книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Издержки хорошего воспитания

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Издержки хорошего воспитания. Рассказы

Прибрежный пират

I

Эта невероятная история начинается в море, голубом, словно мечта; оно поблескивало, как голубые шелковые чулки, под куполом неба, голубым, точно детский взгляд. С западной стороны этого купола солнце бросало в морскую зыбь мелкие золотистые кругляши; если внимательно приглядеться, можно было увидеть, как они, перепрыгивая с одного бурунчика на другой, в полумиле от берега собираются в широкое золотое монисто, чтобы с течением времени превратиться в ослепительный закат. Где-то на полпути между побережьем Флориды и этим золотым ожерельем стояла на рейде белая паровая яхта, очень изящная и свежая, а под бело-голубым палубным тентом девушка с соломенными волосами, полулежа на плетеном канапе, читала «Восстание ангелов» Анатоля Франса.

Лет девятнадцати от роду, была она стройной и гибкой, с капризным чарующим ротиком и пытливым взглядом живых серых глаз. Голубые атласные туфли, небрежно болтавшиеся на одних мысках, не столько скрывали, сколько украшали ее босые ступни, закинутые на подлокотник соседнего канапе. В руке она держала половинку лимона и за чтением то и дело слегка прикладывалась к ней губами. Первая половинка, выжатая досуха, валялась у нее под ногами и с величайшей деликатностью покачивалась из стороны в сторону – в такт едва ощутимо набегавшему приливу. Когда и во второй половинке почти не осталось мякоти, а золотое ожерелье неимоверно вытянулось вширь, сонное безмолвие, окутавшее яхту, вдруг нарушилось тяжелой поступью: из сходного люка появился тщательно причесанный седой человек в белом фланелевом костюме. Он немного помедлил, чтобы глаза привыкли к солнцу, а потом, найдя взглядом девушку под тентом, забормотал нечто монотонно-неодобрительное. Если таким способом он намеревался добиться какого-нибудь отклика, то его ожидало разочарование. Девушка невозмутимо перелистнула две страницы разом, одну вернула назад, машинально поднесла к губам лимон, а потом едва различимо, но совершенно недвусмысленно зевнула.

– Ардита! – сурово позвал седовласый господин.

Ардита издала тихий, ничего не значащий звук.

– Ардита! – повторил он. – Ардита!

Ардита томно подняла перед собой лимон, и с ее язычка, еще не коснувшегося мякоти, слетели три слова:

– Прошу, закрой рот.

– Ардита!

– Ну что еще?

– Ты готова меня выслушать или прикажешь позвать стюарда, чтобы он тебя подержал, пока я буду говорить?

Лимон медленно и презрительно поплыл вниз.

– Изложи в письменном виде.

– Не могла бы ты для приличия закрыть эту мерзкую книгу и отложить свой проклятый лимон – хоть на минуту?

– А ты не мог бы оставить меня в покое – хоть на секунду?

– Ардита, мне только что телефонировали с берега…

– Телефонировали? – Она впервые проявила какое-то подобие интереса.

– Да, насчет того, чтобы…

– Не хочешь ли ты сказать, – перебила она, оживляясь, – что тебе разрешили протянуть сюда провод?

– Да, и только что…

– А другие яхты за него не зацепятся?

– Нет. Кабель проложен по дну. Пять мин…

– Вот это да! Супер! Все науки – от скуки, или как там говорится?

– Может, ты позволишь мне закончить?

– Выкладывай!

– Ну, похоже, что… что я сюда… – Он умолк и пару раз нервно сглотнул. – Так вот, юная леди. Полковник Морленд звонил вторично: просит во что бы то ни стало привезти тебя к ужину. Его сын Тоби ради знакомства с тобой не поленился прилететь из Нью-Йорка; будут и другие молодые люди. Последний раз спрашиваю: ты соизволишь…

– Нет, – отрезала Ардита, – ни за что. Я отправилась в это гнусное плаванье с единственной целью – попасть в Палм-Бич, и своих намерений не скрывала, а потому я решительно отказываюсь встречаться с каким-то гнусным стариканом-полковником, с его гнусным сыночком Тоби, с какими-то гнусными юнцами – ноги моей не будет ни в одном городишке этого очумелого штата. Так что либо вези меня в Палм-Бич, либо замолчи и скройся.

– Отлично. С меня хватит. Увлечение этим человеком, который известен только скандальными выходками, человеком, которому твой отец не позволил бы даже произносить твое имя, бросает на тебя тень полусвета и отрезает от того круга, в котором, как принято считать, ты выросла. Отныне…

– Знаем, знаем, – иронично перебила Ардита, – отныне ты пойдешь своей дорогой, а я – своей. Слышали. Пойми: я только об этом и мечтаю.

– Отныне, – высокопарно провозгласил он, – ты мне больше не племянница! Я…

– О-о-о-ох! – Этот стон вырвался у Ардиты агонией грешной души. – Хватит нудить! Исчезни, сделай одолжение! Прыгни за борт и утопись! Или я сейчас запущу в тебя книгой!

– Только посмей…

Вжик! «Восстание ангелов» взмыло в воздух, прошло на расстоянии точеного носика от цели и с готовностью нырнуло в люк.

Седовласый господин невольно попятился, а потом сделал два осторожных шажка вперед. Ардита, с вызовом глядя на него горящими глазами, вскочила и вытянулась во все свои пять футов и четыре дюйма[1]:

– Не подходи!

– Что ты делаешь? – вскричал он.

– Что хочу, то и делаю!

– Ты стала совершенно несносной! С таким характером…

– Это все из-за тебя! Если у ребенка портится характер, виной тому родня! Да, я такая по твоей милости.

Бормоча что-то себе под нос, ее дядюшка развернулся и на ходу громогласно приказал спустить шлюпку. После этого он возвратился к тенту, под которым Ардита, занявшая прежнее место, сосредоточенно изучала лимон.

– Сейчас я сойду на берег, – с расстановкой произнес он. – Потом отбуду вторично, в девять вечера. Когда вернусь, мы пойдем обратным курсом в Нью-Йорк, там я с рук на руки передам тебя твоей тете – и пусть дальше все катится естественным, точнее, противоестественным путем.

Не сводя с нее глаз, он сделал паузу, и тут что-то неуловимое в ее детской еще красоте словно выпустило воздух из его злости, как из проколотой шины, так что он в одночасье лишился непреклонности, уверенности и даже здравомыслия.

– Ардита, – воззвал он без прежней суровости, – я же не глупец. Я прожил долгую жизнь. И знаю людей. Дитя мое, от распутства может спасти только пресыщенность, но пресыщенный человек – это пустая шелуха. – Он помолчал, будто в надежде на подтверждение, но, не получив ни звука, ни знака согласия, продолжил: – Наверное, твой избранник любит тебя – все возможно. Он любил многих женщин и на этом не остановится. Всего лишь месяц назад, даже меньше, Ардита, он еще крутил интрижку с этой рыжей девицей, Мими Меррил; сулил ей бриллиантовый браслет, который российский император заказал для своей матери. Ты ведь читаешь газеты.

– Душещипательные истории от заботливого дядюшки, – зевнула Ардита. – Тебе бы сценарии писать. Искушенный светский лев заигрывает с невинной попрыгуньей. Невинная попрыгунья заворожена его бурным прошлым. Рвется к нему на свидание в Палм-Бич. Но заботливый дядюшка не дремлет.

– Объясни: почему тебе приспичило выйти за него замуж?

– Так сразу не объяснить, – задумалась Ардита. – Возможно, причина в том, что этот человек, хорош он или плох, – единственный из моих знакомых, кто наделен воображением и имеет смелость придерживаться собственных принципов. Возможно, причина в том, что я смогу наконец избавиться от желторотых юнцов, которые не находят ничего лучше, чем таскаться за мной по всей стране. А пресловутый русский браслет пусть тебя не волнует. В Палм-Бич эта вещица будет подарена мне – если, конечно, ты проявишь хоть каплю здравого смысла.

– А как же та рыжеволосая?

– Он уже полгода с ней не встречается! – гневно выпалила Ардита. – Не думаешь ли ты, что я бы такое стерпела? Черт возьми, неужели до тебя еще не дошло, что я могу из мужчин веревки вить?

Вздернув подбородок, она сделалась похожей на статую «Мятежная Франция»[2], но слегка подпортила это впечатление, когда занесла на изготовку лимон.

– Уж не русский ли браслет тебя прельщает?

– Нет, я всего лишь привожу такие доводы, которые доступны твоему пониманию. И жду не дождусь, чтобы ты исчез. – Она снова начала злиться. – Ты же знаешь: я не меняю своих решений. Трое суток ты меня изводишь, я скоро рехнусь. На берег я не собираюсь! И точка! Понятно? Мне там делать нечего!

– Ладно, – сказал он, – значит, и в Палм-Бич тебе делать нечего. Даже самая эгоистичная, избалованная, своенравная, вздорная, невыносимая девчонка…

Шмяк! Половинка лимона угодила ему в шею. Одновременно с другого борта доложили:

– Шлюпка готова, мистер Фарнэм.

Переполняемый гневом и недосказанностью, мистер Фарнэм испепелил взглядом племянницу и, отвернувшись, начал быстро спускаться по трапу.

II

Шестой час пополудни оторвался от солнечного диска и беззвучно рухнул в море. Золотое монисто выросло в сверкающий остров, а легкий бриз, что играл кромкой тента и раскачивал голубые туфельки, вдруг принес песню. Ее выводил мужской хор в точном ритме и полной гармонии с ударами весел, разрезавших голубую бездну. Вскинув голову, Ардита прислушалась.

Моркови пучок,

Гороха стручок,

Свиной пятачок,

Горсть фасоли,

Пришлите мне бриз,

Пришлите мне бриз,

Пришлите мне бриз

С вольной воли.

В изумлении Ардита наморщила лоб. Она замерла, чтобы не пропустить второй куплет.

Перец и тмин,

Маршалл и Дин,

Гольдберг и Грин,

И Бертолли!

Пришлите мне бриз,

Пришлите мне бриз,

Пришлите мне бриз

С вольной воли.

Ахнув, она выронила роман, который распластался на палубе, и поспешила к борту. Футах в пятидесяти прямо в ее сторону разворачивалась большая гребная лодка с командой из семи человек: шестерки гребцов и кормчего, который стоя размахивал дирижерской палочкой.

Медузы, рачки,

Опилки, носки,

Кларнет из доски,

Дубль-бемоли…

Внезапно дирижер устремил взгляд на Ардиту: она свесилась через борт, одержимая любопытством. По мановению палочки песня смолкла. Тут Ардита заметила, что на этом суденышке дирижер – единственный белый человек: на веслах сидела шестерка чернокожих.

– Приветствуем «Нарцисс»! – уважительно поздоровался он.

– Что за вопли? – живо откликнулась Ардита. – Заплыв на ялах для умственно отсталых?

Лодка уже притерлась к борту, и сидевший на носу верзила обернулся, чтобы ухватиться за веревочный трап. Дирижер оставил свой пост на корме; не успела Ардита сообразить, что к чему, как он взлетел по трапу и, переводя дыхание, застыл на палубе.

– Женщин и детей не трогать! – отрывисто скомандовал он. – Орущих младенцев – за борт, мужчин – в кандалы!

От волнения сунув кулачки в карманы платья, Ардита лишилась дара речи.

Перед ней стоял молодой человек с презрительным изгибом губ и голубыми, по-детски ясными глазами на загорелом чутком лице. Иссиня-черные от влаги кудри наводили на мысль о потемневшем изваянии греческого бога. Ладно сложенный, ладно одетый, подтянутый, он смахивал на стремительного нападающего футбольной команды.

– Обалдеть! – вырвалось у нее помимо воли.

У обоих глаза сверкнули холодом.

– Вы капитулируете?

– Упражняетесь в остроумии? – вспылила Ардита. – Вы что, не в себе? Или у вас обряд посвящения в братство?

– Я спрашиваю: вы капитулируете?

– Мне казалось, у нас в стране сухой закон, – пренебрежительно заметила Ардита. – Что вы пили – лак для ногтей? Убирайтесь подобру-поздорову!

– Что-что? – Он не поверил своим ушам.

– Что слышали! Убирайтесь прочь!

Он ненадолго задержал на ней взгляд, будто обдумывая ее слова.

– Еще чего, – выговорили его презрительные губы, – я отсюда ни ногой. Сами убирайтесь, коли есть желание.

Подойдя к борту, он отдал краткий приказ; вся команда без промедления вскарабкалась по веревочному трапу и выстроилась в шеренгу: угольно-черный верзила на правом фланге, коротышка-мулат – на левом.

Форма одежды на первый взгляд была у них примерно одинакова: какие-то голубые робы с бахромой из пыли, глины и лохмотьев; у каждого за спиной болталась небольшая, но, похоже, увесистая белая котомка; под мышкой каждый держал громоздкий черный футляр, в каких носят музыкальные инструменты.

– Смир-р-но! – скомандовал главный, браво щелкнув каблуками. – Направо равняйсь! Вольно! Бейб, выйти из строя!

Смуглый коротышка сделал шаг вперед и козырнул:

– Йес-сэр.

– Слушай мою команду: спуститься в кубрик, экипаж обезвредить, всех связать, кроме судового механика. Этого доставить ко мне. Да, вещмешки сложить вдоль борта.

– Йес-сэр.

Бейб снова взял под козырек и жестом подозвал к себе остальных. После краткого приглушенного совещания они по одному бесшумно спустились в сходной люк.

– Итак, – бодро заговорил командир, обращаясь к Ардите, которая в бессильном молчании созерцала последнюю сцену, – если ты поклянешься своей честью – видимо, честь эмансипированной девицы стоит не слишком дорого, – что будешь двое суток держать свой острый язычок за зубами, то пересядешь в нашу лодку и начнешь грести к берегу.

– А если нет?

– А если нет – наймешься на какую-нибудь посудину и уйдешь в море.

С легким вздохом облегчения, как будто миновав опасный рубеж, молодой человек опустился на канапе, где совсем недавно нежилась Ардита, и вальяжно потянулся. Уголки его рта оценивающе поползли вверх, когда он стал разглядывать броский полосатый тент, надраенную латунь, дорогую обшивку. Взгляд его упал на книгу, потом на безжизненный лимон.

– Угу, – хмыкнул он. – Джексон Каменная Стена[3] утверждал, что лимон прочищает мозги. Надеюсь, у тебя мозги прочистились?

Ардита не снизошла до ответной колкости.

– Потому что тебе дается ровно пять минут, чтобы принять однозначное решение: уйти или остаться.

Из любопытства он раскрыл поднятую с палубы книгу:

– «Восстание ангелов». Занятно. Неужели французский роман? – В его взгляде появился новый интерес. – Ты француженка?

– Нет.

– Как там тебя?

– Фарнэм.

– Фарнэм… А по имени?

– Ардита Фарнэм.

– Вот что, Ардита, прекрати втягивать щеки. От нервозных привычек следует избавляться в юности. Подойди-ка сюда, присядь.

Ардита выудила из кармана резной нефритовый портсигар, извлекла сигарету и с расчетливым хладнокровием закурила, хотя и не смогла унять легкую дрожь в руках; после этого она пружинистой, мягкой походкой двинулась вперед, села на свободное канапе и выпустила дым прямо в купол тента.

– С этой яхты меня не снимет никто, – твердо заявила она, – и если ты думаешь иначе, то у тебя нелады с головой. К половине седьмого мой дядя разошлет радиограммы всем судам.

– Хм.

Она стрельнула взглядом и поймала неприкрытую печать тревоги в едва заметных ямочках по углам его рта.

– Мне-то все равно. – Ардита пожала плечами. – Яхта не моя. Почему бы не отправиться в круиз часика на два? А книгу возьми себе, чтобы не скучать на таможенном корабле, который доставит тебя прямиком в «Синг-синг».

Он презрительно хохотнул:

– Не утруждай себя советами. У меня все было продумано задолго до того, как я узнал про эту яхту. Не одна, так другая – мало ли их стоит на рейде.

– Кто ты такой? – спросила вдруг Ардита. – И чем промышляешь?

– Не надумала отправиться на берег?

– Еще чего.

– Наша семерка довольно широко известна, – сказал он, – «Кертис Карлайл и шестеро смуглых друзей», гвоздь программы в «Зимнем саду» и в «Полуночных забавах».

– Так вы поете?

– До сегодняшнего дня пели. А теперь скрываемся от правосудия, и все из-за этих белых мешков; если награда за нашу поимку не достигла двадцати тысяч долларов, значит я потерял нюх.

– А что в мешках? – Ардита сгорала от любопытства.

– Ну, – протянул он, – скажем так: грунт, флоридский грунт.

III

Кертис Карлайл провел беседу с перепуганным до смерти судовым механиком, и через десять минут яхта «Нарцисс», снявшись с якоря, легла курсом на юг в пьянящих тропических сумерках. Коротышка-мулат Бейб, который, судя по всему, пользовался тайным доверием Карлайла, принял командование на себя. Личный стюард мистера Фарнэма и яхтенный кок (из всего экипажа на борту оставались, не считая механика, только эти двое) оказали сопротивление, но успели об этом пожалеть, когда их скрутили в кубрике и надежно привязали к их собственным койкам. Тромбон Моуз, чернокожий здоровяк, получил приказ найти краску, замазать название «Нарцисс» и вместо него вывести на борту «Хула-Хула»; остальные сгрудились на корме и азартно играли в кости. Распорядившись, чтобы ужин был сервирован на палубе к половине восьмого, Карлайл опять присоединился к Ардите, откинулся на спинку плетеного канапе, прикрыл веки и впал в состояние отрешенности.

Ардита внимательно пригляделась и сразу записала его в романтики. Он создавал видимость немалого апломба, воздвигнутого на хлипком фундаменте: за каждым его заявлением крылась нерешительность, явно вступавшая в противоречие с надменным изгибом губ.

«А ведь он не таков, как я, – задумалась Ардита. – Вот только в чем разница?» Законченная эгоцентристка, она часто размышляла о себе; это выходило совершенно естественно и не давало ей повода усомниться в своем бесконечном обаянии, притом что ее эгоцентризм всегда принимался как должное. В свои девятнадцать лет она производила впечатление бойкого, не по годам развитого ребенка, и в лучах ее красоты и юности все известные ей мужчины и женщины оказывались какими-то щепками, дрейфующими на волнах ее темперамента. Встречались ей и себялюбцы – вообще говоря, с ними было не так скучно, как с альтруистами, – но и среди этих не нашлось пока ни одного, кто устоял бы перед нею и не пал к ее ногам.

