая об их присутствии, спали монахини. Сестры тоже могли погибнуть при взрыве.
Пройти на третий этаж я без приглашения не мог, разве что при чрезвычайных обстоятельствах. Поэтому покинул школу и вновь вышел в морозную ночь.
Луг, окружающие деревья и аббатство, расположенное выше по склону, все еще ждали снегопада.
Тяжелых облаков, которые никак не могли им разродиться, я не видел, ибо горы были такими же темными, как небеса, а потому сливались с ними.
Бу бросил меня. Хотя он не против моей компании, я ему не хозяин. Он – существо независимое и гуляет сам по себе.
Не зная, что делать дальше и где искать причину, привлекшую сюда бодэчей, я пересек двор школы, направляясь к аббатству.
Температура моей крови понизилась с появлением бодэчей. Но эти злобные призраки и декабрьский морозный воздух не могли объяснить того холода, который пронизывал меня до мозга костей.
Истинной причиной этого холода, возможно, было осознание факта, что наш единственный выбор – погребальный костер или погребальный костер, что мы живем и дышим, чтобы сгореть в огне или огне, не просто сейчас и в аббатстве Святого Варфоломея, но всегда и везде. Сгореть или очиститься огнем.
Земля заурчала, земля задрожала под ногами, высокая трава колыхнулась, хотя ветра не было и в помине.
Хотя звук был едва слышным, движение – легким и ни один монах, скорее всего, даже не проснулся, инстинкт подсказывал – землетрясение. Но я заподозрил, что ответственность за содрогание земли лежит на брате Джоне.
От луга поднимался запах озона. Я заметил этот запах и раньше, во внутреннем дворике крыла для гостей, когда проходил мимо статуи Святого Варфоломея, предлагающего тыкву.
Когда через полминуты подземное урчание стихло, я осознал, что потенциальной причиной пожара и катаклизма могли быть не хранилище пропана и не бойлеры, которые обогревали наши здания. Следовало принять во внимание брата Джона, который работал в своем подземном пристанище, изучал саму структуру реальности.
Я поспешил к аббатству, мимо комнат послушников, на юг, мимо офиса аббата. Личные апартаменты аббата Бернара находились на втором этаже, над его офисом.
На третьем этаже была маленькая часовня, где он мог уединиться, чтобы преклонить колени перед Богом. За окнами часовни мерцал слабый свет.
В тридцать пять минут первого аббат скорее похрапывал, чем молился. А в часовне горела свечка, которая и подсвечивала окна.
Я обогнул юго-восточный угол аббатства и двинулся на запад, мимо зала для собраний капитула и кухни. Не доходя до трапезной, остановился у бронзовой двери, освещенной лампочкой. К двери вели три ступеньки. Над ней крепилась отлитая из бронзы панель с выпуклыми буквами надписи на латыни: «LIBERA NOS A MALO».
«Убереги нас от зла».
Мой универсальный ключ открыл замок и этой двери. Она бесшумно повернулась на шарнирных петлях, так плавно, словно и не весила полтонны.
За дверью находился коридор, залитый синим светом.
Бронзовая дверь за моей спиной захлопнулась и закрылась на замок, как только я подошел ко второй двери, из нержавеющей стали. На ней выгравировали еще три латинских слова: «LUMIN DE LUMIN».
«Свет из света».
Широкий стальной архитрав окружал этот непреодолимый барьер. В архитраве темнела двенадцатидюймовая плазменная панель.
Она осветилась, как только я плотно приложил к ней ладонь.
Я ничего не увидел и не почувствовал, но сканер, вероятно, опознал меня, потому что с шипением пневматики дверь открылась.
Брат Джон говорит, что шипение – необязательный атрибут процесса. Дверь можно открыть и бесшумно.
Но шипение для него – напоминание об одной истине: за любым человеческим начинанием, каким бы добродетельным оно ни казалось, маячит змей.
За стальной дверью меня ждала камера площадью в восемь футов, без единого шва, желто-восковой гипсовый сосуд. Я напоминал себе одинокое семечко, брошенное в полую, отполированную изнутри тыкву.
Шипение повторилось, но, повернув голову, стальную дверь я уже не увидел. Словно ее и не было.
Стены светились изнутри, и, как в прошлые визиты в это таинственное место, мне казалось, что я ступил в грезу. И одновременно почувствовал себя отрезанным от реального мира.
Стены померкли. Вокруг меня сомкнулась темнота.
Хотя камера, несомненно, была кабиной лифта, который опустил меня на один-два этажа, никакого движения я не почувствовал. И работала техника бесшумно.
В темноте засветился красным еще один прямоугольник, с шипением открылась очередная дверь.
В вестибюле, куда я попал, на меня смотрели три стальные двери. Справа и слева они представляли собой стальные пластины без ручек и замков. Пройти через них меня ни разу не приглашали.
Третью, по центру, украшала выгравированная надпись: «PER OMNIA SAECULA SAECULORUM».
«Во веки веков».
В красном свете матовая сталь напоминала раскаленные угли, зато отполированные буквы сверкали.
Без единого звука дверь с надписью «Во веки веков» уползла в стену. Приглашая меня в вечность.
Я ступил в круглую комнату диаметром в тридцать футов, совершенно пустую, если не считать четырех удобных кресел, поставленных по центру. У каждого стоял торшер, но в данный момент горели только два.
Там и сидел брат Джон, в рясе и наплечнике, но скинув капюшон с головы. До того как уйти в монахи, он был знаменитым Джоном Хайнманом.
Журнал «Тайм» назвал его «самым знаменитым физиком этой половины столетия, человеком с истерзанной душой». В приложении к статье приводился анализ «жизненно важных решений» Хайнмана, сделанный психологом, ведущим одной популярной телевизионной передачи, в которой обсуждались проблемы матерей-клептоманок и их страдающих обжорством дочерей.
«Нью-Йорк таймс» охарактеризовала Джона Хайнмана как «загадку, окутанную покровом тайны, внутри неизвестности». Двумя днями позже газета указала, что эти слова произнесла не Камерон Диас, делящаяся впечатлениями о встрече с Хайнманом, а Уинстон Черчилль, говоря о России в 1939 году.
В статье, озаглавленной «Самые тупые знаменитости года», еженедельник «Энтетейнмент уикли» назвал Хайнмана «идиотом от рождения, который не может отличить Эминема от Опры».
«Нэшнл инкуайер» пообещал представить доказательства того, что у Хайнмана и ведущей утреннего шоу Кэти Курик роман, тогда как в «Уикли уорлд ньюс» написали, что он встречается с принцессой Ди, которая (на чем они настаивали) вовсе не умерла.
В различных научных журналах ставились под сомнение результаты его исследований, его гипотезы, его право публиковать результаты исследований и основные положения гипотез, его право вести такие исследования и выдвигать такие гипотезы, его мотивы, его психическое здоровье, величина его состояния.
Если бы многочисленные патенты, ставшие результатом исследований, не принесли Хайнману многомиллиардного состояния, пресса им бы не заинтересовалась. Богатство – это власть. А власть – это единственное, что интересует современную публику.
А если бы он не отдал все свое состояние, даже не выпустив пресс-релиз и не раздавая интервью, они не испытывали бы по отношению к нему такого раздражения. Репортеры живут ради власти, точно так же, как поп-звезды и кинокритики.
За годы, прошедшие с того знаменательного события, его бы разом простили, если бы засекли с какой-нибудь шлюхой или поместили в клинику лечиться от наркотической зависимости. Пресса сразу вознесла бы его до небес. В наш век потакание своим желаниям и самоуничтожение, а отнюдь не самопожертвование, являются основой новых героических мифов.
Вместо этого Джон Хайнман провел эти годы в монастырском уединении, более того, месяцами жил как отшельник, сначала в разных местах, потом здесь, в подземном убежище, ни с кем не перекидываясь ни словом. Его медитирование отличалось от медитирования других монахов, но вызывало не меньшее уважение.
Я пересек сумеречную зону, окружавшую четыре стоящих по центру кресла. По каменному полу. Лишь под креслами пол устилал ковер цвета красного вина.
Тонированные лампы и абажуры из темно-коричневой ткани давали темно-медовый свет.
Брат Джон был высокий, огромный, широкоплечий. И руки, которые в этот момент лежали на подлокотниках кресла, были большие, с широкими запястьями.
А вот лицо – круглым, хотя к такой фигуре куда больше подходило бы удлиненное. Свет торшера отбрасывал тень прямого носа к левому уху, словно само лицо – диск солнечных часов, нос – центральная ось, а левое ухо – девятичасовая отметка.
Рассудив, что второй зажженный торшер указывал, какое кресло мне следует занять, я сел напротив брата Джона.
На его фиолетовые глаза набегали тяжелые веки, не мигая, он смотрел прямо перед собой.
Предположив, что он медитирует, а потому мешать ему нельзя, я не произнес ни слова.
Молчание среди монахов аббатства Святого Варфоломея приветствуется всегда, за исключением разрешенных уставом периодов общения.
Дневное молчание называется Меньшим, оно начинается после завтрака и продолжается до вечернего послеобеденного рекреационного периода. Во время Меньшего молчания братья говорят друг с другом, только если этого требует работа в монастыре.
Молчание после вечерней молитвы называется Большим. В аббатстве Святого Варфоломея оно продолжается до завершения завтрака.
