книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Морская дорога

Урсула Ле Гуин

Морская дорога

Женщины пены, женщины дождя

Женщины пены подобны морским валам; они вздымаются и тут же опадают, и катятся стремительно, неся смятение, к берегу, белоснежные, сероватые, желтоватые, серовато-коричневые; они взмывают ввысь, точно желая улететь, и, надломленные, ложатся на песок, у самой дальней кромки прибоя, сворачиваются клубком и становятся похожи на свернувшееся молоко; их пышная плоть дрожит под пронизывающим насквозь резким ветром, который терзает их бедра и ягодицы, рвет тело в клочья, разбрасывая эти клочья по берегу, превращая в ничто, уничтожая. Но вот очередная длинная могучая волна разбивается о берег, и женщины пены вновь лежат на песке, белоснежные, сероватые, желтоватые, серовато-коричневые тела, дрожащие под ударами ветра, который снова превращает их плоть в жалкие разлетающиеся клочья, и опять берег пуст, ожидая нового удара волны.

Женщины дождя очень высокие, и головы их скрываются в заоблачных высях. А походка и все их движения вообще похожи на полет штормового ветра – стремительные, но одновременно величественные. Эти высокие женщины кажутся живым воплощением воды и света, когда проходят по длинным песчаным пляжам на фоне дюн и холмов, поросших темным лесом. Они идут на север, в глубь страны, к горам. Они поднимаются по их склонам и проникают в расщелины между утесами беспрепятственно и легко, как свет – во тьму, туман – в лесную чащу, дождь – в землю.

Мотель «Эй, на судне!»

«Белая чайка», честное слово, был одним из лучших мотелей в городе. С 1964 он стал принадлежать семейству Бриннези, и они всегда содержали его в порядке: и рамы побелены, и отделка в шестнадцати крытых гонтом домиках для гостей каждые несколько лет обновляется, и дрова для камина всегда приготовлены, и цветы радуют глаз у каждого порога, и крошечные кухоньки оборудованы отличными плитами и холодильниками. В последние годы Бриннези стали брать по шестьдесят долларов в сутки за те домики, что выходят окнами на океан, а по уик-эндам принимали заказы только заранее и только на двое суток подряд, и все равно каждые выходные у них было полно народу. Миссис Бриннези носила платья, никаких брюк! Она была женщина очень набожная, ходила к мессе в церковь Святого Иосифа, что чуть выше по побережью, посещала всяких отшельников и собрания женщин-католичек. Она, например, запросто могла заявить любой развеселой компании, что если они сюда приехали ради пьянок-гулянок с сомнительными девицами, то могут сразу отправляться в другой мотель, а еще лучше – в другой город. Старшие Бриннези всегда были людьми очень строгих правил. А вот с сыном им не повезло. Он их, можно сказать, опозорил: черт знает что устраивал, еще когда учился в старших классах школы, а потом и вовсе сбежал в Портленд и стал вроде бы хиппи, а теперь они и вовсе не знали, где он и что с ним. Кто-то рассказал Тиму Мериону с бензоколонки, что младший Бриннези вроде как заболел СПИДом и теперь находится в Сан-Франциско. Но семейство Бриннези все равно пользовалось очень большим уважением у всех соседей, а их замечательным мотелем «Белая чайка» горожане гордились.

Затем, за проселочной дорогой, делавшей вокруг города петлю, на склоне холма в густом лесу среди елей и ольхи у нас имелся еще один мотель: «Убежище Ханны». Многие считали, что он так назван в честь женщины по имени Ханна, но старожилы, вроде мистера Водера, могли рассказать, что это имя мужчины и мужчина этот начал там строительство давным-давно, еще в годы Великой депрессии. Этот Джон Ханна, уроженец Портленда, оказался человеком весьма эксцентричным и богатым. Заработав кучу денег на торговле пиломатериалами, он сперва решил построить для себя в лесу над ручьем Клэтсэнд-крик летний домик – тогда и в городе-то почти ничего еще не было: несколько жилых домов, старая гостиница-развалюха да сельский магазин, в котором торговали асболютно всем – от еды до гуталина; а между дорогой и пляжем кое-где встречались еще отдельные летние домики; тогда-то проселочная окружная дорога была главной – это потом прямо на берегу шоссе построили. Построив домик себе, Джон Ханна решил построить отдельный домик из двух комнат и для своей жены – что-то вроде башенки: одна комната над другой. Он говорил, что жена действует ему на нервы, когда сидит с ним рядом и постоянно что-то вяжет. Потом к нему приехал в гости какой-то его друг, и он построил домик специально для этого друга. Потом к нему еще приезжали друзья, и в итоге семь домиков различной конфигурации возникли посреди леса на площади в два с половиной акра. После того как агент Ханны продал этот участок земли вместе с домиками, «Убежище Ханны» превратилось, по выражению мистера Водера, в «настоящее злачное местечко»: новый хозяин сдавал домики в основном компаниям мужчин, привозивших с собой на машинах и выпивку, и женщин и устраивавших шумные пирушки, а в город и носа не совавших. Следующий владелец мотеля, вычистив и отремонтировав старые домики, превратил «Убежище Ханны» практически в частный клуб, куда допускались лишь избранные. В семидесятые годы «Убежище Ханны» вновь сменило хозяев и стало обычным второсортным мотелем – чаще всего для тех, кто снимает домик на одну ночь. Теперь же, когда этот мотель приобрела наконец семья Шото, там в основном отдыхают люди приличные и приятные, летом приезжающие на побережье на неделю, а то и на целый месяц. И все-таки нечто странное «Убежищу Ханны» по-прежнему свойственно: эти отдельные хижины с их островерхими крышами, мансардными окнами и приставными лестницами из толстых брусьев… Знаете, если сравнивать с другими мотелями, особенно с «Белой чайкой», то сравнение все-таки будет не в пользу «Убежища Ханны». «Белая чайка» находится прямо в городе, но пляж там совсем рядом; в «Белой чайке» уютные домики с беленькими наличниками, и у каждого порога в изящном ящичке с землей цветут золотистые ноготки и бархатцы…

Нельзя не сказать, конечно, и о мотеле «Эй, на судне!». В середине восьмидесятых его купили Такеты. Тогда дела у этого мотеля шли из рук вон плохо. Как и всегда, впрочем. Мотель «Эй, на судне!» представлял собой двойной ряд хлипких домишек с «карманом» для автостоянки между каждыми двумя хижинами, и все это огибала U-образная подъездная дорожка, а в центре красовалась заросшая сорной травой «лужайка». Домик, где размещались офис и квартира хозяина мотеля, примыкал к воротам справа; а склад инвентаря замыкал двойной ряд домиков на противоположном, западном краю территории. Если стоять спиной к воротам, то четыре домика по левую руку были снабжены кухоньками, и в каждом имелось по пять отдельных спальных мест; а три домика по правую руку были как бы двухквартирными, и в каждой половине было по две комнаты – гостиная и спальня; причем в спальне стояла либо одна «королевская» кровать, либо две совершенно одинаковых кровати. Душевые кабины во всех домиках были «целиковыми»; то есть это были попросту большие коробки из пластика (такие и сейчас еще производят и поставляют исключительно в мотели), установленные тогда же, когда был построен и сам мотель – еще в пятидесятые годы; так что теперь кабины эти успели совершенно развалиться, были покрыты забитыми грязью трещинами и протекали по всем швам. Водопроводные краны были, естественно, разболтаны, трубы то и дело грозили прорваться. В домиках имелись огромные допотопные телевизоры в коробках «под дерево», причем в комнатках поменьше едва можно было протиснуться между телевизором и изножием кровати. Большая часть этих монстров, правда, принимала три-четыре из пяти доступных здесь каналов, но все пять не принимал ни один. Покрывала, занавески и ковры во всех номерах пропахли сигаретным дымом и плесенью, а один лишь вид кухонного оборудования вызывал слезы: стенающие холодильники, плиты с неработающими горелками, жалкие тонкостенные кастрюльки, исцарапанная сковородка с «антипригарным покрытием», к которому абсолютно все пригорало, столовые ножи и вилки, пожертвованные какой-то благотворительной организацией, один щербатый тупой кухонный нож и странного вида пластиковые тарелки и чашки, которые столько раз царапали, ломали и, возможно, швыряли об пол, что их агрессивные цвета – ядовито-розовый, ярко-оранжевый и кроваво-бордовый – переродились и стали одинаковыми, серовато-белесыми. В таком виде этот мотель достался Такетам, которые, похоже, в те времена испытывали значительные финансовые затруднения.

Мистер Такет служил на флоте, но долго ли и давно ли – никто не знал. И это было практически все, что о нем было известно. Звали его Боб, и он был женат вторым браком на миссис Такет, от которой люди и узнавали хоть что-то об этом семействе. Она, впрочем, все больше старалась отделываться шутками и говорила, что когда вышла замуж за мистера Такета, то ей даже имя пришлось поменять: он стал звать ее Нэн, хотя на самом деле ее звали Розмари. У нее это тоже был второй брак; но больше она практически ничего к этим кратким сообщениям о себе и о муже прибавить не пожелала. В целом миссис Такет оказалась женщиной довольно приятной, дружелюбной и вежливой, но на людях бывала очень редко – разве что в магазине да на бензоколонке, где она порой болтала с Тимом Мерионом; иногда она, конечно, вынуждена была вызывать в мотель Бигли, чтобы тот починил очередной кран или сливной бачок, но ни с одной женщиной в городе она так по-человечески и не познакомилась. А все потому, что проклятый разваливающийся мотель держал ее на короткой сворке: помощников у нее не было, и она практически все делала сама. Мистер Такет был слаб здоровьем, и здоровье его еще ухудшилось с тех пор, как они купили «Эй, на судне!». Он, например, не мог делать никакой тяжелой работы, даже мебель передвинуть не мог, и всегда дышал тяжело, с присвистом. Казалось, он едва держится на ногах, когда чистит ковры старым тяжелым пылесосом. По большей части он просто сидел у себя в гостиной и смотрел программу «Эн-би-си», а заодно отвечал на телефонные звонки и занимался с редкими посетителями, желавшими снять номер. Здесь никто и никогда не заказывал номеров заранее, разве что в дни очень больших праздников: Дня Памяти, Четвертого июля и Дня Труда. Люди попадали сюда либо случайно заметив вывеску на шоссе, либо если «Белая Чайка» и «Убежище Ханны» оказывались переполнены; в таких случаях хозяева этих мотелей отсылали приезжих в «Эй, на судне!». Этот мотель стоял на окружной дороге, чуть южнее самого города. Моря оттуда видно не было, хотя, чтобы попасть на пляж, нужно было всего лишь пересечь песчаную дорогу и несколько поросших травой невысоких дюн. Мотель вполне мог бы стать очаровательным тихим уголком, и нет сомнений, что Розмари и Боб Такеты именно к этому и стремились; уж Розмари-то точно! А сам Такет был из тех, кто никогда заранее никаких планов не строит, а если у него что-то немедленно не выходит, тут же начинает злиться.

Розмари кое-кому из городских рассказывала, что мечтает сделать свой мотель более привлекательным и кое-что в нем исправить и переделать. Первым делом она посадила перед зданием офиса петунии. Она тогда неплохо зарабатывала, каждую неделю стирая белье и полотенца для одной приятной молодой пары, недавно открывшей свое агентство в Астории. Молодые супруги снимали у нее домик. Еще в самую первую неделю, как только Такеты въехали в свой мотель, Розмари выбросила на помойку старые покрывала, которые годились разве что мебель упаковывать или в качестве подстилки для собаки, когда ее в машину сажают. Она купила бледно-зеленые, очень красивые и легкие стеганые одеяла, которые одновременно служили и покрывалами; внутри у них было какое-то огнеупорное волокно, так что непогашенная сигарета способна была лишь проплавить в них небольшую дырочку с твердыми коричневатыми краями. Но некоторые постояльцы – а постояльцы вечно курят в постели – очень скоро таких дырочек в новых покрывалах Розмари понаделали немало. Кроме того, ей пришлось потратить значительно большую сумму, чем она рассчитывала, на покупку шести «королевских» кроватей и четырех обыкновенных двуспальных, а также двенадцати одинаковых стеганых одеял (наиболее приличные из старых покрывал она использовала, когда устраивала дополнительные постели на раскладушках и диванах). Она купила хорошую материю на занавески, бежевую с широкими бледно-зелеными полосами, собственноручно сшила эти занавески, а также веселые кухонные занавесочки для тех (лучших) домиков своего мотеля, где имелись кухоньки; однако пришивание крючков для того, чтобы все эти занавески повесить, отнимало у нее уйму времени, и ей стало казаться, она вовек эту работу не сделает – ведь вшить предстояло буквально сотни крючков. А когда ей этим заниматься? Ночью ей не хватало света; все утро – чтобы к двум часам дня все было чисто – занимала уборка домиков; а ведь еще нужно было как-то поддерживать чистоту в собственной квартире и готовить какую-то еду; и, конечно, хотелось хоть сколько-то времени и себе уделить. Разве не специально они искали мотель в маленьком городке на побережье, чтобы хватало времени и на себя?

Розмари никогда не боялась одиночества; она, пожалуй, даже рада была бы побыть одна, если бы у нее хватало времени этому одиночеству радоваться. И, уж конечно, она никак не планировала никакого общения с постояльцами. Возможно, в дорогой гостинице, где номера с завтраком, люди могут порой захотеть поболтать с хозяйкой, когда на столе стоят шампанское и апельсиновый сок и все называют друг друга просто по именам. Но в мотелях люди по большей части хотят, чтобы их оставили в покое. Во всяком случае, так считала Розмари; и ей казалось вполне достаточным поласковей поздороваться с постояльцами, чтобы они чувствовали себя как дома, принять у них деньги в уплату за номер и отдать им ключ, а потом, на следующее утро, убрать за ними. И она прекрасно знала, что с этим связано. Работая в Тусоне, в Южной Аризоне, на заправочной станции, принадлежавшей ее первому мужу, Розмари много лет назад поняла, как люди ведут себя в общественных туалетах – не только мочатся на пол и швыряют куда попало испачканную туалетную бумагу, но сковыривают краску, отвинчивают ручки и краны, даже унитазы порой выворачивают с корнем – в точности как взбесившиеся обезьяны, когда они вдруг начинают крушить и загаживать собственную клетку. Розмари, разумеется, не думала, что уборка туалетов в мотеле будет делом приятным, но порой это вызывало у нее такое отвращение, что ужасно хотелось тех, кто все это натворил, ткнуть носом в их же дерьмо. Но постепенно все как-то наладилось; постояльцы по большей части стали оставлять домики в порядке – использованные полотенца сложены в стопку, мусор в мусорной корзине, а под пепельницу на столе иногда и долларовую купюру подсовывали, словно Розмари была здесь служанкой; впрочем, обидеть эти люди ее не хотели. Кроме того, сюда никогда не приезжали большие компании, как в городе, где они часто устраивали дикие попойки. Здесь чаще всего останавливались люди, просто проезжавшие мимо по Морской дороге, которых ночь застигла в пути и им понадобилось переночевать, – одинокие мужчины, довольно много пожилых пар, иногда и семьи с маленькими детьми. Те женщины, что снимали для своих семей домики с кухоньками, любили иногда поболтать с Розмари, пока их дети играли внизу на пляже. Правда, разговор чаще всего начинался с жалоб на холодильник или душ, или той или иной женщине требовались дополнительные чашки, но порой им просто хотелось рассказать ей о своей жизни; и это было интересно. В некоторых из этих женщин Розмари сразу чувствовала хорошо известные ей самой затаенные боль и отчуждение; другие были гораздо интереснее и не казались такими безнадежно унылыми, а впрочем, беседы и с теми, и с другими занимали ее. Все эти женщины казались ей знакомыми, да и жалобы их на жизнь были ей настолько привычны, что общалась Розмари с постояльцами запросто, как с давними знакомыми. Да и они ничуть Розмари не стеснялись и чувствовали себя в ее присутствии даже уютно. Такие разговоры обычно происходили в помещении офиса у ворот или на крыльце одного из домиков. Однажды пожилая дама, приехавшая на церковную конференцию и поселившаяся в домике одна на весь уик-энд, пригласила Розмари на чашечку чая со льдом. Розмари казалось, что ей не следует принимать это приглашение, да ей и не хотелось его принимать, однако она все же оценила его должным образом.

