книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Кейт Форсайт

Старая сказка

Посвящается всем моим подругам-писательницам – мы живем той жизнью, о которой мечтала Шарлотта-Роза

Предисловие

Первое дошедшее до нас переложение сказки о Рапунцель[1] называлось «Петросинелла» («Маленькая петрушка»). Ее автором стал итальянский писатель Джамбаттиста Базиле (1575–1632), но опубликована она была только через несколько лет после его смерти, в 1634 году.

Шестьдесят четыре года спустя, в 1698 году, сказка вновь увидела свет, но уже под именем «Персинетта», в изложении французской писательницы Шарлотты-Розы де Комон де ля Форс (1650–1734). Она была написана в монастыре, куда писательницу упекли в наказание за весьма скандальный образ жизни. Шарлотта-Роза переделала окончание. В ее варианте сказки слезы влюбленной девушки вернули зрение слепому королевичу, героине также удалось снять проклятье старой ведьмы.

Исследователей жанра сказок всегда удивлял тот факт, каким образом мадемуазель де ля Форс вообще смогла познакомиться с творением итальянца Базиле. Ведь сочинение было переведено с его родного неаполитанского диалекта лишь спустя много лет после ее кончины, а сама она, хотя и получила весьма неплохое по тем временам образование, никогда не бывала в Италии и не знала этого языка. Вариант французской сочинительницы дошел до нас под именем «Рапунцель».

Мадемуазель де ля Форс не только является одной из первых создательниц литературных сказок. Она фактически положила начало такому жанру, как исторический роман. Ее творчество оказало большое влияние на сэра Вальтера Скотта, который по праву считается «отцом» исторического приключенческого романа.

Прелюдия

…Весь день напролет я расчесываю Золотистые пряди своих волос. Весь день я только жду и жду… Чу! Кто это там?

Кто идет? Кто идет? Я опускаю вниз Золотую лестницу своих волос И жду… и жду… и жду… Это она? Ведьма? Ведьма? Чу! Кто это там? Аделаида Крапси. Рапунцель

Язык мой – враг мой

Замок Шато де Казенев, Гасконь, Франция – июнь 1666 года

Я всегда любила поболтать, а уж сказки были моей страстью.

– Вам следует попридержать свой очаровательный язычок. Он достаточно длинен и остер для того, чтобы вы им перерезали себе горло, – заявил мне наш опекун в последний вечер перед моим отъездом в Версаль.

Он восседал во главе огромного деревянного стола, стоявшего в арочном обеденном зале замка, с неудовольствием поджав губы и глядя на немудреное крестьянское угощение, которое подали нам слуги, – рагу из белых бобов с мясом, запеченное в глиняной миске. За четыре года он так и не смог привыкнуть к простому и незатейливому гасконскому рациону, которого мы придерживались.

Но я лишь рассмеялась в ответ.

– Разве вы не знаете, что язык женщины – это ее шпага? Вы же не хотите, чтобы мое единственное оружие заржавело, не так ли?

– На этот счет я могу быть совершенно спокоен. – Маркиз де Малевриер был начисто лишен чувства юмора и вдобавок обладал невзрачной внешностью старого козла, а его желтоватые глазки неотступно следили за нами, чем бы мы с сестрой ни занимались. Он искренне полагал, что наша мать безнадежно избаловала своих дочерей, и поставил перед собой задачу перевоспитать нас. Он вызывал у меня отвращение. Нет, пожалуй, «отвращение» – слишком мягкое слово. Я его презирала.

Но тут в разговор вмешалась моя сестра Мари:

– Прошу вас, сударь, не будьте слишком строги к ней. Вам должно быть известно, что Гасконь издавна славится своими трубадурами и менестрелями. Она никого не хотела обидеть.

– Обожаю бахвальство и фанфаронство, – пропела я. – Гасконаду[2] в особенности.

Мари метнула на меня предостерегающий взгляд.

– Вы же понимаете, что Шарлотте-Розе придется подсластить свой язычок, дабы завоевать положение в обществе.

– Sangdieu[3], истинная правда. С ее-то внешностью ей больше не на что рассчитывать.

– Вы несправедливы к Шарлотте-Розе, сударь. У нее очаровательное личико…

– Весьма посредственное, и то, если она спрячет свое жало, – перебил ее маркиз де Малевриер. Я скорчила рожицу, враз став похожей на горгулью, и показала ему язык, он постучал ложкой по деревянной крышке стола, испещренной царапинами. – Советую вам смягчить свою язвительную непосредственность, мадемуазель, иначе недалеко и до беды.

Жаль, что я его не послушалась.

Версальский дворец, Франция – январь 1697 года

Сердце мое было преисполнено горести и сожалений, когда, держась за ремень, я сидела в экипаже, который катил прочь от Версальского дворца. День выдался унылым и пасмурным, и небо покрывали синяки снежных туч. Я была уверена, что нос у меня покраснел. Я буквально чувствовала его. Плотнее запахнувшись в подбитую мехом накидку, я постаралась утешиться хотя бы тем, что меня не примут за нищенку.

Я все еще не могла поверить в то, что король сослал меня в монастырь. Очевидно, это была кара за те непочтительные рождественские куплеты, что вышли из-под моего пера, но ведь все дамы в салонах изощренно насмехались над церковью. Наказание за столь мелкое прегрешение представлялось мне непомерно жестоким. Ведь не мог же король и в самом деле поверить сплетням о том, что у меня интрижка с его сыном? Мы с дофином[4] были лишь добрыми друзьями. Нас объединяла любовь к искусству и ненависть к королю. Пожалуй, я была чересчур смела в выражениях. Пожалуй, мой язычок – и перо – стали чересчур уж острыми. Я чувствовала себя в безопасности под покровительством дофина. Впрочем, он сам всегда говорил, что самый надежный путь навлечь на кого-либо гнев монарха – попросить отца явить благосклонность к этому человеку.

На самом краешке сиденья напротив съежилась моя служанка Нанетта, горестно глядя на меня, но я старательно избегала ее взгляда.

– Произошло какое-то недоразумение, – сказала я. – Король вскоре призовет меня обратно. – Я попыталась улыбнуться.

– А разве вы не могли обратиться к нему и вымолить прощение, Бон-Бон? – спросила Нанетта.

– Я пыталась, – оправдывалась я. – Но ты же знаешь короля. Он, наверное, самый неумолимый и безжалостный человек по всем христианском мире.

– Бон-Бон!

– Ни к чему упрекать меня, Нанетта. Я говорю правду.

– Но оказаться в заточении в монастыре! Стать монахиней! – едва слышно произнесла Нанетта, содрогаясь от ужаса. – Ваши родители наверняка переворачиваются в гробах.

– Разве у меня был выбор? Изгнание или монастырь. Теперь, по крайней мере, король будет платить мне пансион, и я останусь на французской земле, и буду дышать французским воздухом. Куда еще я могла отправиться? Каким еще образом содержать себя? Я слишком стара и уродлива, чтобы шляться по улицам в поисках клиентов.

Нанетта недовольно поджала губы.

– Вы вовсе не старая и не уродливая.

Я рассмеялась.

– Для тебя – да, моя Нанетта. Но, можешь мне поверить, большинство придворных в Версале полагают меня уродливой старой каргой. Мне уже сорок семь, и даже мои ближайшие подруги никогда не считали меня красавицей.

– Вы – не уродливая старая карга, – упрямо возразила Нанетта. – Не красавица – да, но в этом мире есть вещи и поважнее красоты.

– Belle laide[5], как зовет меня Атенаис, – сказала я, пожимая плечами.

Это выражение использовали для описания женщины, привлекающей внимание, несмотря на заурядную внешность. Мой опекун говорил правду, когда сказал, что с моей внешностью мне не на что особенно рассчитывать.

Нанетта осуждающе поцокала языком.

– Маркиза Монтеспан[6] вам и в подметки не годится. Не слушайте ее. И не смейте считать себя уродливой старой каргой. Я никому не позволяю так отзываться о себе, хотя в моем случае это – правда.

Невольно я улыбнулась. Нанетту никак нельзя было назвать красавицей. Она была невысокого росточка. Такая худенькая, что из-под кожи выпирали кости. Неизменно одетая в черное. Свои редкие седые волосы зачесывала назад, стягивая в пучок на затылке. К тому же она растеряла почти все свои зубы. Но в ее черных глазах сверкало яростное пламя, руки оставались мягкими и нежными, а ум – столь же живым и острым, как и прежде.

Нанетта стала моей служанкой еще в ту пору, когда меня только-только отлучили от груди кормилицы. Помню, как совсем еще маленькой я лежала в огромной кровати под балдахином, в старой стеклянной лампе подрагивал язычок пламени, и я сквозь сон слушала, как она нараспев шепчет: «Господи! Ты испытал меня. Ты знаешь, когда я ложусь и встаю; Ты разумеешь помышления мои. Иду ли я, отдыхаю ли – Ты рядом со мной. Все пути мои известны Тебе». Тогда Нанетта представлялась мне чем-то вроде Бога из того псалма. Она угадывала, чего я хочу, раньше, чем я успевала сказать об этом. Она опекала меня, как заботливая мать, я всегда чувствовала ее надежные руки.

– Вам бы лучше написать своей сестре о том, что случилось, – продолжала Нанетта. – Мари – не такая умница, как вы, но у нее доброе сердце. Она уговорит своего супруга, чтобы тот замолвил за вас словечко перед королем.

– Заодно я напишу и принцессам, – подхватила я. – Они закатят истерику своему отцу. Ведь не может же он просто так взять и отлучить от двора всех самых интересных людей, верно?

Нанетта осуждающе нахмурилась, зато мне мысль о трех курящих трубки внебрачных дочерях немного подняла настроение. Рожденные от двух фавориток короля, они были признаны его законными детьми и вышли замуж за герцогов и принцев, внося бесспорное оживление в придворную жизнь скандальными любовными похождениями, экстравагантностью, азартными играми и постоянными насмешками над теми, кто занимал более высокое положение при дворе. Хотя они были намного моложе меня, мы стали добрыми подругами, и я частенько бывала у них на званых вечерах и в салонах.

Но улыбка моя медленно увяла. Принцесса де Конти более не пользовалась благосклонностью короля и его нынешней фаворитки, Франсуазы де Ментенон, которая, не являясь королевой, вот уже пятнадцать лет обладала большой властью. Кое-кто даже шепотом уверял, что Людовик сочетался с нею тайным браком. Увы, но Франсуаза не блистала красотой и очарованием в отличие от прежних фавориток короля. Мало того, что ей уже перевалило за шестьдесят, она была еще и невыразительной, низкорослой и полной особой, вдобавок слишком уж набожной для незаконнорожденных дочерей нашего монарха.

Мысли о принцессах заставили меня вспомнить о том, что их матери, фаворитки короля, закончили свою головокружительную и блистательную карьеру заточением в мрачных и суровых монастырских стенах.

Луиза де ля Вальер, первая фаворитка короля и мать принцессы Марии-Анны, стала сестрой Луизой де ля Мизерикорд.

Атенаис, маркизу де Монтеспан, мать принцессы Луизы-Франсуазы и принцессы Франсуазы-Марии, против ее воли сослали в монастырь, причиной чего стали возмутительное поведение и слухи о ее забавах с черной магией и ядами.

Легкомысленная и недалекая Анжелика де Фонтанж, сменившая Атенаис на посту фаворитки, скончалась в монастыре в возрасте двадцати лет. По слухам, ее отравили.

Я вела себя глупо и безрассудно. Почему король должен был терзаться сомнениями относительно того, отправлять или нет в монастырь меня, когда он с такой легкостью избавился от фавориток, которые стали матерями его детей? Во все века женщин заточали в монастырях. Младших дочерей отправляли туда еще детьми, чтобы родителям не пришлось готовить им богатое приданое на свадьбу. Непокорных девушек заточали в монастырских стенах в наказание за неповиновение. Вдов, подобных моей бедной матери, тоже ссылали в монастырь по приказу короля, несмотря на то, что она была гугеноткой[7] и всем сердцем ненавидела Римскую католическую церковь. Больше свою мать я не видела.

Хотя я старательно делала вид, будто ничуть не расстроена происходящим, в животе у меня образовался ледяной комок страха. О монастырях я знала совсем немного, за исключением того, что, попав туда, обратно никто не возвращался. Нанетта часто рассказывала мне о том, как жена Мартина Лютера[8], бывшая монахиня, смогла бежать из монастыря, только спрятавшись в пустую бочку из-под рыбы.

Жизнь при дворе Людовика Солнце[9] была единственной, которую я знала. Я жила в его окружении с шестнадцати лет. Что я могла знать о том, каково жить на коленях, вознося бесконечные молитвы и перебирая четки?

Я больше никогда не буду заниматься любовью, танцевать, галопом мчаться за гончими или сдержанно улыбаться, когда весь салон парижских куртизанок смеется и бурно аплодирует какой-либо моей истории. Никогда больше не прижму сложенный веер к сердцу, показывая на немом языке двора, что оно разрывается от любви. И больше никто и никогда не поцелует меня.

Наконец пришли слезы. Нанетта протянула мне носовой платок, который держала на колене специально для такого случая. Я промокнула уголки глаз, но слезы по-прежнему катились по щекам, заставляя грудь тяжело вздыматься в тисках корсета, окончательно уничтожая макияж.

Экипаж остановился, и я услышала, как открылись ворота дворца. Скомкав носовой платок, я отдернула занавеску на окне. Лакеи в завитых париках и длинных атласных ливреях вытянулись в струнку, когда стражники распахнули боковую створку позолоченных ворот. Толпа дурно одетых крестьян жадно подалась вперед, желая рассмотреть, кто это из вельмож покидает Версаль.

Придерживая кружевную накидку, я высунулась из окна, чтобы бросить последний взгляд на оставшийся позади дворец, на вымощенный мраморными плитами передний двор, на бронзовую статую гарцующего коня и зеленые треугольники фигурно подстриженных кустов в горшках, которые маршировали мимо, словно драгуны. Экипаж покатился вперед, и перестук колес изменился, когда они оставили позади гладкие мраморные плиты и загрохотали по брусчатке авеню де Пари. Я вжалась в спинку сиденья.

– Прощай, Версаль, прощай, – всхлипнула я.

– Ну же, моя маленькая кочерыжка, перестаньте. – Нанетта извлекла свой носовой платок и принялась вытирать мне лицо, как маленькой. – Я думала, что вы ненавидите двор. Мне казалось, вы говорили, будто он полон пустоголовых идиотов.

Встряхнув головой, я уставилась в окно на высокие дома Версаля, стоящие впритык друг к другу. Я действительно ненавидела королевский двор. Но и любила его. Любила театр, музыку и танцы, литературные салоны…

– Мне следовало бы, наверное, чаще пороть вас, когда вы были маленькой, – с грустью заключила Нанетта.

– Чаще? Ты никогда меня не порола, хотя и грозилась неоднократно.

– Знаю. Именно это я имею в виду. Вы были очень непосредственной девочкой. Или прыгали от радости до небес, или совершенно падали духом – вас бросало в крайности, и золотой середины вы не признавали. Мне следовало научить вас сдержанности.

– Что ж, Малевриер приложил массу усилий, чтобы научить меня уму-разуму.

– Это – жестокосердная змея, а не человек.

– Я всегда считала, что он больше похож на козла. – Забрав у Нанетты носовой платок, я высморкалась.

– Да, на козла, старого и хитрого. Держу пари, что под бархатным беретом он прячет рога.

В обычных обстоятельствах я бы непременно подхватила: «А вместо ног у него – раздвоенные копыта, а на заднице растет хвост». – Но сейчас я лишь вздохнула и откинула раскалывающуюся от боли голову на сиденье. За окном проплывали лишь унылые поля под мрачным небом. Мимо летели снежинки и таяли, едва коснувшись булыжной мостовой. Гнетущую тишину нарушал только стук копыт да грохот колес.

– Бедная моя Бон-Бон, – вздохнула Нанетта, и я вернула ей носовой платок, чтобы она вытерла глаза.

Вскоре мы миновали поворот на Париж, и у меня болезненно перехватило дыхание. «Увижу ли я когда-либо Париж снова?» – промелькнула мысль. Я вспомнила, как впервые прибыла к королевскому двору, который тогда еще располагался в Париже. Моя сестра заклинала меня быть осторожной: «Это – очень опасное место, Бон-Бон. Следи за своим язычком, иначе попадешь в беду, и маркиз окажется прав».

Двор представлялся мне золотой клеткой для бабочек, и я была поражена его необычной красотой и оживлением. Поначалу я старалась изо всех сил, и была само очарование и любезность. Но постепенно утратила осторожность. Я начала получать истинное наслаждение от собственного остроумия и смелости. Я стала играть словами, как жонглер острыми кинжалами, и порезалась.

«Язык глупца достаточно длинен, чтобы перерезать ему горло», – говорил маркиз де Малевриер. Мне очень не хотелось признавать, что он был прав.

Мы пересекли Сену и углубились в темный и мокрый лес. Нанетта приготовила корзинку с провизией на дорогу, но есть я не могла. Экипаж медленно спускался с холма, и форейтор спешился, чтобы повести лошадей в поводу. Подпрыгивая на ухабах, мы покатили по ужасным дорогам в сгущающиеся сумерки. Я закрыла глаза, откинулась на сиденье и приказала себе собраться с духом. Мое имя означало силу. И я буду сильной.

Экипаж остановился, и я проснулась, словно от толчка. Сердце сжалось. Выглянув в окошко, я сумела разглядеть лишь тусклый желтый свет фонаря, освещавшего какую-то каменную стену. Было очень холодно.

– Мою пудру и мушки, быстрее!

Нанетта протянула мне коробочку с пудрой, и я несколько раз провела по лицу кроличьей лапкой[10], глядя на себя в крошечное зеркальце на крышке коробочки. Движения мои были ловкими и уверенными; уже не в первый раз мне приходилось поправлять макияж в темноте.

Захлопнув пудреницу, я сунула ее Нанетте и выхватила у служанки маленькую шкатулку, украшенную драгоценными камнями, в которой хранила свои мушки, крохотные искусственные родинки, сделанные из гуммированной тафты, с помощью которых было так легко скрыть прыщики или следы от оспы. Пальцы у меня дрожали так сильно, что я с трудом подцепила одну из крошечных черных точек. На мгновение я заколебалась. Обычно я приклеивала мушку в уголке губ, a la coquette[11], или в уголке глаза, a la passionnee[12], но сейчас я должна была войти в монастырь, а не в салон или бальный зал. Поэтому я осторожно прикрепила мушку в центре лба, чуть пониже линии волос, a la majestueuse[13].

Я – Шарлотта-Роза де Комон де ля Форс. Мой дед был маршалом Франции, кузен – герцогом, а мать – двоюродной сестрой самого короля. И если мне суждено войти в монастырь – против своей воли, – то я сделаю это в своем лучшем платье, с высоко поднятой головой и без следа слез на лице.

Форейтор открыл дверцу экипажа. Я сошла по ступенькам величественно и грациозно, насколько это позволяли высокие каблуки и ноги, подгибающиеся после долгих часов тряски по рытвинам и ухабам. Нанетта поспешила подхватить шлейф моего платья, дабы он не волочился по грязному снегу.

Во дворе было пусто, и лишь фонарь над наглухо запертой дубовой дверью давал немного света. Там же, над дверью, в ряд выстроились суровые лики высеченных в камне святых, безжалостно взирающих на корчащихся у их ног демонов и грешников, которые умоляли о прощении. В тусклом мерцающем свете каменные грешники в отчаянии заламывали руки, а лица их исказили гримасы страха и боли. У некоторых были крылья, как у летучих мышей, и сморщенные лица гоблинов, у многих разбиты носы и сломаны руки. Создавалось впечатление, что здесь пронеслись гугеноты со своими молотами и пращами, стремясь уничтожить все следы идолопоклонства.

Форейтор дернул за веревку колокольчика, висевшего рядом с дверью, и вернулся к экипажу, чтобы снять с крыши мой дорожный сундук. Мы стали ждать: я, Нанетта и форейтор, переминаясь с ноги на ногу и потирая руки. Пар от нашего дыхания клубился в морозном воздухе. Медленно тащились минуты. Я почувствовала, как меня охватывает гнев, и гордо задрала подбородок.

– Что ж, нам ничего не остается, как вернуться в Париж и доложить королю, что никого не оказалось дома. Какое безобразие!

Но тут, словно в ответ на мои слова, я услышала, как в замке поворачивается ключ, и со скрежетом отодвигаются засовы. Я умолкла, стараясь ничем не выдать охватившую меня дрожь. Дверь отворилась, и на пороге показалась скрюченная женщина в черном. Свет фонаря выхватил из темноты лишь впалый рот да глубокие складки в углах поджатых губ. Апостольник[14] надежно скрывал остальную часть ее лица. Она поманила меня костлявой рукой, и я неохотно вышла вперед.

– Меня зовут мадемуазель де ля Форс. Я прибыла сюда по велению короля.

Женщина кивнула и знаком показала, что мы должны идти за ней. Подобрав складки золотистой атласной юбки, я шагнула через порог. Нанетта последовала за мной, держа шлейф моего платья, а форейтор с трудом поднял сундук и дорожную сумку. Костлявая рука взметнулась кверху, приказывая ему замереть на месте. Форейтор остановился, пожал плечами и опустил сундук на землю.

– Прошу прощения, мадемуазель, мужчинам вход сюда воспрещен.

Я в замешательстве остановилась.

– А кто же понесет мой багаж?

Монахиня в черном не проронила ни слова. Спустя мгновение Нанетта выпустила мой шлейф и взялась за одну ручку сундука. Форейтор махнул рукой на прощание и побежал к лошадям, которые, понурив головы, фыркали, выпуская клубы пара, казавшиеся в сумерках дыханием дракона. Закусив губу, я повесила дорожную сумку на руку и взялась за другую ручку сундука. Тяжело нагруженные, мы переступили порог и оказались в тускло освещенном коридоре, где было ничуть не теплее, чем снаружи. Монахиня с грохотом захлопнула дверь и заперла ее на засов, а потом загремела ключами, связка которых висела у нее на поясе. Мне почудился блеск исполненных презрения глаз, после чего женщина мотнула головой, показывая, что я должна следовать за нею. В такт шагам она зазвонила в колокольчик, который держала в руке, словно я была прокаженной или тележкой, на которой везли тела умерших от чумы. Проглотив гневное восклицание, я двинулась за нею.

Теперь я поняла, что имел в виду мой опекун, говоря, что язык до добра не доведет.

Сделка с дьяволом

Аббатство

Жерси-ан-Брие, Франция – январь 1697 года

Привратница вела меня по коридору, в который выходили арочные проемы, поддерживающие высокий сводчатый потолок. Колонны покрывала искусная вязь резных листьев, лиц и животных, а плиты пола в середине истерлись от бесчисленных поколений шаркающих ног.

Я шла следом за монахиней, подталкиваемая гневом и гордостью, а бедная Нанетта изо всех сил старалась не отстать от меня. Когда мы подошли к перекрестку, где с одной стороны вверх уводили ступени, а с другой виднелся арочный проход в еще один коридор, привратница знаком показала, что Нанетта должна остаться здесь и может поставить сундук на землю. Старая монахиня до сих пор не проронила ни слова, но ее жесты были столь властными, что не вызывали сомнений в их толковании.

Нанетта с облегчением опустила свой конец сундука и потерла поясницу. Я последовала ее примеру, не выпуская, впрочем, свою дорожную сумку. В ней находилась шкатулка с немногочисленными ювелирными украшениями и монетами, а также перья, чернила и писчая бумага. Привратница провела меня под арку, оставив Нанетту одну в коридоре. Личико бедной служанки сморщилось, как старый ридикюль.

– С нею все будет в порядке? Кто-нибудь позаботится о ней? – спросила я. Привратница не ответила. Я ободряюще улыбнулась Нанетте и последовала за монахиней.

Проходя мимо приоткрытой двери, я заглянула внутрь и увидела кухню, на которой женщины в простых коричневых платьях занимались своими делами за столом и на скамьях. Обычные кастрюли, горшки, сковородки и чайники выглядели странно и неуместно под высокими сводами. Служанки подняли головы, глядя на меня, но монахиня зазвонила в колокольчик и резко захлопнула дверь. Мы миновали еще несколько открытых дверей; за одной виднелись бочки с вином, а за другой располагалась кладовая, заставленная деревянными ящиками, мешками и кувшинами с вареньем.

В конце коридора привратница большим ключом из связки на поясе отперла обитую железом дверь. Мы вошли внутрь, и она тут же заперла ее за мной. От звука защелкнувшегося замка у меня захолонуло сердце, а руки судорожно сжались. Это место и впрямь оказалось похожим на тюрьму. Я уже жалела о том, что заключила эту сделку с дьяволом в лице короля. Стоила ли возможность получать пансион того, чтобы оказаться запертой в этих каменных чертогах вместе со старухами?

Но что мне оставалось делать? Бежать в Англию, унылую промозглую страну, где люди не знают, что это такое – одеваться со вкусом? Там были бы никому не интересны мои новеллы, посвященные тайной жизни французской знати.

По-прежнему мерно позвякивая колокольчиком, привратница вывела меня через арку в длинную галерею, открытую с одной стороны и выходящую в квадратный садик. Я сумела разглядеть лишь клочок голой земли, коричневой и пропитанной влагой, а также нечто вроде колодца под островерхой крышей в одном углу. По обеим сторонам галереи тянулись скамьи, а сверху нависали красивые изящные арки, открытые всем ветрам. На лицо мне упали снежинки, я поежилась и ускорила шаг.

По другую сторону садика располагалось огромное массивное здание, в высоких стрельчатых окнах которого отражалось трепетное пламя свечей. До меня донеслось едва различимое пение.

– Это монахини? – спросила я. Молчание старухи заставляло меня нервничать. – Что они поют?

Женщина не ответила.

– Очень красиво.

Монахиня упорно хранила молчание, и я сдалась и последовала за ней, не пытаясь больше завязать разговор. Наконец она привела меня в небольшую комнату, где в камине горел огонь. Я подошла к нему и с облегчением протянула решетке озябшие руки в перчатках. Не сказав ни слова, привратница вышла, оставив меня одну, и захлопнула за собой дверь.

И вновь мне пришлось долго ждать в одиночестве, и я опять почувствовала, как в душе у меня разгорается гнев. Но тут дверь отворилась, и в комнату вошли несколько монахинь. Под черными апостольниками бледными пятнами светились их суровые и строгие лица. Одна из них держала в руках оловянную миску, другая – кувшин, над которым поднимался пар, третья – корзину.

– Добро пожаловать в аббатство Жерси-ан-Брие, мадемуазель де ля Форс, – приветствовала меня старшая монахиня. Она была невысокой и согбенной, с грустным лицом маленькой обезьянки. – Я – аббатиса, мать настоятельница. Вы можете называть меня Metre Notre[15]. Это – наставница послушниц, сестра Эммануэль; вот это – наш казначей, сестра Тереза; заведующая трапезной, сестра Берта; врачевательница и аптекарь, сестра Серафина.

Во время представления монахини по очереди наклоняли головы. Первая оказалась высокой, аристократического вида женщиной, немного сутулящейся, с суровым белым лицом. Вторая выглядела усталой и изможденной. Третья была круглолицей, пухленькой и улыбающейся, со свежей кожей ирландской крестьянки.

А вот четвертая, сестра Серафина, сразу же произвела на меня неизгладимое впечатление. Некогда она без сомнения была настоящей красавицей. У нее было овальное личико безупречной формы и прямой и тонкий нос. Хотя золотистые брови и ресницы изрядно поредели, они лишь подчеркивали блеск ее глаз цвета свежего меда. Кожа походила на поношенный муслин, усеянный коричневыми пятнышками возраста. Она обеспокоенно смотрела на меня, обводя внимательным взглядом мое роскошное платье, кружевной фонтанж[16] на голове высотой в добрый фут и обильный макияж.

– Вам было велено найти пристанище в аббатстве Жерси-ан-Брие по приказу нашего христианнейшего Его Величества короля. Вправе ли мы полагать, что вы по своей воле входите в наш монастырь? – осведомилась мать аббатиса.

Я не знала, что отвечать. Вряд ли нашлась бы другая послушница, столь же неохотно вступающая под своды монастыря, как я, но противление королевской воле означало государственную измену. Мне оставалось лишь надеяться, что, если я повинуюсь, он вскоре смягчится и позволит мне вернуться обратно ко двору. Поэтому я сдержанно ответила:

– Да, матушка.

– Но разве де ля Форсы – не… гугеноты? – поинтересовалась сестра Эммануэль, гневно раздувая ноздри.

– Уже нет. – Я изо всех сил старалась не дать волю своему гневу и стыду, но они, тем не менее явственно прозвучали в моем голосе.

– Вы отреклись от своей веры? – спросила она.

Я небрежно повела плечом.

– Естественно.

Но вопрос болью отозвался в моей душе. Мой дед выжил в страшную ночь Варфоломеевской резни гугенотов только потому, что раненый упал на землю и притворился мертвым. А вот его отцу и брату повезло отнюдь не так сильно: обоих кололи ножами до тех пор, пока они не испустили дух. Мой дед всю жизнь оставался гордым и истинным гугенотом, как и вся моя семья, по крайней мере до той поры, пока король не отменил Нантский эдикт[17], вследствие чего вы уже не могли молиться в соответствии со своей совестью.

После отмены эдикта многие гугеноты предпочли покинуть Францию, а не обращаться в католическую веру. Мой дядя, Жак-Номпар, четвертый герцог де ля Форс, отказался и уезжать, и принимать новую веру. За это его самого бросили в Бастилию, его дочерей заточили в монастырях, а его сын получил католическое образование. В конце концов мой дядя скончался, а его сын, мой кузен Анри-Жак, отрекся от веры предков и принес присягу на верность Его католическому величеству, вследствие чего получил позволение стать пятым герцогом де ля Форсом.

Я тоже прошла через отречение. А что еще мне оставалось делать? Последовать за остальными гугенотами в ссылку и нищету? Или позволить сжечь себя на костре, подобно многим моим соплеменникам-реформаторам[18]? За отречение король предложил мне пансион в тысячу серебряных луидоров, и я решила, что такие деньги стоят мессы или даже двух. Кроме того, я ведь была не одинока. Двадцать четыре тысячи гугенотов отреклись от своей веры.

– В этот монастырь вы должны вступить по доброй воле, повинуясь зову сердца, ma fille[19], – сказала мать аббатиса. – Вы действительно желаете повиноваться нашему Уставу?

– Да, матушка, – сжав губы, с трудом выговорила я.

На лице настоятельницы отразились сомнения.

– Вы ведь отдаете себе отчет в том, что от вас требуется, мадемуазель? Быть может, сестра Эммануэль возьмет на себя труд прочесть наставления нашей послушнице?

Та устремила на меня исполненный презрения взгляд темных глаз.

– Вы должны дать клятву соблюдать Устав нашего монастыря, быть покорной, верной и проявлять смирение во всем. Первая ступень смирения состоит в том, чтобы всегда видеть перед собой лик Господа нашего. Помните, что Он всегда наблюдает за вами.

– Да, конечно, – ответила я.

– Вторая ступень смирения заключается в том, чтобы любить и удовлетворять не свои желания, а выполнять лишь волю Господа.

Не желая, словно идиотка, повторять одно и то же, я лишь молча наклонила голову.

Сестра Эммануэль продолжала без остановки.

– Третья ступень смирения означает, что вы должны во всем повиноваться тем, кто выше вас по своему положению… четвертая – смиренно сносить вся тяготы и лишения… не скрывать неугодные мысли и порывы, а признаваться в них на исповеди… довольствоваться скудными крохами и ничтожными малостями…

Когда она дошла до этой, шестой по счету, ступени смирения, я уже не кивала, а лишь с негодованием смотрела на нее. Но сестра Эммануэль невозмутимо продолжала:

– Вы не просто должны называть себя недостойной и нечистой по сравнению с остальными, но и искренне верить в это.

– Должно быть, вы шутите, – воскликнула я, хотя и понимала, что она говорит серьезно.

Не делать того, что запрещено. Не заговаривать первой. Не смеяться. Не повышать голоса. Не отрывать глаз от земли. Каждый час помнить о том, что я виновна в своих грехах.

– Последнее – с превеликим удовольствием, – съязвила я.

По лицам монахинь пробежала легкая рябь, а сестра Берта покраснела.

– Мы должны быть честны с вами, мадемуазель де ля Форс, – сообщила мне мать настоятельница. – Принимать в наш дом придворных дам – против наших правил. Они очень редко проявляют подлинное смирение. Кроме того, они вносят смятение в умы сестер и нарушают спокойствие монастыря. Однако же мы обратились к Его величеству королю с покорнейшей просьбой о помощи, поскольку недавние беспорядки оказались поистине губительными для нас. В ответ он прислал нам вас.

– Дар Божий, – отозвалась я, складывая руки и воздевая очи горе. Уголком глаза я отметила, что сестра Серафина предостерегающе покачала головой.

На сморщенном личике матери настоятельности отразилось нешуточное беспокойство.

– Боюсь, Его Величество совершил ошибку. Хотя мы нуждаемся в вашем приданом, я не могу с чистой совестью принять послушницу, которая…

– Матушка, – сестра Тереза принялась заламывать руки. – Крыша! Алтарная плита!

Настоятельница заколебалась. А меня вдруг охватила тревога. Что будет со мною, если мне не дадут приют в этом монастыре? Ничто не приводило короля в такую ярость, как неисполнение его повелений.

– Прошу простить меня, матушка, я не хотела показаться вам непочтительной. Я слишком долго пробыла при дворе Короля-Солнце, где скорый и легкомысленный ответ неизменно предпочитают взвешенной и хорошо обдуманной реакции. Умоляю вас дать мне время поближе познакомиться с вашими правилами и обычаями.