Я не хотел побуждать брата Джона к необходимости отвечать мне. Он знал, что я не приду к нему в такой час без веской на то причины. Но решение, нарушить молчание или нет, оставалось за ним.
Ожидая, я оглядывал комнату.
Поскольку лампы здесь всегда горели тускло и только по центру, мне не удавалось разглядеть стену этого кругового помещения. Вроде бы она поблескивала в темноте, и я подозревал, что сделана она из стекла, за которым царит чернота.
Мы находились под землей, но ощущения, что эта комната вырублена в скале, не было. Потолок отстоял от пола на добрых девять футов.
Почему-то мне, когда я попадал сюда, казалось, что вокруг комнаты – аквариум. Но ни одна рыба не проплывала мимо. Ни одно подводное чудовище не таращилось на меня сквозь стекло.
Ассоциации с аквариумом, возможно, возникали у меня потому, что брата Джона я воспринимал как капитана Немо в рубке «Наутилуса». Сравнение, конечно, подобрал неудачное. Немо был могущественным человеком и гением, но крыша у него точно съехала.
А брат Джон психическим здоровьем не отличался от меня. Понимайте мое утверждение как хотите.
Где-то через минуту он добрался до конца некой цепочки рассуждений, которую ему не хотелось прерывать. Взгляд его фиолетовых глаз покинул далекое далеко и сфокусировался на мне.
– Возьми пирожное, – предложил он густым басом.
Глава 6
В круглой комнате у каждого кресла стоял маленький столик. На моем я увидел тарелку с тремя шоколадными пирожными.
Брат Джон выпекал их сам. И какие же они были вкусные!
Я взял пирожное. Еще теплое.
В круглую комнату я вошел менее чем через две минуты после того, как открыл замок бронзовой двери мастер-ключом.
Я сомневался, что брат Джон принес пирожные сам. Он наверняка сидел, погруженный в мысли.
В комнате мы были одни. И я не услышал удаляющихся шагов, когда вошел сюда.
– Потрясающе, – похвалил я, проглотив первый кусочек шоколадного пирожного.
– В детстве я хотел стать пекарем, – признался брат Джон.
– Мир нуждается в хороших пекарях, сэр.
– Я не мог перестать думать на достаточно долгое время, чтобы успеть стать пекарем.
– Перестать думать о чем, сэр?
– О Вселенной. Материи реальности. Структуре.
– Понимаю, – кивнул я, хотя ничего не понял.
– Я понимал субатомную структуру уже в шесть лет.
– Я в шесть лет сложил крепость из конструктора «Лего». С башнями, стенами, воротами.
Он просиял.
– Ребенком я использовал сорок семь конструкторов «Лего», чтобы построить довольно-таки грубую модель квантовой пены.
– Извините, сэр. Я понятия не имею, что такое квантовая пена.
– Чтобы понять, ты должен представить себе очень маленький кусочек пространства, одну десятимиллиардную от миллионной доли метра, которая существует очень короткое время, одну миллионную от десятимиллиардной доли секунды.
– Мне придется купить более точные часы.
– Этот кусочек пространства находится на уровне, который в десять в двадцатой степени раз ниже уровня протона, и там нет ни лева, ни права, ни низа, ни верха, ни вчера, ни сегодня.
– Сорок семь конструкторов «Лего» стоили недешево.
– У моих родителей денег хватало.
– А у моих нет, – ответил я. – В шестнадцать лет мне пришлось уйти из дома и самому зарабатывать на жизнь.
– Ты печешь потрясающие оладьи, Одд Томас. В отличие от квантовой пены, все знают, что такое оладьи.
Создав благотворительный фонд с капиталом в четыре миллиарда долларов, который принадлежал и управлялся церковью, Джон Хайнман исчез. Репортеры многие годы охотились за ним, но безуспешно. Им говорили, что он решил уйти из мира, чтобы стать монахом, и это соответствовало действительности.
Одни монахи становятся священниками, другие – нет. И пусть все они братья, некоторые – отцы. Священники могут служить мессу и проводить священные ритуалы, тогда как не посвященные в духовный сан братья – нет, хотя в остальном все они равны. Брат Джон – только монах, не священник.
Будьте терпеливы. Понять структуру монастырской жизни сложнее, чем научиться печь оладьи, но это сущие пустяки в сравнении с квантовой пеной.
Эти монахи дают обеты бедности, целомудрия, повиновения, согласия на пребывание всю жизнь в определенном монастыре. Некоторые жертвуют церкви свое скромное имущество, другие бросают успешную карьеру. Я думаю, не будет ошибкой сказать, что только брат Джон отвернулся от четырех миллиардов долларов.
Как и пожелал Джон Хайнман, церковь использовала часть этих денег для реконструкции старого аббатства и превращения его в школу и дом для детей с физическими и умственными недостатками, а также брошенных родителями. В противном случае эти дети попали бы в сиротские приюты или умерли от рук «ангелов смерти»[6], работающих в системе здравоохранения.
В эту декабрьскую ночь меня согревало пребывание в компании брата Джона, способность сострадать которого была под стать его гениальности. Честно говоря, и шоколадное пирожное значительно улучшило мне настроение.
На деньги брата Джона построили и новое аббатство. А заодно и подземные помещения, сконструированные и оборудованные согласно его требованиям.
Никто не называл подземный комплекс лабораторией. И, по моему разумению, это была не лаборатория, а нечто уникальное. Придумать такое мог только гений, и только он мог понять, для чего все это предназначено.
Братья, из которых редко кому удалось там побывать, называли подземный комплекс John’s Mew. «Mew» – в данном контексте средневековое слово, обозначающее тайное убежище.
При этом «mew» еще и клетка, в которой держат охотничьих ястребов и соколов, когда они линяют. «Mew» также означает «линять».
Я однажды слышал, как один монах сказал, что брат Джон «отращивает внизу новые перышки». Другой назвал подземный комплекс коконом и задался вопросом, когда оттуда вылетит бабочка откровений.
Такие комментарии предполагали, что брат Джон на пути к еще более великим открытиям в сравнении с теми, что он сделал до ухода в монастырь.
Будучи гостем, а не монахом, я не приставал к братьям с расспросами. Они оберегали и брата Джона, и его право на уединение.
Я узнал о прошлом и настоящем брата Джона только потому, что он сам мне все выложил. И не заставил поклясться в том, что я никому ничего не разболтаю. Только произнес напоследок: «Я знаю, что ты меня не выдашь, Одд Томас. Звезды говорят о твоем благоразумии и верности».
Я, само собой, не понял, что он хотел этим сказать, но за разъяснениями не обратился. Он говорил много такого, чего я не понимал, и мне не хотелось, чтобы мое участие в диалоге сводилось исключительно к вопросам: «Что? Как? Почему?»
Я не поделился с ним своей тайной. Не знаю, по какой причине. Наверное, хочу, чтобы у людей, которыми я восхищаюсь, не возникло повода считать меня каким-то выродком.
Братья относились к Хайнману с уважением, которое граничило с благоговением. Я также улавливал толику страха. Возможно, ошибался.
У меня он страха не вызывал. Не чувствовал я, что от него исходит какая-то угроза. Иногда, однако, я видел, что он сам чего-то боится.
Аббат Бернар не называет подземный комплекс John’s Mew. Предпочитает другое название – adytum.
Adytum – еще одно средневековое слово, которое означает «самая священная часть места поклонения Богу, закрытая для простых верующих, святая святых».
Аббат – человек веселый, но никогда не сопровождает слово «adytum» улыбкой. Произносит его только шепотом, с серьезным лицом, а в глазах читается трепет, а возможно, и ужас.
Что же касается причин, по которым брат Джон поменял успех и суетный мир на бедность и монастырь, то мне он сказал следующее: проводимые им исследования структуры реальности в рамках квантовой механики привели к открытиям, которые потрясли его. «Потрясли и ужаснули» – вот точные слова брата Джона.
Когда я доел шоколадное пирожное, он спросил:
– Чего ты пришел сюда в этот час, во время Большего молчания?
– Я знаю, что по ночам вы обычно не спите.
– Я вообще сплю все меньше и меньше, не могу отключить мозг.
Меня и самого частенько мучила бессонница.
– Иногда мне кажется, что мой мозг – чей-то телевизор, – признался я, – и хозяева постоянно переключают каналы.
– А когда я все-таки засыпаю, – продолжил брат Джон, – происходит это зачастую в самое неудобное время. Практически ежедневно я пропускаю одну или две службы, то утром, то днем, то вечером. Я даже пропускал мессу, заснув в этом самом кресле. Аббат меня понимает. Приор слишком мягок со мной, легко отпускает грехи, требует минимального покаяния.
– Они очень вас уважают, сэр.
– Все равно что сидишь на берегу.
– О чем вы? – спросил я.
– Здесь в тихие часы после полуночи все равно что сидишь на берегу моря. Накатываются волны ночи и выбрасывают наши потери, как мелкие обломки, все, что осталось после кораблекрушения.
– Полагаю, это правда, – я, возможно, не улавливал конкретного смысла, но настроение его очень даже хорошо понимал.
– Мы беззаботно рассматриваем эти обломки, вынесенные прибоем, словно можем вновь слепить прошлое, но только мучаем себя.
Последняя фраза была зубастой. И я тоже почувствовал ее укус.
