книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Записки об инспекторе Хансити. Дух Офуми

Кидо Окамото

Записки об инспекторе Хансити

Дух Офуми

©&(P) Ардис, перевод, издание на русском языке

Дух О-Фуми

お文の魂

I

Мой дядя, чье рождение пришлось на самый закат эпохи Эдо, хранил в памяти несметное число преданий тех сумрачных лет: он помнил рассказы о домах, в которых поселилась беда, о затворенных комнатах, куда десятилетиями не ступала нога человека, о неприкаянных душах ревнивиц и о призрачной злобе мужей, что не угасала и за порогом могилы. И все же дядя, верный суровым заветам самурайского воспитания, изо всех сил старался вытравить в себе веру в подобное. Он свято верил, что человеку воинского звания не подобает прельщаться небылицами о нечисти или чудесах. Этот склад духа он сохранил и в годы Мэйдзи. Стоило нам, детям, завести разговор о чем-то таинственном или пуститься в сбивчивые пересказы страшных историй, как дядя брезгливо морщился и никогда не опускался до того, чтобы поддакивать нашему воображению.

Однако однажды и он не удержался:

– И все же на свете порой случаются вещи, которым нет объяснения. Взять хотя бы ту историю с О-Фуми…

Что именно произошло с О-Фуми, никто из нас не знал. Вероятно, дяде и самому было не по себе от того, что он невольно признал существование чего-то, идущего вразрез с его убеждениями, а потому он тотчас замолчал и больше не проронил ни слова. Отец мой тоже хранил молчание. Но по тому, как скупо обронил эти слова дядя, можно было догадаться, что к тем событиям имел какое-то отношение дядюшка К. В конце концов, детское любопытство, не знающее преград, привело меня к его порогу. Мне тогда едва исполнилось двенадцать. Дядя К. не был нам кровным родственником; просто мой отец водил с ним дружбу еще с дореформенных времен, и я с малых лет привык почитать его как близкого человека.

Но и от него я не добился внятного ответа.

– Хватит тебе, всё это пустяки. Не стоит попусту толковать о призраках. И отец твой, и дядя лишь разгневаются, узнай они о наших беседах.

Дядюшка К. слыл человеком словоохотливым, но в этом деле он упорно держал рот на замке, и мне не за что было зацепиться, чтобы выведать подробности. Вскоре школьные будни, где нас изо дня в день пичкали сухими правилами физики и математики, вытеснили из моей головы и имя О-Фуми, и все это туманное происшествие. Так миновало около двух лет. Помню, стоял конец ноября. Когда я возвращался из школы, небо разродилось холодным, пронзительным дождем, который к сумеркам зарядил уже в полную силу. Тетушка К. еще с утра отправилась в театр Синтомидза, куда ее позвали соседи.

Накануне дядюшка К. приказал мне:

– Загляни ко мне завтра вечером. Я буду дома один.

Я сдержал обещание и, наскоро поужинав, отправился к нему. В ту пору город еще хранил в себе нетронутые осколки старых самурайских усадеб, оставшихся в наследство от Эдо; даже в ясный полдень эти строения ложились на улицы сумрачной тенью, а уж в дождливые сумерки всё вокруг погружалось в невыразимое уныние. Дядюшка К. обитал за воротами бывшего даймёского поместья; вероятно, прежде там располагалось жилище какого-нибудь старшего управляющего или доверенного лица. Это был отдельный домик с крошечным садом, скрытым за грубой бамбуковой изгородью.

Дядя уже вернулся со службы, отужинал и успел смыть дорожную пыль в бане. Мы сидели вдвоем подле лампы и больше часа вели неспешную беседу о всякой всячине. Снаружи дождь гулко шлепал по широким листьям фатсии и барабанил в ставни, отчего мрак за окном казался еще гуще и беспросветнее. Когда стенные часы пробили семь раз, дядя вдруг умолк и прислушался к шуму воды.

– Разошелся не на шутку.

– Тетушке, должно быть, будет непросто добираться домой, – заметил я.

– О том не беспокойся, я уже послал за ней рикшу.

Он снова отхлебнул чаю, помолчал немного, а затем выражение его лица стало непривычно серьезным.

– Послушай-ка, хочешь, я поведаю тебе ту самую историю об О-Фуми, о которой ты допытывался когда-то? Для подобных рассказов такая ночь – самая подходящая. Вот только ты ведь у нас из робкого десятка.

И это было чистой правдой: я рос ужасно трусливым. Но, как это вечно бывает в детстве, всё пугающее обладало над моей душой неодолимой властью. Я обожал жуткие истории, слушал их, сжавшись в комок и каменея от страха. А тут речь шла о загадке, что годами бередила мой ум. Стоило дяде заговорить, как глаза мои невольно заблестели. Под теплым светом лампы привидения казались чем-то далеким и невозможным; я нарочно расправил плечи, стараясь казаться храбрецом, и дядя, должно быть, забавляясь моей детской миной, некоторое время молча посмеивался в усы.

– Ну, так слушай. Только, чур, потом не жаловаться, что боишься возвращаться в потемках и не проситься потом на ночлег.

Припугнув меня напоследок, он начал свой рассказ.

– Мне тогда едва исполнилось двадцать лет. Стало быть, шел первый год Гэндзи – тот самый, когда в Киото отгремела битва у ворот Хамагури.

В те годы здесь, в квартале Бантё, располагалась усадьба хатамото по имени Мацумура Хикотаро, чье жалованье составляло триста коку. Мацумура был мужем образованным, глубоко постигшим голландские науки, и состоял на службе по иностранному ведомству. Слыл он человеком не бедным и пользовался немалым весом в свете. Его младшая сестра О-Мити четырьмя годами ранее была выдана замуж за другого хатамото, Обату Иори, чей дом стоял на западном берегу Эдогавы в Коисикаве. К тому времени она уже воспитывала трехлетнюю дочь О-Хару.

И вот однажды эта самая О-Мити явилась к брату, ведя за руку маленькую О-Хару, и с порога объявила:

– Я больше не в силах оставаться под кровом Обаты. Заклинаю вас, добейтесь для меня развода.

Мацумура был не на шутку поражен. Он принялся допытываться о причинах столь дерзкого решения, но сестра лишь сидела с мертвенно-бледным лицом и не находила слов для ответа.

– Это немыслимо. Ты обязана объясниться. Если женщина однажды вошла в чужой дом, она не вольна требовать свободы по своей прихоти, как не может быть и разведена без веских на то оснований. Нельзя просто прийти и просить о расторжении брака, не открыв обстоятельств. Если я сочту твои причины достойными, тогда я смогу хлопотать за тебя. Говори же.

Всякий на его месте рассудил бы так же. Но О-Мити упрямо хранила молчание. Она лишь твердила, точно в забытьи, что не проживет в том доме и лишнего дня и что брат непременно должен ее вызволить. Видеть, как замужняя женщина, дочь самурайского рода, которой пошел двадцать второй год, ведет себя подобно неразумному дитя, было невыносимо. Даже Мацумура, отличавшийся великим терпением, под конец не сдержал гнева.

– Да опомнись же ты! Разве можно идти с просьбой о разводе, скрывая причину? Разве другая сторона смирится с этим? Ты замужем не день и не два, прошло почти четыре года, у тебя растет дитя. В доме нет ни свекра, ни золовки, с которыми тебе пришлось бы делить кров и мириться; муж твой, Обата, человек благородный и кроткий, и хоть не богат, но службу свою несет исправно. Чего еще тебе недостает? Зачем тебе эта свобода?

Ни мольбы, ни гневная брань не возымели действия. Тогда Мацумура невольно задумался. Мир полон соблазнов и падений. В доме Обаты служили молодые вассалы; да и в соседних усадьбах хватало вторых и третьих сыновей, праздных и дерзких. Сестра его еще молода – неужто она совершила роковую ошибку, оступилась и теперь пытается бежать, пока позор не накрыл её с головой? При этой мысли расспросы брата стали еще суровее. Он объявил, что если она не откроет правду немедленно, ему останется лишь одно: силой отвезти ее назад к Обате и заставить говорить в присутствии мужа. С этими словами он уже схватил ее за ворот платья, готовый исполнить угрозу.

Гнев его был столь страшен, что О-Мити окончательно пала духом. Залившись слезами, она взмолилась о прощении и прошептала:

– Хорошо… я скажу всё.

И когда, прерываясь от рыданий, она поведала брату о случившемся, изумление его превзошло всякие границы.

Случилось это семь дней назад, в ту самую ночь, когда в домах убрали кукол после праздника девочек. У изголовья О-Мити возник призрак молодой женщины с распущенными волосами и лицом, лишенным красок жизни. Она была пропитана влагой с головы до пят, точно лишь миг назад вышла из речных глубин. По манерам своим она походила на служанку из знатного дома: она смиренно опустилась на татами, положила руки перед собой и отвесила глубокий поклон. Она не произнесла ни единого слова, не сделала ничего, что могло бы напугать явной угрозой. Она просто сидела у изголовья – неподвижная, покорная и безмолвная, – но именно в этом безмолвии таился невыносимый, леденящий ужас. О-Мити в беспамятстве вцепилась в край одеяла, и в тот же миг страшное видение рассеялось.

Но в ту же секунду пробудилась и маленькая О-Хару, спавшая рядом. Малышка зашлась в таком крике, словно ее коснулось пламя, и сквозь слезы запричитала:

– Фуми пришла! Фуми пришла!

Стало быть, мокрая женщина явилась и ребенку. Имя «Фуми», сорвавшееся с губ девочки, вероятно, и принадлежало незваной гостье.

О-Мити провела остаток ночи в трепете. Дочь самурая и жена воина, она стыдилась подобных призрачных видений и потому поначалу скрыла всё от мужа. Однако на следующую ночь мокрая женщина вновь замерла у ее изголовья. И на третью ночь – тоже. И всякий раз малютка О-Хару вскрикивала: «Фуми пришла!». Измученная бессонницей и неизбывной тревогой, О-Мити больше не могла таиться и открылась мужу. Но Обата лишь поднял её на смех, не придав словам супруги значения. Между тем призрак и не думал исчезать: женщина неизменно являлась к постели О-Мити. Что бы та ни говорила, муж оставался глух. В конце концов, он и вовсе разгневался, заявив, что подобное малодушие недостойно его жены.

– Пусть он трижды самурай, – воскликнула О-Мити, – но разве может человек безучастно взирать на муки собственной жены!

Обида на холодность мужа поселилась в ее сердце. Она была убеждена: если это не прекратится, неведомый дух рано или поздно сведет ее в могилу. Теперь ей виделось лишь одно спасение: забрать дочь и бежать из этого проклятого дома, пока рассудок окончательно не покинул её.

– Вот почему я не могу больше там оставаться. Умоляю, поймите меня.

Пока она говорила, по ее телу то и дело пробегала судорожная дрожь; она прерывисто дышала, словно вновь переживала тот липкий ужас. В ее полных отчаяния глазах не было и тени лжи, и Мацумура невольно погрузился в раздумья.

– Неужто и впрямь подобное возможно?..

Как ни старался он найти разумное объяснение, поверить в рассказанное было свыше его сил. Он понимал, почему Обата отнесся к ее словам с таким пренебрежением. Мацумура и сам готов был прикрикнуть на сестру и прогнать ее прочь, обозвав дурой, но, видя, до какого исступления она доведена, он не смог остаться безучастным. К тому же за этой историей могло скрываться нечто куда более запутанное. Как бы там ни было, он решил прежде всего повидаться с Обатой и выслушать его самого.

– По одним твоим словам судить не возьмусь. Я должен переговорить с Обатой и понять, что известно ему. Предоставь это мне.

Оставив сестру под своей защитой, Мацумура, взяв с собой лишь одного преданного слугу, тотчас отправился на западный берег Эдогавы.

II

По пути в усадьбу Обаты Мацумура пребывал в тягостных раздумьях. Сестра его – лишь женщина, и спрос с нее невелик; но он-то – муж, самурай, облеченный правом носить два меча. Подобает ли человеку его сословия с серьезным видом рассуждать о привидениях, ведя переговоры с другим воином? Сердце его сжималось от стыда при мысли, что почтенный сосед посмотрит на него как на безумца, дерзнувшего нести суеверный вздор. Но как бы он ни пытался повернуть дело в уме, никак не мог подыскать достойного предлога для начала беседы: вопрос был до крайности прост, а потому, с какой стороны к нему ни подступись, всё выходило неловко и нелепо.

Когда он прибыл на место, хозяин дома, Обата Иори, оказался в своих покоях и тотчас велел проводить гостя в приемную. Они обменялись положенными по этикету сезонными приветствиями, однако Мацумура всё не решался изложить истинную цель своего визита. Он заранее приготовился к тому, что будет осмеян, но теперь, оказавшись лицом к лицу с хозяином, почувствовал: говорить о призраках куда труднее, нежели он воображал. К счастью, тишину нарушил сам Обата:

– Не заглядывала ли к вам сегодня О-Мити?

