книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Тыквенный поцелуй, или Попаданка в изгнании

Тыквенный поцелуй, или Попаданка в изгнании

Глава 1

— Мириэль нор’Фавинелл, – раздался чей-то властный, требовательный голос, и я с трудом открыла глаза. Всё тело болело, мне было холодно и мокро, даже пальцы на ногах занемели…

Пальцы? На ногах?

Я приподнялась на локтях и попыталась сфокусировать взгляд на своих ногах. Мне не показалось: я действительно их чувствовала! За два года с момента аварии всё, что у меня оставалось – это фантомные боли, но сейчас, немного пошевелившись, я определённо ощутила неприятное поскрёбывание крошечных камешков, на которых лежала. Бывало, что порой я просыпалась от чувства жжения и покалывания в ногах, но это было лишь игрой воображения и повреждённых нервов. Сейчас же я могла подтянуть к себе ноги – и покалывание усилилось, отзываясь на прилив крови.

— Мириэль нор’Фавинелл! – голос надо мной прозвучал громче и требовательнее, заставив меня вздрогнуть и обернуться.

За решёткой из толстых прутьев стоял высокий мужчина в странной одежде: на нём была шерстяная туника поверх простого кольчужного жилета. На плечах с помощью пряжек был закреплён плащ, капюшон которого частично скрывал в тени его лицо. Но в свете подрагивающего огня факела в его руке было видно, что он – простой усталый человек с густой щетиной и внимательными глазами.

Я моргнула и опустила взгляд. На поясе у него висел меч в длинных ножнах, а сапоги, простые, но аккуратно скроенные, были заляпаны грязью, словно на улице только прошёл дождь.

— К тебе гости, – сказал он строго, но бесцветно, после чего отступил на шаг назад.

Я села, всё ещё с трудом веря в то, что ноги меня слушаются. Всё это можно было бы принять за сон, но мне хорошо было известно, как ощущаются сны. Даже в коме они совсем другие. И главное отличие – во сне я не могу думать, разговаривать с собой и принимать осознанные решения. Там я скорее зритель, находящийся в виртуальной реальности, но неспособный повлиять на ход событий. А здесь и сейчас мне подчинялось не только тело, но и мысли. И потому я потрясённо шевелила кончиками оголённых пальцев на ногах, наслаждаясь даже болезненным покалыванием, которое никак не хотело уходить. И плевать было на стражника, на клетку, в которой я находилась, на холод и сырость.

Ноги меня слушались! Разве может быть что-то лучше этого?!

— Мириэль, – снова прозвучал мужской голос, но на этот раз другой. Он был более мягким, мелодичным и вкрадчивым, таким, что мурашки бежали по коже.

Я замерла, вдруг вспомнив, где слышала раньше это имя. Мириэль нор’Фавинелл – так звали одну девушку в книге, которую я читала накануне перед сном. Как раз почти дошла до финала, но уснула, не дочитав всего пары страниц. И закончила как раз на том, как эту Мириэль… мамочки! Приговорили к смертной казни!

— Ты не удостоишь меня даже взглядом? – шаги за спиной стихли, а голос замер совсем близко. Я медленно развернулась и начала неуверенно подниматься на ноги. Вопреки моим опасениям, они выдержали меня – и даже не дрожали, несмотря на иголочки, что продолжали нещадно колоть затёкшие мышцы.

Стражника рядом уже не было. Вместо него факел у решётки держал другой мужчина – я бы даже сказала, парень, чуть старше двадцати, – с очень красивым лицом. Острые скулы, широкий подбородок, чуть впалые щёки, покрытые лёгкой, едва заметной щетиной. Выразительный лоб обладал такой явственной формой, словно был вылеплен из глины, и брови только подчеркивали правильность каждой линии. Единственный штрих нарушал эту идеальность: одна из бровей была дважды пересечена короткими поперечными шрамами.

Это был принц Кассиан Рафаэль нор’Каэлларис. Без пяти минут король: в последней главе он как раз должен был принять корону, доставшуюся ему после смерти отца и старшего брата.

— Что вы здесь делаете? – хрипло спросила я. В горле саднило. Должно быть, Мириэль простыла за то время, что провела в холодном сыром подвале.

— Хотел убедиться, что всё в порядке. И пожелать тебе доброго пути на тот свет.

Я подошла к решётке и взялась за прутья, глядя прямо в глаза принца. Его брови изогнулись, словно он сам страдал от того, что был вынужден приговорить меня. Хотя в этом был смысл. Мириэль соблазнила его, используя какой-то особый приворот, а потом отравила, и если бы не его истинная – Лилит…

— Смертная казнь – не слишком ли жестокое наказание? – тихо проговорила я, отчаянно пытаясь вспомнить хоть что-то, что помогло бы мне изменить ход событий.

Принц покачал головой.

Он был воплощением аристократии: высокий, широкоплечий, с выверенной до мелочей осанкой и жестами. Но на нём была не парадная одежда, а простая тёмная рубаха под длинным плащом с гербом королевского дома. Ему не нужно было золото, чтобы внушать благоговейные чувства в своих подданных. Один его взгляд и голос заставлял всех преклонять колено.

— Знаю, вы с Лилит были близки, и она хотела бы, чтобы я пощадил тебя… но твой поступок… – он снова покачал головой, опустив взгляд к полу.

— Я стану лучше, – прошептала я, всё больше осознавая реальность и неизбежность происходящего. Вернуть себе ноги ради того, чтобы так сразу погибнуть… с этим невозможно было смириться. – Я могу драить полы, я… я могу продать свою свободу. Я готова на всё!

Наши глаза встретились. Принц Кассиан поднял руку и со странной нежностью провёл пальцами по моей щеке. Неужели… неужели между ними что-то было? В книге упоминалась попытка соблазнения, но она не должна была увенчаться успехом! Тем более, что она использовала приворот – принц не мог относиться к ней с таким трепетом.

— Прости, Мириэль, – голос принца стал мягким и полным горечи. – Но я должен сделать это. Ты слишком много знаешь. Ты слишком опасна.

Я растерянно покачала головой, пытаясь показать, что не понимаю, о чём речь. Сердце билось в висках, а в груди стало тесно.

Принц приблизился к решётке, и между нами осталось такое маленькое расстояние, что я почти чувствовала его дыхание, а ноздри невольно встрепенулись, улавливая лёгкий цветочный аромат.

— Той ночью я сказал тебе слишком много, Мириэль, – прошептал принц Кассиан, глядя мне прямо в глаза. – А ты слушала слишком внимательно. Не пойми меня неправильно, я был рад поделиться хоть с кем-то, но…

— Но… я… – одними губами прошептала я.

— Ты была предана короне, – продолжил он тихо и ласково. – И я верю, что мы встретимся вновь… за гранью этого мира. В добрый путь, Мириэль.

Он отступил в темноту, оставив меня дрожать у решётки, а я вдруг осознала: в книге было написано далеко не всё. Но уже слишком поздно пытаться выяснить правду.

Я сползла на каменный пол, прижимая ладони к лицу. Колени дрожали, тело ломило от холода, но это было ничто по сравнению с тем, что творилось внутри.

Меня действительно должны были вот-вот казнить.

На рассвете. Да, точно, казнь назначили на раннее утро – с восходом солнца. Сквозь маленькое окошко под самым потолком виднелось небо. Оно всё ещё было усыпано звёздами, но уже начало светлеть, и до первых лучей оставалось всего ничего: может, час или два.

И самое ужасное: может, настоящая Мириэль и заслуживала такого конца, но я – не она! И не представляла совершенно никакой опасности! Но разве можно было это как-то доказать? У меня не оставалось даже времени на то, чтобы попытаться кому-то что-то объяснить или найти иной способ избежать смерти.

Два года назад я уже ускользнула из её цепких холодных лап, когда пришла в себя после аварии. К сожалению, позвоночник был сломан в нескольких местах, и мне пришлось заново учиться жить. Множество болезненных реабилитаций привели меня к жизни в инвалидной коляске. Не бог весть что, конечно. Но это научило меня ценить жизнь – любую.

Я снова поднялась на ноги и, схватившись за прутья решётки, начала кричать, взывая к страже и требуя, чтобы меня сейчас же провели к судье или прокурору – или хоть к кому-то, кто влияет на приговор. И хотя я знала, что где-то рядом должна быть стража, никто не реагировал. И только горло моё село окончательно, и я закончила хрипом, смешанным со слезами отчаяния.

И тут скрипнул замок.

Из полумрака медленно появилась она: высокая, стройная, с тонкими чертами и бледной кожей, с большими голубыми глазами, от которых невозможно было отвести взгляд. Светлые соломенные волосы были заплетены в свободную, небрежную косу. Та, которая была рождена для того, чтобы сопровождать короля. Та, ради которой принц Кассиан был готов пожертвовать всем – даже собственной жизнью.

— Хвала Люцерне, ты жива, – выдохнула она и, быстро сократив оставшееся между нами расстояние, вставила факел в держатель.

— Лилит, – только и смогла проговорить я, совершенно не готовая к такой встрече.

Насколько я могла помнить, признание Мириэль в содеянном нанесло огромную боль Лилит, и она ушла, не желая больше видеть бывшую подругу. Я на её месте тоже хотела бы отстраниться. Самое тяжёлое предательство – со стороны того, кому верил сильнее всех.

Невеста принца достала из-под плаща тяжёлую связку ключей и, выбрав один из них, вставила в замок, после чего воровато огляделась и замерла, задумавшись о чём-то.

— Я не верю, что ты могла так поступить, – быстро прошептала она. Её брови были изогнуты в непритворной тревоге. – Нет, только не ты.

— Я почти ничего не помню, – ответила я в том же тоне, чувствуя, как в горле встал ком. – Всё, как в тумане.

Это была почти правда. Историю Мириэль я помнила только урывками, потому что больше сосредотачивалась на Лилит, которая в это время переживала много противоречивых чувств, и на любовной истории между ней и принцем Кассианом. К тому же, интуиция мне подсказывала, что далеко не всё было упомянуто на строчках прочитанной мной книги. Что-то выпадало из поля моего зрения – и явно что-то очень важное.

— Так и знала, что это происки шаманов кочевников! Они наслали на тебя эти сны и заставили содеять ужасное против воли.

— Не знаю, что меня заставило, – я сглотнула. – Но, клянусь, я бы никогда не причинила тебе зла!

— Знаю, – отчаянно воскликнула Лилит и закусила пухлую нижнюю губку. – Когда меня приставили ко двору, меня ненавидели все, и только ты встала на мою сторону. Только ты была рядом! Если бы не ты, Мириэль, я бы не смогла пережить всего этого.

Наконец, Лилит провернула ключ и, снова глянув в сторону тёмного коридора, распахнула дверь моей темницы.

— Что мне делать, Лилит? – спросила я, когда она взяла меня за руки. – Принц уверен в моей виновности.

— Он вынужден поступать, как король, – глаза Лилит подёрнулись влагой, а голос её дрогнул. – И порой приходится выбирать меньшее зло. Если он спустит проступок сейчас, сколько настоящих злодеев решит, что имеют право на худшее?

Я едва верила своим ушам. Это говорит Лилит? Что она, что Кассиан – оба казались лучиком света среди прогнившей аристократии, теми последними, кто ещё верил в справедливость.

— Но я не хотела…

— Поэтому тебе надо бежать, – быстро зашептала Лилит, крепче сжав мои ладони. – Твою казнь перенесли, за тобой вот-вот придут. Я выведу тебя отсюда. Мой человек уже ждёт тебя с телегой, в которой ты будешь надёжно спрятана, и вывезет прочь из столицы. Беги так далеко, как только сможешь, и скройся в самой глухой деревне. Смени имя, внешность – всё, чтобы тебя не узнали! И приходи ко мне спустя три года. Всё забудется, и тогда ты сможешь начать новую жизнь.

— Но…

— Скорее, у нас мало времени!

Выпустив одну руку, за другую она потянула меня по тёмным коридорам. Перед собой она держала дрожащий факел, и тени вокруг казались призраками, готовыми накинуться на нас в любой момент.

Я бежала за ней следом по холодному сырому полу из гладких камней и едва осознавала суть происходящего. Лучшая подруга предлагала мне три года жить впроголодь в какой-нибудь глухой деревне вместо того, чтобы заступиться за меня перед собственным женихом. Почему-то эта мысль больно сжала моё сердце. И хотя я не была Мириэль, но всё равно могла разделить её чувства. Или, скорее, эти чувства глухо отзывались где-то глубоко в моей груди.

Не встретив ни души, мы выскользнули из последних дверей замка, и перед нами открылся вид на узкое длинное крыльцо и внутренний двор, утопающий в предрассветной тишине. Холодный воздух хлестнул по лицу и проник под сырое платье, пахнув сыростью и мокрой землёй. В памяти что-то промелькнуло про сезон дождей, когда вдалеке послышался протяжный раскат грома. Небо над замком постепенно заволакивало тяжёлыми тучами.

Каменная лестница вела к служебному двору. Там царила странная, настороженная тишина, будто даже звери и птицы замерли, ожидая чего-то. И только шорох мокрых листьев да удары падающих с крыш и деревьев капель нарушали эту тишину.