Настоятельница склонила голову под вуалью.

– Очень хорошо. Мы принимаем вас в послушницы. Вам пока нет необходимости давать вечный обет. Если выяснится, что ваше обращение к Богу ошибочно, и вы не чувствуете в этом своего призвания, то всегда сможете вернуться в мир, который покинули.

Я покорно склонила голову, уже прикидывая про себя, как лучше составить письмо королю, чтобы он смилостивился надо мной и позволил вернуться обратно. Подобные мольбы были при дворе не в диковинку.

– Святой Бенедикт завещал нам не принимать новичков с распростертыми объятиями, а испытывать их дух, чтобы понять, являются ли они истинными посланцами Господа нашего. Поэтому мы дадим вам время привыкнуть к нашему образу жизни здесь, в монастыре, хотя я полагаю, что лучше начать наставления на путь послушницы немедленно. Чем скорее вы оставите позади прежнюю жизнь, тем лучше. – Настоятельница благословила меня и медленно вышла из комнаты. Она была такой маленькой и согбенной, что походила на горбатого ребенка.

Едва дверь закрылась за нею, как остальные монахини обступили меня.

– Итак, – удовлетворенно заявила сестра Эммануэль, – настало время сбросить оковы мирских благ. Давайте начнем с приданого.

– Четыре тысячи ливров, – сказала сестра Тереза, – плюс двести ливров на проживание, триста ливров – на одежду, и еще девяносто – на еду.

– Но это неслыханно! За комнату во дворце я и то платила меньше.

– Как только вы принесете обет, то останетесь с нами до конца своей земной жизни, – сообщила мне сестра Эммануэль.

Я стиснула зубы.

– А что будет, если я передумаю и не стану приносить обет?

– Ваше приданое будет выплачено только после того, как вы станете одной из нас, – пояснила сестра Тереза. – Но в любом случае Его Величество король был так любезен, что согласился покрыть ваши расходы до того дня.

Я испытала невыразимое облегчение. Только представьте – влезть в долги, чтобы платить за келью в этом холодном и продуваемом всеми ветрами склепе!

– Однако мы хотим, чтобы вы оплатили свое проживание и питание у нас немедленно, – и сестра Тереза протянула руку.

Закусив губу, я порылась в своей сумке, нашла кошелек и отсчитала монахине чуть больше шестисот ливров, почти две трети моего годового пансиона.

– Теперь вы должны отдать всю свою одежду, всю, до последней нитки. Подобная распутная роскошь вам здесь не понадобится, – заявила сестра Эммануэль.

Я уставилась на нее, не веря своим ушам.

– Прошу прощения?

– Вы не можете оставить себе даже булавку. Раздевайтесь и передайте всю одежду мне. Мы принесли вам платье послушницы. – И она показала на небольшую кучку грубой домотканой одежды, которую заведующая трапезной, сестра Берта, положила на приставной столик.

– Ни за что. Вы хотя бы представляете себе, сколько стоит вот это платье?

– Оно принесет нам изрядную сумму, – согласилась сестра Тереза. – Ее, быть может, даже хватит на то, чтобы починить крышу церкви.

– Это грабеж среди бела дня. Вы не имеет права продавать мою одежду.

– Мы продадим ее только после того, как вы принесете обет. Тогда ваши вещи будут принадлежать аббатству.

– К тому времени она безнадежно выйдет из моды.

– Только не в Варенне, – возразила сестра Тереза. – Собственно, я даже жалею, что мать настоятельница предоставила вам испытательный срок. Если бы вы принесли свой обет незамедлительно, мы бы потребовали ваше приданое у Его Величества короля и продали бы ваши драгоценности и одежду, а на вырученные деньги починили бы крышу. И тогда во время полуночной службы[20] снег не падал бы прямо нам на головы.

– Мне очень жаль. – Я из последних сил старалась сохранить спокойствие. – Боюсь, что не могу позволить вам произвести свой ремонт под заклад моих личных вещей. Я нахожусь здесь по повелению Его Величества короля, но я уверена, что пройдет совсем немного времени, мое отсутствие станет заметным, и меня призовут обратно. Поэтому, сами видите, драгоценности и одежда нужны мне самой.

Сестра Эммануэль презрительно фыркнула.

– Никогда не слышала, чтобы Его Величество король отменял собственные решения.

– Вы настолько хорошо знакомы с королем, что знаете его привычки? Вы, очевидно, провели много времени при дворе? Если так, то очень странно, что мы с вами не знакомы. Я прибыла ко двору еще ребенком. – И я мило улыбнулась ей.

– Это не то, чем можно гордиться. Совершенно очевидно, что вы столь же легкомысленны и распутны, как и остальные глупцы при дворе, если готовы променять свою бессмертную душу на неопределенное будущее вместо того, чтобы посвятить ее служению к вящей славе Господней. Но ничего, вы почувствуете разницу в самом скором времени. А теперь снимайте одежду, иначе мы разденем вас силой.

Я стиснула зубы и обвела взглядом лица монахинь. Они придвинулись ко мне вплотную, и сестра Берта схватила меня за плечи. Я попыталась вырваться, но она была намного сильнее меня.

– Осторожнее, не порвите платье, – с тревогой вскричала сестра Тереза.

– Вам все равно придется подчиниться, по своей воле или против нее, – прошептала мне на ухо сестра Серафина, мягко положив мне руку на плечо.

Она была права. Не имело значения, разденусь я сама, или меня разденут силой. В любом случае с одеждой предстоит расстаться, так что мне оставалось хотя бы попытаться сохранить достоинство.

– Кроме того, вы же не хотите, чтобы ваша красивая одежда пострадала, – улыбнулась мне сестра Серафина. В ее речи слышался легкий иностранный акцент, итальянский, скорее всего, решила я, поскольку разговаривала она, как отпрыск семейства Мазарини, кардинала, семь племянниц которого долгие годы шокировали и возмущали Версаль. – Вы же сами не захотите работать в прачечной или на кухне в таких роскошных шелках.

Я испуганно воззрилась на нее.

– Праздный ум – прибежище дьявола, – сказала сестра Эммануэль. – Раздевайтесь.

Я вздохнула.

– Кому-то придется помочь мне. Я не могу раздеться сама.

Сестра Серафина аккуратно сняла мой кружевной фонтанж. Его назвали в честь фаворитки короля, Анжелики де Фонтанж, которая однажды на охоте потеряла шляпку и наспех перевязала волосы подвязкой. Король пришел в полный восторг, и уже на следующий день придворные дамы подвязывали волосы кружевами. Анжелика скончалась еще шестнадцать лет тому, но мы до сих пор носим фонтанж, соревнуясь друг с другом в его высоте и изысканности.

Сестра Серафина одну за другой расстегнула мои юбки. Сначала la secrete[21],из тяжелой парчи, расшитой пчелами и цветами, затем – la friponne[22], из золотистого тюля, прикрепленную к верхней юбке украшенными драгоценными камнями застежками и, наконец, la fidele[23], из бледно-золотистого атласа. Это платье стоило мне целое состояние, но я с радостью уплатила его в качестве своеобразного комплимента Его величеству, который, подобно Королю пчел, правил своим двором.

– Дальше раздевайтесь сами… – И сестра Серафина растянула на руках черную глухую накидку, а я, спрятавшись за нею, сняла сорочку тончайшего батиста, надев вместо нее грубую рубаху небеленого полотна, которую она мне протянула. Скатав шелковые чулки, я отдала их ей и выпрямилась, ожидая, что мне предложат надеть еще что-либо. Напрасно.

– Прошу прощения, мадемуазель, – сказала сестра Серафина. – Я должна осмотреть вас, дабы убедиться, что вы не носите под сердцем ребенка. Наше аббатство не может позволить такого скандала, как рождение в монастыре младенца.

Я уставилась на нее, не веря своим ушам.

– Я – не беременна.

– Я должна убедиться в этом. Прошу вас, лягте на стол. – Сестра Серафина кивком указала на массивный стол позади меня, темную дубовую поверхность которого покрывала белая простыня.

– Моего слова должно быть достаточно.

– Вы и сами можете не знать об этом.

– Zut alors[24]. Если об этом не знаю я, то как можете узнать это вы?

– Я занимаю должность монастырского аптекаря. Поверьте мне, я умею определять, беременна женщина или нет.

– И наверняка знаете, как избавиться от ребенка.

Сестра Серафина промолчала, но лицо ее помрачнело. Сестра же Эммануэль прошипела:

– Это значило бы совершить смертный грех. Ваши слова оскорбительны для наших стен.

– Прошу вас, – повторила сестра Серафина. – Если вы подчинитесь, я не причиню вам вреда. Но, если вы воспротивитесь, сестрам придется удерживать вас силой, и тогда мне будет намного труднее действовать аккуратно и бережно.

Я возмущенно фыркнула.

– Хорошо, только побыстрее, пожалуйста.

– Прошу вас, лягте и поднимите нижнюю рубашку.

Я улеглась спиной на стол, сведя коленки вместе, а потом поерзала, поднимая сорочку. Сестра Серафина, похоже, успела согреть руки над огнем, поскольку пальцы ее не были холодными, чего я опасалась. Она быстрыми и ловкими движениями осмотрела мой живот, а потом осторожно сжала груди. С губ у меня уже был готов сорваться дерзкий комплимент. Но я лишь стиснула зубы и промолчала. Она опустила мою сорочку, прикрыв ею живот, и негромко произнесла:

– Ее лоно не расширено.

– Что я вам говорила?

– А теперь я попрошу вас раздвинуть ноги.

Я свела колени вместе.

– В этом нет необходимости.

– Прошу прощения, – вновь сказала она. – Я должна произвести полный осмотр.

– Мы знаем, что представляет собой королевский двор, – вмешалась сестра Эммануэль.

– В самом деле? Хотела бы я знать, откуда. К вашему сведению, Его Величество король превратился в весьма набожного человека, так что весь двор сейчас прозябает в скуке и томлении.

– Прошу вас, не упрямьтесь, – сестра Серафина с силой развела мне колени. На мгновение я воспротивилась, стиснув зубы, но потом в очередной раз напомнила себе, что больше мне идти некуда. Так что мне оставалось только терпеть, когда она бережно засунула в меня пальцы. Это продолжалось всего несколько секунд, но я чувствовала себя униженной и обесчещенной.

Вынув руку, она отвернулась, чтобы умыться. Я села и натянула нижнюю рубашку до колен.

– Удовлетворены?

– Она не ждет ребенка, – сообщила сестра Серафина сестре Эммануэль.

– И? – требовательно вопросила наставница послушниц.

Сестра Серафина покачала головой.

– Если она желает знать, не девственница ли я, то должна вам сообщить, что… я была замужем. – Мне пришлось проглотить комок в горле, чтобы произнести эти слова. Глаза у меня защипало от слез.

– Были? И где же ваш супруг? – пожелала узнать сестра Эммануэль.

Я сложила ладони в молитвенном жесте.

– Мой супруг… он… – Но закончить мне не удалось.

Сестра Серафина сочувственно закивала головой.

– Мне очень жаль, – сказала сестра Берта. – Мы не знали, что вы – вдова. В письме короля вас называют «мадемуазель».

– Я и есть мадемуазель, – сердито ответила я. – Я что, так и должна сидеть и дрожать от холода? Передайте мне одежду.

Монахини обменялись недоумевающими взглядами. Лицо сестры Эммануэль осветилось любопытством. Я подметила, как раздуваются ее ноздри. Она почуяла запашок скандала, как свинья нюхом чует глубоко зарытые в землю трюфели.

Я одарила ее ледяным взглядом, замерев в неподвижности, пока сестра Берта затягивала мне корсет. Затем я позволила ей надеть на меня тяжелое черное платье, источавшее неприятный запах щелока, в котором его стирали. К нему прилагался длинный передник из тех, что носят крестьянки, темные чулки из плотной колючей шерсти, которые подвязывались выше колена кожаными ремешками, и самые уродливые туфли на деревянной подошве, какие я только видела.

Не могу передать отвращение, охватившее меня, когда я надела эти тряпки. Меня едва не стошнило. И дело было не только в том, что от них исходил омерзительный запах, что они чесались и были грубыми. Они выглядели уродливыми. А я всегда обожала красивую одежду. Мне нравилась гладкость атласа и чувственная мягкость бархата. Меня приводили в восторг изящество вышивки, утонченность кружев и шуршание шелка по полу. Мне нравилось лежать по утрам в постели и думать о том, что я надену сегодня. Имея выбор нарядов, я могла польстить королю или понравиться мужчине, которого желала видеть своим возлюбленным. Я обожала придумывать новую моду. Например, подобрать юбки лентой, выставляя напоказ туфельки на высоком каблуке, или первой надеть платье из черных «зимних» кружев поверх кремового атласа, замечательно оттенявшего мою кожу. И сейчас я чувствовала себя бабочкой, у которой жестокосердный мальчишка оборвал разноцветные яркие крылышки.

Сестра Серафина осторожно вынула заколки из моей прически, и завитые локоны водопадом обрушились на плечи. Затем она извлекла из своей корзинки большие ножницы и, не успела я опомниться, как она несколькими решительными движениям остригла мне волосы. Извивающимися черными змеями они упали на пол.

– Mordieu[25]! Что вы себе позволяете? – Я схватилась за голову, чувствуя, как неприятно колет ладони жесткая короткая щетина, похожая на иголки маленького ежика.

– Мне очень жаль, – сказала сестра Серафина. – Но послушницам полагается иметь короткую стрижку.

– Так легче избавиться от вшей, – сообщила сестра Берта.

– Вы ничего не говорили… Меня никто не предупредил… – Я все еще не могла отнять руки от головы. «Теперь мне придется носить парик, как древней старухе, – подумала я. – Не могу же я показаться при дворе с остриженными волосами! Но ведь парик стоит очень дорого» Глаза мои наполнились слезами. – Кто дал вам право? Вы должны были предупредить меня. Я бы никогда не согласилась остричь волосы.

Сестра Тереза принялась собирать обрезанные пряди с пола.

– Не смейте! – Я схватила ее за руку. – Это – мои волосы. Вы, наверное, хотите продать их пастижеру[26]. Но они – мои. И если кто-нибудь и решит продать их, так только я.

Сестра Тереза пожала плечами, глядя, как я подбираю свои локоны и запихиваю их в свою дорожную сумку.

– Вам придется отдать нам и свою сумку. Она будет помещена на хранение в кладовую.

– Но в ней находятся мои письменные принадлежности. Мои перья, чернила, перочинный нож…

– Здесь вам ничего из этого не понадобится, – заявила сестра Тереза.

– Послушницам не разрешается писать письма, – добавила сестра Эммануэль.

– Но я должна писать. Я должна написать королю и друзьям при дворе. Я должна написать сестре, чтобы она знала, где я… Я должна писать рассказы. И как прикажете это делать?

– Рассказы? – презрительно поинтересовалась сестра Эммануэль. – Вы полагаете, что можете напрасно тратить время на создание подобной фривольной ерунды? Подумайте хорошенько, мадемуазель. – Она ухватилась за мою сумку, намереваясь вырвать ее у меня.

Я крепко держала ее.

– Вы не имеете права. Как вы смеете?

На помощь ей пришла сестра Берта. Дорожную сумку вырвали у меня из рук и вывалили ее содержимое на стол. Сестра Эммануэль переломила перья пополам, вылила чернила в помойное ведро, смяла листы пергамента и швырнула их в огонь.

Я попыталась остановить ее, но сестра Берта схватила меня своими сильными руками и не отпускала, даже когда я принялась лягаться, стараясь побольнее ударить ее тяжелыми деревянными башмаками.

– Salope[27], – всхлипнула я, – putain[28], – присовокупив еще несколько столь же сочных ругательств и проклятий. Но все было без толку.

Мои перья, чернила и бумага пропали, а с ними исчезла и последняя возможность написать прошение, чтобы выбраться из этой тюрьмы.

Воздушные замки

Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция – январь 1697 года

В ту ночь я лежала в постели и плакала. Слезы лились ручьем, сотрясая тело и перехватывая дыхание. В конце концов я замолкала, обессилев, но потом вновь вспомнила обо всем, чего лишилась, и начинала плакать снова.

Письменные принадлежности были самым ценным моим достоянием. А ручку из пера ворона я любила больше всего. Когда мой муж Шарль подарил его мне, то сказал, что оно такое же черное и блестящее, как мои волосы, и острое, как мой ум. Этим пером я писала только рассказы; для писем, игорных расписок и любовных посланий я использовала гусиные перья, подравнивая и затачивая их перочинным ножичком – последним подарком матери. Иногда у меня не хватало денег на портниху, но я никогда не скупилась на лучшие чернила и бумагу. Я разглаживала ее пемзой до тех пор, пока она не становилась белой и чистой, как моя кожа, готовая впитать быстрый полет моего пера.

Ну, по крайней мере связки моих драгоценных рукописей оставались в безопасности в сундуке. Впрочем, оставались ли? Не исключено, что монахини перерыли и сундук, выбросив все бумаги в огонь. Мысль об этом причинила почти физическую боль, перехватило дыхание, словно на грудь водрузили мельничные жернова. Сколько бессонных ночей провела я за столом, сидя над листом бумаги при свете свечи, вместо того, чтобы отдыхать после дневных трудов. Сколько часов украдено из обязанностей фрейлины, которые я посвятила письму, вместо того, чтобы стоять на ноющих ногах и деланно улыбаться фиглярским ужимкам королевских карликов. Три моих новеллы были опубликованы – анонимно, разумеется, дабы избежать внимания королевских цензоров. К вящему восторгу и удивлению, они очень хорошо разошлись и даже принесли мне некоторую сумму. В последнее время я работала над очередным рассказом, тайной историей Густава Шведского[29], который надеялась опубликовать в самом скором времени. Неужели же теперь все мои труды пойдут прахом?

Голова моя металась по тощей подушке, и я особенно остро ощущала отсутствие волос. Я провела рукой по жесткому ежику.

Волосы всегда составляли предмет моей особой гордости. Даже когда я была совсем еще маленькой, ими очень гордилась Нанетта. Каждый вечер она расплетала и любовно расчесывала их, пока я рассказывала ей о своих маленьких горестях и радостях. Тогда Нанетта была еще молода, и в ее черных глазах светилась нежность, а не яростный огонь. Под белой шапочкой она скрывала светлые и красивые волосы, и еще у нее была большая мягкая грудь, к которой я так любила прижиматься.

Раз в неделю она втирала мне в кожу головы розмариновое масло и осторожно расчесывала волосы частой мелкой гребенкой, давя на старом льняном полотенце всех обнаруженных вшей.

– Смотрите, какая большая, – говорила она.

– Ну-ка, дай посмотреть. Ого, это целый дедушка-вошь. Он достаточно велик, чтобы оказаться даже прадедушкой.

– Не понимаю, откуда вы их набираете столько. Могу поклясться, что еще на прошлой неделе этой мерзости у вас не было. Или вы опять играли с детьми мельника?

– Ну да. А с кем еще мне играть, Нанетта?

– Только не с курносыми крестьянскими детьми, которых поедом едят вши.

– Мы строили крепость, Нанетта, и играли в религиозные войны.

– Ох, моя маленькая кочерыжка, не нравятся мне такие игры. Нельзя ли выбрать что-либо более подходящее? Например, поиграть в куклы?

– Но это же так скучно. А нам нравится устраивать сражения. Я была предводительницей реформистов, а Жак – главарем вавилонских блудниц[30]

– Бон-Бон! Не смейте так говорить. Вы должны быть очень осторожны.

– Почему? – Повернув голову, я удивленно воззрилась на нее.

– Не все во Франции думают так, как ваша матушка, Бон-Бон. Не забывайте, что реформисты проиграли войну, а король – да благословит Господь его душу – католик.

Я вздохнула. Мне было трудно понять, как король может быть нашим монархом и врагом одновременно. Нанетта явно пребывала в расстроенных чувствах. Я видела это по тому, как тяжело двигалась ее рука с гребенкой.

– Ой, больно! Не дергай так сильно!

– Простите меня, пожалуйста. Так лучше? Смотрите, вот еще какая большая.

– О, это, должно быть, прабабушка. Посмотри у меня за ушами, Нанетта. Там – детская, где живут их детки. Как ты думаешь, у вшей тоже есть детские комнаты, Нанетта?

– Имея столько деток, они обязательно им понадобятся, – проворчала Нанетта, поворачивая мою голову в сторону, чтобы расчесать волосы над ухом.

– Когда вши вырастут, они взберутся на гору и станут высматривать врагов.

– Захватчиков, которые живут на головах детей мельника.

– Да. А потом они отразят их нападение… Как, по-твоему, чем сражаются вши, Нанетта?

– Зубами, наверное. Не вертитесь, Бон-Бон. Если будете сидеть смирно, я расскажу вам сказку.

Нанетта казалась мне кладезем всевозможных историй: забавных сказок об озорной шкатулке или жене рыбака, пожелавшей, чтобы нос мужа превратился в колбаску; страшных историй о великанах, которые поедали маленьких девочек; о гоблинах и злых духах; волшебных баллад о пастухах и пастушках, которые любили друг друга. Если Нанетта хотела, чтобы я сидела смирно, – например, завязывая мне шнурки на сапожках или подшивая оторвавшуюся кайму на подоле, – ей достаточно было пообещать мне историю, и я моментально прекращала вертеться и жаловаться и вела себя тихо и послушно, что ей и требовалось.

Интересно, где сейчас Нанетта? Уложили ли ее спать, или она трясется обратно в Версаль в том же самом экипаже? Она уже старенькая и слабая, и долгое путешествие изрядно утомило ее. Так что мне оставалось только надеяться, что сейчас она мирно спит где-нибудь, иначе мне пришлось бы умолять монахинь вернуть мне хотя бы часть денег, чтобы я могла заплатить за ее проезд обратно в замок Шато де Казенев. Она уехала оттуда вместе со мной тридцать один год назад, когда мне повелели прибыть ко двору, да так и не вернулась обратно. Я знала, что могу положиться на свою сестру Мари в том, что она позаботится о ней. При мысли об этом на глаза вновь навернулись слезы. Я так хотела, чтобы Мари гордилась мною, своей умненькой сестрой, ставшей фрейлиной королевской семьи.

Я услышала шарканье ног, кто-то вошел в келью. Я повернулась и приподнялась на локте. Это была сестра Эммануэль. В тусклом свете лампы, висевшей в коридоре, смутно белело ее длинное лицо с аристократическим носом. На ней была свободная ночная рубашка, а на плечи наброшена потертая старая шаль.

Вытерев слезы, я села на постели и уже отрыла рот, чтобы заговорить, но сестра Эммануэль приложила палец к губам и покачала головой. Я закрыла рот. Она коротко кивнула, взяла в руки маленький глиняный кувшин, стоявший рядом с моим убогим ложем, и налила чашку воды. Присев на кровать, она протянула ее мне. Я послушно выпила. Вода была ледяной, но она освежила меня. Я ощутила, как бьющая меня дрожь ослабевает. Эммануэль забрала чашку и поставила ее обратно на столик, потом приложила обе ладони к щеке, словно ребенок, делающий вид, что спит.

Утомленная, я откинулась на подушку. Она смочила мой носовой платок водой и осторожно вытерла мне лицо, как маленькой. От такой неожиданной нежности слезы вновь навернулись у меня на глаза, но я попыталась благодарно улыбнуться. У нее дрогнули уголки губ, и она протянула мне сложенный втрое клочок материи, который прятала в рукаве. Я вытерла глаза и высморкалась. Когда я смущенно протянула ей платок обратно, Эммануэль покачала головой, отказываясь взять его. Я сжала его горячей потной рукой и подсунула под щеку. Она погладила меня по голове. Я глубоко вздохнула и почувствовала, как начинает уходить охватившее меня напряжение.

Уже засыпая, я вдруг поняла, что край моего одеяла приподнимается. Меня обдало потоком холодного воздуха. Когда же я сонно пошевелилась и приоткрыла глаза, сестра Эммануэль забралась ко мне в постель, и ее холодная рука скользнула по моему телу и легла мне на грудь, больно стиснув ее. Она прижалась ко мне всем своим костлявым телом.

Разумеется, я знала, что иногда у женщин бывают возлюбленные обоего пола. У меня были подруги при дворе, которых насильно выдали замуж за дряхлеющих распутников или порочных повес, и они искали спасения от их навязчивого внимания в нежных женских объятиях своих знакомых. Мадлен де Скюдери[31], которую я обожала, славилась салонами выходного дня, «субботами у Сафо», на которые допускались исключительно женщины. Мы читали друг другу любовные поэмы и писали рассказы о стране любви и гармонии, куда мужчинам был вход воспрещен, а женщинам не грозили их грубые домогательства. Раз или два женщины даже делали мне соответствующее предложение, но я всегда с улыбкой отказывалась. Однако же существовала большая разница между призывно изогнутой бровью и холодной костлявой рукой, стискивающей грудь, особенно когда нервы и так были натянуты, подобно струнам лютни, от страха и тоски.

Я резко повернулась и с такой силой толкнула ее, что она свалилась на пол.

– Не смейте, – вскричала я. – Убирайтесь отсюда!

Сестра Эммануэль приземлилась на свою костлявую задницу с громким стуком. Должно быть, ей было очень больно. Из соседней кельи до меня донеслось испуганное оханье. Я села на постели, прижимая к груди одеяло, и уставилась на нее. Я уже открыла рот, собираясь отпустить язвительное замечание, но при виде выражения, появившегося у нее на лице, язык мой присох к гортани. Она с ненавистью смотрела на меня, и взгляд этот обещал мне, что я еще горько пожалею о своем отказе. Несколько мгновений она молча стояла рядом, а потом приподняла занавеску и исчезла. Вся дрожа, я откинулась на подушку.

Сестра Эммануэль третировала и наказывала меня каждый день. Мне было приказано выносить ночные горшки по утрам и споласкивать их водой, такой холодной, что за ночь ведро покрывалось коркой льда. Я стала работать на кухне, где мыла посуду в грязной воде и чистила груды овощей. В мои обязанности входило выгребать золу из кухонных печей и камина в приемной, единственной комнате монастыря, где разрешалось разводить огонь. Мне также поручили пополнять запасы дров, так что мне приходилось выходить на двор и на холоде рубить поленья, отчего руки покрылись мозолями и покраснели. Сестра Эммануэль неизменно носила трость, которую пускала в ход всякий раз, стоило мне задержаться с выполнением ее приказаний.

Когда я была маленькой, меня никогда не били, несмотря на все угрозы Нанетты. Но как только маркиз де Малевриер стал моим опекуном, начали регулярно пороть, дабы изгнать из меня бесов, как он говорил. Впрочем, он потерпел сокрушительное поражение. После очередного столкновения с его березовым хлыстом я лишь с удвоенной силой принималась за свое.

Точно так же получилось и с сестрой Эммануэль. Чем больнее она била и унижала меня, тем медленнее я выполняла ее распоряжения, стараясь сохранить при этом достоинство. Однажды она застукала меня, когда я выразительно закатила глаза.

– На колени, – завизжала она. – Вы поползете в церковь, как жалкий червь, коим и являетесь на самом деле.

Я улыбнулась и опустилась на колени, а потом радостно тряхнула головой и выгнула спину, словно играя с ребенком. Она нанесла обжигающий удар по ягодицам, а я сделала вид, будто встаю на дыбы, замахала руками, словно била передними копытами, и громко заржала по-ослиному. Остальные послушницы сдержанно захихикали.

– Довольно! – выкрикнула сестра Эммануэль. – Вы ведете себя дерзко и непочтительно. Но я научу вас смирению.

И она ударила меня снова, на этот раз по лицу. Меня мгновенно охватил гнев. Я вскочила на ноги, выхватила у нее трость и переломила ее пополам, отшвырнув обломки. Послушницы испуганно умолкли. Сестра Эммануэль наклонилась и подняла половинки своей трости.

– Противиться старшим – значит бросить вызов самому Господу. За это вы будете строго наказаны. Идемте в церковь, – негромким, угрожающим голосом заявила она.

Несколько мгновений я не двигалась с места. Грудь бурно вздымалась, и мне хотелось крикнуть во весь голос: «Ни за что», как однажды было с маркизом де Малевриером. Но я уже не строптивый ребенок, а взрослая женщина. Я не могла допустить, чтобы меня выгнали из монастыря, во всяком случае, до тех пор, пока я не вымолю прощение у короля. Неповиновение считалось государственной изменой, наказание за которую – смерть.

– Простите меня за то, что я вышла из себя. Но вы напрасно ударили меня. – И я приложила ладонь к горящей щеке.

– В церковь, – повторила сестра Эммануэль. Лицо ее заливала смертельная бледность.

Я кивнула и направилась к двери. Она опередила меня, вынуждая следовать за собой. Я не протестовала. На крытой галерее царил жуткий холод, с неба сеял снег, укутавший землю белым покрывалом. В церкви было ничуть не теплее. Сестра Эммануэль приказала мне лечь лицом вниз на каменный пол и раскинуть руки в стороны. Я повиновалась, чувствуя себя распятой. Монахиня опустилась рядом со мной на колени и принялась молиться о спасении моей заблудшей души. Это было невыносимо. Медленно ползли минуты. Наконец, спустя целую вечность, она встала, и я подняла голову.

– Оставайтесь здесь, – распорядилась она, – пока я не разрешу вам подняться.

Сестра Эммануэль отменила свой приказ только в полночь, когда на церковную службу собрались остальные монахини. Она неслышно подошла ко мне и остановилась. Я видела лишь черный подол ее платья. Сестра Эммануэль резко взмахнула рукой, повелевая мне встать.

Но я не смогла этого сделать. Руки и ноги совершенно окоченели и так и застыли в форме креста.

Она наклонилась и схватила меня за руку, рывком подняла на колени и встряхнула. Говорить сестра Эммануэль не могла, храня Великое молчание, продолжавшееся всю ночь, от вечернего богослужения до заутрени. Но она яростно трясла меня, заставляя встать на ноги.

Я не чувствовала ступней, они превратились в ледышки. Ноги у меня подгибались, как у столетней старухи. Наконец мне удалось встать, но тут каменный пол покачнулся, и я упала. До моего слуха донесся быстрый топот ног, и рядом со мной очутилась сестра Серафина, ласково обнимая и приподнимая меня. Я пошатнулась, но она поддержала меня и чуть ли не на руках вынесла из церкви. Не говоря ни слова, она довела меня до спальни послушниц и уложила на соломенный тюфяк. Сестра Серафина закутала меня в свою накидку, от которой исходил чудесный аромат лаванды, подложила мне под ноги горячий кирпич, завернутый во фланель, и оставалась рядом, пока я не выпила каких-то трав, настоянных на кипятке. Зубы мои лязгали о край чашки. Она улыбнулась, погладила меня по щеке, успокаивая, и ушла.

Я согрелась, и меня потянуло в сон. Мысли путались. Вдруг показалось, что надо мной склонилась мать, ласково гладя по голове и убирая волосы со лба. «Ах, Бон-Бон, – вздохнула она. – В какую беду ты попала на этот раз?»

Я постаралась отогнать от себя эти мысли. Мне не хотелось думать о матери. Было невыразимо грустно представлять, как она сидит на облаке в окружении ангелов и смотрит вниз на меня. Уж лучше совсем не верить в рай.

Все эти долгие холодные часы я не молилась Богу. Я перестала молиться, еще когда была маленькой. Я просто стиснула зубы и заставила себя терпеть. Мне казалось важным дать понять сестре Эммануэль, что она не сможет сломить мою волю. Ведь после ее ухода я сумела подняться на ноги. Я смогла, по крайней мере, присесть на одну из деревянных скамей и завернуться в богато расшитую напрестольную пелену[32]. Я была уверена, что именно этого она и ожидает. Но поступить так – значило позволить ей восторжествовать надо мной.

Маркиз де Малевриер имел обыкновение запирать меня в подземелье замка Шато де Казенев. Там было так же холодно, как и в церкви, только намного темнее. Когда-то в нем обитал один отшельник, много веков тому назад, и умер там же. Я спрашивала себя, а не покоится ли где-нибудь под камнями его скелет. Мне казалось, что я слышу его приближающиеся шаги, ощущаю на затылке его холодное дыхание и прикосновение бесплотных пальцев. Я кричала, но меня никто не слышал.

«Наверняка он – добрый человек, этот давно умерший отшельник, – думала я. – Он не станет причинять зла маленькой девочке». Я представляла, как он берет меня за руку, чтобы показать выход из подземелья. Вероятно, где-нибудь в стене находится потайная дверь, в которую может пройти лишь ребенок. Если я шагну в ту дверь, то окажусь в другом, волшебном, мире. Там тепло и солнечно, а для защиты у меня будет волшебная палочка. Я полечу над лесами, сидя на спине стрекозы. Я стану сражаться с драконами, разговаривать с птицами и совершать всякие подвиги.

Впоследствии я обнаружила, что могу приоткрыть дверь в сказочный мир в любой момент. И всякий раз за нею меня ждал другой мир. Иногда я находила маленький каменный домик в лесу, в котором можно было жить с Нанеттой, сестрой Мари и полосатой кошкой, которая мурлычет у огня. В другой раз я оказывалась в воздушном замке с прекрасным принцем, который любил меня. Случалось, я сама становилась принцем с золотым мечом на огромном белом жеребце.