Кухонька у них в квартире была ужасно тесной. В гостиной царил полумрак, потому что у Боба был вечно включен телевизор, а шторы – задернуты; пахло там его носками, поскольку он почти не покидал гостиной и оттуда отвечал на телефонные звонки и выходил к постояльцам в офис. Розмари старалась бывать там как можно меньше, а в ту осень и вовсе привыкла большую часть времени проводить в кладовой. Окно кладовой, единственное такое во всем мотеле, выходило на запад, на берег океана, где сквозь ветви старых черных елей виднелись поросшие травой дюны. Самого океана, правда, за дюнами не было видно, зато его хорошо было слышно. А иногда Розмари шла в домик номер десять и ложилась там на одну из одинаковых односпальных кроватей; этот домик они никогда еще не сдавали, даже летом, приберегая его на самый крайний случай, потому что в нем и телевизор, и плита, и нагревательные приборы работали от случая к случаю – когда им самим этого хотелось. Розмари обычно ложилась на ту постель, что была дальше от двери, и рассматривала каталог «Товары – почтой» или дремала, одновременно о чем-нибудь думая. Иногда она читала фантастические романы в мягких обложках или журналы, купленные в букинистическом магазине в Астории. Она никогда не любила «женских романов». И книги, в которых рассказывалось о войне, наркотиках и убийствах, она тоже не любила; как не любила и газеты, в которых говорилось примерно о том же, хотя в газетах иногда попадались интересные истории о совершенно неведомых ей краях. Интересно, думала она, где только эти писатели берут такие сюжеты? Полежав, она аккуратно расстилала на кровати новое зеленое покрывало и шла назад, в кладовку, чтобы, скажем, сунуть выстираннное белье в сушилку. Она выглядывала в окно, чтобы увидеть краешек земли, траву на дюнах, клонившуюся под морским ветром, и представляла, что если спуститься пешком по песчаной дороге мимо больших елей и пустых участков земли и постоять там, на краю, то увидишь что-то совершенно иное, совсем другой мир, а не длинный, широкий, светло-коричневый пляж и огромные волны, набегающие на берег, и серый горизонт. Может, привидится город со стеклянными островерхими башнями из зеленого стекла, похожими на шпили соборов. И кто-то выйдет ей навстречу из этого стеклянного зеленого города. И будет весь светиться, вспыхивать и переливаться, а с кончиков его волос будут слетать крохотные искорки, потому что это будет человек-энергия. Не из плоти и крови, не земной. Даже в мыслях своих и видениях она не осмеливалась взять его за руку, хотя он ей руку не раз протягивал. Она боялась, что погибнет от его прикосновения, и он в итоге улыбнулся ей и сказал: «Не бойся, ничего страшного с тобой не случится!»

Тогда и она улыбнулась ему или своему видению, своему сну наяву, и закончила наконец начатое дело: загрузила мокрое выстиранное белье в сушилку. Она никогда не забывала об этом человеке. Однажды ей, например, показалось, что он печален, что у него какая-то беда – это было в тот день, когда она, вымыв номера 2 и 6, положила новые таблетки дезодоранта в сливные бачки и вытряхнула из пылесоса целый мешок пыли, чтобы подготовить пылесос для Боба. Она была в кладовой, открывала новую коробку с пластиковыми стаканчиками для ванных комнат; шел дождь, стучал по стеклу единственного окна. За исчерканным дождевыми струями стеклом старые черные ели едва шевелили своими застывшими лапами. И дальше, за ними, вершины дюн казались очень светлыми на фоне темно-серых туч. Розмари подумала вдруг: а что, если он сейчас придет с берега через эти дюны и спустится к их мотелю по песчаной дороге? Ведь ему явно нужна была помощь! Чувствовалось, что он в беде. Его изгнали из зеленого города, потому что его собратья, такие же носители энергии, не понимали его. У него было много врагов – возможно, именно потому что он мог разговаривать с людьми из ее мира. Она прошла в номер 10 и вытерла пыль со светильников и с телевизора, а потом сняла покрывало, скинула башмаки и прилегла на ту кровать, что была дальше от двери. Если бы она могла забрать его из стеклянного города и оставить здесь, он был бы в безопасности. Он мог бы жить в номере 10… «Ты можешь войти», – прошептала она.

Боб в домики никогда не заглядывал. Все можно было бы устроить очень просто. Она сказала бы мужу, чтобы он никого в номер 10 не селил, пока она не починит телевизор, а сама возилась бы с настройкой до тех пор, пока телевизор окончательно не вышел бы из строя – на тот случай, если бы Боб вдруг решил сам его починить. Он когда-то здорово умел все чинить. Но с тех пор, как они купили этот мотель, он что-либо делать руками, похоже, совсем расхотел, хотя они много чего раньше планировали; сидел целыми днями и пялился в экран, как будто он один из постояльцев, а вовсе не хозяин. А сделать нужно было так много, и она одна никак не могла все успеть. В какой-то степени даже хорошо, что сейчас, дождливой осенью, у них так мало постояльцев. Душевая кабина в номере 2, в их лучшем домике, похоже, треснула вдоль всей задней стенки. Семья из Иллинойса с детьми-подростками залила пивом «королевскую» кровать в номере 4. Даже после того как Розмари матрас на кровати со всех сторон опрыскала дезодорантом, запах пива все равно вскоре вернулся, только теперь к нему примешивался еще и запах фруктовой жвачки. Наверное, из-за дезодоранта. Впрочем, когда все высохнет окончательно, люди, возможно, ничего и не заметят. Но Розмари так хотелось, чтобы в домиках было красиво и уютно! Не напоказ, а по-домашнему. Чтобы самые приятные из посетителей – семьи с маленькими детишками – приезжали еще и еще. Она ничего не имела против даже грудных младенцев, в отличие от большинства хозяев мотелей, и с удовольствием вытаскивала из кладовой старинную колыбель. Малыши лет шести-семи обожали смотреть телевизор и без конца его включали, но, кроме телевизоров, в домиках ведь действительно не было больше ничего такого, что они могли бы испортить, да и какое, в общем-то, имело значение, сломается очередной допотопный телевизор или нет?

– Если бы я мог воспользоваться своей энергией… – сказал Розмари ее таинственный друг, как всегда очаровательно улыбаясь, и она повторила:

– Если бы ты мог воспользоваться своей энергией, то что?

– А то, что – для начала – все комнаты в домиках я бы выкрасил белой краской.

– Ох, нет! – возразила она. – Мне хочется, чтобы все домики выглядели по-разному! Первый – розовый, второй – персиковый, третий – светло-голубой, четвертый – бледно-желтый…

Он улыбнулся, качая своей светящейся головой.

– Нет. Все должно быть абсолютно белым, – сказал он. – Белый – вот истинный цвет энергии. А вот ковры на полу вполне могут быть разноцветными. И занавески тоже: красные в белую клетку, синие с белым, желтые с белым…

– Ах, занавески!.. – сказала она, и сердце у нее упало при мысли об огромном тюке бежевой в зеленую полоску материи, и он, посмотрев на нее, снова рассмеялся, но рассмеялся так дружелюбно и по-доброму, что ей и самой захотелось улыбнуться.

– Ничего, это не страшно. С занавесками я справлюсь сам, – сказал он. И справился – во всяком случае, на какое-то время.

Она не заблуждалась на его счет, не такой уж она была дурочкой. Когда она читала в журналах «Сан» или «Инкваэрер» о космических пришельцах и летающих тарелках, ей было интересно, но она понимала, что это всего лишь научная фантастика. Если поверишь в это всерьез, вот тогда действительно беда. Но ее друг – совсем другое дело; он был как бы игрой в то, во что можно было бы поверить; или подарком ей – потому что он сам нуждался в ее помощи. Он был совсем не такой, как космические пришельцы, являющиеся на летающих тарелках, знающие все на свете и посланные исключительно для того, чтобы спасти человечество. Хотя человек-энергия тоже, конечно, помогал ей, приходя к ней в ее мечтах, в ее снах наяву, но самое главное – ему самому была нужна ее помощь, он сам был в беде!

Вскоре после Рождества у Боба был сильный приступ холецистита. Он сперва решил, что это сердце, и страшно перепугался. Но все было настолько похоже на первый приступ, случившийся два года назад, что Розмари практически не сомневалась, что это опять дает себя знать желчный пузырь, и испугалась не слишком сильно, хотя их поездка ночью в дальний госпиталь на побережье была просто кошмарной – сквозь темноту били струи сильного дождя, Боб задыхался от боли, был до смерти перепуган и не желал слушать ни Розмари, которая все пыталась убедить его, что ничего страшного, и как-то подбодрить, ни доктора. Даже вновь оказавшись дома, когда приступ купировали и он перестал наконец, тупо глядя в экран телевизора, в неимоверных количествах поглощать картофельные чипсы, подсоленные шкварки из свиных шкурок и попкорн, Боб продолжал утверждать, что у него был сердечный приступ. Розмари слышала, как он говорил одному постояльцу, выдавая ему ключи от домика: «Знаете, у меня недавно с сердцем совсем худо было, так что я особенно хозяйством не занимаюсь…» Иногда Боб охотно разговаривал с некоторыми постояльцами, и она никогда не могла понять, кого и почему он для этих бесед выбирает, потому что чужих людей он чаще всего встречал с кислой рожей, а то и злобный, как гиена.

– В январе еще ладно, ты тогда плохо себя чувствовал, да и постояльцев практически не было, но если ты так и будешь сидеть в офисе и только постояльцев в журнал записывать, то хоть побриться-то тебе придется! – сказала она Бобу в марте, после того как семья из четырех человек, приехавшая из Вашингтона, заглянула было в номер 3, а потом старшие сказали растерянно: «Нет, спасибо…» Такие милые люди, и детишки у них были такие хорошенькие!.. Но останавливаться у них они все же не стали, а быстренько снова сели в машину и поехали дальше на юг.

– Я, черт побери, бреюсь, когда захочу, ясно тебе? – рявкнул в ответ Боб. – И прекрати меня пилить! – А ведь она ему ни слова поперек не сказала с той ночи, когда везла его сквозь сплошную завесу дождя в госпиталь, и всегда была с ним весела и приветлива. Она на него никогда не обижалась, только жалела его, даже когда он вроде как хвастался тем, что «у него с сердцем было худо». Но на этот раз его грубый ответ подействовал на нее так, словно он в сердцах что было сил хлопнул дверью. Она видеть не могла этот поросший серой щетиной подбородок! Ей просто плакать хотелось, настолько безобразно выглядел Боб, когда несколько дней ходил небритым. Она ему не ответила; молча вышла и направилась к себе в кладовую, хотя, уже переступив порог, никак не могла сообразить, зачем сюда явилась. Давно миновал полдень, а у них был занят всего лишь один домик. Какой-то молодой человек поселился там вчера утром. Он был такой тощий, словно питался отбросами, и вид имел чрезвычайно унылый; фотографии таких тощих, унылых типов часто появлялись в газетах, а их соседи потом говорили: «Надо же, всегда был такой тихий…» – и оказывалось, что этот «тихий» убил свою жену и двоих детей, четырехлетнего сынишку и новорожденного младенца, а заодно и приходящую няню; и под конец разобрался с самим собой. Хотя лучше бы он именно с этого начал! Но этот молодой человек не внушал Розмари никаких опасений, хотя и казался ей каким-то скользким, увертливым. Она поселила его в номере 9, где телевизор принимал только две программы – в самый раз для него. Она была абсолютно уверена и никак не могла себя в этом разубедить, что все лучшие номера следует сохранять для ПРИЯТНЫХ семей, которые непременно подъедут попозже. Молодой человек расплатился наличными и ни на что ни разу не пожаловался. Насколько могла заметить Розмари, он все время сидел в своем домике перед экраном жалкого телевизора, который принимал только две программы. Уже ближе к вечеру супруги лет пятидесяти из Монтаны потребовали домик с кухней. Розмари поселила их в номере 1, по-прежнему приберегая номер 3 для «приятной семьи» (а когда такая семья наконец появилась, Боб насмерть их напугал своим видом, и они уехали!). Пара из Монтаны расплатилась кредитной карточкой «Виза», и Розмари была уверена, что уж они-то оставят все в чистоте. Потом, уже после восьми вечера, заявился какой-то мужчина с канадскими номерами на автомобиле; он, тяжело ступая и скрипя гравием, подошел к офису и, громыхнув дверью и страшно разя пивом, сказал запыхавшейся Розмари:

– Мне бы только до постели добраться, милочка! Умираю – так спать хочу!

Боб, невзирая на протесты жены, поместил этого типа в номер 3, чего сама она никогда бы не сделала: зачем брать с человека лишних двадцать долларов за кухню, которой он, конечно же, пользоваться не будет. Но постоялец абсолютно не возражал, и свет у него в домике погас через пять минут после того, как он туда вошел. Уехал он еще до восхода солнца. Она слышала, как проскрипели его колеса на подъездной дорожке, а уж потом вороны принялись за свою утреннюю перекличку и запели птицы в зарослях ольхи.

Она тогда встала рано и позавтракала в одиночестве. Она убралась в номере 3, приготовила завтрак Бобу и увидела, как уезжают те постояльцы из Монтаны, после чего сходила и прибрала их домик, который супруги оставили, как она и ожидала, в полном порядке. Выйдя оттуда с ведром и пластиковым пакетом для мусора, она увидела, что молодой человек из номера 9 бредет наискосок через гравийную дорожку прямо к ней, но на нее не глядит.

– Я подумал, что, пожалуй, останусь здесь еще на денек, – сказал, вернее пробормотал он каким-то странно насмешливым тоном. Возможно, от чрезмерной застенчивости; молодые люди часто ведут себя странновато, чтобы скрыть свою застенчивость. Но Розмари все равно стало как-то не по себе; особенно из-за того, что он смотрел как бы мимо нее.

Она кивнула и сказала:

– Так вы просто скажите об этом мистеру Такету, он сейчас в офисе, и заплатите еще за сутки. Вам полотенца свежие не нужны или, может, еще что-нибудь?

Но он не ответил; молча повернулся и пошел к офису. Розмари даже чуточку рассердилась. Совсем не обязательно всем вокруг улыбаться, но хоть вежливым-то быть нужно! Нельзя же просто поворачиваться спиной и не отвечать на заданный вопрос? Ну, допустим, он молодой и стеснительный, но это еще не значит, что надо быть грубияном. Некоторые мужчины к каждой женщине, которой за тридцать, даже к собственной матери, относятся как к грязи под ногами! Ну да она, слава богу, не его мать! В его возрасте пора бы заметить, что вокруг и другие люди существуют. Возможно, он очень несчастный человек; даже наверняка, иначе с чего бы это он в свои двадцать с небольшим торчал здесь в полном одиночестве и даже на пляж не спускался? Насколько Розмари успела заметить, он только быстро сходил в город пообедать и тут же вернулся обратно; еще и девяти часов не было. Но ведь он так всю жизнь и просидит перед телевизором и никаких друзей никогда не приобретет, если постоянно будет к людям спиной поворачиваться. И ведь ни «да», ни «нет», ни даже «спасибо» ей не сказал! Просто повернулся и ушел!

Она стояла в кладовой у окна, глядя на песчаную дорогу, на верхушки дюн, но мечтать о своем «энергетическом» друге не могла. Сейчас она могла думать только о том, что нужно сделать, чтобы «приятные семьи» не уезжали прочь, лишь заглянув в ее домики. И виноват в этом был не только Боб. Столько самых разных вещей необходимо было сделать – и в каждом из домиков по отдельности, и во всех вместе, – а она никак не могла наскрести денег, чтобы начать приводить мотель в порядок, и брать в долг было уже невозможно… Флотская пенсия Боба уходила у них только «на прожитье», и нужно было еще три года ждать, прежде чем Розмари начнет что-то получать по пенсионной страховке. Да, она купила этот бежевый с зелеными полосами материал, и у нее была швейная машинка, и крючки были, и сшить новые занавески она вполне могла. Это она могла бы сделать в первую очередь. Должна была сделать! И материя, кстати, стоила довольно дорого. Но у Розмари просто руки опускались, когда она представляла себе, как вшивает эти бесконечные крючки, а потом вешает новые занавески на старомодные обшарпанные карнизы. Она прошла к домику номер 10 и отперла дверь. В забитой мебелью комнатушке стоял полумрак. Воздух был затхлый.