Хоть она и распознала себялюбие в том, кто сидел сейчас рядом, в голове у нее не захлопнулась привычная дверца, за которой оставались все преграды; напротив, интуиция подсказывала, что есть в этом человеке уязвимость и полная беззащитность. Когда Ардита бросала вызов условностям – в последнее время это стало ее любимой забавой, – ею двигало неутолимое желание быть собой, а этот новый знакомец, как она догадывалась, в противовес ей тяготился собственной дерзостью.

Он настолько завладел ее мыслями, что она даже забыла о своем незавидном положении, которое сейчас внушало ей не больше тревоги, чем поход на детский утренник в отроческом возрасте. У нее всегда было внутреннее убеждение, что с ней ничего не случится.

Сумерки сгущались. Бледный молодой месяц умильно смотрел на море; когда берег почти растворился в дымке, а вдоль далекого горизонта опавшими листьями полетели бурые тучи, яхта вдруг озарилась вспышкой лунного света, который сковал блестящей броней неспокойный кильватер. Когда на палубе закуривали сигарету, в темноте ярко вспыхивал огонек спички; ничто не нарушало тишину, кроме приглушенного урчанья двигателей да плеска волн, догонявших корму, и яхта стала похожей на небесный корабль-призрак, что стремится к звездам. Ароматы ночного моря несли с собой неизбывную истому.

Наконец Карлайл нарушил молчание.

– Везет же некоторым, – вздохнул он. – Я всегда хотел быть богатым, чтобы купить такую красоту.

Ардита зевнула.

– Я бы с тобой поменялась, – честно сказала она.

– И поменяешься – на сутки с лишним. Надо сказать, ты довольно бесстрашна для эмансипированной девицы.

– Прекрати меня так называть.

– Виноват.

– А мое бесстрашие, – медленно выговорила она, – искупает недостаток многого другого. Я действительно не боюсь никого и ничего – ни на небе, ни на земле.

– Хм, мне бы так.

– Бояться, – сказала Ардита, – могут либо исполины-силачи, либо трусы. Я не отношусь ни к тем, ни к другим. – Немного помолчав, она с горячностью продолжила: – Но мне хочется узнать о тебе. Что ты натворил и как выкрутился?

– А тебе зачем? – бесцеремонно спросил он. – Собираешься написать про меня сценарий?

– Давай рассказывай, – поторопила она. – При луне обманывать легко. Выдумай что-нибудь похлеще.

Из темноты появился негр; он зажег гирлянду маленьких лампочек под палубным тентом и стал накрывать плетеный стол к ужину. Среди обильных запасов провизии нашлись ломтики жареной курицы, салат, артишоки, земляничный джем; за ужином Карлайл разговорился – поначалу скованно, затем, ободряемый ее вниманием, все свободнее. Ардита почти не прикасалась к закускам: она не сводила глаз с загорелого молодого лица – красивого, ироничного, слегка растерянного.

Как поведал ей собеседник, путь его начался в бедном квартале захолустного городка в штате Теннесси – настолько бедном, что, кроме их семьи, других белых в округе не было. Среди своих приятелей он тоже не припоминал ни одного белого, зато черные ребятишки, добрая дюжина, вечно ходили за ним хвостом – восторженные обожатели, покоренные его фантазией и бесконечными проделками, в которые он их втягивал, но потом сам же и вызволял. По-видимому, эта привязанность и направила его музыкальные задатки в необычное русло.

Жила в том городке цветная женщина по имени Белль Поуп-Кэлхун; ее приглашали играть на пианино во время праздников для белых детей – для приличных белых детей, воротивших нос от Кертиса Карлайла. Но этот белый «голодранец» часами просиживал рядом с ней у пианино и тоненько подтягивал на свистульке казу, какая была у каждого парня. К тринадцати годам он обзавелся видавшей виды скрипочкой, по слуху разучил веселый, заводной регтайм и стал играть в закусочных близ Нэшвилла. Прошло восемь лет, и регтайм свел с ума всю страну; тогда Карлайл сколотил группу из шестерых чернокожих и отправился с ними в турне по престижным ночным клубам для белых. Пятеро музыкантов были его друзьями детства; к ним примкнул коротышка-мулат Бейб Дивайн, который раньше перебивался случайными заработками в нью-йоркской гавани, а до этого батрачил на бермудских плантациях, пока не пырнул хозяина стилетом в спину. Карлайл закрепил свой успех и оказался на Бродвее; ангажементы посыпались со всех сторон, а денег привалило столько, что ему и не снилось.

Тогда-то с ним и начали происходить перемены, непонятные и горькие. Ему не давало покоя, что он растрачивает свои золотые годы, кривляясь с бандой чернокожих на потребу толпе. Состав у них был в своем роде оригинальный: три тромбона, три саксофона и флейта самого Карлайла; к тому же он обладал совершенно особым чувством ритма, выделявшим его из общего ряда, но, как ни странно, в нем проявилась обостренная гордость, он возненавидел эстраду, да так, что каждый выход давался ему кровью.

Деньги текли рекой: каждый новый контракт был выгоднее предыдущего, но всякий раз, когда он приходил к менеджерам и говорил, что хочет отделиться от черного секстета, чтобы начать сольную карьеру пианиста, его поднимали на смех и объявляли сумасшедшим – эта затея воспринималась как профессиональное самоубийство. Потом он уже потешался над этой фразой: «профессиональное самоубийство». Но так выражались поголовно все.

От случая к случаю они, зашибая по три тысячи за ночь, играли на закрытых вечеринках, и это его доконало. Такие вечеринки устраивались в клубах и частных домах, куда вход ему в другое время был заказан. Да и то сказать, он всего лишь играл роль дрессированной обезьяны, вечного статиста. Сама театральная атмосфера вызывала у него отвращение: запах румян и пудры, треп за кулисами, снисходительные хлопки в ложах. Играть с душой он больше не мог. Его влекло роскошество свободной жизни, однако ее приход оказался удручающе медленным. Нет, конечно, с каждым днем желанный миг становился все ближе, но Карлайл, как ребенок, который слизывает мороженое по одной капле, не мог распробовать его на вкус.

Ему хотелось свободных средств и свободного времени, возможности читать и играть, общаться с людьми, каких рядом с ним никогда не бывало, потому что они его не замечали, а если замечали, то чурались, – короче говоря, его привлекало многое, что он обозначил для себя одним словом: «элитарность»; казалось, ее вполне можно было приобрести за деньги, да только не за те, что заработаны его ремеслом.

В ту пору ему стукнуло двадцать пять: ни семьи, ни образования, ни перспектив деловой карьеры. Он начал лихорадочно играть на бирже и за три недели спустил все до цента.

Потом грянула война. Он оказался в Платтсбурге, но ремесло шло за ним по пятам. Бригадный генерал вызвал Кертиса в штаб и сказал, что стране будет от него больше пользы, если он станет дирижером; так и получилось, что всю войну он провел в тылу, где развлекал заезжих знаменитостей, управляя штабным оркестром. Может, оно и неплохо; только когда с фронта, ковыляя, возвращались пехотинцы, он бы дорого дал, чтобы оказаться среди них. Даже короста из пота и грязи виделась ему одной из тех неизъяснимых примет элитарности, которые никогда не давались в руки.

– Но закрытые вечеринки не прошли даром. После войны я взялся за прежнее ремесло. Нам поступило предложение от гостиничного синдиката во Флориде. Тогда это был только вопрос времени.

Карлайл осекся, и Ардита выжидающе посмотрела на него, но он покачал головой:

– Нет, проехали. Мне это слишком дорого; если я с кем-нибудь поделюсь, кайфа уже не будет. Хочу сохранить при себе восторг тех героических мгновений, когда я вышел вперед и всем показал, что я не какой-нибудь горластый шут.

С носовой части яхты вдруг донеслось негромкое пение. Негры сгрудились на баке, и голоса их сливались в удивительную мелодию, которая щемящими созвучиями взмывала к луне. Ардита слушала, затаив дыхание.

Пойдем,

Пойдем,

Мама, выведи меня на Млечный Путь.

Пойдем,

Пойдем.

Отец говорит: потом,

Но мама хочет рискнуть,

Да, мама хочет рискнуть!

Карлайл вздохнул и ненадолго умолк, разглядывая сонмы звезд, которые иллюминацией вспыхивали в теплом небе. Негритянскую песню сменил какой-то приглушенный мотив; с каждой минутой вокруг будто прибывало яркости и великого безмолвия, и в конце концов он почти услышал, как прихорашиваются русалки, расчесывая под луной мокрые серебристые локоны и сплетничая друг с дружкой про свои покои – богатые корабли, затопленные в переливчато-зеленых глубинах.

– Пойми, – тихо заговорил он, – вот она, красота, которой мне недостает. Красота должна изумлять, поражать, она должна захватывать тебя, как наваждение, как пронзительный женский взгляд.

Он обернулся к ней, но она промолчала.

– Ты меня понимаешь, Анита… то есть Ардита?

И опять ни слова в ответ. Ардита сладко спала.

IV

На вторые сутки в тягучий от солнца полдень прямо по курсу возникла какая-то точка, которая мало-помалу превратилась в серо-зеленый островок, образованный, по всей видимости, гранитным утесом, плавно спускавшимся на протяжении мили под изумрудными лужайками и низкими зарослями к южной оконечности, где его сменял песчаный пляж, лениво принимавший ласки волн. Когда Ардита, сидя на своем излюбленном месте, дочитала «Восстание ангелов», захлопнула книгу и увидела это зрелище, она ахнула от восторга и позвала Карлайла, в задумчивости стоявшего у борта.

– Это оно и есть? Твое укрытие?

Карлайл равнодушно пожал плечами:

– Ты сама напросилась. – Повысив голос, он окликнул новоявленного шкипера: – Бейб, это и есть твой остров?

Из-за угла рубки выглянула кукольная голова мулата.

– Йес-сэр! Он самый!

Карлайл обратился к Ардите:

– Уголок что надо, верно?

– Верно, – согласилась она, – только спрятаться тут негде.

– Ты все ждешь, когда твой дядюшка начнет рассылать бесчисленные радиограммы?

– Нет, – откровенно призналась Ардита. – Я – за тебя. Просто хотелось бы посмотреть, как ты будешь выпутываться.

Он рассмеялся:

– Ты наша козырная карта. Думаю, нам придется оставить тебя при себе как талисман, хотя бы на первое время.

– Вы же не отправите меня обратно вплавь, – ледяным тоном сказала она. – Иначе я возьмусь писать бульварные романы о твоих проделках – ты мне довольно порассказал вчера вечером.

Вспыхнув, он слегка сжался:

– Извини, если утомил.

– Да нет, разве что в самом конце, когда стал возмущаться, что с тобой не танцуют дамочки, для которых ты играешь.

Он в сердцах вскочил:

– У тебя не язык, а жало.

– Ну, извини, – потеплев, она рассмеялась, – просто мужчины, особенно те, которые ведут убийственно платонический образ жизни, нечасто потчуют меня своими амбициями.

– Вот как? Чем же они тебя потчуют?

– Комплиментами, – зевнула она. – Говорят, что я фея юности и красоты.

– И как ты отвечаешь?

– Да никак – молча соглашаюсь.

– Неужели все знакомые мужчины объясняются тебе в любви?

Ардита кивнула:

– А что такого? Вся жизнь – это движение к одной-единственной фразе: «Я тебя люблю» – и обратно.

Карлайл расхохотался и сел на прежнее место.

– Не в бровь, а в глаз. Это… это неплохо. Сама придумала?

– Сама, точнее, выяснила опытным путем. Глубокого смысла здесь нет. Остроумно, не более.

– Такие замечания, – помрачнел он, – типичны для вашего круга.

– Ох, – досадливо перебила она, – избавь меня от лекций про элиту. Не доверяю тем, кого в такую рань тянет философствовать. Это как выпивка к завтраку, начальная стадия помешательства. Утром нужно выспаться, искупаться и ни о чем не думать.

Минут через десять яхта развернулась по широкой дуге, будто готовясь причалить к острову с севера.

– Что-то здесь не то, – засомневалась Ардита. – У скалы бросить якорь невозможно.

Теперь они направлялись прямо к утесу высотой, наверное, в тридцать метров, если не больше, и, лишь когда до него оставалось метров пятнадцать, Ардита увидела их цель. От восторга она захлопала в ладоши. В скале была расщелина, полностью скрытая причудливым каменным козырьком; туда и устремилась яхта, а потом на самом малом ходу прошла узкой, кристально чистой протокой меж двух гигантских серых стен. Их встретил маленький золотисто-зеленый мир, где они и бросили якорь в сверкающей лагуне, окруженной невысокими пальмами, – это напоминало сооруженный детьми город на песке: зеркальце-озеро, прутики-деревья.

– Недурно, разрази меня гром! – изумился Карлайл. – Этот чертяка-малыш знает, куда податься в здешних водах!

Его ликование оказалось заразительным; Ардита тоже пришла в восторг:

– Идеальное прибежище!

– Это уж точно! Такие острова только в книжках бывают.

В золотистое озерцо направилась лодка, которая и доставила их на берег.

– Пошли, – сказал Карлайл, утопая ногами в мокром песке, – сходим на разведку.

За кромкой пальм во все стороны раскинулась примерно на милю песчаная равнина. Они двинулись к югу и, пробравшись сквозь узкую полосу тропических зарослей, вышли на девственный жемчужно-серый пляж, где Ардита сбросила свои коричневые туфли для гольфа – носки она, по всей видимости, не признавала – и пошлепала босиком по воде. Затем они не спеша вернулись на яхту, а там неутомимый Бейб уже приготовил им обед. Помимо этого, он выставил дозор на северной вершине утеса, хотя и был уверен, что вход в расщелину по большому счету никому не известен, тем более что остров, по его сведениям, даже не значился на морских картах.

– А как он называется, этот остров? – поинтересовалась Ардита.

– Да никак. По мне – остров, и все тут.

Ближе к вечеру они расположились среди гигантских валунов на вершине утеса, и Карлайл туманно изложил ей свой план действий. Он не сомневался, что на них уже идет охота. Чистая выручка от аферы, которую он сумел провернуть, но по-прежнему держал в тайне, приближалась, по его расчетам, к миллиону долларов. Он хотел отсидеться там примерно с месяц, а потом, избегая судоходных путей, двинуться в южном направлении, обогнуть мыс Горн и взять курс на перуанский порт Кальяо. Все заботы о топливе и провизии возлагались на Бейба, который бороздил эти воды, как считалось, в самых разных качествах: от юнги на кофейном сухогрузе и фактически до первого штурмана бразильского пиратского судна, чей капитан давным-давно был вздернут на рее.

– Будь он белым, стал бы властелином всей Южной Америки, – со значением добавил Карлайл. – Букер Т. Вашингтон[4] даже близко к нему не стоял. Наш малыш унаследовал смекалку всех племен и народов, что были у него в роду, а таких наберется не менее полудюжины, голову даю на отсечение. Меня он боготворит, потому что я единственный человек в мире, кто превзошел его в исполнении регтайма. Бывало, устроимся мы с ним на причале в нью-йоркской гавани – он с фаготом, я с гобоем – и давай наяривать в миноре тысячелетнюю африканскую гармонию, да так, что крысы взбегали по опорам, усаживались в кружок, пищали и подвывали, как собаки перед патефоном.

Ардита расхохоталась:

– Ну ты и заливаешь!

Карлайл ухмыльнулся:

– Да будь я проклят, если…

– А что ты собираешься делать в Кальяо? – перебила она.

– Наймусь матросом и отправлюсь в Индию. Из меня получится неплохой раджа. Честно. Потом куда-нибудь в Афганистан: куплю себе дворец и доброе имя, а лет через пять объявлюсь в Англии – с чужеземным говором и загадочным прошлым. Но прежде всего Индия. Знаешь, поговаривают, будто все золото мира потихоньку стекается обратно в Индию. Меня это зацепило. Опять же, мне нужен досуг, чтобы читать, и как можно больше.

– Ну а потом?

– А потом, – ответил он с вызовом, – настанет черед элитарности. Смейся-смейся, только признай, что я, по крайней мере, знаю, чего хочу, – а ты, подозреваю, о себе этого сказать не можешь.

– Ну почему же? – возразила Ардита, доставая из кармана портсигар. – До встречи с тобой я как раз переполошила всех друзей и родных, потому что твердо знала, куда стремилась.

– И куда же?

– К одному человеку.

Он вздрогнул:

– Хочешь сказать, ты была помолвлена?

– В некотором роде. Если бы не твое появление, я бы вчера вечером – как давно это было! – улизнула на берег и махнула к нему в Палм-Бич. Там меня ждет браслет, некогда принадлежавший российской императрице Екатерине. Только не надо бурчать про элитарность, – быстро оговорилась она. – Этот человек привлек меня тем, что наделен воображением и имеет смелость держаться собственных принципов.

– Но твои близкие его не одобряли, верно?

– У меня близких – раз-два и обчелся: скудоумный дядюшка и безголовая тетка. Так вот, этот человек, похоже, впутался в какую-то историю с рыжей Мими, фамилию не помню; из этого раздули целый скандал – он сам рассказывал, а мне мужчины не лгут, да я и не интересовалась его прошлым: для меня имело значение только будущее. А с этим забот не предвиделось. Когда мужчина в меня влюблен, он не ищет развлечений на стороне. Я сказала, чтобы он немедленно ее бросил, и он послушался.

– Я ревную, – нахмурился Карлайл, но тут же рассмеялся. – Думаю, придется тебе идти с нами до Кальяо. Там я снабжу тебя деньгами и отправлю в Штаты. У тебя будет достаточно времени, чтобы поразмыслить насчет этого человека.

– Не разговаривай со мной в таком тоне! – вспылила Ардита. – Терпеть не могу поучений! Ясно тебе?

Он хмыкнул и тут же неловко осекся: ее ледяной гнев, казалось, загнал его в угол и пригвоздил к месту.

– Прости, – неуверенно выговорил он.

– И нечего извиняться! Терпеть не могу мужчин, которые по-мужски скупо говорят «прости». Замолчи – и все!

Повисла пауза; Карлайл счел ее весьма неловкой, тогда как Ардита, похоже, ничего не заметила: она удовлетворенно затягивалась сигаретой, вглядываясь в сверкающее море. Вскоре она взобралась на плоский камень, легла на живот и стала смотреть вниз. Наблюдая за ней, Карлайл подумал, что девушка эта, как видно, вообще не способна выглядеть неуклюжей.