Приехав в Париж, я показала дверь в волшебную страну настоящему принцу, которого встретила там. Дофину только-только исполнилось пять, когда меня назначили фрейлиной его матери, королевы Марии-Терезии, но встретилась я с ним только два года спустя. Разумеется, я много раз видела его, разодетого в белые платья с пенными кружевами, со светлыми локонами, ниспадающими ему на спину. Когда дофину исполнилось семь, ему разрешили носить панталоны, крестили, забрали у няньки и передали на воспитание герцогу де Монтозье, бывшему вояке, который считал слабостью всякое проявление чувств, кои следовало немедленно подавлять.

Однажды королева приказала мне привести к ней сына для ежедневной встречи в Малой галерее[33]. Я поспешно отправилась в путь по огромным холодным комнатам Лувра, слыша стук собственных каблучков по мраморному полу и шуршание юбок. Оказавшись в Лувре впервые, я была поражена величием и колоссальными размерами королевской резиденции. Замок Шато де Казенев всегда представлялся мне огромным и импозантным, и он действительно был одним из самых больших замков Гаскони. Но по сравнению с Лувром он казался крошечным и убогим.

Тогда же я поняла, почему придворные предпочитают носить пышные парики, высоченные каблуки, платья с длинным шлейфом, украшенные лентами ренгравы[34], широкие, расшитые вышивкой обшлага и шляпы, украшенные перьями; почему преувеличенно жестикулируют и превращают в трагедию каждое проявление чувств. Это была попытка не потеряться в окружающем великолепии.

Достигнув апартаментов дофина, я услыхала голос герцога де Монтозье и слишком хорошо знакомый мне свист трости, обрушивающейся на тело мальчика.

– Вы – глупец… свист и удар… тупица… свист и удар… сущий афронт для Его Величества… свист и удар… вы позорите меня… свист и удар… и себя тоже… свист и удар… вы глупы, как сын какого-нибудь крестьянина… свист и удар

Я стояла вся дрожа, будучи не в силах пошевелиться или произнести хоть слово. За прошедшие два года воспоминания о жестокости маркиза де Малевриера потускнели и забылись. Но сейчас свист трости вновь извлек их из глубин моей памяти. Ссутулившись, я стиснула зубы. Наконец герцог прекратил экзекуцию и пронесся мимо меня, словно разъяренный бык. Я подождала еще немного, но горький плач мальчика разрывал мне душу. Осторожно приоткрыв дверь, я вошла внутрь.

Дофин лежал на животе на кровати. Кудри его пребывали в беспорядке, глаза опухли и покраснели. Кружевная рубашка небрежно прикрывала спину, на которой виднелись красные полосы. Я смочила свой носовой платок в чаше.

– Знаете, а ведь меня тоже порол опекун. Не знаю, правда, за что. Иногда он бил меня за то, что я разговаривала, а иногда – за то, что молчала.

Мальчик посмотрел на меня, но не сказал ни слова. Я протянула ему влажный платок, но он не сделал и движения, чтобы взять его.

– Я так и не узнала, как должна вести себя. Если я плакала, он порол меня еще сильнее. Если же я закусывала губу и отказывалась плакать, он злился еще больше, а побои становились невыносимыми. Очевидно, то же самое происходит и у вас с герцогом?

Он медленно кивнул. Я опустилась на колени рядом с кроватью и вновь протянула ему носовой платок. Мальчик взял его и прижал к глазам.

– Но иногда меня запирали в подземелье, что было намного хуже порки. Там было настолько темно, что я не могла разглядеть даже собственную руку, хотя и подносила ее к самым глазам. Кроме того, я очень боялась пауков и тараканов. До меня доносился треск, скрип, царапанье и шуршание, а еще я думала, что там обитают крысы. Или летучие мыши. А как-то раз в темноте я заметила светящиеся красные глазки. Они все приближались и приближались…

Взгляд принца был прикован к моему лицу. Когда я замолчала, он спросил:

– И что вы сделали?

– Я сняла сапожок и изо всех сил швырнула его в сторону глаз.

Он улыбнулся.

– Но хуже пауков и тараканов, хуже крыс и летучих мышей был призрак.

– Призрак?

Я кивнула.

– Видите ли, наш погреб во времена отшельника был подземельем. Говорили, будто он обладал такой святостью, что, когда какой-то еретик усомнился в его праведности, он взял да и подвесил свою хламиду на солнечном луче.

Принц приподнялся на локте.

– Он прожил в подземелье много лет и в конце концов там же и умер. Его обнаружили в той самой пещере, в которую запирал меня мой опекун.

– Вам было страшно?

– Очень. Но потом я подумала, что человек, который был настолько свят и добр, что мог повесить свою накидку на солнечный луч, не причинит мне зла, и мне уж точно будет лучше оставаться в его пещере, чем там, где до меня мог добраться опекун. – Затем я поведала дофину о воображаемой двери в сказочный мир и о том, что при этом не имело значения, как сильно избивал меня опекун или насколько холодно было в подземелье. Я всегда могла представить себе, будто нахожусь где-нибудь в другом месте.

К этому времени дофин уже сидел на постели и блестящими глазами смотрел на меня.

– Как по-вашему, сможете ли вы найти такую дверь здесь? – спросила я, взяла гребенку и стала расчесывать ему волосы. – Понимаете, это ведь не настоящая дверь, а сказочная. Но тогда не исключено, что вам будет легче выносить герцога, по крайней мере до тех пор, пока вы не подрастете и не прогоните его прочь.

– Или прикажу бросить его в темницу, – сказал дофин. – К крысам и летучим мышам.

– Не стоит разменивать волшебную дверь на мысли об ужасных карах для него, – посоветовала я. – Вы же хотите оказаться в хорошем месте; таком, куда всегда можно удалиться в случае необходимости. А теперь позвольте мне помочь вам надеть камзол. Вас желает видеть ваша мать.

Он вздохнул и обиженно заявил:

– Я не хочу идти. Я хочу остаться здесь и думать о волшебной двери.

– Вы можете думать о ней по дороге. В этом и заключается вся прелесть волшебной двери. Ее можно открыть везде и в любое время.

Впоследствии мне частенько доводилось слышать, как придворные дамы жестоко высмеивали дофина, говоря, что он может весь день напролет постукивать тросточкой по полу, глядя в никуда. Но я-то знала, что в это время он пребывает в сказочном королевстве.

Полночные бдения

Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция – 1697 год

Пробил полночный колокол, и я проснулась, как от толчка. Несколько мгновений я лежала неподвижно, не в силах сообразить, где нахожусь. Мне было страшно. В затуманенном мозгу еще кружились обрывки сновидений. Открыв глаза, я почувствовала, как упало сердце, когда я узнала грязную занавеску, отделявшую мою кровать от соседних в спальне. Я с трудом села на постели и спустила окоченевшие ноги на пол, нащупывая ночные туфли. Я уже не помнила, когда моим ступням было тепло в последний раз. Каждую ночь я сворачивалась калачиком, поджав ноги под ночной сорочкой, а сверху укрываясь платьем и накидкой поверх тонкого одеяла, чтобы не замерзнуть окончательно. Самые подходящие условия для того, чтобы быстро одеться посреди ночи.

Я жалела, что не знала ранее о том, что монахинь будят посреди ночи на молитву. Иначе я бы избрала изгнание. Почему-то я думала, что монахини живут в роскоши, имея в своем распоряжении слуг, и что целыми днями они наслаждаются бездельем, лишь изредка перебирая четки или преклоняя колени. Я слыхала рассказы о монахинях, которые держали комнатных собачек, устраивали по ночам пиршества в своих кельях и даже контрабандой доставляли себе любовников в корзинах с бельем.

Не исключено, истории эти были правдивыми, но, к несчастью, к монастырю Жерси-ан-Брие они не имели никакого отношения. Мать настоятельница и прочие старшие монахини очень серьезно относились к правилам затворничества. Окна были неизменно закрыты наглухо и забраны решетками, ворота – заперты на два засова, а стены так высоки, что с тех пор, как я угодила сюда, мне ни разу не довелось увидеть облака или птички. За все время, что я провела здесь, я не видела никого, кроме монахинь и келейниц – женщин, пришедшим в монастырь без приданого, поэтому им не разрешалось принести полные обеты. Как и я, они носили простые темные платья, передники и тяжелые башмаки на деревянной подошве. Именно они выполняли большую часть работы, хотя и у каждой монахини тоже были свои обязанности.

В монастырь не допускались даже служанки. Нанетта просила дать ей возможность присоединиться к общине в качестве келейницы, чтобы она могла прислуживать мне. Но сестра Тереза заявила, что послушницам нельзя иметь слуг, и что ее поставят чистить свинарники или выполнять еще какую-нибудь тяжелую грязную работу. Поэтому Нанетте ничего не оставалось, кроме как вернуться в замок Шато де Казенев, где она собиралась умолять мою сестру поговорить со своим супругом, дабы маркиз де Теобон замолвил за меня словечко перед королем. Но я знала, что ничего из этого не выйдет. Теобон был слишком толст и ленив, чтобы утрудить себя поездкой в Версаль, да и король никогда не отличался особой благосклонностью к дворянам, предпочитавшим сидеть в своих поместьях, а не вращаться при дворе.

– Я его не знаю, – скажет король и забудет о его письме.

Перед отъездом мне разрешили повидаться с Нанеттой, хотя нас разделяла железная решетка из таких толстых прутьев, что сквозь нее можно было просунуть лишь кончики пальцев.

– Мне не позволяют остаться с вами, – всхлипывала Нанетта. – Мне, которая приглядывала за вами еще тогда, когда вы были не больше букашки.

– Не плачь, Нанетта, – сказала я ей. – Вовсе ни к чему, чтобы и тебя заперли здесь вместе со мной. Еда здесь просто ужасная.

– Ах, Бон-Бон, как мне не хочется оставлять вас одну.

– Другого выхода нет, – сказала я. – От тебя будет намного больше пользы, если ты станешь донимать моего зятя просьбами оторвать от стула свою жирную задницу, чтобы помочь мне, а не вычищать навоз из свинарников.

После того как она уехала, я ничего не слышала о ней. Монахиням не разрешается получать письма, с нескрываемым удовольствием сообщила сестра Эммануэль.

Единственным отклонением от утомительной и однообразной рутины был ежемесячный приезд священника, который служил мессу и принимал исповеди. Да и то нельзя было сказать, что вы встречались с мужчиной. Если даже счесть священника мужчиной – с чем я была решительно не согласна, – я даже толком не видела его. Он был всего лишь тенью, запахом пота, кряхтением и бормотанием. И в чем, скажите на милость, мне было исповедаться, если я заперта здесь в обществе пожилых женщин? В том, что мне не нравится здешняя еда? Или в том, что мне хочется иметь в своей постели мужчину, дабы он согревал меня своим теплом? Признаться в том, что я просыпаюсь по ночам оттого, что тело мое изнывает от желания, или что мне снится мой любимый Шарль?

– Чего бы только я ни отдала за возможность повидаться с мужчиной, – вырвалось у меня однажды утром, когда вместе с другими послушницами я мыла спальню. – Причем, желательно, с молодым и красивым, но, клянусь, сойдет и старик.

Остальные послушницы нервно захихикали.

– Вы не должны говорить такие вещи, – оглянулась на меня сестра Ирена.

– Осенью сюда является мясник, чтобы заколоть наших свиней, – сказала сестра Джульетта. – Но мы должны сидеть в своих кельях, пока он не уйдет. Это ужасно – слушать истошный визг бедных хрюшек. Так что мы ненавидим, когда он приходит.

– Иногда епископ присылает работника починить что-либо, – сообщила сестра Паула, послушница с веснушчатым личиком и огненно-рыжими бровями. – Но он появляется только тогда, когда мы бываем в церкви, а к нашему возвращению должен все закончить. Привратница звонит в колокольчик, чтобы мы знали: на территорию монастыря вошел мужчина.

– Здесь уже давно ничего не чинили, – заявила сестра Оливия, красивая молодая женщина с овальным лицом святой с картины. Она бы, наверное, добавила бы что-нибудь еще, если бы в комнату не вошла сестра Эммануэль и не наложила на нас епитимью за разговоры всуе.

Послушниц было не больше дюжины, начиная с сестры Оливии, которой скоро должно было исполниться восемнадцать, и заканчивая маленькой сестрой Милдред, которой едва сравнялось двенадцать. Мы спали все вместе в одной большой спальне, которую простынями разгородили на клетушки, дабы придать ей некое подобие уединенных келий. Звук полночного колокола замер вдали, и я услышала, как зевают и потягиваются девушки рядом, и как скрипят коленные суставы сестры Эммануэль, когда она с трудом поднимается на ноги.

Я быстро оделась и запахнулась в тяжелую накидку. Нос мой превратился в сосульку. Руки посинели от холода. За занавеску ко мне заглянула сестра Эммануэль, нахмурилась и поманила меня за собой. Я поспешила присоединиться к ней, зная по опыту, что малейший признак неповиновения повлечет за собой очередное унизительное наказание.

Остальные послушницы уже выстроились в ряд, опустив голову и сунув руки в рукава, чтобы хоть немного согреться. Я быстро встала в строй, и мы дружно двинулись по коридору, а потом и вниз по полутемной лестнице в церковь. Тишину нарушало лишь шарканье ног по каменному полу да редкое щелканье костяшек четок. Повсюду царила мрачная и строгая темнота, и лишь лампа, висевшая в дальнем конце спальни, с трудом разгоняла полумрак. На мгновение она освещала по очереди каждую черную накидку и белую вуаль, прежде чем послушницы растворялись в темноте.

Мысли мои, как бывало всегда, обратились ко двору. Будь я сейчас в Версале, то наверняка пила бы шампанское и скользила по садам, озаряемым светом розовых бумажных фонариков, и слушая оркестр, проплывающий мимо в гондоле. Я бы опиралась на обтянутое атласом плечо мужчины и гремела костями в стаканчике, обещая ему капельку своей гасконской удачи. Может, я бы даже танцевала.

Очевидно, я вызвала неудовольствие короля, раз он изгнал меня в это унылое место. Не исключено, рождественские куплеты стали последней каплей, переполнившей чашу его терпения. Быть может, король уже давно разгневался на меня. Уж не оскорбила ли я его новеллой, которую написала прошлым летом о королеве Марго, первой супруге его деда, известной своим скандальным поведением? Она была опубликована под псевдонимом, но мне следовало бы знать, что Его Величество догадается о том, что ее написала я. Благодаря шпионам король знал все.

Я всегда восторгалась королевой Марго, впервые краем уха услышав о ней еще в Шато де Казенев, где родилась я сама, и где одно время жила и она. Пожалуй, было не слишком умно выбрать ее героиней одной из моих тайных историй. В конце концов именно она выставила деда короля, Генриха Наваррского, рогоносцем и дураком.

Но история была слишком хороша, чтобы я могла устоять перед искушением. У королевы Марго была масса любовников, включая, как уверяли некоторые, ее собственного брата Анри, который сам со временем должен был стать королем. Ее обвиняли в сексуальной ненасытности, убийствах и измене, и она оставляла за собой шлейф из разбитых сердец и скандалов везде, где появлялась. Говорили, что ее балы на рю де Сиен были такими шумными, что в Луврском дворце никто не мог уснуть.

В возрасте девятнадцати лет бедную Марго выдали замуж за Генриха Наваррского, гугенота по вероисповеданию, хотя, по слухам, она была страстно влюблена в Генриха де Гиза, главу одного из самых могущественных католических семейств во Франции. Она отказалась говорить «согласна» во время свадебной церемонии, так что ее брату, королю Карлу IX, пришлось обхватить ее голову обеими руками и наклонять вместо нее.

Шесть дней спустя, на праздник Святого Варфоломея, король Карл подписал приказ об убийстве тысяч гугенотов. Ходили упорные слухи, что сама свадьба была задумана для того, чтобы выманить в Париж благородных высокопоставленных гугенотов. Поговаривали, что мать Марго, Катерина де Медичи, уже умертвила Жанну Наваррскую, свекровь Марго, подарив ей отравленные перчатки, так что гибель еще каких-то пятидесяти тысяч инакомыслящих прошла незамеченной.

Впрочем, никто точно не знал, сколько гугенотов погибло. Герцог де Сюлли, избежавший смерти только потому, что нес под мышкой «Книгу Часов»[35], уверял, что цифра близка к семидесяти тысячам. Мой же дедушка говорил просто, что погибли все, кого он знал: его отец, брат, дядя, двоюродные братья и его слуги…

Марго спасла жизнь мужу, спрятав его в своей комнате и отказавшись впустить наемных убийц, среди которых находился и ее любовник, Генрих де Гиз. Тем не менее брак ее оказался несчастливым: обе стороны были повинны в супружеских изменах. Как часто случается в жизни, мужчины стремились сломить Марго. После бойни бедняжку Марго силой удерживал в Лувре ее брат, а впоследствии – после того как она восстала против мужа – Генрих держал ее под замком в нескольких замках, включая и тот, что принадлежал моей семье, в течение восемнадцати долгих лет. В конце концов брак их был аннулирован, и ей позволили поселиться в Париже и открыть литературный салон, в котором собирались поэты и философы, придворные и куртизанки.

Меня бесконечно восхищали ее смелость, ум и стремление остаться несломленной. Кроме того, история была чересчур уж захватывающей, чтобы можно было пройти мимо нее. Я собирала все байки и анекдоты о ней, которые смогла найти, штудировала собственные мемуары Марго, читая между строк, и в результате сочинила самую занимательную новеллу из всех, что когда-либо мне удавались. Опубликованная в шести томах в Париже и Амстердаме, тайная история ее жизни произвела фурор при дворе, к моему несказанному удивлению. Какое-то время все только и говорили, что о моем романе, а я изо всех сил старалась скрыть радость и гордость. Но мне следовало бы помнить слова, сказанные самой королевой Марго: «Чем незаметнее яд, тем он опаснее».

Король ничего не сказал, лишь улыбнулся безмятежной, непроницаемой улыбкой и продолжил свой день, как ни в чем не бывало. Встал с постели, помолился; неподвижно сидел, пока его брили и завивали; поднялся на ноги, когда первый камердинер передал королевскую сорочку главному камергеру, который подал ее дофину, тот вручил ее королю, и уже последний надел ее. Каждое мгновение дня Его Величества строго оговаривалось этикетом, даже час, в который он навещал своих фавориток и любимых собак, вплоть до отхода ко сну, когда первому камердинеру дозволялось расстегнуть подвязку на его правой ноге, а второму камердинеру – на левой. Вообще-то, заведенный порядок в монастыре не слишком отличался от установленного при дворе, разве что здесь это была молитва и работа, работа и молитва, преимущественно на коленях.

Я осторожно огляделась по сторонам. Вокруг меня виднелись лишь ряды черных спин, склонившихся перед позолоченной ракой, в которой должен был храниться кусочек кожи святого Варфоломея. Она сверкала в пламени сотен свечей, дрожавшем от сквозняков, которые хватали монахинь за лодыжки, подобно голодным крысам. Высоко над головой, в полумраке, в котором терялись каменные колонны, изящные арочные своды поддерживали куполообразный потолок. Мне стало интересно, каким это образом древние каменщики ухитрились построить столь внушительное сооружение. Ведь это же был настоящий вызов природе, и каменные своды в любой миг могли обрушиться на наши головы. Я вдруг ощутила себя маленькой и ничтожной, как муравей, под тяжестью нависающих каменных глыб. «В чем заключается глубинный смысл?» – спросила я себя. Все эти устремленные ввысь очертания, огромные витражные окна с разноцветьем ярких оттенков, негромкое бормотание молитв и ритуалов – неужели все это предназначено только для того, чтобы мы ощутили свою незначительность и ничтожность?

В нужный момент я опускалась на колени и вновь поднималась на ноги, осеняла себя крестным знамением и бормотала «аминь», не чувствуя тела, словно душа моя заледенела и умерла. Но при этом разум мой парил свободно и высоко. Я вспоминала теплые солнечные деньки, когда мы с сестрой наперегонки носились по замковому парку, скакали на лошадях, катались на лодках на мельничном пруду, исследовали пещеры и подземелья замка и строили сказочные домики в лесу. Я вспомнила, как однажды раскачивалась на качелях, взлетая все выше и выше, изо всех сил толкая деревянное сиденье ногами, а потом постепенно замедляла ход до тех пор, когда могла уже чертить в пыли узоры пальцами ног. Я вспомнила себя в первые дни при дворе, ошеломленную и испуганную. Вспомнила, как фаворитка короля, Атенаис, учила меня, как надо разговаривать веером и куда клеить мушки. Я вспомнила тот самый первый раз, когда встретила Шарля, своего возлюбленного, супруга, свою судьбу…

Сила любви

Люксембургский дворец, Париж, Франция – июль 1685 года

– Уф! Я больше ни секунды не могла оставаться в Версале. Этот отвратительный запах, жара, толпы людей. Клянусь, я бы сошла с ума, если бы пробыла там еще хотя бы день. Зато сейчас я дышу и не могу надышаться сладким воздухом Парижа, – воскликнула я.

Собравшиеся дружно рассмеялись. Париж пах намного хуже Версаля. Отправляясь в столицу из Версаля, вы чувствовали приближение города задолго до того, как он появлялся на горизонте. Мы носили надушенные перчатки и золотые круглые футлярчики с ароматическими шариками, висевшие на поясе, которые регулярно подносили к носу, оказываясь на улице. Так что все прекрасно понимали, что я имею в виду зловоние низкопоклонства, подхалимства и ханжества, которые сопровождали короля везде, куда бы он ни направлялся.

– Что ж, мы очень рады, что вы нашли в себе силы расстаться с Версалем и почтить нас своим присутствием, – улыбнулась Мадлен де Скюдери. Она была коренастой женщиной невысокого роста, дурно одетой и с рябой от оспы кожей. Тем не менее она вращалась в высших кругах общества. Свободно владея французским и латынью, она, как уверяли посвященные, являлась автором двух самых популярных романов современности, «Артамен, или Великий Кир» и «Клелия, римская история»[36], хотя оба были опубликованы под именем ее брата. Я, во всяком случае, этим слухам верила. Ни один мужчина не способен с такой страстью и чувственностью описать сердечные страдания женщины.

Я только что вошла в Salle du Livre d’Or[37], похожий на позолоченную шкатулку, в Люксембургском дворце, в доме Анны-Марии-Луизы Орлеанской, герцогини де Монпансье. В комнате было столько народу, что на стенах я едва разглядела знаменитые портреты и позолоченную потолочную лепку. В одном ее углу куртизанка Нинон де Ланкло спорила о чем-то с Жаном Расином, драматургом, и его мрачным и угрюмым другом Николя Буало, который недавно написал поэму, в которой жестоко высмеивал женщин. С первого взгляда было видно, что он не понравился Нинон де Ланкло. Тут же стоял и аббат де Шуази, томно обмахиваясь кружевным веером. Роскошное платье, которое было на служителе церкви, не отказалась бы иметь в своем гардеробе любая женщина. Жан де Лафонтен, пожилой поэт, известный своими баснями и иносказаниями, о чем-то увлеченно беседовал с Шарлем Перро, чье лицо под тяжелым париком, кажется, осунулось еще сильнее. Бывший придворный писатель, создатель знаменитых биографий любимых художников и фавориток короля, Перро лишился и должности, и жалованья, хотя и сохранил склонность к безвкусной пышности, о чем буквально кричал его усыпанный серебряными позументами атласный камзол. Рядом с ним скромно стояла его невзрачная умненькая племянница, Мари-Жанна Леритье. Она одарила меня летящей улыбкой и взяла под руку.

– Шарлотта-Роза! Я не видела вас уже целую вечность! Вы написали для нас что-нибудь новенькое?

– Сущие пустяки. Ничего особенного, – ответила я. – У кого при дворе есть время писать? Это вам хорошо, вы – женщина с независимыми средствами к существованию. А мне приходится зарабатывать на жизнь.

– Танцуя каждый вечер на балах, – поддразнила меня она.

– Если хотите знать, жизнь фрейлины состоит не только из танцев и увеселений. Я советую маркизе, какие драгоценности надеть, и в каком месте лучше всего приклеить мушку. На какой-нибудь дюйм ниже – и она подаст сигнал о своем целомудрии вместо кокетства. Только представьте, какой выйдет конфуз!

Мари-Жанна рассмеялась, но моя госпожа, Атенаис, маркиза де Монтеспан, нетерпеливо поманила меня к себе, и я повиновалась. Атенаис надела кружевное платье с золотой оторочкой – просто неприлично дорогое, – которое едва прикрывало ее пышную грудь. Волосы ее были завиты тысячью светлых кудряшек.

– Вы не должны так отзываться о Версале, – укорила она меня. – Это – самое волшебное место на земле, достойный символ королевской славы и величия.

– Слишком много придворных и слишком мало отхожих мест, – отозвалась я. – Жить в табакерке и носить за собой ночной горшок на балу – на мой взгляд, это не совсем подходящий символ величия.

С обитой золотой парчой кушетки мне улыбнулась Анна-Мария-Луиза де Монпансье. Как кузине короля, ей единственной позволялось сидеть в комнате.

– Мадемуазель де ля Форс, вы чересчур уж язвительны. Вы приготовили нам какую-нибудь историю?

– Подскажите тему. Какую угодно!

– Что ж… – И Анна-Мария-Луиза ненадолго задумалась, постукивая пальчиком по подбородку.

– Что-нибудь о любви, – крикнул какой-то молодой человек.

Я взглянула в его сторону. Он был молод и носил винно-красный бархатный камзол, ворот и манжеты которого утопали в пене кружев. Я развернула веер и принялась обмахиваться им.

– Все мои истории – о любви.

– Расскажите нам о мужчине, который влюбился в женщину, едва увидев ее. A coup de foudre[38], – предложил молодой человек.

– Пронзенный стрелой из лука Купидона, – подхватила я.

– Вот именно. – Он прижал руки к груди, делая вид, что как раз такой стрелой я поразила его в самое сердце. Я улыбнулась и отвела глаза, чувствуя, как участился у меня пульс.

– Ш-ш, тише. У мадемуазель де ля Форс всегда есть наготове история для нас, – вскликнула Анна-Мария-Луиза.

Постепенно шум в зале стих, и глаза присутствующих обратились на меня. Я глубоко вздохнула, стоя лицом к толпе и чувствуя, как меня охватывает знакомое возбуждение.

– Однажды в волшебной Аравии жил-был принц… – Я нашла взглядом молодого человека и продолжила, – по имени Пан-Пан.

По толпе собравшихся пробежал восторженный шепоток. Применительно к детям «Пан-Пан» означал «наказать, отшлепать», а в других, более утонченных кругах – «заниматься любовью».

– Хотя его отец был волшебником, принц Пан-Пан не озаботился тем, чтобы овладеть его магическим мастерством, а просто плыл по жизни на волнах своей красоты и очарования. Но однажды Купидон возжелал укротить его капризное сердце и сделал так, что он повстречал принцессу Лантину. – Я почувствовала, как молодой человек впился взглядом в мое лицо, и отвернулась, чтобы унять жар зардевшихся щек, к которым прилила кровь, и успокоить бешено бьющееся сердце.

– Увидеть ее и полюбить – значило одно и то же. Как же забилось сердце Пан-Пана! Душа его горела, все его существо переполнял свет. Он понял, что полюбил принцессу, пылко и искренне, и что отныне будет любить ее до конца своих дней. Но это не единственное проявление Силы Любви. И в то же самое мгновение и Лантину поразила стрела любви…

Я продолжала рассказ, описывая трудности и препятствия на пути влюбленных, которые им предстояло преодолеть. Наконец Пан-Пану удалось спасти принцессу и жениться на ней, хотя оба понимали, что пламя любви может не только согреть, но и обжечь. Я присела в шутливом реверансе, показывая, что закончила, и аудитория разразилась аплодисментами.

– Превосходно, – воскликнула Анна-Мария-Луиза. – Ах, как бы мне хотелось жить в одной из ваших сказок, мадемуазель!

– Очень трогательно, – заметила Атенаис, перебирая локоны, лежавшие у нее на груди. – Я непременно попрошу вас записать эту историю для меня, дабы я могла прочесть ее королю.

– Разумеется, – с улыбкой отозвалась я, хотя и знала, что интерес короля к ней угас, и Атенаис более не является его maitresse en titre. Тем не менее он по-прежнему почти каждый день навещал ее. Но если Атенаис действительно прочтет ему одну из моих историй, и та понравится королю, быть может, Его Величество соблаговолит назначить мне пансион, как и прочим писателям при дворе. При мысли об этом душа моя затрепетала.

– Еще одну историю! – захлопала в ладоши мадам де Скюдери. – Кто рискнет превзойти мадемуазель де ля Форс?

На вызов быстро откликнулся какой-то молоденький поэт и принялся декламировать длинную поэму под названием «Посвящение жемчужине, дрожащей в ее ушке». Потягивая вино, я критически прислушивалась к его опусу. Поэма была недурна, но он терял очки, читая ее с листа. Смысл развлечения состоял в том, чтобы наугад назвать тему и развить ее экспромтом, проявив при этом максимум изобретательности и утонченности. Впрочем, это вовсе не означает, что я не тратила целые дни, заблаговременно готовя и оттачивая свои истории, после чего учила их наизусть, дабы впоследствии с уверенностью жонглировать ими по своему усмотрению, вкладывая в них пикантные двусмысленности и недомолвки.

Молодой человек в бордовом бархате по-прежнему с обожанием глазел на меня. Хотя я понимала, что никогда не стану признанной красавицей при дворе Короля-Солнце, тем не менее я научилась мастерски пользоваться тем, чем наделила меня природа. Я не могла сделать свой рот маленьким, поэтому я красила губы кармином, а в левом уголке приклеивала мушку – она называлась la baiseuse[39]. Я подкладывала материю в корсет, чтобы он казался объемнее, и выщипывала брови, так что их высокие полукружья придавали моему лицу выражение презрительной надменности. При любом удобном случае я надевала костюм для верховой езды, потому что знала: он идет мне, а когда это не представлялось возможным, то выбирала платья ярких и сочных золотистых, малиновых и изумрудно-зеленых оттенков, в отличие от кружевных платьев, которые предпочитала Атенаис. Я старалась носить самые высокие каблуки, какие только дозволялось носить при дворе, и которые лишь немногим уступали по высоте тем, что носил сам король. Моя коллекция вееров приобрела широкую известность, и я старалась не пользовалась одним и тем же веером два сезона подряд. Сегодня я предпочла веер из слоновой кости и золотистого шелка, разрисованного танцующими фигурками. Я сложила его и кончиком легонько коснулась лица под правым глазом, а потом взглянула на приятного молодого человека, дабы убедиться, смотрит ли он еще на меня. Он смотрел. Через несколько мгновений он оказался рядом и склонился над моею рукой.

– Я восхищен вашим рассказом, мадемуазель.

– В самом деле? – Я соблаговолила окинуть его взглядом. Он был молод, ему едва перевалило за двадцать, с гладкой оливкой кожей и энергичной линией подбородка. Глаза у него оказались черными, как и у меня, выдавая в нем уроженца знойного юга. Камзол его пошил хороший портной, а длинный завитый парик и пена кружев на воротнике и обшлагах означали, что он не стеснен в средствах. Каблуки у него были почти такими же высокими, как и у меня; словом, он несомненно был благородным дворянином.

– Да. Вы очень находчивы. Как вам удается экспромтом придумывать столь замечательные истории?

Я небрежно повела плечами. – Это же проще простого. А вы так не умеете?

– Боюсь, что нет. Зато у меня есть другие таланты. – Он говорил негромко, хрипловатым голосом, склонившись ко мне так низко, что я ощущала на щеке его горячее дыхание.

Я развернула веер и принялась лениво обмахиваться, стараясь не встречаться с ним взглядом.

– Нисколько в этом не сомневаюсь, – ответила я и отвернулась, словно высматривая более интересную компанию в душной и переполненной комнате.

– Например, танцы. – Он схватил меня за руку. – Вы любите танцевать?

– Люблю, – ответила я и невольно улыбнулась.

– В соседнем зале сейчас танцуют. Идемте?

– Как вам будет угодно, – сказала я, но он уже увлек меня за собой сквозь толпу, крепко и уверенно держа за руку.

Я попыталась убрать с лица улыбку, но у меня ничего не вышло. Его энтузиазм был заразителен, хотя сам он и казался мне совсем еще мальчишкой.

В следующее мгновение его рука легла на мою талию, и он повел меня под мелодию гавота. Он улыбнулся мне, и я почувствовала, как сердце замерло в груди. Я отвернулась, стараясь не сбиться с ритма.

– Мне нравится ваше платье, – заявил он. – В нем вы похожи на горящую свечу.

– О, вы очень добры, благородный господин, – насмешливо отозвалась я. – Мне тоже нравится ваш камзол. Обожаю мужчин в бархате. – Я погладила ладонью его рукав и была приятно удивлена, обнаружив под тканью твердые бугры мускулов.

– А мне нравятся женщины, которые смотрят мне в глаза, – парировал он и закружил меня так быстро, что, совершив оборот, я прижалась к нему всем телом.

Подняв глаза, я увидела, что он улыбается мне. Он был на несколько дюймов выше меня, что, должна признать, пришлось мне по душе. Для женщины я была высокой. Сестра вечно дразнила меня «каланчой» и спрашивала, не холодно ли мне там, наверху. Все-таки приятно для разнообразия не смотреть на мужчину сверху вниз.

– Во всех смыслах этого слова, – добавил он.

Я приподняла бровь.

– Ростом вы меня превосходите, но разве не вы сами только что признались, что не можете соперничать со мною в находчивости и остроумии?

– Разве я так сказал? Должен признаться, ваша красота настолько поразила меня, что я растерялся и сам не знаю, что говорю.

Помимо воли я рассмеялась.

– Если уж моя красота лишила вас дара речи, то вы положительно онемеете, попав ко двору.