«Я сперва на минутку прилягу». Эта мысль была настолько четкой, что Розмари даже показалось, что она сказала эти слова вслух и прислушивается к тому, как они звучат. Она сняла с той кровати, что была подальше от двери, новое покрывало, аккуратно свернула его и положила на вторую кровать, скинула с ног туфли и легла. Она лежала тихо, и ей привиделась песчаная дорога, на которой кто-то был, но только он стоял к ней спиной… И тут она услышала нечто ужасное и не сразу поняла, ЧТО это. Кто-то плакал! Ну да, это плакал тот молодой человек из соседнего, девятого номера. Изголовье его кровати и изголовье той кровати, на которой сейчас лежала Розмари, разделяла всего лишь тонкая стенка. Она отчетливо слышала (а может, чувствовала?), как сотрясается от рыданий его кровать; это были даже не рыдания, а отчаянные, хриплые, короткие вскрики – так кричат от боли, от горя или от страха.

«Боже мой, это невыносимо! Нет, я не могу слушать эти рыдания! Но что же мне делать? Как быть?» Розмари нерешительно встала, сунула ноги в туфли, дрожащими руками застелила кровать и поспешила прочь из номера 10. Оказавшись на залитой бледным солнечным светом гравиевой стоянке перед номерами 9 и 10, она поняла, что снаружи никаких рыданий не слышно. Не слышно вообще никаких звуков, кроме глухого неумолчного рокота моря да воя ветра; иногда еще с нижнего шоссе доносились резкие автомобильные гудки. Розмари хотелось постучать в дверь номера 9, но она не решилась. Не решилась она использовать и запасной ключ. Она не имела на это никакого права. И, кроме того, ей было страшно. Она просто изо всех сил старалась послать свою мысленную энергию сквозь закрытую дверь, внушить ему: «Ничего, все будет хорошо, все наладится. Ты еще так молод! Не плачь!» Но все ее усилия, видно, были напрасны. Она не могла помочь плачущему юноше, как не могла помочь и тому своему другу.

Рука, чашка, раковина

Последний на Морской дороге дом прятался за дюнами в поле. Северные его окна смотрели на Бретон-Хэд, южные – на Рек-Рок, восточные – на болота; а из западных окон второго этажа за дюнами и огромными океанскими волнами, неустанно набегавшими на берег, можно было, казалось, увидеть далекий Китай. Этот дом гораздо чаще бывал пуст, чем полон, но он никогда не молчал.

Семья, приезжая туда на уик-энд, сразу как-то рассредоточивалась. Все разбегались в разные стороны, хотя вроде бы собрались здесь, чтобы побыть вместе. Они точно бегали друг от друга, причем никого это ничуть не смущало – одна в сад, другая на кухню, третий к книжным полкам; двое – к северному концу пляжа, одна – на юг, к скалам…

Буйно разросшиеся, несмотря на засоленную песчаную почву и бесконечные штормы, розовые кусты за домом вскарабкались на забор, оплетя его почти целиком, и до поздней осени продолжали выбрасывать все новые и новые побеги и бутоны, изрядно потрепанные ветром и все-таки великолепные. Розы порой чувствуют себя лучше всего именно тогда, когда за ними никак не ухаживают, и будут вам чрезвычайно благодарны, если вы всего лишь избавите их от сорняков-душителей – травы-сабли и вездесущего плюща. Бронзовая «роза Мира», например, растет безо всякого ухода не хуже, чем обыкновенные дикие розы. Вот только этот чертов плющ! Отвратительное растение! Да еще и ягоды у него ядовитые. Выползает отовсюду, дрянь такая, из каких-то тайных убежищ и прячет в своих зарослях всякие ужасы: пауков, сороконожек, тысяченожек, миллиононожек… а также змей, крыс, битое стекло, ржавые ножи, собачье дерьмо, выпавшие кукольные глаза… «Первым делом я должна очистить от этого плюща весь участок с розами до самой ограды, – думала Рита, вытягивая из земли длиннющий стебель с корнями, который привел ее к целому клубку покрытых густой листвой побегов, отходивших от материнского ствола толщиной с водопроводный шланг. – Я должна выпалывать его как можно чаще и непременно постараться, чтобы плющ не обвил сосны. Вы только посмотрите, он ведь всего лишь за год уже удушил одно дерево!» Рита потянула за стебель, толстый, как кабель, и такой же тяжелый, но даже приподнять его как следует не смогла. Она поднялась на крыльцо и, сунув голову в дверь, крикнула:

– У нас большой секатор для стрижки веток есть?

– Да, вроде бы; по-моему, он на веранде на стене висел. А что, разве его там нет? – откликнулась Мэг из кухни. – Во всяком случае, он должен быть. – Между прочим, должна была быть и мука в большой коробке на кухне, однако коробка была пуста. То ли она сама всю ее еще в августе израсходовала и забыла об этом, то ли Фил и мальчики понаделали себе лепешек, когда заезжали сюда в прошлом месяце. Итак, где у нас там список? Надо непременно записать: мука, не то она забудет ее купить, когда пойдет в магазин. Так, и листочка нет! Придется купить блокнотик, чтобы хоть было на чем всякие мелочи записывать. Шариковую ручку Мэг нашла в ящике стола среди прочего хлама. Ручка была зеленая, прозрачная, на ней было написано: «Магазин Хэнка: скобяные изделия и автозапчасти». На куске, оторванном от бумажного полотенца, она написала: мука, бананы, овсянка, йогурт, блокнот… Ручка подтекала, оставляя кляксы зеленого цвета, и Мэг вытирала их остатками бумажного полотенца. Все идет по кругу или как минимум по спирали. Кажется, совсем мало времени прошло – какой там год! – с прошлого октября, когда она в этой же самой кухне занималась буквально тем же самым. И это не было ощущение «dejа vu» или «dejа vecu»; просто и во все прошлые октябри приходилось делать все это, и теперь ее ноги шли по старым следам – нет, все-таки что-то изменилось; во-первых, ноги теперь стали немного другие, на полномера больше, чем в прошлом году. Интересно, они что же, так и будут увеличиваться? В итоге, пожалуй, ей придется носить мужские сапоги двенадцатого размера, как у лесорубов! Вот у матери с ногами никогда ничего подобного не происходило. Она всю жизнь носила номер 7, и до сих пор носит номер 7, и всегда будет носить номер 7; она и фасон туфель никогда не меняла – всегда это были аккуратные, отличной выделки мягкие лодочки с каблуком не больше дюйма или легкие теннисные туфли; и она никогда не экспериментировала с немецкими башмаками на деревянной подошве, с японскими кроссовками или с модными узконосыми туфлями «смерть пальцам». Разумеется, мать и одевалась всегда соответствующим образом, будучи женой декана; впрочем, она к этому привыкла с юности, «папина дочка», настоящая «принцесса» маленького городка, которая всегда ТОЧНО ЗНАЕТ, какая одежда и обувь ей подходят.

– Я собираюсь сходить в «Хэмблтон», тебе ничего не нужно? – крикнула Мэг матери, сражавшейся в саду с «проклятым плющом».

– Не думаю, по-моему, нет. Ты пешком пойдешь?

– Да.

Они были правы: требовалось определенное усилие, чтобы просто сказать «да», не уточняя ответа, не пытаясь его смягчить: «да, наверное» или «да, скорее всего»… Четкое «да» имело некоторый оттенок ворчливости, грубости, было полно тестостерона. Вот если бы Рита сказала «нет», а не «не думаю, по-моему, нет», это прозвучало бы в ее устах грубо или раздраженно, и Мэг, возможно, не ответила бы так кратко, а стала выяснять, в чем дело, почему мать ТАК СТРАННО, совершенно непривычно ей отвечает. «Я в „Хэмблтон“,» – бросила она мимоходом Филу, который, разумеется, стоял на коленях возле книжного шкафа в маленьком темном холле, уже уткнувшись в какую-то книгу. Спустившись с парадного крыльца по четырем широким деревянным ступеням, она вышла через калитку на улицу, закрыла калитку на засов и, пройдя несколько шагов, свернула направо, на Морскую дорогу, чтобы сразу попасть в центр города. Все эти знакомые действия доставляли ей огромное наслаждение. Она молча шла по той обочине дороги, за которой сразу высились дюны, и между поросшими травой дюнами видела океан, огромные волны, от которых у нее перехватывало дыхание, и кусочки пляжа, куда сразу убежали ее дети.

Грет ушла на самый дальний конец пляжа, к нагромождению ржаво-коричневых базальтовых глыб у мыса Рек-Пойнт; она отлично знала, как пробраться по этим скалам на самую высокую точку, в такое место, куда больше никто не придет. Сидя там на прибитой ветром траве и глядя на волны, лижущие островок Рек-Рок и тот риф, который папа называл Рикрэк, и уносящиеся вдаль, к горизонту, можно было представить себе, что и сама плывешь вместе с волнами все дальше и дальше… Что это по крайней мере вполне возможно. «Однако сегодня нет решительно никакой возможности остаться в одиночестве!» – сердито подумала Грет. Вон, в траве валяется жестянка из-под пива; дурацкий обрывок синтетической оранжевой ленты привязан к палке, воткнутой неведомым «покорителем вершин» на самом видном месте; вертолет береговой охраны крутится и гудит над морем, летая вдоль пляжа до Бретон-Хэд и обратно. Никто не любит, когда другие хотят остаться в одиночестве. Приходится с этим мириться или же, напротив, решительно разделываться, отбрасывая в сторону весь этот ненужный хлам, чепуху, тривиальность – Дэвида, летнюю сессию, бабушку, то, что о тебе думают другие, и самих других людей. Приходится просто от них уходить. Далеко-далеко. Но теперь это становится делать все труднее; а раньше было легко – легко уйти, но очень трудно вернуться назад; а сейчас почему-то гораздо труднее уходить, и она уже не может уйти далеко-далеко. И не может долго-долго сидеть здесь, глядеть на океан и думать о глупом Дэвиде и о том, для чего там эта палка и почему бабушка так посмотрела на ее ногти, что в них такого особенного? «Что это со мной происходит? – думала Грет. – Неужели я теперь всегда буду такой? Буду не на океан смотреть, а замечать дурацкие банки из-под пива?» Она встала, сердясь на себя, и, прицелившись, как следует поддала пивную банку ногой; банка, описав невысокую дугу, мгновенно исчезла – нырнула в воду и больше уж не показывалась. Грет повернулась и полезла на самую вершину; там, встав коленями на влажные сочные листья папоротника, она выдернула из земли палку с куском нелепой оранжевой ленты и зашвырнула ее как можно дальше; она видела, как палка упала в заросли папоротника и еще каких-то высоких трав на южном склоне, которые благополучно и бесследно поглотили этот «след цивилизации». Выдирая палку из земли, Грет немного содрала кожу на руке и от боли оскалилась, точно разозлившийся шимпанзе, зубами чувствуя, какой холодный дует ветер. Океан на уровне ее глаз лежал серой плоской громадой; он тут же как бы принял ее в себя. И ничто ей больше не мешало. Она с наслаждением сосала ободранный сустав, зубы наконец согрелись, и она думала: моя душа сейчас шириной в десять тысяч миль и невероятно глубока, хотя этого и не видно глазом. Она сейчас такая же огромная, как этот океан, даже больше океана, ибо ВКЛЮЧАЕТ его в себя, и ее нельзя, невозможно загнать в узкие рамки мыслей о каких-то банках из-под пива, о грязных ногтях! Ее нужно вытаскивать наружу огромными порциями, но владеть ею не может никто: в ней можно запросто утонуть, а она даже этого не заметит…

«Господи, сколько же мне лет! – думала в этот момент ее бабушка. – Это ж надо – приехать на побережье и даже не взглянуть на океан! Нет, это просто ужасно! Прямым ходом на задний двор, словно в жизни нет дела важнее, чем выдрать из земли проклятый плющ! Словно пляж и море принадлежат только детям!» Чтобы подтвердить собственное право на океан, Рита отнесла отрубленные и оторванные клочья плюща в мусорный бак, старательно запихнув туда все, и некоторое время постояла, глядя на дюны, за которыми лежал Он. «Океан никуда от тебя не уйдет», – сказал бы Амори. Но Рита все же медлить не стала: она прошла через садовую калитку, пересекла занесенную песком Морскую дорогу и, сделав еще десяток шагов, между двумя увенчанными травами дюнами увидела наконец Тихий океан, раскинувшийся перед ней во всем своем великолепии. «Ну, здравствуй, старое серое чудовище! Ты, может, и не собираешься никуда уходить, зато я собираюсь…» Теннисные туфли, чуть свободноватые для ее худощавых узких ступней, были уже полны песка. Хочется ли ей идти дальше, спуститься на пляж? Там всегда такой сильный ветер… Пока Рита колебалась, озираясь вокруг, она заметила чью-то голову, которая мелькала и подскакивала между дюнами над верхушками трав. Это Мэг возвращалась домой из магазина с покупками. Мерно подскакивавшая черноволосая голова – точно голова старого мула, поднимавшегося по заросшему полынью склону ранчо… Когда это было? Того мула звали Старый Билл… И Мэг так на него похожа: идет и упрямо молчит… Рита спустилась к дороге и, по очереди приподняв сперва одну ногу, потом другую, вытряхнула из туфель песок и двинулась навстречу дочери.

– Как дела в «Хэмблтоне»?

– Как всегда, очень весело. И народу много, – сказала Мэг. – Правда, там действительно весело! Кстати, когда к нам приезжает эта… как-там-ее?

– Часам к двенадцати, кажется. – Рита вздохнула. – Я-то встала в пять, так что, пожалуй, пойду да немного прилягу, пока она действительно не заявилась. Надеюсь, она не будет сидеть здесь ЧАСАМИ?

– А кто она? И как ее все же зовут?

– Ох… черт побери… совсем забыла!

– Да нет, я просто хотела спросить: чем она занимается?

Рита тут же охотно сдалась, прекратив тщетные поиски забытого имени.

– Она помогает какому-то адъюнкт-профессору из университета, его имя я тоже совершенно не помню… в общем, она помогает ему писать книгу про Амори. По-моему, ему кто-то подсказал, что биография Амори будет выглядеть странновато, если он ни разу не возьмет интервью у его вдовы; хотя в действительности его, конечно же, интересуют только идеи самого Амори; мне кажется, он весь состоит из каких-то теорий; впрочем, все они нынче такие. Возможно, его до смерти раздражает даже мысль о реально существующих людях, хорошо знавших Амори, не говоря уж о том, чтобы с этими людьми побеседовать. Вот он и послал свою аспирантку в наш курятник.

– Чтобы ты не подала на него в суд?

– Ох, Мэг, ты ведь так не думаешь, правда?

– Конечно, думаю! Тоже мне СО-трудничество! А потом в предисловии он в одной строке поблагодарит тебя за «поистине бесценную» помощь, свою жену и машинистку.

– Кстати, что за ужасные вещи ты мне рассказывала о госпоже Толстой?

– Она шесть раз от руки переписала «Войну и мир». Но это, конечно, настоящий рекорд! «Война и мир», переписанные от руки шесть раз…

– Шепард!

– Что? Ты о чем?

– Она – Шепард. Эта девушка. Кажется, ее фамилия Шепард. Или что-то в этом роде.

– Чью бесценную помощь профессору как-его-там тоже будет «невозможно переоценить»… Впрочем, она ведь всего лишь аспирантка, верно? Так что ей крупно повезет, если ее имя он вообще упомянет в своем предисловии. Какую замечательную страховочную сеть они сплели, верно? И все основные узлы этой сети – женщины.

Однако это был уж слишком откровенный намек на особенности жизни покойного Амори Инмана, и его вдова промолчала, помогая дочери тащить сумки с мукой, кукурузными хлопьями, йогуртом, печеньем, бананами, виноградом, салатом-латуком, авокадо, помидорами, уксусом и т. д. – со всем тем, что Мэг купила в магазине, забыв все же купить пресловутый блокнот.

– Ну ладно, я ушла к себе, а ты крикни, когда она приедет, – сказала Рита и мимо своего зятя, по-прежнему сидевшего в холле на полу возле книжного шкафа, прошла к лестнице и поднялась на второй этаж.

Там все было выкрашено белой краской и устроено очень просто и рационально: посредине лестничная площадка и ванная комната, а в каждом из четырех углов по спальне. Мэг и Фил – на юго-западе, бабушка – на северо-западе, Грет – на северо-востоке, мальчики – на юго-востоке. Старшее поколение, таким образом, получало возможность любоваться закатами, младшее – восходами. Рита первой в доме начинала прислушиваться к ударам океанских волн. Над вершинами дюн она видела могучий прибой и морскую пену на гребнях огромных волн, которую ветер трепал, точно гривы белых лошадей. Она легла на постель, с удовольствием глядя на узкие, чистые, выкрашенные белой краской доски потолка, которым отсвет моря придавал ни с чем не сравнимый оттенок. Спать ей совсем не хотелось, но глаза у нее устали от яркого света, а никакой книги она наверх не захватила. Потом она услышала внизу голос девушки, нет, голоса двух девушек, звонкие и одновременно негромкие, сливающиеся с тихим рокотом моря…

– А где бабушка?