– Ой, смотри-ка! – воскликнула она. – Внизу уступы, да какое множество! Как широкая лестница.

Он лег рядом, и они стали вместе смотреть вниз с головокружительной высоты.

– Сегодня ночью пойдем купаться, – радовалась она. – При луне.

– В воду лучше заходить с другой стороны, где песок.

– Ну нет. Я люблю нырять. Ты можешь взять плавки моего дяди, только они как чехол на танк, потому что дядя сильно обрюзг. А у меня с собой есть купальный костюм, который приводил в трепет местную публику на всем атлантическом побережье, от Биддефорда до Сент-Огастина[5].

– Ты прямо акула.

– Да, плавать умею. Но выгляжу не в пример симпатичнее. Прошлым летом один скульптор на курорте близ Нью-Йорка оценил мои лодыжки в пятьсот долларов.

Видимо, это сообщение не требовало ответа, и Карлайл промолчал, позволив себе лишь деликатную внутреннюю улыбку.

V

Когда тьма стала подкрадываться к ним серебристо-голубой тенью, они прошли на веслах по мерцающей протоке, привязали лодку к скалистому выступу и полезли вверх. Первая широкая площадка оказалась на высоте футов десяти – будто самой природой созданная для прыжков в воду. Они посидели в ярком лунном свете, наблюдая за непрестанным движением вод, которые теперь присмирели, потому что начался отлив.

– Тебе хорошо? – неожиданно спросил он.

Ардита кивнула.

– На море мне всегда хорошо. Знаешь, – продолжала она, – меня весь день преследует мысль, что мы с тобой немного похожи. Оба – бунтари, только по разным причинам. Два года назад, когда мне только-только исполнилось восемнадцать, а тебе…

– Двадцать пять.

– …мы оба, по общепринятым меркам, добились успеха. Я была совершенно фантастической дебютанткой, ты – преуспевающим музыкантом, только что получившим офицерское звание…

– Произведен в джентльмены решением конгресса, – иронично вставил он.

– Пусть так, но каждый устроился в этой жизни. Если шипы у нас не обломались, то по крайней мере сгладились. Но в глубине души каждому из нас чего-то не хватало для счастья. Сама не знаю, чего мне хотелось. Меняла поклонников, суетилась, дергалась, от месяца к месяцу все больше упрямилась и злилась. Взяла привычку забиваться в угол, втягивать щеки – думала, рехнусь; меня преследовало жуткое чувство быстротечности жизни. Хотелось всего сразу и сейчас, сейчас, сейчас! Казалось бы, красивая… я ведь красивая, правда?

– Правда, – осторожно согласился Карлайл.

Ардита вдруг вскочила:

– Подожди-ка. Надо испробовать это восхитительное море.

Став на край утеса, она прыгнула, в полете сложилась пополам, тут же распрямилась и безупречным клинком вошла в воду.

Вскоре до него долетел ее голос:

– Так вот, все дни, а иногда и ночи напролет я читала. Стала презирать высший свет…

– Поднимайся, – перебил он. – Чем ты там занимаешься?

– Лежу на спине, и все. Через минуту буду с тобой. Позволь мне досказать. Меня забавляло только одно – шокировать окружающих: могла приехать на маскарад в самом немыслимом и самом прелестном костюме, появиться на людях в обществе главного ловеласа Нью-Йорка, ввязаться в какую-нибудь рискованную, отчаянную авантюру.

К ее голосу примешивался плеск воды, но вскоре до Карлайла донеслось прерывистое дыхание – Ардита карабкалась на утес.

– Иди купаться! – позвала она.

Карлайл послушно встал и тоже нырнул. Выплыв на поверхность, он, мокрый, сразу выбрался на камни, но Ардиты нигде не было; охваченный мгновенным ужасом, он услышал ее легкий смех с верхнего уступа, футах в десяти. Он вскарабкался к ней, и они немного посидели молча, обхватив колени и переводя дыхание после крутого подъема.

– Мои родственники дошли до ручки, – неожиданно продолжила она. – Хотели поскорее выдать меня замуж. А я, когда почувствовала, что жизнь – пустая штука, нашла для себя… – она торжествующе стрельнула глазами в небо, – нашла для себя кое-что!

Карлайл не торопил, и она выпалила:

– Смелость, только и всего; смелость как жизненный принцип, от которого нельзя отступать. Тогда-то у меня и появилась твердая вера в себя. Мне стало ясно, что все мои кумиры прошлых лет увлекали меня именно проявлениями смелости. В житейских ситуациях я искала только смелость. Вот, например, в профессиональном боксе: человек избит, окровавлен, но все равно поднимается с ринга, хоть и знает, что пощады не будет; я требовала, чтобы поклонники водили меня в бойцовский клуб; куртизанкой проплывала через этот гадюшник, смотрела на толпу как на грязь под ногами, что хотела, то и делала, плевала на чужое мнение, во всем потакала себе, чтобы умереть так, как сама задумала… У тебя закурить есть?

Он молча протянул ей сигарету и поднес зажигалку.

– И все равно, – продолжила Ардита, – мужчины – и юнцы, и старики – ходили за мной табунами: они по большей части не могли сравниться со мной ни умом, ни положением, но тем не менее все жаждали меня заполучить – прибрать к рукам этот необыкновенный, гордый ореол, которым я себя окружила. Ты меня понимаешь?

– Наверное. Ты всегда выходила победительницей и никогда не извинялась.

– Ни разу!

Она стала у кромки, на миг замерла распятием на фоне неба, потом описала в воздухе темную параболу и, улетев вниз футов на двадцать, без малейшего всплеска прорезала воду между двумя серебристыми гребешками.

И вновь ее голос поплыл вверх из бездны:

– А смелость позволяла мне пробиваться сквозь унылое серое марево и подниматься не только над людьми и обстоятельствами, но и над серостью самой жизни. Для познания ценности вечного и цены преходящего.

Она уже карабкалась на утес, и по завершении этого монолога рядом с Кертисом возникла ее голова с мокрыми соломенными волосами, распавшимися на прямой пробор и отброшенными назад.

– Так-то оно так… – усомнился Карлайл. – Можешь называть себя смелой, но твоя смелость, если вдуматься, досталась тебе по праву рождения. Своеволие у тебя в крови. А на меня порой нападет такая тоска, что даже смелость видится пустой и безжизненной.

Ардита сидела у кромки, обхватив колени и рассеянно глядя на белую луну; Кертис находился чуть поодаль: он замер в нише, как придуманный бог в алтаре.

– Не хочу строить из себя Поллианну[6], – начала Ардита, – но ты не до конца меня понимаешь. Моя смелость – это вера: вера в собственную стойкость… в то, что радость вернется, что будет еще надежда, искренность… А пока этого не произошло, мне думается, надо сжать губы, вздернуть подбородок, широко раскрыть глаза – и обойтись без глупых улыбок. Я ведь много раз обжигалась и не ныла, хотя женщины обжигаются куда больнее, чем мужчины.

– А вдруг, – предположил Карлайл, – радости с надеждами слегка припозднятся, а занавес уже опустится для тебя навеки?

Ардита встала, подошла к гранитной стене и с усилием взобралась на следующий уступ, футов на десять – пятнадцать выше.

– В таком случае, – откликнулась она, – я уйду непобежденной!

– Не вздумай оттуда нырять! Спину сломаешь, – быстро проговорил он.

Она расхохоталась:

– Кто, я?

Неспешно раскинув руки, она замерла, как лебедь, и сердце Карлайла переполнила теплая, лучистая гордость за это совершенство юности.

– Мы парим, как на крыльях, по черному воздуху, – крикнула она сверху, – а ноги у нас вытянуты, словно дельфиний хвост, и нам кажется, что до этого серебра еще лететь и лететь куда-то вниз, но вдруг оно принимает нас в свои теплые объятия, а волны покрывают ласками и поцелуями.

С этими словами Ардита оторвалась от скалы, и у Карлайла перехватило дыхание. Он только теперь сообразил, что прыгнула она футов с сорока. Прошла целая вечность, пока он не услышал короткого всплеска, – это она вошла в море.

Когда до его настороженного слуха добежал вверх по отвесной скале ручеек ее смеха, у Карлайла вырвался радостный вздох облегчения, и в этот миг ему стало ясно, что он полюбил.

VI

Время без всякого умысла подарило им три заката. Когда солнце через час после первой зари пролилось в иллюминатор, Ардита бодро вскочила и, натянув купальный костюм, поднялась из каюты на палубу. Негры всякий раз при ее появлении оставляли свои занятия и, смешливо переговариваясь, толпились у борта, пока она гибкой рыбешкой скользила то под водой, то на прозрачной поверхности моря. В послеполуденной прохладе она шла купаться, а после нежилась и курила на утесе рядом с Карлайлом; или они лежали лицом друг к другу на песчаном южном берегу, изредка переговаривались, но не забывали следить за живописным и безвозвратным уходом дня в бесконечную истому тропического вечера.

И с течением долгих часов солнца Ардита мало-помалу перестала воспринимать это происшествие как случайное безумство, травинку романтики в пустыне обыденности. Она с содроганием ждала приближения того времени, когда Карлайл возьмет курс на юг; она с содроганием думала, что будет с ней самой, – эти мысли вдруг сделались тревожными, а любые решения оказывались неприемлемыми. Если бы в языческих закоулках ее души нашлось место для молитвы, она попросила бы для себя только одного: чтобы жизнь ее хотя бы на время осталась непотревоженной, лениво подвластной наивному течению быстрых фантазий Карлайла, его живому мальчишескому воображению и толике одержимости, которая пронизывала его темперамент и окрашивала все его поступки.

Но история эта не о том, как двое оказались на острове, и суть ее по большому счету не в том, что из оторванности от мира рождается любовь. Это всего лишь изображение двух индивидуальностей, а идиллический антураж в виде пальм Гольфстрима более или менее вторичен. Большинство из нас удовлетворяется тем, чтобы существовать и спариваться, борясь за право на то и на другое, а доминирующая идея – обреченная на провал попытка управлять собственной судьбой – остается уделом немногих счастливцев или несчастливцев.

В характере Ардиты меня интересует смелость, которая померкнет вместе с красотой и юностью.

– Возьми меня с собой, – сказала она как-то раз поздним вечером, сидя рядом с ним под сенью раскидистых пальм; негры выгрузили из ялика свои музыкальные инструменты, и теплое дыхание ночи разносило вокруг причудливые звуки регтайма. – Я хочу появиться через десять лет баснословно богатой индианкой из касты браминов, – продолжала она.

Карлайл бросил на нее быстрый взгляд:

– А знаешь, такое вполне возможно.

Она рассмеялась:

– Это предложение руки и сердца? Супер! Ардита Фарнэм – невеста пирата. Девушку из высшего света похитил грабитель-музыкант.

– Ограбления банка не было.

– А что же было? Почему ты молчишь?

– Не хочу лишать тебя иллюзий.

– Я не питаю на твой счет никаких иллюзий, дружок.

– Речь идет о твоих иллюзиях на твой же собственный счет.

Она удивленно подняла глаза:

– На мой собственный счет?! Каким боком я связана с преступными деяниями?

– Скоро узнаем.

Потянувшись к нему, Ардита похлопала его по руке.

– Уважаемый мистер Кертис Карлайл, – тихо произнесла она, – вы, случаем, не влюбились?

– А какое это имеет значение?

– Большое. Потому что я, кажется, по уши.

Он иронически покосился на нее.

– И таким образом довела свой январский баланс до полудюжины, – предположил он. – А вдруг я поймаю тебя на слове и позову с собой в Индию?

– Может, и мне поймать тебя на слове?

Он пожал плечами:

– Пожениться можно и в Кальяо.

– А что ты мне можешь предложить? Не хочу тебя обидеть, но если тебя настигнут охотники за головами, рассчитывая на вознаграждение в двадцать тысяч долларов, что будет со мной?

– Я думал, ты ничего не боишься.

– Так и есть, но я не собираюсь доказывать это одному-единственному человеку ценой своей судьбы.

– Была бы ты из бедняков… Нищая девочка, мечтательно глядящая поверх забора фермы.

– Какая прелесть, да?

– Я бы мог тебя удивлять – открывал бы тебе глаза и радовался. Если бы у тебя хоть в чем-то была нужда! Неужели ты не понимаешь?

– Понимаю: как те девушки, которые глазеют на витрины ювелирных магазинов.

– Вот-вот, и мечтают получить вот те овальные платиновые часики, украшенные бриллиантами. Только ты бы решила, что это слишком дорого, и указала на что-нибудь попроще, из белого золота, долларов за сто. А я бы тогда возразил: «Дорого? Ничуть!» Мы с тобой зашли бы в этот магазин, и очень скоро у тебя на руке поблескивали бы платиновые часики.

– Какая прелесть и какое убожество – одним словом, здорово, правда? – промурлыкала Ардита.

– Вот и я о том же. Представляешь, как мы будем разъезжать по всему миру, сорить деньгами и ловить на себе благоговейные взгляды носильщиков, коридорных и официантов? Воистину блаженны богатые, ибо их есть царство небесное!

– Честное слово, я хочу, чтобы у нас все так и было.

– Я тебя люблю, Ардита, – нежно сказал он.

На мгновение детская непосредственность ее облика сменилась странно-серьезным выражением.

– Мне с тобой очень хорошо, – сказала она, – лучше, чем с любым другим мужчиной. Меня подкупают твои черты, твои темные, давно не стриженные волосы, твоя манера перемахивать через борт. Вообще говоря, Кертис Карлайл, мне нравится все, что ты делаешь, когда ведешь себя естественно. Я считаю, у тебя есть кураж, а ты знаешь, как много это для меня значит. Когда ты рядом, мне порой хочется тебя расцеловать без всякой причины и сказать, что ты – юный идеалист, начитавшийся сказок. Будь я чуть старше или чуть равнодушней, махнула бы с тобой. А так, пожалуй, вернусь обратно и выйду замуж… за другого.

За серебристым озерцом изгибались и дергались в лунном свете чернокожие фигуры – ни дать ни взять акробаты на разминке, после долгого перерыва дающие выплеск накопившейся энергии. Они маршировали гуськом, смыкались в концентрические круги, то запрокидывая голову, то склоняясь над своими инструментами, будто фавны над свирелями. А тромбон и саксофон непрерывным стоном выводили плавную мелодию, то мятежную и ликующую, то призрачно-жалобную, как танец смерти из сердца Конго.

– Пошли танцевать! – вскричала Ардита. – Не могу усидеть на месте, когда играет такой бесподобный джаз.

Взяв Ардиту за руку, он вывел ее на широкую песчаную полосу, которую луна озарила великолепным блеском. Как невесомые мотыльки, они поплыли в густом матовом свете, и под рыдания, восторги, сомнения и отчаяния фантастической симфонии последнее чувство реальности покинуло Ардиту: она отдала свое воображение на волю дурманящих тропических цветов и звездной бесконечности, закрыв при этом глаза, поскольку чувствовала, что иначе увидит себя танцующей с призраком в краю, нарисованном ее фантазией.

– Вот это я понимаю: стильный пиратский танец, – прошептал он.

– Это помешательство, но какое восхитительное!

– Нас околдовали. Тени бесчисленных поколений каннибалов следят за нами вот оттуда, с высокой скалы.

– И могу поспорить, досужие каннибальши бубнят, что мы чересчур сближаемся в танце и что я потеряла всякий стыд: не вдела в нос кольцо.

Они тихонько рассмеялись, но смех замер, когда за озерцом умолкли на середине такта тромбоны, а саксофоны тревожно застонали и растворились.

– В чем дело? – выкрикнул Карлайл.

Через мгновение тишины они разглядели темную мужскую фигуру, бегом огибающую серебристое озерцо. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что это Бейб, чем-то необычайно взволнованный. Остановившись перед ними, он выдохнул:

– Судно появилось, ага; с полмили до него, сэр. Моуз – он у нас в дозоре – говорит: вроде якорь бросило.

– Судно… какое судно? – встревожился Карлайл.

В его тоне промелькнули нотки отчаяния, и у Ардиты внезапно сжалось сердце, когда она увидела его потухшее лицо.

– Говорит, не знает, сэр.

– Оттуда шлюпку спустили?

– Нет, сэр.

– Давай посмотрим сверху, – решил Карлайл.

В молчании они двинулись вверх по склону; пальцы Карлайла не отпускали ладонь Ардиты, как было в танце. Время от времени он нервно стискивал ей руку, будто не чувствовал соприкосновения, но Ардита терпела. Казалось, подъем занял у них целый час; на вершине утеса они с осторожностью пересекли очерченное темным плато и подкрались к обрыву. Одного краткого взгляда было достаточно, чтобы у Карлайла вырвался приглушенный возглас. Это был таможенный корабль с шестидюймовыми орудиями на корме и на носу.

– Прознали! – выговорил он с коротким вдохом. – Прознали! Выследили.

– Ты уверен, что им известна эта протока? Возможно, они просто решили осмотреть остров с утра пораньше. Расщелина в скале оттуда не видна.

– В бинокль – видна, – обреченно выговорил он и посмотрел на часы. – Почти два ночи. До рассвета они ничего предпринимать не будут, это точно. Не исключено, конечно, что они ждут второй катер или хотя бы углевоз.

– Думаю, нам лучше остаться здесь.

Время шло, а они безмолвно лежали рядом; каждый положил голову на руки, словно мечтательный ребенок. За ними припали к земле негры, терпеливые, отрешенные, покорные, время от времени возвещавшие зычным храпом, что даже неминуемая опасность не способна пересилить неудержимую африканскую сонливость. Незадолго до пяти часов утра к Карлайлу обратился Бейб. На борту «Нарцисса», сообщил он, имеется полдюжины винтовок. Или уже принято решение не сопротивляться? Он-то считал, что можно еще на славу подраться, если только продумать план.

Засмеявшись, Карлайл отрицательно покачал головой:

– Это же не банда латиносов, Бейб. Это таможенный корабль. Мы против него – что лук и стрелы против пулемета. Если хочешь зарыть эти мешки, а потом рискнуть и вернуться за ними – валяй. Только это без толку: остров перекопают вдоль и поперек. Дохлый номер, Бейб.

Бейб молча понурился и отвернулся, а Карлайл, охрипнув, заговорил с Ардитой:

– Лучше друга у меня в жизни не было. Если его не остановить, он за меня голову сложит не задумываясь.

– Значит, ты капитулируешь?

– Мне больше ничего не остается. Нет, один выход всегда есть, но с ним торопиться не стоит. Хочу присутствовать на собственном суде – это будет интересный казус. «Мисс Фарнэм свидетельствует: пират относился к ней по-джентльменски».