Лилит шла быстро и уверенно, но то и дело оглядывалась и осторожно обходила посты, занятые стражами. Но они были слишком заняты: кто за разговорами, а кто дремал, прислонившись к стене.

Мы миновали сторожевые башни, сливаясь с ночной мглой. Из-за надвигавшихся туч становилось всё темнее, и это было нам на руку, хотя моё сердце, казалось, билось так громко, что его должен был слышать весь двор.

Наконец, мы миновали небольшую калитку, запертую на тяжёлый навесной замок, и вышли в город. Дома из тёмного камня тянулись тесными рядами, и узкие улочки тонули в полумраке. Здесь пахло дымом печей, влажной древесиной и мокрыми листьями. Где-то вдалеке переливчато вскрикнула птица, и ей ответил лай пса с одного из дворов. А потом всё снова стихло. И только редкие огни фонарей освещали город сквозь плотный туман, что сгустился над мостовой.

— Мы почти на месте, – прошептала Лилит.

В узком переулке у покосившегося склада стояла старая повозка, запряжённая двумя крупными тёмными лошадьми. Их шкуры блестели гладко вычесанной шерстью, а из ноздрей вырывался пар. Они фыркали и нетерпеливо перебирали ногами. Повозка выглядела неприметно: грубая, неухоженная, покрытая сенью и брезентом, под которым виднелись охапки сена.

Возле неё стоял мужчина в широком плаще, низко надвинувший капюшон. Он обернулся, и свет факела выхватил грубоватые черты.

— Арден, – тихо сказала Лилит. – Ты вовремя.

— Как всегда, миледи, – голос его был хриплым, но спокойным.

Я вспомнила: этот персонаж мелькал в книге. Арден был охотником, который стал верным телохранителем Лилит после того, как она спасла его от позора.

— Всё готово? – спросила она.

— Двойное дно, сено сверху. Никто не заметит, даже если будут вилами протыкать, – коротко ответил Арден, а потом с натугой поднял второе дно повозки, открыв нашему взору узкую нишу внутри.

Лилит сняла с себя плащ, накинула его мне на плечи и закрепила брошкой в форме виноградного листа.

— Ложись. Тебе придётся потерпеть тряску и холод, но это твой единственный шанс.

Посмотрев на мои ноги, грязные и мокрые, она сняла мягкие туфли и тоже отдала их мне.

Я взглянула на неё, и в этот момент впервые почувствовала, что она действительно боится за меня. Но не знает другого способа помочь.

— Лилит… – начала я, но не успела договорить.

— Потом, Мириэль, – перебила она, мягко, но твёрдо. – Сейчас главное – выжить. И помни: я буду ждать тебя здесь, на этом же месте, в это же время ровно через три года.

Её лицо исказилось, будто она сдерживала слёзы, а потом порывисто обняла меня и отступила.

Я забралась в повозку и свернулась клубочком на тонком слое сена. Оно было сухим только сверху, а внизу влажным и пахло прелой травой, но мне было почти всё равно. Бывший охотник опустил второе дно, скрыв меня в кромешной мгле.

— Береги её, Арден, – услышала я её голос снаружи.

— Можете не сомневаться, миледи.

Колёса скрипнули, лошади фыркнули, и повозка тронулась. Сквозь щели в досках я видела, как мимо пробегали дома и заборы. А потом начали появляться люди, которые неторопливо разбредались по своим делам.

Рассвет был близко.

Я едва ли могла спать, лёжа под дном телеги, словно под гробовой доской. Хорошо хотьсвет проникал внутрь, и я могла немножко видеть, что происходило снаружи. Очень скоро пошёл дождь, и в этот момент я была даже рада находиться внутри. По крайней мере, там было сухо и довольно тепло. Я надела туфли, которые оказались впору, завернулась в плащ Лилит и попыталась уснуть – но тщетно.

Телегу трясло, в горле всё саднило, а в голове без конца крутились мысли о том, что именно должно было произойти с Мириэль. Глупо, конечно, было верить в реальность всего происходящего – но что ещё мне оставалось? Только принять то, что есть, и искать способы прожить лучшую жизнь. Хотя вариантов как будто не было. Кто я здесь, какие вообще есть возможности в этом месте? Здесь ведь даже нет телевизоров, не говоря уже про интернет!

Эти мысли могли бы вогнать в уныние – но только не меня. Ведь теперь я могла ходить, бегать, делать что угодно! Последние месяцы, после того, как завершилась основная часть реабилитации, я мечтала открыть своё маленькое кафе: рисовала дизайн интерьера, придумывала меню. Вот только что я могла, когда все сбережения, оставшиеся в наследство от бабушки, ушли на лечение и восстановление, а сама я вряд ли смогла бы работать на кухне – и даже работать официантом.

Дело уже шло к вечеру, когда телега остановилась, и Арден поднял второе дно, открыв мне затянутое тучами небо. Вдали прогрохотал гром.

— Дальше дороги нет, – сказал он сухо. – Сезон дождей, размыло. Тебе придётся выйти здесь.

Я осторожно поднялась и села, свесив ноги с края телеги. Над головой клубились тяжелые тучи, и первые капли дождя уже падали на лицо, холодные, как ледяные иглы. Лошади нетерпеливо переступали, фыркая, и Арден, хмуро сдвинув брови, поправил поводья.

Дорогу действительно размыло: она представляла собой массу, похожую на густой пудинг, в которой вязли не только колёса, но копыта лошадей и ноги охотника. Когда он сделал шаг, грязь под ним издала неприятный чавкающий звук. Посмотрев на туфли, которые отдала мне Лилит, я сняла их и, прижав к груди, босиком спустилась на землю.

— Где я могу заночевать? – тихо спросила я. Подумав, Арден протянул мне мешочек, в котором тихо звякнули монеты.

— Это всё, что у меня есть. Чужаков здесь не любят, но может кто-то пустит переночевать за несколько эстолов.

Я сердечно поблагодарила его и, немного растерянно осмотрев себя, пристроила мешочек в кармане просторной юбки.

— Пройдёшь по дороге до мельницы, увидишь деревню. Она последняя на несколько миль вокруг, в ней найдёшь ночлег. А утром отправляйся дальше. Может, к концу цикла доберёшься до Баргейна.

Я шагнула в грязь, мокрая земля засасывала ноги, дождь, который только накрапывал последние часы, теперь усиливался, превращая дорогу в вязкую кашу. Арден еще раз взглянул на меня из-под капюшона.

— Запомни, Мириэль, – сказал он. – Никому не доверяй слишком быстро. А лучше – вообще никому не доверяй. Чует моё сердце, грядут тёмные времена.

Тёмные времена? Разве не наоборот должно быть? Сказка закончилась, злодеев победили, остаётся только “жили долго и счастливо”...

Не говоря больше ни слова, Арден опустил верхнее дно телеги, но садиться в неё не стал. Взял поводья в руки и повёл лошадей в обратном направлении. Медленно он отдалялся, а я не находила в себе сил отправиться в указанном им направлении. Совершенно одна в чужом мире, под дождём, в ожидании надвигающейся ночи.

— Вот уж точно, тёмные времена, – выдохнула я, наконец, собравшись с силами, и пошла в сторону мельницы.

Идти было трудно. Ноги затягивало в грязь, руки были заняты туфлями и плащом, который я придерживала, чтобы не замарать слишком сильно. Дорога казалась бесконечной. Каждый шаг отдавался ноющей болью в мышцах, а холодный дождь пробирал до костей, оставляя кожу липкой и ледяной. Вдалеке, сквозь пелену воды, наконец проступил силуэт старой мельницы: её лопасти, скрипя и покачиваясь, резали серое небо.

За ней показалась и деревня. Низкие дома, крытые серой соломой, казались тёмными и неприветливыми. В ожидании грозы ставни были закрыты, а если где ещё оставались открытыми, то огни оттуда отражались в лужах, и этот свет дарил мне какую-то надежду.

Выбрав первый дом, в котором горел свет, я ускорила шаг, и через несколько минут подошла к калитке. Никаких звонков, колокольчиков или молоточков на ней не было. Зато был пёс, который сразу залаял на меня из-за забора.

— Хозяева! – крикнула я, надеясь привлечь чьё-то внимание. – Есть кто дома? Хозяева!

Дверь отворилась, и на крыльце появилась пухлая женщина средних лет. На её голове был повязан платок на необычный манер, отчасти напоминая тюбетейку.

— Ты чьих будешь?! – неприятным голосом крикнула она.

— Я… я путница, добрая женщина! Дождь не даёт покоя, до следующего города далеко, ищу ночлег! Не приютите на ночь хоть в сенях, хоть в сарае?

— Ступай прочь, бесовка, нам своих бы пристроить! Вон, уж десять внуков народилось!

— Я могу заплатить!

— Ещё, гляди, эстолами золотыми души нам портить удумала? А ну, шла прочь, говорю!

Следующий дом встретил меня глухим молчанием: после моего стука кто-то внутри задвинул засов и зашептался, но так и не открыл. В третьем за дверью раздался грубый мужской голос:

— Катись-ка, покуда жива, девка! Чужака нам тут не надобно!

Откуда в этих людях столько злобы? Что с ними случилось, что они настолько никому не доверяют? Я не находила ответа, но это было сейчас не главным, что меня беспокоило. Раскаты грома всё приближались и, того и гляди, начнут молнии сверкать прямо над головой, а затем и ливень ударит стеной. Нужно было быстрее искать выход. Не ночевать же в лесу в такую-то погоду!

Дождь лил стеной, струи стекали по лицу, смешиваясь со слезами. Всё тело дрожало от холода, а ноги, босые и израненные мелкими камешками, уже едва слушались. Я обошла около десятка домов, пока мне не повстречался мужик, что тащил на плече охапку дров. Он стоял, прислонившись к ограде, наблюдая за моими попытками заговорить с очередными хозяевами, и, когда я подошла к нему ближе, окликнул:

— Ночевать негде чёль?

Я уже почти не надеялась, но всё же ускорила шаг, чтобы подойти ближе, и повторила своё объяснение о пути, о дожде и о ночлеге. Тот обернулся назад и показал в сторону тракта, от которого я пришла, но с другой стороны от деревни.

— Вон, у колодца домишко стоит. Бабка там жила, да в том годе померла. С тех пор пустой стоит, некому за ним глядеть. Никто туда жить не идёт – крыша течёт, огород бурьяном порос… Но от дождичка укрыться в нём, глядишь, и сможно.

— Спасибо, добрый человек, – выдохнула я с искренней радостью. – А дверь не заперта?

— Да кто ж её запрёт-то? А коль и запёрта, так в окно войдёшь.

Что ж, это всё равно было лучше, чем ничего. Словно второе дыхание открылось: я с новыми силами зашагала по размытым дорогам туда, где за серой пеленой дождя виднелся большой колодец в самом конце улицы.

— Да только не одна ты там будешь, девка! – крикнул вслед мужичок. – Уж путник один давеча к нам прибился!

Сердце ухнуло вниз, когда слова мужика догнали меня сквозь шум дождя. Кто мог скрываться за теми стенами? Опасен ли он? Или там просто какая-нибудь паломница?

Я посмотрела на темнеющее небо и нервно усмехнулась. Вряд ли паломники соберутся в путь в такую погоду. Но выбора всё равно не было.

Сквозь дождь показался дом: покосившийся, с провалившейся крышей, с которой свисали клочья мха. Окна зияли темнотой, лишь из двух из них пробивался слабый, колышущийся свет: кто-то разжёг огонь внутри. Это одновременно пугало и радовало. С одной стороны, я не знала, кто ждёт меня внутри. С другой – там хотя бы было тепло и сухо.

Я подошла к крыльцу, доски которого угрожающе застонали под моим весом. Сердце взволнованно трепыхалось в груди. Осторожно я толкнула дверь, и та отворилась тихо, без скрипа, будто ждала меня.

Внутри пахло сыростью и старым деревом, но поверх этого запаха витал лёгкий аромат дыма. В гостиной, на полу у камина, сидел человек, не двигаясь. Лишь пламя отбрасывало на стены дрожащие тени. По крупной фигуре можно было догадаться, что это был мужчина, но он скрывался под тёмным плащом.

Глава 2

Под моей ногой скрипнула половица – и он поднял голову, оборачиваясь. Из-под капюшона показалось мужское лицо, и свет огня делал его черты особенно острыми и хищными. А его глаза… тёмные, глубокие, словно бездна, и от этого взгляда становилось трудно дышать.

Я невольно отступила, задумавшись, не стоит ли мне уйти подобру-поздорову, но было уже поздно искать новый ночлег.

— Кто ты? – низким, глухим голосом спросил он.

— П-путница, – снова повторила я. – Мне сказали, здесь можно бурю переждать.

Он долго молчал, изучающе глядя на меня, и мне нестерпимо хотелось опустить глаза долу, будто была в чём-то виновата. Но всё же взяла себя в руки и решительно прошла к камину, села рядом с ним и протянула руки вперёд. А потом закашлялась.

Лишь бы температура не поднялась. Вряд ли у них здесь найдётся что-то от простуды.

Я старалась держаться подальше от незнакомца, но его тень словно преследовала меня, да тёмные глаза следили за каждым движением. И только спустя пару минут он, наконец, перевёл взгляд на очаг.