– Наверху.

– Эта интервьюерша приехала! – вполголоса сообщила матери Грет.

Мэг вышла в переднюю, на ходу вытирая руки кухонным полотенцем; это означало: я работаю на кухне и не имею ни малейшего отношения к вашему интервью. Гостья по-прежнему стояла на крыльце, где ее оставила Грет.

– Здравствуйте. Не хотите ли пройти в дом?

– Спасибо. Меня зовут Сьюзен Шепард.

– Мэг Райлоу. А это Грет. Сходи, пожалуйста, наверх, Грет, и скажи бабушке, хорошо?

– У вас здесь так замечательно! Так удивительно красиво!

– Может быть, вы предпочитаете побеседовать с моей матерью на веранде? Деньки стоят замечательные, совсем тепло. Хотите кофе? Или, может, пива? Или еще что-нибудь?

– О да… кофе…

– Или чай?

– Чай – это просто чудесно!

– Чай из трав? – Все они в университете увлекались автохтонными традициями индейцев, некогда живших по берегам реки Кламат, и пили травяные чаи. Вообще-то чай с перечной мятой – это действительно очень вкусно! Мэг усадила Сьюзен в плетеное кресло на веранде и снова прошла на кухню мимо Фила, который так и сидел на полу возле книжного шкафа. – Ты бы хоть на свету читал! – посоветовала она мужу, и он откликнулся, не поднимая головы от книги:

– Да-да, конечно, я сейчас подвинусь, – улыбнулся и перевернул страницу.

Грет сбежала по лестнице и сообщила:

– Бабушка через минутку спустится.

– Пойди-ка, поговори пока с этой девушкой. Она в университете учится.

– А на каком факультете?

– Не знаю. Вот заодно и спросишь.

Грет фыркнула и отвернулась. Пробираясь мимо отца в узком холле, она сказала:

– Ты почему свет не зажжешь?

Он улыбнулся, перевернул страницу и сказал:

– Да-да, сейчас зажгу.

Грет выбежала на веранду и сказала:

– Мама сказала, что вы тоже в университете учитесь? – И одновременно с нею гостья тоже спросила:

– Вы ведь в университете учитесь, верно?

Грет кивнула.

– Я на педагогическом, – сказала Сьюзен. – Помогаю профессору Нейбу в работе над его книгой. Честно говоря, я здорово волнуюсь из-за этого интервью!

– А мне все это кажется таким странным…

– То, что я тоже в университете учусь?

– Нет…

Возникла небольшая пауза, заполненная лишь рокотом океана.

– Вы на первом курсе? – спросила Сьюзен.

– Да. – Грет осторожно двинулась к ступенькам.

– А диплом вы будете защищать по педагогике?

– О, господи, конечно же, нет!

– Мне кажется, при таком выдающемся дедушке от вас все чего-нибудь подобного ожидают, верно? Ваша мать ведь тоже педагог?

– Да, она тоже преподаватель, – сказала Грет. Она уже добралась до ступеней и теперь медленно спускалась с крыльца, потому что в данный момент это был самый короткий путь к отступлению, хотя она вообще-то собиралась подняться к себе в комнату. Но эта «студентка Сью», неожиданно подъехав к дому и попав прямо на нее, застала ее врасплох.

Наконец в дверях показалась бабушка; выглядела она усталой, взор был несколько затуманенный, однако на лице уже сияла корректная дипломатическая улыбка и голос звучал приветливо и бодро:

– Добрый день! Я – Рита Инман.

Тут «студентка Сью» принялась совершать всякие ужимки и прыжки, изображая, как невероятно она счастлива и как волнуется, и несколько позабыла про Грет, а та опять незаметно поднялась на крыльцо и проскользнула мимо бабушки и гостьи в дом.

Отец по-прежнему сидел на полу спиной к свету и читал. Грет открепила длинношеюю настольную лампу от столика, стоявшего возле дивана в гостиной, привинтила ее к книжной полке в холле и поняла, что розетка слишком далеко и провод до нее не дотянется. Тогда она пристроила лампу на полу, как можно ближе к отцу, и включила ее в розетку. Свет буквально залил страницы той книги, которую он держал в руках.

– Ой, заяц, отлично! – воскликнул он, благодарно улыбаясь, и перевернул страницу.

Грет поднялась по лестнице к себе. Стены и потолок в ее комнате были белыми, покрывала на двух одинаковых узких кроватях – синими. Картина, на которой были изображены синие горы и которую Грет нарисовала еще в девятом классе художественной школы, была кнопками прикреплена к дверце стенного шкафа. Грет долго изучала эту картину и в очередной раз убедилась, что она вполне хороша. Это вообще была ее единственная по-настоящему хорошая картина, так считала она сама и каждый раз удивлялась и восхищалась тем даром, который был дан ей просто так, совершенно незаслуженно, без каких-либо «нужных связей», безо всякого напряжения. Она вытащила из рюкзака, валявшегося на одной из кроватей, учебник со специальными текстами по геологии и яркий большой фонарик, улеглась на вторую кровать и принялась готовиться к экзамену, который предстоял ей посреди семестра. Прочитав до конца один из разделов, она снова оторвалась от книги и посмотрела на картину с синими горами. «Интересно, а на что это будет похоже?» – подумала она, испытывая любопытство и восхищение с легкой примесью страха, когда представила себе крошечные фигурки людей, разбросанные среди огромных утесов, покрытых застывшей лавой. В сентябре ей предстояло впервые поехать в экспедицию, путешествовать по бескрайним равнинам и высокогорным пустыням, под которыми лежат, свернутые словно рулоны бумаги, полезные ископаемые, где таятся рудные жилы – в темноте под землей… С некоторым напряжением Грет осторожно перевернула страницу и перешла к следующему разделу.

Сью Шепард возилась со своим маленьким компьютером. Лицо у нее было пухлое, розовое, круглоглазое, и Рите пришлось сделать над собой некоторое усилие, чтобы назвать его «интеллигентным». Интеллект, «интеллигентность» вряд ли способны сами по себе проявиться в пухлости розовых девичьих щек, писклявом голосе, девчоночьей манере вести себя; зато, как ни странно, эти качества часто вполне проявляются у розовощеких мальчишек с ломающимися еще голосами и детской неуклюжестью движений; отчего-то подобная внешность совсем не мешает даже юным мужчинам казаться интеллектуалами. Рита понимала, что и до сих пор, по сути дела, отождествляет «интеллигентность» и принадлежность к мужскому полу, и лишь тех женщин, которые кажутся достаточно мужеподобными, она безоговорочно признает интеллектуалками – и это после стольких лет, связанных с университетом, даже после того, как Мэг стала… Однако Сью Шепард вполне может и скрывать свой интеллект. А вот Мэг его никогда не скрывала! К тому же Рита отлично понимала, что этот дурацкий жаргон, принятый на педагогическом факультете, сам по себе уже способен скрыть любой проблеск интеллекта. Но эта девушка жаргоном не злоупотребляла, была явно сообразительна и, похоже, довольно умна и эрудированна, и Рита вдруг подумала, что этому профессору – как-его-там? – не очень-то, наверно, приятно, что рядом существует (и почти наступает ему на пятки!) кто-то молодой и яркий. Возможно, он гораздо больше любит тех аспиранток, которые смотрят ему в рот и постоянно его умасливают («любит лесть и хорошо поесть», как говорил в таких случаях Амори). А эта маленькая Сью, тоже, наверное, мастерица умасливать своего профессора, быстренько отложила в сторону целую кучу ЕГО вопросов, явно не желая попусту тратить на них время, и принялась настойчиво, но отнюдь не бесцеремонно задавать СВОИ СОБСТВЕННЫЕ вопросы, касавшиеся в основном детства Риты и ее юности.

– Ну, когда я родилась, семья наша жила еще на ранчо близ Прайневилля, в горах. Слышали о тамошних полынных солончаковых пустошах? Но это время я не очень хорошо помню, так что вряд ли мои воспоминания будут вам интересны. По-моему, мой отец был там управляющим и постоянно вел какие-то хозяйственные записи – это ведь было большое ранчо, просто огромное! Оно простиралась до самой Джон-Дей-ривер. А когда мне было лет девять, отец стал управляющим большой лесопилки в Альтимэйте, близ Прибрежной гряды. Там делали доски, двери, рамы, плинтусы и тому подобное. Теперь этой лесопилки и в помине нет. И почти не осталось следов от той дороги – широкой, утрамбованной, посыпанной гравием! – что вела в Альтимэйт. Половина штата в таком состоянии, вы же знаете. И это все очень странно! Люди с востока думают, что здесь царит первозданная дикость, что это настоящий «дикий край», а на самом деле ходят-то они по усыпанным гравием индейским дворам, по их старинным поселениям, это ведь только растительность вокруг выросла новая, а вот наших «вторичных» городов, которые тут то возникали, то исчезали, уже никто и не помнит. А все потому, что деревья и сорняки вырастают на месте людских поселений ужасно быстро. Плющ, например… А сами вы откуда?

– Из Сиэтла, – дружелюбно и с охотой откликнулась Сью Шепард, однако по ее тону было ясно, что она не позволит сбить себя с толку, руля из рук не выпустит и вопросы будет задавать сама.

– Ну что ж, это хорошо. А то мне, похоже, все труднее становится беседовать с теми, кто с востока.

Сью Шепард рассмеялась; возможно, просто не поняла. И продолжила свой допрос:

– Итак, вы ходили в школу в Альтимэйте?

– Да, сперва я училась там. Но потом переехала в Портленд к тете Джози и поступила в тамошнюю старинную школу Линкольна. Ближайшая средняя школа была от Альтимэйта в тридцати милях, да и дорога просто отвратительная. К тому же отцу местная школа казалась недостаточно хорошей. Он боялся, что я наберусь там дурных манер, вырасту хулиганкой или, еще того хуже, выскочу замуж… – Сью Шепард молча постукивала по клавишам своего компьютера, и Рита вдруг подумала: «А как же мама? Неужели и она хотела отослать меня, тринадцатилетнюю девчонку, из родного дома в чужой большой город, в чужую семью своей золовки?» Этот вопрос поставил Риту в тупик, и она долго вглядывалась в свое прошлое, словно желая что-то понять. «Я знаю, чего хотел отец, но почему я не знаю, чего хотела моя мать? Плакала ли она? Нет, конечно же, нет. А я? Вряд ли. Я даже не помню, был ли у нас с матерью какой-нибудь разговор на эту тему. Тем летом мы занимались моим гардеробом. И она учила меня делать выкройки. А потом мы впервые поехали в Портленд; мы жили там в старом отеле „Малтнома“ и ходили по магазинам. Мне купили школьные туфли и еще одни, выходные, шелковые, переливавшиеся, как перламутр, с маленьким каблучком-рюмочкой и тоненькой перепонкой на подъеме. Жаль, что таких больше не делают! У нас с мамой уже тогда был один и тот же размер обуви… А еще я помню, как мы с ней обедали в ресторане – настоящие хрустальные бокалы, и мы только вдвоем… Но где же был отец? Странно, но я никогда даже не задумывалась: каково было мнение мамы насчет моей отправки в Портленд? Да так этого никогда и не узнала. Как никогда не знаю, что же на самом деле думает Мэг по тому или иному вопросу. Они обе всегда предпочитали молчать – как скалы! И рот у Мэг – в точности как у моей матери: губы плотно сжаты, трещина в скале, да и только! Интересно, почему Мэг решила стать преподавателем? Это же нужно говорить, говорить и говорить целыми днями, а ведь говорить-то она терпеть не может. Хотя Мэг, конечно, никогда не была такой резкой, как Грет. Впрочем, Амори такой резкости от дочери никогда бы не потерпел. Но вот почему мы с матерью ни разу не поговорили по душам? Она, конечно, была поистине стоической женщиной. Скала! Да и что говорить… Я ведь была счастлива в Портленде, а она жила себе спокойно в Алтимэйте…»

– О да, в Портленде мне очень нравилось! – ответила она Сью Шепард. – Двадцатые годы были чудесным временем для подростков; возможно, мы оказались даже несколько испорчены собственным благополучием – нет, не так, конечно, как современные дети. Бедняжки! Теперь ведь так сложно быть подростком, верно? Мы в свои тринадцать-четырнадцать лет ходили в школу танцев, а они получили СПИД и атомную бомбу. Моя восемнадцатилетняя внучка, по-моему, в два раза старше, чем я – когда была в ее возрасте, конечно. И в то же время она удивительно порой инфантильна… Все это так сложно! В конце концов, вспомните Джульетту! Это ведь никогда не бывает СОВСЕМ просто, не так ли? Но я, например, уверена: самые счастливые, самые невинные годы моей жизни – это учеба в старших классах школы и на первых курсах колледжа. Все это было еще до кризиса. Лесопилка, правда, закрылась уже в 32-м, когда я училась на втором курсе, но на нас, студентах, на самом деле это сперва почти не сказалось. А вот для моих родителей и старших братьев это был страшный удар. Когда буквально в одночасье закрылась лесопилка, все они приехали в Портленд искать работу. Все! И тогда я бросила учебу. Дело в том, что на лето мне предложили вести учетные книги в университетской бухгалтерии, а потом выразили желание, чтобы я осталась у них на постоянном окладе; я и осталась, потому что все остальные у нас в семье работы так и не нашли, только мама – в пекарне, да еще в ночную смену! Для наших мужчин это было просто ужасно. Знаете, депрессия вообще убивала прежде всего мужчин! Она убила моего отца. Он все время искал работу, но ничего не мог найти, а тут еще я стала работать, причем делать то, что он умел делать гораздо лучше; я-то в этих бухгалтерских делах почти не разбиралась и зарплату получала просто жалкую – шестьдесят долларов в месяц, можете себе представить?

– Может быть, в неделю?

– Нет, именно в месяц! Но я все-таки работала и получала какие-то деньги. А мой отец, отличный работник, да еще и, как и все мужчины его поколения, воспитанный так, чтобы все в семье от него зависели и всегда могли полностью на него положиться, ни работы, ни денег не имел. Такая ответственность за семью сама по себе, конечно – вещь замечательная. Тогда глава семьи считал просто непозволительным для себя перекладывать заботу о своей семье на чьи-то еще плечи, тем более жены и дочерей. А теперь мужчины часто вынуждены зависеть от других или от случая, и это происходит сплошь и рядом, и никто не считает это зазорным. Но тогда это было совершенно неестественно. Я думаю, он жил – как это у вас называется? – в ускоренном темпе? С удвоенной скоростью?

– С удвоенной ответственностью, – неожиданно сурово подсказала юная Сью и показалась вдруг Рите твердой, как сухарь; она почти беззвучно стрекотала клавишами своего ноутбука, а рядом медленно-медленно вращалась лента диктофона, фиксируя каждое эканье и меканье Риты. Рита вздохнула.

– Я уверена: мой отец потому и умер таким молодым, – сказала она. – Ему ведь всего пятьдесят было!

Но мать-то умерла далеко не молодой – несмотря на смерть мужа, несмотря на то, что старший сын переехал в Техас, где его «прямо-таки заживо сожрала» ревнивая жена, а младший сын, диабетик, все наливался виски и в тридцать один год умер. Мужчины у них в семье действительно оказались на удивление хрупкими. Но что же заставило Маргарет Джемисон Хольц продолжать жить после всех этих смертей? Независимый характер? Но она была воспитана, чтобы быть зависимой, ведь так? Зависимой от мужа или от сыновей. Да и вряд ли кто-то способен был продолжать жить только за счет собственного независимого характера. Особенно в те годы. Очень часто попытки проявить собственную независимость кончались тем, что человек начинал подвозить в супермаркетах чужие тележки с продуктами и спал там же, на пороге. Ее мать, правда, до этого не дошла. Рита хорошо помнила, как мать сидела здесь, на этой самой веранде, и смотрела на дюны – маленькая, упрямая, пожилая женщина. Никакой пенсии, разумеется, она не получала; получала только какие-то жалкие крохи в виде социального пособия. И ей все-таки пришлось позволить Амори платить за ее двухкомнатную квартирку в Портленде, но независимый нрав она сохранила до конца жизни и к ним, в университетский городок, старалась приезжать не более одного-двух раз в год; и только сюда, на побережье, приезжала всегда на целый месяц, летом. Тогда нынешняя комната Грет была ее комнатой. Как это все-таки странно, как сильно все изменилось! Совсем недавно Рита проснулась поздней ночью, перед рассветом, и лежала, думая – не со страхом, а скорее, с неким живым нетерпением и душевной дрожью: как же это странно, как же ВСЕ это странно!