– Да, была у меня, – отозвался Мацумура, но продолжить не нашел в себе сил.

– Верно, уже успела наговорить вам с три короба. Женщины и дети – народ неразумный: ей в последнее время почудилось, будто в наших стенах поселилось привидение. Ха-ха-ха!

Обата смеялся искренне и громко. Мацумура не нашел иного выхода, как ответить вежливой улыбкой. Но одно дело – светский смех, и совсем другое – решение вопроса, принявшего столь опасный оборот. Воспользовавшись случаем, он всё же поведал всё, что услышал от сестры. Когда рассказ был окончен, Мацумура почувствовал, как по его спине струится холодный пот. После этих слов и Обате стало не до смеха. Он нахмурился, явно борясь с замешательством, и на некоторое время погрузился в молчание. Если бы речь шла об одном лишь пустом страхе, можно было бы отделаться шуткой или пожурить супругу, но теперь, когда брат явился с разговором, за которым явственно виделась тень развода, приходилось отнестись к делу со всей строгостью самурайской чести.

– Как бы там ни было, это надлежит расследовать, – произнес наконец Обата.

По его рассуждению, если в доме и впрямь завелась нечистая сила – то есть если усадьба действительно обрела дурную славу, – кто-то из домочадцев непременно должен был столкнуться с чем-то подобным. Он сам прожил здесь двадцать восемь лет и никогда не слышал даже тени подобных слухов. Его дед с бабкой, чей облик он помнил лишь смутно, покойный отец, покинувший этот мир восемь лет назад, и мать, ушедшая двумя годами позже, – никто из них ни разу не обмолвился о чем-то сверхъестественном. И это само по себе казалось странным: отчего же призрак является именно О-Мити, вошедшей в этот дом всего четыре года назад? И если допустить, что по неведомым причинам дух избрал именно её, то почему не раньше, а лишь теперь, спустя столько времени? Но так как иного пути не виделось, Обата решил собрать всех домашних и учинить подробный расспрос.

– Весьма прошу об этом, – кивнул Мацумура, соглашаясь.

Первым делом Обата призвал старшего управляющего, Годзаэмона. Тому шел сорок первый год, и он принадлежал к роду наследственных слуг дома.

– Еще со времен покойного господина мы не знали ничего подобного, – ответил тот без малейшего колебания. – И отец мой в своих рассказах никогда не упоминал о чем-то таком.

Затем настала череда младших слуг и носильщиков, но те были людьми пришлыми, нанятыми недавно, и, разумеется, ничего не знали. После допросили служанок; однако для них эта весть стала громом среди ясного неба, и они лишь мелко дрожали от страха. Расследование зашло в тупик.

– В таком случае, должно вычистить пруд, – распорядился Обата.

Поскольку призрачная женщина являлась О-Мити промокшей до нитки, он предположил, что на дне пруда может таиться некая мрачная тайна. В усадьбе имелся старый пруд, занимавший площадь около ста цубо. На следующий день согнали множество рабочих, которые принялись вычерпывать воду и разгребать ил. Обата и Мацумура лично следили за каждым их движением. Но кроме сонных карасей да карпов ничего не обнаружили. На илистом дне не нашлось ни единого женского волоса, не подняли ни гребней, ни заколок, ни иных вещей, в которых могла бы затаиться чья-то злая память. По настоянию Обаты прочистили и колодец на территории усадьбы, но из темной глубины всплыла лишь одна красная вьюнковая рыбка, вызвавшая общее изумление, – и на том всё кончилось. След оборвался в неизвестности.

Тогда уже Мацумура предложил другое: наперекор страху О-Мити, вернуть ее в дом мужа и уложить спать в прежних покоях вместе с О-Хару, а самим спрятаться в соседней комнате и дождаться глубокой ночи.

На дворе стояла теплая весенняя ночь, укутанная низкими облаками. О-Мити, чьи нервы были натянуты, словно тетива, едва ли могла забыться сном, зато маленькая девочка, не знающая тревог, вскоре мирно задремала. И вдруг она пронзительно вскрикнула, точно ее коснулись раскаленной иглой, а затем захрипела тихим, надтреснутым голосом:

– Фуми пришла… Фуми пришла…

– Вот она! – в один голос воскликнули самураи.

Они рванули на себя фусума и ворвались в комнату. В плотно затворенной комнате застоялся тяжелый, прогретый весенний воздух; пламя в затененном андоне даже не колыхнулось, неподвижно освещая постель матери и дитя. Снаружи не проникало ни малейшего дуновения. О-Мити в беспамятстве прижимала к себе дочь, уткнувшись лицом в подушку.

Получив это живое свидетельство собственными глазами, Мацумура и Обата в немом оцепенении переглянулись. Но от этого загадка стала лишь еще более зловещей: откуда трехлетняя девочка знает имя незримой гостьи, которую не способны увидеть взрослые мужи? Вот что не поддавалось никакому осмыслению. Обата пытался ласково выведать у О-Хару, что именно та видела, но дитя в таком возрасте еще не владело речью в достаточной мере, и добиться от нее толку было невозможно. Поневоле закрадывалась мысль, что мокрая женщина, завладев детской душой, сама заставляет девочку выкрикивать свое тайное имя. И двоим мужчинам, привыкшим полагаться на сталь своих мечей, стало не по себе.

На следующий день управляющий Годзаэмон, глубоко удрученный происходящим, отправился к известному гадателю в Итигая. Тот велел раскопать корни старой камелии, росшей к западу от дома. Дерево выкорчевали, но это лишь подорвало веру в предсказателя: под корнями не обнаружилось ровным счетом ничего.

Так как ночами О-Мити была лишена сна, ей приходилось забываться в дреме в дневные часы. Днем О-Фуми, по всей видимости, не являлась, и это давало женщине краткую передышку. Но жизнь самурайской жены не может уподобиться жизни куртизанки, что бодрствует во мраке и спит при свете солнца. Это было и унизительно, и крайне неудобно для ведения хозяйства. Если не найдется способа навеки изгнать привидение, миру в доме Обаты не бывать. При этом скандал нельзя было предавать огласке: для благородной семьи это стало бы несмываемым позором. Поэтому Мацумура хранил молчание, а Обата строго-настрого запретил слугам болтать лишнее. Однако, видно, кто-то всё же не удержал язык за зубами, ибо вскоре по знакомым домам пополз ядовитый шепоток:

– В доме Обаты, говорят, завелось привидение. Женский призрак, не иначе.

Люди, как водится, прибавляли от себя жуткие подробности, но в кругу самураев было не принято расспрашивать о подобном в лицо. И всё же нашелся человек, достаточно бесцеремонный, чтобы вмешаться в это дело. То был тот самый дядюшка К., сосед Обаты, второй сын в семье хатамото. Прослышав о слухах, он тотчас явился к Обате и прямо потребовал ответа: правда ли то, о чем шепчутся в квартале?

Поскольку с ним Обата водил давнюю и крепкую дружбу, он не стал утаивать истины и поведал всё как есть, после чего попросил совета – нельзя ли как-то докопаться до самой сути этого наваждения. Надлежит сказать, что не только у хатамото, но и у гокэнин вторые и третьи сыновья в Эдо чаще всего оставались без должности и дела. Старший сын рождался наследником; младшие же, если не обладали талантами, чтобы заслужить собственное назначение, или уходили в приемные сыновья в другие семьи, или не имели почти никакой надежды занять достойное место в жизни. Многие из них годами жили на иждивении старшего брата, проводя дни в праздности, хотя и носили два меча, почитаясь взрослыми мужами. С одной стороны, такая жизнь казалась беззаботной; с другой – была исполнена глубокой печали.

Подобное положение неизбежно толкало их к распущенности. Многие становились завсегдатаями чайных домов и искателями сомнительных развлечений. Дядюшка К. был именно таким человеком, а потому для подобного расследования подходил как нельзя лучше. Разумеется, он с радостью принял предложение.

Пораскинув умом, дядюшка К. рассудил, что караулить у постели, подражая героям древних сказаний, сейчас бесполезно. Прежде следовало выяснить, кто такая эта О-Фуми и какие незримые нити связывали ее с домом Обаты.

– Не было ли среди ваших родственниц или прислуги женщины по имени О-Фуми? – осведомился он.

Обата ответил отрицательно. Среди родни таковой не числилось. Что до прислуги, то люди менялись часто, и всех имен он упомнить не мог, но в последние годы женщины с таким именем в доме точно не служили. Когда принялись разбираться глубже, выяснилось, что в доме Обаты издавна держали двух служанок: одну привозили из деревни, принадлежавшей их родовым землям, а другую нанимали здесь, в Эдо, через посредничество вербовочной конторы. Этой конторой из поколения в поколение была лавка Сакая в Отова.

Судя по словам О-Мити, призрак походил на женщину, прежде служившую в знатном доме, и потому дядюшка К. решил начать поиски не с далекого поместья, а с конторы Сакая. Ведь вполне могло статься, что некая О-Фуми служила у Обаты в те времена, о которых сам нынешний хозяин имел лишь смутное представление.

– Что ж, полагаюсь на ваше рвение. Только прошу вас: действуйте втайне, – напутствовал его Обата.

– О том не беспокойтесь.

На том они и расстались. Стоял ясный погожий день конца третьего месяца, и на махровой сакуре в усадьбе Обаты уже густо зеленели молодые листья.

III

Дядюшка К. направился к заведению Сакая, что в квартале Отова, и погрузился в изучение долговых и учетных книг, где из года в год отмечались все поступления и выбытия служанок. Поскольку этот дом из поколения в поколение поставлял прислугу в усадьбу Обаты, там, разумеется, должны были сохраниться имена всех женщин, когда-либо переступавших порог их дома ради службы.

Как и предсказывал Обата, в книгах последних лет имени О-Фуми не значилось. Дядюшка упорно листал записи всё дальше и дальше в прошлое – за пять, за десять, за пятнадцать лет, – однако под его пальцами не промелькнуло ни О-Фуми, ни О-Фую, ни О-Фуку, ни О-Фусы: не встретилось ни единого женского имени, начинавшегося со слога «фу».

– Стало быть, это девица из их собственного поместья? – промелькнула у него догадка.

Но, вопреки этому соображению, он продолжал с упрямством перелистывать ветхие тома один за другим. Тридцать лет назад в лавке Сакая случился опустошительный пожар, и все древние записи обратились в пепел; больше ранних книг не уцелело ни одной. И все же дядюшка решил дойти до самого конца, до последней возможной черты, и терпеливо разбирал бледные следы туши на пожелтевшей, местами закопченной бумаге.

Разумеется, эти реестры не составлялись специально для нужд семейства Обата. В одну толстую, переплетенную поперек тетрадь заносились сведения обо всех усадьбах, с которыми вела дела контора, и уже одно то, чтобы выуживать в этом море имен редкие упоминания фамилии Обата, было трудом нешуточным. К тому же записи тянулись через десятилетия, и почерки в них сменяли друг друга, точно времена года. Среди грубого мужского письма, напоминавшего кривые, ржавые гвозди, то и дело вклинивались тонкие женские каракули, схожие со спутанными шелковыми нитями; иные строки, выведенные почти сплошь каной, казались начертанными неопытной детской рукой. Разбирать этот хаос «гвоздей» и «ниток» было столь утомительно, что у дядюшки вскоре зарябило в глазах, а мысли его окончательно спутались.

Ему понемногу начало докучать это занятие. В глубине души уже шевелилось едкое сожаление о том, что он по мимолетной прихоти ввязался в столь нелепое и безнадежное дело.

– Неужто это молодой господин с берегов Эдогавы? Что за сокровища вы здесь разыскиваете? – раздался чей-то голос, сопровождаемый легким смешком.

Тот, кто срашивал, присел у входа в лавку. То был худощавый мужчина лет сорока двух или сорока трех, облаченный в простое полосатое кимоно и такое же хаори – с виду самый обыкновенный горожанин. Смуглый цвет лица, высокая переносица и особенно живые, исполненные лукавства и ума глаза, напоминавшие взгляд искусного актера, были самой приметной чертой его удлиненного лица. Звали его Хансити, и был он сыщиком из Канды. Его сестра обучала пению токивадзу подле Мёдзинсита; дядюшка К. порой заглядывал к ней на уроки, и потому с самим Хансити со временем сошелся довольно близко.

Среди собратьев по ремеслу Хансити пользовался немалым весом. И всё же для человека его занятия он был на редкость честным, прямодушным «эдокко» – коренным сыном Эдо; о нем никогда не шептались за спиной, не упрекали в злоупотреблении властью или притеснении слабых. Напротив, в народе он слыл человеком добрым и всегда отзывчивым к чужой беде.

– Всё в трудах, как и прежде? – осведомился дядюшка.

– Ваша правда. Вот и нынче забежал сюда по надобности, – отозвался сыщик.