– Я бывал при дворе и сумел сохранить рассудок. Мне пришелся не по вкусу обычный стиль поведения придворных дам.

– Что ж, по крайней мере, вы не лишены благоразумия, – заметила я. – При дворе полно пустоголовых дурочек, которые не умеют решительно ничего, кроме как петь, танцевать и вышивать гладью. – Презрение в собственном голосе поразило меня. Я стиснула зубы и стала смотреть поверх его плеча.

– Что ж, вы танцуете лучше большинства из них, – с улыбкой заметил он.

– Я люблю танцевать. – Повинуясь прикосновению руки партнера, я повернулась и заскользила прочь. Он догнал меня, и в нужный момент мы одновременно совершили маленький подскок, как того требовала мелодия. Наши глаза встретились. Мы оба рассмеялись. Вокруг нас другие пары пытались согласовать свои движения. А нам и не нужно было пытаться. Его рука легла мне на талию. Он закружил меня, мы заскользили дальше и безо всяких усилий выполнили еще один прыжок.

– Мне нравится танцевать с женщиной, которая двигается столь безупречно, – сообщил он, вновь склоняясь к моему уху.

– А я в восторге от танца с мужчиной, который не наступает мне на ноги.

– Должно быть, вам нравились многие мужчины, или же репутация придворных кавалеров как прекрасных танцоров – всего лишь ложь?

– Скорее всего лишь преувеличение.

Он не сводил глаз с моего лица. Даже сквозь несколько слоев атласа я ощущала жар, исходящий от его ладони. Он вновь склонился ко мне.

– А вы и впрямь кажетесь опытной… партнершей.

На щеках у меня вспыхнул румянец. Я задрала подбородок и взглянула ему прямо в глаза.

– А вы, сударь, и впрямь представляетесь мне опытным повесой.

– Я никогда не флиртую, – заявил он.

– В самом деле?

– Никогда.

– Вот как. – В кои-то веки я не знала, что сказать. Мое учащенное дыхание никак нельзя было объяснить одним только гавотом. Я склонила голову и искоса посмотрела на него. – Какое несчастье, сударь. Вам никогда не добиться успеха при дворе. Умение волочиться и льстить почитается при дворе необходимым талантом.

– Быть может, вы возьмете на себя труд обучить меня этому искусству? У меня были наставники в танцах и фехтовании, но никто и никогда не учил меня флирту.

– Но вам, похоже, и не требуется наставник в этом ремесле, – парировала я. – Вы и сами прекрасно справляетесь.

– Нет, нет, мадемуазель. Я – всего лишь новичок, неопытный подмастерье. Ну так что, возьметесь обучить меня этому искусству? Обещаю, что в моем лице вы найдете прилежного ученика. – Он смеялся надо мной, пожирая глазами мои обнаженные плечи и декольте.

Я надменно отстранилась и ловким поворотом запястья раскрыла веер.

– Прошу простить, но, боюсь, у меня нет времени нянчиться с молокососом.

К моему удивлению, он не покраснел и не отпрянул в замешательстве. Он улыбнулся и подмигнул мне, словно говоря, что я в любой момент могу покормить его грудью и, к своему ужасу, я вдруг почувствовала, что заливаюсь краской.

Мелодия наконец закончилась, и шеренга танцоров сломалась, когда партнеры стали кланяться друг другу. Я удостоила его легчайшим намеком на реверанс и повернулась, чтобы уйти. Но он шагнул вперед и поймал меня за запястье, когда музыканты заиграли оживленный bourre[40].

– Не сердитесь на меня. Давайте лучше потанцуем еще.

– Лучше не надо, – ответила я, всей кожей ощущая устремленные на нас жадные взгляды толпы и приподнятые веера, скрывающие злорадные перешептывания.

– Вы не можете быть так жестоки, чтобы обречь меня на танец с кем-либо еще. После вас все остальные девушки кажутся такими неуклюжими и напрочь лишенными изящества.

– Кто-то уверял меня, будто не владеет искусством обольщения, – ни к кому не обращаясь, с самым невинным видом заметила я.

– Я же говорил вам, что быстро учусь, – тут же нашелся он. Помимо воли я рассмеялась.

– Encore plus belle[41], – сказал он, и я вопросительно приподняла бровь, не совсем понимая, что он имеет в виду.

– Ваши глаза, – пояснил он. – Их свет ранил меня в самое сердце.

Я шутливо ударила его веером по костяшкам пальцев.

– Да вы – настоящий дамский угодник.

– Ничуть не бывало, – запротестовал он. – Готов подписаться под каждым своим словом.

Я не нашлась, что ответить, и потому лишь обожгла его взглядом, многообещающим и предостерегающим одновременно, и засмеялась, когда танец развел нас в стороны. Я ничего не могла с собой поделать и, кружась, искала его взглядом. Он тоже смотрел на меня не отрываясь. Взгляды наши встретились, и я почувствовала, как между нами проскочила искра. Сердце предательски сбилось с ритма. Мысленно я выругала себя. Он ведь совсем еще мальчик, который даже не вырос из коротких штанишек. А я была уже взрослой тридцатилетней женщиной, которая к тому же не могла позволить себе и намека на скандал.

Но, когда он взял меня за руку и увлек за собой прочь из гостиной, я не раздумывая устремилась за ним по коридору. Гул голосов стих позади нас. Он распахнул первую попавшуюся дверь и втащил меня в темную комнату за нею. Не успела я переступить порог, как он захлопнул дверь и прижал меня к ней спиной. Я рассмеялась. Когда же он наклонил голову, чтобы поцеловать меня, я нетерпеливо приподнялась на цыпочках навстречу его губам. Его язык без колебаний соединился с моим в сладком знакомом танце. Я почувствовала, как его рука опустилась на мою талию и скользнула ниже, запутавшись в складках юбок, а другая принялась ласкать грудь сквозь жесткую ткань корсета. Я ахнула и выгнулась ему навстречу, и в следующий миг его губы принялись покрывать мою шею поцелуями. Я из последних сил вцепилась в него, чтобы не упасть от сладкой истомы, когда он приподнял подол нижней юбки. Вот рука его коснулась моей обнаженной кожи, и он в голос застонал. Колени у меня подгибались. Пальцы его скользнули выше, погрузившись в сладкую влажность у меня между ног.

– Mon Dieu[42], – выдохнул он.

Я запустила пальцы ему в волосы и с силой притянула к себе, впившись ему в губы поцелуем. Он принялся возиться с застежкой своих панталон. Смеясь, я помогла ему, а складки моих измятых юбок походили на осыпавшиеся лепестки. В мгновение ока он справился со своими панталонами, приподнял меня, прижав к двери, и с силой ворвался в мое лоно. Я отчаянно закусила губу, чтобы не закричать от острого наслаждения. Его сильные руки обхватили мои ягодицы, он жадно целовал меня в шею и в ухо. И вдруг я ощутила внутри себя обжигающий взрыв. Сдавленно охнув, я приникла к нему. Он содрогнулся всем телом. Еще какое-то время мы раскачивались в такт, не в силах разомкнуть объятия, а потом он медленно отстранился.

– Mon Dieu, – прошептал он снова и отпустил меня.

Соскользнув вниз по двери, я поняла, что вновь стою на ногах. Но он не отпускал меня, что пришлось очень кстати, поскольку я не была уверена, что смогу устоять самостоятельно. Я спрятала лицо у него на груди. Он приподнял мою голову за подбородок и нежно поцеловал.

– Я даже не знаю, как тебя зовут, – пробормотала я, когда обрела способность говорить.

– Я – Шарль де Бриу, – ответил он, и я едва не застонала в голос. Сын президента комитета казначейства. Насколько я знала, его отец был влиятельным и безжалостным человеком, из тех, кому не принято становиться поперек дороги.

– Меня зовут… – начала было я, но он наклонился и вновь прижался к моим губам, и у меня перехватило дыхание.

– Я знаю, кто ты. Вчера я видел, как ты вместе с королем принимала участие в псовой охоте. Я и представить себе не мог, что женщина способна так ездить верхом. Я возжелал тебя сразу так, как никогда не желал ни одну женщину. Я спросил у кого-то, как тебя зовут. Мне сказали, кто ты такая, и добавили, что ты способна обуздать берберского скакуна с помощью шелковой ленты из своей прически. Это правда?

Я улыбнулась и пожала плечами.

– Пожалуй, это преувеличение. Никогда не пыталась проделать что-либо подобное. Хотя можно попробовать.

– Кроме того, мне сказали, что у тебя было много любовников, включая акробатов и укротителей тигров.

Я рассмеялась.

– А вот это – несомненное преувеличение.

– Я наблюдал за тобой весь вечер. Я смотрел, как ты танцуешь, смеешься и подшучиваешь над дофином. В любом обществе ты чувствуешь себя как дома. Ты даже высмеивала самого короля, на что не отважился больше никто.

– Он слишком высокого мнения о себе, и это плохо. Он начинает верить в собственные мифы. – Я подняла руки, поправляя прическу и fontanges, а потом одернула корсет, все еще будучи не в силах поверить в то, что меня соблазнили в двух шагах от самых злокозненных сплетниц в мире.

– Я думал о тебе всю ночь. А сегодня утром проснулся с твердым намерением познакомиться с тобой, но не мог найти тебя нигде. Кто-то сказал мне, что ты уехала в Париж. Что ж, так тому и быть. Я тоже прискакал в Париж.

– Ты последовал за мной сюда, в Париж?

Он кивнул и снова поцеловал меня, так пылко, что я ощутила, как по жилам у меня пробежал огонь.

– Когда я смогу увидеть тебя вновь? – взволнованно спросил он. – Где ты остановилась?

– В Лувре, разумеется. – В качестве фрейлины Атенаис, маркизы де Монтеспан, мне выделили отдельную комнату размером со стенной шкаф рядом с ее роскошными апартаментами.

– Хорошо, я тоже там остановился. Я приду к тебе сегодня вечером? У тебя отдельная комната? – Забрасывая меня вопросами, он застегнул панталоны, одернул камзол, поправил парик и встряхнул измятые кружева, расправляя их.

Я кивнула.

Он ласково провел пальцем по моей щеке. Я прижалась к его ладони.

– Где находится твоя комната? – прошептал он.

Я сказала ему, хотя сердце мое разрывалось от страха и желания. Что я делаю, ввязываясь в подобную интрижку? Видел ли кто-нибудь, как мы вместе выскользнули из бальной залы? И действительно ли мои губы выглядят такими же красными и припухшими, какими я их ощущаю? И не оставили ли его зубы отметин на моей шее и груди? Насколько сильно измято мое платье?

Он наклонился и поцеловал меня, и я почувствовала, как земля уходит у меня из-под ног, а душа расстается с телом.

– До вечера, – прошептал он и исчез за портьерой.

Дьявольское семя

Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция – апрель 1697 года

Мне казалось, что я падаю в бездонный темный колодец.

Ощущение было настолько ярким и отчетливым, что я выставила руки и вцепилась в спинку скамьи передо мной. Эта невзрачная пожилая женщина в черном платье послушницы не могла быть мной, Шарлоттой-Розой де ля Форс. В салонах меня называли «Dunamis», что значит «Сила», имея в виду мою силу духа и мою фамилию[43], но сейчас я чувствовала себя слабой и бессильной, как букашка, подхваченная штормовым ветром. Надо мной уходили в вышину тяжеловесные сводчатые потолки, а под ногами разверзлась пропасть отчаяния.

Я думала, что могу изменить этот мир по своему хотению. Я думала, что смогу вырваться из тесных рамок общественной морали и жить собственной жизнью. Я думала, что сама прокладываю путь для устремлений своей души. Но я ошибалась.

Наконец зазвонил колокол. Я с трудом поднялась на ноги, сознавая, что глаза мои покраснели и опухли. Еще одна фигура в черном в длинной шеренге себе подобных, я побрела прочь из церкви, выходя из тени на свет и обратно, шаркая ногами мимо огромных каменных колонн. «Неужели это все, что осталось от моей жизни? И отныне каждый день будет в точности похож на другой, пока я не умру?» – подумала я.

Трость сестры Эммануэль больно ударила меня по плечу, когда я выбилась из строя. Но мне было уже все равно.

Друг за другом мы вошли в трапезную, занимая свои места за длинным деревянным столом, готовясь нарушить если уж не молчание, то хотя бы воздержание. Разговоры во время еды были запрещены, о чем я узнала в первое же свое утро в аббатстве, причем это знание дорого обошлось мне. Усталая и продрогшая до костей, я зачерпнула ложкой холодную и жидкую застывшую кашу и сардонически заметила своей соседке: «Неужели это можно есть? Это же сущие помои».

В наказание мне поручили до блеска выдраить пол в уборной.

Одна из сестер взошла на небольшую кафедру, откуда громким голосом принялась читать унылую повесть о какой-то очередной святой, принявшей мученическую смерть, когда ей отрезали груди – очаровательный аккомпанемент нашей трапезе.

Сестра Оливия пошевелила опущенным указательным пальцем, и я послушно передала ей горшок с кашей, сначала положив немного себе. Она была жидкой, серой и безвкусной. Я взглянула на сестру Эммануэль и коснулась пальцем языка, подавая сигнал о том, что прошу передать мне мед. Она посмотрела на меня, злорадно улыбнулась и передала мед на другой конец стола. Я вздохнула и стала помешивать жижу деревянной ложкой. При мысли о том, что придется есть это, меня мутило. Я представила, что нахожусь в Версале и ем свежеиспеченные горячие булочки со сливовым вареньем, запивая их горячим шоколадом.

Кто-то сунул мне в руку горшочек с медом. Я подняла глаза и увидела, что мне кивает сестра Серафина, озабоченно сведя на переносице тонкие брови. Я дернула головой в знак благодарности и ложечкой положила капельку меда на ломоть грубого черного хлеба. Но во рту у меня настолько пересохло, а на грудь давила такая тяжесть, что есть я не могла. Отщипнув кусочек, я положила хлеб на тарелку. Самая младшая из послушниц, сестра Милдред, вылизала свою миску дочиста и пальцем подобрала последние крошки. Сейчас она голодными глазами смотрела на мою нетронутую порцию. Я протянула ей свою тарелку, и она в мгновение ока расправилась с моим хлебом с медом.

Сестра Серафина нахмурилась. Она поймала взгляд одной келейницы и подвигала вверх и вниз указательным и большим пальцами правой руки, словно доила корову. Келейница принесла кувшин с молоком и налила ей чашку, которую сестра Серафина протянула мне, выразительно кивнув при этом головой. Я сердито посмотрела на нее, но отпила глоток, не желая быть в очередной раз наказанной за непослушание. Я слишком устала и настрадалась, чтобы терпеть новые издевательства.

Молоко оказалось парным и теплым. Я выпила чашку до дна и почувствовала себя лучше. Сестра Серафина удовлетворенно кивнула. Зазвонил колокол – как же я ненавижу этот звук, – и мы дружно поднялись на ноги. Скамья громко скрипнула по плитам пола, когда мы отодвинули ее от стола. Друг за дружкой мы потянулись к выходу из трапезной, направляясь в здание капитула, и шаги наши гулко зазвучали по каменным плитам. Общая зала для собраний, комната с высоким потолком и колоннами, был увешан гобеленами в попытке хоть немного утеплить его и согреть. Я вынуждена была делить вместе с другими послушницами жесткую деревянную скамью в задней части комнаты, хотя и была намного старше своих соседок. С нами села и сестра Эммануэль, сжимая в руках трость и готовясь пустить ее в ход, если кто-либо из нас осмелится заговорить шепотом, поерзать, кашлянуть или испортить воздух.

Обычно я не вслушивалась в происходящее, вперив взгляд в ближайший гобелен, на котором был вышит белый единорог, который сидел, положив передние лапы на колени светловолосой девушке в прелестном и роскошном средневековом платье. Трава у нее под ногами пестрела цветами, а с веток деревьев, смыкавшихся арочными сводами у нее над головой, свисали гранаты. Из-за кустов на опушке леса выглядывали маленькие зверьки – кролики, белки и барсуки, – не замечая, что к ним подбираются охотники с собаками и рогатинами. Каждый день я по целому часу рассматривала этот гобелен и все равно находила в нем новые, ранее не замеченные детали – гнездо с птенцами, охотника с печальным лицом, божью коровку на листочке. Как и всегда, мыслями я уносилась далеко-далеко, возвращаясь в своих мечтах к одному-единственному мужчине – своему Шарлю.

Я вспоминала наши встречи в Фонтенбло, когда ускользала из бального зала на свидание с Шарлем в залитых лунным светом садах. Он обнимал меня сзади и увлекал под сень деревьев, опрокидывая на теплую траву и задирая мне юбки раньше, чем я успевала опомниться.

– Мы так давно не виделись… – жарко шептал он мне на ухо.

– Целых четыре часа! – смеялась в ответ я…

Вздрогнув, я вернулась в настоящее, заслышав собственное имя, вернее то, которым меня нарекли после введения в чин послушницы спустя неделю после приезда. Сестра Шарите[44]. Милосердие. Какая тонкая насмешка.

– Сестра Шарите закатывала глаза, когда мы читали житие святого Лаврентия вчера на послеобеденной молитве, – послышался чей-то тоненький голосок. Это была сестра Ирена, старавшаяся выслужиться и постоянно ябедничавшая на остальных послушниц. Обычно я окинула бы ее презрительным взглядом и шокировала бы остальных монахинь, заявив нечто вроде: «Мне представляется маловероятным, чтобы человек, которого живьем поджаривали на медленном огне, просил бы своих мучителей повернуть его, чтобы он не подгорел с одной стороны».

Но вместо этого я лишь пожала плечами и произнесла:

– Mea culpa[45].

– И еще она разговаривала во время Великого молчания, – добавила сестра Ирена.

– Что еще она говорила, ma fille? – осведомилась мать настоятельница.

– О, я просто не могу повторить ее слова, – заявила сестра Ирена.

– Ты должна, – упрекнула ее сестра Эммануэль. – Иначе как мы сможем узнать всю глубину ее грехопадения?

– О нет, сестра, я не могу. Такие грязные слова! Такое богохульство! – И сестра Ирена прижала ладони к своей плоской груди.

– Я сказала «sacre cochon»[46], – вмешалась я. – Я уронила сундучок для одежды себе на ногу. Прошу прощения, он просто выскользнул из моих рук. Mea maxima culpa[47].

– Мы знаем, что вам трудно привыкнуть к нашей жизни здесь, в аббатстве, ma fille, – заговорила настоятельница. – Однако же это серьезная провинность. Разве не справедливо сказано: «Жизнь и смерть висят на кончике языка»? Книга притчей Соломоновых, глава восемнадцатая, строфа двадцать первая. Святой Бенедикт совершенно определенно высказался по этому поводу. В главе шестой нашего устава он говорит: «В том, что касается грубых шуток и пустых слов, ведущих к смеху, их мы запрещаем к вечному и повсеместному употреблению, и для таких бесед мы не дозволяем новообращенному отверзать уста».

– Да, я понимаю, мать настоятельница. Прошу простить меня.

– Сестра Эммануэль, в ваши обязанности входит наставлять новообращенных. Могу я предложить долгие часы, проведенные в молитвах и размышлениях?

– Хорошая порка больше пойдет ей на пользу, – возразила сестра Эммануэль.

– Быть может, еще одна ночь, проведенная простертой ниц перед крестом? – предложила сестра Тереза.

Сердце мое ушло прямо в пятки уродливых туфель на деревянной подошве. Что угодно, только не это! Я скорее соглашусь почистить тысячу картофелин. Даже порка выглядела предпочтительнее. По крайней мере, тогда все закончится быстро.

– Мать настоятельница, могу я высказать собственное пожелание? – заговорила вдруг сестра Серафина.

– Говорите, ma fille.

– Сегодня – первый день, когда земля в достаточной мере прогрелась для копки. Весной у меня в саду много работы. Необходимо прополоть сорняки и разрыхлить землю на цветочных клумбах, разбросать компост, выпустить пчел, посеять первые семена. Это тяжелая и грязная работа для спины, коленей и рук. А я уже далеко не так молода, как была когда-то. Могу я взять себе в помощь одну из наших новых послушниц? Но она должна быть сильной и привычной к тяжелой работе.

– Разумеется, – милостиво согласилась мать настоятельница. Она повернулась к сестре Эммануэль. – Кого бы вы рекомендовали?

Темные глаза сестры Эммануэль блеснули злорадством. – Почему бы не новенькую нашу послушницу, ma mere[48]? Разве может быть лучшее наказание за нарушение Великого молчания и поминания имени Господнего всуе, чем работать в грязи к вящей славе его?

Она посмотрела на меня и подавила улыбку, подметив выражение испуга и уныния у меня на лице.

– Очень хорошо, – сказала мать настоятельница. – Сестра Шарите, вы будете работать с сестрой Серафиной в саду до тех пор, пока она не сочтет, что более не нуждается в вашей помощи.

Я закрыла глаза в приступе мучительной тоски, а потом опустила взгляд на свои мягкие белые руки. Я была дочерью маркиза де Кастельморон и баронессы де Казенев. До сих пор мое представление о работе в саду ограничивалось тем, что я помогала матери срезать розы для нашей гостиной. Я не смогла удержаться и метнула на сестру Серафину гневный взгляд. Но она лишь улыбнулась мне в ответ.

Как только молитвенное собрание завершилось, я последовала за сестрой Серафиной. Мы миновали монастырские кельи и по каменному туннелю подошли к высокой стене. Когда она приотворила высокую дубовую дверь в конце прохода, на лицо ей упал луч солнца, и я увидела, что кожа монахини испещрена мелкими морщинками, разбегающимися глубокими паучьими лапками в уголках ее губ и глаз.

Несмотря на возраст, она двигалась с природным изяществом и повела меня по спокойному и тихому садику, огороженному стенами, вдоль которых шпалерами выстроились деревья и длинные цветочные клумбы, обложенные сырой соломой, из-под которой из земли торчали какие-то корешки. К одной стене прилепилась маленькая каменная хижина с соломенной крышей, спускающейся почти до земли, которая показалась мне будто пришедшей сюда из моего детства.

– Мотыги и лопаты хранятся вон там, – сестра Серафина посмотрела на меня с насмешливым сочувствием. – Ну же, не дуйтесь. Смотрите, какой сегодня чудесный день. Ведь наверняка вы предпочтете находиться здесь, на свежем воздухе, чем быть выпоротой сестрой Эммануэль?

– Полагаю, вы правы. – Я запрокинула голову, подставляя лицо ласковым солнечным лучам, глубоко вздохнула и ощутила облегчение, когда поняла, что мои невзгоды и страдания уже не кажутся мне всепоглощающими.

Сестра Серафина вошла в домик и вскоре вернулась, нагруженная садовыми инструментами.

– Вот, возьмите перчатки, чтобы поберечь ваши красивые руки. – Она перебросила мне пару кожаных рукавиц и широкополую соломенную шляпу с вуалью, какие носят крестьянки. – Надевайте, иначе солнце может испортить вам цвет лица.

С недоумением поглядев на нее – мне было странно слышать, как монахиня рассуждает о красивых руках и цвете лица, – я натянула перчатки и надела шляпу, бросив свою белую шапочку на подоконник хижины.

– Давайте сначала взглянем на моих пчел, – с этими словами сестра Серафина повела меня к южной стене, в которой были устроены ниши, заложенные соломой. – Помогите мне распеленать ульи. Но только осторожнее, чтобы не разбудить пчел.

Она принялась убирать охапки соломы, и я стала неуклюже помогать ей. Под соломой обнаружился пчелиный улей, сплетенный из тростника, стоящий на маленьком круглом столике с одной ножкой.

– Солома не дает пчелам замерзнуть зимой, – пояснила сестра Серафина. Она сняла каменную черепицу, лежавшую на крыше улья, и приложила ухо к отверстию. – Замечательно. Послушайте, как они жужжат.

Я с любопытством склонилась над ульем. К своему невероятному удивлению и восторгу, я действительно расслышала негромкое ровное гудение.

– Зима выдалась суровой. Я боялась, что потеряю несколько ульев, – обронила сестра Серафина, когда мы принялись распеленывать дюжину или около того круглых соломенных ульев. – Первые цветы уже распускаются. Скоро вылезут рабочие пчелы и начнут собирать нектар. А потом бедная старая королева последней покинет улей и совершит второй в жизни полет.

– Королева? Вы имеете в виду короля?

Сестра Серафина выпрямилась.

– Никакого короля нет. Только королева, которая всю жизнь проводит в заточении улья. В точности, как мы здесь.

Я рассмеялась.

– Но это же неправильно. Недаром говорят, что улей является лучшим примером того, как следует управлять королевством, когда все рабочие прислуживают королю. И нам вечно читали проповеди о том, как Его Величество должен править кнутом и пряником или, применительно к королю пчел, сладостью меда и болезненным укусом.

– Совершенно точно установлено, что ульем правит пчелиная королева, которую называют еще пчелиной маткой, но уж никак не король. Один голландский ученый доказал это еще двадцать лет тому, когда расчленил королеву пчел и обнаружил у нее яичники.

Я ахнула – мне еще не доводилось слышать, чтобы кто-либо открыто говорил о таких вещах, – а потом рассмеялась. Меня охватило столь безудержное веселье, что пришлось опереться рукой о стену, чтобы не упасть.

– Zut alors. Подумать только, а ведь я когда-то надела платье, расшитое изображениями пчел, чтобы сделать королю приятное… Он знает об этом, как вы думаете? Его Величество лишь молча улыбается, когда его называют Королем пчел.

– Не знаю… Но ведь его интересуют естественные науки, не так ли? Разве не он учредил Академию?

Я с удивлением взглянула на сестру Серафину. Для пожилой монахини она была весьма недурно осведомлена обо всех перипетиях светской жизни.

– В общем, да, – ответила я, – хотя, насколько мне известно, он не проявляет особого интереса к естествознанию. Никогда не видела, чтобы король читал книгу, не говоря уже о том, чтобы посещать диспуты или заседания Академии. Sacre bleu[49]. Как забавно. Я непременно должна написать принцессам и рассказать им об этом. Они с радостью нарядятся пчелиными королевами, чтобы подразнить двор.

Не успели эти слова сорваться с моих губ, как веселье мое угасло, и я вспомнила, что более не являюсь конфиденткой дочерей короля, и мне даже не разрешается писать письма. Тоска и отчаяние вновь захлестнули меня.

– Я позову вас, когда пчелы начнут собираться в рой, – сказала сестра Серафина. – Это поистине захватывающее зрелище. Захватывающее и страшное.

– Совсем как при дворе, – я попыталась улыбнуться.

– Да. Быть может, пчелиный улей и впрямь является подлинным олицетворением двора. Если так, то вам, пожалуй, стоит держаться от него подальше. На мой взгляд, он точно так же может превратиться в узилище для души, как и монастырь.

Это была правда. Я с любопытством посмотрела на нее. Она заинтриговала меня, эта монахиня с замечательными глазами цвета спелого меда и суждениями опытной и много повидавшей женщины. Совсем не эти качества я ожидала встретить в аптекаре захудалого и нищего монастыря, затерявшегося в деревенской глуши.

– Когда наступит время пчелиной матке повести рой, вы должны помочь мне поймать их. Я не хочу потерять ни одну свою пчелу, – сказала пожилая монахиня. – А теперь пойдемте разведем костер, вскипятим чайник и выпьем чаю, прежде чем начнем копать и мотыжить. Не знаю, как вы, но во мне здешняя еда всегда оставляет чувство голода.

Поскольку с самого утра у меня во рту не было и маковой росинки, не считая чашки молока, я с радостью принялась помогать сестре Серафине развести огонь в очаге в маленьком домике, а потом с любопытством огляделась по сторонам.

С потолочных балок свисали пучки травы, на полках теснились горшочки с сушеными листьями, цветами и всевозможными порошками красного, ярко-желтого и темно-коричневого цветов. В центре хижины стояли старенький стол с поцарапанной крышкой и два табурета, а у дальней стены приютилась небольшая кровать, застеленная стеганым покрывалом, сшитым из разноцветных лоскутков. Подобное буйство цветов я встретила впервые с тех пор, как попала в Жерси-ан-Брие. На скамье стояли тяжелая мраморная ступка и пестик, внутренности которой были испачканы чем-то коричневым.

– Так, давайте посмотрим, какой чай сегодня приготовить? Солодовый чай Святого Иоанна, чтобы осчастливить нас: шиповник и бузина, которые сделают нас здоровыми; пустырник, который сделает нас мудрыми; и ложечку меда, чтобы подсластить настроение. – Сестра Серафина набрала из нескольких горшочков немного высушенных листьев и цветков и всыпала их в глиняный заварочный чайник, а потом залила его кипятком.

– И ничего, чтобы сделать нас состоятельными? – поинтересовалась я.

– А к чему нам деньги? – ответила она, и ее глаза цвета спелого меда весело блеснули. Она налила бледную ароматную жидкость в две фаянсовые чашки и добавила в каждую по ложечке меда.

– Будь у меня деньги, я бы купила себе свободу. Мне не пришлось бы сидеть здесь взаперти по прихоти короля. Я могла бы уехать, куда захочу, и ничего не бояться.

Сестра Серафина вновь наполнила железный чайник дождевой водой из бочки за дверью и вернула его на огонь, прежде чем серьезно ответить:

– Да, понимаю, для вас бы все изменилось. Что до меня, то я была богатой и могу с полной уверенностью заявить, что счастливее от этого я не стала.

– Бедность тоже не делает нас счастливыми.

Она передала мне чашку.

– Нет, конечно. Давайте-ка выйдем на солнце и выпьем чаю. Вы не могли бы взять и мою корзинку?

Держа в одной руке чашку, а в другой – кипящий чайник, она первой вышла в сад. Мы присели рядышком на одной из невысоких стен, и я нерешительно пригубила чай. Он был восхитителен и тут же согрел меня.

– Смотрите, пчелы уже начали собирать себе еду. – Сестра Серафина показала на нескольких золотистых насекомых в черную полоску, которые роились над бледно-голубыми цветами розмарина. – Они тоже радуются весне.

Я улыбнулась и стала пить чай, отщипывая кусочки от липкого шарика, сделанного из меда, орехов и фруктов, который сестра Серафина достала для меня из горшочка. Солнце пригревало мне спину, над цветами жужжали пчелы, чашка горячего чая согревала меня – словом, я впервые за много месяцев ощутила себя умиротворенной.

– Теперь, когда опасность морозов миновала, мы можем посадить первые семена. – Сестра Серафина порылась в своей корзинке. – Капуста и лук-порей, кормовые бобы и горошек, петрушка, огуречник и чабрец. Давайте начнем с петрушки – она прорастает дольше всего. А вы знаете, что петрушку называют «дьявольским семенем»? – Она извлекла из корзинки маленький ситцевый мешочек, на котором красовалась надпись «prezzemolo»[50].

– Нет, не знаю. А почему? – поинтересовалась я.

– Я и сама до конца не уверена. Есть легенда, которая гласит, что впервые петрушка выросла на том месте, где пролилась кровь какого-то греческого героя. Потом греки стали класть пучки петрушки на могильные камни и осыпать ею тела павших.

– Для чего? Чтобы отбить запах? А я и не знала, что петрушка обладает сильным ароматом.

– Скорее всего, это как-то связано с ее символическим смыслом: петрушка – самосевное растение, а это означает, что она вновь может вырасти на том месте, где погиб материнский стебель. Хотя прорастает она довольно долго, как я уже говорила. Когда я была маленькой, люди говорили, что это происходит из-за того, что семена перед прорастанием семь раз попадают в ад и возвращаются обратно.

Разговаривая, сестра Серафина сгребла в сторону полусгнившую солому и стала делать неглубокие бороздки в земле под нею. Затем она бросила в канавки россыпь крошечных черных семян.

– Может быть, это потому, что их дьявольски трудно погубить, – сказала она. – Не могли бы вы передать мне чайник?

Я выполнила ее просьбу, обернув ручку чайника передником, чтобы не обжечься. Сестра Серафина стала поливать семена кипятком.

– Им это очень нравится, – с широкой улыбкой заявила она. – Ну, теперь ваша очередь.

Опустившись рядом с ней на колени, я принялась повторять ее движения. Свежий весенний воздух пах просто замечательно – солнечными лучами на листьях и первыми благоуханными цветами. Это напомнило мне детство, потому что мою мать в редкие минуты отдыха неизменно можно было застать в маленьком саду неподалеку от замка, обнесенном стенами. В простом сером платье она расхаживала по вымощенным камнем дорожкам, повесив на сгиб локтя корзинку и держа в руке ножницы. Она выбирала цветы для украшения замка и лекарственные травы для лечения его обитателей.

– Вот, понюхай, Бон-Бон, – говорила она, срывая сиреневый побег лаванды. – Это лучшее средство от головной боли. Две пригоршни цветков следует залить кипятком, добавить туда пару капель лавандового масла и дать остыть. А потом лишь остается намочить в настойке платок и положить его себе на лоб.

Как часто, прихрамывая и обливаясь слезами, я ковыляла к ней с разбитой коленкой или ушибленной лодыжкой, упав с пони или оказавшись сбитой наземь своей собакой. Она опускалась на резную деревянную скамейку и усаживала меня к себе на колени, с серьезным видом исследуя мои царапины.

– Ничего страшного, моя Бон-Бон, у меня есть мазь, приготовленная из волчьего аконита. Я помажу твою ранку, и все пройдет. Ты помнишь, которая из этих травок – волчий аконит? Да, правильно, вон тот желтый цветок, похожий на маленький подсолнух. Он прогонит боль, как солнце разгоняет тучи. К завтрашнему дню ты и думать забудешь о своей болячке.