– А когда вам удалось возобновить учебу в колледже? – спросила Сью Шепард.

– В 35-м, – кратко ответила Рита, решив наконец не отвлекаться и отвечать только на конкретные вопросы.

– И тогда же вы встретили доктора Инмана? Вы учились у него в группе?

– Нет. Я никогда не училась на педагогическом факультете.

– Ах вот как, – довольно спокойно констатировала Сью Шепард.

– Я познакомилась с ним в бухгалтерии. Я продолжала работать там на полставки, чтобы оплачивать свою учебу. А он зашел, чтобы выяснить, почему ему три месяца не платят зарплаты. Люди тогда часто совершали подобные ошибки, не хуже, чем нынешние компьютеры. Понадобился не один день, чтобы выяснить, почему и каким образом его исключили из платежных ведомостей факультета. А что, разве он кому-нибудь говорил, что я у него в группе училась? – Сью Шепард явно не собиралась ни в чем признаваться и таинственно промолчала. – Как забавно! Если он так сказал, значит, у него все в памяти перепуталось: это, конечно же, была одна из тех, «других» юных женщин, которые вечно его окружали. Студентки ведь постоянно в него влюблялись. Он был ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО привлекательным – я всегда считала его похожим на Шарля Буайе[1], но, если можно так выразиться, без французского акцента…

Мэг, проходя через холл и старательно огибая сидевшего на полу мужа, услышала, как мать и эта Сьюзен смеются на веранде. Длинношеяя лампа, стоявшая рядом с Филом, светила ему прямо в глаза, а книжку он держал так, что страницы ее были в тени.

– Фил!

– М-м-м?

– Встань с пола и ступай читать в гостиную.

Он улыбнулся, не отрываясь от книжки:

– Ты знаешь, вот нашел эту…

– Там приехала эта интервьюерша… И останется на ленч. А ты всем мешаешь пройти. Между прочим, ты сидишь так уже два часа и опять читаешь в темноте, хотя в трех шагах от тебя яркий дневной свет и удобный диван. Вставай и отправляйся в гостиную.

– Но в гостиной люди…

– Никого там нет! А здесь ты никому пройти не даешь! Неужели ты… – Волна раздражения, смешанного с состраданием, вырвавшись наружу, как бы пронесла Мэг мимо мужа, хотя она всегда старалась сдерживать себя и подбирать слова помягче. Объясняться с ним она больше не стала, а молча свернула за угол и поднялась по лестнице к себе, в юго-западную спальню. Там в битком набитом, не разобранном с прошлого года шкафу она отыскала себе рубашку поприличней; вязаный свитер, в котором она приехала из Портленда, оказался слишком теплым для такой, почти летней погоды. Поиски рубашки заставили ее обратить внимание на стопку летних вещей. Она разобрала, повесила на плечики и аккуратно сложила свою одежду, затем одежду Фила, и тут из недр шкафа показались жесткие от краски и совершенно проношенные на коленях голубые джинсы и грязная мадрасская рубаха с четырьмя оторванными пуговицами. Господи! У ее отца даже здесь, в дачном домике, на пляже одежда всегда была аккуратной, пахла чистотой и добродетелью. А Фил!.. Яростным жестом Мэг швырнула мадрасскую рубаху в мусорную корзину, и та повисла на стенке, половина внутри, половина снаружи; рукав жалостно торчал вверх, точно рука утопающего… Боже мой, нельзя же продолжать тонуть в течение двадцати пяти лет?!

Окно было распахнуто настежь, и Мэг слышала море и голос матери, доносящийся с веранды; мать отвечала на вопросы о ее муже, выдающемся педагоге, человеке с чистым телом и всегда в чистой одежде. Как он писал свои книги? Когда порвал с теориями Джона Дьюи?[2] Когда увлекся работой в ЮНИСЕФ?

Ну а теперь, маленькая служаночка успеха со щечками-яблочками, спроси-ка меня о моем муже, выдающемся представителе тех, кто живет случайной работой, думала Мэг. Спроси меня, как он ушел из колледжа прямо посреди семестра, когда поругался с подрядчиком, подрабатывая в ночную смену и занимаясь сухой кладкой стен. Фил-Неудачник, так он называл себя сам с очаровательной честностью, под которой скрывалось отвратительное самодовольство, а глубже, видимо (но вовсе не обязательно!), таилось отчаяние. Одно можно было сказать с уверенностью: никто в мире не знал, с каким превеликим презрением Фил относится ко всем остальным, насколько полно отсутствуют в нем такие чувства, как восхищение кем-то или сочувствие кому-то, или простое понимание чьих-то иных, не похожих на его собственные интересов и поступков. Если его теперешняя индифферентность является всего лишь самозащитой, то она в таком случае давно уже поглотила то, что когда-то защищала. Ибо теперь он стал абсолютно неуязвим. А люди продолжают обращаться с ним очень осторожно, стараются ничем его не задеть. Узнав, что она – доктор Райлоу, а он – безработный каменщик, люди сперва делали вывод, что ему, должно быть, тяжело переносить столь «неравноправное» положение в семье; затем, обнаружив, что ему это вовсе не тяжело, они начинали восхищаться тем, что он такой «уютный и милый», «никакой не мачо» и воспринимает свое положение в семье так легко и так хорошо со всем управляется. И с этой своей ролью он действительно справлялся отлично; он лелеял свою драгоценную неудачу и свой великий успех, заключавшийся в том, чтобы делать только то, что хочет, и ничего больше. Ничего удивительного, что он всем всегда казался таким милым, таким обаятельным, таким непосредственным и абсолютно не напряженным. Ничего удивительного, что она, Мэг, прямо-таки взорвалась на прошлой неделе, когда они в группе разбирали «Холодный дом» Диккенса, и наорала на студента-идиота, который никак не мог понять, что именно следует считать ненормальным в поведении Харолда Скимпола. «Неужели вы не видите, что он ведет себя совершенно безответственно?» – вопрошала она, горя праведным гневом, и этот дурачок с вызовом воскликнул: «А я не понимаю: почему это ВСЕ на свете обязаны вести себя ответственно?» На самом деле жаль, что она не поклонница даосизма. Было очень тяжело быть замужем за человеком, который живет в состоянии вечного «недеяния», «у вэй»[3], и никогда ни одного «деяния» не доводит до конца. Нужно быть очень осторожной, иначе закончишь тем, что будешь без конца стирать десять тысяч рубашек.

А мама, конечно же, всегда тщательно следила за тем, чтобы у отца была чистая рубашка.

Эти джинсы не годятся даже на тряпки! Мэг швырнула их вслед за индийской рубахой в мусорную корзину; корзина перевернулась. Слегка устыдившись собственной злобы, Мэг вытащила джинсы и рубашку и запихнула их в пластиковый пакет, который засунула в самый дальний угол стенного шкафа. Индифферентность Фила давала определенные преимущества: он, например, никогда бы не снизошел до того, чтобы выяснять, куда подевались его замечательные старые джинсы и мадрасская рубаха. Он никогда не испытывал привязанности к одежде и носил то, что ему давали. «Не доверяйте любой ситуации, которая потребует от вас новой одежды». Какой все-таки зануда и педант был этот Торо![4] Десять против одного, что он имел в виду обыкновенную свадьбу, просто у него духу не хватило сказать об этом прямо, не говоря уже о том, чтобы самому жениться.

Однако новую одежду Фил очень любил, любил получать красивые вещи в подарок на Рождество или в день рождения. Да, он с удовольствием принимал подобные подарки, но ни один по-настоящему не ценил. «Фил святой, Мэг», – сказала ей когда-то свекровь. Это было за несколько дней до их свадьбы, и Мэг, которая тогда со всем соглашалась, засмеялась и подумала, что для матери это вполне простительное преувеличение. Но оказалось, что это совсем не сладкие слюни, а грозное предупреждение.

Мэг знала: отец очень надеялся, что ее брак с Филом будет недолгим. Он, правда, никогда не говорил об этом прямо. А теперь тема ее замужества была похоронена глубоко-глубоко, и ни она сама, ни ее мать никогда этой темы не поднимали. Для Риты это был вопрос, который задать невозможно. Да и вообще все в семье старательно защищали покой друг друга. Дурацкая традиция! Эта традиция, например, очень мешала ей поговорить по душам с Грет. Хотя вопрос о ее браке, пожалуй, действительно обсуждать было вовсе не обязательно. Во всяком случае, их брак уже слишком давно существует. Но существует и вопрос. Никто и никогда его не задавал, и она не знала даже, как этот вопрос следовало бы правильно сформулировать. Возможно, если бы она это знала, вся ее жизнь переменилась бы. А между тем так ли уж она, Мэг, хочет перемен в своей жизни? «Я никогда не оставлю мистера Микобера»[5], – шептала она про себя, разбирая очередную кучу вещей в шкафу и обнаруживая за ней еще один пластиковый пакет; в нем оказался терракотовый шерстяной свитер крупной вязки, на который она довольно долго непонимающе смотрела, пока не вспомнила: она купила его для Грет на Рождество несколько лет назад и совершенно об этом забыла.

– Грет, пойди-ка сюда, посмотри! – крикнула она, пробежав по холлу и постучавшись в дверь дочери. – Веселого Рождества!

Выслушав объяснения матери, Грет натянула свитер на себя. Ее смуглое тонкое лицо вынырнуло из высокого воротника; цвет был прекрасный и очень шел ей. Она с самым серьезным видом рассматривала свое отражение в зеркале. Грет было очень трудно угодить; вещи себе она предпочитала покупать сама и те, что ей нравились, носила буквально до дыр. Но содержала их в чистоте и порядке.

– А рукава вроде чуточку коротковаты? – спросила она на том языке, каким они обычно пользовались, бывая наедине.

– Вроде бы – но чуть-чуть. Возможно, именно поэтому он и попал на распродажу. Он стоил просто невероятно дешево. Я помню, как он висел в секции «Изделия из овечьей шерсти». Я ведь еще несколько лет назад его купила. Мне цвет очень понравился.

– Цвет отличный, – сказала Грет по-прежнему задумчиво. Она немножко поддернула рукава вверх. – Спасибо. – Она вспыхнула, улыбнулась и оглянулась на открытую книгу, лежавшую у нее на кровати. Что-то осталось недосказанным, точнее, оно было почти сказано… Только Грет не знала, как сказать это матери, а Мэг не знала, как позволить дочери просто поблагодарить ее. В таких ситуациях у обеих почему-то возникали проблемы с родным языком. Неуклюже, боясь показаться навязчивой, мать отступила первой.

– Ленч примерно в половине второго, Грет.

– Помощь нужна?

– Да нет, пожалуй. Будет пикник на веранде. С интервьюершей.

– Когда она уезжает?

– Еще до обеда, надеюсь. Этот цвет тебе очень к лицу! – и Мэг вышла, привычно закрыв за собой дверь.

Грет тут же сняла терракотовый свитер. В такой теплый день в нем было слишком жарко, и она отнюдь не была уверена, что свитер ей так уж нравится. Понадобится некоторое время, чтобы она к нему привыкла… Пожалуй, думала она, он мне все-таки нравится; когда она его надела, ощущение было такое, словно она его носит давным-давно… Грет аккуратно свернула свитер и положила его в комод, чтобы не огорчать мать. В прошлом году, когда Мэг неожиданно вошла в ее комнату – там, в городе, – огляделась и застыла, Грет вдруг поняла, что в глазах у матери не осуждение, а боль. Беспорядок, грязь, неуважение к предметам обихода вызывали у нее почти физическую боль, словно кто-то нарочно ее толкнул или ударил. Трудно ей, должно быть, жить с такой реакцией на беспорядок – на беспорядок вообще. Зная это, Грет старалась всегда убирать свое барахло, хотя самой ей это было безразлично. Она теперь большую часть времени проводила в колледже. А мать продолжала постоянно ворчать, приказывать, заставлять; впрочем, отец и мальчики совершенно не обращали на нее внимания. Точно в каком-то дурацком сериале. И во всех семьях – все тот же дурацкий сериал! И ее, Грет, ожидание, когда наконец позвонит Дэвид, то же, как в сцене из мыльной оперы! Все одно и то же, у нее и у всех остальных, одно и то же без конца, без конца, и все какое-то мелочное, тривиальное, глупое, и совершенно невозможно от этого освободиться, очиститься. Оно липнет к тебе, цепко держит, связывает тебе руки… Как в том сне, который ей часто снится, – о комнате с обоями, которые ловят ее, прилипая к телу… Грет снова открыла учебник и прочитала еще кусок текста о происхождении слюдяных пластов.

Мальчики вернулись с пляжа как раз к ленчу. Мэг всегда удивлялась, как это они всегда умудряются прийти к столу вовремя. С раннего детства. В точности как когда она еще кормила их грудью и подходило время кормления (у нее к этому часу молоко только что не брызгало из груди), один из ее близнецов в соседней комнате тут же начинал орать, требуя, чтобы его покормили. Легкая стычка мальчишек по поводу того, кому из них первым войти в ванную комнату, закончилась тем, что они в итоге заставили-таки Фила встать с пола. Он даже помог жене – принес тарелки, расставил их на столе и поговорил с этой как-там-ее-зовут гостьей, которая сразу порозовела и выглядела ужасно довольной. А Фил с нею рядом выглядел таким худым, маленьким, волосатым и совершенно невыразительным! Пожилым… Такие, как он, никогда не ожидают старости, пока – р-раз и между глаз! Привыкли, что чуточку поухаживал – и уже завоевал! Оставь ты это, Фил! Девочка выглядит вполне умненькой, интеллигентной и, пожалуй, чересчур серьезной. Впрочем, вряд ли Фил станет обижать ее. Он ведь и мухи не обидит, верно, старый добрый Фил? Святой Филипп, дарующий сексуальную благосклонность. Мэг улыбнулась им и сказала:

– Пойдемте-ка за стол!

«Студенточка Сью» была с папой очень мила, беседуя с ним о лесных пожарах или о чем-то в этом роде. Папа обаятельно улыбался и обращался с ней чрезвычайно любезно. На самом деле то, что говорила «студенточка Сью», звучало совсем не так глупо. К тому же она оказалась вегетарианкой.

– Как и наша Грет, – сказала бабушка. – А на что там, в университете, мода теперь? Они там какое-то время даже сырую лосятину ели. – Интересно, почему ей всегда нужно сказать какую-нибудь гадость по поводу того, что делает Грет? Вот о мальчиках она никогда так неодобрительно не отзывалась, что бы они ни делали. В данный момент они яростно сдирали шкурку с салями. Мать следила за тем, чтобы все наполнили свои тарелки и сделали себе сандвичи – следила со своим обычным, мрачноватым видом, из-за чего порой бывала похожа на коршуна. Мама тоже заполняет свою нишу. Прямо беда – сплошные комедийные ситуации, как в телесериалах! Сплошные биологические ниши! Вот мать, например, в своей нише всех всем обеспечивает. Нет уж, лучше темные слюдяные пласты и базальты! Там по крайней мере еще может случиться все, что угодно!

Рита чувствовала, что ужасно устала. Она налила себе вина: еда подождет. Отошла от стола и опустилась в кресло: ей необходимо было побыть в стороне от всех хотя бы минутку. То, что она утром прилегла и ненадолго задремала, совершенно не помогло. И в итоге получилось такое невероятно долгое утро, да еще эта поездка из Портленда сюда… И разговоры о былых временах… Да, вот это-то как раз и было самое ужасное. Утраченные вещи, утраченные надежды, умершие люди… Исчезнувший городок, в который больше не ведет ни одна дорога… Она, должно быть, раз десять произнесла фразу: «Он давно уже мертв» или: «Нет, теперь она, увы, уже мертва». Какие все-таки странные слова… Ведь невозможно БЫТЬ мертвым. БЫТЬ можно только ЖИВЫМ! А если ты не живой, тебя просто нет, ты только БЫЛ – когда-то. И недопустимо говорить: «Теперь он мертв». Оставьте прошлое прошедшему времени! А настоящее пусть все будет в настоящем. Настоящее глагольное время принадлежит Настоящему. Ибо твоя жизнь не продолжается в других, как утверждают некоторые. Ты изменяешь других, это верно. Она, например, была совершенно другой, когда Амори был жив. Но он не продолжил свою жизнь в ней, в ее памяти, в своих книгах или в чем-нибудь еще. Он просто ушел. Давно ушел. Возможно, «скончался» – вот еще одно расхожее выражение. Во всяком случае, все это было в прошлом, и слова эти следует употреблять только в прошедшем времени. В прошедшем, а не в настоящем! Когда-то давно он пришел к ней, а она – к нему, и они вместе прожили свою общую жизнь, какой бы она ни была, а потом он ушел. Скончался. И это не эвфемизм, это уж точно. Ее мать… Она мысленно сделала паузу и отпила глоток вина. Ее мать была совсем другой, но как ей это удалось? Она ведь вернулась назад, в ту скалу, из которой вышла. Разумеется, она умерла, но не было ощущения, что она СКОНЧАЛАСЬ, как Амори. Рита вернулась к столу, снова налила себе красного вина и сделала сандвич: положила на ломоть ржаного хлеба салями, сыр и зеленый лук.