– Брат Джон, у меня к вам странный вопрос.
– Само собой, – он то ли намекал на необычное время моего прихода, то ли на мое имя.
– Сэр, он может показаться вам невежественным, но у меня есть веская причина его задать. Существует ли даже малая возможность того, что ваша работа может привести к взрыву или чему-то подобному?
Он опустил голову, оторвал одну руку от подлокотника, начал поглаживать подбородок, вероятно обдумывая мой вопрос.
Хотя меня радовало, что ответ я получу мотивированный и обоснованный, я испытал бы куда большее облегчение, услышав произнесенное без запинки: «Нет, никогда, невозможно, абсурд».
Брат Джон продолжал давнюю традицию монахов-ученых. Церковь создала концепцию Вселенной, и первый ученый появился среди служителей Бога в двенадцатом веке. Роджер Бэкон, монах-францисканец, считался величайшим математиком тринадцатого столетия. Епископ Роберт Гроссетесте был первым человеком, установившим правила, по которым следует проводить научный эксперимент. Иезуиты создали первые телескопы, микроскопы, барометры, первыми рассчитали гравитационную постоянную, первыми измерили высоту гор на Луне, первыми разработали точный метод расчета планетарной орбиты, первыми создали атомную теорию и опубликовали ее внятное описание.
И, насколько я знал, за многие столетия ни один из этих людей не взорвал монастырь.
Разумеется, всего я знать не мог. Учитывая огромный объем знаний, накопленных в самых различных сферах человеческой деятельности, я бы выразился точнее, говоря, что не знаю ничего.
Возможно, монахи-ученые когда-нибудь случайно и разносили монастырь по камешку. Но сознательно этого не сделал никто, в этом я практически не сомневался.
И я просто не мог себе представить, что брат Джон, филантроп и пекарь-любитель, которому удавались такие вкусные пирожные, сидит в тускло освещенной лаборатории и, хихикая, как иной раз хихикают в фильмах безумцы-ученые, планирует уничтожение мира. Но при всей его гениальности он оставался человеком, поэтому меня бы не удивило, если бы в какой-то момент он в тревоге оторвался от очередного эксперимента и ахнул, аккурат перед тем, как превратить аббатство в облако пара.
– Чему-то подобному.
– Сэр?
Он поднял голову, чтобы вновь встретиться со мной взглядом.
– Да, возможно, к чему-то подобному.
– Чему-то подобному, сэр?
– Ты спрашивал, может ли моя работа привести к взрыву или в результате ее может случиться что-то подобное. Я не вижу, как может она взорваться, это я про мою работу.
– Ага. Но может произойти что-то подобное?
– Может, да, может – нет. Кто знает?
– Но может и да. Что именно?
– Все, что угодно.
– Как это все, что угодно? – спросил я.
– Все, что можно себе представить.
– Сэр?
– Возьми еще пирожное.
– Сэр, представить себе можно все, что угодно.
– Да. Это правильно, воображение не знает границ.
– То есть все, что угодно, может пойти не так?
– Может – не означает, что пойдет. Любая ужасная катастрофа может произойти, но, вероятно, ничего такого не случится.
– Вероятно?
– Вероятность – важный фактор, Одд Томас. Кровяной сосуд может лопнуть в твоем мозгу, убить тебя буквально через мгновение.
Я тут же пожалел, что не взял второе пирожное.
Он улыбнулся. Посмотрел на часы. На меня. Пожал плечами.
– Видишь. Вероятность небольшая.
– Если случиться может что угодно и, допустим, это случилось, могут в результате этого многие люди умереть ужасной смертью?
– Ужасной?
– Да, сэр. Ужасной.
– Это субъективная оценка. Ужасная смерть для одного может не быть такой уж ужасной для другого.
– Ломающиеся кости, разрывающиеся сердца, раскалывающиеся головы, горящая плоть, кровь, боль, крики… вот про какой ужас я говорю.
– Может, да, вероятно – нет.
– Опять вероятно.
– Скорее всего, они просто перестанут существовать.
– Это смерть.
– Нет, тут другое. После смерти остается труп.
Я уже потянулся за пирожным. Убрал руку, не взяв одно из двух, лежавших на тарелке.
– Сэр, вы меня пугаете.
Сидящая на земле синяя цапля удивляет, когда встает на свои длиннющие ноги-палочки. Вот и брат Джон, когда он поднялся с кресла, вроде бы вытянулся еще сильнее с того момента, как я видел его в последний раз.
– Я и себя напугал, очень напугал, и страх этот со мной уже несколько лет. Со временем учишься с ним жить.
Встал и я.
– Брат Джон… какую бы работу вы здесь ни делали, вы уверены, что ее нужно продолжать?
– Мой разум дарован мне Богом. Моя святая обязанность – использовать этот дар.
Я его очень хорошо понимал. Когда одна из душ мертвых, погибших насильственной смертью, приходит ко мне за справедливостью, я всегда чувствую себя обязанным помочь бедняге.
Разница в следующем: я полагаюсь на здравый смысл и что-то такое, что можно назвать шестым чувством, тогда как в своих исследованиях брат Джон использует исключительно свой интеллект.
Шестое чувство – нечто магическое, предполагающее наличие сверхъестественного уровня. Человеческий интеллект, однако, при всей его мощи и триумфах формируется исключительно в этом мире, а потому способен ошибаться.
Руки этот монах, как и мозг, получил от Бога, но он мог воспользоваться ими и для того, чтобы душить детей.
Я не счел нужным напоминать ему об этом. Только сказал:
– Мне приснился кошмар. Я тревожусь из-за детей, которые живут в школе.
В отличие от сестры Анжелы он не сразу понял, что слова о сне – ложь.
– В прошлом твои сны становились явью?
– Нет. Но этот был очень… реальным.
Он натянул капюшон на голову.
– Старайся, чтобы тебе снилось что-то приятное, Одд Томас.
– Я не могу контролировать свои сны, сэр.
Он отечески обнял меня за плечи.
– Тогда, может, тебе не стоит спать. Воображение – это жуткая сила.
Я не помнил, как пересек комнату вместе с ним, но теперь кресла остались позади, а передо мной беззвучно открылась дверь. За дверью находился вестибюль, залитый красным светом.
В одиночестве переступив порог, я повернулся, чтобы посмотреть на брата Джона.
– Сэр, становясь из просто ученого монахом-ученым, вы не подумывали о профессии продавца покрышек?
– В чем соль?
– Это не шутка, сэр. Когда моя жизнь стала слишком уж сложной и я больше не мог быть поваром блюд быстрого приготовления, я подумывал о том, чтобы уйти в мир покрышек. Но вместо этого пришел сюда.
Он молчал.
– Если бы я стал продавцом покрышек, помогал людям выбрать хорошую резину по адекватной цене, то приносил бы пользу. Если бы я мог быть продавцом покрышек и никем больше, всего лишь хорошим продавцом покрышек, имеющим возможность вечером вернуться в маленькую квартирку к девушке, которую когда-то знал, мне бы этого хватило с лихвой.
На его фиолетовых глазах лежал красный отсвет. Он покачал головой, отвергая мир покрышек.
– Я хочу знать.
– Знать что? – спросил я.
– Все, – ответил он, и нас разделила дверь.
Со сверкающей полированной надписью на передней панели: «PER OMNIA SAECULA SAECULORUM».
«Вовеки и навсегда».
Через шипящие двери, через желтый свет и синий я поднялся на поверхность, вышел в ночь, запер бронзовую дверь своим универсальным ключом.
«LIBERA NOS A MALO», – гласила надпись над дверью.
«Убереги нас от зла».
Когда я пересекал двор аббатства, пошел снег. Огромные снежинки грациозно кружились в темноте под вальс, которого я не слышал.
Мороза я уже не чувствовал. Возможно, в John’s Mew было холоднее, чем мне казалось, и в сравнении с подземельем зимняя ночь была даже теплой.
Несколько мгновений спустя отдельные снежинки слились в белый поток. Этого момента я и ждал, сидя у окна моих гостевых апартаментов на третьем этаже, до того, как во дворе появились Бу и бодэч.
До прихода в этот монастырь я жил в Пико-Мундо, маленьком городке, затерянном в калифорнийской пустыне. И впервые увидел, как падает снег, этой же ночью, только чуть раньше, когда небо расщедрилось лишь на несколько снежинок.
А теперь, в первые минуты настоящего снегопада, я стоял как зачарованный, принимая на веру чьи-то слова о том, что двух одинаковых снежинок не бывает.
От окружающей красоты у меня перехватило дыхание: падающий снег, ночь без единого ветерка, предельная простота во всей ее сложности. И хотя ночь была бы еще прекраснее, если бы рядом со мной стояла Сторми, в эти мгновения мне было хорошо, очень хорошо, а потом, разумеется, кто-то закричал.
Глава 7
Резкий крик тревоги оборвался так быстро, что его можно было принять за крик ночной птицы, которую снег погнал под защиту леса, раздавшийся, когда она пролетала у меня над головой.
Летом прошлого года, когда фанатики устроили бойню в одном из торговых центров Пико-Мундо, я услышал очень уж много криков, даже пожалел, что я – не глухой. Ранения получил сорок один ни в чем не повинный человек. Девятнадцать умерли. И я бы поменял музыку и голоса моих друзей на полную тишину, лишь бы до конца жизни больше не слышать человеческих криков боли и ужаса.