Разглядывая обнесенный высокими стенами сад монастыря, я заметила, что почки на яблонях уже набухли, а из-под соломы пробиваются первые робкие зеленые побеги. Под деревьями покачивались светло-зеленые стебельки чемерицы, а поросшее мхом основание колодца обступили сердцевидные листочки медуницы с белыми прожилками.

Я глубоко вздохнула и, повинуясь внезапному порыву, сказала сестре Серафине:

– Я так рада, что сижу сейчас с вами в саду.

– Я так и думала, что свежий воздух и несложная работа пойдут вам на пользу. У вас был довольно бледный вид, – откликнулась сестра Серафина.

– У меня было такое чувство, будто стены смыкаются, стремясь раздавить меня.

– Признаться, я рассчитывала на то, что сестра Эммануэль сочтет работу в саду наказанием, а не уклонением от оного. Она родом из благородного семейства, и ей трудно смириться с правилом о том, что все мы должны работать. Для нее возня в саду – типично крестьянский труд и, таким образом, она надеялась унизить вас. Она не понимает, какое это наслаждение – работать в саду Господнем. Здесь исцеляются все хвори, и душевные, и телесные.

– Это уж, во всяком случае, намного лучше, чем выносить ночные горшки, что она обычно заставляет меня делать. Мне придется притвориться, будто сегодняшняя работа для меня ненавистна, чтобы она позволила мне прийти сюда снова.

– На случай необходимости, у меня есть еще один козырь в запасе. Сажать семена петрушки могут только замужние женщины либо вдовы. А любая девственница подвергнется риску зачатия от самого Люцифера. – Сестра Серафина рассмеялась. – Так что, сами понимаете, им придется разрешить вам и дальше помогать мне. Во всем монастыре более не сыскать никого, кто не был бы virgo intacta[51].

Я не смогла удержаться и тоже рассмеялась. Ее веселье оказалось заразительным. А начав смеяться, я уже не могла остановиться. Я представила, как сестра Серафина, ханжески сунув руки в рукава, на собрании монахинь с самым серьезным видом заявляет матери настоятельнице, что только такая известная кокотка, как я, достойна помогать ей сажать петрушку. Сестра Серафина присоединилась ко мне. Глядя на ее выбившиеся из-под шляпы рыжие волосы с проблесками седых прядей и перепачканные в земле перчатки и передник, можно было забыть о том, что она – монахиня, и что я сама заточена в монастыре, и представить хоть на мгновение, что я – самая обычная женщина, весело смеющаяся в саду с подругой.

– Итак… означает ли это, что и вы тоже… – Я замялась, не зная, как лучше сформулировать вопрос, чтобы он не показался оскорбительным.

– Что у меня были любовники? О да, дорогая моя, и много. Знаете ли, я не всегда жила в монастыре. Подобно вам, я попала сюда на склоне лет. Иногда мне кажется, что так лучше всего. Слишком многие из здешних женщин так и не узнали вкуса жизни. Они терзаются желаниями, которых не понимают, и оттого им трудно обрести умиротворение. Я же пришла искать приюта в монастыре после долгих лет радости, горести и, боюсь, многочисленных грехов, так что я вполне счастлива здесь, в своем саду и со своими пчелами.

Я опустила взгляд на свои перепачканные кожаные рукавицы.

– Не думаю, что обрету здесь покой.

– Поначалу – нет, но со временем это может случиться. Время лечит то, что неподвластно разуму.

– Не думаю. – Голос мой прозвучал резко и хрипло.

Она долго молчала.

– Я понимаю, что отлучение от двора представляется вам жестоким и несправедливым, но, поверьте, все могло быть намного хуже. Это же не взаправдашняя тюрьма. Вы можете выходить в сад, любоваться небом, слушать пение птиц и жужжание пчел над цветами. Вы можете работать своими руками и видеть, как посаженное вами вырастает и приносит красоту в этот мир. Вы можете съесть то, что вырастили, и это тоже доставляет радость. А ведь есть еще музыка и пение, которые служат бальзамом израненной душе, да и сам монастырь наполнен красотой. Взгляните только на его каменные колонны, устремленные ввысь, или витражные окна, сверкающие, подобно драгоценным камням, или вышитые гобелены. И вы обзаведетесь подругами. Вы не одна. Поверьте мне, выдержать подобное намного труднее, почти невозможно, если вы – одна.

Вместо ответа я лишь повела плечом. Мне не хотелось верить ей. Она присела на корточки, глядя на мешочек с семенами петрушки, который держала в руках.

– Давным-давно я знала одну девушку, которую много лет продержали в заточении. Достойно удивления то, что она не сошла с ума.

Я подалась вперед. Как всегда, мне хотелось выслушать чужую историю.

– Но почему? И кто ее заточил?

– Родители продали ее колдунье за пригоршню горькой зелени. – Сестра Серафина принялась задумчиво перебирать крошечные черные зернышки в мешочке. – Петрушки, сурепки и рапунцеля. Когда ей исполнилось двенадцать, колдунья заперла девочку в высокой башне, стоявшей в глухом лесу, в комнате на самом верху, где не было ни дверей, ни лестницы. В башне имелось одно-единственное узкое окно, но ставни были закрыты, чтобы она не видела неба…

Кантата

…В детстве я часто слышал о любви, Но думал, что она подвластна лишь колдуньям, Лелеющим ее в саду за стенами, которые слишком Высоки, чтобы через них можно было перебраться. Гвен Штраус. Королевич

Веточка петрушки

Гора Манерба, озеро Гарда, Италия – май 1599 года

Она была уверена в трех вещах:

Ее зовут Маргерита.

Родители любили ее.

Однажды она непременно убежит отсюда.

В самые трудные времена, когда стены башни, казалось, давили ей на грудь, Маргерита вновь и вновь повторяла эти три вещи, подобно печальным заклинаниям, которые бормочешь, перебирая четки.

Ее заперли в этой унылой каменной клетке, когда ей было двенадцать лет от роду. С той поры минула уже пятьдесят одна полная луна, отмеченная шрамами на ее запястьях. Если она не убежит отсюда в самом скором времени, то неизбежно умрет здесь.

Венеция, Италия – апрель 1590 года

Впервые Маргерита встретила колдунью, когда ей исполнилось семь. Обычно, возвращаясь домой с рынка, Маргерита скакала вприпрыжку, распевая во все горло, или же бесстрашно вышагивала по самому краю канала, расставив руки в стороны. Сегодня, однако же, она шла медленно, высунув кончик языка сквозь дырку в передних зубах, что служило признаком наивысшей сосредоточенности. Маргерита несла в руках небольшой, теплый и бесценный сладкий пирог. Он восхитительно пах корицей и сахаром. Девочка подносила его к носу, а потом быстро облизывала краешек, и вкус пирога отзывался взрывом сладости и наслаждения во рту.

Ей было трудно удержаться, чтобы не съесть весь пирог целиком, но мать Маргериты доверила дочери его покупку и благополучное возвращение с ним домой. В прошлом году день рождения Маргериты пришелся на середину Великого поста, так что ей не разрешили съесть ни кусочка мяса, ни молока, ни яиц, вообще ничего вкусного. А в этом году ее день рождения выпал на первый день после Пасхального воскресенья, поэтому ее мать, Паскалина, решила устроить настоящее торжество. Маргерита удержалась, наслаждаясь ощущением сладкого тепла в ладонях и восхитительного аромата, щекочущего ноздри.

Вода в канале была молочно-зеленого цвета, и ее волнистая поверхность искрилась чешуйками серебра, бросая солнечные зайчики на каменные стены по обеим сторонам. Высоко над веревками, на которых сушилось белье, виднелся небольшой кусочек неба.

Когда Маргерита свернула на узенькую calle[52], ведущую к студии и мастерской ее отца, из глубокой тени дверного проема вышла женщина и остановилась перед ней, загораживая проход. Казалось, она вся светится в полумраке, как свеча. На ней была шапочка и платье золотой парчи, надетое прямо на прозрачную женскую сорочку с высоким присборенным воротником, обрамлявшим ее лицо, подобно нимбу святого. Она была высокой, выше отца Маргериты, вообще выше всех женщин, которых Маргерита видела до сих пор.

– Доброе утро, Маргерита, – сказала женщина, с улыбкой глядя на нее. – С днем рождения.

Маргерита с удивлением посмотрела на нее. Она была уверена, что никогда не встречалась с этой женщиной. У той было лицо, которое, раз увидев, непросто забыть. У женщины была кожа гладкая и чистая, как сливки, и огненно-рыжие, как у Маргериты, волосы. Она носила их распущенными, как незамужняя девушка, но они были столь искусно завиты и заплетены в мелкие косички, что на сооружение такой прически наверняка ушло не меньше часа. На затылке у нее красовалась маленькая шапочка золотого атласа, отделанная драгоценными камнями и простроченная по краю золотой тесьмой. Глаза у нее были в точности такого цвета, как и волосы. «Как у льва», – подумала Маргерита. Львы в Венеции встречались повсюду: гордо красовались на стойках перил, скалились с барельефов вокруг дверей и взирали со стен церквей. Львы с голодными золотистыми глазами, как у этой женщины, которая откуда-то знала, как зовут Маргериту.

– У меня есть для тебя подарок, – сказала женщина.

Когда она наклонилась, Маргериту обдал тяжелый аромат ее духов, заглушив даже сдобный запах пирога. Казалось, от женщины пахнет дальними экзотическими странами. Маргерита испуганно попятилась, но женщина лишь улыбнулась и надела что-то ей на шею. Девочка уловила блеск золота, а потом и ощутила непривычную тяжесть на груди. Скосив глаза, она увидела, что поверх грубой коричневой материи платья на груди у нее покоится золотой медальон.

– Но… кто вы такая? И откуда вы знаете, как меня зовут?

Женщина улыбнулась.

– Я – твоя крестная мать, Маргерита. Разве твоя мама не рассказывала обо мне?

Маргерита покачала головой. Женщина ласково щелкнула ее по кончику носа.

– Что ж, совсем скоро у нас будет возможность узнать друг друга получше. Передавай маме привет от меня и скажи, чтобы она не забывала о своем обещании.

– Si[53], – ответила Маргерита, хотя, конечно, получилось у нее не очень-то красиво и даже шепеляво, а все из-за того, что два передних зуба у нее выпали.

– Ну, беги домой. До скорой встречи, – сказала женщина.

Маргерита повиновалась и со всех ног помчалась домой, спеша похвастаться маме своим подарком. На бегу она оглянулась и увидела, как из дверного проема показался гигант-мужчина в черной накидке. Он протянул загадочной женщине в золотой парче руку, и та грациозно оперлась на нее, чтобы пройти по неровному булыжнику мостовой, а другой рукой приподняла широкие юбки так высоко, что Маргерита разглядела даже ее башмаки на толстой пробковой подошве.

На мгновение фигуры мужчины и женщины четко обрисовались на фоне светлого дальнего конца улицы. Мужчина был смуглым и массивным, на голову выше женщины. «Да он – настоящий гигант», – подумала Маргерита. Сердечко у нее захолонуло от страха, и она ускорила шаг, а в следующий миг споткнулась и упала. Пирог вылетел у нее из рук, упал на мостовую и развалился на куски. Маргерита заплакала. Она наклонилась, чтобы поднять кусочки и попытаться слепить их воедино. Метнув умоляющий взгляд в дальний конец улицы, она увидела, что мужчина и женщина уже скрылись из виду. Лишь канал да стены домов, на которых ослепительно чернели дверные проемы, окна и ставни блестели под лучами солнца. Маргерита осталась одна.

Она понуро поплелась домой, вся радость от замечательного пирога на день рождения куда-то подевалась.

Ее отец изготавливал маски, и нижняя комната их дома служила ему одновременно студией и мастерской. Ставни были отворены, открывая взору россыпи сверкающих сокровищ. Маски свисали с крючьев над окнами, занимая все пространство стен – простые белые маски с узкими прорезями для глаз и сеточками, золотисто-алые маски арлекинов, маски плачущие и смеющиеся, маски, украшенные павлиньими перьями, маски, усыпанные драгоценными камнями, маски, раскрашенные золотистыми лучами восходящего солнца, и белые маски со зловещими клювами, как у священного ибиса, которые носили во время чумы.

Отец Маргериты сидел на деревянном табурете, держа в одной руке маску из папье-маше, а в другой – тонкую кисточку. Уверенными и точными движениями он разрисовывал маску золотистыми узорами. Он обернулся, когда Маргерита, прихрамывая, вошла в комнату, отложил маску с кисточкой и раскрыл ей объятия.

– Что случилось, chiacchere[54]? Ради всего святого, что стряслось?

– Я уронила пирог, – всхлипывая, сообщила она, когда отец приподнял и усадил ее к себе на колени. – Я старалась быть осторожной, честное слово. Но потом я споткнулась…

– А, ничего страшного. Такое случается сплошь и рядом. Смотри, пирог развалился как раз на три части. Одна – для твоего папы, еще одна – для мамы, и одна – для тебя. Нам все равно пришлось бы разрезать его. А ты всего лишь оставила несколько крошек на мостовой для бедных маленьких мышек и птичек.

Отец Маргериты был красивым мужчиной, с густыми темными бровями, крупным благородным носом и аккуратной темной бородкой. Когда он смеялся, на смуглом лице ослепительно выделялись белые ровные зубы. Маргерита очень любила, когда он поднимал ее и взваливал на плечо. Она начинала брыкаться и вертеться, а он поворачивался на месте, делая вид, что растерян, и приговаривал:

– Куда же подевалась Маргерита? Никто не видел мою chiacchere? Она ведь только что была здесь.

– Я здесь, папа, – визжала Маргерита, брыкаясь и стуча кулачками по его спине.

– Я слышу, как у меня над ухом звенит комар, но это не моя chiacchere.

Отец называл ее «chiacchere», потому что говорил, что она целыми днями трещит без умолку, как сорока. Отец придумывал для нее смешные ласковые прозвища: forellina, мой маленький цветочек; abelie, что означало «жимолость»; и topolina, моя славная маленькая мышка. Мать же Маргериты называла дочку только piccolina, моя малышка, или mia cara Margherita, моя любимая маргаритка.

Папа взял тряпку для кистей, которая лежала рядом с ним на скамье, и нашел на ней чистый уголок, чтобы вытереть слезы Маргериты. Вдруг он заметил у нее на шее золотой кулон и оцепенел.

– Откуда у тебя это?

Маргерита потрогала медальон пальцем.

– Ой, я совсем забыла. Одна тетя подарила мне его на день рождения.

Отец Маргериты опустил ее на пол и повернул к свету, чтобы получше рассмотреть кулон.

– Паскалина! – крикнул он.

Маргерита испугалась. Отец очень редко называл мать по имени. Обычно он обходился ласковыми прозвищами типа bellissima, cara mia и pascadozzia[55].

Прибежала Паскалина, на ходу вытирая руки о фартук.

– Что случилось? В чем дело?

Маргерита всегда считала маму самой красивой женщиной в мире. Волосы ее отливали новой бронзой, глаза лучились небесной голубизной, кожа была светлой, усеянной веснушками, а фигура отличалась мягкими изгибами и уютом. Паскалина все время напевала: и когда раскатывала тесто, и когда подметала пол, и когда стирала грязную одежду в корыте, и когда укладывала Маргериту спать по вечерам.

Oh, seni, sonnu, di la muntanedda, пела она. Lu lupu si mangiau la picuredda, oi nini ninna vo fa. Приди, моя радость, с маленькой горки и усни. Волк задрал маленькую овечку, а моя малышка хочет спать[56].

Увидев медальон, Паскалина побледнела, как смерть. Она схватила Маргериту за руки и воскликнула:

– Кто дал тебе его?

– Одна тетя. Она сказала, что это – подарок на мой день рождения. – На глазах у Маргериты выступили слезы.

– Как она выглядела?

– Что она говорила?

Маргерита переводила взгляд с сурового лица отца на растерянное лицо матери. Она не знала, кому первому должна ответить.

– Очень красивая тетя, – запинаясь пробормотала девочка. – Вся в золоте, как королева. Она назвалась моей крестной матерью и попросила передать тебе привет, мама, и сказала, чтобы ты не забыла о своем обещании.

С побелевших губ матери сорвался стон.

– Алессандро, нет! Что нам делать?

Алессандро обнял жену и дочь и привлек их к себе.

– Не знаю. Быть можем, если мы станем умолять ее…

– Это бесполезно. У нее нет ни капли сострадания. Нет, нам надо уехать. Мы должны бежать отсюда.

– Куда? – горестно спросил Алессандро. – Я изготавливаю маски, Паскалина. Я больше ничего не умею. Как еще я могу заработать на жизнь? В Болонье или Генуе не бывает карнавалов. Откуда мне знать, может, и commedia dell arte[57] у них тоже нет. Я потеряю ремесло, и через месяц мы умрем с голоду.

– Но мы не можем здесь оставаться. Если она обвинит тебя… Ты не сможешь делать маски своими руками, Алессандро.

А Маргерита плакала навзрыд, умоляя родителей рассказать, что случилось.

– Кто она такая? О чем вы говорите? – Услышав же последние слова матери, она взвизгнула от ужаса: – Папа!

Отец вспомнил о ней и крепко прижал ее к себе.

– Не бойся, topolina. Не надо плакать. Все хорошо.

– Твои руки, папа. При чем тут папины руки, мама?

– Ни при чем. Все хорошо.

– Но кто эта тетя, папа? И почему мама плачет?

– Она – ведьма. И шлюха!

– Алессандро!

Услышав из уст отца такие слова, Маргерита настолько изумилась, что перестала плакать.

– Это правда. А как еще я должен называть ее? – Отец глубоко вздохнул. – Я поговорю с нею. У нее и так есть все, а у нас – ничего, кроме нашего маленького сокровища. Неужели же она может быть такой жестокой?

– Может, – с полной уверенностью ответила Паскалина.

– Пойдемте. – Алессандро встал. – У нашей девочки сегодня день рождения. Давайте отведаем этого замечательного пирога и вручим Маргерите ее подарки.

Взяв дочку за руку, он привел ее в portego[58], длинную и узкую комнату с окнами в обоих концах, одно из которых выходило на calle, а другое – на маленький канал. Portego была обставлена очень скудно – родители Маргериты были бедны, но мама украсила вышивкой несколько маленьких подушечек, брошенных на деревянную скамью, а над столом повесила поношенный ковер, красная бахрома которого выцвела до бледно-розового цвета. На стене висел чудесный гобелен, на котором были изображены стоящие в гавани корабли. На одном из них группа людей в роскошных костюмах синего, малинового и оранжевого бархата сидела за пиршественным столом, угощаясь фруктами, жареной птицей и вином, наливая его из кувшинов необычной формы. На другое судно грузили бочки и ящики, а третье как раз готовилось выйти в море, и его развернутые паруса ловили ветер. Маргерита очень любила этот гобелен. Ей нравилось представлять, как однажды и она отправится в странствие к дальним землям, где повидает всякие необыкновенные вещи, и где с нею случатся замечательные приключения.

Здесь, в portego, сидели богатые клиенты и пили вино, пока Алессандро показывал им ткани, перья, драгоценные камни и готовые маски. Пока заказчик описывал ему маску своей мечты, Алессандро набрасывал эскиз углем, и маска оживала на пергаменте, иногда – красивая, иногда – гротескная.

Отец Маргериты всегда говорил, что лишь под маской человек проявляет свою истинную натуру.

Маргерите не разрешали играть в portego, потому что никогда нельзя было сказать заранее, когда появится очередной клиент, так что комната всегда должна была оставаться чистой, прибранной и респектабельной. Семья использовала ее лишь по особым случаям, и поэтому глаза Маргериты изумленно расширились, когда она увидела, что мать застелила стол безукоризненно чистой белой скатертью, на которой расставила их лучшие оловянные миски и кружки. В синем кувшине стоял небольшой букетик маргариток, а в фаянсовой миске лежали три апельсина. На деревянной доске в полной готовности расположился грубый темный хлеб, а рядом, в миске с золотистым маслом и мелко нарубленным чабрецом, плавал мягкий белый сыр. В большом глиняном горшке исходил паром рыбный суп с фенхелем и стебельками свежей петрушки.

– Садись и поешь, topolina. – Алессандро подхватил Маргериту и усадил в единственное кресло, настоящий тяжелый трон из темного резного дерева с высокой спинкой и подлокотниками, на сиденье которого лежали мягкие подушки. Случись это три часа назад, Маргерита была бы вне себя от восторга. Она всегда полагала, что кресло принадлежало принцессе из сказки, и ей безумно нравились резные лапы вместо ножек и головы грифов, венчающие подлокотники. Но сейчас ей было грустно и страшно. Она не понимала, отчего так расстроены ее родители.

Маргерита взяла в ладошку медальон и в первый раз внимательно рассмотрела его. Он был искусно отлит в форме веточки петрушки и висел на тонкой золотой цепочке. Кулончик выглядел как живой – казалось, кто-то сорвал зеленый побег петрушки в саду и окунул его в жидкое золото. Маргерита решила, что такого красивого медальона она еще в жизни не видела.

Мать подняла голову и увидела, чем занята дочь.

– Сними его немедленно. – Она выронила половник, который с лязгом упал на стол, разбрызгивая коричневые капли по белой скатерти. Паскалина сорвала цепочку с шеи Маргериты и выбросила ее в открытое окно. Через мгновение до слуха Маргериты донесся слабый всплеск, когда украшение упало в канал внизу.

– Мое ожерелье!

– Паскалина, это было глупо. А что, если она попросит нас вернуть ее подарок?

– Я не допущу, чтобы моя Маргерита носила какой-либо подарок этой женщины.

– Паскалина, оно выглядело очень дорого…

– Мне все равно.

– Мое ожерелье! Ты выбросила его в окно.

– Прости меня, mia cara. Я куплю тебе другое, намного красивее, обещаю. Ты ведь на самом деле не хотела носить эту ужасную вещь, правда?

– Оно не было ужасным. Оно мне нравилось. Верни ожерелье обратно. – Маргерита разрыдалась и оттолкнула мать, когда та опустилась на колени рядом с нею. Паскалина тоже заплакала. Ее сотрясали сдавленные рыдания, которые так напугали Маргериту, что она замолчала. Она робко протянула руку и погладила мать по лицу, и Паскалина прижала ее к себе и зарылась лицом в ее волосы. На мгновение мать и дочь приникли друг к другу, а потом Паскалина вытерла глаза уголком фартука и встала.

– Прости меня, пожалуйста, моя маргаритка, но тебе не нужно то, что дала та женщина. Твой отец сказал правду. Она – колдунья. Ее подарки всегда обходятся слишком дорого. Мы с твоим отцом обязательно купим тебе что-нибудь красивое, когда в следующий раз пойдем на рынок. А теперь ешь свой суп, пожалуйста, пока он не остыл.

Пытаясь улыбнуться, Паскалина разлила суп по тарелкам, Алессандро нарезал хлеб, пустил его по кругу, а потом передал Маргерите большой кусок сыра и оливковое масло. Но есть она не могла. Отложив ложку, она по привычке сунула в рот большой палец левой руки.

– Смотри, мы купили тебе апельсинов. Мы знаем, что ты их любишь. А еще я сшила тебе новое платье. – Паскалина развернула простое платье темно-зеленой шерсти с поясом из ленты цвета меди в тон волосам Маргериты. Очевидно, мать купила его у старьевщика на рынке, а потом разрезала и аккуратно сшила вновь, чтобы скрыть пятна и прорехи. По всей видимости, на это у нее ушло несколько недель – ведь работать ей приходилось втайне от Маргериты. – А папа сделал тебе маску. Смотри, на ней нарисована маргаритка.

Маргерита уставилась на маску. Она была выкрашена в ярко-желтый цвет, по которому были разбросаны кружочки цвета меди, обозначая сердцевину цветка. Во все стороны тянулись белые лепестки, окаймленные золотистыми полосками. Над отверстиями для глаз топорщились длинные золотистые ресницы, а рот растянулся в широкой счастливой улыбке.

– La sua bella[59], – прошептала она, шепелявя сильнее обычного.

– Ты сможешь надеть ее на праздник Вознесения Господнего, который будет через несколько недель, topolina, – сказал Алессандро.

В другое время Маргерита подпрыгнула бы до потолка от радости, надев новое платье и маску, и распевала бы что-нибудь веселое. Сейчас она лишь негромко прошептала:

– Спасибо.

– Тебе не нравятся наши подарки? – с тревогой поинтересовалась мать.

Маргерита кивнула и выдавила улыбку, в которой было столько же жизни, как и в масках из папье-маше, висящих в отцовской студии.

Колдунья

Венеция, Италия – апрель 1590 года

На следующий день Маргерита вновь встретила колдунью. Женщина с глазами льва заглянула в окно мастерской и прямо через ставни заговорила с Маргеритой, которая сидела на скамье отца, перебирая бусины и перья.

– Доброе утро, Маргерита.

Девочка не ответила, хотя ручонка ее дрогнула, и серебряные бусинки раскатились по деревянной лавке.

– Ты должна быть готова прийти ко мне.

Маргерита покачала головой.

Колдунья нахмурилась.

– Что это значит? Или твоя мать забыла о своем обещании?

– Я… Я ничего не сказала ей, – повинуясь внезапному порыву, солгала Маргерита, и лицо ее залилось жарким румянцем.

– Что ж, передай матери, что я не забыла о ее обещании, и пусть она помнит о нем. Я рассчитываю, что она выполнит его.

Сунув большой палец в рот, Маргерита кивнула. Едва только колдунья ушла, как она бросилась на поиски родителей. Она слышала, как наверху раздаются их сердитые голоса.

– Она никогда не согласится, – причитала Паскалина.

– Я должен попытаться. Ведь не каменное же у нее сердце, в конце концов?

– Оно у нее ледяное!

– Все равно я должен попытаться. Для чего ей понадобилась маленькая девочка? А еще через семь лет chiacchere станет взрослой женщиной. Я пойду на рынок и найду там писца. Он знает, что и как полагается писать в таких случаях…

– Письмо? Мадонна, смилуйся над нами! Можно подумать, какое-то письмо способно растопить ее холодное сердце. Алессандро, умоляю тебя, мы должны уехать отсюда.

– Она найдет нас где угодно, – резко и сердито отозвался Алессандро. – Она – ведьма, не забывай об этом. Мы не сможем спрятаться от ее взора.

– Но мы не можем отдать ей нашу piccolina!

– Мама, что такое ты говоришь? – Маргерита вбежала на кухню и бросилась к матери, обнимая руками ее ноги.

На мгновение воцарилась ошеломляющая тишина. Потом Паскалина наклонилась и обняла ее.

– Не бойся, доченька, не бойся, моя маргаритка. Папа все устроит, он сделает так, что все будет хорошо. Правда, Алессандро?

Отец Маргериты взглянул на дочь, и в глазах его читалась скорбь, сожаление и что-то еще. Она с ужасом поняла, что это – страх. Маргерита не стала рассказывать родителям, что снова видела колдунью, а лишь сунула большой палец в рот и прижалась к матери, крепко вцепившись свободной рукой в ее юбку.

Алессандро расправил плечи и встал.

– Я пойду прямо сейчас. – Он снял свою кожаную куртку и накинул на плечи украшенный вышивкой и позументами дублет[60], висевший за дверью. Перед уходом он погладил Маргериту по медно-рыжей голове. – Не волнуйся, topolina, все будет хорошо. – С этими словами он вышел из дома.

После ужина Паскалина отвела Маргериту в спальню и уложила ее в постель, подоткнув одеяло. Девочка сжимала в руке рваный лоскут бледно-зеленой материи, единственный уцелевший клочок своего детского одеяла. Перед самым рождением Маргериты Паскалина расшила серовато-зеленую шерсть белыми атласными звездами, но от прежнего великолепия уцелела всего одна звезда в обрамлении рваной ткани. Маргерита называла клочок «Белла-Стелла», и только недавно ее удалось уговорить не таскать его с собой повсюду, чтобы он не потерялся.

Сунув палец в рот, Маргерита свернулась клубочком под одеялом, а мать напевала ей колыбельную, пока пальчики девочки, которыми она крепко обхватила руку Паскалины, не разжались, и она погрузилась в сон.

Следующий день тянулся медленно. Отец мерил шагами мастерскую. Работать он не мог: все валилось из рук. Лицо осунулось. Мать сидела с шитьем на коленях, но руки ее судорожно сжались, сминая тонкое белое полотно. Они почти не разговаривали.

Когда миновал полдень, Алессандро поднялся на ноги.

– У нее было довольно времени, чтобы прочесть письмо. Я пойду и поговорю с нею.

– Мой дорогой, будь осторожен, – напутствовала его Паскалина. – Держи себя в руках и постарайся не разозлить ее. Умоляй ее… умоляй ее о снисхождении.

Алессандро надел свой лучший жилет и вышел. Паскалина сидела не шевелясь, словно в забытьи, пока к ней не подошла Маргерита и не забралась к матери на колени, обхватив ее обеими руками за шею.

– Мама, а почему…

Мать очнулась и встала, ссадив Маргериту на пол.

– А давай-ка мы с тобой приготовим вкусный пирог для нашего папы, а? Он… он скоро вернется. И к его приходу у нас уже будет готово что-нибудь вкусненькое.

Спустившись в погреб, они обнаружили, что крысы сожрали муку. Паскалина опустилась на нижнюю ступеньку и посадила Маргериту себе на колени, и обе долго смотрели на прогрызенный мешок.

– Надо же такому случиться именно сегодня, – пробормотала она. – Что ж, придется идти на рынок…

– Не надо. Пожалуйста, давай не пойдем.

Паскалина задумчиво пожевала губу. Ее веснушчатое лицо выглядело бледным и усталым.

– Нет, нужно пойти. Без муки я не смогу испечь ни хлеб, ни пирог, ни просто сварить суп. – Она встала.

– Я не хочу никуда идти. – Маргерита вцепилась в материнскую юбку, и глаза ее наполнились слезами.

Паскалина помолчала, словно представляя, каково это – идти на рынок с хнычущим ребенком, который цепляется за ее ноги на каждом шагу, а потом со вздохом сказала:

– Очень хорошо. Ты останешься дома, моя маргаритка. Я схожу на рынок сама. И скоро вернусь. Смотри, не отворяй дверь никому.

Маргерита поднялась в свою комнату, чтобы поиграть с куклой. Спальня ее была маленькой, с низкой наклонной крышей. В ней было крохотное окно, из которого открывался чудесный вид через узкий переулок на сад у дальней стены. Сад был самым прекрасным местом, какое когда-либо видела Маргерита. Весной он превращался в океан нежных цветов, а летом был полон сочной зелени и фруктов. Осенью деревья радовали глаз золотым, алым и оранжевым буйством красок, столь же ярким, как волосы Маргериты. Сад был красив даже зимой, когда голые ветви отчетливо вырисовывались на фоне старых каменных стен и зеленых изгородей, причудливо окаймлявших клумбы зимостойких растений и цветов.

А вот мать Маргериты очень не любила смотреть на этот сад. Она всегда старательно закрывала ставни, так что в комнате Маргериты круглый год царил полумрак. Однако Маргерите требовался свет, чтобы видеть свою куклу, поэтому она раскрыла ставни и выглянула в сад.

Колдунья сидела под цветущим деревом и что-то пила из золотого кубка, расправив юбки, подобно лепесткам синего цветка, и ее золотисто-рыжие кудри сияли и переливались на солнце. Она подняла голову, улыбнулась Маргерите и поманила ее к себе. Маргарета с грохотом захлопнула ставню и юркнула в постель. Сердечко ее больно колотилось о ребра.

Немного погодя кто-то забарабанил в дверь. Посетитель стучал и стучал, даже не думая униматься. Маргерита попыталась не обращать внимания на стук, но он был слишком громким. Она представила, что будет, если его услышат соседи и подумают, не случилось ли чего. Она представила, что с отцом могло произойти несчастье, или же на рынке что-то случилось с матерью. Она более не могла выносить тягостной неизвестности. Маргерита встала с кровати, тихонько сошла по лестнице в мастерскую, где в полумраке со стен ей подмигивали и ухмылялись маски, и приоткрыла дверь, совсем чуть-чуть.

На пороге стоял огромный мужчина, одетый в черное, с лицом круглым, как луна.

– В чем дело? Что случилось?

– La Strega Bella[61] хочет тебя видеть. – Мужчина легко распахнул дверь настежь, хотя Маргерита навалилась на нее всем телом.

Через порог шагнула колдунья.

– Маргерита, ты меня разочаровала.

От страха девочка не могла вымолвить ни слова. Она чувствовала, как у нее подгибаются колени.

– Ты передала матери мои слова?

Маргерита покачала головой.

– Но почему? Или ты боишься? Ты не должна опасаться меня. Я давно уже тебя жду.

Маргерита нахмурилась. Она знала, что ведет себя грубо, но извиняться не собиралась.

– Дай мне руку, – приказала колдунья.

Маргерита послушно протянула руку. На мгновение она даже решила, что колдунья хочет подарить ей еще одно ожерелье, и сердечко ее радостно забилось в предвкушении. Но потом она подумала, что колдунья может отшлепать ее по руке ивовым хлыстом, совсем так, как наказывал мальчишек школьный священник, и собралась отдернуть ладошку.

Но колдунья улыбнулась и наклонилась к ней, взяв руку Маргериты в свои, мягкие, белые и надушенные. Она поднесла ладошку Маргериты ко рту и откусила кончик ее левого безымянного пальца. Маргерита закричала.

Колдунья выплюнула окровавленный комочек плоти. Губы ее были перепачканы красным. Она промокнула их носовым платком, который извлекла из рукава.

– Передай матери, что она должна выполнить свое обещание, иначе я тебя съем, – любезно заявила колдунья и вышла на улицу.