— Я же… не помешаю? – осторожно спросила я.

— Если болтать не будешь.

Я покивала и замолчала, но вместо меня слово взял мой желудок, издав такое грозное урчание, что я наверняка покраснела от смущения.

— Еды нет, – сказал незнакомец.

Я хмыкнула. Он говорил не так, как местные: не перевирал слова, не менял их местами затейливым образом. Впрочем, он вообще не много говорил, и всё же, чувствовалось в нём, что не местный, чужак на этой земле.

Огонь трещал, освещая пространство тусклыми, рыжими отсветами. Я прижала к груди колени и накрылась сверху плащом, словно это могло поставить между нами хоть какую-то невидимую преграду. Незнакомец снова сидел неподвижно, как будто окаменел, но его присутствие ощущалось тяжёлой каменной плитой на сердце. Казалось, каждый вдох отзывается в воздухе напряжением.

Он не задал мне больше ни одного вопроса. Просто смотрел на пламя, а иногда переводил взгляд на меня – коротко, словно проверяя, живая ли ещё, не перестала ли дышать.

У меня в животе снова заурчало, и я, выдохнув, резко встала.

— Уже уходишь? – искоса посмотрел на меня незнакомец.

— Нечего рассиживаться, когда в животе пусто! – решительно выпалила я. – Хозяйка, говорят, в том году померла, а огород её нетронутый с тех пор стоит. Надо пойти и проверить, не наросло ли чего съедобного.

С этими словами я направилась к выходу из дома, но голос незнакомца остановил меня.

— Стой, – бросил он.

Я обернулась. Незнакомец тем временем стягивал с себя сапоги. Чёрные, с металлическими пряжками, они выглядели неожиданно дорогими для этого места и обстановки. Сняв сапоги он придвинул их в мою сторону.

— Пойдёшь по буеракам лазать босиком? Обуйся.

Я растерянно замерла, глядя на застывшую посреди комнаты обувь. Сапоги казались тяжёлыми, да и размер был явно не мой, зато доходили до колена, так что в них можно было пройти хоть через реку в брод.

— А вы? – вырвалось у меня.

— А я здесь подожду. Надеюсь, мне не придётся тебя искать, чтобы вернуть свои сапоги.

Поколебавшись, я подошла и натянула их на ноги. Сапоги оказались мягко подбитые внутри и удивительно тёплые. А когда я подняла взгляд, чтобы поблагодарить незнакомца, он уже снова отвернулся к камину, словно забыл и обо мне, и о собственной обуви.

— Если найду что-то, то и вам принесу.

— Не утруждайся, – бросил он через плечо.

Снаружи всё ещё лил дождь. Крупные капли громко стучали по крыше и листьям деревьев, а я с трудом обошла дом, чтобы осмотреть огород за покосившимся забором. Он действительно зарос высокой сорной травой и огромными лапами лопухов.

Трава, мокрая и тяжелая от дождя, липла к ногам, а внизу хлюпала вязкая земля. Я раздвигала лопухи, которые, казалось, могли скрыть целую ораву, и чем дальше пробиралась, тем больше удивлялась.

За первым рядом сорняков неожиданно открылся просторный участок, и я застыла, ошарашенная зрелищем. Среди бурьяна раскинулось целое поле огромных, налитых соком тыкв. Оранжевые шары, покрытые крупными каплями дождя, поблескивали в сумраке, словно кто-то рассыпал по земле десятки теплых фонарей. Некоторые из них были такими большими, что я едва могла бы обхватить их руками, другие – поменьше, но всё равно плотные и тяжёлые, с толстыми зелёными плетями, тянущимися меж сорняков.

От тыкв шёл сладковатый, медовый аромат, смешанный с запахом мокрой земли. Дождь только подчёркивал эту свежесть, превращая огород в нечто почти волшебное. Я подошла к ближайшей тыкве, потрогала ладонью её гладкую кожуру, и сердце вновь затрепетало, но в этот раз – от радости.

Меня всегда особенно влекла эстетика осени и, продумывая своё кафе, я собирала десятки различных рецептов из тыквы. А здесь их было столько, что можно было прокормить целый город!

Я быстро огляделась: вокруг, под сорняками, скрывалось всё больше ярких оранжевых боков. Приходилось пригибаться, раздвигать плети, чтобы увидеть новые плоды. Поле, заброшенное и забытое людьми, щедро родило то, что могло спасти меня от голода.

Никакого ножа у меня при себе не было, поэтому, выбрав самые маленькие тыковки, я решила сорвать их с плодоножки. Маленькие плоды легко помещались в ладонях, но мокрые плети упрямо держали их, будто не хотели отпускать. Плодоножки скользили в пальцах, и приходилось тянуть сильнее, пока наконец не раздавался тихий хруст, и тыква оказывалась в руках. Пришлось приложить усилия, но они были щедро вознаграждены урожаем.

Прижимая к себе две тыковки, я двинулась обратно к дому. Дождь превратился в настоящий ливень, застилая глаза, но я только улыбалась: мне наконец-то улыбнулась удача!

Я толкнула дверь плечом, и она нехотя пропустила меня внутрь вместе с порывом ветра и дождя. В доме было тепло, несмотря на прохудившуюся крышу и лужи под ногами. С моего плаща тоже стекала вода, и я невольно обратила внимание на то, какими грязными были сапоги после вылазки по грядкам. Мне стало немного неудобно, но заняться обувью решила потом, а пока просто сняла сапоги, чтобы не разносить грязь по дому ещё больше. Вместо них, нырнула в туфельки Лилит, присев перед камином.

Незнакомец словно и не сдвинулся с места, но я уловила перемену: ноги его теперь были босы, а над камином висели, просушиваясь, длинные отрезы плотной ткани. Я невольно подумала, что это, должно быть, портянки, и мысленно окрестила его Воином.

— Ты быстро, – Воин скосил на меня взгляд. – Что это? Тыква?

— Там целое поле, – победно улыбнулась я. – В доме наверняка есть печь или что-то вроде того…

Я уже встала, оглядываясь в поисках кухни, как он бросил через плечо:

— Печь не трогай.

— Что? – моргнула я.

— Половина кладки обрушилась, дым из щелей в дом пойдёт.

— Откуда ты знаешь, если весь вечер сидишь здесь?

Он поднял на меня косой взгляд, но ничего не ответил. Я же, хмыкнув, пошла к первой замеченной мной двери, но за ней была почти кромешная тьма, ведь единственным источником света в доме был камин, а окна в большинстве своём – закрыты ставнями. Да даже если бы и не были закрыты, на улице уже почти стемнело. Если бы дождь не лил, как из ведра, может, я бы что-то и могла разглядеть, но, увы, погода в тот день была не на моей стороне.

Я вздохнула и собралась уже возвращаться к камину, чтобы погреться и подумать, что делать дальше, но Воин рывком поднялся на ноги, взял с камина старую свечу, зажёг её огнём из камина, использовав для этого тонкий прутик, и направился ко мне.

— Дом старый, – заметил он. – Половицы сгнили.

И пошёл впереди меня, осторожно ступая на поскрипывающий пол. Я шла за ним следом, стараясь наступать туда, куда ставил ногу он, а дрожащий огонёк свечи отбрасывал на стены пляшущие тени.

Мы прошли короткий коридор, стены которого были увешаны паутиной, и вошли в небольшую комнату. Когда-то это, наверное, была кухня: в углу стояла печь, которая действительно была не первой свежести. Рядом – обугленные полки, покрытые толстым слоем пыли. На столе лежали черепки, ржавые ножи, остатки когда-то белой скатерти.

Воин поднял свечу выше, и я увидела, что пол возле печи местами провалился, зияя тёмными дырами.

— Вот, – он кивнул на печь. – Видишь? Кладка просела, тяги нет. Захочешь разжечь – захлебнёшься дымом и не заметишь.

Я сглотнула. Его слова прозвучали спокойно, без угрозы, но от них по спине пробежал холодок.

— Ладно, – решительно кивнула я. – Тогда запечём тыкву в камине! Я поищу здесь посуду, а ты сделай следующее: сдвинь горящие угли в одну сторону, а прогоревшие – в другую. Потом тщательно закопай в них тыквы.

Он кивнул и, не говоря ни слова, покинул кухню.

Я упёрла руки в бока и осмотрелась. Кухня была достаточно просторной, если не использовалась в качестве столовой. По центру стоял стол, по краям тянулись шкафчики, стояли бидоны и множество глиняных склянок с запечатанными горлышками.

Я потянула на себя дверцу ближайшего шкафа, и она заскрипела, едва держась на ржавых петлях. Внутри оказался настоящий хаос: битая глина, сколы, черепки, из которых торчали ржавые гвозди. Казалось, ничего здесь не уцелело, кроме того, что давно растащили местные жители. Полки были покрыты толстым слоем пыли, паутинами, а кое-где даже следами мышей. Осторожно перешагнув через обломок, я открыла другой шкафчик, но там меня встретила та же самая картина.

И только четвёртая дверца смогла меня приятно удивить. Там, за треснутым глиняным горшком стоял целый набор деревянной лакированной посуды. Я вытащила одну из мисок и, сдунув пыль, оглядела её на свет. Узор был на удивление чётким и ясным, несмотря на налёт и грязь, что скопились на поверхности: витиеватые листья и ягоды, затейливые завитки танцевали на поверхности миски, а лак красиво блестел в свете свечи.

Выбрав две миски из тех, что лежали в середине стопки, я захватила ещё две ложки, такие же деревянные и лакированные, после чего отправилась обратно в гостиную, прижимая к груди ценную находку.

— Хоть что-то уцелело, – сказала я после того, как успешно преодолела коридор со свечой в свободной руке. – Здесь есть какой-нибудь песок или зола?

— Песок? – вскинул бровь Воин, который в это время возился с поленьями, подкидывая их на ту сторону камина, где горел огонь. С другой стороны, у прогретой стенки, лежала аккуратная кучка красноватых углей с закопанными внутрь тыквами.

— Хочу почистить посуду. Здорово было бы её обжечь для дезинфекции, но посуда деревянная, как бы не испортить…

Я слишком поздно подумала о том, что слово “дезинфекция” вряд ли знакомо местным жителям. Но Воин, казалось, не обратил внимание.

— Зола здесь, – сказал он и потянулся к неприметному котелку возле камина. Подняв крышку, отложил её в сторону и вернулся к огню.

Я поставила миски на стол и, присев на корточки, зачерпнула пальцами немного золы. Мягкая, шелковистая, она липла к коже, оставляя серый налёт.

Я уже хотела начать натирать ею посуду, как вдруг почувствовала, что пальцы коснулись чего-то твёрдого. Нахмурившись, я отложила тарелку и запустила в котелок обе руки.

— Что там? – тут же настороженно спросил Воин.

— Не знаю, – пробормотала я и чихнула, подняв вокруг себя облако пепла.

А потом замахала руками, разгоняя пепел и жмурясь, потому как частички попали в глаза, и их теперь нещадно щипало. Так что я скорее услышала и почувствовала, чем увидела, как Воин накрывает котелок крышкой, осторожно отодвинув меня в сторону сильными, тёплыми руками. Я почувствовала это тепло даже сквозь мокрую ткань плаща и, протерев глаза запястьем, ещё не испачканном в золе, бросила на него изучающий взгляд.

Кто же он? Скрытный, молчаливый, строгий и внимательный. Он был таким холодным снаружи, но я словно чувствовала тепло его сердца.

Это было странное, незнакомое мне ощущение, и я невольно замерла, наблюдая, как он осторожно открывает котелок и начинает плавными движениями извлекать из золы крупные монеты одну за другой.

— Золотые эстолы, – сказал он, протирая одну из монет краем своего плаща и рассматривая её в свете очага. – Должно быть, бывшая хозяйка хранила их здесь на чёрный день.

Я осторожно опустилась на колени рядом с кучкой монет и попыталась их рассмотреть, но они были настолько запачканы золой, что даже рисунок едва ли просматривался. Но я припоминала, что золотые эстолы в этом мире были самыми крупными деньгами. В моём кошельке лежало четыре медных эстола – и этой суммы уже было достаточно для того, чтобы деревенские жители соблазнились позволить мне переночевать. Если бы не были так запуганы.

Я вздохнула и вернулась к натиранию посуды, чтобы успеть очистить её до того, как тыквы пропекутся. И, не глядя на Воина, который очищал монетки от золы, заметила:

— У хозяйки никого не осталось. У этих денег нет наследника. Думаешь, стоит отдать их деревенскому старосте?

— Он их только прикарманит себе. Тебе они нужнее.

— Почему ты так…

— Вижу.

Я замолчала и опустила взгляд на безбожно испорченное платье, которое отчётливо просматривалось, когда плащ распахивался. Эти деньги действительно могли бы сильно облегчить мою задачу найти себе место в этом мире. Мне было неведомо, какая сила занесла меня в эту сказку, но возвращаться обратно туда, где я должна была провести остаток жизни в инвалидной коляске, не хотелось, несмотря ни на что.

Мне снова удалось обмануть смерть. И теперь я должна была сделать всё, чтобы сделать себя счастливой!

— Тогда давай их разделим, – предложила я. – Без тебя я бы, может, и не нашла бы эти монеты.