Так часто наши надежды бывают ложными, вот и моя пошла прахом. Я не глух к боли и не слеп к крови… или смерти, как мне того хотелось.
Ведомый интуицией, я обежал ближайший угол аббатства. Повернул направо, вдоль трапезной, где ели монахи, но в час ночи там, понятное дело, не горело ни огонька.
Всматриваясь сквозь падающий снег, я оглядывал ночь. Если какой-то человек и находился между мною и лесом на западе, снегопад его скрывал.
Трапезная образовывала внутренний угол с библиотечным крылом. Я вновь двинулся на запад, мимо глубоко посаженных окон, за которыми в темноте стояли стеллажи с книгами.
Когда обогнул юго-западный угол библиотеки, едва не споткнулся о человека, который лежал лицом вниз. В черной, с капюшоном, монашеской рясе.
Я ахнул от удивления, в результате чего легкие заполнились холодным воздухом (до короткой боли в груди), после чего он вышел наружу облаком светлого пара.
Я упал на колени рядом с монахом, но тронуть его не решился из страха, что он не просто упал, а его свалили на землю.
Мир за пределами аббатства был в основном варварским, и состояние этого мира за последние сто пятьдесят лет нисколько не изменилось. Так называемая цивилизация являлась всего лишь притворством, маской, которая позволяла варварам творить жестокость во имя добродетелей, которые в истинно цивилизованном мире давно уже считались бы пороками.
Убежав от этого варварского беспорядка, мне пришлось, пусть и с неохотой, признать, что скрыться от него невозможно, нигде нет убежища, недоступного анархии. Тело, лежащее на земле, лучше всяких бодэчей доказывало, что безопасного места мне не найти.
Предчувствуя, что лицо монаха превращено в кровавое месиво, я коснулся бедняги, на которого падали и падали снежинки. Перевернул на спину.
Падающий снег подсветил ночь, но свет этот ничем мне не помог. Хотя капюшон свалился с головы и открыл лицо жертвы, видел я слишком мало, чтобы опознать монаха.
Приложив руку к его рту, дыхания не уловил, но не нашел и бороды. Некоторые братья отращивали бороду, другие – нет.
Я приложил пальцы к шее, еще теплой, поискал артерию. Подумал, что нащупал пульс.
Поскольку мои руки задубели от холода и стали куда как менее чувствительными к теплу, я мог не уловить слабого дыхания монаха, когда касался его губ.
Когда я наклонился, чтобы приложить ухо к его рту, в надежде услышать дыхание, сзади меня ударили по голове.
Несомненно, нападавший хотел размозжить мне голову. Уже наносил удар, когда я внезапно подался вперед и вниз, поэтому дубинка только скользнула мне по затылку, и удар пришелся на левое плечо.
Я нырнул к земле, мимо тела монаха, перекатился влево, еще раз перекатился, вскочил, побежал. Оружия у меня не было. У нападающего же была дубинка и, может быть, что-то похуже, скажем, нож.
Убийцы, которые не пользуются огнестрельным оружием, могут забивать жертву дубинкой или душить шарфом, но большинство из них вооружены и ножом, как на всякий пожарный случай, так и для того, чтобы надругаться над трупом.
Те парни в шапках-пирожках, упомянутые мною ранее, помимо дубинок, пистолетов и даже гидравлического пресса имели при себе и ножи. Если у кого работа – смерть, одного вида оружия ему недостаточно. Вы же знаете, сантехник не приходит на место аварии только с одним разводным ключом.
Хотя жизнь в моем возрасте превратила меня в старика, быстрота реакции, свойственная молодости, никуда не делась. Надеясь, что нападавший старше, а потому медлительнее, я бросился прочь от аббатства, в открытый двор, где не было углов, за которыми меня могла ждать засада.
Я мчался сквозь снег, насаживая снежинки на ресницы.
В эту вторую минуту снегопада земля еще оставалась черной, буран не успел выбелить ее. Несколько шагов, и земля начала медленно уходить вниз, спускаясь к лесу, которого я не видел в темноте.
Интуиция настаивала, что бежать к лесу для меня – смерть. Он наверняка стал бы моей могилой.
Для кого-то дикая природа – естественная среда обитания, но только не для меня. Я – городской житель, чувствую себя комфортно, когда под ногами тротуар, в кармане библиотечная карточка, а где-то рядом – гриль и сковорода.
Если моим преследователем был новый варвар, он, возможно, не сумел бы разжечь костер с помощью двух палочек и камня, не определил бы по мху на стволе дерева, где север, а где – юг, но при его любви к беззаконию в диком лесу он, в отличие от меня, не испытывал бы никаких неудобств.
Мне требовалось оружие, а я располагал только мастер-ключом, парой бумажных салфеток да недостаточно освоенными приемами рукопашного боя, которые не позволили бы мне защититься даже от дубинки, не говоря уже о ноже.
Выкошенная трава уступила место высокой, и еще через десять футов природа щедро набросала оружия мне под ноги: камни принялись проверять мое умение сохранять равновесие. Я остановился, наклонился, поднял два камня, которые удобно легли в ладонь, повернулся, бросил один, потом другой.
Камни исчезли в снегу и мраке. Я то ли оторвался от моего преследователя, то ли он, догадавшись о моем намерении, двинулся кругом, как только я остановился и наклонился за камнями.
Я подобрал с земли еще два камня, медленно повернулся на триста шестьдесят градусов, оглядывая ночь, готовый запустить в преследователя два неуправляемых снаряда, весом в полфунта каждый.
Ничто не двигалось, кроме снега, который валил и валил с неба, но при этом каждая снежинка не только падала, но и вращалась.
Я мог что-то разглядеть максимум в пятнадцати футах от себя. Представить себе не мог, что снегопад так сильно ограничивает зону видимости.
Раз или два мне показалось, что на границе этой зоны кто-то двигается, но, возможно, то была лишь иллюзия движения. Падающий в ночи снег сбивал с толку.
Задержав дыхание, я прислушался. Снег не издавал ни звука, добираясь с неба до земли. Меня окружала мертвая тишина.
Я ждал. Что я умел, так это ждать. Я шестнадцать лет дожидался, что моя чокнутая мать убьет меня во сне, прежде чем сумел уйти и оставить ее в доме наедине с любимым пистолетом.
Если, несмотря на периодически возникающие опасности, связанные с моим даром, мне предстояло провести в этом мире срок, соответствующий средней продолжительности человеческой жизни, то моя следующая встреча со Сторми могла состояться только через шестьдесят лет, уже в следующем мире. Ждать предстояло долго, но и терпения мне было не занимать.
Левое плечо болело, ныл и затылок, только задетый дубинкой. И я промерз до костей.
По какой-то причине меня не преследовали.
Если бы снегопад продолжался достаточно долго, чтобы выбелить землю, я мог бы вытянуться на спине, полежать и встать, оставив на земле белого ангела. Но для этой игры условия еще не созрели. И дожидаться, пока земля покроется снегом, как-то не хотелось.
Аббатство пропало из виду. Я не мог точно сказать, откуда пришел, но не волновался из-за того, что могу заблудиться. Со мной такого еще не случалось.
Объявляя о своем присутствии неконтролируемым стуком зубов, держа по камню в каждой руке, я двинулся в обратный путь, вскоре добрался до выкошенной лужайки двора. А впереди, сквозь снег, проступал силуэт аббатства.
Вернувшись к углу библиотеки, где я чуть не споткнулся о тело распростертого на земле монаха, я не нашел ни жертву, ни нападавшего. Подумав, что монах мог прийти в себя, проползти несколько ярдов и вновь потерять сознание, я покружил около угла библиотеки, но никого не обнаружил.
Библиотека образовывала букву L с задним фасадом гостевого крыла, из которого часом раньше или около того я вышел на поиски бодэча. Вот тут я разжал окоченевшие пальцы, камни упали на землю, открыл дверь на лестницу черного хода и поднялся на третий этаж.
Войдя в коридор, увидел, что дверь в мои апартаменты распахнута. Такой я ее и оставил. Но, дожидаясь снегопада, я сидел при свече, а теперь из дверного проема лился куда более яркий свет.
Глава 8
Я сомневался, что в начале второго ночи брат Роланд, в чьем ведении находилось гостевое крыло аббатства, будет менять белье или приносить часть от «двух хогсхедов[7] вина», которые, согласно монастырскому уставу, написанному в шестом веке святым Бенедиктом, полагалось держать в каждом доме для гостей.
В аббатстве Святого Варфоломея вина гостям не наливали. В маленьком холодильнике, который стоял в ванной, были только банки колы и бутылки с ледяным чаем.
Я входил в гостиную, готовый крикнуть «Подлец!», или «Негодяй!», или какое-нибудь другое уместное слово, но нашел не врага, а друга. Брат Костяшки, которого иногда называли брат Сальваторе, стоял у окна и смотрел на падающий снег.
Брат Костяшки чутко реагировал на окружающий его мир, на самые тихие звуки и едва уловимые запахи, вот почему и выжил в среде, которая окружала его до того, как он стал монахом. Едва я переступил порог, как тут же услышал:
– Ты поймаешь смерть, если будешь бродить ночью в такой одежде.
– Я не бродил, – я тихонько притворил за собой дверь. – Я крался.