Они перекинулись парой пустяковых фраз, и тут дядюшку осенила мысль: пожалуй, этому Хансити можно доверить тайну. Не лучше ли будет рассказать ему всё без утайки и испросить совета?

– Не сочти за труд, Хансити, – промолвил дядюшка, опасливо оглянувшись по сторонам, – есть у меня к тебе разговор, не терпящий лишних ушей.

Хансити тотчас охотно кивнул.

– О чем бы ни шла речь, я готов слушать. Эй, хозяйка! Позволь нам на малую толику времени занять твою верхнюю комнату. Не откажешь?

Он первым поднялся по крутой лестнице на тесный второй этаж. Там располагалась крохотная шестициновая комнатка; в полумраке у стены громоздились дорожные корзины и прочая домашняя утварь. Дядюшка поднялся следом и во всех подробностях изложил странную историю, терзавшую дом Обаты.

– Ну как, скажи на милость, можно ли найти способ выведать, кто эта призрачная женщина? – вопросил он в конце. – Если удастся установить ее имя и отслужить по ней обряд, быть может, дух ее, наконец, обретет покой, и на том всё кончится…

– Хм-м… – протянул Хансити, склонив голову и на мгновение погрузившись в раздумья. – Скажите на милость, господин… а привидение-то и впрямь является?

– Ну… – дядюшка и сам замялся, не зная, что ответить. – Говорят, что является. Сам-то я его не видел.

Хансити вновь умолк и неспешно раскурил трубку.

– Стало быть, обликом она – сущая служанка из самурайского дома, да к тому же вся пропитана водой? Ежели рассудить просто – нечто вроде О-Кику из «Сарайясики»?

– Пожалуй, весьма на нее походит.

– А книжки с картинками в том доме почитывают? – вдруг спросил Хансити, и вопрос этот был столь неожиданным, что дядюшка даже растерялся.

– Хозяин, правду сказать, к этому не склонен, а вот в женских покоях, кажется, читают. К ним по соседству захаживает разносчик из прокатной лавки Тадзимая.

– А храм у этого семейства какой?

– Дзёэн-дзи, что в Ситае.

– Дзёэн-дзи? А-а, вот оно что, – с понимающей улыбкой проговорил Хансити.

– Что, у тебя возникла какая-то догадка?

– Госпожа Обата… она хороша собой?

– Да, пожалуй, весьма недурна. Ей всего двадцать первый год.

– В таком случае вот что, господин, – произнес Хансити, не переставая улыбаться. – Негоже нам, людям посторонним, слишком уж ревностно соваться в чужие семейные дела, но не доверите ли вы сию загадку мне? Обещаю, через два-три дня я непременно распутаю этот узел и доложу вам о результате. Само собой, всё останется строго между нами; ни единому человеку я не проговорюсь.

Дядюшка К. всецело доверился Хансити и объявил, что поручает ему дело целиком. Тот принял поручение, однако прибавил, что сам он намерен действовать исключительно из тени. Снаружи всё должно было выглядеть так, будто расследование ведет именно дядюшка; поэтому, начиная с завтрашнего утра, ему придется, пускай это и доставит неудобство, сопутствовать сыщику, чтобы впоследствии он мог со спокойной совестью отчитаться перед Обатой. Дел у дядюшки было немного, времени – в избытке, и он тотчас согласился. Ему и самому было до крайности любопытно увидеть, как такой искушенный мастер, как Хансити, примется за дело. Расставшись с новым союзником, дядюшка в тот день отправился на поэтическое собрание, затянувшееся где-то в недрах Фукагавы.

Вернулся он поздно и наутро с превеликим трудом оторвал голову от подушки, но к условленному часу всё же явился в назначенное место.

– С чего начнем наше расследование? – осведомился он.

– Для начала заглянем в прокатную книжную лавку.

Они направились в Тадзимаю, что в Отова. Тамошний приказчик хорошо знал дядюшку, ибо лавка исправно снабжала книгами и его собственный дом. При встрече с ним Хансити осведомился, какие именно книги с самого Нового года брали для чтения в усадьбу Обаты. В книгах учета подобные мелочи не всегда фиксировались, и приказчик не сразу нашелся с ответом, однако, покопавшись в памяти, назвал несколько названий в жанре сёси и ёмихон.

– А не давали ли вы им случайно книжку с картинками под названием «Усузуми-дзоси»? – вкрадчиво спросил Хансити.

– Было такое. Кажется, еще в феврале, – припомнил приказчик.

– Позвольте взглянуть.

Тот поискал на полках и вынес небольшое издание в двух тетрадях. Хансити взял вторую часть, раскрыл её и, пролистав несколько страниц, нашел нужное место – где-то на восьмом развороте – и, молча, указал дядюшке. На картинке была изображена знатная дама, восседающая в покоях, а перед ее верандой замерла, уныло склонив голову, молодая служанка. И эта служанка была точь-в-точь тем самым призраком, о коем шла речь. В саду виднелся пруд с цветущими ирисами, и, судя по всему, дух девицы восстал из этих глубин; её волосы и одежды были зловеще мокрыми. Лицо и вся фигура были выписаны с таким мастерством и жутью, что могли бы лишить покоя любую женщину или дитя.

Дядюшка невольно вздрогнул. Его поразил не столько сам рисунок, сколько то обстоятельство, что призрак этот был как две капли воды похож на ту О-Фуми, которую он уже успел нарисовать в своем воображении. Он взял книгу в руки. На обложке значилось: «Новое издание „Усузуми-дзоси“», за авторством Тамэдзуй Хётё.

– Берите её с собой, господин. Весьма занятная вещица, – промолвил Хансити тем особым тоном, в коем явно крылся некий скрытый смысл.

Дядюшка спрятал обе тетради за пазуху, и они покинули лавку.

– Я и сам когда-то листал эту книжонку, – признался Хансити, когда они вышли на улицу. – Как только вы вчера заговорили со мной о привидении, она тотчас всплыла у меня в памяти.

– Стало быть, госпожа увидела картинку, испугалась, и теперь этот образ является ей в снах? – предположил дядюшка.

– Нет, дело здесь не только в воображении. Пойдемте-ка теперь в Ситаю – там вы всё увидите сами.

Хансити уверенно зашагал вперед. Они одолели подъем Андо-дзака, миновали Хонго и вышли к Икэнохате в Ситае. С самого утра в воздухе царило полное безветрие; небо поздней весны сияло над головой, словно отполированный кусок лазурита. На пожарной каланче, не шелохнувшись, дремал коршун. У молодого самурая, скакавшего верхом и понукавшего уже слегка запыхавшуюся лошадь, позолоченный козырек дзингасы ярко вспыхивал в лучах солнца, уже почти летнего и горячего.

Храм Дзёэн-дзи, под сенью которого покоились предки Обаты, был строением весьма величественным. Едва они переступили порог ворот, как взору их открылись густые, пышно цветущие кусты ямабуки. Вскоре их принял настоятель. То был мужчина лет сорока; лицо его отличалось болезненной бледностью, а кожа на щеках после утреннего бритья отливала густой синевой. Один из гостей был благородным самураем, другой – человеком из сыска; поэтому настоятель и не помышлял о пренебрежении.

По дороге соратники уже всё обсудили, и дядюшка первым повел нить разговора. Он поведал, что в доме Обаты в последнее время творится неладное: по ночам к супруге хозяина является женский дух. После чего осведомился, не известно ли настоятелю какого-либо обряда, заклинания или молитвы, способных изгнать это наваждение.

Настоятель выслушал его в глубоком молчании.

– Исходит ли эта просьба от самого господина и его супруги? Или же вы явились по собственной воле? – спросил он, наконец, беспокойно перебирая четки.

– Разве это имеет значение? Главное – в силах ли вы взяться за это дело? – отрезал дядюшка.

И он, и Хансити одновременно вперили в монаха острые, пронизывающие взгляды. Настоятель побледнел еще сильнее и заметно вздрогнул.

– Мы, смиренные рабы веры, не дерзаем ручаться за чудеса, – пробормотал он, – однако, собрав все душевные силы, вознесем молитву об избавлении.

– Будем вам премного обязаны, – кивнул дядюшка.

Вскоре подошло время трапезы, и гостям подали изысканное постное угощение. Не обошлось и без сакэ. Настоятель к чаше не прикоснулся, зато двое гостей отдали должное угощению. На прощание монах промолвил: «Я велел бы подать вам паланкин, да в этот час все заняты…» – и неприметным жестом попытался вложить в руку Хансити сверток, обернутый в бумагу. Но сыщик мгновенно вернул его обратно.

– Ну вот, господин, на сегодня, пожалуй, довольно, – произнес Хансити с усмешкой, едва они покинули храмовую ограду. – Видали, как преподобный едва не затрясся?

То, как стремительно переменился в лице настоятель, и та чрезмерная, почти подобострастная учтивость, с которой он их угощал, красноречиво свидетельствовали: он сдался. И всё же в уме дядюшки оставалось одно неясное место.

– И всё-таки, – не удержался он, – отчего маленькая О-Хару кричала: «Фуми пришла»? Вот этого я никак не могу взять в толк.

– Того и мне пока неизвестно, – отозвался Хансити, по-прежнему загадочно улыбаясь. – Само дитя до такой хитрости не додумается; стало быть, кто-то его научил. Замечу лишь на всякий случай: этот монах – человек дурной славы… из той же породы, что и те, из Энмёина, – о нем и прежде доходили недобрые слухи. Оттого-то, стоило нам явиться, он и без лишних слов преисполнился страха: совесть его нечиста. Теперь, когда мы его припугнули, он, верно, больше не решится на подобные каверзы. На этом моя роль исполнена. А далее уж вам решать, как преподнести всё господину Обате. Позвольте откланяться.

У Икэнохаты они разошлись в разные стороны.

IV

На обратном пути дядюшка заглянул к приятелю в Хонго, и тот напомнил ему о светском долге – необходимости почтить своим присутствием пышное представление воспитанниц одной именитой наставницы танцев. Смотр этот устраивали в Янагибаси, и дядюшка, захватив с собой подобающее случаю денежное подношение, отправился туда вместе с другом. Среди пестрого многоцветья нарядов, в шуме праздного веселья и звонкого женского смеха они пробыли до тех пор, пока в сумерках не зажглись фонари. Дядюшка вернулся под родной кров уже в весьма благодушном хмелю, отчего в тот вечер так и не сумел навестить Обату, чтобы поведать ему о плодах своих изысканий.

Лишь на следующий день он предстал перед Иори. Об участии Хансити дядюшка предпочел не обмолвиться ни единым словом; напротив, он принял на себя вид мужа проницательного и сообщил всё так, будто дошел до истины собственным умом. С изрядной долей важности он изложил и находку в книжной лавке, и сомнительные дела храмового настоятеля. Пока он вел свой рассказ, лицо Обаты становилось всё мрачнее, точно на него ложилась тень грозовой тучи.

О-Мити немедленно была призвана к мужу. Перед ней безмолвным укором положили «Новое издание „Усузуми-дзоси“» и сурово осведомились: не этот ли призрак является ей в ночных видениях? О-Мити побледнела так, что на лице её не осталось ни кровинки, и она не смогла вымолвить ни слова.

– Поговаривают, будто настоятель Дзёэн-дзи – монах, отринувший святость и поправший обеты, – произнес муж. – Уж не ты ли, прельщенная его речами, замыслила нечто недоброе? Отвечай же всю правду!

Как ни допрашивали её, О-Мити, захлебываясь слезами, клялась, что не совершала ничего порочного. Однако она признала, что впала в тягчайшее заблуждение. После чего, смиренно взывая к милосердию, открыла супругу и дядюшке все тайники своей души.

– В дни празднования Нового года, когда я явилась в Дзёэн-дзи для поклонения, – начала она свой горестный рассказ, – настоятель, приняв меня в отдельном покое, вдруг пристально всмотрелся в черты моего лица и несколько раз тяжело вздохнул. После он едва слышно промолвил, словно обращаясь к самому себе: «Ах, сколь несчастная вам уготована доля». На том мы и расстались. Но в феврале, когда я вновь пришла в храм, он, завидев меня, повторил те же слова и вновь преисполнился печали. Мне стало не по себе, и я робко спросила: «Отчего вы так говорите, преподобный?» Тогда настоятель с глубоким состраданием молвил: «Печать дурной судьбы лежит на вас. Пока у вас есть муж, рано или поздно на вас обрушится беда, коя может стоить вам самой жизни. Благом было бы для вас остаться в одиночестве; иначе страшное несчастье постигнет не только вас, но и вашу малютку-дочь». Услышав это, я почувствовала, как сердце моё леденеет. За собственную участь я еще могла бы не трепетать, но я в исступлении стала молить его: неужто нельзя хоть как-то уберечь дитя? На что он ответил: «Узы матери и ребенка нерасторжимы. Покуда вы сами не избегнете грядущего рока, и дочери вашей не уйти от него». Когда он это сказал… когда он это сказал… вы можете вообразить, что творилось в моей душе… – тут О-Мити не выдержала и разрыдалась в голос.