Маргерита ногой захлопнула дверь и привалилась к ней спиной. Из раны на левой руке струилась кровь. Она замотала ее передником. Через несколько мгновений на ткани расплылось красное пятно. Маргерита заплакала навзрыд. Она соскользнула по двери на пол и села, подтянув колени к груди. В руке пульсировала жгучая боль.

Она не знала, что делать.

Вскоре Маргерита услышала, как в замке поворачивается ключ. Она отползла в сторону, и дверь отворилась. В прихожую вошла мать, держа в руках корзинку с продуктами. Маргерита подняла заплаканные глаза к матери и протянула изувеченную руку, по-прежнему замотанную передником. От неожиданности Паскалина выронила корзинку.

– Ой, святая матерь Божья! Что случилось?

– Она… Она пришла… И откусила мне палец… Она сказала… сказала, что съест меня… если ты забудешь о своем обещании.

Дико вскрикнув, мать упала на колени рядом с Маргеритой. Размотав окровавленный передник, она увидела рваную рану на кончике левого безымянного пальца дочери.

– Все не так плохо. Палец уцелел. Она откусила даже не весь кончик. Рана заживет. Она обязательно заживет, родная моя. Не плачь. Давай я перевяжу тебе пальчик. Ах ты бедненькая моя. Разве я не говорила тебе, чтобы ты никому не открывала дверь?

– Она сказала, что съест меня целиком. – Маргерите показалось, что она вдруг превратилась в двух разных людей. Одна ее половинка плакала и дрожала всем телом, протягивая руку в потеках крови, а другая стояла рядом, холодная и отстраненная.

Паскалина бережно перевязала Маргерите палец, подогрела суп, а потом стала кормить ее с ложечки, как маленькую, и дочка послушно открывала рот. Затем Паскалина усадила Маргериту себе на колени и принялась баюкать ее, напевая колыбельную.

– Farfallina, bella e bianca, vola vola, mai si stanca, gira qua, e gira la – poi si resta spora un fiore, e poi si resta spora un fiore… Бабочка, красивая и белая, летай себе, летай, никогда не уставай, порхай и здесь и там – и вот она отдыхает на цветке… И вот она отдыхает на цветке.

Уже давно сгустились сумерки, когда домой наконец вернулся Алессандро.

– Простите меня. Она заставила меня ждать очень долго, – устало пояснил он. – Chiacchere уже спит?

Маргерита на открывала глаз, прижавшись щекой к материнской груди.

– Пока ты обивал пороги ее дворца, La Strega Bella пришла сюда и откусила Маргерите кончик пальца.

– Что?! – Алессандро наклонился и бережно взял Маргериту за руку, рассматривая перевязанный палец. – Она сошла с ума?

– Это – предостережение.

– Мои руки. – Алессандро тяжело опустился на лавку. – Если мы не отдадим ей Маргериту, она обвинит меня в воровстве, и мне отрубят обе руки. Как мы тогда будем жить?

– Ты видел ее? – поинтересовалась Паскалина, когда молчание стало невыносимым.

Алессандро покачал головой.

– Она не пожелала принять меня. После долгого ожидания ко мне вышел этот ее слуга-кастрат. Было очень странно слышать, как такой гигант разговаривает высоким, писклявым голосом. Он сказал…

– Что она не сжалится над нами, – мертвым, невыразительным голосом закончила Паскалина после того, как муж умолк на полуслове, будучи не в силах продолжать.

– Да. Она не смягчится. Она говорит, что я обокрал ее и теперь должен понести наказание. Господь свидетель, это была всего лишь пригоршня листьев, которая ровным счетом ничего не стоит, но ведь она может заявить, что угодно, и судьи поверят ей. Она спит с большинством из них.

Маргерита чувствовала, как тяжко вздымается материнская грудь, к которой она прижималась щекой.

– Бедная моя девочка.

– Ей исполнилось уже семь лет, – хриплым и незнакомым, каким-то надтреснутым голосом заговорил Алессандро. – Она достаточно взрослая, чтобы отправиться в монастырь или поступить на службу. Будь у нас еще дети, мы были бы счастливы тем, что она хорошо пристроена.

– Но она у нас одна, наша родная маленькая девочка. Мы не может отдать ее в руки той женщине. Только представь, что она с нею сделает.

– Кастрат заявил, что синьорина Леонелли будет обращаться с Маргеритой, как с собственной дочерью. Она пойдет в школу и ни в чем не будет нуждаться.

– Но для чего она ей нужна? Или она хочет… – голос у Паскалины дрогнул и сорвался.

– Он поклялся мне, что синьорина Леонелли не станет… обучать нашу девочку своему ремеслу. По его словам, она пообещала, что с нею все будет в порядке.

– Мне… мне позволят видеться с нею?

Ответом ей стало долгое молчание.

– Не думаю, – наконец нашел в себе силы произнести Алессандро.

Паскалина вновь крепко прижала к себе дочь.

– Моя малышка. Прости меня, прости.

Маргерита не могла говорить. В животе у нее образовалась пустота, словно она спускалась по лестнице в темноте и вдруг обнаружила, что ступеньки под ногами куда-то исчезли.

– Пойдем, я уложу тебя спать, родная моя. Я подоткну тебе одеяльце. Все в порядке, у нас все будет хорошо, обязательно. – Паскалина уложила Маргериту в постель и бережно пристроила забинтованную руку поверх одеяла. Она присела на край кровати и стала гладить дочку по голове.

Прижимая к груди клочок своего детского одеяла, Маргерита смотрела на лицо матери, бледное и напряженное в свете свечи.

– Мама, за что? – прошептала она. – Почему эта женщина хочет отнять меня у вас? Почему она откусила мне кончик пальца? Что она имела в виду, когда сказала, что ты обещала отдать ей меня?

Любит-не-любит

Кастельротто, Италия – ноябрь 1580 года

– Вся моя семья умерла от ужасной лихорадки, – сказала Паскалина, убирая непослушную прядку волос со лба Маргериты. Там, откуда я родом, мы называли ее blitz-katarrh[62], потому что она поражала стремительно и внезапно, как молния. Однажды моя мать пожаловалась, что у нее раскалывается голова и ей больно глотать. Через несколько дней она скончалась, а вся моя семья металась и горела в лихорадке. Я делала все, что могла, честное слово, но я и сама была больна. К тому же мне тогда было всего четырнадцать. А помочь мне было некому. Вскоре они все умерли: мои родители, дедушка с бабушкой, младшая сестра и маленький братик.

У меня нет слов, чтобы описать весь тот ужас. Я не знала, что мне делать. Пришли сборщики трупов и уволокли тела, а потом свалили их в яму за городом. Меня заперли в доме, заколотив окна и двери, и я провела там сорок дней и ночей. Думаю, что тогда со мной случилось легкое помешательство. Мне ничего не оставалось, кроме как расхаживать по нашему маленькому дому, молиться и петь самой себе колыбельные. Дни тянулись бесконечной чередой, и я отмечала их черточками, которые рисовала углем на стене над очагом. Но на сороковой день никто не пришел, чтобы освободить меня. Я разбила окошко на чердаке и обнаружила, что улица пуста. Смерть унесла почти всех жителей.

Мне пришлось воровать еду из опустевших домов. В одном из них я наткнулась на мертвую женщину, рядом лежал умерший ребенок. Никто не позаботился отвезти трупы в яму за городом, куда сваливали умерших. Поэтому я оставила их лежать на месте, прихватив лишь несколько монет с каминной полки.

Я не знала, куда мне деваться. Я вышла на главный тракт и побрела по нему вниз с горы, потому что так идти было легче. Я шла и шла, просила милостыню или нанималась на какую-нибудь работу за еду. Иногда люди были добры ко мне. Иногда – жестоки. И нигде я не находила счастья или хотя бы умиротворения. Участь, постигшая членов моей семьи, шла за мной по пятам.

Через два года после смерти родителей я добралась до Венеции. Она показалась мне сказочным городом, плывущим над водами лагуны, словно его сотворил добрый волшебник. Я сидела на лугу и смотрела на это чудо, срывала цветы у себя под ногами – клевер, маргаритки и лук виноградный – и плела венок. Потом я спустилась к берегу, и какой-то мальчишка перевез меня на лодке через лагуну в обмен на поцелуй.

К этому времени моя одежда превратилась в лохмотья. Ноги были босыми. Очень сильно хотелось есть. Я ощущала себя легкой и невесомой, как пушинка, которую могло унести легчайшим дуновением ветра. Стояло лето. Мои ступни холодил мощеный булыжник площадей. Я наобум бродила по городу, шла туда, куда несли меня ноги. Вот так я и вышла на резной каменный мост, который вздымал свои широкие арки над водой, словно маленький город, выстроенный на лучах радуги. Я карабкалась по ступенькам, пока не поднялась на седьмой уровень с его сдвинутой набекрень каменной шапкой, и там остановилась, облокотившись о перила. Далеко внизу на воде подернулось рябью мое отражение, и я спросила себя, кто эта девушка… худенькая девушка с венком из полевых цветов на огненно-рыжих волосах. Она нисколечко не походила на ту Паскалину, которую я знала. Кажется, я заплакала. И вдруг на воде рядом с моим лицом появилось еще одно: ко мне подошел какой-то молодой человек.

– Почему вы плачете? – спросил он.

Я едва не ответила ему, что мне ужасно одиноко, но потом испугалась, что он неправильно поймет меня, поэтому я сказала ему, что голодна.

Он помолчал, а потом спросил:

– Вы не продадите мне свой венок? Здесь, в городе, нам нечасто попадаются такие красивые цветы.

Я кивнула, стянула с головы венок и отдала ему. Взамен он дал мне мелкую монетку и рассказал, как пройти на рынок. Я поблагодарила его и, выждав, пока он пройдет подальше, тайком последовала за ним. Так я узнала, что он живет в лавке, в которой висели самые диковинные и необычные предметы, какие я когда-либо видела, – маски, сверкавшие драгоценными камнями, позолотой и яркими красками. Лавка показалась мне настоящей пещерой Али-Бабы, полной сказочных сокровищ. Над лавкой было окно, в котором в ящике на подоконнике росли цветы и травы, а на веревке, протянутой над моей головой, висел чудесный ковер. Его выбивала щеткой милая и добрая на вид женщина. Ноздри мои уловили запах супа и свежеиспеченного хлеба. Картина эта выглядела настолько домашней и уютной, что я снова заплакала. Всем сердцем мне хотелось оказаться в таком вот доме.

Сжимая в ладони монетку, я подошла поближе и заглянула в окошко. Я услышала смех и звуки веселого голоса. Прямо над моей головой ему ответил тот самый молодой человек, что дал мне монетку.

– Ладно, признаюсь, она была очень красива. У нее восхитительные рыжие волосы. Хотя я купил цветы совсем не поэтому. Она выглядела такой печальной…

Я не стала больше подслушивать, боясь, что меня увидят, и осторожно пошла дальше по улице, то и дело оглядываясь назад, чтобы удостовериться, что меня никто не заметил. Когда я обернулась в последний раз, то увидела, что с другого конца улицы на меня смотрит какая-то женщина. Очень красивая. На ней было платье, какого я никогда раньше не видела, расшитое таким количеством драгоценных камней, что, казалось, оно переливается при ходьбе. Ее волосы были того же огненно-рыжего оттенка, что и у меня, и она носила их распущенными, словно молодая девушка. И глаза у нее были под стать волосам.

Она улыбнулась мне:

– Ты голодна?

Я кивнула, и она отворила калитку в стене. За нею оказался самый необыкновенный сад, какой только можно представить, огромный, прохладный и прекрасный. В дальнем конце сада высился роскошный дворец. Здесь росли апельсиновые деревья, разные травы, овощи и цветы, обрамленные зелеными изгородями, подстриженными в форме цветов. Вдоль высоких каменных стен тянулись ряды фруктовых деревьев, среди которых я заметила абрикосы, сливы, гранаты и смоковницы. От волшебных ароматов у меня потекли слюнки.

– Угощайся, – сказала она.

Можешь мне поверить, я не устремилась в сад, забыв обо всем на свете. За последние несколько лет я научилась осторожности, и потому с подозрением взглянула на нее.

– А что вы хотите взамен?

– Просто поговорить с тобой.

Я с тоской посмотрела на сад, не решаясь, однако, переступить порог. Стены были чересчур высокими, чтобы через них можно было перебраться, а дверь, которую она распахнула для меня, сработана из дубовых плах толщиной с мою руку и обита полосами кованого железа. В замке торчал массивный железный ключ. Достаточно было одного движения, чтобы повернуть его и запереть меня внутри.

– Мы можем поговорить здесь, – сказала я.

Женщина улыбнулась, сорвала с дерева плод и протянула мне. Это оказался инжир, с кожицей цвета сумеречного неба. Я тут же представила его вкус у себя на языке и то, как сладостно он потечет по моему пересохшему горлу. Еще мгновение я пыталась устоять перед искушением, а потом вдруг вспомнила о монетке, которую сжимала в ладони, и протянула ее женщине.

Судя по выражению ее лица, она была удивлена.

– Ты права. За все нужно платить. За свою монетку ты можешь получить немного хлеба и вина. Входи.

Запах свежеиспеченного хлеба стал для меня настоящей пыткой. Когда она взяла мою монету и прошла в калитку, я последовала за нею, сунув инжир в рот. Женщина провела меня через сад на террасу, где под навесом из виноградных лоз обнаружился столик, на котором стоял кувшин с вином. Она наполнила бокал и позвонила в колокольчик. Вскоре показались слуги, держа в руках подносы с угощением. Пока я ела, она принялась расспрашивать меня.

– Как тебя зовут?

– Паскалина.

– Сколько тебе лет, Паскалина?

– Семнадцать, – солгала я.

– Ты еще девственница?

Я покраснела и понурила голову. Помнишь, я говорила, что не все люди были добры ко мне, когда я попрошайничала на дороге? Словом, это – все, что тебе нужно знать. Думаю, она догадалась о том, что со мной произошло, потому что немного помолчала.

– Меня зовут Селена Леонелли. – Она подлила мне еще вина. – Я – куртизанка. Все, что ты здесь видишь: дом, сад, платья, украшения, слуги – все это у меня есть, потому что я продаю свое тело.

Должно быть, я испуганно отпрянула. Мне приходилось слышать рассказы о женщинах, которые силой или обманом заставляли девушек заниматься проституцией, и я вдруг уверилась, что именно с этой целью она и заманила меня в свой сад.

– Не бойся, – сказала синьорина Леонелли. – Я стала куртизанкой только потому, что моя мать умерла, когда я была совсем еще маленькой. И я никого не собираюсь силой заставлять заниматься тем же. Ты очень красива, и тебя ждет успех, если ты этого захочешь, но, судя по выражению твоего лица, подобное занятие тебя не прельщает.

Я покачала головой.

– Так чего же ты хочешь, Паскалина?

Я вспомнила доброго молодого человека, который дал мне монету, и его дом с цветочными горшками на подоконнике и ковром на веревке, и его лавку, которая показалась мне полной сокровищ пещерой Али-Бабы.

– Я хочу иметь дом. И мужа, который любил бы только меня одну.

– Я могу помочь тебе, – сказала синьорина Леонелли. – Но ты должна пообещать, что заплатишь мне за услугу, когда придет время.

* * *

Через неделю я вновь стояла на мосту Риальто-Бридж с букетиком маргариток. Я вымыла лицо и голову в колодце в центре campo[63], и теперь волосы мягким рыжим водопадом ниспадали мне на спину. Ко мне подошли несколько мужчин, полагая, что я хочу продать свое тело, но я прогнала их прочь. Я ждала молодого человека, который дал мне монету.

Наконец он появился – высокий, привлекательный, с темными кудрями и благородным носом, одетый в красивый красный дублет. Я робко шагнула ему навстречу, протягивая букетик маргариток.

– Купите мои цветы, благородный господин!

Глаза его весело блеснули.

– Как вас зовут? – поинтересовался он, роясь в карманах в поисках монеты.

– Паскалина.

– Пасхальный ребенок[64], не так ли?

Я кивнула, хотя на глаза мне навернулись слезы, стоило мне только подумать о своих родителях, которые любили меня и дали мне имя, и чьи обглоданные кости теперь гнили в смертной яме.

– Вы – само воплощение весенней красы, – негромко произнес молодой человек, протягивая мне монету.

Когда я передавала ему цветы, наши руки на мгновение соприкоснулись. Я отпрянула, чувствуя, как между нами проскочила искра, как случалось иногда, когда я расчесывала волосы.

Он пристально взглянул на меня.

– Где вы живете?

– Нигде.

– Но вы должны где-то жить.

– Мой дом там, где я могу приклонить голову. В церкви, на крыльце дома или под мостом.

– Разве у вас нет семьи, родных?

– Они все умерли.

– Бедняжка. – Похоже, он искренне сочувствовал моему горю.

– Должно быть, у Господа были на то свои причины. Я не в силах представить, каковы они, но мне остается верить, что они достаточно веские, иначе я возненавижу Его за то, что он забрал моих родителей.

Он кивнул, и на лице его отразилось сострадание.

– Я иногда жалею, что не умерла вместе с ними, – с горечью вырвалось у меня.

– Не говорите так. Лучше все-таки оставаться живой, не так ли?

Я покачала головой и отвернулась.

– Мне очень жаль. Надеюсь… у вас все наладится.

Вместо ответа я лишь пожала плечами. Постояв еще немного, он ушел, оставив меня одну, с монетой в руке.

Через неделю я вновь ждала его с очередным букетиком маргариток. На этот раз он сразу же подошел ко мне и сказал:

– Паскалина, я беспокоился о вас. У вас все в порядке?

На сердце у меня потеплело. Я улыбнулась ему и кивнула.

– Я в первый раз вижу, как вы улыбаетесь.

– А мне впервые хочется улыбаться. Вы купите мои цветы?

– С удовольствием.

Мы стояли и разговаривали о погоде, о цветах, о том, что я буду делать со своей монетой, а потом он сказал:

– Я должен идти, иначе я опоздаю. Вы придете… придете сюда еще раз?

Я кивнула. Уходя, он оглянулся, и взгляды наши встретились. Он улыбнулся, и я улыбнулась ему в ответ.

На следующей неделе наступил Иванов день[65]. Я пошла на луг и нарвала столько маргариток, сколько смогла унести, а потом стала ждать его на мосту. Вскоре я увидела, как он с радостной улыбкой спешит мне навстречу.

– Я подумала, – сказала я после того, как мы немного поговорили, – что, быть может, вы захотите посмотреть, где я живу.

Он отступил на шаг и нахмурился.

Я гордо выпрямилась и приподняла подбородок.

– Я не собиралась… предлагать вам свое тело, если вы подумали об этом. Неужели я стояла бы на улице, продавая луговые цветы, если бы занималась этим ремеслом? Я бы жила в хорошем доме, носила бы шелка и атлас и ела бы язычки ласточек. Я бы заработала целое состояние, если бы решила стать куртизанкой. Но вот я стою перед вами босиком и в лохмотьях, питаясь отбросами из сточной канавы. – Глаза мои наполнились слезами, и я повернулась, чтобы уйти.

Он схватил меня за руку.

– Простите, я не хотел оскорбить вас.

– Вы были очень добры, – сказала я, не глядя на него. – Вам необязательно покупать мои цветы. Я всего лишь хотела поблагодарить вас.

Он отпустил мою руку и поклонился.

– Прошу прощения. Разумеется, я пойду с вами.

Когда мы сошли с моста, я робко заметила:

– Я даже не знаю, как вас зовут.

Он улыбнулся.

– Меня зовут Алессандро.

– Красивое имя. Оно мне нравится.

– Так звали отца моего отца, – пояснил Алессандро. – И, скорее всего, отца его отца тоже.

– Пойдемте сначала на рынок. Я покажу вам, что сделаю с монетой, которую вы мне дали.

Я купила свежего хлеба, головку чеснока, кружок сбитого масла, завернутого в муслин, и рыбу. Он вызвался нести покупки, и я улыбнулась, глядя на него – с букетиком маргариток в одной руке и рыбой, болтающейся в другой, он выглядел очень смешно. Он тоже улыбнулся мне и расхохотался, и я едва не рассмеялась в ответ.

Я привела его в маленькое гнездышко, которое соорудила для себя на крытой галерее старой заброшенной церкви. Дверь была заперта, в замочной скважине колыхалась паутина. Я притащила старую дверь и загородила ею вход, а потом завалила его досками и прочим хламом, чтобы он походил на кучу мусора. Чтобы попасть внутрь, Алессандро пришлось опуститься на колени. Он выпрямился, отряхнул панталоны, огляделся по сторонам, и на лице его появилось странное выражение.

Я сделала все, что в моих силах, чтобы привести галерею в порядок, смастерила метлу из веток и даже отыскала старое ведро, в которое набирала воду из колодца на площади. У одной стены, выложив полукругом старые камни, я устроила очаг, в котором разводила огонь. У другой находилось мое ложе из старых занавесок и подушек, которые я вычистила, как могла. В старом кувшине на подоконнике у окна над постелью стоял букет цветов – маргариток, тысячелистника, фенхеля, любистка и шиповника, – которые я собрала в лесу и на лугу на материке. Все эти цветы символизировали любовь и желание, как объяснила мне куртизанка. Она же дала мне толстую красную свечу, немножко мирта и розового масла, чтобы натереть ее ими.

– Да у вас здесь настоящий маленький дом.

Я кивнула.

– Я боюсь, что его кто-нибудь найдет и выгонит меня на улицу. Каждый день, возвращаясь сюда, я со страхом представляю, что все мои труды пропали даром, и все здесь прибрано.

– Зимой здесь будет холодно.

– Все равно не так холодно, как если бы мне пришлось ночевать на улице.

С помощью кресала я зажгла сначала свечу, а потом развела в очаге огонь, пристроив на угольях небольшую железную кастрюльку. В нее я положила две пригоршни петрушки из сада куртизанки, которые вымачивались там вот уже два часа. Я почистила и нарезала рыбу на старой доске, а потом переложила ее вместе с мелко нарубленным чесноком и растопленным маслом на старую сковородку, которую, как и все прочее, нашла в мусорной яме. Обжарив рыбу, я опустила ее в кипящую воду с петрушкой, после чего вернула кастрюльку на огонь, чтобы медленно довести до кипения.

Вскоре мой маленький домик наполнился восхитительными ароматами. Алессандро расстелил свою накидку прямо на плитах пола и сел на нее. Я пристроилась на краешке своей импровизированной постели. Он стал ненавязчиво расспрашивать меня о моем доме и семье. Голосом, звенящим от боли, я отвечала ему, как могла. Один раз он даже сочувственно протянул мне руку. Я взяла ее, и он накрыл мою ладонь своею.

У меня была только одна миска и одна ложка, поэтому мы ели по очереди, макая хлеб в прозрачный зеленый бульон и вылавливая оттуда маленькие кусочки восхитительной белой рыбы. Стемнело, и пламя красной свечи и небольшого огня в очаге отбрасывало резкие тени на его лицо. Он казался мне самым красивым мужчиной на свете. Я подумала, что если он сейчас полюбит меня, то я буду счастлива вечно. Когда мы покончили с супом, я взяла его лицо в ладони, привлекла к себе и поцеловала.

О, моя родная piccolina, я полюбила его всем сердцем. Может быть, ты думаешь, что я не должна была просить куртизанку сделать так, чтобы и он полюбил меня. Может быть, он влюбился бы в меня и так, без петрушки, которую я сорвала в ее саду, и без красной свечи, которую она дала мне. Но разве могла я знать наверняка? Я была жалкой нищенкой, одетой в убогие лохмотья. Наступил Иванов день, стояла еще достаточно теплая погода и можно было спать под открытым небом. Но вскоре должна была прийти зима, и я бы замерзла насмерть. Мне было очень нужно, чтобы он полюбил меня.

Думаю, что именно в ту ночь мы и зачали тебя, моя дорогая девочка, моя маргаритка. Хотя я узнала об этом не сразу. Мы с Алессандро лежали в куче тряпья и любили друг друга так самозабвенно, как только могут любить мужчина и женщина. А когда мы затихли в объятиях друг друга, я смеясь вытащила маргаритку из букета, который мы поставили в ведро, и воткнула ему в волосы за ухом.

– Там, откуда я родом, мы называем маргаритки «любит-не-любит», – сказала я.

– Правда? Какое странное название.

– Ты – типичный городской мальчишка. Разве ты не знаешь, как нужно сделать? – Я прижалась щекой к его груди и взяла еще одну маргаритку. Оборвав один лепесток, я нараспев произнесла: – Любит. – Оборвав другой, пропела: – Не любит. – Один за другим маленькие белые лепестки, кружась, слетали на пол, пока не остался всего один, самый последний. Я сорвала его, с торжеством заключив: – Любит.

– Люблю, – сказал Алессандро и склонился надо мной, чтобы поцеловать.

Горькая зелень

Венеция, Италия – январь 1583 года

Мы должны были быть счастливы. И так оно и случилось. Почти.

Когда мы поженились, ты была совсем еще маленькой мышкой в моем животе. Никто, кроме меня и твоего отца, не знал, что ты там есть, хотя, пожалуй, твоя nonna[66] о чем-то таком догадывалась.

Она настояла на том, чтобы мы поселились в этом доме, а сама переехала к твоей zia[67] Донне, которая только что родила двойню. Бабушка оставила нам все: мастерскую, маски, отливочные формы, краски, перья и хрусталь, большую часть мебели и даже свою кровать. У меня появилось то, о чем я могла только мечтать, даже ковер, который надо было выбивать, повесив на веревке над улицей.

Каждый раз, когда я глядела в окно на сад куртизанки, я не могла избавиться от жгучего чувства вины.

Мы не были столь богаты, как она: у нас не было роскошного дома, собственной гондолы, платьев и слуг. Тем не менее через несколько месяцев после нашей с Алессандро свадьбы я взяла все деньги, которые удалось сэкономить на хозяйстве, и пошла к ней, чтобы отдать. Она ведь сама говорила, что за все нужно платить.

Но женщина холодно посмотрела на меня и заявила:

– Мне не нужны твои деньги.

– Я всего лишь хотела отблагодарить вас.

– Мне не нужна и твоя благодарность.

– Вы помогли мне, так позвольте мне отблагодарить вас.

– Придет время, когда мне потребуется кое-что от тебя, и вот тогда ты сможешь помочь мне. – Она окинула жадным взглядом мой живот. Я инстинктивно плотнее запахнула шаль. – Оставь деньги себе. Они тебе скоро пригодятся.

Вскоре после этого визита к куртизанке Венеция перестала казаться мне волшебным городом, превратившись в нагромождение холодного камня. Стояла зима, купола и шпили кутались в клочья серого тумана, приглушающего звон колоколов и крики гондольеров. Пронизывающий ветер с моря задувал в каждую щелочку, а на тротуарах улиц плескалась ледяная вода, так что моя обувь и подол платья вечно оставались сырыми и тяжелыми. Я никак не могла согреться.

Меня вдруг потянуло ко всему зеленому. Глаза мои жаждали отдохновения на зеленых лугах. Я мечтала посидеть на зеленой траве в тени зеленого же дерева. Мне хотелось съесть прохладного зеленого салата. Я умирала от желания ощутить на языке вкус рукколы, сбрызнутой оливковым маслом и сдобренной пармезаном, кусочков спаржи в растопленном масле и салата из сладкой и горькой зелени. Но более всего мне хотелось рыбного супа с петрушкой.

Когда я только переселилась в дом над мастерской масок, то всегда держала ставни своей спальни закрытыми, чтобы не видеть сада куртизанки. Но теперь я целыми днями сидела у окна, глядя на вечнозеленые живые изгороди розмарина, окружающие садовые клумбы, на которых по-прежнему цвели, невзирая на холод, чемерица и черноголовка, сурепка и лук виноградный, химонант[68] и гамамелис. Мне снилось, как я ем сурепку. В лицо мне летел снег, но я упрямо сидела у окна, дрожа от холода и кутаясь в коричневую шерстяную шаль, не сводя глаз с сада куртизанки. Приходил Алессандро и умолял меня лечь в постель, но я дожидалась наступления темноты и только тогда позволяла увести себя от окна. Он укладывал меня в кровать и укрывал выцветшим старым ковром, подкладывая в ноги каменную грелку с горячей водой, но я все равно не могла согреться.

И я не могла заставить себя проглотить ни кусочка.

Повитуха лишь встревоженно прищелкивала языком, приглушенным голосом разговаривая в соседней комнате с моим мужем.

– Ребенок не сможет правильно развиваться, если она не будет есть, – уверяла она. Поэтому Алессандро обшаривал рынки в поисках еды, которая, по его мнению, придется мне по вкусу. Но стояла зима, и времена были нелегкими. Я худела на глазах, становясь все бледнее.

Еще никогда Великий пост не казался мне таким долгим. Алессандро говорил, что и мышь ест больше меня. Он даже купил мне мяса, сходив к мяснику в гетто, рискуя подвергнуться наказанию и пройти сквозь строй горожан вокруг площади с бараньей ногой, привязанной к шее. Алессандро чуть не плакал, когда я отвернулась к стене и отказалась есть его.

Пришла весна, и садовники куртизанки сгребли снег и размотали мешковину, которой были укрыты деревья. Я оторвала голову от подушки, чтобы полюбоваться зрелищем. В течение следующих нескольких дней были посажены семена, и вскоре зеленая дымка окутала свежевскопанные клумбы. Я смотрела на сад, сгорая от желания. С каждым днем зелень в саду куртизанки становилась все гуще. Я узнавала петрушку, лук-резанец, сурепку, листья настурции, одуванчик – странный выбор растений для богатой женщины, думала я – красивые колокольчики, которые моя мать называла рапунцелем, из которых получался замечательный салат.

– Мне нужно съесть что-нибудь, иначе я умру, – сказала я Алессандро.

Он пожевал губу и сжал кулаки, а когда к нам пришла повитуха, чтобы осмотреть меня, – потому что я уже переносила ребенка, и она беспокоилась из-за этого, – он передал ей мои слова.

– Пусть она ест то, что ей нравится, – ответила повитуха. – Разве вы не знаете, что это повредит ребенку, если ее желания останутся невыполненными? Ни в коем случае нельзя пугать или расстраивать беременную женщину, иначе ее мысленные терзания приведут к деформации ребенка. Если она хочет молока, но не получает его, ее ребенок родится с белыми волосами. Если дорогу ей перебежит заяц, то ребенок родится с заячьей губой. Если вы не дадите ей петрушки, то у вашего ребенка на лице появится родимое пятно в форме стебля петрушки и изуродует его, помяните мои слова.

Я лежала в постели, слушая, как дождь стучит в ставни, обеими руками обнимая свой раздувшийся живот. «Кто ты? – думала я. – Что за маленькая жизнь трепещет во мне? Или я прокляла тебя от рождения, когда прибегла к колдовству, чтобы твой отец полюбил меня?»

Дверь с грохотом распахнулась. На пороге стоял насквозь промокший Алессандро, но глаза его сияли ликованием. В руках он держал охапку свежих зеленых листьев.

– Я нарвал их для тебя. Калитка в сад была открыта настежь. Наверное, ее просто забыли запереть. Я пробрался внутрь, тайком надергал зелени и убежал.

Я с трудом приподнялась, опираясь на локоть. До этого я даже не отдавала себе отчета в том, насколько ослабела.

– Подожди минутку, сейчас я приготовлю их с маслом, лимоном и солью. Получится очень вкусно.

Так оно и было. Я ела с огромным удовольствием, с наслаждением ощущая хруст листьев на зубах и их неожиданную горечь. Затем Алессандро принес мне рыбный суп, в который добавил петрушки. Улыбаясь, я съела все, а потом заснула.

Ночью я почувствовала резкую боль внизу живота. Я закричала и села на постели, согнувшись пополам. Боль утихла, потом накатила снова. И опять утихла, и опять накатила. Наступило утро, но я ничего не замечала вокруг. Алессандро изо всех сил старался облегчить мои страдания, но все его усилия пропали даром. Мой ребенок – ты, моя piccolina – не хотел появляться на свет.

День сменился сиреневыми сумерками. Пришла повитуха и попыталась помочь мне. Я чувствовала себя так, словно черные волны боли смыкаются над моей головой, и я иду ко дну. Около полуночи я судорожно стиснула руку Алессандро.

– Я умираю. Помоги мне.

– Что я должен сделать? – взмолился он.

– Я хочу…

– Что?

– Еще…

– Еще салата? Еще петрушки?

– Говорят, что петрушка облегчает родовые боли. – Повитуха омыла мое разгоряченное и заплаканное лицо розовой водой. – Но где мы возьмем петрушку посреди ночи?

Алессандро бросился вниз по лестнице. Я даже не заметила, что он ушел. Меня терзала жгучая боль. Спустя некоторое время он вернулся, сжимая в руке пучок зелени.

– Принес!

Повитуха бросила листья в воду, вскипятила ее на маленькой плите и протянула мне чашку с темно-зеленой жидкостью. Алессандро приподнял мне голову, чтобы я могла напиться. Жидкость оказалась на вкус горькой, очень горькой, но я все равно осушила чашку до дна. И вскоре родилась ты, моя родная маргаритка. Ты выскользнула в мир, глотнула воздуха и закричала, а я смеялась и плакала одновременно, будучи не в силах поверить в чудо, которое появилось на свет из моего тела.

Когда повитуха обмывала тебя, мы увидели, что на головке у тебя вьются огненно-рыжие волосы.

– Как у твоей мамы, – сказал Алессандро, баюкая тебя на руках.

– Смотрите, вот маленькое родимое пятнышко в форме венчика петрушки. – Повитуха указала на небольшое красное пятнышко на твоей груди, над самым сердцем. – Точно вам говорю, если бы вы не принесли ту пригоршню травы, то родимое пятно расползлось бы по всему лицу.