Он отвернулся от окна, посмотрел на меня.
– Я был на кухне, резал бекон и хлеб, когда увидел, как ты закрыл дверь в John’s Mew.
– На кухне света не было, сэр, я бы заметил.
– Света от лампочки в холодильнике достаточно, чтобы приготовить сэндвич, а есть очень даже можно в отсвете часов на микроволновке.
– Предавались греху обжорства в темноте, сэр?
– Ответственный за продукты должен проверять, свежие ли они, не так ли?
Брат Костяшки покупал, складировал и контролировал наличие продуктов и напитков как в аббатстве, так и в школе.
– И потом, – добавил он, – человек, который ест при ярком свете на кухне, где нет занавесок… этот человек ест свой последний сэндвич.
– Даже если он – монах в монастыре?
Брат Костяшки пожал плечами:
– Нигде и никогда нельзя пренебрегать осторожностью.
В тренировочном костюме, а не в рясе, при росте в пять футов и семь дюймов и весе в двести фунтов, в которых не было ни унции жира, он выглядел как машина-убийца, прикрытая чехлом из серой фланели.
Лицо его, с глазами цвета стали и резкими, угловатыми чертами, в свое время было жестоким, даже угрожающим. Люди боялись его, и не без причины.
Но двенадцать лет в монастыре, годы угрызений совести и раскаяния добавили тепла в эти когда-то ледяные глаза и смягчили лицо, дарованное ему природой. Теперь, в пятьдесят пять, его могли спутать с боксером-профессионалом, который слишком уж задержался на ринге (расплющенные уши, перебитый нос, рассеченные брови) и на собственной шкуре узнал, как нелегок этот хлеб.
Холодный островок подтаявшего снега сполз у меня со лба на правую щеку.
– Снег лежит у тебя на голове, как белая шапка. – Костяшки направился в ванную. – Принесу тебе полотенце.
– На раковине стоит пузырек с аспирином. Мне нужен и аспирин.
Он вернулся с полотенцем и аспирином.
– Чем будешь запивать? Кола подойдет?
– Дайте мне хогсхед вина.
– В дни святого Бенни у них, наверное, печень была из железа. Хогсхед – это шестьдесят три галлона.
– Тогда мне хватит половины хогсхеда.
Я энергично вытирал волосы полотенцем, когда он принес мне банку колы.
– Ты вышел из прибежища брата Джона и стоял, глядя на снег, точно так же, как индюшка, подняв голову, смотрит на дождь с открытым клювом, пока не захлебнется.
– Сэр, я никогда раньше не видел снега.
– А потом – раз, и ты умчался за угол трапезной.
Сев в кресло, я вытряс из пузырька две таблетки.
– Я услышал чей-то крик.
– Я никакого крика не слышал.
– Вы были на кухне, – напомнил я ему, – и чавкали.
Костяшки сел в другое кресло.
– Так кто кричал?
Я запил аспирин глотком колы.
– Я нашел одного из братьев, который лежал на земле лицом вниз у библиотеки. Сначала не увидел его, лежащего в черной рясе на черной земле, и чуть не споткнулся об него.
– Кто он?
– Не знаю. Весил он много. Я перевернул его, но не смог разглядеть лицо в темноте… а потом кто-то попытался вышибить мне мозги, ударив сзади.
Коротко стриженные волосы брата Костяшки, казалось, встали дыбом от негодования.
– В аббатстве Святого Варфоломея такое не принято.
– Дубинка, а возможно, что-то еще, только скользнула по затылку, и удар пришелся по левому плечу.
– Вот в Джерси это обычное дело.
– Я никогда не был в Нью-Джерси.
– Тебе бы там понравилось. Хотя можно попасть в передрягу.
– В Нью-Джерси одна из самых больших в мире свалок использованных покрышек. Вы наверняка ее видели.
– Никогда. Грустно, не так ли? Живешь в каком-то месте всю жизнь и не знаешь, чем оно знаменито.
– Вы даже не слышали об этой свалке, сэр?
– Многие жители Нью-Йорка никогда не поднимались на Эмпайр-стейт-билдинг. Ты в порядке, сынок? Твое плечо?
– Бывало и хуже.
– Может, тебе стоит пойти в лазарет, позвонить брату Грегори, чтобы он осмотрел твое плечо?
Брат Грегори ведает в монастыре лазаретом. У него есть диплом медбрата. Наш монастырь недостаточно велик для того, чтобы один человек полностью занимался только лазаретом (в школе лазарет свой, одна из сестер обслуживает и монахинь, и учеников), поэтому на братьях Грегори и Норберте лежит стирка.
– Я в порядке, сэр, – заверил я его.
– Так кто же пытался отшибить тебе голову?
– Мне не удалось даже взглянуть на него.
Я объяснил, как перекатился по земле и побежал, думая, что нападающий гонится за мной, а вернувшись, обнаружил, что монах, о тело которого я чуть не споткнулся, исчез.
– То есть мы не знаем, поднялся он и ушел сам или его унесли, – подвел итог брат Костяшки.
– Мы даже не знаем, лежал он без сознания или мертвый.
Брат Костяшки нахмурился.
– Не люблю я мертвых. И потом, в этом нет никакого смысла. Кто будет убивать монаха?
– Да, сэр, но кто будет отключать монаха?
Костяшки задумался.
– Как-то один парень убил лютеранского священника, но это произошло случайно.
– Не думаю, что вы должны мне это рассказывать, сэр.
Он отмахнулся. Костяшки пальцев на его сильных кистях были огромными. Отсюда и прозвище.
– Это был не я. Я же говорил тебе, настоящий киллер из меня не получился. Уж в этом-то ты мне веришь, не так ли, сынок?
– Да, сэр. Но вы сами сказали, что произошло все случайно.
– Никогда не убивал священника даже случайно.
– Я понял.
Брат Костяшки, ранее Сальваторе Джакомо, работал на мафию и получал неплохие деньги до того, как Бог кардинально изменил его жизнь.
– Зубы выбивал, ноги ломал, но убивать никого не доводилось.
В сорок лет у Сальваторе появились сомнения в правильности выбора жизненного пути. Он ощутил в душе пустоту, превратился в лодку, которая остается на плаву, да только в ней никого нет.
Во время кризиса совести сам Костяшки и еще несколько парней поселились в доме босса, Тони Мартинелли, над которым нависла смертельная угроза. Каждый принес с собой не пижаму и зубную щетку, а любимые автоматический пистолет и карабин. В результате однажды вечером Костяшки читал книжку шестилетней дочери Мартинелли.
История была об игрушке, фарфоровом кролике, который очень гордился своей внешностью и вечно задирал нос. А потом кролик попал в полосу неудач, и они заставили его смирить гордыню, а через смирение он пришел к состраданию горестям других.
Девочка заснула где-то на половине истории. Костяшки ужасно хотелось узнать, что случилось с кроликом, но он не желал, чтобы другие мордовороты подумали, будто его заинтересовала детская книжка.
Несколькими днями позже, когда угроза, нависшая над Мартинелли, миновала, Костяшки пошел в книжный магазин и купил книжку о кролике. Начал читать с начала и, добравшись до конца (заканчивалась история тем, что фарфоровый кролик сумел вернуться к маленькой девочке, которая любила его), сломался и заплакал.
Никогда раньше он не ронял ни слезинки. А в тот день сидел на кухне своего дома (жил он один) и рыдал, как ребенок.
В те дни никто из знакомых Сальваторе «Костяшки» Джакомо, включая его мать, никогда бы не сказал, что тот способен на обобщения, но тем не менее Костяшки понимал: плачет он не только потому, что фарфоровый кролик вернулся домой. Да, конечно, отчасти он плакал, радуясь за кролика, но у слез была и другая причина.
Какое-то время он не мог сообразить, что это за причина. Сидел за кухонным столом, чашку за чашкой пил кофе, ел испеченную матерью пиццу, брал себя в руки, чтобы потом снова разрыдаться.
В конце концов до него дошло, что оплакивает он себя. Стыдится человека, которым стал, скорбит о человеке, каким намеревался стать, когда был мальчишкой.
Вот это раздвоение не давало ему покоя. Он по-прежнему хотел оставаться крутым парнем, гордился своей силой и стойкостью. И вроде бы демонстрировал слабость.
В следующий месяц он читал и перечитывал историю кролика. И начал понимать, что Эдуард, кролик, познав смирение и научившись сочувствовать горестям других, не стал слабее, наоборот, силы у него только прибавилось.
Костяшки купил другую книгу того же автора. На этот раз о большеухом мыше, который спас принцессу.
Мыш произвел на него меньшее впечатление, чем кролик, но тоже ему понравился. Он полюбил мыша за храбрость, за готовность пожертвовать собой ради любви.
Через три месяца после того, как Костяшки впервые прочитал историю о кролике, он договорился о встрече с агентом ФБР. Предложил дать показания на своего босса и других бандитов.
Он сдал их и потому, что хотел искупить свои грехи, и потому, что стремился спасти маленькую девочку, которой прочитал часть истории о кролике. Надеялся уберечь ее от жизни, уготованной дочери босса преступной организации, жизни, полной страха и смертельных угроз.
В итоге в рамках программы защиты свидетелей Костяшки оказался в Вермонте. Теперь его звали Боб Лодермилк.