– Вы, люди нынешнего склада, услышав подобное, тотчас бы усмехнулись и назвали это суеверием и глупостью, – вставил дядюшка, обращаясь ко мне. – Но в те поры люди были иного закала, а уж женщины – и подавно.

После того разговора мрачное предчувствие больше не покидало О-Мити. Какое бы горе ни стучалось в двери, думала она, пускай это и есть возмездие за грехи прошлых жизней, пусть оно падет на неё одну. Но мысль о том, что та же кара настигнет и милую О-Хару, была для матери невыносима. Это было слишком жестоко, слишком беспощадно. Разумеется, муж был дорог её сердцу, но дочь была стократ дороже. Она любила её больше собственного дыхания. И в смятенном её уме созрело убеждение, что спасти ребенка, а заодно и самой остаться в живых, можно лишь одним единственным способом: покинуть дом мужа, с которым они, казалось, никогда не ведали взаимной скуки.

Однако она не раз колебалась, раздираемая сомнениями. Так миновал и февраль. Настал праздник девочек, и в доме Обаты на ступенчатых подставках чинно расставили кукол. Взирая в сумеречном свете на это кукольное величие, над которым смутно белели и розовели нежные ветви персика, О-Мити с тоской спрашивала себя: удастся ли ей в следующем году, и через год, и через многие годы так же благополучно праздновать Хина-мацури? Будет ли её дочь по-прежнему невредима? Кого из них двоих – проклятую мать или безвинное дитя – первой настигнет рок? Этот страх и эта скорбь столь переполнили её существо, что в тот год она не смогла захмелеть даже от сладкого белого вина.

Пятого числа кукол прибрали. И хотя сей обряд был привычен, расставание с ними показалось О-Мити особенно зловещим. После полудня того же дня она читала книжку, принесенную разносчиком, а О-Хару, прильнув к её коленям, бездумно разглядывала картинки. То была та самая «Усузуми-дзоси». В том месте повествовалось о служанке по имени О-Фуми, которой жестокий хозяин повелел принять смерть в глубоком пруду среди ирисов, и о том, как её неприкаянный дух явился после госпоже дома, чтобы возроптать на свою горькую обиду. Призрак на тех страницах был запечатлен с особым, леденящим мастерством.

Маленькая О-Хару, по всей видимости, была до крайности напугана. Указав пальчиком на рисунок, она робко спросила:

– Это кто?

– Это привидение женщины по имени Фуми. Если и ты станешь капризничать, из нашего пруда тоже выйдет вот такое страшное существо, – отозвалась мать.

Она промолвила это без тайного умысла, вовсе не желая мучить ребенка; но слова эти пали на благодатную почву детских страхов. О-Хару внезапно смертельно побледнела, точно в припадке, и в беспамятстве вцепилась в материнский пояс. В ту же ночь она вскрикнула так, словно на неё напал неведомый враг:

– Фуми пришла!

На следующую ночь крик повторился. О-Мити поняла, что совершила непоправимое, и поспешила вернуть книгу в лавку. Но малютка три ночи подряд звала О-Фуми по имени. От терзаний и тревоги О-Мити и сама почти лишилась сна. Ей начало казаться, что ночные бдения дочери – то самое предвестие великой беды, о котором пророчил настоятель. Перед её собственными глазами, точно в лихорадке, уже начал вставать призрачный образ О-Фуми.

Тогда она, наконец, решилась. Повинуясь наставлению монаха, которому верила слепо и беззаветно, она рассудила: остается лишь одно – уйти. И, воспользовавшись тем, что невинное дитя повторяет имя О-Фуми, О-Мити в одно мгновение превратилась в сочинительницу жуткой небылицы. Эта вымышленная история о призраке и должна была послужить ей благовидным предлогом, чтобы навсегда покинуть мужа.

– Глупая, несчастная женщина! – только и смог вымолвить Обата, взирая на рыдающую у его ног супругу.

Но даже суровый дядюшка К. не мог не признать, что за этим жалким женским обманом скрывался глубокий, чистый источник материнской любви. По его заступничеству О-Мити в конце концов получила прощение мужа.

– Не желаю, чтобы об этой слабости узнал даже мой шурин Мацумура, – распорядился Обата. – Но перед ним и перед всеми домочадцами нам всё равно надлежит сохранить лицо. Как же нам поступить?

Обата просил совета, и дядюшка К. тоже погрузился в раздумья. В итоге порешили так: призвать священника из храма, где покоились предки самого дядюшки, и устроить, для отвода глаз, торжественную заупокойную службу по неведомой душе О-Фуми. О-Хару доверили заботам искусного лекаря, и ночные крики вскоре утихли. А после стали со всей серьезностью рассказывать, будто благодаря силе поминальных молитв призрак О-Фуми больше не осмеливался тревожить живых.

Мацумура Хикотаро, не ведавший всей подоплеки дела, лишь сокрушенно качал головой и повторял, что в подлунном мире, верно, случаются вещи, которых не объять рассудком; об этом он по секрету поведал двум-трем близким друзьям. Одним из них и был мой дядя.

Дядюшка К. еще долгие годы не переставал восхищаться зоркостью Хансити, сумевшего распознать обман по одной лишь картинке из никчемной книжонки. Что же до того, с какой целью настоятель Дзёэн-дзи наговорил О-Мити столь ужасных вещей, то Хансити, по всей видимости, не желал пускаться в слишком уж подробные объяснения. Но когда через полгода этого настоятеля арестовали храмовые власти за постыдное нарушение обета целомудрия, О-Мити вновь похолодела от ужаса. Оказалось, что она стояла на самом краю пропасти, и лишь благодаря проницательности Хансити избежала окончательного падения.

– Как я уже сказывал, эту тайну, кроме супругов Обата да меня, не знает никто, – добавил дядюшка К., завершая свой рассказ. – Обата с женой благополучно здравствуют и поныне. После Реставрации он поступил на государственную службу в новом правительстве и ныне занимает положение весьма почтенное. Поэтому не вздумай болтать о том, что довелось тебе услышать в эту ночь.

Пока повествование подходило к концу, ночной дождь понемногу утих, и даже широкие листья фатсии в саду, казалось, забылись сном и больше не шелестели.

В моей детской памяти эта история запечатлелась с необычайной яркостью. Но теперь, оглядываясь назад через пелену лет, я понимаю: для Хансити всё это было делом пустячным, едва ли достойным упоминания. Случались в его практике и куда более поразительные приключения, способные по-настоящему всколыхнуть душу. Он был негласным Шерлоком Холмсом той великой и суровой эпохи Эдо.

По-настоящему часто видеться со стариком Хансити я начал уже десять лет спустя, как раз к исходу японо-китайской войны. Дядюшки К. к тому времени давно уже не было в живых. Хансити сказывал, что ему перевалило за семьдесят три, но то был на диво бодрый, почти невероятно свежий старик. Приемный сын его открыл лавку заморских товаров, а сам он жил на покое и предавался праздному безделью в свое удовольствие. По одному счастливому случаю я сошелся с ним близко и стал частым гостем в его уединенном домике в Акасака. Старик был человеком не без изысканного вкуса: он всегда угощал превосходным чаем и отменными сладостями.

За этими неспешными беседами я и выслушал несметное множество его воспоминаний. Почти целая записная книжка оказалась испещрена заметками о его сыскных делах. Из них-то я и намерен понемногу выбирать те, что показались мне наиболее примечательными, – не слишком заботясь о строгом порядке времени.

Каменный фонарь

石燈籠

I

Однажды старик Хансити во всех подробностях поведал мне о том, какое положение он занимал в прежнем мире чинов и служб. Чтобы тем, кто читает эти сыскные истории эпохи Эдо, было легче в них ориентироваться, я перескажу здесь кое-что из его слов.

– Те свитки, что звали «торимоно-тё», или книги поимок, велись своеобразно: ёрики и досины выслушивали донесения от оккаппики, а затем передавали их в городскую управу, где в особой комнате хранилась своего рода текущая летопись. Туда писец и заносил все свежие сведения. Вот эту книгу и именовали торимоно-тё, – начал объяснять Хансити. – Что до нас самих, то люди называли нас как бог на душу положит: гоёкики, оккаппики, тэсаки и еще на десяток ладов. Слово «гоёкики» было скорее учтивым: так к нам обращались либо из почтения, либо когда мы сами желали кого-нибудь припугнуть весом своей должности. Официально же наш чин звался «комоно», что значит «мелкая служба». Но в этом слове не было дельного веса, вот и прижились в народе «гоёкики» да «мэакиси», а чаще всего – «оккаппики». Порядок же был заведен строгий: при каждом ёрики состояло по четыре-пять досинов, у каждого досина – по два-три оккаппики, а за каждым оккаппики следовало еще по четыре-пять подручных-тэсаки. Если же оккаппики выбивался в люди и обретал имя, он мог держать при себе и до десяти помощников. Жалованье, которое магистрат отпускал комоно, составляло в лучшем случае один бу и два сю в месяц, а то и вовсе один бу. Как ни дешевы были тогда товары, прожить на такие крохи было невозможно. А ведь оккаппики должен был еще кормить своих подручных, на содержание которых казна не давала ни единой монеты. Выходит, старшему приходилось содержать их на собственный счет. Сама система была устроена так, что концы с концами не сходились, и оттого в нашей среде процветали всяческие притеснения и корысть, из-за чего на оккаппики и их людей в народе часто смотрели как на ядовитых гадюк. Почти у каждого из нас было иное занятие: кто записывал баню на имя жены, кто держал крохотную харчевню…

Вот почему лишь немногих оккаппики официально признавали в магистратуре; многочисленные же тэсаки, как и следует из самого названия, были лишь «руками» своего хозяина. Между ними и старшим складывались отношения как в семье: подручные буквально ели хлеб с кухни своего господина. Само собой, и среди них встречались люди на редкость толковые; без надежных тэсаки и самому оккаппики было трудно заслужить уважение.

Хансити не был потомственным сыщиком. Он родился в Нихонбаси, в семье главного приказчика хлопчатобумажной лавки. Когда ему исполнилось тринадцать, а его младшей сестре О-Кумэ – пять, их отец, Хамбэй, скончался. Мать, О-Тами, оставшись вдовой, сумела поднять детей на ноги и мечтала, чтобы старший сын пошел по стопам отца и поступил на службу в ту же лавку. Однако Хансити, чье сердце лежало к гулянкам и беспутной жизни, не чувствовал склонности к честной торговле.

– Я был неблагодарным сыном, – говорил он с оттенком раскаяния. – В молодости я не раз заставлял мать проливать слезы.

Это было его собственное признание. Едва выйдя из детского возраста, он уже познал вкус разгульной жизни; в конце концов он сбежал из дома и нанялся подручным к кандскому оккаппики по имени Китигоро. Тот был человеком с дурной привычкой к вину, но о своих людях заботился по-доброму. Хансити прослужил у него около года, когда ему, наконец, выпал случай отличиться в своем первом настоящем деле.

– Никогда того не забуду: стоял декабрь, год Быка, двенадцатый год Тэмпо. Мне тогда шел девятнадцатый год.

Вот как сам старик Хансити вспоминал свой первый успех.

Был пасмурный день начала декабря; календарь того года уже подходил к концу. Хансити не спеша шел по главной улице Нихонбаси, когда из бокового переулка Сироки показался молодой человек с землистым лицом. Шел он тяжело, словно придавленный тяжкой заботой. То был главный приказчик старой лавки мелочных товаров «Кикумура», что располагалась в том же переулке. Хансити вырос по соседству и знал его с малых лет.

– Сэй-сан, куда это вы направились?..

Окликнутый Сэйдзиро молча поклонился. Лицо его казалось мрачнее зимнего неба, и это не укрылось от взора Хансити.

– Уж не простудились ли вы? Вид у вас совсем неважный…

– Да нет… ничего особенного.

Сэйдзиро, казалось, колебался, не зная, стоит ли открывать душу, но затем все же подошел ближе и едва слышно произнес:

– Госпожа О-Кику исчезла. Пропал и след…

– О-Кику? Что же случилось?

– Вчера после полудня она отправилась поклониться Каннон в Асакуса, взяв с собой служанку О-Такэ. По дороге они разминулись в толпе, и О-Такэ вернулась домой одна, сама не своя от испуга.

– Вчера после полудня… – Хансити нахмурился. – И с тех пор о ней ни слуху ни духу? Матушка ее, верно, места себе не находит. Неужто нет ни единой догадки? Странное дело.

Как рассказал Сэйдзиро, в лавке «Кикумура» с прошлого вечера и до самого рассвета искали девушку повсюду, но не нашли ни малейшей зацепки. Было ясно, что приказчик сам не смыкал глаз: веки его покраснели и припухли, а в глубине усталых зрачков лихорадочно блестела тревога.