– Прекрати! – воскликнула она. – Мне ужасно жаль, что так вышло.

Когда краски рассвета выцвели, а тусклая голубизна сменилась свинцовой серостью, на палубе корабля возникло заметное движение, и они разглядели группу одетых в белую форму офицеров, скопившихся у борта. Вооружившись биноклями, все пристально изучали остров.

– Это конец, – мрачно выговорил Карлайл.

– Черт! – прошептала Ардита, чувствуя, как у нее наворачиваются слезы.

– Нужно вернуться на яхту, – сказал он. – Лучше уж так, иначе обложат здесь, как опоссума.

Покинув плато, они спустились по склону, дошли до озера, сели в шлюпку и были доставлены на яхту молчаливыми неграми. Бледные и опустошенные, они опустились на канапе и стали ждать.

Через полчаса в серых сумерках корабль береговой охраны сунул нос в канал и остановился, явно испугавшись, как бы не сесть на мель в бухте. Мирный вид этой яхты, молодого человека и девушки, расположившихся на канапе, а также негров, с любопытством глядящих за борт, не предвещал сопротивления, а потому с таможенного корабля были спущены две шлюпки, одна с офицером и шестерыми матросами в синих робах, другая с четырьмя гребцами и двумя сидевшими на корме седыми джентльменами в костюмах яхтсменов. Ардита и Карлайл встали и в полубессознательном состоянии двинулись навстречу друг другу. Внезапно Карлайл остановился, сунул руку в карман, вытащил круглый поблескивающий предмет и протянул Ардите.

– Что это? – не поняла она.

– Точно сказать не могу, но внутри русскими буквами выгравирована какая-то надпись, из чего я заключаю, что это обещанный тебе браслет.

– Откуда… каким образом?..

– Он был в одном из этих мешков. Понимаешь, в Палм-Бич «Кертис Карлайл и шестеро смуглых друзей» посреди своего выступления в чайном салоне отеля внезапно побросали инструменты, выхватили автоматы и взяли всю толпу в заложники. Браслет этот я изъял у смазливой нарумяненной дамочки с рыжими волосами.

Ардита нахмурилась, потом улыбнулась:

– Вот, значит, чем вы отличились! Какая наглость!

Карлайл поклонился.

– Типично буржуазное качество, – сказал он.

И тут на палубу решительно спикировал рассвет, который разметал по углам серые тени. Роса начала испаряться, перерождаясь в прозрачную, как мечта, золотистую дымку, которая окутывала их прозрачными коконами, пока они не превратились в реликвии глубокой ночи, эфемерной и уже тускнеющей. На миг море и небо затаили дыхание, а рассвет накрыл розовой дланью молодые уста жизни, потому что из озерца донеслись сетования гребной шлюпки и всплески весел.

Внезапно золотая топка востока сплавила две их фигуры в одну, и он уже целовал ее капризные свежие губы.

– Это и есть рай, – прошептал он.

Она улыбнулась:

– Ты счастлив?

Ее вздох был благословением – исступленная уверенность в своей молодости и красоте достигла своего пика. В следующий миг жизнь сделалась лучезарной, время – призрачным, их сила – вечной, и тут послышался удар, скрежет, и шлюпка притерлась к борту. По трапу поднялись два седых человека, сопровождаемые офицером и парой вооруженных револьверами матросов. Мистер Фарнэм, сложив руки на груди, воззрился на племянницу.

– Так-так, – протянул он, медленно кивая.

Со вздохом Ардита разомкнула руки, обнимавшие шею Карлайла, и взгляд ее, преображенный и отсутствующий, упал на пришельцев. От дядюшки не укрылось, что ее верхняя губа медленно изогнулась в недовольной гримасе, которую он так хорошо знал.

– Так-так, – повторил он со свирепым выражением лица. – Вот, значит, как ты представляешь себе романтику. Побег с пиратом.

Ардита бросила на него равнодушный взгляд.

– Как же ты стар и глуп! – негромко проговорила она.

– Это все, что ты можешь сказать?

– Нет, не все, – ответила она, будто взвешивая слова. – Могу сказать кое-что еще. Есть расхожее выражение, которым я в последние годы заканчиваю почти все наши разговоры: «Прикуси язык!»

Она развернулась, обвела холодным, презрительным взглядом обоих стариков, офицера и двух матросов, а потом гордо прошествовала вниз по сходному трапу. Задержись она чуть дольше, до нее долетел бы совершенно непривычный звук, какого она не слышала от дядюшки во время их перепалок. Дядюшка издал удовлетворенный, искренний смешок, тут же подхваченный его спутником. Тот резко повернулся к Карлайлу, который взирал на эту сцену с выражением неуместного веселья.

– Ну, Тоби, неисправимый, легкомысленный романтик, ловец радуги, – беззлобно произнес старик, – ты убедился, что тебе нужна именно эта девушка?

Карлайл без тени сомнения улыбнулся.

– Да, естественно, – ответил он. – Я и не сомневался в этом с той минуты, когда услышал про ее нрав. Потому я и приказал Бейбу вчера вечером пустить ракету.

– Я рад, – сказал полковник Морленд загробным тоном. – Мы все время держались поблизости: мало ли что могли выкинуть эти залетные черномазые. Примерно в такой компрометирующей позе мы и рассчитывали тебя с нею застукать, – вздохнул он. – Как говорится, ловили на живца!

– Мы с твоим отцом всю ночь просидели без сна: надеялись на лучшее, точнее, на худшее. Бог свидетель, вы с нею – идеальная пара, мой мальчик. Она мне всю душу вымотала. Ты успел вручить ей русский браслет, который мой сыщик выманил у этой Мими?

Карлайл кивнул.

– Ш-ш-ш, – предостерег он. – Она поднимается на палубу.

Ардита появилась из люка и невольно кинула быстрый взгляд на запястья Карлайла. У нее на лице отразилось недоумение. На корме негры затянули песню, и прохладное озерцо, по-рассветному свежее, безмятежным эхом вторило их низким голосам.

– Ардита, – дрогнувшим голосом позвал Карлайл.

Ее качнуло в его сторону.

– Ардита, – повторил он, затаив дыхание, – должен открыть тебе… правду. Это все было подстроено, Ардита. Никакой я не Карлайл. Я Морленд, Тоби Морленд. Моя история – чистой воды выдумка, навеянная воздухом Флориды.

Она уставилась на него, и у нее на лице быстрой вереницей промелькнули изумление, недоверие и гнев. Трое мужчин боялись дышать. Морленд-старший шагнул к ней; мистер Фарнэм в ужасе приоткрыл рот в ожидании катастрофы.

Но ее не произошло. Ардита вдруг расцвела, с коротким смехом бросилась к младшему Морленду и посмотрела на него без тени гнева в серых глазах.

– Ты можешь поклясться, – вполголоса спросила она, – что придумал это сам?

– Клянусь, – с готовностью заверил молодой Морленд.

Она притянула к себе его лицо и нежно поцеловала.

– Вот это воображение! – тихо и едва ли не завистливо проговорила она. – Хочу, чтобы ты всю жизнь баловал меня такими сладостными обманами!

Голоса негров сонно удалялись, выводя уже слышанный ею мотив:

Время крадет

Все, что найдет,

Радости мед,

Осень боли…

– А что было в мешках? – шепотом спросила она.

– Флоридский грунт, – ответил он. – По крайней мере, в этом, да и кое в чем другом, я тебя не обманул.

– Кое о чем другом я догадываюсь, – сказала она и, привстав на цыпочки, поцеловала его в подтверждение этих слов.

Голова и плечи

I

В 1915 году Хорасу Тарбоксу стукнуло тринадцать. В тот самый год он сдал вступительные экзамены в Гарвард, получив отличные оценки по творчеству Цезаря, Цицерона, Вергилия, Ксенофонта и Гомера, а также по алгебре, геометрии, тригонометрии и химии.

Через два года, как раз когда Джордж Майкл Коэн сочинял свою знаменитую песню «Там, за морями»[7], Хорас, на две головы опередивший по успеваемости остальных второкурсников, подбирал материалы к докладу «Силлогизм как устаревшая схоластическая форма», а во время битвы при Шато-Тьери он сидел за письменным столом и размышлял, стоит ли дожидаться семнадцатого дня рождения, прежде чем взяться за цикл статей «Прагматический уклон в неореализме».

Некоторое время спустя какой-то газетчик сообщил ему, что война закончилась, и Хорас искренне обрадовался, поскольку это означало, что издатели – братья Пит в ближайшее время выпустят в свет очередной тираж «Усовершенствования восприятия у Спинозы». Война – штука в своем роде неплохая, делает молодых людей самостоятельными, или что-то в таком духе, но Хорас уже понял, что никогда не простит президента за то, что тот дозволил духовому оркестру греметь у него под окном в день лжеперемирия[8], в результате чего он выпустил три важнейших предложения из своей работы «Немецкий идеализм».

На следующий год он отправился в Йель получать магистерскую степень.

Ему тогда исполнилось семнадцать, был он строен и высок, сероглаз и близорук и всем своим видом выражал полную отстраненность от всякого оброненного им слова.

– У меня ни разу не возникло ощущения, что мы с ним беседуем, – разливался перед преисполненным сочувствия коллегой профессор Диллинджер. – Никак не избавиться от чувства, что разговариваешь с его представителем. Так и ждешь, что он сейчас скажет: «Хорошо, я посоветуюсь с самим собой и все выясню».

И вот в этот момент жизнь с полнейшим беспристрастием, так, будто Хорас Тарбокс был каким-нибудь мясником мистером Гузкой или шляпником мистером Картузом, протянула руку, ухватила его, перевернула, расправила и раскатала, как штуку ирландского кружева на субботней ярмарке.

Продолжая в традиционном литературном ключе, скажу, что первопричиной всех этих событий явилось то, что давным-давно, еще в колониальные времена, отважные пионеры добрались до одного лысого местечка в Коннектикуте и задались вопросом: «Ну и что бы нам тут такое построить?» – на что самый отважный из них ответил: «А построим-ка городок, на котором театральные антрепренеры смогут обкатывать новые музыкальные комедии!» Как потом на этом месте возник Йельский университет, на котором с тех пор и обкатывают музыкальные комедии, – это уже общеизвестная история. Словом, в один прекрасный декабрьский день в театре «Шуберт» играли комедию «Давай трогай!», и все студенты дружно вызывали на бис Маршу Медоу, которая спела в первом акте песенку про Беспечного Болвана, а в последнем представила зыбкий, трепетный, неповторимый танец.

Было Марше девятнадцать. У нее не выросло крыльев, однако все зрители сходились на том, что ей и не надо. Она была натуральной блондинкой и не красилась, даже выходя на улицу при полном свете дня. Помимо этого, она была ничем не лучше большинства других женщин.

Так вот, Чарли Мун посулил ей пять тысяч сигарет «Пэлл-Мэлл», если она нанесет визит Хорасу Тарбоксу, выдающемуся интеллектуалу. Чарли учился в Шеффилде на последнем курсе, с Хорасом они были двоюродными братьями. Связывали их взаимная любовь и взаимная жалость.

В тот вечер Хорас был особенно занят. Ум его терзала неспособность француза Лорье сполна оценить значение неореализма. Так что единственной его реакцией на негромкий отчетливый стук в дверь кабинета стало размышление о том, может ли стук существовать в отсутствие воспринимающего его уха. Хорас отметил про себя, что его вроде как сильнее и сильнее сносит к прагматизму. Хотя на деле в тот самый момент его стремительно сносило к совсем иному, – правда, сам он об этом не подозревал.

Стук отзвучал, потом протекли три секунды, и он повторился.

– Войдите, – механически произнес Хорас.

Он услышал, как отворилась и захлопнулась дверь, однако так и не поднял глаз от книги, над которой сидел, склонившись, в кресле у камина.

– Положите на кровать в соседней комнате, – сказал он рассеянно.

– Что положить на кровать в соседней комнате?

Песни свои Марша Медоу проговаривала речитативом, а в разговоре голос ее звучал, как перебор арфы.

– Чистое белье.

– Не могу.

Хорас нетерпеливо заерзал в кресле:

– Как это не можете?

– Да потому, что у меня его нет.

– Гм! – откликнулся он запальчиво. – Ну так ступайте и принесите.

По другую сторону камина стояло еще одно кресло. Хорас, как правило, перебирался туда по ходу вечера – ради разминки и разнообразия. Одно кресло он окрестил Беркли, другое – Юмом[9]. Тут он вдруг услышал такой звук, будто нечто шуршащее и невесомое опустилось на Юма. Он поднял глаза.

– Ну, – сказала Марша с самой очаровательной своей улыбкой, которую использовала во втором акте («Ах, так вашей светлости понравился мой танец!»), – ну, Омар Хайям, вот и я в пустыне с песней на устах[10].

Хорас уставился на нее в отупении. В первый миг он было усомнился: а не является ли она всего лишь плодом его воображения? Женщины не вламываются в комнаты к мужчинам и не усаживаются на их Юмов. Женщины приносят чистое белье, садятся в автобусах на место, которое вы им уступили, а потом, когда вы дорастаете до того, чтобы надеть оковы, выходят за вас замуж.

Эта женщина явно материализовалась прямо из Юма. Кружевная пена ее воздушного коричневого платья точно была эманацией, возникшей из кожаной ручки Юма! Посмотреть подольше – и сквозь нее явно проступят очертания Юма, а потом Хорас вновь останется в комнате один. Он провел кулаком по глазам. Да уж, пора снова заняться упражнениями на трапеции.

– Да ну тебя, не надо на меня так пялиться! – ласково выговорила ему эманация. – Так и кажется, что ты меня сейчас изничтожишь силой своей многомудрой мысли. И тогда от меня ничего не останется, кроме тени в твоих глазах.

Хорас кашлянул. То был один из двух его характерных жестов. Когда Хорас говорил, вы и вовсе забывали, что у него есть тело. Казалось, что играет фонограф и звучит голос певца, который уже давно умер.

– Что вам нужно? – осведомился он.

– Отдай письма! – мелодраматически возопила Марша. – Отдай мои письма, что ты купил у моего деда в тысяча восемьсот восемьдесят первом году!

Хорас задумался.

– Нет у меня ваших писем, – проговорил он, не повышая голоса. – Мне всего лишь семнадцать лет от роду. Отец мой родился третьего марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года. По всей видимости, вы меня с кем-то перепутали.

– Всего лишь семнадцать? – недоверчиво переспросила Марша.

– Всего лишь семнадцать.

– Была у меня одна знакомая девица, – задумчиво проговорила Марша, – которая с шестнадцати лет играла в дешевых водевильчиках. Так вот, такая она была самовлюбленная, что не могла сказать «шестнадцать» без того, чтобы не вставить перед этим «всего лишь». Мы ее прозвали Всего Лишь Джесси. И знаешь, мозгов у нее с тех пор так и не прибавилось – скорее наоборот. Дурацкая это привычка, Омар, говорить «всего лишь» – звучит как алиби.

– Мое имя не Омар.

– Знаю, – кивнула Марша, – твое имя Хорас. А Омаром я тебя зову потому, что ты очень похож на выкуренную сигарету.

– И никаких ваших писем у меня нет. Вряд ли я был знаком с вашим дедушкой. Кстати, мне представляется маловероятным, что в тысяча восемьсот восемьдесят первом году вы уже существовали.

Марша уставилась на него в изумлении:

– Я? В тысяча восемьсот восемьдесят первом году? Да разумеется! Я танцевала в кордебалете, когда секстет из «Флородоры»[11] еще не вышел из монастыря. Я была первой няней Джульетты, до миссис Сол Смит[12]. Хуже того, Омар, во время войны тысяча восемьсот двенадцатого года я пела в солдатской столовке.

Тут мозги Хораса внезапно проделали успешный кульбит, и он ухмыльнулся:

– Это Чарли Мун тебя подослал, да?

Марша обратила к нему непроницаемый взгляд:

– Кто такой этот Чарли Мун?

– Низкорослый такой, широкие ноздри, большие уши.

Она выросла на несколько сантиметров и шмыгнула носом:

– Не в моих правилах заглядывать своим друзьям в ноздри.

– Значит, Чарли?

Марша прикусила губу, а потом зевнула:

– Слушай, Омар, давай сменим тему. А то я того и гляди захраплю в этом кресле.

– Возможно, – подтвердил Хорас с серьезным видом. – Общепризнано, что Юм обладает усыпляющим действием.

– Кто этот твой приятель и долго ли ему жить?

Тут Хорас Тарбокс внезапно кошачьим движением поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате, засунув руки в карманы. То был второй его характерный жест.

– Мне это не нравится, – проговорил он, будто беседуя сам с собой, – совсем. И не то чтобы я возражал против твоего присутствия – я не возражаю. Ты очень даже недурна собой, но меня нервирует то, что тебя прислал Чарли Мун. Я что, лабораторная зверюшка, на которой не только химики, но и всякие там недоучки могут ставить опыты? Или в моем интеллектуальном уровне есть нечто, вызывающее смех? Я что, похож на маленького мальчика из Бостона, которого рисуют в юмористических журналах? Неужели этот бессердечный осел Мун, с его бесконечными рассказами о том, как он провел неделю в Париже, имеет право…

– Не имеет, – убежденно прервала его Марша. – А ты просто чудо. Иди поцелуй меня.

Хорас резко остановился прямо перед ней.

– Почему ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал? – спросил он сосредоточенно. – Ты всегда целуешься с кем ни попадя?

– Разумеется, – без тени смущения подтвердила Марша. – А на что еще жизнь? Только на то, чтобы целоваться с кем ни попадя.

– Знаешь, – произнес Хорас с чувством, – должен сказать, представления о реальности у тебя в высшей степени превратные. Во-первых, жизнь вовсе не только на это, а во-вторых, я не собираюсь тебя целовать. Это может войти в привычку, а я с большим трудом избавляюсь от привычек. В прошлом году у меня вошло в привычку ворочаться в постели до половины восьмого.

Марша понимающе кивнула.

– А ты хоть изредка развлекаешься? – поинтересовалась она.

– Что ты имеешь в виду под «развлекаешься»?

– Послушай-ка, – сказала Марша строго, – ты, Омар, мне нравишься, вот только бы ты еще выражался как-нибудь попонятнее. А так можно подумать, что ты перекатываешь во рту целую кучу слов и, стоит тебе хоть одно обронить, проигрываешь какое-то пари. Я спросила, развлекаешься ли ты хоть изредка.