В Вермонте он испытал культурный шок. Березовые рощи, фланелевые рубашки, пятидесятилетние мужчины с конскими хвостами раздражали его.
Он попытался устоять перед искушением пустить в ход кулаки, собирая библиотеку детских книг. И открыл для себя, что некоторые писатели прославляли героев, которые вели себя точно так же, как он сам в недалеком прошлом. Его это пугало. Он не мог найти достаточного количества умных фарфоровых кроликов и храбрых большеухих мышей.
Обедая в дешевом итальянском ресторане и мечтая вернуться в Джерси, он внезапно понял, что должен уйти в монахи.
Став послушником, следуя по пути раскаяния, Костяшки впервые в жизни познал, что есть настоящее счастье. В аббатстве Святого Варфоломея он просто расцвел.
И теперь, снежной ночью много лет спустя, когда я раздумывал, а не проглотить ли еще пару таблеток аспирина, он сказал:
– Тот священник, его фамилия Хубнер, не любил американских индейцев. И потому, что они за бесценок продали свою землю, и потому, что он постоянно проигрывал в «блэк джек» в их казино[8]. В том числе проиграл и часть займа, полученного от Тони Мартинелли.
– Я удивлен, что Мартинелли одолжил деньги священнику.
– Тони рассуждал просто: если Хубнер не сможет платить восемь процентов в неделю из собственного кармана, то всегда сможет украсть воскресные пожертвования. Как выяснилось, Хубнер мог играть на деньги и щипать за зад официанток, но не крал. И вот когда он перестает платить проценты, Тони посылает к нему парня, чтобы тот помог священнику разрешить возникшую моральную дилемму.
– Парня, но не вас.
– Парня, но не меня. Мы прозвали его Иголки.
– Не хочется мне узнавать, почему его прозвали Иголки.
– И правильно, что не хочется, – кивнул брат Костяшки. – Короче, Иголки дает Хубнеру еще один шанс заплатить, но, вместо того чтобы принять это требование с христианским терпением, священник говорит: «Иди в ад». Потом вытаскивает пистолет и пытается выписать нашему парню билет в то самое место.
– Священник его застрелил?
– Возможно, он был методистом, а не лютеранином. Он стреляет, но только ранит нашего парня в плечо, а Иголки выхватывает у него пистолет и убивает его.
– Значит, этот священник мог застрелить человека, но не мог воровать.
– Я не говорю, что это традиционное методистское учение.
– Да, сэр. Я понимаю.
– Теперь, думая об этом, я даже склоняюсь к мысли, что священник, возможно, был унитарием. В любом случае он был священником, и его застрелили, то есть плохое может случиться с любым, даже с монахом.
Хотя холод декабрьской ночи не полностью покинул меня, я прижал холодную банку колы ко лбу.
– Проблема, которая здесь возникла, связана с бодэчами.
Поскольку в аббатстве Святого Варфоломея он был одним из моих доверенных лиц, я рассказал ему о трех демонических тенях, склонившихся над кроватью Юстины.
– И они болтались около монаха, о тело которого ты чуть не споткнулся?
– Нет, сэр. Они явились сюда за чем-то бо́льшим, чем один потерявший сознание монах.
– Ты прав. Такая мелочь нигде не соберет толпу.
Он поднялся с кресла и подошел к окну. Несколько мгновений смотрел в ночь.
– Я вот думаю… По-твоему, мое прошлое догоняет меня?
– Прошло уже пятнадцать лет. Разве Мартинелли не в тюрьме?
– Он давно умер. Но некоторые из этих бандитов очень злопамятны.
– Если бы вас выследил киллер, сэр, вы бы уже умерли, не так ли?
– Абсолютно. Читал бы старые журналы в приемной Чистилища.
– Не думаю, что происходящее как-то связано с вашим далеким прошлым.
Он отвернулся от окна.
– Твои бы слова да в ухо Господа. Это будет ужасно, если здесь кто-то пострадает из-за меня.
– Ваше присутствие здесь всех только радует, – заверил я его.
Углы на его лице сместились, сложившись в улыбку, которая могла напугать тех, кто его не знал.
– Ты хороший мальчик. Будь у меня сын, я бы только радовался, если бы он был немного похож на тебя.
– Поскольку я знаю, каково быть мной, я бы никому не пожелал быть на меня похожим, сэр.
– Хотя, будь я твоим отцом, – продолжил брат Костяшки, – ты был бы ниже ростом, шире в плечах и с более короткой шеей.
– Длинная шея мне все равно не нужна, – ответил я. – Галстуки я не ношу.
– Нет, сынок, шея нужна тебе для того, чтобы высовываться. Именно это ты и делаешь. Такая уж у тебя натура.
– В последнее время я раздумывал над тем, чтобы надеть рясу. Стать послушником.
Он вернулся к своему креслу, но сел на подлокотник. Заговорил не сразу.
– Может, когда-нибудь ты услышишь зов. Но не скоро. Ты человек мирской и таким должен оставаться.
Я покачал головой:
– Не думаю, что в мире мне лучше, чем здесь.
– Все дело в том, что ты нужен миру, сынок. Тебе там хватает дел.
– Этого-то я и боюсь. Того, что должен делать.
– Монастырь – не убежище. Если бандит хочет прийти сюда и стать монахом, он может прийти, потому что решил открыть себя чему-то большему, чем мир, а не потому, что задумал свернуться в маленький шарик, укрыться под панцирем, как черепаха.
– Есть кое-что такое, от чего человек просто должен укрыться, сэр.
– Ты про позапрошлое лето, стрельбу в торговом центре? За это тебе ни у кого не нужно просить прощения, сынок.
– Я знал, что-то грядет, они грядут. Фанатики. Мне следовало их остановить. Погибли девятнадцать человек.
– Все говорят, что погибли бы сотни, если б не ты.
– Я – не герой. Если бы люди знали о моем даре и знали, что я все равно не сумел остановить этих фанатиков, они бы не превозносили меня как героя.
– Ты и не Бог. Ты сделал все, что мог, никто не сделал бы больше.
Я поставил банку колы, взял пузырек с таблетками аспирина, вытряс еще две на ладонь, сменил тему:
– Вы собираетесь разбудить аббата и сказать ему о том, что я чуть не споткнулся о лежащего на земле монаха?
Он смотрел на меня, похоже решая, позволить ли мне сменить тему.
– Возможно, и скажу. Со временем. Но сначала пройдусь по кельям, посмотрю, может, кто прикладывает лед к шишке на голове.
– Монах, о которого я чуть не споткнулся.
– Именно. У нас два вопроса. Второй – почему кому-то понадобилось бить монаха дубинкой по голове? Но первый – почему в такой час монах оказался там, где его ударили дубинкой по голове?
– Как я понимаю, вы не хотите, чтобы у этого брата возникли неприятности.
– Если он согрешил, я не собираюсь помогать ему укрывать содеянное от исповедника. Его душе пользы от этого не будет. Но если речь идет о какой-то глупости, приору знать об этом необязательно.
Приор ведает в монастыре дисциплинарными вопросами.
Приором аббатства Святого Варфоломея был отец Рейнхарт, пожилой монах с тонкими губами и длинным, острым носом. Глаза, брови и волосы были у него цвета Пепельной среды[9].
Шагая, отец Рейнхарт напоминал душу, плывущую над землей, так бесшумно он передвигался. Многие монахи называли его Серым призраком, пусть и любя.
Строгий, но справедливый, отец Рейнхарт никогда не карал слишком жестоко. Когда-то он был директором католической школы и предупреждал, что у него есть трость, которую он еще не пускал в ход. В трости он просверлил дырки, чтобы уменьшить сопротивление воздуха. «Хочу, чтобы вы это знали», – говорил он, подмигивая.
Брат Костяшки, уже направившись к двери, оглянулся. Посмотрел на меня.
– Если грядет что-то дурное, сколько у нас времени?
– После того как показываются первые бодэчи… иногда день, обычно – два.
– Ты уверен, что сотрясения мозга у тебя нет?
– Четыре таблетки аспирина меня вылечат, – заверил я его. Отправил вторую пару в рот, разжевал.
Костяшки передернуло.
– Ты что, крутой парень?
– Я прочитал, что так они всасываются в кровь быстрее, через ткани языка.
– Разве врач, когда делает прививку от гриппа, колет в язык? Попытайся поспать несколько часов.
– Попытаюсь.
– Найди меня после Lauds, перед мессой, я расскажу тебе, кого хряпнули по голове… и, возможно, почему, если сам он знает. Да пребудет с тобой Христос, сынок.
– И с вами.
Он вышел в коридор, закрыл за собой дверь.
Двери апартаментов для гостей, как и в монашеских кельях в другом крыле, без замков. Здесь все уважают право каждого на уединение.
Я перенес стул с высокой спинкой к двери. Поставил под ручку, чтобы никто не смог ко мне войти.
Может, аспирин из разжеванных таблеток и всасывается, но на вкус они – настоящее дерьмо.
Когда выпил колы, чтобы убрать этот мерзкий вкус, разжеванные таблетки прореагировали с напитком, и изо рта у меня полезла пена, словно у бешеной собаки.
Если уж говорить о трагических фигурах, к фарсу у меня куда больше таланта, чем у Гамлета, и уж не знаю, поскальзывался ли король Лир на банановой кожуре, но мои ноги находят ее при каждом шаге.