– Да что вы, приказчик, полно шутить! Уж не вы ли сами ее куда-нибудь умыкнули да спрятали? – засмеялся Хансити, дружески хлопнув его по плечу.

– Нет, что вы, как можно… – Сэйдзиро слегка покраснел, и на его бледном лице это было отчетливо видно.

Хансити и прежде смутно догадывался, что чувства между дочерью хозяев и Сэйдзиро выходят за рамки простого почтения служащего к госпоже. Но, несмотря на эти подозрения, ему было трудно поверить, чтобы честный Сэйдзиро решился подбить девушку на побег. Приказчик добавил, что у «Кикумура» есть дальние родственники в Хонго; хотя он и не надеется найти ее там, но для очистки совести намерен заглянуть и к ним. Его растрепанные на ветру волосы дрожали на холодном декабрьском холоде.

– Ну что ж, ступайте, попытайте счастья. А я тоже по мере сил пригляжусь к этому делу, – пообещал Хансити.

– Очень вас прошу.

Расставшись с Сэйдзиро, Хансити тотчас направился к лавке «Кикумура». Её фасад тянулся на четыре с половиной кэна в ширину, а слева, в узком проходе во внутренний двор, виднелся решетчатый вход. Дом уходил глубоко внутрь; в самом конце располагалась комната в восемь татами, служившая, по-видимому, хозяйской гостиной, а перед ней зеленел маленький сад площадью около десяти цубо, обращенный к северу. Хансити давно и хорошо знал это место.

Хозяин лавки покинул этот мир лет пять назад, и теперь всем домом правила вдова О-Тора. О-Кику была её единственной дочерью, последней памятью о муже; в этом году ей исполнилось восемнадцать, и она славилась своей красотой. В лавке, помимо старшего приказчика Дзюдзо, служили двое молодых – Сэйдзиро и Фудзикити, а также четверо мальчиков-посыльных. Во внутренней части дома жили сама О-Тора с дочерью, старшая работница О-Такэ и две кухонные служанки. Хансити помнил каждого.

Он переговорил и с хозяйкой О-Торой, и со старшим приказчиком, и с О-Такэ. Но все они лишь сидели с потемневшими от горя лицами, вздыхали и не могли дать Хансити ни малейшего намека на то, где следует искать девушку. Уходя, он подозвал О-Такэ к решетке и негромко сказал:

– Послушай, О-Такэ. Ты ведь была с госпожой в Асакуса, и как ни крути, а к нынешнему делу причастна. Смотри в оба – и в доме, и за порогом. Если хоть что-то покажется тебе странным, немедля дай мне знать. Поняла? Скрывать ничего не смей – сама же в беду попадешь.

Молоденькая О-Такэ вся задрожала и побледнела как пепел. Видно было, что угроза достигла цели. Когда на следующее утро Хансити снова пришел к лавке, О-Такэ, подметавшая улицу в утреннем холоде, бросилась к нему, будто только его и ждала.

– Послушайте, Хансити-сан… госпожа О-Кику вчера вечером вернулась домой!

– Вернулась? Ну и слава богу.

– Только… тут же снова куда-то исчезла.

– Вот это уже странно.

– Еще бы не странно… С тех пор ее опять никто не видел.

– И никто не заметил, как она вошла в дом?

– Нет, отчего же, я видела. И хозяйка её точно видела. А потом вдруг – как сквозь землю провалилась…

По лицу девушки было ясно, что ей самой случившееся кажется совершенно непостижимым.

II

– Вчера в сумерках, как раз когда в Иситё пробило шесть часов, – начала О-Такэ, понизив голос до едва различимого шепота, – решетчатая дверь внезапно отворилась с резким стуком, и госпожа О-Кику молча вошла в дом. Остальные служанки были на кухне, готовили ужин, так что в передней я оказалась одна. Я невольно вскрикнула: «Госпожа О-Кику!» – но она лишь едва повела головой в мою сторону и прошла мимо, прямо в глубь дома, к покоям хозяйки. Тут я услышала из комнаты голос О-Торы: «Ах, это ты, О-Кику?» – а мгновение спустя хозяйка сама вышла в коридор и спросила: «Где О-Кику? Она только что прошла здесь?» Я ответила: «Нет, госпожа, я её больше не видела». Хозяйка посмотрела на меня в полном недоумении: «Как же так? Она ведь только что вошла. Поищи её немедленно!» Мы вдвоем обыскали весь дом – ни тени, ни следа. В лавке были приказчики, на кухне суетились служанки, но никто не видел, чтобы госпожа выходила наружу. Мы подумали, не ушла ли она через сад, но садовая калитка была заперта изнутри, как обычно, и на земле не осталось никаких следов. Но самое странное другое: у входа так и остались стоять её гэта, которые она сняла, когда вошла. Неужели она отправилась во мрак босиком? Этого я никак не могу взять в толк.

– Во что была одета О-Кику, когда ты её видела? – спросил Хансити, на мгновение погрузившись в раздумья.

– В то же, что и позавчера: кимоно из желтого кисати с узором, а на голове – лиловый капюшон.

После того как несчастную О-Куму из лавки Сиракоя провезли на позорной лошади в желтом кисати, молодые девушки долгое время избегали этой ткани. Однако мода постепенно возвращалась, и в Эдо всё чаще можно было встретить девиц, подражавших в своих нарядах театральной О-Кома. Хансити легко представил себе этот образ: яркий шелк, накладной воротник и алый пояс в пятнышках.

– Когда она уходила из дома, капюшон тоже был при ней?

– Да, лиловый, из тонкого крепа.

Ответ немного разочаровал Хансити – деталь была слишком обычной. Он осведомился, не пропало ли из дома что-нибудь ценное, но О-Такэ покачала головой. Всё случилось в один миг. Хозяйка сидела в комнате, как вдруг створка фусума чуть шелохнулась. О-Тора обернулась и увидела мелькнувший силуэт дочери в желтом кимоно. Изумленная и обрадованная, она окликнула её, но дверь беззвучно закрылась, и в коридоре уже никого не было. Можно было бы решить, что О-Кику погибла и её дух вернулся в родные стены, но ведь она сама открыла решетку и вошла; более того, она оставила в прихожей свои гэта, запачканные уличной грязью, – поступок живого человека.

– Когда вы позавчера ходили в Асакуса, не встречалась ли она там с Сэйдзиро? – внезапно спросил Хансити.

– Нет, что вы…

– Не лги мне. У тебя на лице всё написано. Они сговорились заранее и встретились в одной из чайных в Окуяма. Ведь так?

О-Такэ не выдержала и во всем призналась. О-Кику давно была в тайной связи с Сэйдзиро, и поход к храму Каннон был лишь предлогом для свидания. Они встретились в чайной; О-Такэ, служившая посредницей, намеренно оставила их одних и около получаса бродила по храмовым дворам. Когда же она вернулась, в чайной никого не оказалось. Служанка пояснила, что мужчина ушел чуть раньше, а девушка последовала за ним, сама оплатив счет.

– Я долго искала её в толпе, – шептала О-Такэ, и голос её дрожал. – Но так и не нашла. Подумала, что она вернулась домой, и поспешила назад. Но госпожи там не было. Я втайне спросила Сэй-сана, но он ответил, что расстался с ней раньше и ничего не знает. Хозяйке правду открыть мы не посмели и сказали, будто потеряли друг друга в сутолоке. С того дня мы с ним совсем лишились покоя. А вчера она вернулась – и тут же снова пропала… Просто ума не приложу, что происходит.

Хансити молча выслушал этот сбивчивый рассказ.

– Ладно. Скоро всё прояснится. Передай хозяйке и приказчикам, чтобы не тревожились зря. На сегодня я закончил.

Вернувшись в Канду, Хансити доложил о деле своему старшему. Китигоро, выслушав его, лишь покачал головой:

– Приказчик этот подозрителен. Каким бы честным он ни казался, а за дочерью хозяина приударил. С такого станется что угодно. Завтра же прижми его как следует.

На следующее утро, около десяти часов, Хансити снова подошел к лавке «Кикумура». Перед входом уже собралась толпа. Люди перешептывались, с тревогой и любопытством заглядывая внутрь. Даже соседские псы шныряли под ногами с видом существ, почуявших беду. Хансити обошел дом и открыл решетку заднего входа – прихожая для слуг была доверху забита чужой обувью. О-Такэ с заплаканным лицом выбежала ему навстречу.

– Что случилось?

– Хозяйку убили… – О-Такэ зарылась лицом в рукав.

Даже Хансити на мгновение онемел от неожиданности.

– Кто?

Служанка не отвечала, лишь сотрясалась от рыданий. С трудом Хансити вытянул из неё подробности. О-Тора была убита ночью. Официально преступник был неизвестен, но в доме шептались, что её заколола родная дочь. О-Такэ клялась, что видела это собственными глазами. Её слова подтвердили и другие служанки: О-Тоё и О-Кацу тоже видели в полумраке фигуру О-Кику.

Дело принимало самый скверный оборот: убийство матери дочерью. До этого момента Хансити считал это простой любовной интрижкой, но теперь он по-настоящему растерялся. «Ну уж нет, именно сейчас и нужно показать, на что ты способен», – подбодрил он себя, стараясь вернуть самообладание.

События сплетались в тугой узел. Позавчера девушка исчезла. Вчера внезапно возникла в доме – и вновь испарилась. А сегодня ночью, едва появившись снова, зарезала мать и бежала. Было ясно: за этим фасадом скрывается нечто сложное и зловещее.

– Где сама девушка?

– Никто не знает… – снова всхлипнула О-Такэ.

Из её путаного рассказа выходило, что вчера вечером, в тот же час, когда зажигали огни, О-Кику снова появилась в доме. Никто не видел, как она вошла, но вдруг из глубины комнат раздался радостный возглас хозяйки: «О-Кику!..» – а следом за ним – пронзительный, леденящий душу крик. Служанки бросились на шум и увидели, как силуэт О-Кику в желтом кимоно и лиловом капюшоне скользнул прочь через веранду. Ловить её не стали – все кинулись к О-Торе. Хозяйка лежала на татами в луже крови; удар под левую грудь был точен и глубок. Она успела лишь прошептать имя дочери, прежде чем испустить дух.

Квартальные власти уже осмотрели тело. Сэйдзиро, чья связь с О-Кику стала явной, был немедленно взят под стражу. О-Такэ дрожала от страха, ожидая, что её тоже объявят пособницей.

– Ну и дела… – невольно вырвалось у Хансити.

– Что же теперь со мной будет? – причитала О-Такэ. – Уж лучше бы мне вовсе не жить…

– Перестань молоть чепуху, – строго прервал её Хансити. – Ты теперь – важный свидетель. Кто из сыскных ведет дело?

– Говорят, Гэнтаро из Сэтомонотё…

Хансити вспыхнул: Гэнтаро был старым и опытным оккаппики с множеством подручных. Обыграть такого соперника и добыть славу своему старшему было делом чести. Но с чего начать?

– Значит, вчера на ней снова был капюшон?

– Да, всё тот же, лиловый.

– И она выскользнула через веранду в сад? Открой мне калитку, я хочу осмотреть всё снаружи.

Вскоре вышел старший приказчик Дзюдзо. Вид у него был изможденный.

– Благодарим за участие. Проходите, пожалуйста…

– Беда у вас стряслась небывалая. Я хотел осмотреть сад, но раз зовете внутрь – не откажусь.

Хансити провели в ту самую комнату, где еще не просохла кровь хозяйки. Веранда выходила на север, в крохотный садик. Всё здесь было прибрано к зиме: сосны на подпорках, банан, заботливо укутанный от мороза.

– Ставни были открыты?

– Нет, заперты, – пояснил Дзюдзо. – Только одну створку у умывального камня мы всегда держим приоткрытой до вечера, для свежего воздуха. На ночь закрываем наглухо.

Хансити посмотрел на верхушку высокой сосны у забора. Вор мог бы спуститься по ней, но ветви были не тронуты. На бамбуковом заграждении с шипами тоже не было следов.

– Стена у вас высокая.

– Да, господа чиновники тоже сказали: перелезть через такую непросто. Лестницы в саду не нашли, а по сосне никто не карабкался. Выходит, через сад она уйти не могла. Но калитка была заперта изнутри, как и прежде. Ума не приложу, как она выбралась.

Всё это казалось невыполнимым для обычной девушки. Хансити поначалу заподозрил работу опытного преступника, но три свидетельницы в один голос утверждали, что видели именно О-Кику. Значит, здесь крылась какая-то иная истина. На всякий случай он надел садовые гэта и вышел в сад. В восточном углу высился старый каменный фонарь, густо поросший темно-зеленым мхом. Запах сырости и старины, исходивший от него, казался частью истории этого дома.

– Хороший фонарь. Его давно не трогали? – как бы между прочим спросил Хансити.

– Что вы, к нему годами никто не прикасался. Видите, как мох разросся? Хозяйка строго-настрого запрещала его трогать.