Хорас помотал головой.

– Потом, может, и буду, – ответил он. – Понимаешь, по сути, я – план. Я – эксперимент. И я вовсе не хочу сказать, что никогда от этого не устаю, – случается. Однако… нет, я не смогу объяснить! Но то, что вы с Чарли Муном называете «развлечениями», для меня никакие не развлечения.

– Объясни-ка.

Хорас уставился на нее, начал было говорить, но потом передумал и снова заходил по комнате. После неудачной попытки понять, смотрит он на нее или нет, Марша улыбнулась:

– Объясни-ка.

Хорас обернулся к ней:

– А если объясню, обещаешь сказать Чарли Муну, что меня не было дома?

– Угу.

– Ну ладно. Вот моя история: в детстве я был почемучкой, хотел про все знать, как оно устроено. Мой отец был молод и преподавал экономику в Принстоне. Он выработал систему: как можно доскональнее отвечать на все мои вопросы. Моя реакция натолкнула его на мысль сделать из меня вундеркинда. Ко всем прочим мучениям, у меня еще постоянно болели уши – в возрасте от девяти до двенадцати лет я перенес семь операций. В результате я, понятное дело, почти не общался с другими детьми, и толкнуть меня в нужном направлении оказалось несложно. Пока сверстники продирались через «Дядюшку Римуса», я с неподдельным удовольствием читал Катулла в оригинале… Вступительные экзамены в колледж я сдал в тринадцать лет, – можно сказать, оно само вышло. Круг моего общения по большей части состоял из преподавателей, и я страшно гордился сознанием того, что обладаю превосходным интеллектом; при этом, несмотря на необычайную одаренность, во всех остальных смыслах я был совершенно нормальным человеком. К шестнадцати мне надоело быть чудом природы; я решил, что кое-кто допустил серьезную ошибку. Однако, раз уж дело зашло так далеко, я решил, что все-таки получу магистерскую степень. Больше всего в жизни меня интересует современная философия. Я реалист школы Антона Лорье – с налетом бергсонианства[13], – и через два месяца мне исполнится восемнадцать. Вот и все.

– Ого! – воскликнула Марша. – Мало не покажется! Лихо ты управляешься с частями речи.

– Теперь ты довольна?

– Нет, ты же меня не поцеловал.

– А это не входит в мою программу, – возразил Хорас. – Пойми, пожалуйста, говоря, что я выше физического, я не прикидываюсь. Оно, конечно, играет определенную роль, но…

– Да хватит тыкать мне в глаза здравый смысл!

– Ничего не могу с этим поделать.

– Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

– Уверяю тебя… – начал Хорас.

– Заткнись!

– Моя рациональность…

– Я разве сказала хоть слово про твою национальность? Ты ведь американец, верно?

– Да.

– Ну, так меня это вполне устраивает. И вот еще что, очень хочется, чтобы ты хоть на минутку выбился из этой твоей высокоумной программы. Хочется увидеть, есть ли в этой самой штуковине – как ее бишь, с налетом бразилианства, ну, как ты там про себя выразился – хоть что-то от человека.

Хорас снова помотал головой:

– Не буду я тебя целовать.

– Жизнь моя разбита, – изрекла Марша трагическим тоном. – Я погибла навеки. Придется доживать свои дни, так и не поцеловавшись с налетом бразилианства. – Она вздохнула. – Ладно, Омар, а на представление ко мне ты придешь?

– На какое представление?

– Я играю коварную актрису в «Давай трогай!».

– В оперетке?

– Да, можно и так сказать. Кстати, один из персонажей – рисовый плантатор из Бразилии. Тебя это, наверное, заинтересует.

– Я как-то раз сходил на «Цыганочку»[14], – пустился в воспоминания Хорас. – Мне понравилось – до определенной степени.

– Значит, придешь?

– Ну, я… я…

– Ах да, понимаю, тебе нужно на выходные смотаться в Бразилию.

– Вовсе нет. Приду с удовольствием.

Марша хлопнула в ладоши:

– Вот и здорово! Я пришлю тебе билетик – в четверг устроит?

– Но я…

– Отлично! Уговорились, в четверг.

Она встала, подошла к нему вплотную и положила ладони ему на плечи:

– Ты мне нравишься, Омар. Прости, что пыталась тебя разыграть. Я думала, ты этакая ледышка, а ты на самом деле очень симпатичный.

Он саркастически посмотрел на нее:

– Я тебя старше на несколько поколений.

– Ты неплохо сохранился.

Они торжественно пожали друг другу руки.

– Меня зовут Марша Медоу, – произнесла она с нажимом. – Запомни: Марша Медоу. И я не скажу Чарли Муну, что ты был дома.

Через секунду она уже сбегала по последнему лестничному пролету, перепрыгивая через две ступеньки, и вдруг услышала долетевший с верхней площадки голос:

– Да, и еще…

Она остановилась, задрала голову – разглядела перевесившийся через перила смутный силуэт.

– Да, и еще! – повторил вундеркинд. – Ты там меня слышишь?

– Соединение установлено, Омар.

– Надеюсь, у тебя не осталось впечатления, что я считаю поцелуи вещью изначально иррациональной?

– Впечатления? Да ты же меня так и не поцеловал! Ладно, не переживай. Пока!

Рядом с ней распахнулись сразу две двери, любопытствуя, откуда тут женский голос. Сверху долетело нетвердое покашливание. Подхватив юбки, Марша промчалась по последним ступенькам и растворилась в туманном коннектикутском воздухе.

Наверху же Хорас бродил взад-вперед по кабинету. Время от времени он поглядывал на Беркли, дожидавшегося во всей своей изысканной темно-красной внушительности, – на подушках, будто намек, лежала раскрытая книга. А потом он вдруг обнаружил, что с каждым проходом оказывается все ближе и ближе к Юму. Что-то такое случилось с Юмом: он странно, неуловимо переменился. Над ним будто все так же парила невесомая фигура, и, если бы Хорас все-таки уселся туда, у него сложилось бы впечатление, что сидит он на коленях у дамы. И хотя Хорас не мог дать точного определения этой перемене – перемена, безусловно, произошла, почти неощутимая для аналитического ума, но от этого не менее реальная. Юм источал нечто, чего ему еще не приходилось источать за все двести лет его влияния на умы.

Юм источал аромат розового масла.

II

В четверг вечером Хорас Тарбокс занял место у прохода в пятом ряду и посмотрел «Давай трогай!» от начала до конца. К его немалому изумлению, ему понравилось. Сидевших с ним рядом студентов-циников явственно раздражало его громкое восхищение старыми добрыми шутками в духе Хаммерстайна[15]. Хорас же с нетерпением дожидался появления Марши Медоу и исполнения песенки про Беспечного Болвана-джазомана. И вот наконец она появилась, так и лучась под украшенной цветами легкомысленной шляпкой, – и на него заструился теплый свет, и когда песня отзвучала, он не присоединился к громким аплодисментам. Он будто онемел.

В антракте после второго отделения рядом с ним возник капельдинер, осведомился, он ли мистер Тарбокс, а потом вручил ему записку, накарябанную округлым подростковым почерком. Хорас читал ее в некотором замешательстве, капельдинер же, явно теряя терпение, томился рядом в проходе.

«Дарагой Омар, после придставления я всегда ужасно хочу есть. Если хочешь помочь мне уталить голод в „Тафт-гриле“ дай об этом знать здаравиле каторый принесет тибе эту записку и жди миня.

Твой друг Марша Медоу».

– Передайте ей… – Хорас кашлянул, – передайте, что меня это устраивает. Я буду ждать ее у входа в театр.

Здоровила удостоил его высокомерной улыбкой:

– Она небось имела в виду, чтоб ждали у артистического входу.

– А где… где это?

– Снаружи. Тамлево. Дупору.

– Что?

– Снаружи. А там влево. До упору!

Высокомерный персонаж удалился. Какой-то первокурсник у Хораса за спиной ухмыльнулся.

А через полчаса, сидя в «Тафт-гриле» напротив копны волос, белокурых от природы, вундеркинд говорил довольно странные вещи.

– А тебе обязательно исполнять этот танец в последнем акте? – настойчиво спрашивал он. – В смысле, если ты откажешься, тебя уволят?

Марша хихикнула:

– А мне он нравится. Я его с удовольствием танцую.

Тут Хорас сделал faux pas[16].

– А я-то полагал, он вызывает у тебя отвращение, – проговорил он отрывисто. – У меня за спиной звучали замечания по поводу твоей груди.

Марша густо покраснела.

– Тут уж ничего не поделаешь, – ответила она поспешно. – Для меня этот танец – просто такой акробатический трюк. И, видит бог, не из простых! Я по вечерам по часу втираю в плечи специальную мазь.

– А ты… развлекаешься, когда стоишь на сцене?

– Ага, еще бы! Я, Омар, привыкла, что на меня смотрят, и мне это нравится.

– Гм! – Хорас погрузился в мрачные размышления.

– А как там налет бразилианства?

– Гм! – повторил Хорас и добавил после паузы: – А где вы будете гастролировать после?

– В Нью-Йорке.

– И долго?

– Трудно сказать. Возможно, всю зиму.

– А!

– Приедешь поглядеть на меня, Омар, или тебе на меня наплевать? Здесь ведь оно похуже будет, чем у тебя в комнате, да? Мне бы тоже сейчас хотелось оказаться там.

– Здесь я себя чувствую по-идиотски, – сознался Хорас, нервно озираясь.

– Вот и жаль! А нам вроде как неплохо вместе.

При этом замечании на лице его вдруг появилось столь меланхолическое выражение, что она сменила тон, дотянулась до его руки и погладила ее.

– Ты когда-нибудь раньше приглашал актрису поужинать?

– Нет, – ответил Хорас несчастным голосом, – и никогда больше не стану приглашать. Я не знаю, зачем я сюда пришел. При этом освещении, да еще когда вокруг все болтают и смеются, я чувствую себя совершенно инородным телом. И не знаю, о чем с тобой говорить.

– Давай поговорим обо мне. В прошлый-то раз мы говорили о тебе.

– Хорошо.

– Так вот, фамилия моя действительно Медоу, но мое настоящее имя не Марша, а Вероника. Мне девятнадцать лет. Дальше вопрос: как такой девушке удалось пробиться на сцену? Ответ: родилась она в городе Пассаик, штат Нью-Джерси, и еще год назад оправдывала свое существование тем, что подавала посетителям печенье в чайной Марселя в Трентоне. Потом стала встречаться с парнем по имени Роббинс, он пел в кабаре «Трент-Хаус» и однажды вечером пригласил ее спеть вместе и станцевать на пробу. Через месяц мы уже выступали каждый вечер. Потом поехали в Нью-Йорк, а в кармане у нас была толстенная пачка писем из разряда «Разрешите вам представить моих друзей»… Уже через пару дней мы получили ангажемент в «Дивинерри», а у одного парнишки из Пале-Рояля я научилась танцевать шимми. В «Дивинерри» мы проработали полгода, а потом однажды вечером Питер Бойс Венделл, журналист, зашел туда съесть сладкую булочку. На следующее утро в его газете появилось стихотворение про Несравненную Маршу, а через два дня мне предложили роли в двух водевилях и еще в «Полуночном шалуне». Я написала Венделлу благодарственное письмо, а он опубликовал его в своей газете, – стиль, говорит, прямо как у Карлайла, только непосредственнее, и вообще мне впору бросать танцы и вносить свой вклад в североамериканскую литературу. После этого меня позвали еще в парочку водевилей, а еще предложили роль инженю в самой настоящей музыкальной комедии. Я согласилась – и вот, Омар, я здесь.

Она замолчала, и несколько секунд они просидели в молчании – она накалывала на вилку последние кусочки мясного пудинга и ждала, когда он заговорит.

– Пойдем отсюда, – произнес он внезапно.

Взгляд Марши посуровел.

– Это еще почему? Я тебе надоела?

– Нет, но мне здесь не нравится. Мне не нравится сидеть здесь с тобой.

Марша, без единого слова, сделала знак официанту.

– Сколько с нас? – спросила она деловито. – Я плачу за пудинг и за имбирное пиво.

Хорас ошарашенно наблюдал, как официант производит расчеты.

– Послушай, – начал было он, – я, вообще-то, собирался за тебя заплатить. Я же тебя пригласил.

Марша с полувздохом поднялась из-за стола и пошла к выходу. Хорас, с выражением сильнейшей озадаченности на лице, положил на стол купюру и двинулся следом, вверх по лестнице, потом через вестибюль. Он нагнал ее возле лифта, и они встали лицом к лицу.

– Послушай, – повторил он, – я же тебя пригласил. Я что, тебя чем-то обидел?

В глазах ее мелькнуло изумление, потом взгляд смягчился.

– Ты грубиян, – проговорила она медленно. – Ты хоть сам понимаешь, как ты невоспитан?

– Я ничего не могу с этим поделать, – ответил Хорас с обезоружившей ее прямотой. – Видишь же, что ты мне нравишься.

– Ты сказал, что тебе не нравится сидеть со мной.

– Действительно, не нравится.

– Почему?

В серых дебрях его глаз вдруг полыхнуло пламя.

– Потому что это так. Потому что ты уже стала моей привычкой. Я в последние два дня почти ни о чем больше не думал.

– Ну, если ты…

– Подожди минутку, – прервал он ее. – Я должен тебе кое-что сказать. А именно: через полтора месяца мне исполнится восемнадцать. И когда мне исполнится восемнадцать, я приеду в Нью-Йорк повидаться с тобой. Есть в Нью-Йорке какое-нибудь место, куда мы сможем пойти и где вокруг не будет толпы людей?

– Разумеется, – улыбнулась Марша. – Приезжай ко мне на квартиру. Если хочешь, уложу тебя на кушетке.

– Я не могу спать на кушетках, – ответил он резко. – Но я хочу с тобой поговорить.

– Да пожалуйста, – отозвалась Марша. – У меня на квартире.

Хорас от волнения засунул руки в карманы.

– Ладно, главное – увидеть тебя наедине. Я хочу поговорить с тобой так же, как мы говорили у меня.

– Сладенький мой! – воскликнула Марша со смехом. – Так ты просто хочешь меня поцеловать?

– Да, – чуть ли не выкрикнул Хорас. – Я тебя поцелую, если ты этого захочешь.

Лифтер таращился на них с упреком. Марша шагнула к решетчатой двери.

– Я пришлю тебе открытку, – сказала она.

Хорас смотрел на нее диким взглядом:

– Да, напиши мне открытку! Я приеду после первого января. Мне уже исполнится восемнадцать.

И когда она шагнула в кабинку, он загадочно, но и несколько вызывающе кашлянул, обратившись к потолку, а потом стремительно зашагал прочь.

III

И вот он опять появился. Она увидела его, едва бросив взгляд на беспокойную манхэттенскую публику, – он сидел в первом ряду, чуть подавшись вперед, не спуская с нее серых глаз. И она поняла, что для него лишь они двое существуют в мире, где ряд густо нарумяненных лиц кордебалета и дружные завывания скрипок столь же незримы, как пудра на мраморной Венере. Это вызвало у нее инстинктивный протест.

«Глупый мальчишка!» – торопливо произнесла она про себя и не стала выходить на бис.

– Чего они хотят за сотню в неделю – чтобы я крутилась без остановки? – проворчала она себе под нос за кулисами.

– Чего с тобой, Марша?

– Да сидит там в первом ряду один зануда.

По ходу последнего действия, пока она дожидалась своего выхода, на нее внезапно накатил приступ страха перед зрителями. Обещанную открытку она Хорасу так и не отправила. Накануне вечером она сделала вид, что не замечает его, – выскочила из театра сразу после своего номера и провела бессонную ночь, воскрешая в памяти – как воскрешала уже не раз за последний месяц – его бледное, сосредоточенное лицо, его худощавую мальчишескую фигуру, его безжалостную, потустороннюю отрешенность, которая ей казалась столь притягательной.

И вот он пришел опять, и она почему-то расстроилась – как будто на нее свалили совсем не нужную обязанность.

– Вундеркинд! – произнесла она вслух.

– Чего? – не понял стоявший рядом негр-комедиант.

– Так, рассуждаю о себе.

На сцене ей полегчало. Это был ее танец – и ей казалось, что танцует она его без всяческих намеков, пусть даже некоторые мужчины в любой девушке видят намек. Она же творила искусство.

Там, где жизнь богата, там, где жизнь бедна,

Гаснет луч заката и встает луна…

Он на нее больше не смотрел. Она отчетливо ощущала это. Он старательно вглядывался в замок на заднике сцены, и на лице его было то же выражение, что и тогда в «Тафт-гриле». Ее захлестнула волна отчаяния: он ее явно не одобрял.

В душе моей трепет странный

И нежности лепет незваный,

Там, где жизнь богата…

Тут на нее накатило необоримое отвращение. Внезапно, со страшной силой, она почувствовала на себе сотни глаз, как не чувствовала со своего первого выхода на сцену. Что было тому причиной – презрение на бледном лице в первом ряду, брезгливо искривленный рот одной из девушек? Эти ее плечи, эти трясущиеся плечи – они на деле-то ее? Они настоящие? Да не для того они созданы, честное слово!

А потом, говорю тебе неприкрыто,

Позову я могильщиков с пляской святого Витта,

И в тот самый последний час…

Фагот с двумя виолончелями грохнули финальный аккорд. Она замерла, застыла на миг, стоя на носочках, – все мускулы напряжены, юное лицо обращено к зрителям с выражением, которое впоследствии одна барышня описала как «такой странный, озадаченный взгляд», – а потом, не поклонившись, вихрем умчалась со сцены. Бросилась к себе в уборную, сбросила одно платье, накинула другое и поймала на улице такси.

Квартира ей досталась очень теплая, хотя и маленькая, на стенах висели ее сценические фотографии, на полках стояли собрания сочинений Киплинга и О’Генри, которые она когда-то купила у голубоглазого уличного торговца и с тех про время от времени открывала. А еще было здесь несколько подходящих друг к другу стульев, правда, все очень неудобные, и лампа под розовым абажуром, на котором были нарисованы черные грачи, и общая, довольно душная розовая атмосфера. Да, имелись тут и симпатичные вещи, но вещи эти непримиримо враждовали друг с другом, ибо собрал их здесь нетерпеливый, порывистый вкус, нахватав под горячую руку. Худшим проявлением всего этого была величественная картина в дубовой раме – городок Пассаик, вид с железной дороги Эри, – отчаянная, до смешного экстравагантная, до смешного обреченная попытка придать комнате жизнерадостный вид. Марша и сама знала, что ничего не вышло.