Глава 9
В удобных, но простеньких гостевых апартаментах имелась и душевая, но такая маленькая, что казалось, будто я стою в гробу.
Десять минут горячая вода падала на мое левое плечо, на которое пришелся удар дубинки таинственного нападавшего. Мышцы расслабились, но боль полностью не ушла.
Сильной она не была. И особо меня не волновала. Физическая боль, в отличие от других, рано или поздно уходит.
Когда я выключал воду, большой белый Бу смотрел на меня сквозь запотевшую стеклянную дверь.
Вытершись насухо и надев трусы, я опустился на колени на пол и почесал пса за ушами, отчего он довольно улыбнулся.
– Где ты прятался? – спросил я его. – Где ты был, когда какой-то злодей пытался заставить мои мозги вылезти из ушей? А?
Он не ответил. Продолжал улыбаться. Мне нравятся старые фильмы братьев Маркс[10], и Бу во многих смыслах собачий Харпо Маркс.
Моя зубная щетка весила никак не меньше пяти фунтов. Но, даже вымотанный донельзя, я не могу лечь спать, не почистив зубы.
Несколькими годами раньше я присутствовал при вскрытии, когда судебный эксперт во время предварительного осмотра трупа сказал в микрофон, что усопший плохо следил за зубами. Мне стало неудобно за покойника, который был моим другом.
Я надеюсь, что те, кому придется присутствовать при моем вскрытии, таких неудобств испытывать не будут.
Вы можете подумать, будто глупо гордиться тем, что ты всегда ложишься спать, почистив зубы. Вероятно, правота на вашей стороне.
Тем не менее, чистя на ночь зубы, я убеждал себя, что всего лишь забочусь о чувствах тех свидетелей вскрытия, которые могли знать меня при жизни. Тем более что особых усилий такая забота обычно не требовала.
Когда я вышел из ванной, Бу лежал на кровати, свернувшись клубком у изножия.
– Сегодня больше не будет почесывания ни живота, ни за ушами, – сообщил я ему. – Я сейчас упаду, как самолет, лишившийся всех двигателей.
Зевнул он, конечно, фальшиво, потому что пришел сюда, чтобы пообщаться, а не спать.
Не имея сил надеть пижаму, я улегся в кровать в трусах. Судебный эксперт все равно всегда раздевает труп.
Натянув одеяло до подбородка, вспомнил, что не выключил свет в ванной. Несмотря на четыре миллиарда долларов, пожертвованные Джоном Хайнманом, братья в аббатстве живут скромно, из уважения к данному ими обету бедности. И не транжирят ресурсы, в том числе электроэнергию.
Свет находился очень далеко и удалялся с каждой секундой, а одеяло превратилось в камень. К черту, подумалось мне, я еще не монах, даже не послушник.
Я уже не был ни поваром (разве что пек оладьи по воскресеньям), ни продавцом автомобильных покрышек, стал никем. А людей, которые никто, совершенно не волнует стоимость потраченной зазря электроэнергии.
Меня тем не менее волновала. Но, несмотря на волнения, я заснул.
Мне приснился сон, но не о разлетающихся от взрыва телах. И не об охваченных огнем монахинях, бегущих сквозь снежную ночь.
В моем сне я спал, а потом проснулся, чтобы увидеть бодэча, стоящего у изножия моей кровати. Этот приснившийся мне бодэч, в отличие от тех, что я видел в реальном мире, сверлил меня яростным взором, а глаза его поблескивали отраженным светом от лампы, горящей в ванной.
Как обычно, я притворился, что не вижу чудовища. Наблюдал за ним, чуть разлепив веки.
Когда бодэч двинулся, он изменился, как это часто случается с вещами, существами или людьми во снах, и из бодэча превратился в хмурого русского, Родиона Романовича, еще одного гостя, который в настоящее время жил в монастыре.
Бу тоже нашлось место в моем сне. Он стоял на кровати, оскалив зубы, смотрел на незваного гостя, но не лаял.
Романович обошел кровать, направляясь к тумбочке.
Бу прыгнул с кровати на стену, словно кот, и полез наверх, отрицая гравитацию, по-прежнему глядя на русского.
Интересно.
Романович взял рамку, которая стояла на тумбочке рядом с часами.
В рамке, под стеклом, была маленькая карточка из ярмарочной машины, предсказывающей будущее, которая называлась «Мумия цыганки». На карточке написано: «ВАМ СУЖДЕНО НАВЕКИ БЫТЬ ВМЕСТЕ».
В моей первой рукописи я подробно описал историю этой карточки, которая для меня священна. Достаточно сказать, что Сторми Ллевеллин и я получили ее после первой же монетки, скормленной машине, после того как один парень и его невеста, стоявшие в очереди перед нами, на все свои восемь четвертаков получили только плохие новости.
Поскольку «Мумия цыганки» недостаточно точно предсказывала события в этом мире (Сторми умерла, и я теперь один), я знаю, что означает надпись на карточке: мы будем навеки вместе в следующем мире. И это обещание для меня важнее еды, важнее воздуха.
Хотя света из ванной не хватало, чтобы Романович мог прочитать надпись на карточке, заключенной в рамку, он ее все равно прочитал, потому что, будучи русским из сна, мог делать все, что ему заблагорассудится, точно так же, как лошади из сна могут летать, а пауки – откусывать головы младенцам.
Шепотом, с акцентом, он произнес эти слова вслух:
– Вам суждено навеки быть вместе.
Напыщенным, но мелодичным голосом, будто у поэта, и эти пять слов прозвучали, словно стихотворная строка.
Я увидел Сторми, какой она была в тот вечер на ярмарке, и дальше сон пошел про нее, про нас, про наше общее прошлое.
Менее чем через четыре часа беспокойного сна я проснулся, еще до зари.
За окном чернело небо, по стеклу сползали снежинки. В нижней части его прихватил мороз, и корочка льда перемигивалась красным и синим.
Часы на прикроватной тумбочке находились на прежнем месте, как и в тот момент, когда я рухнул в постель, а вот рамка с карточкой от гадалки – нет. Я не сомневался, что ночью она стояла перед лампой. А теперь вот лежала стеклом вниз.
Я отбросил одеяло и встал. Прошел в гостиную, включил свет.
Стул с высокой спинкой стоял под ручкой двери в коридор третьего этажа, как я его и поставил. Я попытался повернуть ручку. Спинка стула этого не позволила.
До того, как коммунизм лишил русских большей части их веры, у них была долгая история христианского и иудейского мистицизма. Однако они не славились умением проходить сквозь стены и закрытые двери.
Окно гостиной находилось тремя этажами выше уровня земли, и подобраться к нему по карнизу возможности не было. Я все равно проверил шпингалет и убедился, что снаружи открыть окно невозможно.
Увиденное мною ночью было сном, пусть без горящих монахинь и без пауков, откусывающих головы младенцам. Сном, и ничем больше.
Оторвав взгляд от шпингалета, я обнаружил источник красно-синего пульсирующего света на изморози в нижней части стекла. Пока я спал, толстое одеяло снега укутало землю, а на дороге в затылок друг другу выстроились три внедорожника «Форд Эксплорер», каждый со словом «ШЕРИФ» на крыше. Из выхлопных труб вырывался парок, мигалки вспыхивали то красным, то синим.
В полном безветрии продолжал падать снег. Я видел шесть лучей мощных фонарей. Невидимые мне люди, слаженно двигаясь, осматривали луг. Что-то искали.
Глава 10
К тому времени, когда я натянул термокальсоны, джинсы и толстый свитер под горло, надел лыжные ботинки, схватил теплую куртку, сбежал по лестнице, пересек гостиную и открыл тяжелую дубовую дверь, ведущую во внутренний дворик гостевого крыла, занялась заря.
Тусклый свет окрасил в серое колонны из известняка, которые окружали двор. Под крышей галереи темнота еще держалась, словно ночь не заметила прихода утра и не собиралась отступать.
Во дворе Святой Варфоломей, без лыжных ботинок, присыпанный свежим снежком, по-прежнему держал тыкву на вытянутой руке.
В восточной части внутреннего дворика, напротив дубовой двери, из которой я выскочил, находился вход для гостей в церковь аббатства. Голоса, поющие молитву, и удары колокола долетали ко мне не из церкви, а из двух галерей, одна из которых находилась передо мной, а вторая уходила вправо.
Каменный коридор вел к главному внутреннему дворику, в четыре раза превосходящему гостевой. И окружала его более внушительная колоннада.
Сорок шесть братьев и пятеро послушников стояли под открытым небом, лицом к аббату Бернару, который находился на колокольном возвышении и одной рукой ритмично дергал за веревку колокола.
Matins закончились, и перед окончанием Lauds они все вышли из церкви для завершающей молитвы и обращения аббата.
Молитва называлась Angelus и на латыни звучала прекрасно, возносимая многими голосами.
Когда я вошел во внутренний двор, братья пели: «Fiat mihi secundum verbum tuum». А потом аббат и все остальные добавили: «Ave Maria».
Два помощника шерифа стояли под колоннами, ожидая, пока монахи закончат молебен. Мужчины крупные и более суровые, чем монахи.
Они повернулись ко мне. По виду я не был ни копом, ни монахом, и неопределенность моего статуса вызывала интерес.