– Вот как…

И тут взгляд Хансити замер. На крыше древнего фонаря, прямо на густом слое изумрудного мха, виднелся слабый, едва заметный отпечаток носка ноги.

III

Отпечаток носка оказался совсем крохотным. Если мужской – то разве что детский, но Хансити рассудил иначе: ножка была женской. Стало быть, его первая догадка о тертом преступнике была ложной. Но неужели это всё же О-Кику? Трудно было вообразить, чтобы обычная городская девушка, пускай и опираясь на каменный фонарь, могла с такой легкостью перемахивать через высокую стену.

Погруженный в раздумья, Хансити тотчас покинул лавку «Кикумура» и направился в сторону Рёгоку Хирокодзи – это место напоминало нынешний шестой квартал Асакусы, только было еще суматошнее и многолюднее.

Дело шло к полудню. Театры и ёсэ на Хирокодзи, как и балаганы на другом берегу Рёгоку, готовились зазывать публику. У входов в крытые соломой шатры бледное зимнее солнце освещало пыльные вывески; выцветшие флаги трепетали на студеном речном ветру. Ивы у чайных лавок стояли голые, точно обглоданные, и всем своим видом навевали уныние промерзшей зимы. И всё же жизнь здесь била ключом: отовсюду стекался народ, и толпа росла на глазах. Пробравшись сквозь сутолоку, Хансити зашел в одну из чайных.

– Ну что, всё так же процветаете?

– Ой, господин, милости просим! – белолицая девушка тотчас поднесла ему чашку чая.

– Послушай-ка, сестрица. Есть у меня к тебе дело. Та акробатка из соседнего балагана, что зовется Харукадзэ Коянаги, – что за человек при ней крутится?

– Хи-хи-хи! Да у неё еще нет мужа.

– Муж, любовник или брат – не важно. Кто тот мужчина, что всегда рядом?

– Вы про Кин-сана? – смеясь, переспросила девушка.

– Точно, Киндзи. Он ведь живет на той стороне Рёгоку? Коянаги, должно быть, у него?

– Хи-хи, кто же его знает…

– А Киндзи всё так же без дела шатается?

– Слыхала, раньше он служил в большой суконной лавке, а потом пришел с товаром к Коянаги и так при ней и остался. С виду он очень смирный и куда моложе её.

– Спасибо. Этого мне довольно.

Выйдя из чайной, Хансити заглянул в соседний балаган. Там выступала труппа акробатов. Сама Харукадзэ Коянаги на сцене показывала опасные трюки – ходила по канату, взлетала под самый купол. Лицо её было густо замазано белилами, точно маской: она изо всех сил старалась казаться моложе, хотя на деле ей, верно, было уже под тридцать. Тщательно выведенные тушью брови и большие глаза, обведенные алой краской, ни на миг не оставались в покое; даже во время номера она беспрестанно строила толпе зазывные глазки. Зрители смотрели на неё, разинув рты от восторга. Хансити постоял немного, а затем перебрался на другой берег.

Неподалеку от мясной лавки у моста Комадомэ он отыскал переулок, где жил Киндзи, и несколько раз окликнул хозяина у входа. Но ответа не было. Тогда Хансити постучался к соседям, и те сказали, что Киндзи, оставив дом открытым, ушел в ближайшую баню.

– Я нарочно приехал к нему из Яманотэ. Подожду у порога, пока он вернется, – сказал Хансити соседке.

Предупредив её, он вошел за решетку. Сидя на пороге и покуривая трубку, он вдруг кое-что сообразил и осторожно приоткрыл внутреннюю перегородку. В передней комнате в шесть татами стояла длинная жаровня. В соседней, поменьше, был устроен котацу: из-за небрежно задвинутой фусума виднелся край красного стеганого одеяла.

Чуть приподнявшись, Хансити заглянул дальше и заметил висевшее на стене женское кимоно из желтого кисати. Он разулся и тихо прокрался внутрь. Из щели между створками он разглядел отчетливо: это и вправду было женское платье, причем рукава его казались влажными, точно кровь с них недавно смыли и теперь сушили. Хансити удовлетворенно кивнул сам себе и вернулся к входу.

В ту же минуту послышались шаги по дощатому настилу, а затем мужской голос ответил соседке:

– Кто-то меня спрашивал? Ах, вот как…

Не успел Хансити подумать, что это и есть Киндзи, как решетчатая дверь с шумом отворилась и в дом вошел щеголеватый молодой человек, почти ровесник Хансити, с мокрым полотенцем в руке. Киндзи был из тех, кто в последнее время связался с игроками и теперь вел праздную жизнь; впрочем, с Хансити они были немного знакомы.

– Ба, господин из Канды! Вот уж кого не ждал. Прошу, проходите.

Понимая, что перед ним человек не простой, Киндзи любезно усадил гостя у жаровни и принялся обмениваться вежливыми словами. Но Хансити ясно видел: парень был не в себе.

– Послушай, Киндзи. Я прежде всего должен перед тобой повиниться.

– Да что вы, господин, с чего вдруг такие речи…

– А с того. Хоть я и человек по сыскному делу, а всё же нехорошо входить в чужой дом без хозяина, да еще заглядывать в комнаты. Так что уж извини.

Киндзи, как раз подбрасывавший уголь в жаровню, мгновенно переменился в лице. Щипцы в его руке задрожали так сильно, что зазвенели.

– То кисати принадлежит Коянаги? Ишь ты, даже для артистки узор больно броский. Впрочем, когда у женщины такой молодой любовник, как ты, ей, верно, волей-неволей приходится молодиться… ха-ха-ха. Что ж ты молчишь, Киндзи? Нелюбезно это. Может, угостишь меня чем-нибудь в уплату за осмотр и похвастаешься своей Коянаги? Ну же, отвечай. Ведь если тебя пригрела женщина постарше и заботится о тебе, то порой, хочешь не хочешь, а приходится подставлять плечо там, где самому не по душе. Я это прекрасно понимаю и постараюсь выпросить для тебя столько снисхождения, сколько смогу. Ну, выкладывай всё как есть.

Киндзи, побелев до самых губ, тяжело опустился на татами.

– Господин… я всё скажу.

– Вот и славно. Значит, то кисати – платье дочери из «Кикумуры», верно? Где вы спрятали девушку?

– Не я её привел, – ответил Киндзи, подняв на него печальные, молящие о пощаде глаза. – Позавчера до полудня мы с Коянаги пошли гулять в Асакуса. Когда она выпьет, у неё такая привычка: объявляет, что представлений на сегодня хватит. Я уговаривал её вернуться, но она ни в какую. Да и вообще, хоть ремесло у неё и шумное, деньги утекают сквозь пальцы; у меня самого дела плохи, долгов полно, и этот конец года для нас – сущая погибель. Она, верно, совсем с отчаяния распустилась. Слонялись мы по Окуяма, и тут из одной чайной выходит молодой приказчик, а следом – аккуратная, опрятная девушка. Коянаги увидела их и говорит: «Да это же дочь Кикумуры с Нихонбаси. Смотри-ка, строит из себя тихоню, а сама с приказчиком по таким местам шляется. Вот бы и с неё поживиться…»

– А откуда Коянаги знала, что это она? – перебил Хансити.

– Она время от времени ходила в ту лавку за помадой и белилами. «Кикумура» – лавка старая, известная. Тогда я сразу побежал искать паланкин. Что она там наговорила девушке, не знаю, но выманила её к стороне Ума-мити. Паланкинов было два. Коянаги с девушкой поехали вперед, а я шел следом пешком. Когда я вернулся домой, девушка плакала. Чтобы шум не дошел до соседей, Коянаги велела заткнуть ей рот кляпом и запереть в шкафу. Мне было её жалко до смерти, но Коянаги только набросилась на меня: «Что ты мямлишь, тряпка?» – и так яростно наседала, что я сам помог затолкать несчастную в задний шкаф.

– Вот уж змея так змея, твоя Коянаги, – заметил Хансити. – Я и прежде слышал, что она баба скверная, а выходит – настоящая людоедка. Ну, а дальше?

– В тот же вечер она позвала одну торговку живым товаром, и они сговорились: до конца года отправить девушку в Итако за сорок рё. Дешево, конечно, но Коянаги сказала, что выхода нет. На другое утро девушку посадили в паланкин и отправили в дорогу. Но пока посредница не вернется, денег нам не видать. А тут декабрь, каждый день новые беды. И тогда Коянаги придумала еще вот что. Когда девушку увозили в Итако, с неё сняли желтое кисати – мол, товар надо украсить – и переодели в платье самой Коянаги. Так что кимоно О-Кику осталось у нас.

– Понятно. Значит, в этом желтом кисати и лиловом капюшоне Коянаги и выдала себя за О-Кику, когда пробралась в дом? Хотела денег взять?

– Да, – кивнул Киндзи. – Мы выпытали у девушки, что деньги лежат в ларце в комнате её матери.

– Значит, это было задумано с самого начала?

– Не знаю, – ответил Киндзи. – Но Коянаги говорила, что её просто крайность вынудила на такое. Позавчера ночью дело не вышло, и она вернулась ни с чем. Сказала: «Завтра уж наверняка управлюсь». Вчера вечером тоже ушла туда. Но и на этот раз возвратилась с пустыми руками и заявила: «Опять сорвалось. А вдобавок хозяйка заорала во всё горло – ну я с досады ей брюхо и распорола». Сказала это – и, честное слово, я от страха задрожал и долго слова вымолвить не мог. На рукаве у неё была кровь – значит, не врала. Я понял, что она натворила ужасное, а она преспокойно добавила: «Ничего, всё обойдется. По этому капюшону и кимоно весь свет решит, что мать убила собственная дочь». Потом вымыла кровь с одежды, развесила её сушиться – вон там – и сегодня как ни в чем не бывало отправилась в балаган.

– Вот так удаль, – усмехнулся Хансити. – Любовница у тебя, брат, не по тебе. Ну да ладно: ты всё сказал начистоту, и это хорошо. Твоя беда в том, что привязался к скверной женщине. Ей самой, уж конечно, отсекут голову, а тебе, если всё изложить как следует, пожалуй, жизнь сохранят. Так что не дрожи понапрасну.

– Умоляю, заступитесь… Я человек слабый. Всю ночь глаз не сомкнул. А как только увидел вас, сразу понял: всё, конец. Перед той женщиной неловко, что я всё выдал, но для такого, как я, уж лучше разом во всем признаться. На душе хоть полегче станет.

– Ну что ж, раз так – ступай со мной сейчас же к нашему старшему, в Канду. Вольно тебе уже не гулять по свету, так что можешь не спеша собраться.

– Благодарю вас…

– День на дворе, соседи смотрят. Веревкой вязать тебя не стану, – мягко сказал Хансити.

– Благодарю… благодарю вас…

Киндзи поклонился еще раз. Глаза его бессильно увлажнились. Они оба были молоды, и оттого Хансити вдруг стало особенно жаль этого слабого юношу, который теперь должен был идти за ним как пленник.

IV

Выслушав донесение Хансити, его хозяин Китигоро изумился так, словно на берег в Канасуги выбросило кита.

– Вот уж верно говорят: и гулящая собака на палку напорется! – воскликнул он. – Ты, значит, бродил без дела, а наткнулся на историю, от которой впору ахнуть. Я-то считал, что ты еще совсем зеленый, а выходит, за тобой глаз да глаз нужен. Ладно, ладно, работа вышла отменная, и я не из тех людей, что станут приписывать твою славу себе. Всё как есть доложу господам начальникам – так и знай. Только вот что: эту Коянаги нужно брать немедля. Баба она лихая, от такой не знаешь, чего ждать. Пусть кто-нибудь пойдет и подмогнет тебе.

Двое опытных подручных отправились вместе с Хансити обратно в Рёгоку. Короткий зимний день уже клонился к закату, и представление в балагане как раз подходило к концу. Двое остались снаружи, а Хансити один вошел внутрь. Коянаги как раз переодевалась за кулисами.

– Я от кандского Китигоро, – небрежно бросил он. – Хозяин велел передать, что у него к тебе дело. Будь добра, пройдем с нами.

На лицо Коянаги легла темная тень. Но держалась она на диво спокойно и лишь сухо усмехнулась:

– У хозяина ко мне дело? Что-то мне это не по душе. И что же это за дело?

– Слыхал я, о тебе идет добрая слава – вот хозяину, видно, и приспичило познакомиться, – насмешливо ответил Хансити.

– Ах, оставьте шутки. Что стряслось на самом деле? Вы-то, небось, сами знаете.

Прислонив гибкое тело к сундуку с нарядами, Коянаги смотрела на него змеиными глазами.

– А я всего лишь посыльный, – ответил Хансити. – Ничего не знаю. Да и дело, думаю, долго не затянется. Так что не упрямься и иди по-хорошему.

– Что ж, если зовут по делу, не стану ни бегать, ни прятаться, – сказала Коянаги и спокойно достала кисет, чтобы неторопливо набить трубку табаком.