В эту-то самую комнату и вступил вундеркинд и неловко взял ее сразу за обе руки.

– На этот раз я последовал за тобой, – сказал он.

– А!

– Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.

Руки ее сами потянулись к нему. Она поцеловала его в губы страстным и безгрешным поцелуем:

– Вот!

– Я люблю тебя, – сказал он.

Она поцеловала его еще раз, а потом, коротко вздохнув, бросилась в кресло и осталась там, сотрясаясь от глупого смеха.

– Эх ты, вундеркинд! – воскликнула она.

– Ладно, если хочешь, называй меня так. Я уже как-то сказал, что старше тебя на десять тысяч лет, – так оно и есть.

Она снова рассмеялась:

– Я не люблю, когда меня не одобряют.

– Пусть теперь кто-нибудь попробует!

– Омар, почему ты решил на мне жениться? – спросила она.

Вундеркинд встал и засунул руки в карманы:

– Потому что я тебя люблю, Марша Медоу.

И тогда она перестала называть его Омаром.

– Милый мой, – сказала она, – а знаешь, я ведь тебя тоже вроде как люблю. Есть в тебе что-то такое – не могу сказать что, – но всякий раз, как ты оказываешься рядом, по моему сердцу будто бельевой валик прокатывается. Вот только, радость моя… – Она осеклась.

– Только – что?

– Только – целая куча разных вещей. Тебе всего восемнадцать лет, а мне почти двадцать.

– Да пустяки это! – оборвал ее он. – Давай скажем так: мне девятнадцатый год, а тебе девятнадцать. Выходит, мы почти ровесники, если не считать тех десяти тысяч лет, о которых я только что упомянул.

Марша рассмеялась:

– Есть и еще всякие «только». Твоя родня…

– Моя родня! – гневно воскликнул вундеркинд. – Моя родня пыталась сделать из меня чудовище. – Лицо его побагровело – такую он собирался выговорить крамолу. – Моя родня может пойти куда подальше и там попрыгать!

– Ничего себе! – опешив, воскликнула Марша. – Прямо вот так? Да еще и на гвоздях, да?

– Вот именно, на гвоздях, – восторженно согласился он. – Или еще на чем угодно. Чем больше я думаю о том, как они превратили меня в высушенную мумию…

– А что тебя заставило так о себе думать? – негромко спросила Марша. – Я?

– Да. С тех пор как я встретил тебя, я завидовал каждому человеку, которого встречал на улице, потому что все эти люди раньше моего узнали, что такое любовь. Прежде я называл это «половыми позывами». Господи всемогущий!

– Есть и другие «только», – не унималась Марша.

– Какие еще?

– На что мы будем жить?

– Я буду зарабатывать.

– Ты же учишься.

– Велика важность, получу я степень магистра или нет!

– Хочешь быть магистром Марши, да?

– Да! Что? В смысле, нет!

Марша рассмеялась и, перебежав через комнату, уселась к нему на колени. Он судорожно обнял ее и запечатлел легчайший поцелуй где-то поблизости от ее шеи.

– Какой-то ты весь белый, – задумчиво произнесла Марша, – вот только звучит это немного нелогично.

– Да хватит тыкать мне в глаза здравым смыслом!

– Ничего не могу с этим поделать, – уперлась Марша.

– Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

– Но мы…

– Заткнись!

Ушами Марша говорить не умела, пришлось заткнуться.

IV

Хорас и Марша поженились в начале февраля. Это произвело беспрецедентную сенсацию в научных кругах как Принстона, так и Йеля. Хорас Тарбокс, которого в четырнадцать лет превозносили в воскресных приложениях ко всем столичным газетам, отказался от карьеры, от шанса стать ведущим мировым специалистом по американской философии ради того, чтобы жениться на хористке, – они превратили Маршу в хористку. Впрочем, как и все современные истории, скандал вспыхнул и быстро выдохся.

Они сняли в Гарлеме квартирку. Порыскав две недели, причем за это время его представления о ценности научного образования претерпели необратимые изменения, Хорас устроился клерком в южноамериканскую фирму, занимавшуюся экспортом, – кто-то сказал ему, что экспорт очень перспективное дело. Было решено, что Марша еще несколько месяцев останется на сцене, пока муж ее не встанет на ноги. Жалованье ему для начала положили в сто двадцать пять долларов, и, хотя, разумеется, было обещано, что через каких-нибудь несколько месяцев оно удвоится, Марша наотрез отказалась пожертвовать ста пятьюдесятью долларами в неделю, которые тогда зарабатывала.

– Звать нас с тобой теперь, милый, «Голова и плечи», – сказала она нежно. – Так вот, плечам придется еще немножко потрястись, пока голова не устаканится.

– Мне это не по душе, – объявил он мрачно.

– Понимаю, – ответила она с нажимом, – однако на твое жалованье нам даже за квартиру не заплатить. Не думай, что я рвусь на публику, я вовсе не рвусь. Я хочу быть только твоей. Только это ведь и свихнуться недолго, если сидеть в одиночестве дома и считать подсолнухи на обоях, дожидаясь, когда ты придешь с работы. Как начнешь зарабатывать триста в месяц, я сразу брошу сцену.

Как бы ни страдало его самолюбие, Хорас вынужден был признать, что ее план куда разумнее.

Март сменился апрелем. Май сделал строгое и велеречивое внушение бунтовщикам – паркам и ручьям Манхэттена, и они были очень счастливы. Хорас, у которого вообще не имелось никаких привычек – так как никогда раньше не было времени их сформировать, – оказался податливейшим материалом, чтобы вылепить прекрасного мужа, а поскольку у Марши не было решительно никакого мнения об интересующих его предметах, никаких разногласий между ними не возникало. Умственные их сферы практически не пересекались. Марша играла роль домашнего эконома, а Хорас продолжал существовать в своем прежнем мире абстрактных идей, регулярно выныривая из него, чтобы громогласно и очень приземленно выразить жене свое обожание и восторг. Она не переставала его изумлять оригинальностью и непредвзятостью мышления, деятельным трезвомыслием, неизменной жизнерадостностью.

А коллеги Марши по варьете, куда она к этому моменту переместила свои таланты, поражались той невероятной гордости, с которой она отзывалась об умственных способностях мужа. Они-то знали Хораса как очень худого, неразговорчивого, незрелого с виду юнца, который каждый вечер забирал ее домой после спектакля.

– Хорас, – сказала Марша однажды вечером, встретившись с ним, как обычно, в одиннадцать, – ты вот стоишь там в свете уличных фонарей и страшно похож на привидение. Ты что, похудел?

Он невнятно качнул головой:

– Не знаю. Мне сегодня прибавили жалованье до ста тридцати пяти, и…

– Слышать ничего не хочу, – строго заявила Марша. – Ты не спишь по ночам и этим себя убиваешь. Читаешь все эти толстые книги по экономии…

– Экономике, – поправил Хорас.

– В общем, читаешь их каждую ночь, когда я уже сплю. И еще ты опять начал сутулиться, как до свадьбы.

– Но, Марша, я должен…

– Ничего ты не должен, дорогой. Тут у нас пока вроде как я за старшего, и я не позволю, чтобы мой милый испортил себе глаза и здоровье. Тебе нужно хоть немножко двигаться.

– Я двигаюсь. Каждое утро я…

– Да знаю я! Только от этих твоих гантелей ни жарко ни холодно. Я имею в виду – двигаться как следует. Тебе нужно записаться в спортивный зал. Помнишь, ты мне когда-то рассказывал, что раньше был отличным гимнастом и тебя даже пригласили в университетскую команду, да только ты туда не пошел, потому что был слишком занят Гербертом Спенсером?[17]

– Раньше мне нравилась гимнастика, – задумчиво произнес Хорас, – только где теперь взять на это время?

– Ну ладно, – сдалась Марша, – давай баш на баш. Ты записываешься в зал, а я за это прочитываю одну книжку из того, коричневого, ряда.

– «Дневник Пипса»?[18] Ну, она должна тебе понравиться. Совсем легкое чтение.

– Только не для меня. Мне это будет как съесть кусок стекла, а потом переваривать. Но ты столько раз говорил, как это расширит мой кругозор! В общем, давай так: ты ходишь в зал три вечера в неделю, а я набиваю себе мозги этим Сэмми.

Хорас задумался:

– Ну…

– Все, решили! Ты ради меня будешь крутить «солнце», а я ради тебя – повышать свой культурный уровень.

В конце концов Хорас согласился и на протяжении всего немилосердно жаркого лета проводил по три, а то и по четыре вечера в неделю, экспериментируя на трапеции в зале Скиппера. А в августе признался Марше, что это способствовало более продуктивной умственной работе в течение дня.

– Mens sana in corpore sano[19], – добавил он.

– Да не верь ты в эту белиберду, – откликнулась Марша. – Я вот как-то попробовала одно из этих патентованных средств, и никакого эффекта. Ты давай продолжай заниматься гимнастикой.

Однажды вечером, в начале сентября, когда он исполнял сложную комбинацию на кольцах в почти пустом зале, к нему вдруг обратился задумчивый толстяк, который наблюдал за ним уже не первый день.

– Эй, парень, повтори-ка ту штуку, которую делал вчера.

Хорас улыбнулся ему, сидя на трапеции.

– Я ее сам придумал, – похвастался он. – А идею позаимствовал из четвертого постулата Евклида.

– Он в котором цирке работает?

– Он уже умер.

– Понятно, сломал шею, когда крутил этот номер. Я тут вчера сидел и думал: уж ты-то свою точно сломаешь.

– Вот так! – сказал Хорас, раскачался на трапеции и показал еще раз.

– И плечевые да шейные мышцы у тебя это выдерживают?

– Сперва было туго, но я за неделю сумел поставить под этим «quod erat demonstrandum»[20].

– Гм!

Хорас еще немного покачался на трапеции.

– А выступать ты никогда не думал? – осведомился толстяк.

– Никогда.

– Денежки-то немалые, если сможешь выдавать такие трюки и при этом не убиться.

– Я еще вот как могу, – объявил Хорас, и тут челюсть у толстяка отвалилась: он увидел, как Прометей в розовом трико еще раз посрамил богов и Исаака Ньютона.

На следующий вечер Хорас вернулся с работы и увидел, что Марша, довольно бледная, лежит на диване и дожидается его.

– Я сегодня дважды падала в обморок, – сообщила она без предисловия.

– Что?

– Да. Видишь ли, через четыре месяца у нас родится ребенок. Доктор сказал, я уже две недели назад должна была бросить танцы.

Хорас сел и задумался.

– Я, конечно, очень рад, – произнес он, – в смысле, я рад, что у нас будет ребенок. Но ведь это большие расходы.

– Я скопила двести пятьдесят долларов, – бодро сообщила Марша, – и мне еще должны за две недели.

Хорас быстренько подсчитал:

– Если прибавить мое жалованье, получается почти тысяча четыреста, и этого должно хватить на следующие полгода.

Марша заметно приуныла:

– Всего-то? Ну, я, конечно, могу найти еще на месяц песенный ангажемент. А в марте снова выйти на работу.

– Вот уж нет! – решительно объявил Хорас. – Ты будешь сидеть дома. Так, прикинем: будут счета от врачей, а кроме служанки, нам понадобится няня. Нам нужно больше денег.

– Нужно, – проговорила Марша устало, – только я не знаю, где их взять. Пора голове брать командование на себя. Плечи пошли на отдых.

Хорас встал и надел пальто.

– Ты куда?

– У меня появилась одна идея, – ответил он. – Сейчас вернусь.

Через десять минут, пока он шагал в направлении зала Скиппера, на него накатило безмятежное изумление, не приукрашенное никаким юмором: изумлялся он тому, что задумал предпринять. Как бы он вытаращился на самого себя еще год назад! Да и все бы вытаращились! Вот только если к вам в дверь постучалась жизнь и вы ей открыли, с ней вместе может войти множество непредсказуемых вещей.

Зал был ярко освещен, и, когда глаза Хораса свыклись с сиянием, он увидел задумчивого толстяка – тот сидел на груде матов и курил толстую сигару.

– Послушайте, – начал Хорас с места в карьер, – вы вчера серьезно говорили, что этими трюками на трапеции можно зарабатывать?

– Еще как! – изумленно подтвердил толстяк.

– Так вот, я все обдумал и решил, что стоит попробовать. Работать я смогу по вечерам, а в субботу еще и днем – и если за хорошие деньги, то регулярно.

Толстяк посмотрел на часы.

– Что же, – проговорил он, – тогда нужно повидаться с Чарли Полсоном. Он посмотрит на твои трюки, и через четыре дня у тебя будет ангажемент, ручаюсь. Сейчас поздновато, а завтра вечером я его приведу.

Толстяк выполнил обещанное. На следующий вечер явился Чарли Полсон и целый час изумленно наблюдал, как вундеркинд вычерчивает в воздухе невообразимые параболы, а на следующий вечер он привел с собой двоих крепышей, у которых был такой вид, будто они с самого рождения курили черные сигары и тихо, но страстно переговаривались о деньгах. В следующую субботу торс Хораса Тарбокса впервые был предъявлен широкой публике на гимнастическом празднике в Коулмен-стрит-гарденс. И хотя там собралось пять тысяч человек, Хорас совершенно не волновался. Он с раннего детства читал доклады в больших аудиториях и научился абстрагироваться.

– Марша, – проговорил он бодро в тот же самый вечер, – похоже, дела наши пошли на лад. Полсон говорит, что подыщет мне местечко в «Ипподроме», а это означает ангажемент на всю зиму. Ты же знаешь, «Ипподром» – это большой…

– Да, я вроде как слышала о нем, – прервала его Марша. – Только расскажи-ка поподробнее об этом своем трюке. Это не какое-нибудь там зрелищное самоубийство?

– Да ерунда это, – невозмутимо откликнулся Хорас. – С другой стороны, если рисковать и погибнуть ради тебя – это не самый желанный вид смерти. Назови мне какой приятнее, я хочу умереть именно так.

Марша потянулась к нему и крепко обвила руками его шею.

– Поцелуй меня, – прошептала она, – и назови «сердечко мое». Я очень люблю, когда ты говоришь «сердечко мое». А еще принеси мне книгу, чтобы было завтра что почитать. Только не Сэма Пипса, а что-нибудь занятное и несложное. А то я тут весь день с ума схожу от безделья. Думала даже писать письма, да только некому.

– А ты пиши мне, – предложил Хорас, – а я буду читать.

– Да куда мне! – вздохнула Марша. – Знай я подходящие слова, я написала бы тебе самое длинное любовное письмо на свете – и ничуточки бы не устала!

Прошло еще два месяца, и Марша все-таки очень устала, и несколько вечеров подряд перед публикой в «Ипподроме» представал очень встревоженный, сильно осунувшийся юный атлет. А потом на два вечера место его занял другой молодой человек, который вместо белого выступал в голубом, и аплодировали ему гораздо меньше. Через два вечера Хорас появился вновь, и те, кто сидел ближе к сцене, отметили, каким невыразимым счастьем сияло лицо юного акробата, даже когда он колесом крутился в воздухе, исполняя свой неповторимый, ошеломительный многократный оборот. После представления Хорас рассмеялся в лицо лифтеру и помчался в квартиру, перепрыгивая через пять ступенек, а потом на цыпочках прокрался в тихую комнату.

– Марша, – прошептал он.

– Привет! – Она улыбнулась ему слабой улыбкой. – Хорас, пожалуйста, сделай для меня одну вещь. Посмотри в верхнем ящике моего письменного стола, там лежит толстая стопка бумаги. Это, Хорас, ну вроде как книга. Я написала ее за три этих последних месяца, пока лежала в постели. Я хочу, чтобы ты отнес ее Питеру Бойсу Венделлу, который напечатал в газете мое письмо. Он-то уж разберется, хорошая это вещь или нет. Я писала так, как говорю, так, как когда-то написала ему письмо. Это просто рассказ обо всяком разном, что со мной произошло. Отнесешь, Хорас?

– Конечно, дорогая.

Он наклонился над постелью, положил голову на подушку рядом с Маршей и начал гладить ее по белокурым волосам.

– Милая моя Марша, – проговорил он нежно.

– Нет, – прошептала она, – зови меня так, как я тебя просила.

– Сердечко мое, – страстно выдохнул он, – милое, милое мое сердечко.

– А ее мы как назовем?

Прошла минута сонного, теплого счастья – Хорас думал.

– Мы назовем ее Марша Юм Тарбокс, – сказал он наконец.

– А почему Юм?

– Потому что именно он нас с тобой и познакомил.

– Правда? – пробормотала она, изумившись сквозь дремоту. – А я думала, это был Мун.

Глаза ее закрылись, и через минуту медленное, долгое колыхание простыни над ее грудью сказало ему, что Марша спит.

Хорас на цыпочках дошел до письменного стола, открыл верхний ящик и вытащил оттуда стопку густоисписанных, в пятнах от химического карандаша листков. Посмотрел на первый:

Марша Тарбокс

САНДРА ПИПС, С СИНКОПАМИ.

Он улыбнулся. Выходит, Сэмюэль Пипс все-таки произвел на нее впечатление. Перевернув страницу, он начал читать. Улыбка стала шире, он читал все дальше. Через полчаса он вдруг заметил, что Марша проснулась и следит за ним с кровати.

– Радость моя, – донесся ее шепот.

– Что, Марша?

– Тебе нравится?

Хорас кашлянул:

– Было не оторваться. Очень бойко.

– Отнеси это Питеру Бойсу Венделлу. Скажи, что когда-то был круглым отличником в Принстоне и можешь отличить хорошую книгу от плохой. Скажи, что эта – экстра-класс.

– Хорошо, Марша, – проговорил Хорас ласково.

Глаза ее вновь закрылись, Хорас подошел и поцеловал ее в лоб, а потом постоял над ней минутку, преисполненный нежной жалости. После чего вышел из комнаты.

Всю ночь скачущие буквы на тех листках, бесконечные орфографические и грамматические ошибки, равно как и безграмотная пунктуация, стояли у него перед глазами. Он несколько раз просыпался от прилива неодолимого сочувствия к этому порыву Маршиной души выразить свои чувства в словах. Он сполна осознавал его полную беспомощность, и впервые за долгие месяцы в голове у него зашевелились давно забытые мечты.

Он ведь когда-то собирался написать серию книг с целью популяризации неореализма, как Шопенгауэр популяризировал пессимизм, а Уильям Джемс – прагматизм.