Смотрели они так пристально, что я бы не удивился, если бы в холодном воздухе от их глаз пошел бы такой же парок, какой слетал с губ при каждом выдохе.
Имея большой опыт общения с полицией, я знал, что нет смысла подходить к ним и советовать прежде всего обратить свое внимание на мрачного русского, каким бы чистым и пушистым ни выглядел он в этот момент. Если бы я так поступил, их интерес к моей особе возрос бы десятикратно.
Хотя мне не терпелось узнать, по какой причине вызвали шерифа, я подавил желание задать им соответствующий вопрос. Они бы решили, что ответ мне уже известен, я только имитирую незнание, и отнеслись бы ко мне с большей подозрительностью.
Как только ты заинтересовал копа, если речь идет о совершении преступления, тебе уже ни при каких обстоятельствах не удастся покинуть список потенциальных подозреваемых. Очистить твою репутацию по силам только событиям, контролировать которые ты не можешь. К примеру, если тебя зарежет, застрелит или задушит настоящий преступник.
– Ut digni efficiamur promissionibus Christi, – пропели братья, на что аббат ответил:
– Oremus, – что означало: «Помолимся».
А еще через полминуты пение Angelus завершилось.
Обычно после Angelus аббат обращается к братьям с отрывком из какого-нибудь святого текста и объясняет его приложение к монастырской жизни. Затем, пританцовывая, поет «Чай вдвоем».
Ладно, пританцовывание и пение «Чая вдвоем» я выдумал. Аббат Бернар очень уж напоминает Фреда Астера[11], вот почему в этот момент перед моим мысленным взором и возникает этот знаменитый танцовщик и актер.
На этот раз вместо обращения аббат отпустил с утренней мессы всех тех, кто мог подсобить помощникам шерифа в тщательном обыске всех помещений и территории аббатства.
Часы показывали 6.28. Месса начиналась в семь утра.
Тем, кто собирался присутствовать на мессе, предлагалось ответить на вопросы властей после службы, а также оказать людям шерифа всемерное содействие.
Месса обычно заканчивалась в 7.50. Завтрак, проходит он в молчании, всегда начинается ровно в восемь.
Аббат также позволил всем тем, кто будет помогать полиции, не посещать Terce, третью из семи ежедневных молитв. Она начинается в 8.40 и длится примерно пятнадцать минут. Четвертая молитва – Sext – в половине двенадцатого, перед ленчем.
Когда миряне узнают, что монашеская жизнь строго регламентирована и один и тот же распорядок повторяется изо дня в день, они морщатся. Думают, что такая жизнь скучна, даже занудна.
За месяцы, проведенные среди монахов, я понял, что молитвы и медитации, наоборот, придают им энергии. В часы отдыха, между обедом и Compline, вечерней молитвой, они радуются жизни, веселые, остроумные.
Ну, во всяком случае большинство, потому что есть среди них и тихони. И пара-тройка таких, кто слишком уж доволен тем, что посвятил свою жизнь Богу, отчего возникают сомнения в бескорыстии этого поступка.
Один из них, брат Мариас, обладает столь энциклопедическими знаниями по творчеству Гилберта и Салливана[12] (и таким желанием поделиться этими знаниями), что вы просто не будете знать, куда от него деться.
Люди не становятся святыми только потому, что стали монахами. Все человеческое им совершенно не чуждо.
После завершающих слов аббата многие из братьев поспешили к помощникам шерифа, стоявшим под колоннами, стремясь оказать им посильную помощь.
Я заметил одного послушника, который продолжал бродить под падающим снегом. Хотя лицо закрывал капюшон, я видел, что он смотрит на меня.
Это был брат Леопольд, который только в октябре окончил курс подготовки к вступлению в орден и лишь два месяца носил рясу. Как и у многих уроженцев Среднего Запада, у него было веснушчатое лицо и обаятельная улыбка.
Из пятерых послушников я не доверял только ему. По какой причине, сказать не мог. Нутром чувствовал, ничего больше.
Брат Костяшки подошел ко мне, остановился, отряхнулся, сбрасывая с рясы снег. Откидывая капюшон, шепнул: «Нет брата Тимоти».
Брат Тимоти, ведающий техническими системами аббатства и школы, не относился к тем, кто мог опоздать к Matins или сбежать из аббатства, нарушая данные им обеты. Слабину он давал только в отношении «Кит-Кэт».
– Должно быть, именно об него я чуть не споткнулся прошлой ночью на углу библиотеки. Мне нужно поговорить с полицией.
– Еще нет. Пройдись со мной, – предложил брат Костяшки. – Нам понадобится место, где нас не будет подслушивать сотня ушей.
Я посмотрел на внутренний двор. Брат Леопольд исчез.
С его открытым лицом и прямотой, свойственной уроженцам Среднего Запада, Леопольд никак не мог считаться расчетливым, хитрым, скрытным и лживым.
Однако умел появляться и исчезать с внезапностью, которая иногда напоминала мне материализующегося и дематериализующегося призрака. Вот он здесь, а теперь его уже нет. Вот его нет, а теперь он уже здесь.
Вместе с братом Костяшки я прошел каменным коридором во внутренний дворик крыла для гостей, а оттуда, открыв дубовую дверь, – в гостиную на первом этаже этого крыла.
Мы направились к камину в северном конце комнаты и, пусть огонь и не горел, сели в кресла, лицом друг к другу.
– После того как мы поговорили прошлой ночью, я обошел все кельи, – сообщил мне брат Костяшки. – Не имел на это права. Чувствовал себя соглядатаем. Но, похоже, поступил правильно.
– Вы приняли ответственное решение.
– Именно. Даже в прошлом, когда я работал на Мартинелли и не слышал голоса Бога, я иногда принимал такие решения. Скажем, если босс посылал меня к какому-то парню, чтобы я переломал ему ноги, а парень внимал голосу здравого смысла после того, как я ломал одну, вторую я оставлял целехонькой. Такие вот дела.
– Сэр, из чистого любопытства… Когда вы начали подготовку к тому, чтобы стать монахом аббатства Святого Варфоломея, сколько длилась ваша первая исповедь?
– Отец Рейнхарт говорит, два часа и десять минут, но мне показалось – полтора месяца.
– Готов спорить, что показалось.
– Так или иначе, некоторые братья оставляют двери приоткрытыми, другие нет, но ни одна не запирается. Ручным фонариком я от двери освещал каждую кровать. Пустой не нашел.
– Кто-нибудь проснулся?
– Брат Джеремия страдает бессонницей. Брата Джона Энтони мучила изжога после вчерашнего обеда.
– Не следовало ему так налегать на соус «чили».
– Я сказал им, что унюхал запах дыма, вот и решил проверить, не горит ли чего.
– Вы солгали, сэр, – в шутку поддел я его.
– Не ложь усадит меня в один котел с Аль Капоне, а один шаг по скользкому склону, где я находился раньше.
И он истово перекрестился рукой, от одного вида которой по спине бежал холодок.
Братья вставали в пять утра, умывались, одевались и в 5.40 выстраивались в главном внутреннем дворе, чтобы вместе войти в церковь на Matins и Lauds. То есть в два часа ночи все они спали, а не читали и не играли в «Гейм бой».
– Вы заходили к послушникам, проверяли их?
– Нет. Ты сказал, что брат, который лежал лицом вниз, был в черном, ты чуть не споткнулся об него.
Лойола, Игнатий (1491–1556) – основатель ордена иезуитов.
2
Одд Томас – главный герой романов Дина Кунца «Странный Томас» и «Казино смерти», переводы которых опубликованы издательством «Эксмо».
3
Английское слово «Odd» («Одд») означает «странный».
4
Уондер, Стиви (р. 1950) – настоящее имя Стивленд Джадкинс, американский певец, музыкант, композитор, автор песенных текстов. С Полом Маккартни написал песню «Эбони энд Айворни («Черное дерево и слоновая кость»), ставшую хитом.
5
Эвфемизм – более мягкое слово вместо грубого.
6
«Ангелы смерти» – врачи и медицинские сестры, практикующие эвтаназию, присвоившие себе право отправлять в мир иной тяжело больных детей и стариков.
7
Хогсхед – мера емкости, соответствует 240 л.
8
В США законы очень строго регулируют игорный бизнес. Казино могут функционировать лишь в некоторых штатах и… практически во всех индейских резервациях.
9
Пепельная среда – день покаяния, первый день Великого поста. Некогда священники посыпали золой головы кающихся. В некоторых церквях этот обычай еще соблюдается.
10
Братья Маркс – знаменитое комическое трио: Граучо, Джулиус (1890–1977), Чико, Леонард (1887–1961) и Харпо, Артур (1887–1964). Двое других братьев, Гуммо, Милтон (1892–1977) и Зеппо, Герберт (1901—197?) выступали с ними на раннем этапе общей карьеры, но большой известности не получили и вышли из семейной группы в 1934 г. Прозвища соответствовали их постоянным маскам (Харпо – Болтун).
11
Астер, Фред (1899–1987) – настоящее имя Фред Аустерлиц. По словам биографов, «танцевать начал, как только научился ходить». Снялся во многих фильмах. В 1949 г. получил «Оскара» за «особый вклад в киноискусство».
12
Гилберт, Уильям, Салливан, Артур – англичане, авторы популярных оперетт XIX в.