За стеной, в соседнем балагане, застучал барабан, возвещая конец представления. Другие артисты тоже, видно, почуяли недоброе и, затаив дыхание, издали прислушивались к разговору. В тесной закулисной каморке быстро густели сумерки.

– День короткий, а хозяин у нас нетерпеливый, – поторопил ее Хансити. – Будешь тянуть – и мне достанется. Идем.

– Да, да. Сейчас иду.

Наконец Коянаги вышла из-за занавеса и тут же увидела в тени еще двоих подручных. Она сердито сверкнула глазами на Хансити.

– Ох и холодно, – сказала она, запахивая рукава. – Как только солнце село – сразу зябко стало.

– Потому и говорю: пошли скорее.

– Не знаю, что там за дело, но если меня не отпустят сразу, будет худо. Нельзя ли мне сперва зайти домой, хоть немного собраться? Всё-таки я женщина.

– Домой можешь не спешить. Киндзи там нет, – холодно отрезал Хансити.

Коянаги остановилась и зажмурилась. Через мгновение она снова открыла глаза; на длинных ресницах блеснула влага.

– Киндзи нет?.. И всё же, раз я женщина, позвольте мне хоть немного приготовиться.

Окруженная троими преследователями, Коянаги пошла через мост Рёгоку. Временами её плечи вздрагивали, и она тихо, безутешно всхлипывала.

– Что, так уж жаль Киндзи? – спросил Хансити.

– Да.

– И не скажешь по такой, как ты.

– Постарайтесь понять…

Когда они дошли примерно до середины длинного моста, в домах у берега уже зажигались редкие желтые огоньки. Над водами Окавы стлался серый дымок; дальнее течение бледно белело в вечернем свете и казалось еще холоднее. В сторожке мостовой стражи зажгли бумажный фонарь со слабой свечой. Над корабельными амбарами, точно предвещая ночной иней, с криком пролетела стая диких гусей.

– Если меня теперь признают виновной, что будет с Киндзи? – спросила Коянаги.

– Это уж зависит от того, какие он сам даст показания.

Коянаги молча вытерла глаза. И вдруг вскрикнула:

– Киндзи, прости меня!

С силой оттолкнув стоявшего рядом Хансити, она метнулась в сторону, как ласточка. Быстрота у неё, как у настоящей акробатки, была такая, что глаз не успевал уследить. Она лишь коснулась рукой перил – и в тот же миг её тело уже сорвалось вниз, прямо в черную воду великой реки.

– Проклятье! – сквозь зубы выругался Хансити.

На звук падения из караулки выбежал сторож. По служебному требованию тут же велели спустить лодку с ближайшей пристани, но Коянаги больше не всплыла. Лишь наутро у свай на противоположном берегу нашли её волосы, черные, как листы асакусской нори, опутавшие деревянные столбы. Когда тело подняли, подтвердилось, что это Коянаги. Окоченевший труп выставили на береговом морозе для осмотра. Женщина-акробатка в конце концов сорвалась со своей последней канатной дорожки. О происшествии заговорил весь Эдо, и имя Хансити тоже вдруг стало известным.

Из лавки «Кикумура» немедленно послали людей, и О-Кику, которую еще не успели продать окончательно, благополучно вернули из Итако.

– Теперь, когда я вспоминаю об этом, всё кажется мне страшным сном, – рассказывала О-Кику на допросе. – Господин Сэйдзиро ушел раньше меня, и мне вдруг стало тоскливо одной. Я сама не зная зачем вышла на улицу подождать О-Такэ. И тут из тени большого дерева вышла знакомая мне акробатка Коянаги. Она сказала, будто господину Сэю внезапно стало плохо, он упал, и мне нужно немедленно идти к нему. Я в испуге последовала за ней. Она уверяла, что его уже отвезли в паланкине к лекарю и мне следует ехать следом. Меня насильно усадили в паланкин и привезли в какой-то темный незнакомый дом. И там Коянаги вдруг совершенно переменилась. С ней был еще один молодой человек; они ужасно мучили меня, а потом отправили куда-то очень далеко. Я была словно полумертвая, совсем потеряла разум и не могла ни понять, что делать, ни придумать, как спастись…

Приказчика Сэйдзиро в конце концов лишь строго выговорили и отпустили.

Коянаги избежала казни лишь потому, что сама себя погубила; однако её отрубленную голову всё равно выставили на площади Кодзукаппара. Киндзи как сообщник подлежал тому же наказанию, но ввиду особой милости его сослали на дальние острова, и на этом дело было закрыто.

– Вот так я и выдвинулся в люди, – сказал старик Хансити. – Года через три или четыре мой хозяин Китигоро умер от холеры. Умирая, он завещал мне и свою дочь О-Сэн, и всё свое дело, и просил не дать дому пропасть. Подручные тоже поддержали меня – так я и стал вторым хозяином. С тех самых пор я стал полноправным оккаппики. Вы спрашиваете, как это я догадался насчет Коянаги? Всё из-за следа на каменном фонаре, как я вам и говорил. По отпечатку на мху было видно: носок скорее женский. Но ведь обычная женщина не сможет так легко перелезть через высокий забор. Значит, требовалась необыкновенно легкая и ловкая особа. И тут мне вдруг пришли на ум акробатки. Их в Эдо было не так уж много. А среди тех, кто выступал в Рёгоку, как раз Харукадзэ Коянаги пользовалась дурной славой, и я слышал, что она связалась с мужчиной куда моложе себя. Вот я и подумал: не она ли? И стал тянуть за ниточку. Дело, на счастье, распуталось удивительно быстро. Киндзи, как я уже сказал, сослали на острова, но потом, слыхал я, ему вышло помилование, и он благополучно вернулся.

В лавке «Кикумура» приказчика Сэйдзиро сделали зятем, и торговля продолжалась. Но даже у старого дома, если на нем однажды появится пятно, дела потом редко идут как прежде. Торговля у них, по-видимому, так и не оправилась, и к концу эпохи Эдо они перебрались куда-то в сторону Сибы. Что с ними стало дальше – не знаю.

Так или иначе, спасти Коянаги было уже невозможно, но то, что я позволил ей броситься в реку, до сих пор мне досадно. В этом была наша собственная оплошность. Пока ловишь человека – весь насторожен, а как только схватил, сразу невольно расслабляешься. Из-за такой небрежности и случается иной раз, что задержанный ускользает. Говорите, нет ли еще какой-нибудь занятной истории? О, моих собственных удачах наберется сколько угодно. Ха-ха-ха! Приходите как-нибудь еще – расскажу.

– Обязательно приду послушать, – ответил я и простился со стариком Хансити.

Куда девался сокол

鷹のゆくえ

I

Однажды в дождливое майское воскресенье мы со стариком сидели друг против друга и проговорили добрую половину дня. По случаю времени года беседа зашла о цветении глициний в Камэйдо; от цветов мы перешли к танцу «Фудзимусумэ», от него – к народным картинкам Оцу-э, а затем и к сокольничим. Если передавать весь разговор по порядку, выйдет слишком длинно, поэтому я опущу предисловие и перейду сразу к самой истории.

Случилось это в десятом месяце шестого года Ансэй. Хансити с самого утра отправился в баню, но не успел он еще как следует прогреться, как за ним в великой спешке прибежал один из его подручных.

– Хозяин, вас срочно требуют в Хаттёбори! Господин досин велел явиться немедля.

– Вот как. Сейчас иду.

Вызовы в Хаттёбори не были для него редкостью. Однако Хансити по многолетнему опыту понимал: если бы дело было обычным, его сразу послали бы на место происшествия. Раз его требовали в самурайскую усадьбу, значит, тайна была глубокой и касалась людей непростых. Пока он торопливо завтракал и переодевался, всё пытался разгадать, что же стряслось. У людей его ремесла порой бывает особое чутье – то, что называют предчувствием сердца, которое редко обманывает. Хансити прислушивался к себе, но в то утро душа его молчала. Он не мог понять, какого рода беда его ждет, и потому вышел из дома в Канде в полном смятении.

Досин из Хаттёбори, Ямадзаки Дзэмбэй, ждал его и сразу перешел к делу:

– Эй, Хансити. Нужно тебе снова послужить. Есть одно деликатное поручение.

– Слушаю вас, господин. Что за история?

– Хитрая история. Живность.

Под «живностью» в сыскных книгах могли подразумевать кого угодно: воров, поджигателей или убийц – все они живые существа. Но Дзэмбэй произнес это слово с таким нажимом, что стало ясно: речь идет о птице или звере. Хансити слегка удивился. «Вот почему утром мне ничего не мерещилось», – подумал он. Понизив голос, он спросил:

– Неужто журавль?

В ту эпоху за убийство журавля полагалась либо плаха, либо распятие. Убийца этой птицы считался опасным преступником. Услышав о «живности», Хансити первым делом подумал о самом страшном, но Дзэмбэй, усмехнувшись, покачал игриво головой.

– Перепел? – снова спросил Хансити.

В те времена перепела тоже нередко становились причиной шумных и неприятных разбирательств. Однако Дзэмбэй вновь лишь прищурился, словно дразня прославленного сыщика.

– Не догадаешься?

– Нет, господин, сдаюсь.

– Эх, Хансити, не похоже на тебя. Наша живность – сокол. Да не простой, а государев.

– А-а, сокол, – понимающе кивнул Хансити. – И что же, он улетел?

– Угу, улетел. Сокольничий теперь бледнее смерти ходит. Сегодня утром его дядя прибегал ко мне, чуть не плача, умолял о помощи. Дело серьезное, рукой на него не махнешь. Да и самого парня жаль, пропадет ведь.

Государев сокол принадлежал самому сёгуну. Сокольничий, упустивший такую птицу, навлекал на себя кару, от которой можно было и головы лишиться; нередко такие дела кончались сэппуку. Неудивительно, что и виновник, и вся его родня подняли невообразимый переполох.

– А где же и как именно это произошло? – осведомился Хансити.

– В том-то и загвоздка: упустили его в веселом доме.

– В трактире для гуляк?

– Вот именно. В Синагаве, в заведении под названием «Маруя».

По словам Дзэмбэя, дело обстояло так.

Сокольничий Мицуи Кинносукэ вместе с двумя сослуживцами накануне отправился в сторону Мэгуро на вываживание птиц. По долгу службы им полагалось время от времени выпускать соколов на волю, чтобы те не теряли сноровки в полете и охоте. Вообще сокольничие, хотя и получали скромное жалованье – кто в сто коку, а ученики и вовсе в пятьдесят, – держались в Эдо крайне заносчиво. Им были вверены птицы из дома сёгуна, и потому величали их не иначе как «господами сокольничими». Они разгуливали по городу, точно сошедшие с гравюр: в хаори с изящным узором, в нарукавниках и поножах, в соломенных сандалиях и широких плетеных шляпах, с гордой птицей на руке. Стоило прохожему оказаться недостаточно проворным – и жди беды: его тут же могли обвинить в том, что он испугал драгоценного сокола. Каким бы мелким чином ни был такой служащий, за его спиной стояла тень самого сёгуна, и возражать было бесполезно. Обвиненный горожанин должен был пасть ниц и молить о прощении. Казалось, сокольничие сами перенимали хищный нрав своих подопечных: они взирали на жителей Эдо сверху вниз и шагали по улицам с преувеличенной важностью.

Когда они выезжали «тренировать птицу», то обычно останавливались на ночь в увеселительных домах неподалеку. В отличие от Ёсивары, в Синдзюку и Синагаве такие заведения официально считались постоялыми дворами, а потому отказать самураям в ночлеге не могли. Однако для хозяев это было сущей мукой: стоило сокольничим переступить порог, как заведению запрещалось принимать других гостей. Нельзя было ни трогать струны сямисэна, ни бить в барабаны, ни даже громко ходить по коридорам – любой шум мог быть объявлен «испугом сокола», за которым следовала суровая кара. Весь дом замирал, слуги ходили на цыпочках. На одну ночь жизнь в заведении прекращалась. Каким бы важным ни был постоянный клиент, его отправляли восвояси. Хозяева старались во всем угодить гостям, а порой и тайком подносили щедрые подарки, лишь бы те закрывали глаза на случайные мелочи. И вот в ту самую ночь, когда в «Маруе» остановились трое таких докучливых гостей, и стряслась беда.

Звали их Мицуи Кинносукэ, Курасима Исиро и Хонда Матасаку; всем троим едва исполнилось по двадцать два года. В «Маруе» к ним приставили трех куртизанок – О-Яэ, О-Таму и О-Киту. Самую пригожую, О-Яэ, определили к Кинносукэ. Он был среди спутников самым младшим, к тому же отличался приятной внешностью и тихим нравом. Женщины прислуживали им с величайшей осторожностью, но О-Яэ, казалось, старалась для молодого человека больше прочих. Видимо, она ожидала увидеть грозного чиновника, а встретив юношу наивного и мягкого, прониклась к нему симпатией. Ночь прошла мирно, но утром, когда гости уже собирались в путь, О-Яэ и Кинносукэ, видно, заигрались: она в шутку толкала его, шлепала и смеялась. И тут – в отличие от обычных придирок сокольничих – птица и впрямь перепугалась. Сокол яростно захлопал крыльями, сорвал ремешок и взмыл вверх. «Маруя» стояла на склоне холма, и, на беду, сёдзи в комнате были распахнуты настежь. Птица камнем вылетела наружу.