Но жизнь распорядилась иначе. Жизнь хватает людей и загоняет их на гимнастические кольца. Он рассмеялся, вспомнив тот стук в дверь, ту невесомую тень в Юме, то требование Марши поцеловать ее.

– И это все тот же я, – проговорил он вслух с изумлением, лежа без сна в темноте. – Это я сидел в Беркли и безрассудно размышлял, может ли этот стук существовать в отсутствие моего уха. Я – тот же самый человек. Меня могут посадить на электрический стул за его преступления… Бедные бесплотные души, пытающиеся выразить себя через нечто материальное. Марша с ее написанной книгой; я со своими ненаписанными. Сперва мы ищем средства выражения, потом получаем то, что получаем, – тем и довольны.

V

«Сандра Пипс, с синкопами» с предисловием Петера Бойса Венделла, известного журналиста, сперва выходила по частям в журнале Джордана, а в марте была издана книгой. Первый же появившийся в журнале отрывок привлек широкое внимание. Достаточно избитый сюжет – девчонка из городка в Нью-Джерси приезжает в Нью-Йорк, чтобы стать актрисой, – был изложен просто, но с удивительной живостью, с очаровательной ноткой грусти, коренящейся в самой бедности словарного запаса, – и в этом была неодолимая притягательность.

Питер Бойс Венделл, который как раз тогда ратовал за необходимость обогащения американского языка за счет включения в него ярких разговорных выражений, стал крестным отцом книги, и его громкое одобрение заглушило робкое недовольство обычных газетных критиков.

За право на журнальную публикацию Марша получила триста долларов, которые пришлись весьма кстати, поскольку, хотя Хорас зарабатывал в «Ипподроме» больше, чем раньше зарабатывала она, крошка Марша испускала громкие вопли, которые, по их мнению, означали одно: ей нужен свежий воздух. В результате к началу апреля они перебрались в одноэтажный домик в округе Вестчестер, где было место и для газона, и для гаража – для всего было место, в том числе и для звукоизолированного рабочего кабинета-крепости: Марша дала мистеру Джордану торжественное обещание, что запрется там, когда дочь хоть немного сможет обходиться без нее, и станет и далее творить бессмертную и безграмотную литературу.

«Все не так плохо», – размышлял Хорас однажды вечером, шагая от станции к дому. Он как раз взвешивал несколько очередных полученных им предложений: четыре месяца в водевиле за пятизначную цифру и возвращение в Принстон в роли надзирателя над всеми спортивными занятиями. Вот странно! Он когда-то собирался надзирать там за всеми философскими занятиями, а теперь даже прибытие в Нью-Йорк Антона Лорье, его былого кумира, совершенно его не взволновало.

Гравий сочно хрустел под его каблуками. Он увидел, что в гостиной горит свет, заметил на подъездной дорожке огромный автомобиль. Наверное, снова пожаловал мистер Джордан, уговаривать Маршу поскорее взяться за работу.

Она услышала звук его шагов, и в освещенном дверном проеме возник ее силуэт – она вышла ему навстречу.

– Приехал какой-то француз, – прошептала она возбужденно. – Имя его мне не выговорить, но, похоже, умный как не знаю что. Давай-ка лучше ты с ним поговори.

– Какой француз?

– Понятия не имею. Явился час назад вместе с мистером Джорданом, сказал, что хочет познакомиться с Сандрой Пипс, и все такое.

Они вошли в гостиную, и двое мужчин поднялись им навстречу.

– Здравствуйте, Тарбокс, – приветствовал Хораса Джордан. – А я только что познакомил двух знаменитостей. Привез к вам в гости месье Лорье. Месье Лорье, позвольте представить вам мистера Тарбокса, мужа миссис Тарбокс.

– Сам Антон Лорье? – вскричал Хорас.

– Он самый. Я должен был приехать. Не мог не приехать. Прочитал книгу мадам, и она меня очаровала. – Он порылся в кармане. – Да, про вас я тоже слышал. В этой газете, которую я сегодня читал, упомянуто ваше имя.

Он наконец-то выудил из кармана какую-то журнальную вырезку.

– Прочитайте! – проговорил он настойчиво. – Там и про вас есть.

Хорас пробежал текст глазами.

«Весомый вклад в развитие литературы на американском диалекте, – говорилось там. – Ни малейших попыток олитературивания; значимость этой книги, как и „Гекльберри Финна“, состоит именно в этом».

А потом Хорас заметил абзац пониже и, с накатившим ужасом, торопливо прочитал:

«Марша Тарбокс связана со сценой не только как зритель, но и как жена актера. В прошлом году она вышла замуж за Хораса Тарбокса, который ежевечерне развлекает детей в театре „Ипподром“ своими удивительными полетами на трапеции. Говорят, что молодые люди называют себя „Голова и плечи“, имея, несомненно, в виду то, что дополнением к уму и литературному таланту миссис Тарбокс служат сильные и ловкие плечи ее мужа, который тоже вносит свой вклад в материальное благополучие семьи.

Миссис Тарбокс, пожалуй, заслуживает этого давно затасканного наименования „вундеркинд“. Всего в двадцать лет…»

Хорас оторвался от заметки и уставился на Антона Лорье с очень странным выражением.

– Хочу дать вам добрый совет… – начал он хрипло.

– Какой?

– Относительно стука в дверь. Услышите – не открывайте! Пропускайте мимо ушей, а лучше купите дверь с мягкой обивкой.

Благословение

I

На балтиморском вокзале было жарко и многолюдно, и несколько бесконечных, тягучих секунд Лоис простояла у телеграфной стойки, пока телеграфист с крупными передними зубами считал и пересчитывал слова в депеше корпулентной дамы, пытаясь понять, сколько их там – законные сорок девять или фатальное пятьдесят одно.

Дожидаясь, Лоис решила, что не совсем точно помнит адрес, вытащила из сумочки письмо и перечитала еще раз.

«Моя ненаглядная, – говорилось в письме, – я все понял, и счастью моему нет пределов. Если бы я мог обеспечить тебя всем тем, к чему ты привыкла и для чего создана! Но я не могу, Лоис; брак наш невозможен, но невозможно и расставание – как помыслить, что эта бесподобная любовь окончится ничем?

Пока не пришло твое письмо, дорогая, я сидел здесь в полумраке и все думал и думал, куда бы уехать, чтобы забыть тебя навсегда, – может, куда-нибудь за границу, бродить без цели по Италии или Испании, избывать в грезах боль от разлуки с тобой, там, где в руинах древних, более милосердных цивилизаций я буду видеть лишь отсвет своего отчаяния, – и тут пришло твое письмо.

Моя бесценная, моя отважная девочка, если ты пошлешь мне телеграмму, я встречу тебя в Уилмингтоне – а до того момента стану ждать в надежде, что все мои заветные мечты о тебе сбудутся. Говард».

Раз за разом перечитывая письмо, она уже выучила его наизусть, но ошеломлена им была по-прежнему. Она различала в тексте множество незаметных чужому глазу черт его автора: переливы ласки и грусти в его темных глазах, подспудное беспокойство и возбуждение, которое она иногда замечала, когда они разговаривали, одухотворенную мечтательность, от которой разум ее погружался в дрему. Лоис исполнилось девятнадцать лет, она была очень романтичной, любознательной и храброй.

Телеграфист с корпулентной дамой сошлись на пятидесяти словах, Лоис взяла чистый бланк и написала на нем свое послание. Ее решение было окончательным, без всяческих оговорок.

«Такова судьба, – думала она про себя, – так вот все устроено в этом чертовом мире. Если одна лишь трусость удерживала меня от этого поступка, то больше уже ничто не удержит. Пусть все идет своим чередом, и мы никогда об этом не пожалеем».

Телеграфист просмотрел телеграмму:

ПРИЕХАЛА СЕГОДНЯ БАЛТИМОР ДЕНЬ ПРОВЕДУ БРАТОМ ВСТРЕЧАЙ УИЛМИНГТОНЕ ТРИ ПОПОЛУДНИ СРЕДУ ЛЮБЛЮЛОИС.

– Пятьдесят четыре цента, – восхищенно проговорил телеграфист.

«И никогда не пожалеем, – подумала Лоис, – не пожалеем никогда…»

II

Деревья пропускали свет на усыпанную солнечными бликами траву. Деревья были как стройные томные дамы с веерами из перьев, которые небрежно кокетничали с уродливой крышей монастырского здания. Деревья были как лакеи, церемонно склонявшиеся над тихими дорожками и тропинками. Деревья, деревья на холмах по обе стороны, раскиданные в виде рощ, лесов и перелесков по всей восточной части штата Мэриленд, тонкое кружево, оторочившее подол желтых полей, тусклый темный фон для цветущего кустарника или диких, необузданных садов.

Росли тут деревья молодые и жизнерадостные, однако монастырские деревья были старше самого монастыря, который по монастырским меркам совсем не был старым. Собственно, он, по сути, и монастырем-то не был, а только семинарией, но уж пусть будет монастырь, невзирая на викторианскую архитектуру, перестройки времен Эдуарда VII и даже на патентованную, с вековой гарантией крышу эпохи Вудро Вильсона[21].

За монастырским зданием лежала ферма, где полдюжины келейников исступленно потели, перемещаясь по огороду, – ни одного лишнего движения. Слева, под растущими в ряд вязами, находилась самодельная бейсбольная площадка, где трое послушников отступали под натиском четвертого, – все это сопровождалось топотом, пыхтением и стуком. А когда могучий густоголосый колокол отзвонил полчаса, по шахматной клетке дорожек под церемонно склонившимися деревьями так и полетели черные листья – человеческие фигурки.

Были среди этих черных листьев очень старые – их морщинистые щеки напоминали первую рябь на потревоженной глади бассейна. Была россыпь листьев среднего возраста – рясы не скрывали очерка фигуры, и в профиль он начинал приобретать некоторую асимметричность. Эти несли в руках толстые сочинения Фомы Аквинского, и Генри Джеймса, и кардинала Мерсье, и Иммануила Канта, и пухлые тетради с заметками к лекциям.

Но многочисленнее всех были листья молодые; девятнадцатилетние светловолосые мальчишки с очень строгими, зрелыми лицами; мужчины под тридцать, преисполненные уверенности в себе, ибо они пять лет проповедовали в миру, – их было несколько сотен, из городов, городков и деревень Мэриленда, и Пенсильвании, и Виргинии, и Западной Виргинии, и Делавэра.

Были тут по большей части американцы, но попадались и ирландцы, и упертые ирландцы, и немногочисленные французы, и несколько итальянцев и поляков, и все они шагали без малейших церемоний, держась за руки, группами по двое-трое, а то и целыми шеренгами, почти всех отличали прямая линия рта и внушительный подбородок, ибо они были братьями ордена иезуитов, основанного в Испании пять веков тому назад суровым воином, который учил своих последователей держать оборону в битве и в беседе, проповедовать и писать трактаты – и выполнять все это, не прекословя…

Лоис вылезла из автобуса на солнечный свет у ворот монастыря. Ей исполнилось девятнадцать – светло-рыжие волосы и глаза, которые в разговорах тактично избегали называть «зелеными». Если какому творческому человеку случалось заприметить ее в автобусе, он исподтишка вытаскивал огрызок карандаша и старый конверт и пытался запечатлеть ее профиль или ту особую штуку, которую надбровные дуги сотворяли с ее глазами. А после, рассмотрев результат, как правило, рвал конверт, с изумленными вздохами.

Одета Лоис была изысканно, в дорогой, соответствующий случаю дорожный наряд, однако она не приостановилась, чтобы стряхнуть с одежды осевшую пыль; она сразу зашагала по центральной аллее, с любопытством глядя по сторонам. На лице ее читалось нетерпеливое ожидание, однако там не было той сияющей радости, с которой барышни, как правило, являются на выпускной бал в Принстоне или Нью-Хейвене, – впрочем, тут не бывало никаких выпускных балов, так что это и не имело особого значения.

Она гадала, каков он окажется с виду, узнает ли она его по фотографии. На фотографии, которая висела дома над маминым письменным столом, он выглядел очень юным, осунувшимся и немного жалобным – лишь четко очерченный рот и неловко сидящая ряса послушника напоминали о том, что он уже принял главное решение в своей жизни. Впрочем, тогда ему было всего девятнадцать, а сейчас уже исполнилось тридцать шесть, но по виду и не скажешь; на недавних снимках он казался куда солиднее и волосы у него начали редеть, но образ брата, навеки запечатлевшийся в ее памяти, был образом с той увеличенной фотографии. И наверное, поэтому она его всегда немного жалела. Что за жизнь для мужчины! Семнадцать лет подготовки, а он пока даже не получил сан священника – примет его только через год.

Лоис понимала, что, если ничего не предпринимать, встреча пройдет очень официально. Но она твердо решила, что постарается выглядеть как можно солнечнее, а уж это она умела, даже когда голова раскалывалась от боли, или когда у мамы приключался нервный срыв, или когда ей доводилось быть особенно романтической, любознательной и храброй. Братцу наверняка не помешает заряд бодрости, и уж она его взбодрит, хочет он того или нет.

Дойдя до огромного безликого портала, она увидела, как один человек внезапно отделился от группы и, приподняв полы рясы, бегом бросился к ней. Она заметила, что он улыбается, и выглядел он очень большим и… и надежным. Она остановилась, выжидая, чувствуя, как сильно колотится сердце.

– Лоис! – воскликнул он, и через миг она оказалась в его объятиях.

Ее неожиданно охватила дрожь.

– Лоис! – воскликнул он снова. – Как же замечательно! Ты, Лоис, даже и не представляешь, как я ждал этого дня. Ну надо же, Лоис, какая ты красивая!

У нее перехватило дыхание.

Он явно сдерживал голос, но в нем так и рокотала энергия и та странная, обволакивающая собеседника самобытность, про которую она раньше думала – в семье я одна такая.

– Я тоже ужасно рада… Кит.

Она вспыхнула – скорее от радости, – впервые назвав его по имени.

– Лоис, Лоис, Лоис, – повторял он в упоении. – Дитя мое, мы сейчас пойдем внутрь, потому что я хочу познакомить тебя с ректором, а потом погуляем. Мне нужно поговорить с тобой про тысячу разных вещей.

Голос зазвучал мрачно:

– Как мама?

Она задержала на нем взгляд, а потом сказала то, чего не собиралась говорить, то, о чем твердо решила не упоминать:

– Ох, Кит, она… все хуже и хуже, во всех смыслах.

Он медленно, понимающе кивнул:

– Нервы, да… Ладно, расскажешь об этом потом. А сейчас…

И вот она оказалась в маленьком кабинете с большим письменным столом и что-то говорила низенькому жизнерадостному седоволосому священнику, который на несколько секунд задержал ее руку в своей.

– Так это и есть Лоис!

Он сказал это так, будто слышал о ней уже много раз.

И предложил ей сесть.

Вошли, не скрывая нетерпения, еще двое священников, пожали ей руку и обращались к ней как к «сестренке Кита», и она поняла, что совершенно не возражает.

Они казались невероятно уверенными в себе; она-то ждала некоторой робости или, по меньшей мере, сдержанности. Прозвучало несколько шуток, суть которых она не уловила, хотя остальные громко смеялись, а низкорослый отец ректор называл троицу «старыми унылыми монахами», и эту шутку она поняла, потому что они, разумеется, не были никакими монахами. Ей почему-то показалось, что к Киту здесь относятся с особой любовью, – отец ректор называл его «Кит», а один из священников по ходу разговора не снимал руки с его плеча. Потом – еще одно рукопожатие, обещание попозже зайти угоститься мороженым, и улыбки, улыбки, и какое-то нелепое ощущение счастья… себе она сказала: «Это потому, что Кит с таким удовольствием мною хвастается».

А потом они с Китом шли по дорожке, держась за руки, и он подробно рассказывал ей, какой замечательный человек отец ректор.

– Лоис, – проговорил он вдруг, прервав свои рассуждения, – прежде чем продолжать, я должен сказать тебе, как важен для меня твой приезд. Это… это ужасно мило с твоей стороны. Я ведь знаю, какая у тебя насыщенная жизнь.

Лоис резко втянула воздух. К этому она не была готова. Поначалу, когда она приняла решение сесть в душный поезд и поехать в Балтимор, провести ночь у подруги, а потом повидаться с братом, она внутренне восхищалась собственным благородством, надеялась, что брат не окажется занудой и не станет высказывать обиды, почему, мол, не приезжала раньше, но эта прогулка с ним под деревьями оказалась таким обыденным делом и, на удивление, таким приятным.

– Знаешь, Кит, – проговорила она стремительно, – а я больше ни денечка не могла ждать. Мне ведь было всего пять лет, когда мы виделись в последний раз, и я, разумеется, ничего не помню, так сам посуди, каково бы мне было и дальше жить, почитай, ни разу не видевшись с единственным братом?

– Это ужасно мило с твоей стороны, Лоис, – повторил он.

Лоис вспыхнула – вот он какой человек.

– Пожалуйста, расскажи о себе как можно больше, – продолжил Кит, помолчав. – Я, конечно, в общих чертах представляю, как вы с мамой жили все эти четырнадцать лет в Европе, и еще, Лоис, мы, конечно, переволновались, когда ты заболела пневмонией и не смогла приехать с мамой – погоди-ка, да, это было два года назад, – а потом, ну, я видел твое имя в газетах, но мне было нужно совсем другое. Я ведь почти тебя не знаю, Лоис.

Она поймала себя на попытке проанализировать, что он за человек, – так она анализировала каждого мужчину, с которым знакомилась. Она гадала: а не возникло ли это впечатление… близости к нему просто из того, что он так часто повторял ее имя? И произносил его так, будто ему очень нравилось это слово, будто он вкладывал в него некое особое значение.

– А потом ты поступила в школу, – продолжил он.

– Да, в Фармингтон. Мама хотела отправить меня в монастырь, но я отказалась.

Она глянула искоса, не покоробят ли его эти слова.

Но он лишь медленно кивнул:

– Монастырей тебе хватило за границей, да?

– Да, и знаешь, Кит, там монастыри другие. Здесь даже в самых лучших столько девушек из низов.

Он снова кивнул.

– Да, – подтвердил он, – полагаю, что да, и прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду. Меня это тоже поначалу смущало, Лоис, хотя никому, кроме тебя, я бы никогда в этом не признался; мы с тобой оба довольно чувствительны к подобным вещам.

– Ты про здешних своих товарищей?

– Да. Были среди них, конечно, и люди нашего круга, из тех, к которым я привык, но были и другие, к примеру один, по имени Реган, – я его поначалу терпеть не мог, а теперь мы лучшие друзья. Он замечательная личность, Лоис; я вас потом познакомлю. С таким не страшно вместе идти в бой.