Воин поднял на меня взгляд, медленно и внимательно, словно пытался прочесть, не шучу ли я. Потом усмехнулся уголком губ – не весело, а как-то устало.

— Поделить? – в его голосе слышалась лёгкая насмешка. – Оставь их себе.

— Но это нечестно, – возразила я, опустив миску на колени. – Ты тоже не выглядишь как человек, у которого есть всё необходимое. Иначе бы ты не сидел тут со мной.

— Я не нуждаюсь в золоте, – ответил он просто, будто это было само собой разумеющееся. – То, что мне нужно, не купишь эстолами.

Я не нашлась с ответом и опустила взгляд, взявшись за миску с удвоенным усердием. Тряпица, которой я растирала тарелку, начала двигаться более мягко и плавно по глазированной поверхности, а зола уже выделила скудную пену.

Воин молча продолжал чистить монеты, больше не глядя на меня. Я же то и дело бросала на него косой взгляд. Кто он? Что скрывает? Любопытство росло во мне, но я сдерживала его, ведь нам всё равно было суждено расстаться наутро.

Закончив с монетами, Воин положил всю блестящую кучку передо мной и тихо велел:

— Спрячь и не показывай никому. Постепенно разменивай на мелочь и расплачивайся только медью.

Я замерла, глядя на сияющие монеты, а потом перевела взгляд на свои руки. Они были серыми от золы, чуть мыльными и влажными. Пришлось выйти на улицу и смыть всё не только со своих рук, но и с миски. Благо, потоки воды с неба всё не прекращались. Подумав, я оставила миску на улице, чтобы набрать в неё немного чистой питьевой воды.

Вернувшись в дом, я сложила монеты в мешочек, что отдал мне Арден перед расставанием. В этот момент в камине громко треснуло полено, и сладкий аромат печёной тыквы наполнил гостиную и согрел моё уставшее сердце.

Я покосилась на Воина. Он смотрел куда-то в сторону, явно думая о чём-то своём, а свет огня, что бросал на его лицо мягкие блики, делал лицо незнакомца… добрее.

— Как тебя зовут? – неуверенно спросила я и тут же выпалила: – Я хочу помнить того, кто сделал мне такой щедрый подарок. Ведь ты… ты мог и забрать всё себе, и я бы не смогла сопротивляться.

Он несколько мгновений озадаченно смотрел на меня, а потом тихо рассмеялся:

— Ты серьёзно думаешь, что я бы мог так поступить?

Я пожала плечами:

— Когда ты снимал сапоги, вынул кинжал из одного из них. Что я могу против такого оружия? Даже сбежать не успела бы с этими деньгами.

И неловко улыбнулась. Шутка получилась так себе, но Воин с улыбкой покачал головой, а потом вдруг посерьёзнел:

— Тебе не нужно знать моего имени. Как и мне – твоего. Что-то мне подсказывает, что ты не хотела бы раскрывать себя перед тем, кого видишь впервые. Или я неправ?

— Нинель, – краснея, выпалила я. – Моё имя – Нинель.

И задумалась, пытаясь придумать, как преобразовать свою фамилию, чтобы она звучала похоже на местные. Там, в прошлой жизни, меня звали Нинель Андреевна Фаге. Сказывались французские корни, что достались мне по мужской линии ещё из девятнадцатого века, а сама фамилия с французского переводилась как “буковый лес”. И если имя вполне было похоже на местное, то вот фамилия…

— Нинель а’Фагель, – наконец, неуверенно закончила я и скосила взгляд, наблюдая за его реакцией. И не зря. Воин действительно посмотрел на меня заинтересованно и даже озадаченно.

— Ты знаешь, как переводится твоё имя с древнего наречия?

Я помотала головой:

— У меня… не настолько хорошее образование. Я ведь… из простой семьи.

— Нин Фаг, – задумчиво произнёс Воин и усмехнулся.

— Что это значит? – я заинтригованно подалась ему навстречу.

— Нин значит “птица”, а “фаг” – маленький.

— Маленькая птичка? – уточнила я и тоже невольно улыбнулась.

— Тебе подходит, – хмыкнул Воин, но пояснять не стал, снова углубившись в свои мысли, и комнату наполнил шум дождя и потрескивание дров в камине.

— Почему? – не выдержала я спустя несколько мгновений.

Воин скосил на меня взгляд.

— Ты сейчас выглядишь, как мокрый воробей, – сказал он и, взяв ещё не очищенные ложки, придвинулся к котелку с золой.

Некоторое время мы занимались чисткой посуды, заполняя паузы пустыми разговорами. Вернее, в основном говорила я, а Воин всё больше молчал. Я рассуждала о том, что делать с прохудившейся крышей, об огороде, который зарос тыквой, об организации ночлега в этом заброшенном доме. Несмотря на сырость, холод и протекающую кое-где крышу, тепло и свет очага согревали не только снаружи, но и изнутри. За стенами бушевала непогода, а у нас было спокойно и уютно, и в какой-то момент я даже поймала себя на том, что перестала бояться этого незнакомца, который скрывал своё имя и избегал смотреть в глаза.

Но он был прав. Я сама скрывала больше, чем могла бы рассказать о себе. Странно было бы сообщать, что я здесь, вообще-то, каким-то магическим образом оказалась, и все вы – только строчки в прочитанной мной книге. А если я всё-таки сплю и вижу сон? Маловероятно, но тогда говорить об этом окончательно теряло смысл.

Задумавшись о природе моего перемещения в книжного персонажа, я замолчала и уставилась на языки пламени. Сердце защемило, ведь там, в другой жизни, всё было родным, знакомым, привычным. Даже инвалидное кресло. А здесь меня ждала только неизвестность.

— Почему местные так не любят чужаков? – спросила я после долгого молчания. – Они даже деньги не хотели брать, гнали меня от своего дома.

Воин скосил на меня взгляд.

— Ты откуда явилась, что таких вещей не понимаешь?

— Я… издалека, – к моим щекам прилила кровь. – С границы. Другой.

— Из Лушерского графства?

Я в ответ только неопределённо повела плечами, но Воин не стал уточнять. Он взял кочергу и поправил поленья в камине, а те, что перестали гореть, придвинул ближе к тыквам, добавляя им тепла.

— Это всё кочевники, – сказал он. – Уж о них-то ты слышала?

— Конечно, – кивнула я.

— Их шаманы стали проникать в сны людей и управлять ими, вынуждая делать ужасные, непоправимые вещи.

Точно, Лилит говорила об этом. Она думала, что Мириэль, в теле которой я оказалась, пыталась отравить принца, следуя голосам шаманов в её голове. Кочевники могли таким же образом заставлять солдат идти против своих господ, открывать ворота или сжигать целые города. Теперь никому нельзя было доверять. Даже самым близким.

Пока пеклись тыквы, мы с Воином приготовили места для ночлега. Нашли кровать в одной из соседних комнат, перенесли её ближе к камину. В сундуках, замки на которых Воин сумел сломать, обнаружилась старая одежда, и я с восторгом перебирала её, как настоящий клад. В результате мне удалось переодеться в сухое и относительно чистое. Там же обнаружилось и постельное бельё, чистое, накрахмаленное. Его хранили с такой бережностью, что даже сейчас, спустя месяцы после кончины хозяйки, оно сверкало белизной.

— Я лягу на полу, – сказал Воин, меняя бочку, в которую стекала вода в месте, где крыша прохудилась особенно сильно, на пустую.

— Где-то в доме должны быть ещё кровати, – заметила я. – Этот камин должен отапливать и второй этаж, так что наверху должны быть спальни.

— В этом нет необходимости.

Он взял одно из принесённых нами одеял, аккуратно разложил его на полу перед камином и положил сверху чистую посуду, отчего этот пятачок стал напоминать место для пикника.

— Думаешь, тыква уже пропеклась? – спросил он.

Я улыбнулась. Всё-таки, Воин был голоден, хоть и скрывал это.

— Прошло уже довольно много времени, – кивнула я и села на колени на краю одеяла, кочергой разгребая угли и сдвигая их в сторону огня, который уже еле теплился.

Воин осмотрелся, после чего положил перед камином доску, размером с небольшой стол, которую нашёл где-то в глубине зала. Положив доску перед камином, он с помощью кочерги и металлического совка перекатил тыквы через оградку прямо на доску. Те опасно покатились, но остались на доске.

— Надо подождать, пока остынут, – заметила я. Но Воин, достав откуда-то из-под плаща длинный кинжал, ловко разрезал обе тыквы на половинки, а потом переложил по одной половинке в каждую миску и подал одну из них мне.

Я поднесла миску к носу и втянула сладкий аромат. Он был густой и тёплый, наполняя воздух особенной тыквенной сладостью. Карамельный запах смешивался с дымком от углей, а от разрезанного плода поднимался лёгкий пар, который тонкой струйкой тянулся к потолку. Мякоть была золотистой, кремовой. На поджаренной кожуре блестели запёкшиеся капельки янтарного сока. Я осторожно зачерпнула ложкой кусочек, подула на него и попробовала. Он чуть не обжёг язык, но тут же растаял во рту, оставив вкус тёплой, сладкой осени, который немножко отдавал мёдом.

— Божественно, – прошептала я, прикрыв глаза от удовольствия, и мой желудок тут же требовательно заурчал, вгоняя меня в краску.

Воин не сказал ни слова. Он даже пренебрёг ложкой, черпая мякоть из тыквы своим кинжалом с тонким блестящим лезвием. Он выглядел отрешённо, но его лицо будто немного смягчилось.

— Ты странная, – сказал он вдруг, не прекращая есть. – Не такая… как все.

Я смутилась, не зная, что ответить. Наверное, и речь моя, и поведение отличались от привычных ему. Мне приходилось выбирать слова и быть осторожной даже в жестах, чтобы не привлекать лишнее внимание, но его зоркий глаз было не обмануть.

— И на городскую не похожа, – продолжал он. – И на деревенскую. Неместная.

Я отвела взгляд. Что он будет делать с этим выводом? Попытается ли выяснить истину?

— Не волнуйся, – словно прочитав мои мысли, добавил он. – Я уважаю твою тайну. И того же жду от тебя.

Я кивнула, и мы снова погрузились в смакование этого простого, но изумительного горячего ужина. А когда от первой половинки в руках Воина осталась только корка, он отложил миску в сторону и глухо произнёс:

— Дариан а’Дерис.

— Что? – я моргнула, не сразу осознав смысл его слов.

— Моё имя, – он посмотрел мне прямо в глаза. – Дариан а’Дерис.

Моё сердце дрогнуло, и в этот момент одно из полений хрустнуло, а огонь загорелся ярче. Я не знала, чем заслужила такую откровенность, но чувствовала – и сердцем, и душой, – что эти слова были чем-то большим, чем простая вежливость.

— Спасибо… Дариан, – сказала я почти шёпотом.

Он не ответил, только положил в миску вторую половинку и снова перевёл взгляд на огонь.

Глава 3

Я проснулась, когда солнечные лучи, пробравшись сквозь щель между ставней, начали падать на глаза. Со стоном повернулась на спину и закинула руку за голову… не сразу осознав, что сделала это совсем не привычным мне образом. И только после этого вспомнила обо всём, что произошло прошедшим днём.

Сев на кровати, я несколько минут просто шевелила пальцами на ногах и ступнями, заворожённо наблюдая за этим. Ноги, конечно, были не мои, но других-то не было! К тому же, меня это полностью устраивало: родные ноги два года как перестали двигаться, и сменить их на новые казалось несбыточной мечтой, и могло произойти разве что во сне. Но проснуться в этом мире второй раз подряд… нет, такого не могло произойти во сне.

Тело всё ещё ныло. Мириэль была девушкой придворной, не привычной к физическому труду. Её осанка была идеальной, так что даже когда моё сознание оказалось в этом теле, мышцы привычно держали спину ровно. Это проявлялось даже в жестах, что было странно, ведь я привыкла двигаться совсем по-другому.

Я выбралась из постели и осмотрела себя. На мне было старое платье, которое бывшая хозяйка сохранила в одном из сундуков и которое, возможно, носила ещё в молодости. Несмотря на то, что ткань выглядела далеко не новой, она была добротной, швы – крепкими, и платье на удивление сохранило неплохой вид. Платье, которое было на мне раньше и накидку, что отдала Лилит, я спрятала на случай, если меня будут искать “тёмные плащи” – местный аналог полиции. Облегчать им поиски гербовой застёжкой точно было бы глупо. Как и вообще – дорогой, характерной для дворца одеждой.

Воина уже не было. Не осталось ни его вещей, ни даже следов пребывания: постель была аккуратно сложена в ногах на моей кровати, миски и ложки пропали, как и обгоревшая тыквенная кожура.

Я осталась одна, и это было странно – словно всё то, что произошло накануне было всего лишь плодом моего воображения. Должно быть, мой сон был настолько крепок, что я даже не заметила, как Воин… то есть, Дариан ушёл и, скорее всего, покинул деревню.

Приказав себе отставить грустные мысли, я решительно прошла к окнам и распахнула ставни, впуская свет в главную горницу дома. Не знаю, что именно называлось горницей, но почему-то это слово показалось мне самым подходящим. Камин расположился в самом центре, напротив выхода в предбанник, возле которого вдоль стен тянулись длинные скамьи.