Всё произошло в одно мгновение. Пока они успели лишь вскрикнуть, сокол уже скрылся из виду. На шум прибежали Исиро и Матасаку, но было поздно. Все трое стояли бледные как полотно, не в силах вымолвить ни слова. Что уж говорить о самом Кинносукэ: он был ни жив ни мертв. А О-Яэ, ставшая невольной виновницей несчастья, дрожала всем телом, понимая, какая кара может обрушиться и на неё саму.

Первым пришел в себя старший из них, Исиро. Он объявил, что случившееся нужно держать в строжайшей тайне и любой ценой разыскать птицу. Иного выхода не было. Обитателям «Маруи» строго-настрого запретили болтать, после чего сокольничие поспешили в свой двор в Сэндаги. Поскольку наказание грозило не только Кинносукэ, но и его спутникам, вся их родня поднялась на ноги. После долгих споров решили, что вернее всего будет тайно просить помощи у городской сыскной службы. Так дядя юноши, Ядзаэмон, и примчался к Ямадзаки Дзэмбэю.

Закончив рассказ, Дзэмбэй перевел дух.

– Вот такое дело. Как думаешь, Хансити, есть надежда? Конечно, они сами виноваты – нрав у них тот еще, – но ведь парню теперь одна дорога – сэппуку. Спутников его тоже либо службы лишат, либо под домашний арест запрут. Столько людей пострадает. Жалко мне их, если по-человечески.

– Еще бы не жалко, – отозвался Хансити. – Но сокольничие в последнее время и впрямь слишком уж возгордились.

– Твоя правда. Однако раз уж беда пришла, надо выручать.

Хансити покачал головой. Из всех живых существ хлопотнее всего с птицами, а уж с летучими – и подавно. Тем более сокол – птица быстрая и сильная, поди разбери, в какую сторону он умчался. Даже прославленный сыщик в замешательстве коснулся лба – задача казалась почти невыполнимой.

– Что ж, попробую что-нибудь придумать.

– Постарайся, Хансити. Дядя того юноши чуть не со слезами на глазах просил.

– Слушаю и повинуюсь.

С тем Хансити и покинул усадьбу Дзэмбэя, но сколько ни размышлял, дело это виделось ему безнадежным. Говорят: «Искать – что облако ловить». А тут и вовсе не облако, а то, что само по небесам гуляет. По дороге в Канду он перебирал в уме скудные зацепки.

«Домой идти толку мало. Наведаюсь-ка я для начала в Синагаву».

Решив так, он повернул на юг. А небо, как часто бывает в эту пору, уже затягивалось свинцовыми тучами, предвещая скорый дождь.

II

В Синагаве Хансити направился прямиком в «Марую», где встретился и с хозяином, и с О-Яэ. Содержатель заведения буквально трясся от страха, ожидая, что на его голову вот-вот обрушится неминуемая беда; однако О-Яэ выглядела еще бледнее и несчастнее. Раз речь шла о птице, долгих расспросов учинять не имело смысла, но Хансити для порядка осмотрел её покои, уточнил, в каком именно направлении скрылся сокол, и покинул дом.

Оказавшись на улице, он вновь погрузился в раздумья. По словам девушки, птица взяла курс на Мэгуро. К тому же сами сокольничие накануне выезжали именно в те края для тренировок. Выходило, что сокол мог опуститься где-то в тех окрестностях. Стоило проверить это направление. С этой мыслью Хансити зашагал в сторону Мэгуро, а небо тем временем наливалось тяжелым, свинцовым мраком.

– Пожалуй, и вправду хлынет, – пробормотал он, с тревогой поглядывая вверх.

В других делах он привык шаг за шагом распутывать ниточку улик, но здесь само происшествие было таково, что оставалось лишь идти куда глаза глядят и полагаться на слепую удачу. Хансити прекрасно понимал, как мало в этом проку, но всё же решил обойти ближайшие деревни и расспросить старост: не видел ли кто сокола и не попал ли он к кому в руки.

Простолюдинам держать соколов запрещалось под страхом смерти еще с незапамятных времен. В эпоху Камакура и при Асикага законы были суровы, но при Токугава они стали поистине беспощадными: того, кто осмеливался тайно держать ловчую птицу, ждал смертный приговор, а доносчик получал награду в пятьдесят серебряных монет. Поэтому любой крестьянин, нашедший или изловивший такого сокола, обязан был немедля явиться к деревенскому старосте. К тому же у птицы на лапе имелся приметный ремешок, так что была надежда, что она не улетела далеко и прибилась к кому-то из местных. Рассудив так, Хансити решил первым делом наведаться к нануси.

У берега, подле насыпи, две женщины полоскали в воде ослепительно белые корни дайкона. Заметив их, Хансити окликнул:

– Послушайте, добрые люди, где тут дом старосты?

Обе обернулись; то были еще молодые женщины. Одна из них, снимая с головы полотенце, ответила:

– Ступайте всё прямо по насыпи, а там свернете направо. Увидите дом с большим бамбуковым кустом – это он и есть.

– Благодарю. А скажите еще… не слыхали ли вы ненароком, не садился ли с утра где-нибудь здесь сокол?

Женщины обменялись молчаливыми взглядами.

– Не припомните?

– Нет, не слыхали, – ответила та же женщина.

– Спасибо и на этом.

Поблагодарив их, Хансити продолжил путь. Он отыскал дом старосты, как ему и указали, и расспросил о птице. Оказалось, во всей округе никто ничего подобного не видел, и никаких вестей о пойманном соколе не поступало. Поняв по лицу гостя, что дело принимает серьезный оборот, староста нахмурился:

– Этот сокол, случаем, не из государева ли двора будет?

– Из Сэндаги, – честно признался Хансити. – Только прошу вас, держите это в строжайшей тайне. Если что-нибудь услышите – сообщите мне без лишнего шума.

– Понимаю, не беспокойтесь.

Попросив старосту о содействии, Хансити вышел на улицу. Небо сделалось совсем угрюмым. Он уже подумывал вернуться и попросить в долг зонт, но решил не возиться и зашагал дальше. И тут вновь приметил у берега тех самых двух женщин. Они безмолвно поклонились и разошлись с ним. Когда Хансити миновал уже почти всю деревню, дождь наконец хлынул в полную силу. Он накинул на голову полотенце и прибавил шагу. Тут у самой дороги ему подвернулась крошечная, убогая харчевня; решив переждать ненастье, он нырнул под занавеску. Навстречу вышла хозяйка лет сорока, вытирая мокрые ладони полотенцем, грязным, точно половая тряпка.

– Милости просим. Что прикажете?

– Ну… что у вас найдется?

Окинув взглядом скудную обстановку, Хансити понял, что на изыски рассчитывать не приходится, и, чтобы не привередничать, заказал простую лапшу с нори – ханамаки. Из глубины строения вышел хозяин, мужчина лет пятидесяти, и, бормоча приветствия, направился к котлу. Прислонившись спиной к закопченной стене, Хансити молча курил. Снаружи ливень разошелся не на шутку; по пустынной дороге изредка проносились случайные путники, спасаясь от воды. И тут в харчевню, гонимый дождем, вбежал еще один человек.

– Ну и поливает! Не думал, что так затянет!

С его широкой соломенной шляпы ручьями стекала вода. Путник был одет в удобное дорожное платье, с нарукавниками и поножами, а в руках держал длинный составной бамбуковый шест. Увидев на шесте налепленные комья птичьего клея, Хансити сразу узнал в нем ловца мелких птиц. Судя по всему, тот бывал здесь часто и был в добрых отношениях с хозяевами – они обменялись несколькими простыми фразами. Лавчонка была тесной, и ловец присел прямо напротив Хансити, снял мокрую шляпу и почтительно склонил голову.

– Ненастье-то какое, – промолвил он.

– Ваша правда, – отозвался Хансити, ответив на поклон. – Вам, должно быть, совсем непросто в такую погоду.

– Еще бы. Клей-то намокает, – вздохнул птичник, поправляя клетку у себя на поясе.

– Вы из Сэндаги будете? Или из Дзосигая?

– Из Сэндаги.

У дома Токугава было два соколиных двора – в Сэндаги и Дзосигая. Ловцы птиц, состоявшие там на службе в качестве добытчиков корма, каждый день прочесывали город и предместья, отлавливая воробьев для соколов. Хансити, разыскивавший пропавшую птицу, увидел в этой встрече не простую случайность, а знак судьбы. Но, разумеется, старик еще мог ничего не знать о беде. Сболтнуть лишнее было опасно, и Хансити некоторое время колебался. Ловцу на вид было за пятьдесят; высокий, смуглый и крепкий, он казался человеком жилистым и привыкшим к невзгодам.

Старик заказал чашку горячей лапши и принялся за еду. Хансити тоже пододвинул к себе поднос и, превозмогая себя, стал есть соба с серыми, тонкими листами нори, напоминавшими дешевую асакусскую бумагу. Заметив, с каким трудом гость одолевает стряпню, старик негромко рассмеялся:

– Такая лапша, пожалуй, эдокковцу не по вкусу. Мы-то люди служивые, по долгу службы и сюда забредаем, вот и привыкли к простоте. А когда с утра набегаешься да проголодаешься, то и это кажется угощением. Ха-ха-ха!

– Верно говорите. Нам, жителям Эдо, негоже быть слишком уж разборчивыми.

С этого и завязалась беседа. Дождь не утихал, и оба, точно старые товарищи по несчастью, курили и болтали о пустяках. Затем Хансити, словно невзначай, поинтересовался:

– Вы говорите, что из Сэндаги. А есть ли у вас в округе господин по фамилии Мицуи?

– Как не быть, – ответил старик. – И Ядзаэмон-сама, и Кинносукэ-сама – оба служат исправно. Вы с ними знакомы?

– С Кинносукэ-сама мне довелось однажды видеться. Он еще совсем молод, и нрав у него тихий…

– Да, человек он смирный, – кивнул старик. – О нем в нашем кругу хорошо отзываются. Глядишь, со временем и до высокой должности дорастет.

Было ясно, что старик и не подозревает о том, что Кинносукэ уже накликал на себя беду, грозящую смертью. Разговор продолжался, и Хансити мало-помалу понял, что тот относится к молодому сокольничему с искренним расположением, говоря о его будущем почти с отеческой нежностью. Обычно сокольничие и ловцы птиц, хотя и были связаны службой, ладили между собой не слишком гладко, так что услышать такую похвалу было в диковинку. Раз этот человек так радеет за Кинносукэ, значит, между ними есть некая особая связь. И Хансити решился сделать старика своим союзником.

– А вы сегодня рано покинули Сэндаги? – спросил он.

– Часов в шесть с половиной, – отозвался тот.

– Стало быть, вы еще ничего не слыхали о господине Мицуи? – вполголоса проговорил Хансити.

– А что с ним?

– Это должно остаться только между нами… Господин Мицуи сегодня утром упустил сокола.

Лицо старика вмиг переменилось, краска сбежала с его щек.

– Где же он его упустил?

– В Синагаве, в одном заведении. В «Маруе», на втором этаже…

– В «Маруе»?.. – повторил ловец и нахмурился еще сильнее.

Когда Хансити изложил все обстоятельства, старик тяжело, со стоном вздохнул. Он опустил голову, словно вмиг лишился всех сил, и долго хранил молчание. Вид у него был до того сокрушенный, что Хансити невольно удивился. Это было не простое сочувствие; сыщик заподозрил, что между этим человеком и молодым самураем таится некая тайна.

В эту минуту через заднюю дверь в харчевню вошла молодая женщина и подошла к котлу, чтобы высушить намокшие рукава и подол. Хансити взглянул на неё и узнал одну из тех женщин, что стирали дайконы у реки. Видимо, она вернулась сюда – под кров этого дома. На вид ей было около двадцати лет: белолицая, статная, с открытым и добрым лицом. Она встретилась с Хансити взглядом и молча поклонилась.

– Часто же мы сегодня видимся, – усмехнулся Хансити. – Ты, стало быть, дочь хозяев?

– Да, – впервые заговорила она. – А… дом старосты вы отыскали?

– Отыскал, отыскал. Благодарю.

Старик-ловец, услышав голоса, поднял голову и посмотрел на девушку. Она тоже безмолвно склонилась перед ним. Но едва их взгляды встретились, как выражение её лица резко переменилось; эта мгновенная перемена не укрылась от проницательного взора Хансити. Ловец вновь опустил голову, а девушка продолжала смотреть на него – пристально, испытующе и сурово.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.