…Сейчас мать была просто прекрасна. В тех безобразных, коротких, в обтяжку платьицах, что были модны в шестидесятые годы, когда Мэг впервые сумела посмотреть на мать как бы со стороны, она показалась ей слишком большой, даже громоздкой; она была такой и еще некоторое время после смерти Амори, но потом у нее началось это заболевание костного мозга, которое теперь сводило ее в могилу; она сильно похудела и от этого очень похорошела: прекрасная линия скул, довольно крупный рот с мягкими и еще сочными губами, глаза с тяжелыми веками и длинными ресницами, оплетенные тонкой сеточкой морщинок… Что там она сказала насчет поедания сырой лосятины? Эта интервьюерша, наверно, не расслышала ее вопроса, да она бы все равно и не поняла его; не поняла бы, что миссис Амори Инман думала не о жизни того университета, где ее муж когда-то считался светилом, а о своем все возрастающем отчуждении, о своей старости, о той части человеческих институтов, что издавна связаны с личной жизнью человека. Эта маленькая студенточка, эта бедняжка как-ее-там, точно в ловушку, попалась в деяния и интриги одного из самых упорных преставителей Средневековья – Университета, который покоится на выращивании студентов и аспирантов и живет, точно мельница, за счет их перемалывания и получения бесконечных грантов, устраивания соревнований, проведения экзаменов и защит диссертаций, и все устроено так, чтобы отделить мальчиков от мужчин, а тех и других – от всего остального мира, и у этой девочки просто никогда не хватит времени поднять глаза и посмотреть вокруг, просто выглянуть наружу и узнать, что существуют и другие места, где мало людей и много свежего воздуха и простора – как, например, то место, где живет сейчас Рита Инман.

– Да, он очень милый, правда? Мы купили его в 55-м, когда здесь все было еще очень дешево. Ох, мы ведь даже не предложили вам пройти в дом, как это неприлично! После ленча вы непременно должны его осмотреть! А я, пожалуй, поднимусь к себе и прилягу. Или, может быть, вы предпочтете пойти на пляж? Дети отведут вас, куда захотите. Можете гулять, сколько душе угодно. Если хотите, конечно. Мэг, Сью говорит, что ей нужно еще часа два для беседы со мной. Она не успела задать… – Рита запнулась, – вопросы своего профессора. Боюсь, я сама виновата: я все время отклонялась в сторону от основной темы. «Какой все-таки суровой красотой красива Мэг! – думала Рита. – Губы крепко сжаты, точно трещина в скале, водопад густых темных волос, начинающих седеть… Как всегда, все успевает, за всеми присматривает, обо всем заботится – вот и ленч отличный приготовила… Нет, ее, Риты, мать определенно не умерла! Во всяком случае, не умерла так, как умерли отец, или Амори, или Клайд, или Полли, или Джим и Джин; нет, тут что-то совсем иное… Надо действительно остаться одной и обо всем этом как следует подумать».

«Геология». Это слово произнеслось само собой. У матери уши шевельнулись, как у кошки, а брови стали «домиком»; глаза и рот, правда, остались равнодушными. Папа вел себя так, словно всегда знал об этом решении Грет. А может, и действительно знал? Хотя откуда ему было это знать? «Студентка Сью» теперь вынуждена была все время спрашивать, кто еще учится на геологическом факультете, что такое геология и с чем ее едят. Она знала только одного-двух преподавателей с этого факультета и чувствовала себя явно не в своей тарелке. И несла всякую чушь: «А, так выпускников вашего факультета обычно берут на работу в нефтяные и угольные компании! В общем, в те, что землю насилуют. Ищут уран прямо под индейскими резервациями!» «Ой, заткнись, дура!» Хотя ничего дурного «студентка Сью» в виду не имела. Все имели в виду одно лишь хорошее. Это-то все и портило. Все смягчало. «И вот она, старая, седая, известный геолог, проведя двадцать лет в пустыне, прихрамывая, плетется домой, что было сил проклиная своего усталого мула», – говорил папа, и она смеялась вместе со всеми, это было действительно смешно, и папа был такой смешной, однако она на какое-то мгновение – мимолетное! – вдруг за него испугалась. Он так быстро все схватывал. Он уже понял, что для нее это очень важно. Но разве папа не желает ей добра? Он любит ее, они с ним так похожи, но иногда, в те минуты, когда она на него совсем не похожа, нравится ли она ему по-прежнему? Мать продолжала рассказывать, как геология была «вся обстрижена и засушена», когда она сама училась в колледже, и как теперь все изменилось благодаря всяким новым теориям. «Ведь изучение тектоники – вещь далеко не новая…» «Ох, заткнись, заткнись, заткнись!» Но ведь и мама хочет ей только добра… Мама и «студентка Сью» переключились на тему научных карьер и весьма оживленно что-то обсуждали, сравнивали, вспоминали коллег. Сью уже закончила университет, но она была значительно моложе Мэг и пока что всего лишь училась в аспирантуре, а у Мэг докторская степень, полученная в Беркли. Папа, разумеется, в этом разговоре не участвовал. И бабушка уже наполовину спала. А Том и Сэм усердно подчищали то, что еще оставалось на столе. Грет сказала:

– Смешно… Я подумала… Ведь все мы, вся наша семья… В общем, люди скоро и знать не будут, что кто-то из нас когда-либо существовал в реальной действительности. Кроме дедушки, пожалуй. Он у нас – единственное реальное лицо!

Сью ласково на нее посмотрела. Папа одобрительно покивал. Мать уставилась, точно коршун на добычу. Бабушка сказала странным, каким-то ДАЛЕКИМ голосом:

– О нет, я так совсем не думаю…

Том был занят: швырял чайкам куски хлеба. Но Сэм, приканчивая остатки салями, сказал голосом матери:

– Слава – это всего лишь «шпоры»! Стимул для достижения цели. – Заслышав эти слова, «коршун» мигнул и согласно склонил голову.

– Что ты такое несешь, Грет? – холодно спросила мать. – Неужели реальность заключается только в том, чтобы быть деканом педагогического факультета?

– Он был важен для других. И у него есть определенная БИОГРАФИЯ. Никто из нас не будет иметь ни такой же значимости для других, ни собственных биографов.

– О, господи! – сказала бабушка, вставая. – Какая чушь! Честно говоря, я устала. Надеюсь, вы не станете возражать, если я все-таки ненадолго прилягу? Зато потом, дорогая Сьюзен, я буду гораздо бодрее. И отвечать на ваши вопросы тоже буду более четко.

Все тут же задвигались.

– Мальчики, вы моете посуду! Том!

Он тут же подошел к матери. Они всегда ей повиновались. Мэг прямо-таки захлестнула огромная волна нежности и гордости, такая же теплая и неостановимая, как слезы или приливающее к груди молоко – гордость за сыновей и за себя. Замечательные у нее получились мальчишки! Просто замечательные! Ворчливые, нескладные, как жеребята, долговязые, с вечно красными руками, они сейчас ловко и на редкость быстро убирали со стола, причем Сэм то и дело хамил Тому своим ломающимся баском, а Том отвечал ему тонким и нежным голосом в той же тональности – точно два дрозда перекликались: «Вот задница!..» – «Сам задница!..»

– Кто хочет пойти прогуляться по пляжу?

Хотела сама Мэг, хотела Сьюзен, хотел Фил и даже, что уж совсем удивительно, хотела Грет.

Они пересекли Морскую дорогу и пошли гуськом по тропке между дюнами. Когда они уже спустились на пляж, Мэг оглянулась: ей хотелось увидеть над дюнами окна верхнего этажа и крышу дома; она навсегда запомнила то чистое наслаждение, которое испытала, увидев все это в тот, самый первый раз. Для Грет и мальчиков этот загородный дом существовал всегда; он всегда присутствовал в их жизни и самым естественным образом в нее вписывался. Но для нее, Мэг, он был связан с иной радостью. Когда она была маленькой, они иногда жили в чужих летних домиках на побережье в таких местах, как Джирарт и Несковин; эти домики принадлежали деканам и ректорам колледжей, а также всяким богатым людям, которые льнули к университетской администрации, полагая, что таким образом попадают в общество интеллектуалов. А когда Мэг подросла, декан Инман всегда старался брать их с собой, когда ездил на всякие конференции в наиболее экзотические страны – в Ботсвану, в Бразилию, в Таиланд, – пока наконец сама Мэг не восстала против этого. «Но ведь это такие интересные МЕСТА! – говорила ей мать с некоторым осуждением. – Неужели тебе действительно неинтересно?» И тогда она заорала: «Мне осточертело чувствовать себя в этих „интересных местах“ белой вороной! Или – белым жирафом! Почему я не могу хоть одно лето спокойно провести дома, где все люди одного РОСТА?» И через какое-то время после ее бунта – впрочем, это произошло довольно скоро – они поехали смотреть этот дом. «Как он тебе?» – ласково и как бы между прочим спросил ее отец, стоя посреди уютной маленькой гостиной, и улыбнулся. Шестидесятилетний декан педагогического факультета и известный общественный деятель. Можно было и не спрашивать. Они все трое точно с ума сошли, стоило им увидеть этот дом в конце длинной песчаной дороги, словно отделявшей болотистые пустоши от моря. «Это будет моя комната, хорошо?» – сказала Мэг, заходя в спальню, выходившую окнами на юго-запад. Именно здесь потом они с Филом провели свое «медовое» лето.

Она посмотрела на мужа; он брел на некотором расстоянии от нее вдоль самой кромки воды и каждый раз по-крабьи отскакивал в сторону, когда очередная волна накатывалась на берег, а потом бежал следом за нею, увлеченный этой игрой, как ребенок. Хрупкий, сутулый, неуловимый, непонятный… Мэг чуть изменила направление, чтобы их пути пересеклись.

– Эй, Фил-пес! – окликнула она его.

– Что, собачка Мэг? – спросил он.

– А ты знаешь, она ведь была права. Но что заставило ее сказать так, как ты думаешь?

– Это она меня защищала.

Как легко он это сказал! Как легко брал на себя даже самое неприятное! С ней такого никогда не могло бы случиться.

– Возможно. А себя – нет? Или меня? И потом еще эта ее геология! Может быть, ей просто данный курс нравится? Или она действительно серьезно?

– Да. И именно поэтому.

– Она могла бы потом выбрать себе отличную специализацию… Если только теперь специализация у геологов происходит не в университетских лабораториях! Я не знаю… Может быть, это вообще только вводный курс в Калифорнийском колледже? Ладно, я спрошу Бенджи, чем в наши дни занимаются геологи. Надеюсь, они все еще лазают по горам со своими молоточками и в шортах цвета хаки.

– Ты знаешь, этот роман Пристли, который я нашел в книжном шкафу… – И Фил принялся рассказывать ей об этом романе и о литературных современниках Пристли, и она внимательно слушала, и они тихонько брели вдоль отмеченной шипящей морской пеной границы континента. Если бы Фил не ушел из колледжа еще до начала сессии, он бы в своей области сделал карьеру куда более значительную, чем она – в своей. Во-первых, мужчине, конечно же, гораздо легче было тогда сделать карьеру, а кроме того, Фил был таким способным! У него и характер был такой, как нужно: этакая столь важная для карьеры индифферентность к окружающему и настоящая страсть к научным изысканиям. В частности, его безумно интересовала художественная литература Англии начала XX века, и этот интерес являл собой идеальную комбинацию беспристрастности в оценках и восхищения в целом; он мог бы написать отличную работу о Пристли, Голсуорси, Беннетте – обо всей этой компании. Причем благодаря такой книге он запросто получил бы самое лучшее профессорское место в самом лучшем колледже. Или по крайней мере обрел бы наконец чувство самоуважения. Однако святым ведь самоуважение несвойственно, верно? Оно им совершенно чуждо. Вот декан Инман, например, обладал очень высокой степенью самоуважения и пользовался огромным уважением со стороны других. Неужели она так часто проявляла неуважение по отношению к Филу? Нет, вряд ли. Хотя ей по-прежнему этого в нем не хватало, и она старалась выразить свое уважение к нему при каждом удобном случае. Она влюбилась в Фила, потому что сама была очень сильной; это была та самая неистовая потребность покровительствовать, которую сильные испытывают по отношению к слабым. Как я могу быть сильной, если рядом со мной человек, отнюдь не слабый? Годы понадобились ей, долгие годы, и, пожалуй, лишь сегодня она по-настоящему осознала, что все это – и моющие тарелки симпатичные мальчишки, и Грет, которая за ленчем говорила такие ужасные вещи, – и есть та опора, которая так нужна настоящей силе, к которой эта сила стремится, в которой она так нуждается, в которой находит отдых и поддержку. Опирается на них и сама становится слабой изнутри, обладая той истинной слабостью, которая зовется «плодородием» и лишена средств самозащиты. Грет ведь тогда не защищала ни Фила, ни кого бы то ни было другого. Просто Фил вынужден был воспринять это именно так. А в Грет заговорила ее собственная истинная слабость. Декан Инман бы этого никогда не понял, впрочем, это его ничуть и не обеспокоило бы; он бы воспринял слова Грет как ее уважение к нему, и еще это означало бы, с его точки зрения, что Грет уважает не только деда, но и себя. А Рита? Мэг никак не могла вспомнить, что именно Рита сказала, когда Грет заявила, что все они нереальны. Наверное, что-то неодобрительное, но довольно невнятное. Отдаляющее. Отстраняющее. Рита все дальше уходила от них. Точно чайки на пляже – стоит к ним приблизиться, и они тут же перелетают на другое место, подальше, на своих прекрасных изогнутых крыльях и бдительно следят за происходящим своими равнодушными глазами. Легкие, обладающие полыми костями, рожденные для полета… Мэг оглянулась. Грет и Сьюзен шли позади всех и о чем-то беседовали; девушки сильно отстали, потому что Мэг и Фил шли довольно быстро. Языки прибоя все пытались лизнуть песок повыше, боковые течения чертили поперечные линии, а потом волны с тихим шипением отступали снова. На горизонте висела синеватая дымка, но солнце припекало довольно сильно. «Ха!» – воскликнул Фил и подобрал белый «песочный доллар» – отлично высохшего и ставшего совершенно плоским морского ежа. Он всегда находил всякие не имеющие цены сокровища – «песочные доллары», японские стеклянные поплавки для сетей; эти поплавки он во множестве находил на пляже каждую зиму, хотя японцы давно уже перешли на пластиковые поплавки и никому другому никогда стеклянных поплавков здесь не попадалось. Некоторые из найденных Филом поплавков обросли моллюсками-блюдечками. Бородатые от водорослей, в зеленых одеждах, они годами плавали в океанском просторе, в этой пенной галактике – маленькие небьющиеся пузырьки, зеленые прозрачные капельки, созданные на земле, – то отплывая совсем далеко от берега, то вновь близко подплывая к нему.

– А интересно, сколько от самого Мопассана в «Истории старой женщины»? – спросила Мэг. – Я хочу сказать, насколько самостоятельно он делал свои выводы о том, что такое женщина? – И Фил, сунув в карман выданную морем «зарплату», стал отвечать ей так же обстоятельно, как, бывало, отвечал на ее вопросы отец, и она внимательно их слушала – Фила и море.