Солнечные лучи, пробившись сквозь густую, ещё пока зелёную листву, ложились косыми полосами на пол, выхватывая из полумрака пылинки, что лениво кружились в воздухе. Каменные стены, шероховатые на вид, хранили прохладу, а под потолком виднелись старые деревянные балки. Всё вокруг пахло деревом и костром – этот аромат тянулся с улицы, будто кто-то разводил костёр и сжигал на нём старую сухую листву.

Камин был даже больше, чем мне показалось ночью. Внимательно осмотрев его, я довольно улыбнулась: в нём можно было бы готовить пищу, используя большой котёл. Мне даже показалось, что я видела нечто подобное накануне в кухне, но все здесь пролежало целый год без уборки, и старые котлы нуждались в основательной мойке. Наверняка где-то неподалёку есть река с хорошим песком, который можно было бы использовать в качестве абразива. Не всё же золой очищать!

Я медленно шла по дому, вдыхая его ароматы. Всё это напоминало мне бабушкин дом, в котором я выросла. Отца я никогда не знала, а мама, которая была очень занятой женщиной, проводила почти всё время в командировках, так что большую часть года мне приходилось проводить в деревне. И хотя дом моей бабушки был поменьше и выполнен из дерева, всё равно он чем-то неуловимо напоминал это просторное, но на удивление уютное помещение.

По одному я открывала окна, впуская в дом аромат сырой земли и озона, который всё ещё сохранялся в воздухе после дождя. Откуда-то тянулся приятный запах свежей выпечки, издалека доносились детские голоса. Моя бабушка на одном из таких подоконников держала корзинку с пирожками, и дети часто прибегали к ней с десятирублёвыми монетками, чтобы купить ватрушку.

Тёплые воспоминания коснулись моего сердца и заставили улыбнуться. Она выходила меня после аварии и “подняла на ноги” – то есть, научила жить дальше, а сама покинула мир живых совсем недавно, оставив меня одну. Я мечтала жить в её доме, разводить кур и заниматься огородом, вот только больше не могла.

И моё сердце взволнованно билось от мысли, что теперь я смогу жить так, как уже не могла и мечтать!

Ещё раз критически осмотрев гостиную, я невольно представила себе, что в ней поместилось бы несколько столиков, возле камина хорошо бы встала пара кресел-качалок, даже если использовать его для приготовления пищи. На торцевую стену можно повесить картину, а сбоку от камина – небольшой бар. К тому же, дом стоял прямо у тракта – не слишком оживлённого, но на полпути между крупными городами. Если бы здесь ждал горячий обед и крыша над головой, путники непременно останавливались бы…

Я усмехнулась своим мыслям и покачала головой. Оставаться здесь, вблизи столицы, было бы опасно, мне следовало бежать дальше, куда-нибудь в глубинку или даже на границу, подальше от кочевников, шаманы которых были способны проникнуть в мои мысли.

И всё же, глядя на этот зал, я уже почти видела, как его наполняют посетители, чувствовала, как пахнет выпечкой и травяными чаями, а в камине весело потрескивают дрова…

Встряхнув головой, я обулась и пошла на улицу, чтобы найти способ помыться. Ночь в темнице, а потом дождь и грязь под ногами не оставили на моём новом теле ни кусочка чистой кожи. Поэтому я задалась целью во что бы то ни стало отыскать ведро, котёл и корыто, чтобы нагреть себе воды для импровизированного купания. И вздохнула, подумав, что, если мне повезёт, то, может быть, в этом мире люди строят себе бани.

Солнце стояло уже высоко в голубом небе, и его лучи отражались от влажных поверхностей луж, листвы и мокрых крыш. Птицы заливались пением, несмотря на приближающуюся осень. Прикрывая глаза ладонью, я оглядела двор. Он тоже оказался больше, чем казался в ночи, и за зарослями виднелись небольшие хозяйственные постройки, о назначении которых можно было догадаться, только пробравшись внутрь. Но моей целью было иное.

Вёдра обнаружились быстро: они стояли в сенях под лавкой, что несказанно меня обрадовало. Там же обнаружилось и коромысло, которое стояло, прислонившись к стене в углу. Рядом стояли грабли с лопатой, которые полностью проржавели от сырости из-за прохудившейся крыши.

В деревне, где жила бабушка, долгое время было всего три колодца. Только когда мне было семь, дедушка накопил достаточную сумму, чтобы пробурить скважину на своём участке, а до этого приходилось носить воду за две улицы и держать её в больших бочках. Обычно этим занимался дедушка: он заводил свой старенький “Москвич” и отправлялся к колодцу с большими баками. Но иногда он пропадал на рыбалке или проводил время в больнице – и тогда мы с бабушкой вместе ходили за водой. Я ехала на маленьком четырёхколёсном велосипеде, а она неспешно шла по дорожке с коромыслом и двумя вёдрами.

Этот образ ярко предстал перед моим внутренним взором, и я без труда приладила всё, как нужно, и пошла с этим добром по тропинке, заросшей мокрой травой, к калитке, а потом – и к колодцу, который располагался прямо перед домом, в котором я провела ночь.

У колодца собралось несколько женщин. Все – также с вёдрами и коромыслами, но они не спешили расходиться. Поставив вёдра на землю, они бурно что-то обсуждали. И когда я приблизилась достаточно, чтобы слышать предмет их разговора, у меня похолодело в груди.

— А я ж тебе говорю, Рафель, – заливисто вещала полная, румяная женщина с платком, завязанным под подбородком, – сын мой с заработков вернулся, сам видел! Королев-то теперь в столице, как грязи, а войско всё в поход собирают. Говорит, по дворам шастают Тёмные Плащи, кого ни попадя хватают.

— Ишь ты… – протянула соседка с острым носом, поправляя коромысло на плече. – И кого ж они хватают? Али тех, что на кочевников похожи?

— Не, не только… – та понизила голос, но всё равно он донёсся до меня. – Про одну бабу сказывали… из дворца сбежала, от самого короля, во! Хотела, мол, всю королевскую семью отравить. Да не удалося…

— Тьфу ты, паси боже! – перекрестилась третья, молодая, но с уже натруженными руками. – И где ж теперь эта отрава-то ходит?

— Кто ж её знает… – пожала плечами румяная. – Только весточка из столицы дошла: ищут её по всем дорогам. Говорят, в деревнях тоже смотреть велено.

— Ну, значит, в жарнице скоро вести будут, – хмыкнула остроносая, – как поймают-то. Тогда и перемоем в жарнице до косточек.

Женщины засмеялись, но смех был такой, от которого внутри похолодело. Их взгляды скользнули мимо меня – вроде бы и не пристально, а всё же с каким-то прищуром, как будто каждая мысленно примеряла услышанное к моей фигуре.

Я заставила себя опустить вёдра в колодец и прислушиваться уже только к плеску воды, хотя от обрывков их разговора сердце всё так же колотилось.

Вытянув первое ведро воды, я стала умываться, чтобы немного задержаться и послушать ещё, о чём говорят местные женщины. Мне нужно было не только больше информации о том, что происходило в мире, но и прислушаться к говору, чтобы хоть немного копировать его. Дариан наверняка сразу понял, что я “городская”, ведь он и сам говорил не так, как местные. И всё же промолчал. Мог ли он предположить во мне Мириэль?

— А про свадьбу-то слыхали? – первой нарушила паузу молодая с натруженными руками. – Младший-то, принц Кассиан, с лордовой бастардкой обручился.

— Ха! – румяная фыркнула. – Да куда ему другую невесту-то! Туп, как пень в болоте. Надо было династические браки заключать, во!

— Ой, ну не скажи, Аграфель, – возразила остроносая, – чуждых царей дочки интересы свои будут продвигать. А младшой-то принц, только он и сможет войско поднять. Он хоть горячий, а не как его братец… сбежал, и след простыл.

— А то и сбежал! – хмыкнула третья, невысокая, с тёмным лицом. – Говорят, старший-то – настоящий наследник, мог бы и защитить нас от кочевников, да плюнул и ушёл. Предатель он, а не принц.

— А я думаю, – упрямо качнула головой румяная, – что не предатель он, а голову на плечах имеет. Не хочет в этом бедламе кости сложить. Может, и вернётся, когда пора будет.

— Да не вернётся он, – вздохнула молодая. – Его бы уже вернули, кабы хотели. А так – ищи-свищи.

— Ну, – протянула остроносая, – уж лучше б он, чем этот младший. Тот на трон сядет – и жди беды. Говорят, в столице одни пиры и гулянки, а кочевники тем временем всё ближе.

— Гулянки гулянками, а войско кто соберёт? – огрызнулась румяная. – Он хоть с солдатами пьёт, а не в одиночку в башне сидит. Солдаты такого слушать будут.

— А толку-то? – отмахнулась невысокая. – Пить вместе – не значит, что он воевать умеет.

— Да хоть какой, лишь бы не женился на той, что слухи про неё ходят, – хмыкнула молодая, поднимая своё коромысло. – Говорят, красота – что вино, а характер… что змеиный яд. Небось приворожила она принца, а при дворе теперь шагу ступить от Тёмных Плащей нельзя.

— Эх, бабы, – заключила остроносая, поправляя платок, – какие бы принцы там ни были, а нам своё делать. Воды натаскать, бельё выполоскать, и к вечеру мужикам супцу жирного наварить.

— Куда там, неурожай же в этом году. Мяса уж второй цикл не видим!..

За разговорами женщины набрали воду, погрузили вёдра на коромысла и пошли по дороге к своим домам. Их громкие голоса постепенно стихали, и последними до меня донеслись крики прощания, а потом всё стихло, лишь только капающая с деревьев вода продолжала стучать, да птицы заливались где-то в стороне.

Если бы было теплее и ранее не шли дожди, я бы рискнула поискать речку: деревни всегда возникали в месте расположения проточной воды, и здесь тоже должно было быть что-то подходящее. Но у меня всё ещё саднило горло, и я побоялась простыть ещё сильнее. Поэтому, набрав воды, отыскала в доме котелок, который установила на уличной печке.

Это явление меня, честно сказать, удивило. Уличная печка представляла собой каменную двухуровневую кладку: внизу предполагалось развести огонь, а в нижней части верхнего уровня было сделано аккуратное круглое отверстие, в которое легко вставлялся небольшой котёл. Сверху была “крыша”, которая защищала котелок от дождя или падающих с деревьев листьев. Ночью, да ещё и в дождь, я, конечно, не заметила это сооружение, поэтому теперь удивилась и обрадовалась.

Разведение огня отняло у меня время. В доме, на полочке возле камина, лежало в мешочке огниво, с помощью которого Дариан прошлым днём растопил камин. В мешочке оказалось два предмета: тёмный, с острыми гранями камень, изогнутая стальная пластина с отполированными до блеска краями. А ещё – несколько крошечных комков серовато-коричневого волокнистого мха, сухого, но с едва уловимым запахом гари, несколько сухих щепок и маленькая прожжённая дочерна тряпица.

— Хм, – выдохнула я, рассматривая всё это добро.

Принцип действия огнива был мне знаком с детства. Время от времени, когда погода была хорошей, дедушка брал меня с собой на рыбалку, где мы разводили костры из того, что находили в лесу. И порой со спичками возникали сложности: то они заканчивались, то отсыревали. Но дедушка всегда носил с собой подобный мешочек. Конечно, заводское огниво выглядело несколько иначе, но это не меняло его сути.

Я заменила отсыревшие дрова в печи на те, что лежали в доме, набила просветы между ними самой сухой травой, какую смогла раздобыть, а кусочек мха положила на обломок доски, чтобы как можно быстрее поднести его к траве. Я взяла камень в левую руку, кресало – в правую и ударила.

Искры, как крошечные золотые брызги, рассыпались в стороны, но мох всё ещё остался холодным. Только на третий раз уголок потемнел и начал тлеть, выделяя тонкую струйку дыма. Я торопливо поднесла его к пучку тонкой сухой травы, сложенной в гнездо, и осторожно подула.

Дым стал гуще, потянулся вверх, и в следующую секунду сухие стебли зашипели, а на их кончиках вспыхнули первые огненные язычки.

— Есть, – прошептала я, аккуратно подсовывая траву, пока пламя не стало уверенным и тёплым. Запах свежего дыма наполнил ноздри, смешавшись с ароматом сырого дерева.

Пока закипала вода в котелке, я достала одно из чистых платьев бывшей хозяйки, которое казалось таким новым, словно никто ни разу его не надевал. Обошла двор и дом, осмотрев постройки вокруг. К моей радости, рядом действительно оказалось нечто похожее на маленькую баньку, но использовать её по назначению пока что было нельзя: её следовало тщательно убрать, проверить дымоход и убедиться, что печь не будет давать дым в помещение.

Чем больше я рассматривала дом, тем больше он мне нравился, и тем меньше хотелось покидать его. Никому не нужный, он сохранял память о былом достатке: было видно, что хозяйка, хоть и была одинокой, но следила за домом и много делала по хозяйству. Если не считать кое-где прохудившейся крыши и испорченного из-за этого пола на втором этаже, дом выглядел добротным и мог прослужить ещё много лет.

А ещё, он стоял прямо на тракте.