Лоис подумала, что вот с Китом ей было бы не страшно вместе идти в бой.

– А как… как с тобой это получилось? – спросила она не без робости. – В смысле, как ты оказался здесь? Мама, разумеется, рассказывала мне эту историю про железнодорожный вагон.

– А, эту… – Ему, похоже, не хотелось об этом говорить.

– Расскажи сам. Я хочу ее услышать от тебя.

– Да нечего рассказывать, ты, наверное, и так все знаешь. Был вечер, я весь день ехал в поезде и думал… много про что думал, Лоис, а потом у меня вдруг возникло ощущение, что кто-то сидит напротив, причем сидит уже довольно давно, – вроде как другой пассажир. И тут он вдруг наклонился ко мне, и я услышал голос: «Хочу, чтобы ты стал священником, так и не иначе». Ну, я подскочил и заорал: «Нет, Господи, только не это!» – выставил себя полным идиотом перед парой десятков человек, ведь на самом-то деле никого напротив меня не было. А через неделю я поехал в иезуитский колледж в Филадельфии и последний пролет лестницы в кабинет ректора прополз на четвереньках.

Снова повисло молчание, и Лоис подметила, что глаза брата затуманились, он смотрел невидящим взглядом куда-то за залитые солнцем поля. Ее тронули модуляции его голоса и внезапное молчание, которое будто окутало его, когда он закончил рассказ.

Она обратила внимание, что глаза у него той же фактуры, что и у нее, с начисто вымытой зеленью, а рот на деле куда мягче, чем на той фотографии, – а может быть, лицо просто доросло до него за последнее время? Макушка начинала лысеть. Она подумала: наверное, оттого, что он слишком много носит шляпу. Ужасно, если вдуматься, – мужчина лысеет, а никому до этого нет дела.

– А в молодости… ты был набожным, Кит? – спросила она. – Ну, ты понимаешь, о чем я. Ты интересовался религией? Ничего, что я задаю такие вопросы?

– Да, – ответил он; взгляд все блуждал где-то далеко, и она почувствовала, что эта сосредоточенная отрешенность такая же его человеческая черта, как и его заботливость. – Да, пожалуй, был, когда был трезв.

Она внутренне передернулась:

– А ты пил?

Он кивнул:

– И все грозило кончиться совсем плохо. – Он улыбнулся и, обратив на нее взгляд серых глаз, сменил тему. – Дитя, расскажи мне про маму. Я знаю, что в последнее время тебе приходилось совсем тяжело. Я знаю, что ты многое принесла в жертву, многое вытерпела; хочу, чтобы ты знала, как я ценю твою самоотверженность. Я понимаю, Лоис, что в определенном смысле ты там трудишься за нас обоих.

У Лоис мелькнула мысль: как мало жертв она принесла; как в последнее время постоянно избегала общения с нервической, полуневменяемой матерью.

– Неправильно приносить молодость в жертву старости, Кит, – сказала она ровным голосом.

– Знаю, – вздохнул он, – и плохо, что весь груз лег на твои плечи, дитя. Мне следовало быть рядом и помогать.

Она отметила, как быстро он осмыслил ее замечание, и в тот же миг поняла, какое свойство его характера в этом проявилось. Он был милым. Мысли ее свернули на боковую дорожку, а потом она нарушила молчание неожиданной фразой.

– Милые все твердые, – сказала она вдруг.

– Что?

– Ничего, – отговорилась она смущенно. – Это я сама с собой разговаривала. Думала про одну историю… про мой спор с одним человеком по имени Фредди Кеббл.

– С братом Мори Кеббл?

– Да, – ответила она, изумленная самой мыслью, что он может быть знаком с Мори Кеббл. С другой стороны, в этом не было ничего странного. – Знаешь, несколько недель назад мы заговорили про это слово, «милый». Ну, не знаю – я сказала, что один человек, по имени Говард, один мой знакомый, он очень милый, а Фредди со мной не согласился, и тогда мы заспорили о том, что значит «милый». Он все твердил, что я имею в виду этакую мягкость и податливость, но я-то знала, что не ее, а вот что именно, не могла сказать. А теперь я поняла. Я имела в виду как раз обратное. По-настоящему милыми бывают только твердые люди – и сильные.

Кит кивнул:

– Я понимаю, о чем ты. Встречал старых священников, которые были именно такими.

– Я имею в виду молодых людей, – откликнулась она запальчиво.

– А!

Они дошли до успевшей опустеть бейсбольной площадки; он указал ей на деревянную скамью и растянулся во весь рост на траве.

– А эти молодые люди здесь счастливы, Кит?

– А по ним разве не видно, Лоис?

– Пожалуй, но эти совсем молоды – эти двое, с которыми мы сейчас разминулись, они как… они уже…

– Дали ли обет? – Он рассмеялся. – Пока нет, но дадут через месяц.

– Навсегда?

– Да, если не сломаются духовно или физически. Нашей дисциплины многие не выдерживают.

– Но они еще мальчишки. И они отказываются от всего хорошего, что есть вовне, – как и ты?

Он кивнул:

– Некоторые – да.

– Но, Кит, они же не понимают, что делают. Они ничего не знают о том, от чего отказываются.

– Да, пожалуй, не знают.

– Как-то это нечестно. Как будто жизнь их в самом начале очень чем-то испугала. Они все сюда попадают такими юными?

– Нет, есть и такие, что всякое повидали, да и натворили немало, – вот Реган, например.

– Мне кажется, такие больше подходят, – сказала она задумчиво. – Мужчины, знающие жизнь.

– Нет, – твердо ответил Кит. – Мне кажется, повидать жизнь – еще не значит набраться опыта, которым можно поделиться с другими. Самыми широкими взглядами, по-моему, отличаются люди, которые особенно строги к себе. А утихомирившиеся бунтари, как правило, особенно нетерпимы. Ты разве с этим не согласна, Лоис?

Она все так же задумчиво кивнула, а он продолжал:

– Мне кажется, когда один слабый человек приходит к другому, они ищут не помощи, скорее они ищут, с кем бы разделить чувство вины, Лоис. После твоего рождения, когда у мамы начались эти нервные срывы, она, помню, все ходила и плакалась некой миссис Комсток. Господи, меня от этого просто трясло. А мама, бедняжка, говорила, что ее это успокаивает. Нет, мне кажется, чтобы помочь другому, совсем не обязательно раскрывать перед ним душу. Настоящая помощь всегда приходит от того, кто сильнее тебя и кого ты уважаешь. И сочувствие таких людей особенно действенно, поскольку безлично.

– Но людям необходимо именно личное сочувствие, – возразила Лоис. – Они хотят чувствовать, что искушению подвергаются и другие.

– Лоис, в глубине души они просто хотят знать, что слабости знакомы и другим. Именно это они и называют «личным»… А здесь, в нашем старом добром монастыре, Лоис, – продолжал он с улыбкой, – привычку жалеть себя и гордыню из нас вытрясают с самого первого момента. Заставляют драить полы – и все такое. Или вот возьмем представление о том, что, дабы спасти свою жизнь, ею нужно пожертвовать. Видишь ли, мы тут считаем, что чем меньше в человеке человечности – в твоем смысле, – тем больше пользы он может принести человечеству. И этого убеждения мы придерживаемся до конца. Когда один из нас умирает, даже тогда его не возвращают родным. Его хоронят здесь, под простым деревянным крестом, рядом с тысячами таких же.

Голос его внезапно изменился, он посмотрел на нее – серые глаза вспыхнули.

– Но в самой глубине человеческого сердца сокрыты вещи, от которых не избавишься, – и одна из них состоит в том, что я ужасно люблю свою сестренку.

Повинуясь внезапному порыву, она встала на колени с ним рядом в траве, наклонилась и поцеловала его в лоб.

– В тебе есть твердость, Кит, – сказала она, – и я очень тебя за это люблю – и еще ты милый.

III

Вернувшись в залу, Лоис застала там еще полдюжины друзей Кита: был тут молодой человек по фамилии Джарвис, бледный и хрупкий с виду, – она сообразила, что это, видимо, внук ее знакомой миссис Джарвис, и мысленно сравнила этого аскета с выводком его буйных дядюшек.

Был тут и Реган – шрамы на лице, пристальный сосредоточенный взгляд: глаза его следили за ней, куда бы она ни пошла, и часто останавливались на Ките с выражением, близким к преклонению. Теперь она поняла, что Кит имел в виду под словами «с таким не страшно вместе идти в бой».

«Ему бы в миссионеры, – мелькнула мысль, – в Китай или еще куда».

– Пусть сестра Кита покажет, как танцуют шимми, – попросил один из молодых людей, широко улыбаясь.

Лоис рассмеялась:

– Боюсь, отец ректор отправит меня танцевать за ворота. И потом, не очень-то я его хорошо танцую.

– В любом случае, Джимми, не пойдет это на пользу твоей душе, – назидательно проговорил Кит. – Он вообще склонен задумываться над всякими вещами вроде шимми. Когда он принял постриг, в моду как раз входил этот… матчиш – да, Джимми? – и он весь первый год не мог от этого отвязаться. Помню, сидит чистит картошку, обнимет ведро и выделывает ногами всякие безбожные коленца.

Загремел смех – Лоис смеялась со всеми.

– Одна старушка, которая ходит к нам на мессу, прислала Киту это мороженое, – прошептал Джарвис под прикрытием хохота, – потому что прослышала, что ты едешь в гости. Вкусное, правда?

В глазах у Лоис дрожали слезы.

IV

А через полчаса в часовне все вдруг пошло не так. Лоис уже несколько лет не была на благословении Святого причастия, и в первый момент ее поразили сияющая дарохранительница с белым пятном посредине, воздух, густо напоенный ладаном, солнце, сияющее в витражное окно Святого Франциска над головой и падающее красноватым ажурным узором на сутану того, кто стоял перед ней, но при первых же звуках «O Salutas Hostia» на душу ей будто бы опустился тяжкий груз. Справа от нее стоял Кит, слева – юный Джарвис; она в смущении глянула на обоих.

«Да что со мной такое?» – думала она нетерпеливо.

Посмотрела еще раз. Или в профилях обоих появилась некая холодность, которой она не заметила до того, – бледность губ, странный, неподвижный взгляд? Она слегка передернулась: оба показались ей мертвецами.

Вдруг она почувствовала, как душой отдаляется от Кита. Это ее брат – вот это, этот человек, в котором почти не осталось человеческого. Она поймала себя на мимолетной усмешке.

«Да что со мной такое?»

Лоис провела ладонью по глазам – груз сделался еще тяжелее. От благовоний мутило, а пронзительный, выбивающийся из хора голос одного из теноров резал слух, будто визг карандаша по грифельной доске. Она поерзала, подняла руку к волосам, коснулась лба – он оказался влажным.

«Как тут жарко, жарко до чертиков».

Она подавила еще одну усмешку, и в тот же миг груз, давивший на сердце, внезапно растворился в холодном страхе… Все дело в этой свече на алтаре. С ней что-то не так, не так. Неужели никто не замечает? В ней что-то есть, внутри. И что-то выползает из нее, поднимается над ней, обретает форму.

Она попыталась подавить приступ паники, сказала себе: «Да это просто фитиль». Все свечи с искривленным фитилем что-то вытворяют – только ведь не такое! В груди у нее с невероятной стремительностью скапливалась некая сила – мощная всепоглощающая сила, исходившая из каждого чувства, из каждого уголка мозга, и вот она всколыхнулась, вызвав прилив неодолимого, жуткого отвращения. Лоис плотно прижала руки к бокам, отстраняясь от Кита и Джарвиса.

Что-то в этой свече… она подалась вперед, показалось: еще миг – и она шагнет туда – неужели никто не видит?.. Никто?

– Ах!

Она ощутила рядом пустое пространство и, не глядя, поняла, что Джарвис, резко выдохнув, внезапно сел… а потом она стояла на коленях, и, когда сияющий монстранс медленно поплыл в руках священника от алтаря, она ощутила в ушах оглушительный шум – рокот колоколов, похожий на удары молота… а потом, через миг, показавшийся вечностью, словно лавина прокатилась по сердцу – она несла крики и биение волн…

…Она услышала зов, почувствовала, что зовет Кита, что губы складывают слова, но те остаются беззвучными:

– Кит! Господи боже мой! Кит!

И тут она ощутила еще чье-то присутствие, нечто внешнее, прямо перед собой, цельное, очерченное красноватым ажурным узором. Внезапно она поняла. Окно Святого Франциска. Мысль уцепилась за него, приникла из последних сил, и она услышала, как все кричит непрерывно, неслышно: «Кит! Кит!»

А потом из тишины великой раздался голос:

– Благословен Бог.

Медленно нарастая, по храму тяжело прокатился отклик:

– Благословен Бог.

И тут же слова эти запели в ее сердце; запах ладана в таинственном, сладостном покое лежал на воздухе, а свеча на алтаре погасла.

– Благословенно имя Его.

– Благословенно имя Его.

Тут все померкло в круговерти тумана. Издав то ли возглас, то ли стон, она покачнулась и упала назад, на внезапно оказавшиеся там руки Кита.

V

– Лежи тихо, дитя.

Она вновь закрыла глаза. Лежала она в траве, откинув голову на руку Кита, а Реган промокал ей лоб холодным полотенцем.

– Все в порядке, – сказала она негромко.

– Знаю, но ты еще немного полежи. Там было слишком жарко. Джарвис это тоже почувствовал.

Она рассмеялась, а Реган вновь осторожно коснулся полотенцем ее лба.

– Все в порядке, – повторила она.

Но хотя разум и сердце наполнял теплый покой, она чувствовала себя странно разбитой и отрезвленной, будто некто держал на весу ее обнаженную душу и громко смеялся.

VI

Через полчаса она шагала, опираясь на руку Кита, по длинной центральной аллее к воротам.

– Как быстро день пролетел, – вздохнул Кит, – и мне очень жаль, что тебе стало нехорошо, Лоис.

– Кит, все уже в порядке, правда; не переживай, пожалуйста.

– Бедное ты мое дитятко. А я-то и не сообразил, что после поездки по жаре и всего остального благословение может оказаться для тебя слишком долгим.

Она жизнерадостно рассмеялась:

– По правде, дело, наверное, в том, что я не привыкла к благословению. Месса – это предел моего религиозного рвения.

Помолчала, а потом заговорила стремительно:

– Не хочу тебя шокировать, Кит, но я прямо сказать тебе не могу, как… как неудобно быть католиком. Вообще все это совсем устарело. Что до нравственности, самые отпетые мальчишки среди моих знакомых – католики. А самые умные – в смысле, те, которые много читают и много думают, – вроде как больше уже ни во что не верят.

– Расскажи-ка подробнее. Автобус придет только через полчаса.

Они присели на скамейку возле аллеи.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

То есть 163 см.

2

Семиметровая аллегорическая статуя, изображающая королеву-воительницу, работы американского скульптора Джо Дэвидсона (1883–1952). Ему же принадлежит карандашный портрет Анатоля Франса, хранящийся в собрании Гарвардского университета.

3

Генерал Томас Джонатан Джексон (1824–1863) по прозвищу Каменная Стена (англ. Stonewall) – один из виднейших военачальников южан в Гражданской войне Севера и Юга. Командование ставило в пример другим его бригаду, которая стояла «как каменная стена».

4

Букер Т. Вашингтон (1856–1915) – американский просветитель, публицист, оратор, советник президентов-республиканцев. Его отец был белым, а мать – чернокожей рабыней. С 1890 по 1915 год Букер Т. Вашингтон оставался признанным лидером афроамериканского сообщества.

5

Биддефорд – город в штате Мэн, на берегу залива Сакко. Сент-Огастин – город в северо-восточной части штата Флорида; известен, в частности, тем, что в городской тюрьме там был заточен Оцеола, вождь семинолов.

6

Героиня одноименного романа (1913) американской писательницы Элеанор Портер (1868–1920), вечная оптимистка и утешительница. В логике примирение противоборствующих мнений получило название принципа Поллианны.

7

«Over There» (1917) – патриотическая песня бродвейского драматурга и композитора Джорджа Майкла Коэна (1878–1942), популярная и в Первую, и во Вторую мировую войну.

8

Из-за ошибочной телеграммы Роя Говарда, президента агентства Юнайтед Пресс, ликование по случаю окончания Первой мировой войны началось в США за четыре дня до того, как перемирие было в действительности подписано, – 7 ноября 1918 г. вместо 11 ноября.

9

Джордж Беркли (1685–1753) и Дэвид Юм (1711–1776) – британские философы.

10

Стихи в тени деревьев в знойный май,

Кувшин вина и хлеба каравай,

И ты в пустыне с песней на устах —

Да, для меня пустыня это рай.(О. Хайям. Рубаи. Пер. Э. Фицджеральда. Пер. О. Румера.)

11

«Флородора» – популярный мюзикл, впервые поставленный в Лондоне в 1899 г., а на Бродвее годом позже. Многие приходили в театр только ради знаменитого секстета, который в партитуре назывался «Английские девушки», однако больше известен как «Девушки Флородоры». За два года в составе секстета сменилось 70 девушек, поскольку хористки практически сразу выходили замуж за богатых поклонников из первых рядов.

12

Миссис Сол Смит (Мэри Седли Смит, 1830–1917) – знаменитая американская актриса, прославилась, в частности, исполнением роли няни Джульетты.

13

Анри Бергсон (1859–1941) – французский философ, представитель интуитивизма и философии жизни, лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 г.

14

Опера Майкла Уильяма Бальфе по мотивам одноименной новеллы Сервантеса (1613), впервые поставлена в 1843 г.

15

Оскар Хаммерстайн I (1847–1919) – знаменитый оперный импресарио, дедушка либреттиста Оскара Хаммерстайна II (1895–1960), прославившегося уже в 1940–1950-е гг. мюзиклами, написанными с композитором Ричардом Роджерсом.

16

Промах (фр.).

17

Герберт Спенсер (1820–1903) – британский философ и социолог, один из родоначальников эволюционизма, идеолог либерализма.

18

Сэмюэл Пипс (1633–1703) – английский чиновник морского ведомства, автор знаменитого дневника о повседневной жизни лондонцев периода Реставрации Стюартов.

19

В здоровом теле здоровый дух (лат.).

20

«Что и требовалось доказать» (лат.).

21

Эдуард VII (1841–1910) – король Великобритании в 1901–1910 гг. Вудро Вильсон (1856–1924) – 28-й президент США (1913–1921).