Мать Сью умерла от рака матки. Сью в прошлом году еще до окончания семестра уехала домой, чтобы побыть с ней. Мать умирала тяжело; ей понадобилось для этого целых четыре месяца. И теперь Сью необходимо было выговориться. А Грет пришлось слушать. Честь, обязанность, посвящение. Время от времени, теряя терпение, Грет поднимала голову и смотрела вдаль, на серый морской горизонт или на Бретон-Хэд, холмы которой высились все ближе и ближе, или вперед, на мать и отца, которые шли по самой кромке воды, точно неторопливые птицы-перевозчики, или оглядывалась назад, на отчетливые отпечатки, которые оставляли на влажном коричневом песке ее кроссовки на рифленой подошве. А потом снова поворачивалась к Сью, сдерживая себя. Сью нужно было все это кому-то рассказать, и ей, Грет, нужно было эту девушку выслушать, постараться запомнить названия всех этих хирургических инструментов, всех этих пут, пыточных инструментов и зубчатых колес и постараться понять, как, ухаживая за больным, сам становишься частью пытки, применяемой к нему, как бы соединяясь с нею; и постараться уловить ту истину, которую столь мучительно пытаются до тебя донести.

– Мой отец ненавидел, когда матери касались руки медбратьев, – сказала Сью. – Он был уверен, что уход за больными – это женская работа, и всегда старался сделать так, чтобы возле матери дежурили только медсестры.

Она рассказывала о страшных вещах – о катетерах, о метастазах, о бесконечных переливаниях крови; каждое слово звучало как мифическая «вагина с зубами». Женская работа!

– Онколог говорил, что станет немного полегче, когда ей станут колоть морфий и сознание у нее немного помутится. Но стало только хуже. Все время только хуже и хуже… А последняя неделя – это, наверное, самое ужасное, что мне когда-либо еще придется пережить. – Она знала, что говорит. И эта трагическая спокойная уверенность просто потрясала. Эта девушка оказалась способна сказать, что больше уже никогда и ничего не испугается в жизни. Но, похоже, выиграв такую возможность, она вынуждена была слишком многое потерять.

Вновь отведя глаза от Сьюзен, Грет скользнула взглядом мимо матери и отца, который резко остановился у подножия Бретон-Хэд, и стала смотреть вдаль на океанские волны. Кто-то еще в старших классах школы говорил ей, что если прыгнуть с такой высоты, как Бретон-Хэд, то удар о воду будет примерно такой же, как если бы ты ударился о камень.

– Извини. Я совершенно не собиралась рассказывать тебе все это, – сказала вдруг Сьюзен. – Я просто никак не могу выйти из этого состояния. Но ничего, я постараюсь, я должна! Я выберусь!

– Конечно! – поддержала ее Грет.

– Твоя бабушка такая… Она очень красивый человек! И вся твоя семья… все вы кажетесь такими настоящими! И я действительно очень благодарна за то, что вы позволили мне побыть здесь, с вами.

Она остановилась, и Грет тоже была вынуждена остановиться.

– Помнишь, ты говорила за ленчем о том, что твой дед был знаменитым?

Грет кивнула.

– Когда я предложила профессору Нейбу поехать и побеседовать с семьей декана Инмана… ну, просто, может быть, собрать кое-какие дополнительные сведения, которые еще не стали достоянием общественности, некоторые неизвестные, внутрисемейные мнения о том, как сочетались педагогические теории и воззрения профессора Инмана и его реальная жизнь в семье, – и знаешь, что он сказал? Он сказал: «Но они же совершенно неинтересные люди!»

Девушки двинулись дальше.

– Это забавно, – сказала Грет и усмехнулась. Потом нагнулась и подняла черный камешек. Это был, конечно, кусочек базальта; на всей этой длинной полосе побережья попадался только базальт и ничего больше; его приносило сюда течением от целой гряды колумбийских вулканов, или же со дна океана поднимались обломки базальтовых скал – прочного основания, огромных тяжелых подушек, на которых покоится вся эта масса воды. Кое-где базальт прорывался наружу. На один из таких выступов сейчас как раз карабкались мать и отец Грет.

– Что ты нашла? – спросила Сью с несколько излишней заинтересованностью, в которой чувствовалось, что внутренне она все еще напряжена как струна. Грет показала ей невыразительный черный камешек и зашвырнула его подальше в воду.

– КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК ВАЖЕН! – сказала вдруг Сью. – Это я осознала только минувшим летом.

Не эту ли истину хриплый голос матери, задыхающейся от страданий, сообщил ей перед самым концом? Грет не поверила. Никто не важен! Однако сказать это вслух она не решилась. Сейчас это прозвучало бы безжалостно и просто глупо, как слова этого дурака – профессора Нейба. Но ведь тот камешек действительно совершенно неважен, и она, Грет, тоже, и Сью… И даже это море. Важна не цель. А вещи не имеют табели о рангах.

– Хочешь подняться вон туда, на Бретон-Хэд? Там есть тропинка.

Сью посмотрела на часы.

– Я не хочу заставлять твою бабушку ждать, когда она проснется. Я лучше пойду назад. Я могла бы слушать ее рассказы вечно. Она просто удивительная! – Она явно хотела сказать: «Повезло тебе!» И действительно сказала.

– Да, – согласилась Грет. – Только один грек – по-моему, это был какой-то грек – сказал: не говори этого никому, пока тот человек не умрет. – Она громко крикнула: – Мам! Пап! Эй! – И помахала им, чтобы дать понять, что они со Сью возвращаются назад. Маленькие фигурки на огромных черных базальтовых скалах закивали и замахали руками, и до Грет донесся голос матери, которая тоже что-то кричала, и голос ее был похож на голос коршуна или чайки, потому что волны топили в себе все согласные, а заодно – и весь смысл сказанного.

Над болотами с карканьем кружили вороны. Это был единственный звук, кроме звуков моря, через открытое окно заполнявших весь дом сверху донизу – подобно тому, как раковина всегда полна шума морских волн; только это нечто иное: это шумит твоя кровь, струящаяся в жилах, во всяким случае, так говорят; но почему шум моря ты можешь услышать в раковине, но никогда – в приложенной к уху «чашечкой» ладони? Если приложить к уху кофейную чашку, звук получается примерно такой же, как в раковине, но гораздо слабее, и в нем не слышны то затихающие, то становящиеся громче звуки прибоя. Рита пробовала это в детстве – прикладывала к уху руку, чашку, раковину. Кар-р, кар-р, кар-р! Тяжелые черные пернатые бомбардировщики. И на белых досках потолка такой свет, какого больше не увидишь нигде… Она ощупала языком щеку изнутри. Для чего эта девочка, Грет, сказала, что Амори был среди них единственным реальным человеком? Разве можно говорить такие ужасные вещи о жизни, о реальной действительности? Девочке придется быть очень осторожной, она такая сильная! Даже, пожалуй, сильнее, чем Мэгги. Это потому, что отец у нее – человек слабый. Конечно, все это уже в прошлом, она теперь все время смотрит в прошлое, но так трудно думать о чем-то непосредственно настоящем, когда у всех вещей на свете есть свое прошлое. Единственное, что она знает точно: девочке придется быть очень осторожной, чтобы не попасть в ловушку. Чтобы ее не поймали. Кар-р, А-р-р, Крау! – кричали вороны над болотами. А это что еще за звук? Он продолжается и продолжается нескончаемо?.. Ветер, должно быть. Ветер над заросшими полынью пустошами. Но ведь это тоже было так давно и так далеко… О чем это она собиралась подумать, когда легла отдохнуть?

Старичье

Мысль проехаться по побережью в уик-энд пришла к нему внезапно – как «божественное откровение», так сказал бы когда-то его преподаватель английского языка. На самом деле эту идею ему подала Деби, его секретарша. «Вы выглядите таким усталым, Уоррен, – сочувственно заметила она. – А знаете, что я в прошлый уик-энд сделала? Оставила ребят с Пэтом и одна уехала в Линкольн-сити. Отыскала там мотель поприличнее и целый день просидела в номере, читая какой-то дурацкий роман, а в девять вечера завалилась спать. Зато утром я отправилась на прогулку и гуляла по берегу долго-долго… Наверное, целую милю прошла! И все стало совершенно иначе. Хотя вы, конечно, вряд ли заметили, какой веселой и красивой я была всю эту неделю!» Не всегда вникая в подробности, он все же к словам Деби обычно прислушивался; а на сей раз именно ее рассказ и спровоцировал то, что он впоследствии, уже возвращаясь домой, назвал «божественным откровением».

На субботу был назначен ленч со специальным уполномоченным Карри-Каунти насчет развития юга графства, однако Уоррена предупредили по телефону, что ленч переносится на вторник, и он решился. Быстро переоделся в джинсы и ветровку, сунул в сумку пижаму, кроссовки, пару свитеров и зубную щетку, снова сел в машину и поехал на побережье.

Он был, что называется, человеком привычки и крепко держался той колеи, в которую давно уже попал. Он любил все делать как следует, все доводить до конца. Но Деби все-таки права: ему необходим какой-то перерыв, отдых. И, кроме того, Уоррен, всегда такой последовательный, такой внимательный к любым мелочам, время от времени все же срывался с поводка и совершал какой-нибудь совершенно неожиданный поступок, и вот эти-то редкие моменты в своей жизни он особенно ценил, наслаждаясь каждым глотком отпущенной свободы. В принципе с тех пор, как он развелся с женой, так уж особенно наслаждаться ему было не с чего. Но в данный момент Уоррен чувствовал себя совершенно свободным и собрался ехать даже не в Линкольн-сити, а гораздо дальше, чтобы там, может быть, найти какое-нибудь хорошее место, сделать какое-нибудь открытие… «Ты знаешь, я такое потрясающее местечко на побережье нашел!..» Автомобиль так и летел вдоль продуваемой всеми ветрами Уилсон-ривер к перекрестку с дорогой на Тилламук. Господи, как это прекрасно! Ему следует почаще уезжать из города. Так, подбросим монетку… 101-е шоссе – до Тихуаны или еще севернее, до Фэрбанкса. Он не колебался ни минуты – ведь он был абсолютно свободен! – и только скорости прибавил.

Он уже позабыл, что 101-е шоссе ведет в глубь страны и от Тилламука довольно сильно забирает на север. К тому времени, как он снова свернул к побережью, солнце уже село и таблички на дверях мотелей в маленьких придорожных городках твердили одно и то же: «Мест нет» и «Извините». Увидев на шоссе знак: «Клэтсэнд, грунтовая дорога 251. Пожалуйста, сбавьте скорость!», он решил попытать счастья и свернул. В этом городишке наверняка найдется сносный мотель.

Мотель нашелся. Он назывался «Белая чайка». Были и свободные номера. Бархатцы и ноготки в деревянных ящиках так и светились в сумеречном свете.

– Вам повезло! – сказала ему низенькая женщина за стойкой, подавая ключи и улыбаясь так, словно завидовала его удаче. – Они ведь заранее все номера заказали. Но двое не приехали, а они платят всегда только за то, чем действительно пользуются. Так что вам придется заплатить за две ночи минимум. Номер 14 – это там, в самом конце, по ту сторону парковки. – Она сунула ему ключ, даже не спросив, устраивает ли это его и нужен ли ему номер на двое суток. Даже не сказала, сколько стоит номер. Сказала, что ему повезло. И он с этим согласился – принял свое везение и ключ от номера и положил на стойку кредитную карточку. Очень многие в Салеме сразу же узнали бы его по фамилии, но только не здесь, не в этой благословенной глуши. Женщина («Ваши хозяева, Джон и Мэри Бриннези, рады приветствовать вас!») тяжелой рукой пробежала импринтером по его карточке. – Желаю приятно провести день, – сказала она, хотя было уже около девяти вечера. – Машину можете поставить на парковке, места там сколько угодно. Они все на автобусе приехали.

По всей видимости, она хотела сказать, что ВСЕ остальные постояльцы «Белой чайки» приехали на огромном автобусе, который возвышался на стоянке, заняв три или четыре парковочных места. Следуя в свой номер 14, Уоррен прочитал надпись, которая тянулась под окнами автобуса:

В этом автобусе путешествуют наши старшие братья и сестры из христианской общины «Кедровый лес».

Значит, в мотеле «Белая чайка» ночью будет тихо, с удовольствием подумал Уоррен. Он осмотрел чистенькую комнату, широченную «королевскую» кровать, цыганскую танцовщицу на черном бархате и шхуну на закате, вдохнул запах дешевого дезинфектанта, похожий на запах фруктовой жевательной резинки, и отправился обедать. Еще у самого въезда в город он приметил кафе «Майское поле»; название показалось ему многообещающим; у него был просто нюх на такие местечки.

«Майское поле» оказалось значительно более просторным, чем ему представлялось снаружи; довольно элегантное кафе с белыми скатертями и светильниками в виде свеч. Народу было много; голоса тепло гудели под низкими потолочными балками. Какой-то юный официант кинулся к нему:

– Вы тоже с этой группой, сэр?

– Нет, нет, – сказал ему с улыбкой Уоррен.

– Я подумал, вы, может, просто немного опоздали… – Парнишка ловко провел его к темному столику под бостонским папоротником. – Они сейчас уже почти все к десерту перешли. Меня Джош зовут. Не хотите ли чего-нибудь из нашего бара?

Роуз Эллен, которая, судя по ее виду, вполне могла быть матерью этого Джоша, принесла Уоррену бокал «шардонне». Поджидая, пока ему принесут жаренного на решетке лосося «шинук», он попивал винцо и наблюдал за «старшими братьями и сестрами», которые приехали сюда на экскурсию. Они сидели за столиками по четыре или по шесть человек и показались ему очень веселыми и оживленными. Их головы – белоснежные, с сильной проседью или абсолютно лысые – покачивались в неярком свете. Они громко рассказывали друг другу всякие истории, перекликались с теми, кто сидел за соседними столиками, и громко смеялись. Но ни одного бокала вина ни на одном столе он не заметил – вино пил только он, Уоррен. А они и так были радостно возбуждены уже тем, что чувствовали себя здесь в большинстве; они вели себя так, словно были хозяевами этого заведения, но казались такими по-детски довольными и счастливыми, что вряд ли кому-то пришло бы в голову винить их за это. Уоррена вдруг кто-то потянул за рукав; очень милая старая дама, сидевшая за соседним столиком, наклонилась к нему с улыбкой:

– Если хотите присоединиться к нам, просто присоединяйтесь, и все! Только, знаете, мы такие шумливые! Вы уж извините нас!

– О, ничего страшного! И спасибо большое за приглашение! – сказал Уоррен, улыбаясь ей дежурной улыбкой. – Но я лучше здесь посижу: мне так приятно смотреть на вас.

– Просто вы мне показались таким одиноким за этим столиком! Мне было бы очень неприятно, если бы вы почувствовали себя здесь посторонним, – сказала старая дама, ободряюще ему кивнула и отвернулась.

Вот они-то и есть соль нашей земли, подумал Уоррен, принимаясь за жареного лосося. Настоящие американцы.

Некоторые старички ушли, пока он ужинал. Они уходили постепенно, останавливаясь то у одного столика, то у другого, чтобы пожелать спокойной ночи или сказать еще что-нибудь шутливое. Казалось, у них есть некий собственный и поистине неистощимый источник для всеобщего остроумия – некто Уэйн и связанная с ним ловля форели. А когда этот Уэйн, закончив ужин, сам ушел из кафе, крикнув на прощанье: «Увидимся за рыбной ловлей!» – взрывы смеха прокатились по всему залу. Большая часть пожилых туристов все еще оставалась за столиками; многие пили кофе с пирожными. Когда Уоррен поднялся, намереваясь тихо выскользнуть из кафе, и кивнул на прощанье той славной женщине за соседним столиком, она, улыбаясь, сказала:

– Ну, теперь берегитесь!

Окна его комнаты на море не выходили, но он все равно слышал грохот волн, доносившийся из-за дюн. Он минут пять полистал отчет заседания комиссии Амонсона и сунул папку с отчетом на самое дно сумки, прямо под кроссовки, а затем включил телевизор и стал смотреть с середины какой-то детектив. Обнаружив, что незаметно уснул как раз в самый интересный момент, когда на экране началась стрельба, он выключил телевизор, почистил зубы и лег в постель. Престарелые туристы все еще прощались друг с другом перед дверями своих номеров; их негромкие голоса заглушал шелест океанских волн, набегавших на берег. И под эти звуки Уоррен уснул.

И проснулся… но где? В дверь яростно стучали… Что это за дверь?..

– Ох, простите, пожалуйста! Я думал, в этом номере Джерри и Элис. Еще раз про-сти-те нас! – и удаляющийся хохот.

Еще и семи не было! Уоррен немного полежал, понежился, потом все-таки решил встать, чувствуя себя вполне готовым к пробежке по пляжу, и вспомнил Деби, которая так гордилась тем, что прошла целую милю. Отчего это большая часть женщин, достигнув определенного возраста, совершенно перестает следить за собой? Но сам он в это утро чувствовал себя прямо-таки в наилучшей форме.