Она получила причитающиеся ей деньги, собрала свои вещи и ушла домой. Алессандро прилег на кровать, обнимая нас обеих.

– Pascadozzia, – неуверенно произнес он, когда над городом начал заниматься рассвет. – Она поджидала меня в саду. Мне очень жаль.

Я очень устала и уже ничего не соображала.

– Кто? – спросила я.

– Та женщина… шлюха, которую горожане называют La Strega Bella. Это в ее саду я нарвал листьев позапрошлой ночью, когда ты сказала, что умираешь… А вчера я вернулся туда снова, чтобы тайком нарвать еще немножко. Она поджидала меня.

Меня захлестнул страх. Я села на кровати, морщась от боли и взглянула ему в лицо.

– Что… что случилось?

– Она сказала, что я – вор. Она сказала, что выдвинет против меня обвинения в краже, и мне очень повезет, если меня не повесят. Я стал умолять ее не делать этого. Я сказал, что ты умираешь, и что наш ребенок умрет вместе с тобой. А она ответила, что слова – это всего лишь сотрясение воздуха, и что мне остается надеяться только на то, что в наказание мне отрубят руки. Я был в отчаянии. Я упал перед нею на колени и стал умолять ее сжалиться надо мной. А она сказала…

Алессандро умолк, и в комнате воцарилось долгое молчание. Тишину нарушал лишь свист ветра да твое негромкое сопение у меня на груди.

– Что? – спросила я.

– Она сказала, что отпустит меня, если я пообещаю отдать ей ребенка.

– Ребенка?! – Я посмотрела на твою славную маленькую головку, покрытую очаровательными рыжими кудряшками, и крепче прижала тебя к себе.

Алессандро кивнул.

– Прости меня. Но я не знал, что делать. Ты умирала. Если бы ты умерла, ребенок бы тоже погиб, а меня бы повесили или изувечили так, что я не смог бы содержать ни себя, ни тебя. Поэтому… – Он опять надолго замолчал. Я со страхом ждала, что он скажет, и лишь слезы катились по моим щекам. – Поэтому я согласился, – мертвым голосом заключил он. – Она позволила мне унести пригоршню листьев, которую я нарвал, и вернуться к тебе. А потом она сказала… О, pascadozzia, я ничего не понял из ее слов, но она сказала, что за все надо платить, и что для тебя настал час расплаты. Что она имела в виду?

А я могла лишь плакать да крепче прижимать к груди твое тельце.

На следующий день синьорина Леонелли пришла за тобой, но я не хотела отдавать тебя. Я умоляла ее:

– Оставьте мне мою малышку хоть ненадолго, прошу вас. Я сделаю для вас все, что угодно.

Она накрутила на палец прядку твоих волос.

– Пусть она останется у вас на семь лет, но вы должны пообещать, что потом отдадите мне ее. Я стану для нее второй матерью. Не бойтесь, я буду заботиться о ней, как о родной дочери.

Семь лет казались мне долгим сроком. За это время всякое может случиться, и я согласилась. А теперь семь лет прошли, и она опять пришла за тобой…

Венеция, Италия – апрель 1590 года

Паскалина прилегла на подушку рядом с дочерью. Их огненно-рыжие кудри переплелись, их негромкое дыхание слилось воедино. Маргерита заснула, сунув большой палец в рот.

– Моя любимая маргаритка, – прошептала Паскалина. – Я не могу потерять тебя. Не могу.

Она заплакала, но потом собралась с силами и подошла к окну. Стояла ясная лунная ночь. Сад и дворец куртизанки казались отлитыми из узорного кованого железа и серебра. Паскалина смотрела на них, всей душой желая одним взглядом испепелить все, что ей ненавистно. Но клубы дыма так и не затянули ясное небо. Языки пламени не расцветили оранжевыми отблесками черно-белую картину ночи. Вокруг все было тихо и спокойно.

«Я должна спасти свою дочь», – думала она.

На нее вдруг обрушилась неведомая слабость. Паскалина качнулась вперед и обеими руками схватилась за подоконник, уронив голову на грудь. Когда головокружение миновало, Паскалина выпрямилась и увидела призрачно-белый силуэт женщины, стоявшей в саду и глядевшей на нее снизу вверх. La Strega[69]. Шлюха. Ведьма.

Она с грохотом захлопнула ставни, но было уже слишком поздно. Ведьма увидела ее.

Паскалина замерла на месте, едва дыша. Лунный свет пробивался сквозь щели в ставнях, разрисовывая черно-белыми полосами ее лицо и одежду. Паскалине казалось, что если она будет стоять неподвижно и не дышать, то сможет остановить время. Маргерита так и будет мирно спать, сунув палец в рот, Алессандро будет лежать в их постели и вечно ждать ее. Их дом воспарит в воздухе в маленьком волшебном пузыре, вне времени и пространства, недосягаемый для зла и боли.

Но потом зазвонили городские колокола, отбивая полночь. Паскалина испуганно ахнула. Земля покачнулась и задрожала у нее под ногами. Она пошатнулась и слепо вытянула руки перед собой, чтобы не упасть. Время вздрогнуло и рванулось вперед.

Паскалина упала на колени рядом с кроваткой дочери. Скудного света едва хватало, чтобы разглядеть овал лица Маргериты, тень, отбрасываемую ресницами на ее щеки, и медно-рыжие волосы, рассыпавшиеся по подушке. Паскалина наклонилась и осторожно поцеловала мягкую маленькую ручку Маргериты.

Белая повязка пропиталась кровью, и на кончике пальца дочки образовалось темное пятно, похожее в темноте на распустившийся цветок. Или веточку петрушки.

Пиета

Венеция, Италия – апрель 1590 года

– Маргерита, просыпайся, родная моя. Просыпайся.

Маргерита сонно зашевелилась и открыла глаза. Возле кровати на коленях стояла мать, прикрывая ладонью пламя свечи, чтобы свет не резал ей глаза. Остальная комната была погружена в темноту.

– Вставай, моя маленькая маргаритка. Вот так, хорошо. Садись. Давай я помогу тебе надеть платье. Подними руки.

Когда Маргерита оделась, мать закутала ее в свою накидку и низко надвинула на лицо капюшон, чтобы спрятать ее медно-рыжие кудри.

– Не забудь свою Беллу-Стеллу. – Паскалина схватила любимую игрушку дочери и сунула ей в ладошку.

– Но, мама, на дворе ночь. Что происходит? Куда мы идем?

– Ш-ш, тише, piccolina. Мы отправляемся в дальние края. Но мы ни в коем случае не должны шуметь. Ты сумеешь спуститься вниз в темноте?

Маргерита кивнула. Мать задула свечу, и та погасла, оставив в воздухе завиток горького дыма. Они стали на ощупь спускаться по лестнице. Паскалина крепко держала дочку за руку.

Алессандро ждал их во дворе, где он обжигал маски из папье-маше. Клочья тумана цеплялись за решетку водяных ворот, выводящих на берег, которые Алессандро распахнул настежь. Со стороны канала доносился легкий плеск.

– Лодка уже ждет. Идемте быстрее. Нельзя, чтобы кто-нибудь увидел, как мы отплываем.

Вглядываясь в темноту, Маргерита различила изогнутые очертания гондолы, покачивающейся на волнах. На корме ее кто-то стоял, держа наготове длинное весло. Гондольер повернулся и улыбнулся Маргерите. Да это же zio[70] Эдуардо! Маргерита улыбнулась в ответ, хотя на душе у нее скребли кошки. Что делает ее родной дядя здесь, да еще посреди ночи? Они что же, отправляются в гости к ее nonna?

Паскалина перелезла через борт, а затем помогла подняться в гондолу и Маргерите.

– Тише, mia cara.

Алессандро опустил створку водяных ворот и стал запирать их. Ключ громко заскрежетал в замке. Он поморщился и прошептал:

– Сколько месяцев собираюсь смазать этот замок, да все забываю.

– Ш-ш, – прошипела в ответ Паскалина.

Гондола медленно скользнула вперед, разрезая изогнутым носом туман.

– Вернемся ли мы когда-нибудь домой? – Алессандро смотрел на исчезающий вдали маленький домик, в котором родился и вырос.

– До тех пор, пока жива La Strega, – нет, – ответила Паскалина.

– Мама, куда мы плывем?

– Не знаю.

Темные стены по обеим берегам расступились, и гондола выскользнула в Большой канал[71]. Маргерита различала в темноте смутные очертания куполов и шпилей, выделявшихся на фоне черного неба, и слышала слабый плеск воды о камни набережной.

Внезапно прямо в глаза им ударил яркий луч света. Маргерита съежилась и зажмурилась. Паскалина ахнула и крепко обняла дочь обеими руками. Алессандро выругался.

– Вперед, вперед! – Zio Эдуардо налег на весло, посылая лодку вперед.

Но по обеим сторонам гондолы уже возникли темные фигуры, вцепились в нос и корму и потащили ее к набережной. В темноте раздался высокий писклявый голос:

– Хватайте девчонку!

– Нет! – Паскалина изо всех сил прижала Маргериту к себе, но чужие руки схватили малышку и оторвали от матери.

Со всех сторон раздавались стоны и крики. Глухой удар. Всплеск. Мать пронзительно закричала.

– Тише, вы! – рявкнул писклявый голос. – Только скандала нам еще не хватало.

Гондола накренилась, когда гигант шагнул на борт. Одной рукой он оттолкнул Паскалину, а другой схватил Маргериту. Паскалина пронзительно закричала и рванулась к дочери. Маргерита брыкалась и дралась изо всех своих слабых силенок, но это было все равно, что колотить набитый шерстью тюфяк. Ни один из ее ударов не произвел на луноликого гиганта ни малейшего впечатления. Похоже, он просто не замечал их. Перебросив Маргериту через плечо, прямо с борта гондолы он шагнул на берег.

– Маргерита! – Паскалина отчаянно пыталась направить медленно удаляющуюся гондолу к берегу, загребая воду обеими руками и захлебываясь плачем.

– Мама! Папа!

Гигант заткнул ей чем-то рот, оборвав крики.

– Замолчи, не то я тебе так врежу, что ты у меня язык откусишь.

Маргерита заплакала, пытаясь вытолкнуть кляп, и заколотила по спине гиганта кулачками. Он шлепнул ее по попе.

– Не дергайся!

Маргерита вытянула шею, напрягая зрение, чтобы разглядеть, куда уносит ее великан-кастрат. Но вокруг смыкались каменные стены, а сверху нависало угрюмое каменное небо. Со всех сторон ее окружал сплошной камень.

Через некоторое время гигант вытащил у нее изо рта кляп и дал выпить какой-то мерзкой жидкости. Маргерита закашлялась и попыталась выплюнуть ее, но гигант огромной рукой ловко зажал ей подбородок, так что девочке пришлось проглотить эту гадость. Жидкость обожгла горло и пищевод, зато согрела желудок. Ее уложили в гондолу и накрыли с головой какой-то темной тканью. Она лежала неподвижно, ее тошнило от страха и качки, пока мир, который она знала, навсегда уплывал от нее вдаль.

Ей казалось, что минули долгие часы. Маргерита то приходила в себя, то вновь забывалась, борясь с подступающими кошмарами. Всякий раз, просыпаясь во тьме, охваченная отчаянием, девочка вновь старалась провалиться в беспамятство.

Но в конце концов Маргерита очнулась окончательно. Голова у нее раскалывалась от боли, и ее тошнило.

– Мама, – пролепетала она, но кляп мешал ей пошевелить распухшим языком, во рту пересохло, так что с губ ее не сорвалось ни звука.

Лодка все еще покачивалась, но движения ее стали другими. Ткань с головы у нее соскользнула, и Маргерита рукой откинула ее в сторону, жадно вдыхая свежий воздух. В глаза ей ударил яркий свет. Судя по всему, уже давно наступил день. Она села и посмотрела через борт гондолы. Вокруг, насколько хватал глаз, простиралась серая унылая вода. Она всхлипнула и отпрянула. Еще никогда в жизни ей не доводилось видеть столько воды. Наверное, мы плывем через море, решила она, и я уже очень далеко от дома. Ее охватил ужас.

И вдруг Маргерита услышала голоса.

– Ты уверен, что она не запомнила дороги? – спросила какая-то женщина.

У Маргериты перехватило дыхание, когда она узнала нежный голос женщины, которую ее отец называл ведьмой и шлюхой. La Strega.

– Уверен, – ответил ей писклявый мужчина. – Но ш-ш, тише, она пошевелилась. Давайте занесем ее внутрь, пока она не очнулась.

Ткань откинули в сторону, гигант поднял ее на руки и перенес на пристань. Маргерита мельком рассмотрела широкую каменную площадь, вокруг которой из тумана выступали купола, шпили и крыши. В каменную стенку безостановочно ударяли волны.

Над ней склонилась La Strega и осторожно вынула кляп изо рта.

– Так лучше?

Маргерита испуганно съежилась.

– Не бойся, я не причиню тебе зла. Хочешь пить?

Маргерита кивнула. Гигант дал ей серебряную фляжку, и девочка отпила глоток. В ней оказалась та же самая неприятная на вкус жидкость, и она поперхнулась и едва не выплюнула ее. Но во рту и в горле у нее пересохло, а круглое, как луна, лицо гиганта было столь неприветливым, что Маргерита сделала над собой усилие и проглотила ее.

– Хорошая девочка, – похвалила ее La Strega.

Она была одета в строгое платье из темно-синего атласа. Жесткий кружевной воротник обрамлял ее лицо, веером расходясь вокруг шеи. Волосы она спрятала под белой камилавкой, а на груди сверкал украшенный драгоценными камнями крест. Платье наглухо укутывало ее фигуру, оставляя на виду лишь сердцевидное лицо, и только золотистые глаза напоминали Маргерите о женщине, которая откусила ей кончик пальца.

– Где моя мама? – выпалила она.

– Теперь я – твоя мама, – ответила La Strega.

Маргерита затрясла головой, не столько в растерянности, сколько выражая свое несогласие. Она чувствовала себя очень странно, словно туман забился ей в уши, глаза и ноздри, отчего в голове образовалась гулкая пустота.

– Однажды я приду и назову тебя своей дочерью, а потом увезу туда, где ты будешь в безопасности от окружающего мира, – сообщила ей La Strega. – Но пока ты слишком юна. Поэтому я нашла для тебя одно место, где ты поживешь до той поры. Там о тебе позаботятся. Идем, – она протянула девочке руку, и после минутного колебания Маргерита взяла ее. «В безопасности, – подумала она. Туман в голове мешал ей думать. Но потом к ней вернулся прежний ужас, и она смятенно вспомнила: – Но где же моя настоящая мама?»

La Strega крепко взяла ее за руку.

– Не вздумай мне перечить, – прошептала она, склонившись к уху Маргериты. – Если ты станешь меня слушаться, я буду добра к тебе, но при малейшем неповиновении тебе придется узнать всю глубину моего гнева.

Маргерита посмотрела на окровавленную повязку на пальце и содрогнулась.

– Но… где мои настоящие мама и папа?

– Они отказались от тебя.

Слова эти жестоким эхом отозвались в душе Маргериты. Глаза ее наполнились слезами.

– Это неправда.

La Strega наклонилась и поцеловала ее, а потом погладила Маргериту по голове.

– Мне очень жаль. Я знаю, тебе больно это слышать. Но лучше знать горькую правду, чем терзаться неизвестностью, верно? Они бы обманули тебя – люди часто так поступают – и постарались утешить. Но чем раньше ты поймешь, что полагаться на других нельзя, тем лучше. Ну вот, мы и пришли.

Пока они разговаривали, La Strega привела Маргериту к большому квадратному серому зданию на другой стороне площади со множеством маленьких окошек. На низенькой крытой галерее виднелась массивная дубовая дверь, рядом с которой висел колокольчик. В основании двери был вырезан проем, достаточно широкий для того, чтобы просунуть в него большой сверток.

La Strega властно позвонила в колокольчик.

Деревянная дверь со скрипом отворилась. На лицо Маргериты упала тень.

Она подняла глаза и увидела фигуру в черном. В обрамлении белой вуали на нее смотрело мягкое лицо пожилой женщины.

– Я могу помочь тебе, дочь моя? – раздался дребезжащий старческий голос.

– Я привела вам брошенного ребенка. Ей более некуда идти.

– Ах ты, бедняжка. Ведите ее сюда. Я позову сестру Эугению.

Маргерите было страшно. У нее кружилась голова, и ее тошнило. Ей нисколечко не хотелось входить в тяжелую дубовую дверь, снабженную массивным железным засовом и замком. La Strega склонилась к ее уху и прошептала:

– Помни, что я тебе сказала. Попробуй только перечить мне, и пожалеешь. Делай, как я говорю, и все будет хорошо.

Дрожа всем телом, Маргерита, повинуясь резкому рывку чужой руки, послушно перешагнула порог. Старая монахиня закрыла за ними дверь, сунула руки в рукава и повела их по длинному холодному коридору. Где-то совсем рядом загудел колокол. Монахиня открыла дверь и жестом пригласила их войти в маленькую комнатку. У стены приткнулась небольшая железная койка, а в камине горел огонь. La Strega подняла Маргарету и посадила ее на кровать.

– Ты устала, bambina. Приляг и отдохни.

Маргерита повиновалась. Она чувствовала себя так, словно стала меньше ростом. Туман, поначалу скопившийся только в голове, теперь расползся по всему телу. Она закрыла глаза. «Где моя мама? Я хочу к маме», – подумала она. Из-под сомкнутых век по щекам потекли слезы.

На лоб ей легла прохладная рука.

– Семья отказалась от нее? – прозвучал чей-то незнакомый голос. Маргерита открыла глаза и увидела высокую фигуру в черном, с лицом неподвижным, словно вырубленным из белого мрамора. – Она, похоже, вполне здорова на вид. Что же с нею случилось, если они решили отказаться от нее?

– Они бедны, – ответила колдунья. – А она – дикий и совершенно неуправляемый ребенок, склонный к беспочвенным фантазиям и резким перепадам настроения.

Маргерита отстраненно подумала: «О ком они говорят? Обо мне?» Она попыталась сесть и стряхнуть окутывающий мозг туман.

Монахиня нахмурилась.

– Эта причина представляется мне недостаточной для того, чтобы отказаться от своего ребенка.

– Отец умер, и мать осталась совсем одна. Она с трудом зарабатывала на хлеб для девочки. Видите, какая она худенькая и бледная?

Монахиня склонилась над кроватью и взяла Маргериту за запястье.

– Она действительно очень худенькая.

– Я такая от природы, – заплакала Маргерита, – а не потому, что мама не кормила меня.

Она вспомнила, как мать только качала головой, накладывая очередную порцию на тарелку Маргериты. «Это нечестно, – говорила Паскалина. – Я толстею уже от одного вида тарелки пасты[72] с бобами, а моя дорогая доченька поглощает ее за обе щеки и остается худой, как щепка. Куда в тебя столько влезает, piccolina

От горя у нее перехватило дыхание.

– Где моя мама? Я хочу к маме.

– Она отказывается верить, что более не нужна своей матери, – сказала La Strega. – Если бы не я, бедная девочка оказалась бы на улице. Ее матери предложили работу на материке, но новый хозяин не хочет брать ее с ребенком, так что она попросту собрала вещи и уехала, бросив малышку на произвол судьбы.

– Она этого не делала. Это неправда. – Маргерита нашла в себе силы сесть, но женщины, стоявшие в ногах ее кровати и говорившие о ней, даже не посмотрели в ее сторону. Старая же монахиня, сидевшая рядом, печально улыбнулась и заскорузлой морщинистой рукой погладила ее по голове.

– Я подумала, что если вы приютите на пять или шесть лет, то потом я смогу предложить ей работу служанки в своем доме, – продолжала La Strega. – Сейчас она слишком юна и непослушна. Но я верю в то, что вы сумеет обуздать ее буйный нрав, сестра Эугения.

– Вы очень добры, синьорина Леонелли, – неожиданно сухо ответила высокая монахиня.

– Я – послушная девочка. Мне нельзя здесь находиться! Она забрала меня силой! Я хочу к маме.

– Бедное дитя, – изрекла старая монахиня.

Сестра Эугения даже не посмотрела в ее сторону.

– Как ее зовут?

La Strega склонила голову набок.

– М-м. По-моему, Петросинелла.

– Маленькая петрушка? Ребенка зовут Маленькой Петрушкой? – От удивления старая монахиня даже повысила голос, который был исполнен недоверия.

– Детей называют в честь розмарина, дягиля и клевера, так почему же не в честь петрушки? – В звучном голосе La Strega прозвучало нескрываемое изумление. – Кроме того, на груди у нее есть родимое пятно в виде венчика петрушки. Нет сомнений, что именно поэтому ее и нарекли таким именем.

Рука Маргериты помимо воли испуганно метнулась к груди. Откуда колдунья знает о родимом пятне? Девочка попыталась было возразить, но рот ее вдруг наполнился желчью, резкой и кислой. Она перегнулась через край постели, и ее вырвало на пол.

Старая монахиня отпрыгнула в сторону, приподнимая свои черные юбки.

– Бедная piccolina.

Услышав из уст чужой женщины ласковое прозвище, которым называла ее мать, Маргерита расплакалась еще горше. Рыдания сотрясали ее тело, отчего у нее вновь началась рвота.

– Сестра Гратиоза, пожалуйста, займитесь Петросинеллой, – распорядилась сестра Эугения. – Давайте выйдем отсюда и поговорим без помех, – обратилась она к колдунье.

– Ш-ш, тише, маленькая моя, все будет хорошо, – запричитала старая монахиня, влажной тряпкой вытирая лицо Маргериты.

Девочка оттолкнула ее, пытаясь расслышать негромкие голоса, раздающиеся в коридоре, но до нее долетали лишь отдельные слова.

– Она больна… Не обращайте внимания на ее дикие фантазии… Бедняжка просто не понимает… У нее нет ни флорина[73] за душой…

– Она не заразна?

– Нет, что вы. Она всего лишь истощена из-за того, что ее плохо кормили и дурно обращались с нею.

– Она очень худенькая, это правда, но я не вижу следов дурного обращения.

– Жестокость не всегда видна невооруженным глазом.

– Господь свидетель, это правда. Но ведь наверняка у нее есть и другие родственники, готовые взять ее к себе?

– Ни живой души.

«А nonna? – с немым отчаянием подумала Маргерита. – A zia Донна и zio Эдуардо? Неужели я никому не нужна?»

– Я знаю, что могу положиться на вас в том, что здесь она будет в полной безопасности.

– Мы поддерживаем строгий порядок в Ospedale della Pieta[74]

– Я не хочу, чтобы ей остригли волосы… Я готова сделать щедрое пожертвование… До слуха Маргериты донесся звон монет.

– Да благословит вас Господь.

– Я вернусь за нею через пять лет… Надеюсь, к тому времени из нее получится работящая служанка…

Голоса стали глуше, словно женщины уходили прочь от ее комнаты по коридору. Маргерита с трудом поднялась на ноги, твердо намереваясь сбежать, но комната закружилась у нее перед глазами. Она вслепую нащупала спинку кровати, не понимая, почему ноги вдруг отказываются служить ей.

– Ложись в постель, Петросинелла, – обратилась к ней сестра Гратиоза.

– Меня зовут Маргерита, – всхлипнула девочка.

– Тебе нужно отдохнуть, Петросинелла. Ты нездорова. Ложись в постель.

– Я хочу к маме, – заплакала Маргерита. – Где она? Где папа?

– Мне очень жаль, маленькая, но их больше нет.

– Нет! – Маргерита попыталась было подбежать к двери, но монахиня успела перехватить ее. – Я хочу к маме и папе. Где они? Это плохой дяденька сделал им больно. Пожалуйста, отпустите меня. Я должна найти их… Отпустите меня.

Но монахиня уложила ее обратно в холодную жесткую постель, и Маргерита расплакалась навзрыд, крича, что хочет вернуться обратно, к маме и папе. Старушка принялась утешать ее, как могла, и даже принесла в ложечке какое-то лекарство, и Маргерита машинально проглотила его, не отдавая себе отчета в том, что делает.

– Где моя Белла-Стелла? Мне нужна моя Белла-Стелла, – запричитала она, свернувшись клубочком. Но ее любимый клочок одеяла потерялся.

Откуда-то издалека вдруг донеслись звуки небесного пения. Размазывая по щекам слезы, Маргерита прислушалась. Казалось, где-то поют ангелы.

– Кто это поет? – спросила она.

– Это – figlie di coro[75], – ответила сестра Гратиоза, вытирая ей слезы платочком. – Если ты будешь хорошей девочкой, то, быть может, когда-нибудь научишься петь так же, как они.

Музыка произвела на Маргериту магическое действие. Судорожные всхлипы перестали сотрясать ее тело. Большой палец вернулся на свое привычное место во рту. Другая рука потянулась к волосам, и Маргерита принялась машинально накручивать локоны на палец. Вскоре она погрузилась в глубокий сон.

Солнечный свет и тени

Ospedale della Pieta, Венеция, Италия – 1590–1595 годы

Ее день подчинялся строгому распорядку колокольного звона и молитв. Маргерита просыпалась на рассвете вместе с другими девочками в длинной унылой общей спальне, молилась, одевалась, шла в часовню, снова молилась, училась письму и арифметике с остальными девочками в длинной унылой классной комнате, снова молилась. После убогого невкусного завтрака она принималась вместе с другими девочками за шитье, снова молилась, затем шла на кухню, чтобы помочь почистить репу и нарезать лук. Затем она ела, помогала чистить кастрюли и горшки, мыла тарелки и кружки в воде, которая очень быстро становилась унылой и серой, как и весь окружающий мир. Потом она снова молилась и ложилась спать.

Вот так и проходили долгие и унылые серые дни.

Маргерита несколько раз пыталась сбежать, но не могла выбраться наружу. Больницу окружали высокие стены, а двери были надежно заперты. На окнах красовались толстые железные решетки, а девочки повсюду ходили строем по двое, и их ни на мгновение не оставляли одних, даже в уборной. На вторую ночь в лечебнице Маргерита дождалась, пока все уснут, и на цыпочках вышла из спальни, но не успела она пройти и нескольких шагов по коридору, как ее поймали и уложили обратно в постель. В другой раз она ухитрилась сбежать с середины церковной службы, но заблудилась и не смогла отыскать выход. Ее нашли, когда она, заливаясь слезами, в отчаянии колотила кулачками в запертую боковую дверь. На нее наложили епитимью и пригрозили высечь розгами, если она осмелится еще раз самовольно оставить службу.

За все это время Маргерита едва обмолвилась парой слов с другими девочками. То, что мать бросила ее, стало для нее настолько тяжелым потрясением, что она не могла заставить себя взглянуть в глаза своим новым подругам по несчастью. Кроме того, от многих девочек родители отказались из-за их врожденных физических увечий – хромоты, ужасных следов от оспы, слепоты и прочего, а у одной девочки верхняя губа разделялась надвое, и эта ужасная щель тянулась к самому носу, – так что Маргерита попросту боялась их. Долгие серые часы проходили мимо нее, как в тумане, и она беззвучно плакала про себя и мечтала, что окружающий мир – всего лишь сон, и что родители скоро найдут ее и заберут отсюда.

Но они все не приходили.

Первый лучик солнца проник в ее унылую серую жизнь, когда она работала на кухне. Поначалу Маргерите поручали отскребать горшки и кастрюли на судомойне, но однажды повариха позвала ее на кухню. На полке для подогревания над очагом пел чайник, а в воздухе плавали восхитительные ароматы свежего супа и жареной баранины.

Повариха была полной, краснолицей женщиной, орудовавшей ножом для резки овощей с такой скоростью, что ее движения сливались в размытую сверкающую полосу. Несколько худеньких девчонок возились у вертела и плиты, и их порозовевшие лица блестели от пота. Еще одна пожилая толстуха сидела на табурете, широко расставив ноги, и ощипывала курицу. Она ткнула в Маргериту коротким пухлым пальцем и заявила:

– Смотрите, еще одна лисичка-сестричка.

– Я не лисичка. – Маргерите уже изрядно надоело, что ее зовут «рыжей», «морковкой» или «огненной шутихой». Отец всегда считал ее волосы очень красивыми, но другие девочки в Пиета говорили, что люди с рыжей шевелюрой – хитрые и ненадежные. А одна девчонка даже заявила, будто всем известно, что Иуда был рыжим, и посмотрите, как он поступил с Иисусом.

– А мне нравятся лисички. Они – умненькие и красивые, – высказалась круглолицая и пышнотелая пожилая тетенька с расплющенным носом и сонными карими глазами под тяжелыми веками. Язык, похоже, не умещался у нее во рту и, вдобавок, она слегка шепелявила, совсем как Маргерита. – У рыжих лисичек-сестричек здесь почему-то никогда не стригут волосы, а мои – остригли. И мне их очень жаль. Мне нравятся длинные волосы. – С этими словами она сдвинула на затылок свой белый капор, демонстрируя неровную челку и всклокоченный ежик седых волос.

– Мне тоже нравятся длинные волосы. У моей мамы были такие же.

Лицо пожилой женщины очень походило на ее собственное – уголки губ печально загибались вниз, нижняя губа обиженно оттопыривалась, в больших глазах застыла печаль.

– В чем дело? Тебе невесело?

– Я потеряла своих маму и папу. Этот большой злой дядька силой забрал меня у них.

Пожилая женщина кивнула.

– Да. Последняя лисичка-сестричка тоже так говорила. Большой злой гигант и большая злая ведьма.

– Да, это они. – А ведь до сих пор Маргерите никто не верил. – А что случилось с остальными рыжеволосыми девочками?

– Они уехали отсюда.

– За ними пришли папы и мамы и забрали их?

Пожилая женщина пожала плечами.

– Не знаю. Хотя, по-моему, нет. Они побыли здесь какое-то время, а потом снова ушли куда-то.

– А сколько всего рыжих девочек у вас здесь было? – не унималась Маргерита.

Пожилая женщина сжала кулак и стала медленно отгибать короткие и толстые, как колбаски, пальцы, высунув от усердия язык. Растопырив всю пятерню, она заколебалась и неуверенно посмотрела на другую руку.

– Петросинелла, – крикнула повариха, – я позвала тебя сюда не за тем, чтобы ты чесала языком. Ты умеешь чистить соленую треску? Нет? Что ж, самое время научиться.

– Меня зовут не так, – запротестовала девочка без особой, впрочем, надежды. – Я – Маргерита.

– Маргаритка, петрушка, какая разница? – заявила повариха. – Можно есть и то и другое, особенно если тебе по вкусу салат с горчинкой. Обе травки прекрасно помогают от женских хворей, если приготовить из них хороший чай. А теперь – за работу! И ты тоже, Димфна[76]!

В ту ночь, лежа в постели, Маргерита думала об остальных девочках с рыжими волосами. Неужели эта страшная ведьма тоже привела их всех сюда? Но, с другой стороны, она испытывала облегчение оттого, что, оказывается, еще не сошла с ума. И что у нее не наступил горячечный бред, вызванный лихорадкой, иной болезнью или кознями дьявола. Страшные воспоминания о той кошмарной ночи, когда она лишилась родителей, возвращались к ней так часто, что она уже не была уверена в том, где – правда, а где – вымысел. Слова Димфны стали для нее той спасительной соломинкой, за которую можно было ухватиться. Значит, с нею действительно случилось то же самое, что и с другими девочками до нее.

Той ночью Маргерита не свернулась клубочком и не заснула в слезах. Она думала про себя:

Меня зовут Маргерита.

Мои родители любят меня.

Когда-нибудь я обязательно убегу отсюда.

На следующий день она решительно направилась к сестре Эугении и повторила эти три фразы. Монахиня приказала выпороть ее, дабы изгнать из нее демонов лжи.

– Я не лгу, – выкрикнула Маргерита. – Спросите Димфну, которая работает на кухне. Она знает. Сюда попадали и другие девочки с рыжими волосами, как у меня.

– Димфна – слабоумная, – холодно заявила сестра Эугения. – У нее разум маленького ребенка, хотя она уже успела состариться.

– Она помнит их. Она говорит, что их было по крайней мере пятеро…

– Димфна не умеет считать, глупая ты девчонка.

– Но она сосчитала их при мне!

– Не смей со мной спорить. Я понимаю, насколько трудно тебе признать то, что твоя мать бросила тебя, но чем скорее ты смиришься с этим, тем скорее обретешь мир и успокоение. Вытяни руку.

При этих словах Маргерита вздрогнула от ужаса – воспоминания о том дне, когда колдунья откусила у нее кончик пальца, были еще свежи в ее памяти. Она спрятала обе руки за спину и затрясла головой. Сестра Эугения схватила ее за правую руку, хотя Маргерита сопротивлялась изо всех сил. Три сильных удара ивовым хлыстом по ладони правой руки заставили ее пронзительно вскрикнуть от боли.

– Не смей перечить мне. И чтобы я больше не слышала этой ерунды о том, что тебя, дескать, кто-то похитил. Синьорина Леонелли – одна из наших самых щедрых жертвовательниц и, если бы не она, ты бы сейчас просила милостыню на улице.

Маргерита с вызовом выпятила нижнюю губу, но ничего не сказала.

Она искала утешения в едва различимом ангельском пении, которое слышала несколько раз в день, в работе и дружеском общении на кухне. Повариха Кристина была нетерпелива и бесцеремонна, но при этом отличалась завидной добротой. Она частенько подкармливала Маргериту, а остальные девочки болтали и напевали за работой.