Я мотнула головой, отгоняя настойчивые мысли о том, что здесь можно бы было открыть что-то вроде харчевни. Сначала нужно было разобраться с более насущными проблемами. К тому же, прошлым вечером мне ясно дали понять, что чужакам в деревне не место. И то, как на меня смотрели женщины у колодца…

После обхода я решила, что проще всего будет помыться во дворе, между густых кустов смородины. Поставив корыто, я наполнила его на две трети холодной водой и на треть – только что вскипевшей. Получилась довольно приятная тёплая водица. Ещё раз убедившись, что поблизости никого нет и никто не сможет меня заметить, я разделась и стала обмываться чистой тряпицей, добытой в шкафу с постельным бельём.

Я как раз наклонилась, чтобы зачерпнуть тряпицей ещё тёплой воды, когда за спиной послышался скрип калитки. Сердце ухнуло в пятки.

— Твою ж… – выдохнула я, обернувшись.

На тропинке стоял Дариан. Лук висел за спиной, в одной руке – туши нескольких зайцев, в другой – связка свежесрезанных трав. Он замер, взгляд на мгновение задержался на мне, и уголок его губ чуть заметно дёрнулся – то ли от улыбки, то ли от привычки оценивать обстановку.

Я судорожно прижала тряпицу к груди и сделала шаг назад, вглубь кустов.

— Стучать не учили?! – выпалила я, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

— Стучать в калитку ничейного дома? – с иронией в голосе уточнил он, и за кустом послышались его шаги.

Я замерла, разрываясь между порывом высказать ему всё, что думаю о его бесцеремонности, и смущением. И пока я думала, как ответить, он молча ушёл в дом, оставив меня в смятении у корыта с остывающей водой.

Шумно вобрав носом полные лёгкие воздуха, я снова скрылась за смородиной и продолжила своё омовение. Чуть прохладный воздух пощипывал кожу, а я, наконец, смогла рассмотреть саму себя – и, главное, ноги, которые послушно двигались. Их вид заставил меня улыбнуться и забыть о недавней неловкости. В приподнятом настроении я смыла со стоп грязь, хорошенько потерев их тряпицей, и вздохнула, когда поняла, что кое-что будет не так просто вымыть. Я не знала, как долго задержусь в этом месте, но начала подумывать о том, чтобы разобраться с парной.

Наконец, одевшись и слив грязную воду в траву, я вернулась к дому. Дариан сидел на завалинке и ловко орудовал кинжалом.

Рядом с ним на перевёрнутой бадье выстроились в ряд заячьи тушки, уже освежёванные и вымытые, а последнюю он как раз заканчивал разделывать, отделяя шкурку короткими точными движениями. Связку трав Дариан повесил на гвоздь у двери, и я без труда узнала в ней чабрец и широкие листья дикого чеснока: бабушка собирала такие по весне в овраге за огородом и добавляла во всё подряд, от супа до творога.

Я остановилась в паре шагов от завалинки, не зная, с чего начать. Щёки всё ещё горели, мокрые пряди липли к шее и напоминали о том, в каком виде он застал меня у корыта, а он сидел так невозмутимо, что от этого становилось только обиднее.

— Я думала, ты ушёл насовсем, – наконец сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Даже одеяло сложил так аккуратно, что ни одной складочки не оставил.

— Я и собирался уйти, – ответил он, не поднимая головы от работы. – Только брод на северной дороге поднялся после ливня, а на восточной какой-то бедолага увяз с телегой по самые ступицы. До завтра оттуда никто не выберется.

— Выходит, ты всё-таки остаёшься здесь?

— Выходит, уходить придётся тебе, – Дариан наконец поднял на меня взгляд, и в его тёмных глазах не было ни насмешки, ни тепла. – Тропа на Баргейн идёт через холмы, земля там каменистая, и дождь её не размывает. Выйдешь завтра на рассвете и к ночи доберёшься до постоялого двора у Сухого ручья.

Я растерялась. Пока я спала, он не только подумал о том, куда мне идти, но и успел разведать дорогу. Это могло бы меня тронуть, если бы он не говорил тоном хозяина, который выпроваживает засидевшуюся гостью.

— Я никуда не пойду, – твёрдо сказала я и скрестила руки на груди. – Мне некуда идти, а этот дом пустует уже год. Крышу можно залатать, печь переложить, огород расчистить. Здесь я хотя бы знаю, с чего начинать.

— Здесь не любят чужаков, и ты сама вчера в этом убедилась.

— Вчера я была мокрой бродяжкой без гроша за душой, – возразила я. – А сегодня у меня есть руки, крыша над головой и целое поле тыкв.

— И деньги, которые ты обещала никому не показывать, – напомнил он и вытер лезвие о край мешковины.

— Я и не собираюсь их показывать. Схожу в деревню и куплю соли и муки за медь, как ты сам советовал.

Дариан хмыкнул и снова склонился над тушкой.

— Тебе здесь и горсти соли не продадут, вот увидишь.

— Тогда зачем ты принёс зайцев? – не выдержала я. – Если так хочешь от меня избавиться, мог бы просто дождаться, пока я уйду сама.

Он отложил кинжал и некоторое время молча смотрел на меня снизу вверх. Под этим взглядом я вдруг вспомнила, что со вчерашнего вечера ничего не ела, и желудок тут же отозвался тихим урчанием.

— Затем, что одной тыквой сыт не будешь, а голодной ты до Баргейна не дойдёшь, – сказал он и кивнул на дверь. – Иди, раз решила. Только золото оставь в доме и возьми с собой одну медь.

Я вернулась в дом, отсчитала четыре медных эстола, а мешочек с золотом, поколебавшись, спрятала обратно в котелок с золой. Если бывшая хозяйка столько лет хранила там свои сбережения и никто их не нашёл, значит, лучшего тайника в доме не было.

При свете дня деревня выглядела совсем иначе, чем накануне в сумерках и под дождём. Низкие дома с потемневшими соломенными крышами тянулись вдоль единственной улицы, и почти за каждым плетнём виднелся огород. Только огороды эти были бедными: картофельная ботва полегла и почернела от сырости, капуста стояла редкая, изъеденная гусеницами до самых прожилок, а на грядках с репой больше было травы, чем репы. Худые куры копались в мокрой земле, у забора дремала тощая собака, которая даже не подняла головы, когда я прошла мимо.

Две женщины у соседних калиток замолчали, едва завидев меня, и проводили долгими взглядами. Мужик, чинивший изгородь, отвернулся и с преувеличенным усердием застучал молотком. Я улыбалась каждому, кто попадался навстречу, но улыбки мои отскакивали от этих людей, не находя ответа.

Вчерашнего мужичка, который подсказал мне дорогу к пустому дому, я нашла во дворе за колкой дров. Он ставил чурбак на широкий пень, примеривался и разваливал его надвое одним ударом, а потом складывал поленья в аккуратную поленницу под навесом.

— Доброго дня, – я остановилась у плетня и постаралась улыбнуться как можно приветливее. – Спасибо вам за вчерашнее. Если бы не вы, я бы ночевала в лесу.

Мужик опустил топор и оглядел меня с ног до головы, задержавшись взглядом на чистом платье.

— Гляди-ка, отмылась, – протянул он. – Ну и чего тебе надобно?

— Мне бы соли купить, немного муки и лука, если найдётся. Я заплачу медью.

Он почесал затылок и украдкой оглянулся на улицу, где у колодца две женщины замерли с вёдрами, прислушиваясь к нашему разговору.

— Соли самим впритык, – сказал он, понизив голос. – Муки до весны едва хватит, а до нового урожая ещё жить да жить. Ты бы не ко мне шла, девка, а к старосте. Без его слова тебе тут никто и горсти не продаст.

— А где живёт староста?

— Да вон, где ставни резные, – он кивнул вдоль улицы. – Только ты это… Не сказывай ему, что это я тебя к Ольдиному дому отправил.

— К какому Ольдиному дому?

— Ну так бабку, что там жила, Ольдой звали, – пояснил он и снова взялся за топор, всем видом показывая, что разговор окончен.

Я поблагодарила его и пошла туда, куда он указал. Дом старосты я бы узнала и без подсказки: он был самым большим на улице, с крепкими воротами, высоким крыльцом и ставнями, по которым тянулась тонкая резьба из листьев и птиц. Во дворе стояла телега, и двое работников грузили на неё тугие мешки, а третий перетягивал их верёвкой. Из одного прохудившегося мешка на землю тонкой струйкой сыпалось зерно, и куры старосты толпились вокруг, торопясь склевать всё до последней крупинки.

Сам хозяин стоял на крыльце, опираясь на резной посох. Это был грузный мужчина лет пятидесяти с густой седеющей бородой и маленькими глазками под тяжёлыми веками. Кафтан на нём был из добротного сукна и подпоясан широким кушаком, а сапоги блестели, несмотря на грязь во дворе.

— Ты, стало быть, и есть приблуда, что в Ольдин дом забралась? – спросил он, не дожидаясь, пока я подойду ближе.

— Я путница, – ответила я и остановилась у ворот. – Меня зовут Нинель. Мне сказали, что дом пустует, и я укрылась в нём от грозы.

— Укрылась, значит, – протянул он. – А нынче утром кто воду из общего колодца черпал? Кто печь во дворе топил, да так, что дым на полдеревни стоял? Тоже укрывалась?

— Я заплачу за воду, если нужно, – сказала я. – И за дрова тоже. Я пришла купить у вас соли и муки, а ещё спросить, кому теперь принадлежит дом. Я хотела бы остаться в нём до весны.

Работники у телеги переглянулись, а староста издал короткий смешок.

— Остаться, – повторил он. – Ишь ты какая шустрая. Ольда родни не оставила, значит, дом её общинный, и решать за него обществу. А общество чужаков не жалует, особливо нынче.

— А почему именно нынче?

— Потому что знаем мы, чем такие ночлеги заканчиваются, – отрезал он. – Было уже у нас, хватит.

Я хотела спросить, что именно у них было, но по его лицу поняла, что ответа не дождусь. Тогда я достала из кармана медный эстол и протянула на раскрытой ладони.

— Тогда продайте мне хотя бы соли. Я заплачу, сколько скажете.

Староста посмотрел на монету, потом на меня, и его маленькие глазки сузились ещё сильнее.

— А откуда у бродяжки, что вчера босая по дворам шастала, медь водится?

Я сжала монету в кулаке, и по спине пробежал холодок. Почему-то мне вспомнились слова Дариана о том, что староста прикарманит себе всё, до чего дотянется.

— Добрые люди подали в дороге, – ответила я.

— Добрые люди, – хмыкнул он. – Вот пущай добрые люди тебе соль и продают. Мой товар не для приблуд. А теперь слушай меня внимательно, девка. Даю тебе три дня, и чтоб духу твоего здесь не было. Молчуна своего, что по нашим лесам зайцев бьёт, тоже забирай. А не уберётесь, пришлю мужиков, и они вас под руки выведут.

— Но ведь дорогу размыло…

— А на днях я сам загляну, – продолжил он, не слушая меня, – погляжу, не растащили ли вы Ольдино добро. У ней, поди, было что растаскивать.

С этими словами он развернулся и скрылся в доме, громко хлопнув дверью, а работники вернулись к своим мешкам, даже не взглянув в мою сторону.

Обратно я шла медленно, глядя себе под ноги. Мысль о золоте, спрятанном в котелке с золой, не давала мне покоя. Если староста и правда придёт с обыском, он перевернёт весь дом, и тогда мне не помогут никакие объяснения про добрых людей. А ещё не давали покоя мешки на его телеге. В деревне, где у соседей под окнами гнила картошка, а у собак проступали рёбра, у одного человека находилось столько зерна, что его увозили на продажу.

На краю деревни я остановилась у плетня, за которым старуха перебирала картошку, раскладывая её на две кучки: в одной оставалась та, что получше, а во вторую шла мелкая и подгнившая. Вторая куча была куда больше. Старуха подняла на меня глаза, но тут же опустила их и продолжила своё занятие, только руки её задвигались быстрее.

Я смотрела на неё и не могла понять одного. Если люди здесь голодают уже второй год, почему никто за целый год не тронул тыквенное поле на Ольдином огороде? Тыквы стояли там нетронутыми, крупные, налитые, их хватило бы на всю деревню до самой весны. Я дошла до дома, так и не найдя ответа.

Дариан к тому времени успел закончить с зайцами и развести огонь в уличной печке. В её устье уже стоял мой вычищенный котелок с водой, а сам он сидел на завалинке и правил кинжал на плоском камне.

— Судя по лицу, торговля не задалась, – заметил он, когда я молча опустилась на завалинку рядом с ним.

— Мне дали три дня, чтобы убраться, – ответила я. – Нам обоим. Староста сказал, что дом общинный, а общество чужаков не жалует. А когда я предложила ему медь, он спросил, откуда у бродяжки деньги.

Дариан провёл лезвием по камню ещё несколько раз, прежде чем ответить.

— Я ведь предупреждал тебя ещё утром, – сказал он без всякого злорадства.

— Предупреждал, – согласилась я и вздохнула. – Только соли от этого больше не стало, а пресная зайчатина – удовольствие для очень голодного человека.