После темноватой комнаты мотеля, где окна были закрыты полосатыми занавесками, простор утреннего голубого неба вызывал головокружение. Тени от дюн лежали на песке, холодные и синеватые, а пенные верхушки океанских волн и само море сверкали, как бенгальские огни. На пляже в ту и в другую сторону – хотя еще и половины восьмого не было! – сновали люди: ходили и бегали трусцой; поодиночке, парами и группами. Когда он пробегал мимо, они кивали ему и говорили: «Доброе утро!» Лысые или седые, в ярко-красных свитерах или в цветастых рубашках, они были «старшими братьями и сестрами», старавшимися держать форму.

Молодая пара, мужчина и женщина, промелькнула мимо Уоррена; оба неслись, как олени. И он потрусил за ними. Двойные отпечатки их ног на песке указывали, что шаг у них в два раза шире, чем у него. Чем дальше он убегал от мотеля, тем реже попадались «старшие». Когда он находился на полпути к большой скале, замыкавшей пляж с юга, кругом не было уже почти ни души, если не считать той молодой пары, которая теперь пронеслась обратно, даже не посмотрев в его сторону и о чем-то заинтересованно беседуя; он с завистью заметил, что они оба ни чуточки не запыхались.

До скалы оказалось неблизко, но он добежал. Там он перевел дыхание, посидев на черном валуне возле небольшого озерца воды, оставшегося после прилива, и медленно потрусил обратно. Никакой необходимости насиловать себя не было. Пляж был теперь совершенно пуст, будто только что создан – создан для него одного, для первого человека на земле. И он был преисполнен благодарности.

В номере Уоррен принял душ и отправился на поиски места, где можно было бы приятно позавтракать.

«Приморский гриль-бар», принадлежавший некоему Тому, показался ему вполне подходящим местечком: скатерки в красную клетку, пышногрудые официантки…

– Ваша группа в саду, на веранде, сэр, – сообщила светловолосая толстушка и подала ему меню.

– Я не с ними, – сказал Уоррен, неожиданно вспыхнув от раздражения.

– А, тогда сюда, пожалуйста, – сказала девица, но каким-то совершенно незаинтересованным тоном, и это почему-то задело Уоррена. Она усадила его за столик у окна, откуда был виден весь клэтсэндский пляж.

По мере того как те, что сидели в саду, стали уходить – парами и группами – и собираться толпой перед заведением Тома, Уоррену стало казаться, что весь Клэтсэнд населен исключительно путешествующим старичьем; естественно, думал он, здешние маленькие общины круглый год обслуживают в основном пенсионеров, да и среди местного населения пенсионеров немало. Думая о налоговой демографии, он с огромным облегчением заметил проходившую мимо молодую женщину с двумя ребятишками. Потом еще одну пару – не то чтобы очень молодую, но и совсем не старую. И целая стая собак – крупных, веселых, свободных пляжных собак – пробежала мимо, то и дело останавливаясь, чтобы вежливо поприветствовать стариков.

Меню было «специально для лиц старшего возраста»: один кусочек бекона или колбасы, одно лишенное холестерина яичко, пшеничный тостик, намазанный чем-то малокалорийным, и сливы.

Уоррен заказал два таких, слишком легких завтрака и еще «жаркое по-домашнему». Кофе представлял собой теплую коричневую, чуть горьковатую водичку, но еда была хороша – горячая и сочная.

«Я с утра немного поработаю, а полдень проведу на пляже», – сказал себе Уоррен. Он любил знать, что именно будет делать даже в ближайшие часы; всегда тщательно прокапывал знакомую колею даже и на один день вперед. Быстрым шагом и вполне довольный собой, он вернулся в «Белую чайку». Бархатцы и ноготки так и сияли.

– Приветствую вас! Какой чудесный денек сегодня!

Уоррен попытался определить, из какого штата родом этот импозантный старик с широкими скулами и крупной лысой головой, коричневой от загара. Потом до него дошло, что это и есть пресловутый Уэйн, любитель ловли форели.

– Здравствуйте! – откликнулся он. И чуть не прибавил: «Что, на рыбалку собрались?» – но решил промолчать. Разговор на эту тему, конечно, порадовал бы старика, но Уоррену не хотелось – он и сам как следует не мог понять почему – смешиваться с этим старичьем.

У себя в номере он почитал отчет, сделав кое-какие пометки, и набросал одно деловое предложение. Хотя в комнате было раздражающе темновато, работа спорилась; все здесь почему-то получалось очень легко, ничто его не отвлекало, и Уоррен вдруг обнаружил, что уже час дня. Он проработал слишком долго, увлекся и пропустил привычное время ленча. Он вдруг почувствовал страшный голод и снова пошел в город, прошелся по главной улице вверх, потом спустился по другой ее стороне на три квартала вниз, оценивая коммерческое великолепие залитых солнцем и исхлестанных солеными морскими ветрами магазинов и одноэтажных жилых домов, крытых серым гонтом. Никаких неоновых огней, никаких лотков с «хот-догами» и прочей «фаст-фуд». У них здесь очень неглупый городской совет, подумал Уоррен. И проводит весьма определенную политику. «Обеды у Эдны Дори» – вывеска выглядела вполне привлекательно; ему захотелось зайти «к Эдне» и как следует поесть, но сперва он все-таки заглянул в окно. Зал был почти пуст, лишь один столик занимала супружеская пара с малышом. Никаких седых и лысых голов. Да и столиков там было всего шесть. Уоррен вошел. Женщина, удивительно напоминающая кусок бревна, на который зачем-то напялили коротенькое платьице и фартучек, поздоровалась с ним, выглянув из кухни, и суховатым тоном объяснила:

– А у вашей группы, сэр, ленч в дансинге «Песчаная лиманда».

– Я не имею ни малейшего отношения ни к какой группе, – так же сухо сообщил он.

– Ой, простите! – обрадовалась она. – Я просто подумала… Ну, в общем, садитесь, где понравится. – И она исчезла в кухне. Уоррен сел.

Морской язык был как следует обвалян в сухарях и отлично обжарен в большом количестве масла. Уоррен чувствовал, что в дансинге «Песчаная лиманда» он в лучшем случае получил бы лишь небольшой кусочек морского языка, СЛЕГКА обжаренного в МАЛОКАЛОРИЙНОМ масле.

После вкусного и сытного ленча он решил немного побродить по городу, вновь чувствуя себя совершенно счастливым. Он останавливался почти у каждой витрины и рассматривал сувениры. Он решил, что потом специально зайдет в один из этих магазинчиков и купит пепельницу в форме замка из песка – для Деби. Она ведь все еще курит, хоть и не в офисе, конечно. Потом Уоррен принялся весело раздумывать, не купить ли ему один из тех маленьких домиков, что виднелись к востоку от центральной улицы и выглядели такими тихими и безмятежными в заросших сорняками садиках за серыми изгородями из штакетника; на их серебристых от старости крышах играло солнце. Это, конечно, не совсем то, что цивилизованный Джирард, но и в таком захолустье есть своя прелесть и благородство. «А у меня дом в Клэтсэнде – это было бы интересное заявление! Независимое. Это была бы моя марка, – подумал он, – свидетельство моей индивидуальности. Того, что я не хожу вместе с остальным стадом!»

Бродя по улочкам, Уоррен вдруг обнаружил, что ему придется пересечь странную болотистую пустошь и пройти по опушке леса из черноствольных, тяжело накренившихся деревьев, чтобы снова попасть на пляж. Здесь, к югу от основной части города, дюны были гораздо выше. Уоррен взобрался на одну из них, и башмаки его тут же наполнились песком. Он вышел на берег в том месте, которое было ему уже знакомо – чуть выше широкого плавного изгиба, откуда хорошо была видна большая скала на южном конце пляжа и высокий зеленый мыс на северном. Старики пестрыми точками рассыпались по пляжу; в шортах и купальных костюмах они бродили по мелководью, загорали на песке, играли в волейбол.

Он выбрал себе ложбинку в дюнах, откуда ему был виден только океан, но не пляж. Крики и смех, доносившиеся издалека, заглушал глухой рокот волн. В дюнах было, пожалуй, жарковато, хотя и туда залетал морской ветерок, качая травы, очень похожие на перья неведомых птиц. Минут через двадцать Уоррен понял, что либо он получит солнечный удар, либо ему нужно раздобыть где-то шляпу с широкими полями.

Еще проходя по городу, он заметил на Еловой улице небольшую аптеку. Он снова вскарабкался на дюны, перебрался через них и пошел по широкой песчаной дороге, шедшей меж дюнами и передним рядом домов. Наверное, дома, выходящие прямо на пляж, пользуются здесь наибольшим спросом, и даже в таком городишке цена будет приличной. Хотя это очень неплохое вложение капитала, особенно теперь, когда калифорнийцы один за другим скупают участки на южном побережье. Уоррену и в самом деле приглянулись некоторые домики, стоявшие вдоль песчаной дороги, и все же это были такие дома, которые обычно способны купить себе лишь самые обычные небогатые пенсионеры. Да, это не слишком подходящее соседство…

Зато девушка за кассой в небольшой аптеке, где продавались также сувениры, открытки и дешевые конфеты, была хороша необычайно: темные глаза, рыжие волосы… Она вся будто светилась! Она ничего ему не сказала, но он все время ощущал ее присутствие, пока выискивал в груде весьма неказистых махровых купальных шапочек и панам с широкими полями что-нибудь подходящее, а потом слонялся вдоль полок и стеллажей и читал о защитных свойствах кремов от загара, то и дело поглядывая на нее. Когда же наконец он понес выбранные товары к кассе, она улыбнулась ему, и он улыбнулся в ответ. На кармашке у девушки была прикреплена пластиковая черная табличка с ее именем: Ирма.

– А ваши-то веселятся вовсю! – сказала она. – По-моему, это просто прекрасно!

У него прямо сердце упало; упало буквально, физически; чуть ли не на дюйм или даже больше; провалилось куда-то в желудок.

– Я работаю в Салеме, – сухо заметил он.

Это прозвучало довольно странно, и он прибавил:

– А у вас, оказывается, очень милый городок.

Она поняла, что сказала что-то не то, но не догадалась, в чем ее ошибка.

– Да, здесь действительно очень тихо, спокойно, – сказала она. – С вас за все десять долларов. Желаю вам хорошо отдохнуть! Берегите себя!

«Да мне же всего пятьдесят два!» – отчаянно воскликнул в душе Уоррен, но вслух не промолвил ни слова.

Широкополая панама, уложенная в бумажный пакет, была теперь у него в руках, но возвращаться на пляж, где резвилось это старичье, ему расхотелось, и он двинулся на север по Льюис-стрит, потом по Пихтовой улице добрался до Кларк-стрит. Там был небольшой парк, который Уоррен заметил еще после ленча. В этом парке он и решил посидеть, прикрыв панамой лоб и нос.

Он уселся на скамью в пятнистой тени огромных черных деревьев, клонившихся к земле, которые росли тут повсюду. Почему-то он чувствовал страшную усталость и какую-то сонливость. Но ведь в конце концов именно для этого он сюда и приехал – чтобы расслабиться. Пронзительно орали чайки, хрипло каркали вороны, детские голоса доносились из разных уголков залитого солнцем и заросшего сорными травами городского парка Клэтсэнда. Все это создавало некий монотонный шумовой фон, изредка нарушаемый далекими глухими ударами – должно быть, океанские волны бились о берег и откатывались назад. Из мощных зарослей рододендрона, покрытого пурпурными цветами, вдруг вылетел ребенок. Вылетел в буквальном смысле этого слова. Потом он исчез, но вскоре появился снова и полетел в прежнем направлении. Это было такое замечательное зрелище – летящий в солнечном свете ребенок, – что Уоррен в своем усталом отупении решил воспринять это просто как данность.

Второй ребенок, побольше, в красно-бело-синей майке для регби, тоже перелетел через заросли рододендрона и резкими нырками, точно ласточка, двинулся по воздуху в том же направлении.

Уоррен легонько вздохнул и встал. Он не спешил. Третий ребенок проплыл мимо него, когда он шел через заросшую травой лужайку, чтобы заглянуть за зеленую стену рододендронов.

Власти Клэтсэнда давно уже построили площадку для скейтбордистов – цементный овал с круто поднимавшимися вверх стенами и по форме напоминавший цифру 3, – и детишки один за другим взмывали над этой стеной с легким грохотом и пристукиваньем, пролетали по воздуху и тут же ныряли вниз, точно ласточки с утеса.

Уоррен довольно долго наблюдал за ними, пребывая в полном и совершенно идиотическом оцепенении сонного, разморенного жарой человека. Летающие дети были прекрасны и молчаливы. Они летали, опускались на землю, обходили площадку по траве, держа скейтборд под мышкой, и становились в очередь, чтобы снова взлететь.

Один мальчик остановился рядом с Уорреном; доска торчала у него под мышкой, но в очередь он вставать не спешил.

– Должно быть, здорово, да? – тихо и серьезно спросил его Уоррен.

– Забава для малышни! – сказал мальчик.

И тут Уоррен понял, что этот мальчик года на два старше тех, что летают сейчас, а может, даже и года на четыре-пять. Уже не ребенок, а подросток, юноша!

– Они не любят, когда мы площадку захватываем, вот и приходится ждать, – терпеливо пояснил подросток. На Уоррена он ни разу не взглянул – чего ему на него смотреть? – и больше ничего не прибавил. В тени рододендронов сидели еще подростки, ожидая своей очереди.

Уоррен стоял и смотрел на летающих детей, пока от жары у него не начало стучать в висках. Тогда он медленно побрел назад, в мотель. Миссис Бриннези возилась перед домиками, выдергивая крохотные сорняки из ящиков с ноготками и бархатцами.

– На пляже для вас сейчас слишком жарко, да? – спросила она с улыбкой, снова как бы завидуя ему, и он ответил:

– Да, жарковато, – хотя она прекрасно видела, что он пришел совсем не с той стороны, где пляж.

Он заметил, что та милая дама, которая тогда пригласила его за свой столик, входит в номер 16, и поклонился ей. Она улыбнулась:

– А, это вы! Добрый день! Как вам тут? Весело?

– Да, очень хорошо, – сказал, сдаваясь, Уоррен. – А вам?

– О да! Но только на пляже сегодня слишком жарко.

– Я ходил в парк. Смотрел, как дети на скейтбордах катаются.

– Ах, какая дрянь, эти скейтборды! – сказала она с искренней уверенностью, что он с ней заодно. – Налетят сзади, ты и понять ничего не успеешь, а тебя уже с ног сбили! Эти дурацкие доски запретить следует! Особым законом!

– Да, наверное, – вяло откликнулся Уоррен. – Ну, доброго вам дня! – и он поспешил скрыться за дверью своего домика.

– О да, конечно! И вам того же! – крикнула она ему вслед. – И главное – берегите себя!

Внутри и снаружи

Из пласта глины толщиной в четверть дюйма Джилли вырезала прямоугольники для боковых стенок, а также заднюю стенку и фасад – квадратики, сходяшиеся кверху «домиком». Глина напоминала масло, когда в него сахар вбиваешь – густая и зернистая. Специальный ножик для разрезания пласта выглядел в толстых пальцах Джилли совсем маленьким, но двигался уверенно и прямо, под нужным углом, делая очень точный и очень тонкий надрез.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Шарль Буайе (1899—1978) – французский актер, учился в Сорбонне и Парижской консерватории; в середине 30-х переехал в США и стал популярным актером американского кино – в частности, сыграл главные роли в таких фильмах, как «Сказки Манхэттена» (1942), «Газовый свет» (1944), «Триумфальная арка» (1948), «Четыре всадника Апокалипсиса» (1961). Лауреат премии «Оскар».

2

Джон Дьюи (1859—1952) – американский философ, систематизатор прагматизма. Развил концепцию инструментализма, согласно которой понятия и теории – лишь инструменты приспособления к внешней среде. Оказал большое влияние на американскую педагогику концепцией воспитания, в основе которой «обучение посредством деланья».

3

«У вэй», недеяние – одна из основных идей даосизма; недеяние приводит к полной свободе, успеху, счастью и процветанию; всякое же действие, противоречащее дао, означает пустую трату сил («стирку десяти тысяч рубашек»).

4

Генри Дейвид Торо (1817—1862) – американский писатель, мыслитель, философ, проповедовавший жизнь по законам собственного «естества» как возможность спасения личности от современной цивилизации (ром. «Уолдден, или Жизнь в лесу», 1854).

5

Цитата из романа Ч. Диккенса «Дэвид Копперфилд».