Однако лучшей подругой Маргериты стала Димфна. Вместе они пекли корявых имбирных человечков с широкими радостными улыбками, которых выкладывали из изюма. Вместе чистили горшки и кастрюли, солили свинину на окорока и взбивали масло. Димфна своими дюжими руками вращала рукоять, а Маргерита собирала пахту в кувшин, а потом выливала ее в холодную проточную воду.

Димфна неизменно восторгалась тем, что Маргерита умеет сворачивать язык трубочкой. Во время чистки картошки Маргерита часто развлекала подругу этим фокусом, просовывая кончик языка в дырку между передними зубами. Димфна же раскатисто хохотала, жмурясь от удовольствия, широко расставив ноги и хлопая себя ладонями по коленям. Ее веселье было заразительным. Никто не мог устоять перед смеющейся Димфной и не расхохотаться вслед за нею. Никто, за исключением сестры Эугении, которая вообще никогда не улыбалась.

Летом на кухне стояла невыносимая жара, и повариха разрешала Димфне, Маргерите и еще двум девочкам, Агнессе и Сперенце, чистить овощи в тени, на дворе, где они садились рядышком на скамейке и весело болтали за работой.

А с верхнего этажа доносились звуки ангельского пения. Однажды песня оборвалась на середине, и послышался ласковый девичий голос, после чего пение возобновилось. Kyrie, eleison! Christe, eleison! Kyrie, eleison![77] Маргерита начала подпевать, поначалу негромко, а потом не удержалась и запела во весь голос. Слов она не понимала, но мелодия была простой и запоминающейся. Песня наверху оборвалась вновь, но Маргерита этого не заметила, с головой погрузившись в работу и пение.

И вдруг с верхнего этажа прозвенел чей-то голос:

– Кто эта там поет внизу?

– Петросинелла, – хором закричали другие девочки.

Маргерита пристыжено умолкла.

– Не останавливайся, – прокричала девушка. – А еще лучше – поднимайся и присоединяйся к нам.

Маргерита оглянулась на остальных. Димфна улыбнулась ей и захлопала в ладоши. Агнесса и Сперенца тоже заулыбались и кивнули.

– Ступай, ступай, – хором сказали они.

Маргерита отложила миску и нож и стала медленно подниматься по лестнице. На верхней площадке ее поджидала девушка лет шестнадцати, протягивая ей руку и улыбаясь.

– Значит, ты и есть тот маленький жаворонок? Поешь ты очень красиво. Хочешь присоединиться к нам?

– Не знаю, разрешат ли мне. Репа…

– Репу может чистить кто угодно, а вот петь – далеко не каждый, – убежденно откликнулась девушка. – Как, ты говоришь, тебя зовут? Петросинелла?

Маргерита лишь пожала плечами, уже смирившись с тем, что никто не называет ее настоящим именем.

– Мое имя – Елена. Посиди с нами немножко, даже если и не будешь петь. А я позабочусь, чтобы у тебя не было неприятностей.

Прихрамывая, Елена провела ее в комнату, где, выстроившись в несколько рядов, стояли figlie di coro. Мало того, что Елена косолапила, оказалась у нее еще и деформирована стопа. Когда Маргерита увидела ее увечье, сердце преисполнилось жалости. Очевидно, именно поэтому от нее и отказались родители.

Она усадила Маргериту на табуретку, после чего продолжила обучение своего класса. Маргерита широко раскрытыми глазами следила за нею. Елена была невысокой и хрупкой, с темно-карими глазами, в которых то и дело вспыхивали золотистые искорки веселья. Из-под лихо сдвинутого набекрень белого чепца, виднелись коротко стриженные каштановые кудряшки. Ногти на пальцах были обкусаны до мяса, а из-под заусенцев выступила кровь.

– Аллилуйя, аллилуйя, – запели девочки в комнате.

Елена мягко руководила процессом.

– Кармела, пожалуйста, подойди сюда и встань вот здесь. Мне кажется, ты пытаешься петь слишком высоко. Послушай меня.

Елена взяла высокую ноту, и Кармела стала подражать ей. Елена вновь пропела ноту, и Кармела вновь попыталась повторить ее. На сей раз она в точности попала в ноту, и голос ее зазвучал глубоко и звучно.

– Прекрасно, – сказала Елена. В комнате раздались дружные аплодисменты. Кармела покраснела и улыбнулась.

– Имельда и Зита, пожалуйста, попробуйте петь чуть помедленнее. Пусть каждый звук воспарит, как птичка, прежде чем подняться выше. Перед этим наберите полную грудь воздуха. Ну, давайте попробуем. – Обе девочки старались изо всех сил спеть, как показала им Елена, голос которой лился совершенно естественно и безо всяких усилий. – Прекрасно! Давайте попробуем еще раз.

– Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, – запели девочки, и голоса их то взлетали ввысь, то опускались.

Елена слушала, делая плавные движения руками, поднимая одну и плавно опуская другую. Звуки получались такими радостными, что они наполнили сердце Маргериты счастьем. На глаза навернулись слезы, но при этом ей хотелось громко смеяться. Судя по лицам девочек, они тоже испытывали экстаз. А потом Елена повернулась к Маргерите и сделала приглашающий жест рукой, и та, не успев опомниться, вскочила на ноги и запела от всего сердца:

– Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя.

Когда занятие закончилось, Елена знаком попросила Маргериту задержаться.

– Ты плакала. Это музыка так на тебя подействовала?

– Да, но…

– Что но?

– Я плакала еще и потому, что очень скучаю по своим родителям.

Елена кивнула.

– Я тоже, как и все, кто оказался здесь. Может быть, как раз поэтому мы и поем так красиво. В наших голосах слышна тень и солнечный свет.

Маргерита согласно кивнула, хотя и не была уверена, что поняла, о чем идет речь.

– Я хочу, чтобы ты присоединилась к нам и пела вместе со мной, – завила Елена. – Столь чистый звук исходит из такого маленького тела, и это очень необычно. Нам недостает нескольких сопрано, особенно учитывая, что ты вкладываешь в пение душу. Что скажешь? Хочешь научиться петь?

– Si, – застенчиво ответила Маргерита и покраснела от стыда за свою шепелявость.

Елена улыбнулась.

– Не волнуйся, передние зубы у тебя вырастут так быстро, что и оглянуться не успеешь. А жаль. Без них ты выглядишь такой славной. Сможешь прийти ко мне завтра, в это же время? Тебе придется пропустить молитву.

Маргерита кивнула и побежала вниз, к Димфне. В душе у нее все еще звучала музыка, и она запела про себя:

– Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя.

* * *

На свой двенадцатый день рождения Маргерита с подругами собрались на теплой кухне, чтобы полакомиться пирогом с корицей, который собственноручно испекла Димфна. Он получился кривобоким, а с одной стороны еще и подгорел, но никто не обращал на это внимания.

– А мне нравится, когда Пасха наступает рано, – Маргерита облизнулась. – Ужасно, когда мой день рождения выпадает на середину Великого поста.

– Тебе повезло, что вы вообще знаешь, когда у тебя день рождения. Большинство из нас не знает и этого. – В голосе Елены не было негодования или обиды. Она считала, что нет смысла оплакивать прошлое. Всех девочек в Пиете бросили родители. Причем многие страдали еще более тяжкими увечьями, нежели деформированная стопа.

– А вот я бы хотела знать, когда у меня день рождения, – с непривычным сожалением вздохнула вдруг Димфна.

– Можешь взять себе мой, и мы будем праздновать вдвоем, – предложила Маргерита, и круглое лицо Димфны засияло от удовольствия.

– Жаль, что мы не можем сделать тебе подарок, – сказала Елена. – Будь у меня собственные средства, я бы подарила тебе лютню.

– Это было бы здорово. – Любимый инструмент Маргериты лютня способна плакать или смеяться, звучать соло или в оркестре с другими инструментами, быть высокой и звонкой или низкой и напряженной.

– А я бы на неделю освободила тебя от чистки горшков и кастрюль, – заявила Сперенца. – Нет, не на неделю, а на месяц. Представляешь, целый месяц без единого горшка!

– При условии, что вместо нее их не буду чистить я, – вмешалась Агнесса, вторая кухонная служанка.

– А я бы подарила тебе разноцветное платье, – сказала Кармела. Чуткая и впечатлительная девушка с чудесным контральто, она во всем искала красоту и гармонию. – Я бы выбрала для тебя зеленый, или лиловый, или бирюзово-голубой. Или даже серый. Словом, тебе пойдет любой цвет, кроме красного.

Маргерита улыбнулась, но на мгновение ощутила необъяснимый укол болезненной тоски. Она вспомнила зеленое платье с широким поясом в тон ее волосам…

– Это был бы подарок не Маргерите, а тебе самой, – поддразнила подружку Зита. – А я бы подарила тебе прогулку на лодке по лагуне на целый день, с угощением, музыкой и танцами. Но только если ты возьмешь всех нас с собой.

– Во время карнавала[78], – подхватила Маргерита. – Мы бы поглазели на глотателей огня, акробатов и жонглеров, а вокруг были бы толпы людей в масках.

Девочки дружно вздохнули. Жизнь взаперти, в четырех стенах, была унылой и однообразной.

– Я подарила бы тебе коня, – сказала Агнесса. – Белого скакуна с серебряной уздечкой, как тот, что выткан на гобелене в трапезной. Представляешь, как здорово было бы промчаться на нем по лесу!

– А я подарила бы тебе верблюда, – сказала Димфна.

Все вокруг расхохотались, и Димфна не замедлила присоединиться к общему веселью. Смеясь, она широко открывала рот, а глаза ее превращались в щелочки.

– Но почему именно верблюда? – поинтересовалась Елена.

– А мне всегда хотелось посмотреть, какой он, – отозвалась Димфна. – Мне часто рассказывали о них. На верблюде можно путешествовать по пустыне, пить его молоко и не страдать от жажды, даже когда на много миль вокруг нет ни капли воды. Однажды я даже видела его изображение на фреске, и он показался мне просто невероятным зверем.

– Я бы тоже хотела посмотреть на верблюда, – вздохнула Маргерита. – А еще на львов, слонов и обезьян.

– И я тоже, – радостно подхватила Димфна.

– А еще мне хочется повидать мир, – призналась Маргерита. – Я бы хотела объездить его весь. Увидеть горы, подпирающие вершинами небеса, и океаны, которые водопадом переливаются за край мира.

– Я тоже хочу путешествовать, – сказала Елена, – и петь при дворе королей и королев, носить платья из шелка и бархата с нитками жемчуга в прическе. – Ее темно-карие глаза засверкали, когда она представила себе эту картину.

– Ничего не выйдет, – возразила Кармела. – Нам не разрешают петь на публике. Нас еще ни разу не выпускали отсюда.

– Если вообще когда-нибудь выпустят, – заметила Елена, все воодушевление которой моментально утихло. Ей исполнилось уже двадцать, а перспектива выйти замуж или найти себе место в какой-либо семье представлялась весьма призрачной. Скорее всего, она останется в Пиета до самой смерти.

Воцарилось долгое и тягостное молчание, а потом Сперенца встала и начала убирать со стола чашки и миски.

– Надо успеть вымыть их до того, как проснется Кристина.

Агнесса тоже поднялась на ноги, закатала рукава и стала качать насосом чистую воду. Маргерита поспешила присоединиться к подругам, но Сперенца покачала головой.

– Нет, мы сами управимся. Это – единственный подарок, который мы можем тебе сделать.

– Но это же нечестно. Я имею в виду, что вы не знаете, когда у вас дни рождения…

– Ты сможешь перемыть за нас всю посуду на Рождество, – откликнулась Сперенца, к которой постепенно возвращалось хорошее настроение.

Маргерита застонала.

– Но на Рождество бывает столько грязных кастрюль и сковородок!

– Что ж, зато сегодня, по крайней мере, ты сможешь отдохнуть, – заявила Агнесса, поднося ведро к огромному чайнику, который висел на крюке над очагом.

Димфна зевнула и отправилась взглянуть на свое масло. Маргерита вышла во двор вместе с Еленой, Зитой и Кармелой, своими лучшими подругами из figlie di coro.

– Это ты должна мечтать о том, чтобы петь при дворе, – дрожащим от сдерживаемого волнения голосом сказала Елена Маргерите. – У тебя самый красивый голос среди нас, и ты единственная можешь надеяться на то, что когда-нибудь уедешь отсюда. Это преступление, если ты станешь обычной служанкой у той женщины. Твой талант погибнет.

– Эй, поосторожнее, – испуганно зашептала Зита. – Я слыхала, что она – настоящая куртизанка и что она ходит по больницам, высматривая красивых молоденьких девочек, которых можно удочерить, а потом продает их девичью честь тому, кто больше заплатит.

Маргерита вздрогнула всем телом. Она потерла друг о дружку большой и безымянный пальцы левой руки, нащупав гладкий и старый зигзагообразный шрам. Неужели та женщина действительно откусила ей подушечку пальца? Или это был лишь страшный сон? Неужели ее похитили на самом деле, или она сама все это выдумала, чтобы объяснить, почему родители отказались от нее? Многие девочки здесь придумывали себе подобные истории и, как и Маргерита, не теряли надежды, что когда-нибудь родители заберут их отсюда. Сама она уже почти не помнила другой жизни, помимо Пиета. Ее воспоминания детства были смутными и выцветшими, как ткань, которая после многократной стирки утрачивает свой первоначальный цвет и превращается лишь в бледную тень себя самой.

Она знала только, что женщина по имени синьорина Леонелли привела ее сюда, заплатила за ее проживание и обучение, и что однажды она предложит ей место служанки в своем доме.

– У синьорины Леонелли тебе придется работать не покладая рук, – заметила однажды повариха, глядя, как Маргерита чистит кухонные ножи речным песком. – Она не терпит нерях и лентяев в отличие от меня.

Когда, закрыв глаза, Маргерита пыталась представить себе синьорину Леонелли, то на память ей, в первую очередь, приходили золотисто-рыжие волосы, глаза, как у львицы, да сладкий голос, говорящий:

– Я тебя съем.

– Может, она забыла обо мне. Все-таки прошло уже столько времени.

Елена ласково дернула ее за косичку.

– Она наверняка заплатила кругленькую сумму за то, чтобы тебе не стригли волосы, а заплетали их в косы. Всякий раз при виде тебя сестра Эугения недовольно кривится.

– Это все зрелище рыжих волос на красной форме, – заявила Кармела. – Я тоже морщусь, когда вижу их.

– Ах, если бы я могла убежать отсюда, – вскричала Маргерита. – Я бы уехала в Феррару или Флоренцию и постаралась бы спеть как можно лучше, когда мимо проезжал бы герцог. Разве не Фердинандо де Медичи услышал, как поет в Риме одиннадцатилетняя девочка, и взял ее с собой во Флоренцию для дальнейшего обучения? А ведь мне уже двенадцать, и меня долго учили музыке.

– Нет такого герцогства, которое не приняло бы тебя с распростертыми объятиями, – заверила ее Елена. – Сейчас это очень модно – иметь concerto delle donne[79]. Я слышала, даже в Риме есть такой, несмотря на все запреты папы.

Елена всегда знала все последние новости музыки за пределами их маленького унылого мирка; ее учил маэстро, три-четыре раза в неделю приходивший в лечебницу, чтобы давать уроки старшим девочкам.

– С виллы куртизанки сбежать гораздо легче, чем отсюда, – предположила Зита. – Тебе просто нужно постараться, чтобы она не продала тебя кому-нибудь раньше.

– Но мне всего двенадцать, – сказала Маргерита.

– Прекрасный возраст для некоторых, – заметила Зита.

– Не пугай ее раньше времени, – упрекнула подругу Елена. – Сестра Эугения никогда не допустит, чтобы девушек из Пиета продавали в бордели.

– Готова спорить на что угодно, она и не на это согласится, если заплатить ей хорошенько, – возразила Зита. – Сестра Эугения хочет построить в церкви новые хоры. Она безумно ревнует к новой церкви в больнице Инкурабили[80].

– Давайте больше не будем говорить об этом, – заявила Елена, одной рукой обнимая Маргериту за талию. – Эта женщина не была здесь уже пять лет. Я уверена, что она и думать забыла о Маргерите. С нею могло случиться все что угодно. Она сама могла угодить в больницу для неизлечимых пациентов!

При этих словах девушки захихикали, потому что в эту больницу попадали те, кто заболел сифилисом.

Две недели спустя Маргериту разбудило прикосновение чьей-то руки к плечу. Она проснулась, как от толчка, и села на постели, прижимая к груди тонкое одеяло. У кровати стояла высокая фигура в черном. Это была сестра Эугения. Позади нее на прикроватном столике тускло светила одинокая свеча.

– Вставай, дитя мое, – проговорила она холодным, лишенным каких бы то ни было эмоций, голосом.

Маргерита окинула спальню диким взглядом, и в животе у нее от ужаса образовался ледяной комок: за приоткрытой дверью спальни на стене она увидели две огромные тени, которые отбрасывали люди, ожидавшие в коридоре. Ведьма и гигант! Она открыла рот, чтобы закричать.

Но сестра Эугения ловко зажала ей рот ладонью.

– Мне не нужны неприятности. Веди себя тихо. Если ты закричишь или заплачешь, я спущу с тебя шкуру, поняла?

Маргерита дернула головой вверх и вниз. Сестра Эугения отняла руку, и девочка сделала глубокий вдох, готовясь закричать во всю силу легких, но монахиня ловко сунула в ее открытый рот бутылочку. Маргерита поперхнулась и закашлялась, но настоятельница запрокинула ей подбородок, зажав рукой рот и нос. Маргерита проглотила жидкость, и та обожгла ей язык и горло.

Между рядами спящих девочек к ней приближались две гигантские тени. Маргерита отчаянно сопротивлялась, но настоятельница крепко держала ее. Маргерита успела разглядеть лишь два лица из ее кошмаров – одно круглое и бледное, как луна, второе прекрасное и улыбающееся, – после чего в рот ей сунули кляп, на голову набросили мешок, и гигант поднял ее и взвалил себе на плечо. Маргерита брыкалась и колотила кулачками по его спине, но все ее усилия ни к чему не привели – с таким же успехом она могла бы пинать мешок с песком. Ее тихо и быстро уносили в темноту.

Башня

Скала Манерба, озеро Гарда, Италия – апрель 1595 года

Маргерите снились кошмары. Ей снилась мать, которая протягивала к ней скрюченные руки, когда ее уносило приливным течением в море. Ей снилась стоящая над нею сестра Эугения с бутылочкой в руке, и она вновь ощущала на языке горький привкус отчаяния. Ей снилось, что она скачет по пустыне верхом на верблюде, и что во рту и в глотке у нее пересохло. Ей снилось, что ее похоронили в склепе и что с костей, сложенных аккуратными грудами, ей скалятся пустыми глазницами черепа. Она кричала изо всех сил, пока не сорвала голос, но с губ ее не сорвалось ни единого звука. Она пыталась освободиться от объятий черной фигуры Смерти, которая несла ее на плече, но безуспешно. Как бы громко она ни кричала и как бы отчаянно ни сопротивлялась, все ее усилия были тщетными.

Очнувшись, Маргерита поняла, что лежит в мягкой постели. По стенам метались теплые отблески огня в камине. Ее укрывало стеганое атласное одеяло, а ласковые руки расчесывали ей волосы. Маргерита пошевелилась.

– Ага, наконец-то ты проснулась, – прозвучал над ухом голос колдуньи. – А то я уже начала беспокоиться. Ты наверняка проголодалась. Хочешь что-нибудь съесть?

Маргерита приподнялась на локте. На оловянных тарелках, расставленных на маленьком столике, приткнувшемся в ногах низкой узкой кровати, лежали свежие сдобные булочки, жареная птица, зеленый салат и инжир. У нее потекли слюнки, но она лишь отрицательно покачала головой и отвернулась. Движение далось ей с трудом. Голова была тяжелой и неподъемной, словно к ней привязали каменные жернова. Она попыталась сесть и оглядеться по сторонам.

Волосы ее стекали по подушкам на пол, свиваясь в шелковистые кольца вокруг кровати. Они наполняли комнату золотистым сиянием. Маргериту охватил ужас.

– Что вы делаете? Что случилось с моими волосами?

– Но разве они не прекрасны? – восторженно заявила La Strega. – Тебе просто невероятно повезло. Многие женщины отдали бы полжизни за возможность иметь такие длинные, густые и блестящие волосы, как у тебя.

Маргерита задыхаясь смотрела на бесконечную золотистую рябь своих волос. Она никак не могла понять, каким образом они вдруг стали такими длинными. Еще вчера они лишь прикрывали ей спину. А сегодня они отросли настолько, что двадцать маленьких девочек могли одна за другой во весь рост вытянуться, и все равно не достали бы до их кончиков. Постепенно она подметила, что волосы ее стали разного цвета. Одни пряди отливали благородной медью, другие искрились блеском золота. Третьи свивались в тугие колечки, четвертые оставались гладкими и шелковистыми, пятые лежали свободными мягкими локонами. Каждый завиток перетекал в следующий, словно река, то тихая и спокойная, то пенная и бурная, прежде чем образовать в конце концов спокойный пруд с лениво колышущейся рябью на воде.

– Лежи спокойно, – сказала колдунья. Она стояла на коленях подле кровати, держа в одной руке длинную изогнутую иглу, в которую были продеты золотистые нити, а другой сжимая отливающие бронзой пряди. Расширенными от ужаса глазами Маргерита смотрела, как колдунья ловкими движениями сшивала одни локоны с другими.

При каждом взмахе иголки она напевала:

– Силой трижды трех я привязываю тебя к себе.

Ты не смеешь ни говорить обо мне, ни поднять на меня руку,

Ни сбежать из этого места, куда я заточила тебя.

Маргерите казалось, будто слова колдуньи накладывают кандалы на ее запястья, лодыжки и язык, сковывая ее по рукам и ногам. Она не могла ни пошевелиться, ни заговорить. От ужаса у нее перехватило дыхание. Вскоре ее волосы оказались связаны в длинный толстый канат, который вился по полу, заполняя собой все свободное пространство маленькой полутемной комнаты.

– Вот теперь ты моя душой и телом, – нараспев продекламировала La Strega, завязывая последний узел.

Маргерита не могла ни пошевелиться, ни заговорить.

– Я научу тебя укладывать волосы вокруг головы, иначе ты не сможешь сделать и шага, – сообщила ей La Strega. – Я буду навещать тебя раз в месяц, мыть их и расчесывать. Мы будем мыть голову друг другу. Это будет очень мило, правда?

Но Маргерита по-прежнему не могла вымолвить ни слова.

– Почему ты ничего не ешь? – поинтересовалась La Strega. – Нельзя зря переводить хорошую еду.

Этот материнский совет столь неуместно прозвучал в устах колдуньи, которая только что напевала заклинания над прядками волос, что Маргерита не выдержала и засмеялась. Она смеялась, завывала и всхлипывала, раскачиваясь взад и вперед, пока La Strega не залепила ей пощечину. Маргерита отлетела назад и зарылась лицом в подушки, пряча горящую щеку и пытаясь унять сотрясающие тело рыдания.

– Ешь, Петросинелла, – приказала La Strega.

– Не называйте меня так, – взмолилась Маргерита.

– Но ведь это же твое имя, а оно имеет значение. Кстати, ты должна знать, что твои родители продали тебя мне всего лишь за пригоршню садовых семян. Разве они поступили бы так, если бы любили тебя? Несколько веточек петрушки, листья сурепки, побег рапунцеля… вот во что оценили тебя твои так называемые родители. А я… все эти годы я хранила твой покой, Петросинелла, и буду оберегать тебя до тех пор, пока ты не умрешь.

– Что вам от меня нужно?

– Всего лишь любить и беречь тебя, как любит и оберегает своего ребенка любая мать.

– Но вы меня похитили. А потом оставили в Пиета!

– Так поступили все до единой матери тех детей, что живут там, – ответила La Strega. – Но я, по крайней мере, пришла и забрала тебя оттуда.

Маргерита чувствовала себя настолько усталой и отупевшей, что не могла ни о чем связно думать.

– Вы похитили меня у моей собственной матери.

– Не смей так говорить, – вскричала La Strega. – Я не похитила тебя, а спасла. Или ты думаешь, что твой отец мечтал о том, чтобы жениться на бродячей нищенке? Если бы ты не распирала ее живот, он получил бы свое и бросил ее, как поступали все мужчины до него. Или заставил бы ее сделать аборт. А твоя мать зачала тебя только для того, чтобы женить его на себе. Или ты полагаешь, она хотела, чтобы ты хныкала и все время цеплялась за ее юбки? Она бы давным-давно выгнала тебя на улицу, если бы не боялась людской молвы. Так что они только обрадовались, когда тебя не стало. Они никогда не любили тебя. Ты была для них досадной помехой!

Маргерита спрятала лицо в ладонях и заплакала.

– Я знаю, как это тяжело. И мне очень не хочется быть той, кто разрушил твои иллюзии. Но ты должна быть сильной, Петросинелла. Поэтому вставай и съешь ужин, который я тебе приготовила. На некоторое время это будет твоя последняя свежая еда.

Но Маргерита лишь покачала головой, отчего по ее длинным косам пробежала рябь.

– Если ты не станешь делать того, что я тебе велю, мне придется наказать тебя, – сказала La Strega. – Мне вовсе не хочется причинять тебе боль, но ты должна научиться повиновению.

– Не хочу, не хочу, – пронзительно выкрикнула Маргерита.

La Strega схватила ее за руку и подтащила к окну так быстро, что Маргерита и опомниться не успела. В мгновение ока она оказалась прижатой к подоконнику, а колдунья встала сзади, с такой силой стискивая ее плечо, что на нем наверняка останутся синяки. За окном открывался обрыв. Маргерита почувствовала, что у нее кружится голова.

– Хочешь умереть? – поинтересовалась колдунья.

– Нет!

– Тогда не вздумай больше перечить мне.

Маргерита отчаянно затрясла головой, обеими руками вцепившись в подоконник.

– Отсюда не сбежишь. Я сковала тебя своей волей. Теперь ты – моя, Петросинелла, поняла?

Маргерита покорно кивнула. Колдунья развернула ее спиной к головокружительному обрыву и легонько подтолкнула к столу.

– Ешь.

Спотыкаясь, Маргерита неуверенно побрела вперед. Тяжесть волос давила на голову, и в висках у нее застучала боль.

– Подбери волосы. Они запачкаются. Я очень рассержусь, если узнаю, что ты не следишь за волосами. Подбери их.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

В русском переводе иногда встречается название «Колокольчик» (П. Н. Полевой, 1893 г.).

2

Хвастовство, бахвальство, преувеличение собственных достоинств.

3

Клянусь Богом! Будь я проклят! (устар., фр.)

4

Дофин – с XIV века титул наследника французского престола (но только потомка действующего короля).

5

Здесь: красивая уродина (фр.).

6

Франсуаза Атенаис де Рошешуар де Мортемар (1641–1707), маркиза де Монтеспан – официальная фаворитка короля Людовика XIV, от которого родила семерых детей.

7

Название с XVI века французских протестантов (кальвинистов).

8

Мартин Лютер (1483–1546) – христианский богослов, инициатор Реформации, переводчик Библии на немецкий язык. Его именем названо одно из направлений протестантизма.

9

Людовик XIV де Бурбон, получивший при рождении имя Луи-Дьедонне («Богоданный»), также известный как «король-солнце», также Людовик Великий, (1638–1715) – король Франции и Наварры с 14 мая 1643 г. Царствовал 72 года – дольше, чем какой-либо другой европейский король в истории.

10

Современная пуховка.

11

В игривом, кокетливом стиле (фр.).

12

В страстном возбуждении (фр.).

13

Величественно, по-королевски (фр.).

14

Головной убор монахини, прикрывающий также подбородок и шею.

15

Здесь: матушка (фр.).

16

Головной убор из лент и искусственных буклей, укрепленных на каркасе (XVII–XVIII вв).

17

Закон, даровавший французским протестантам-гугенотам вероисповедные права. Издание эдикта завершило тридцатилетний период Религиозных войн во Франции и положило начало столетию относительного мира, известного как «великий век». Эдикт был составлен по приказанию французского короля Генриха IV и утвержден в Нанте (13 апреля 1598 г.). Отменен Людовиком XIV в 1685 г.

18

Реформация – массовое религиозное и общественно-политическое движение в Западной и Центральной Европе XVI – начала XVII веков, направленное на реформирование католического христианства в соответствии с Библией. Реформации нашли проявление в основании протестантских церквей, призывающих к скромности, экономии и накоплению капитала, а также формировании национальных государств, в которых интересы церкви уже не играли главную роль.

19

Дочь моя (фр.).

20

Полуночница – одна из служб суточного круга богослужения. Совершается в полночь или во всякий час ночи до утра. Посвящена грядущим пришествию Господа Иисуса Христа и Страшному суду.

21

Юбка «la secrete» – верхняя юбка с фижмами (каркасом из китового уса).

22

Юбка «la friponne» – вторая юбка из дорогой ткани ярких цветов.

23

Юбка «la fidele» – нижняя, иногда открытая спереди, юбка.

24

Ерунда (фр.).

25

Черт возьми! (фр.)

26

Пастижер – мастер, изготавливающий изделия из натуральных волос (не только парики).

27

Мерзавка, негодяйка, сволочь (фр.).

28

Шлюха, проститутка (фр.).

29

Густав Ваза, или Густав I (1496–1560) – регент шведского королевства с 23 августа 1521 г., король Швеции с 6 июня 1523 г.

30

Вавилонская блудница (блудница в пурпуре) – презрительное прозвище, данное протестантами римско-католической церкви.

31

Мадлен де Скюдери (1607–1701) – французская писательница. Она не отличалась красотой; замуж не вышла по убеждению, отдавая предпочтение платоническому чувству, полагая его залогом свободы от брачных уз. В этом смысле ее можно считать предшественницей феминизма.

32

Покрывало для алтаря.

33

Галерея, расположенная в юго-западной части Луврского дворца. Служила крытым переходом, соединяющим королевские апартаменты в юго-западной части Квадратного двора с Галереей у реки.

34

Часть мужского костюма, брюки, короткие и очень широкие, как юбка. Название получили по имени голландского посла в Париже Рейнграва и были модными во Франции и Голландии в 50–60-е годы XVII в. Эти широкие присборенные или в складку брюки украшали декоративными бантами, лентами; надевали брюки поверх панталон или чулок. Ренгравы шили из полосок различных тканей, они имели цветную подкладку с прокладкой. Для верха использовали бархат и шелк с золотой вышивкой.

35

«Книга Часов» (Бревиарий, Часослов) – книга, содержащая краткие богослужения, которые соответствуют знаменательным часам дня.

36

Эти романы состоят из десяти томов каждый, считаются одними из самых длинных в истории литературы, и были написаны в 1654–1660 гг.

37

Зал золотой книги (фр.).

38

Любовь с первого взгляда (фр.).

39

Любительница любовных приключений (фр.).

40

Бурре, старинный французский народный танец. В XVII в., с началом во Франции националистической моды на все «французское», бурре становится придворным танцем.

41

Здесь: еще капельку такой красоты (фр.).

42

Мой Бог! Боже мой! (фр.)

43

«Форс» (Force) – фамилия Шарлотты-Розы – означает «сила, крепость» (фр.).

44

Шарите (Charite) – милосердие, доброта (фр.).

45

Моя вина (лат.).

46

Тьфу ты, черт! (фр.)

47

Моя безмерная вина. Здесь: нет мне прощения (лат.).

48

Здесь: матушка, мать настоятельница (фр.).

49

Черт возьми! (фр., устар.)

50

Петрушка (итал.).

51

Невинная девушка (лат.).

52

Улица в Венеции (итал.).

53

Да (итал.).

54

Болтушка, балаболка (итал.).

55

Здесь: любимая, голубка моя и солнышко (итал.).

56

В русской традиции эта колыбельная звучит так: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Придет серенький волчок и укусит за бочок».

57

Комедия масок (итал.).

58

Здесь: приемная (итал.).

59

Какая она красивая! (итал.)

60

Вид мужской одежды, разновидность камзола.

61

Красавица Колдунья (итал.).

62

Катар – повышенная секреция густой слизи или мокроты слизистыми оболочками носа, носовых пазух, носоглотки и дыхательных путей. В медицине данный термин практически вышел из употребления (нем.).

63

Площадь в Венеции (итал.).

64

Ребенок, рожденный на Пасху.

65

24 июня, рождество пророка Иоанна Предтечи, крестившего Иисуса Христа.

66

Бабушка (итал.).

67

Тетка (итал.).

68

Цветок, произрастающий в Гималаях. Начинает цвести в декабре, а прекращает цветение лишь в мае.

69

Ведьма, колдунья (итал.).

70

Дядя (итал.).

71

Гранд-канал – главная водная артерия Венеции, по обоим берегам которой высятся роскошные дворцы-палаццо. На нем же располагается и знаменитый мост Риальто-Бридж.

72

Здесь: спагетти, макаронные изделия.

73

Старинная золотая монета.

74

Лечебница (больница) плача Богоматери (итал.).

75

Хор девочек (итал.).

76

Христианская святая.

77

Господи, помилуй! Спаси нас, грешных! Господи, помилуй!

78

Карнавал (от лат. carnem levāre – «убрать мясо» (ср. с русским «мясопуст»), начало поста) – праздник, связанный с переодеваниями и красочными шествиями. Аналогичен славянской Масленице. Распространен в католических странах и восходит к языческим обычаям Римской империи.

79

Группа профессиональных певиц при дворе Феррары, в Италии, в эпоху позднего Возрождения, которые пользовались огромной известностью и популярностью. Ансамбль был основан Альфонсо II, герцогом Феррара, в 1580 г. и просуществовал вплоть до 1597 г.

80

Больница для неизлечимых пациентов.