Он отложил кинжал, порылся в дорожной сумке и бросил мне на колени маленький кожаный мешочек, туго перетянутый шнурком.

— Здесь немного, но на похлёбку хватит.

Я развязала шнурок и заглянула внутрь. Там была крупная серая соль, а среди её кристаллов поблёскивали чёрные горошины перца.

— Ты носишь с собой соль и перец?

— В дороге без соли никуда, – коротко ответил он.

Я не стала расспрашивать дальше, хотя заметила, что тиснение на мешочке было стёрто так старательно, что от рисунка остался лишь неясный край какого-то герба. Простые путники не носят с собой перец, и уж точно не стирают гербы со своих вещей. Но Дариан уважал мою тайну, и я решила отплатить ему тем же.

К похлёбке нужен был лук, и я отправилась на поиски по заросшему огороду. В дальнем углу, у самого забора, нашлись перья лука, разросшегося так густо, что его хватило бы на десяток котлов. Видимо, Ольда когда-то посадила его, а он год за годом сам себя пересевал. Рядом из травы торчала ажурная морковная ботва. Корни у одичавшей моркови были тонкими и бледными, но для похлёбки годились и такие. Я набрала полный подол и вернулась к печке, чувствуя себя настоящей добытчицей.

Кухонный нож, который я утром отчистила золой, всё ещё оставлял желать лучшего, но резал сносно. Я разложила на доске зайчатину и стала разбирать её на куски поменьше, а Дариан, который так и не ушёл с завалинки, внимательно следил за каждым моим движением.

— Мясо сразу в кипяток? – спросил он.

— В холодную воду, – ответила я, опуская куски в котелок. – Зайчатина постная и жёсткая, её нужно долго томить на малом огне. Если бросить сразу в кипяток, она так и останется жёсткой, сколько её потом ни вари.

— Кто тебя этому научил?

— Бабушка научила, она каждую осень готовила зайчатину.

— Твоя бабушка жила на границе? – Дариан чуть склонил голову набок, и я поняла, что вопрос задан не просто так.

— Моя бабушка жила в деревне, где зайцев было больше, чем кур, – уклончиво ответила я и тут же перевела разговор: – Подбросишь дров? Только немного, пусть закипает потихоньку.

Он поднялся и сделал, как я просила, а потом вернулся на своё место. Больше вопросов о бабушке он не задавал, но я чувствовала на себе его взгляд всё то время, пока снимала пену и резала морковь.

Похлёбка томилась до самых сумерек. За это время я успела вынести из кухни весь мусор, перемыть полки и выстроить на них уцелевшие горшки, а Дариан наколол дров на несколько дней вперёд и сложил их под навесом у стены. Мы почти не разговаривали, но это молчание больше не давило на меня. В нём было что-то спокойное и правильное, и мне нравилось слышать за стеной мерный стук его топора.

Когда солнце опустилось за лес, я выбрала на поле небольшую тыкву, очистила её от толстой кожуры и нарезала мякоть крупными кубиками. Дариан опять оказался рядом, едва я поднесла доску к котелку.

— Тыкву ты кладёшь последней, – сказал он, и в его голосе не было вопроса.

— Если положить её вместе с мясом, она разварится и превратится в кашу, – кивнула я. – Зайчатина томится часа два, а тыкве хватит четверти часа. Тогда кусочки останутся целыми, но станут мягкими и сладкими. Лук и морковь идут чуть раньше тыквы, травы вместе с ней, а соль в самом конце, иначе мясо задубеет.

Он ничего не ответил, но я видела, что он запоминает.

Я как раз бросила в котелок чабрец и мелко порубленные листья дикого чеснока, когда Дариан вдруг замер. Он не сказал ни слова, только чуть повернул голову в сторону огорода, и в следующее мгновение уже бесшумно скользнул за угол дома. Я так и осталась стоять у печки с ложкой в руке, прислушиваясь к сумеркам. Где-то за забором заскулила собака, в лопухах что-то зашуршало, потом раздался треск, возня и сердитый мальчишеский вопль:

— Пусти! Пусти, говорю, ирод!

Через минуту Дариан вернулся, держа за шиворот вырывающегося мальчишку лет десяти. Тот был худым до прозрачности, босым, в рубахе с чужого плеча, подвязанной верёвкой, и прижимал к груди маленькую тыкву с такой отчаянной решимостью, что было ясно: отнять её удастся только вместе с руками.

— Вот тебе и вор, – сказал Дариан, ставя мальчишку перед печкой, но не выпуская воротника.

— Отпусти его, – я шагнула вперёд. – Ты же видишь, он ещё ребёнок.

— Ребёнок, который таскает чужое добро.

— Тыквы не мои и не твои, – возразила я. – У них вообще больше нет хозяина, так что и красть их не у кого.

Дариан посмотрел на меня долгим взглядом, а потом разжал пальцы. Мальчишка отскочил на шаг, но убегать не стал. Он переводил настороженный взгляд с меня на Дариана, а потом его глаза остановились на котелке, и он сглотнул так громко, что я услышала это даже сквозь треск огня.

— Как тебя зовут? – спросила я как можно мягче.

— Тимкой, – буркнул он, не отрывая взгляда от котелка. – Я не воровал, я для Пеструшки взял. Это коза тёткина. Её кормить нечем.

— Козы тыкву не пекут в углях, – заметил Дариан. – А у тебя в кармане огниво.

Тимка покраснел до самых ушей и прижал тыкву к себе ещё крепче.

— Ну и пеку, – с вызовом сказал он. – Ольда мне давала, когда тётка не видела. Говорила, тыква – это не только свиньям, если умеючи. Только тётка ругается, что я свиной корм таскаю, вот я и пеку в лесу, чтоб никто не видел.

Я заметила, как Дариан при упоминании Ольды чуть заметно отвёл взгляд в сторону, но тут же снова посмотрел на мальчишку, ничем себя не выдав.

— Значит, у вас тыкву только свиньям варят? – переспросила я.

— А то кому ещё, – Тимка пожал костлявыми плечами. – Только свиней ещё весной всех поели, так что и варить некому. А Ольдины тыквы никто не трогает. Говорят, Ольда ведьмой была, раз столько лет одна прожила и ни разу не хворала. Кто её тыкву съест, у того, говорят, живот скрутит.

— У тебя скрутило? – спросила я.

— Не-а, – он шмыгнул носом. – Но я-то её знал. Она добрая была.

Так вот почему поле стояло нетронутым. В голодной деревне никто не притронулся к тыквам, потому что их считали свиным кормом, да ещё и с ведьминого огорода. Я едва удержалась от смеха и тут же почувствовала, как к горлу подкатил ком: Тимка стоял передо мной босой, худой, с ссадинами на коленках, и единственный человек, который его здесь подкармливал, умер год назад.

— Знаешь что, Тимка, – сказала я, – тыкву свою можешь забрать, она твоя. Но сначала поешь с нами. У меня как раз похлёбка готова.

Мальчишка недоверчиво покосился на котелок, где среди золотистых кусочков тыквы виднелось мясо.

— Это что, похлёбка с тыквой?

— С тыквой и зайчатиной, – кивнула я. – Попробуешь, а потом расскажешь мне, правда ли у вас свиньи едят лучше людей.

Тимка хихикнул, но тут же нахмурился: видимо, вспомнил, что смеяться при чужаках не положено. Дариан молча принёс из дома третью миску и третью ложку, и я поняла, что он сделал это раньше, чем я успела попросить.

Мы расселись у печки прямо на завалинке. Похлёбка удалась: мясо стало мягким и отходило от косточек, тыква разомлела, но сохранила форму, а чабрец и дикий чеснок сделали бульон густым и душистым. Бабушка бы меня похвалила. Тимка сначала ел осторожно, явно ожидая подвоха, но потом перестал стесняться и заработал ложкой так, что я не успевала уследить. Он выскреб миску до блеска, облизал ложку и поднял на меня глаза, в которых читалась такая надежда, что у меня сжалось сердце.

— Хочешь добавки? – спросила я, уже потянувшись к котелку.

— А можно ещё немножко?

Вторую миску он ел медленнее, и с каждой ложкой его плечи опускались всё ниже, а лицо становилось мягче. Наконец он отставил миску, вздохнул и сказал с таким серьёзным видом, что Дариан едва заметно улыбнулся:

— Тётка Рафель такого в жизни не варила. Она вообще только репу варит, и то пустую.

— Тётка Рафель – это та, что с острым носом? – уточнила я, вспомнив женщин у колодца.

— Она самая. У ней своих шестеро, а тут ещё я. Батька мой на заработки ушёл и не вернулся, а мамки нету, – он сказал это просто и буднично и снова покосился на котелок. – А вы правда у нас жить будете?

— Староста дал нам три дня, чтобы мы ушли, – ответила я.

Тимка презрительно фыркнул.

— Староста всех гонит. Он и Ольду хотел выгнать, чтобы дом её себе забрать, только она его не боялась. А у самого амбары полные, он зерно в город возит, а нам говорит, что неурожай и всем надо затянуть пояса.

Я переглянулась с Дарианом, но он сидел с непроницаемым лицом.

— А почему у вас так боятся чужаков? – спросила я. – Мне сегодня ни в одном доме даже слова доброго не сказали.

Тимка поёрзал на завалинке и понизил голос.

— Из-за Яся. Это мельников сын. Летом к ним чужак тоже ночевать просился, а после ушёл в город и донёс Тёмным плащам, будто Ясь во сне с шаманами разговаривает. Они приехали ночью и забрали его. С тех пор никто его не видал. А мельничиха с тех пор не говорит ни с кем.

Над нами повисла тишина. Огонь в печке тихо потрескивал, где-то за лесом ухнула сова. Я посмотрела на Дариана и увидела, как его пальцы на колене сжались в кулак.

— Мне пора, – спохватился Тимка и вскочил на ноги. – Тётка ругаться будет, что я затемно шастаю.

— Подожди, – я поднялась следом. – Возьми с собой похлёбку для братьев и сестёр. У меня найдётся горшок с крышкой.

Мальчишка уставился на меня круглыми глазами, не веря своему счастью. Я сходила на кухню, выбрала самый крепкий из уцелевших горшков и наполнила его похлёбкой почти до краёв, а сверху плотно прикрыла крышкой. Тимка прижал горшок к груди обеими руками, а тыкву Дариан молча сунул ему под мышку.

— Горшок верну, – пообещал Тимка. – Честное слово, верну.

— Вернёшь, и я тебя снова накормлю, – улыбнулась я.

Он кивнул и побежал по тропинке к калитке, стараясь не расплескать ни капли. У самой калитки он обернулся и хотел что-то сказать, но передумал и исчез в сумерках.

Я долго смотрела ему вслед. Ещё утром эта деревня казалась мне глухой стеной, за которую невозможно пробиться. А потом пришёл голодный мальчишка, и миска горячей похлёбки за один вечер сделала то, чего не смогли ни мои улыбки, ни медные эстолы. Он рассказал мне про старосту, про Ольду, про мельникова сына и про то, почему здесь никто не трогает тыквы, и уходил отсюда уже не воришкой, а почти другом.

— Я знаю, что нам делать, – сказала я, повернувшись к Дариану.

— Нам с тобой? – он чуть приподнял бровь.

— Через три дня, когда староста придёт нас выгонять, здесь будет пир. Я накормлю всю деревню.

Дариан помолчал, глядя на огонь в устье печки.

— Людей, которые захлопывали перед тобой двери, – наконец сказал он.

— Людей, которые второй год голодают и боятся каждого чужака, – возразила я. – Тимка за две миски похлёбки рассказал мне больше, чем вся деревня за целый день. Пусть они сначала попробуют то, что я приготовлю, а потом решают, гнать меня или нет.

— Староста не придёт, а остальные побоятся пойти против его слова.

— Дети придут первыми, они уже завтра будут знать, что здесь кормят, – я невольно улыбнулась, представив себе Тимку, который прямо сейчас хвастается братьям и сёстрам. – А за детьми придут матери, потому что ни одна мать не отпустит своего ребёнка одного к ведьминому дому.

Дариан повернулся ко мне, и в свете огня я увидела, что уголок его губ дрогнул.

— И чем ты собираешься кормить всю деревню? Двумя оставшимися зайцами?

— Тыквами, – уверенно ответила я. – Их там целое поле. Я запеку в них мясо с овощами, бабушка делала так на праздники, только в печи. А здесь можно запечь в земле под костром, если правильно выкопать яму. Но мне нужно много мяса, гораздо больше, чем пара зайцев.

Пока я говорила, солнце окончательно скрылось, и с леса потянуло сырым холодом. Я поёжилась и обхватила себя руками, а Дариан, не говоря ни слова, поднялся, снял с себя плащ и накинул мне на плечи. Плащ был тяжёлым и ещё хранил тепло его тела, и я невольно закуталась в него до самого подбородка.

— В низине за мельницей кабаньи тропы, – сказал он, глядя куда-то в темноту за забором. – Если повезёт, за два дня добуду.

— Значит, ты поможешь? – я подняла на него глаза.

— Значит, дорога всё равно не просохнет раньше, чем через три дня, – ответил он и подбросил в печку полено. – А сидеть без дела я не привык.

Я спрятала улыбку в складках его плаща. Он мог сколько угодно говорить о дорогах и бродах, но я уже начинала понимать, что за его скупыми словами всегда скрывается что-то большее.

В дом мы вернулись, когда похлёбка в котелке совсем остыла. Я убрала её в погреб, чтобы утром разогреть на завтрак, а Дариан разжёг камин и снова расстелил одеяло на полу, хотя я ещё раз предложила поискать для него кровать наверху. Он только отмахнулся и сказал, что на полу ему спится лучше.

Я уснула почти сразу, едва голова коснулась подушки, но среди ночи проснулась от тихого шороха. Огонь в камине прогорел до углей, и в его красноватом свете я разглядела Дариана. Он сидел у очага, подтянув колени к груди, и смотрел на тлеющие поленья. Я уже хотела окликнуть его и спросить, почему он не спит, когда он заговорил сам, так тихо, что я едва различала слова:

— Прости меня, Ольда. Я пришёл слишком поздно.

Я затаила дыхание и закрыла глаза, притворившись спящей. Сердце стучало громко и часто, а в голове крутился один-единственный вопрос: кем была для него одинокая старуха, которую вся деревня считала ведьмой?

Глава 4

Когда я проснулась, Дариана в доме уже не было. Угли в камине были старательно присыпаны золой, а на полу у очага остались только сложенное одеяло и миска с ложкой, вымытые и перевёрнутые донышком вверх. Лук и колчан, которые накануне стояли у двери, исчезли вместе с хозяином, и я поняла, что он ушёл в низину за мельницей ещё затемно.

Я разогрела вчерашнюю похлёбку на уличной печке, позавтракала прямо на завалинке и, не теряя времени, отправилась на тыквенное поле. До прихода старосты оставалось два дня, и за эти два дня мне нужно было сделать столько, что от одной мысли об этом кружилась голова.

Я ходила между плетями, раздвигала мокрые лопухи и считала. Деревня была небольшой, дворов тридцать, может, чуть больше, и если в каждом жило хотя бы по четыре человека, то кормить предстояло больше сотни ртов. Самые крупные тыквы, в которые можно было бы уложить мясо, лук и морковь, я помечала, повязывая на плодоножку пучок травы. Таких набралось двенадцать, и каждая весила столько, что я едва могла её приподнять, не говоря уже о том, чтобы донести до дома.

Я как раз пыталась сдвинуть с места очередную тыкву, упираясь в неё обеими руками, когда за спиной раздался знакомый голос:

— Так её не укатишь, она плетью держится. Сначала отломать надо.

У края поля стоял Тимка с вчерашним горшком в руках, начищенным до блеска. За его спиной жались ещё трое: веснушчатый мальчишка чуть помладше, девочка лет шести с двумя тощими косичками и совсем крошечная девчушка в рубашонке до пят, которая держалась за подол старшей сестры и смотрела на меня огромными серьёзными глазами.

— Я горшок принёс, как обещал, – сказал Тимка и протянул его мне. – А это Федька, Марыська и Устя. Они тоже хотели посмотреть на ведьмин огород.

— На огород или на похлёбку? – спросила я, принимая горшок.

Федька тут же покраснел, а Тимка ничуть не смутился.

— И на то, и на другое. Тётка вчера весь горшок нам разделила, а сама даже ложки не взяла. Сказала, что тыквой брезгует. Только потом я видел, как она его пальцем дочиста вытирала.

Я рассмеялась, и дети, переглянувшись, несмело заулыбались в ответ.

— Похлёбки сегодня не будет, – призналась я, и их лица тут же вытянулись. – Но если поможете мне, я напеку вам тыквы в углях, а вечером угощу кое-чем вкусным, чего вы точно никогда не пробовали.

— А чего делать надо? – деловито спросил Тимка.

— Мне нужно перенести вот эти тыквы к дому, – я показала на помеченные пучками травы плоды. – Все двенадцать.

Федька присвистнул, а Марыська недоверчиво оглядела ближайшую тыкву, которая была ей почти по пояс.

— Зачем тебе столько? – спросил Тимка. – Ты что, свиней заводить собралась?

— Я собралась устроить праздник, – ответила я. – Через два дня здесь будет пир на всю деревню, и в каждой тыкве будет запечено мясо с овощами.

Дети уставились на меня так, что мне стало неловко. Слово “пир” явно не вязалось у них ни с тыквами, ни с ведьминым домом, ни уж тем более с чужачкой, которую староста велел выгнать за три дня.

— Мамка ни в жисть не пойдёт, – наконец сказал Федька.

— А мы посмотрим, – подмигнула я.

Тыквы мы катили вчетвером, Устя только путалась под ногами и радостно визжала всякий раз, когда очередная тыква переваливалась через кочку. Тимка оказался прав: сначала приходилось долго возиться с толстыми, жёсткими плетями, которые не желали отпускать свои плоды. Ножом их было не взять, и я вспомнила о топоре, которым Дариан колол дрова. С топором дело пошло быстрее, но к тому времени, когда последняя тыква выстроилась у стены дома, солнце стояло уже высоко, а я взмокла насквозь. Дети же, напротив, раскраснелись от удовольствия и наперебой спорили, чья тыква самая большая.

Я выбрала тыкву поменьше, разрезала её пополам и, вычистив семечки, зарыла половинки в горячие угли уличной печки. Пока они пеклись, я разложила семечки на чистой тряпице и принялась отделять их от волокнистой мякоти.

— А это ты зачем? – Марыська присела рядом и с любопытством уставилась на белые, скользкие семечки.

— Это и есть то, чем я угощу вас вечером, – ответила я. – Хочешь помочь?

Она кивнула так энергично, что косички подпрыгнули, и мы вдвоём принялись за дело. Марыська оказалась самой старательной из всех: её тонкие пальчики ловко выбирали семечки, а потом она раскладывала их на тряпице ровными рядками, и рядки эти выходили такими аккуратными, что любо было посмотреть.

Пока мы возились с семечками, я расспрашивала детей о деревне, и они, перебивая друг друга, рассказывали обо всём на свете. О том, что у мельницы есть пруд, в котором водятся раки, только мельничиха никого туда не пускает с тех пор, как забрали её Яся. О том, что за огородами течёт речка, а у Глиняного яра берег такой скользкий, что Федька прошлым летом съехал по нему прямо в воду. О том, что староста держит в амбаре злого пса и запирает его на три замка. О том, что бабка Ольда пекла по праздникам пироги, и запах от них стоял на всю улицу.

— Глиняный яр, – повторила я. – А глина там хорошая? Липкая?

— Ещё какая, – с гордостью подтвердил Федька. – Мамка штаны потом три дня отстирывала.

Это была лучшая новость за утро. Без глины мой замысел мог провалиться: тыквы, зарытые в землю под костёр, сгорели бы снаружи раньше, чем пропеклись внутри. Бабушка рассказывала, что в старину птицу обмазывали глиной и запекали в углях, а когда глина твердела и трескалась, её снимали вместе с перьями. С тыквами должно было получиться не хуже. Если обмазать их толстым слоем глины, жар будет проникать внутрь медленно и равномерно, а мясо успеет протомиться в собственном соку.

Когда половинки тыквы пропеклись, я выложила их на доску и раздала детям по куску. Тимка, уже знавший, чего ожидать, принялся за еду без всяких колебаний. Федька и Марыська сначала долго нюхали и разглядывали свои куски, а потом осторожно откусили, и их лица вытянулись от удивления.

— Сладкая, – недоверчиво протянула Марыська. – А тётка говорит, тыква пресная и только для свиней.

— Тётка просто не умеет её готовить, – важно ответил за меня Тимка.

Я спрятала улыбку и протянула маленький кусочек Усте. Малышка взяла его обеими руками, откусила, распробовала и тут же потребовала ещё, протягивая ко мне пустые ладошки.

После обеда мы отправились к Глиняному яру. Дети шли впереди, показывая дорогу, а я тащила за ними два ведра и ржавую лопату, которую с утра отчистила песком и золой. Речка оказалась неширокой, но быстрой и прозрачной, с каменистым дном и ивами, низко склонившимися над водой. Глиняный яр начинался там, где берег круто поднимался вверх и обнажал рыжевато-серые пласты. Федька с разбегу прыгнул на скользкий склон, тут же съехал вниз и с хохотом шлёпнулся в мелкую воду у самого берега.

— Я ж говорил, что скользко! – крикнул он, поднимаясь и отряхиваясь.

Глина и правда оказалась отменной: жирной, пластичной и такой липкой, что лопата увязала в ней по самый черенок. Я наполнила оба ведра и попросила Тимку с Федькой помочь их донести, а сама прихватила охапку широких листьев лопуха, которые росли у самой воды. Листьями я собиралась обернуть тыквы перед тем, как обмазать глиной, чтобы потом её было проще снять.

Мы ходили к яру ещё дважды, и к концу дня у стены дома выросла внушительная куча глины, накрытая мокрой мешковиной, чтобы не пересохла. Дети перемазались с головы до пят, а Устя и вовсе уснула прямо на лопухах в тени, обняв маленькую тыковку. Я присела рядом с ней, вытирая лоб тыльной стороной ладони, и окинула взглядом свои владения. Двенадцать тыкв, куча глины, ворох лопухов и одичавший огород, по которому носились трое чумазых ребятишек. Не так уж плохо для одного дня.

Солнце клонилось к лесу, когда я поставила на огонь в уличной печке старую чугунную сковороду, которую нашла утром на кухне и отчистила песком до блеска. Семечки на тряпице за день успели подсохнуть на солнце. Сырыми их жарить нельзя: на сковороде они не зажарятся, а распарятся в собственной влаге и станут резиновыми. Я высыпала их на раскалённое сухое дно, без капли жира. Они затрещали, запрыгали и начали понемногу темнеть, а я помешивала их деревянной лопаткой, не давая подгореть. Минут через десять, когда семечки стали золотистыми и начали лопаться с тихим щелчком, я посыпала их солью из мешочка Дариана, перемешала ещё раз и сняла сковороду с огня.

— Это и есть угощение? – разочарованно протянул Федька, заглядывая в сковороду. – Семечки?

— Попробуй сначала, а потом будешь кривиться, – сказала я и насыпала каждому по пригоршне.

Тимка первым сунул семечку в рот, разгрыз её вместе со шкуркой и задумчиво пожевал. Потом взял вторую, третью, и я увидела, как его брови медленно поползли вверх.

— Их можно и чистить, – подсказала я и показала, как разгрызть шкурку и достать зелёное ядрышко. – Но и со шкуркой тоже вкусно.

Через несколько минут от угощения остались одни шкурки, разбросанные по завалинке, а дети смотрели на сковороду с такой тоской, что я насыпала им ещё. Именно в этот момент калитка с грохотом распахнулась, и во двор влетела тётка Рафель.

Я узнала её сразу: острый нос, сжатые в нитку губы, платок, повязанный туго и аккуратно. В руках она держала хворостину и, судя по лицу, была готова пустить её в ход немедленно.

— Тимка! – завопила она на всю улицу. – Я так и знала, что ты опять у ведьминого дома ошиваешься! Мало того, что сам шастаешь, так ещё и моих сюда притащил! А ну живо домой, пока я вам всем уши не надрала!

Федька и Марыська бросились к ней, на ходу пряча за спиной горсти семечек, а Тимка остался сидеть на завалинке, упрямо выпятив подбородок.

— Мы не шастали, мы помогали, – буркнул он. – Тыквы катали и глину носили. А она нас кормила.

— Кормила, – прошипела тётка Рафель и перевела на меня взгляд, от которого у меня по спине побежали мурашки. – Свиным кормом детей кормила, да ещё и с ведьминого огорода. Ты бы, приблуда, своих нарожала и их бы чем хочешь кормила, а моих не трожь!

— Добрый вечер, – я поднялась ей навстречу и постаралась, чтобы мой голос звучал спокойно и приветливо. – Простите, что задержала детей так поздно. Они очень помогли мне сегодня, и я не могла отпустить их голодными.

— Голодными, – эхом повторила она, и её острый нос, казалось, заострился ещё сильнее. – А тебе-то какая печаль, голодные они или нет? Ты себе думаешь, раз пришлая, так и законы тебе не писаны? Староста велел тебя гнать, и вся деревня так считает. А ты моих детей привадить решила, чтоб потом Тёмные плащи и на наш двор пришли?

— Я никого не собираюсь приваживать, – возразила я. – И Тёмные плащи сюда не придут, если никто их не позовёт.

— Мельничиха тоже так думала, – отрезала тётка Рафель. – А теперь глядит на мельничное колесо и молчит. Устя! Где Устя?!

Её голос дрогнул, и я вдруг поняла, что за всей этой злостью прячется страх. Она пришла сюда не ругаться, а забрать своих детей из места, которое казалось ей опасным, и боялась она так сильно, что эта боязнь превращалась в крик.

— Она спит, – тихо сказала я и кивнула на лопухи у стены. – Наелась тыквы и уснула, я не стала её будить.

Тётка Рафель обернулась и замерла. Устя спала, свернувшись калачиком на лопухах, щека её была перемазана глиной, а маленькая тыковка так и осталась зажатой в руках. Тётка опустила хворостину, подошла к дочке и присела рядом, осторожно убирая с её лица растрепавшиеся волосы. Устя что-то пробормотала во сне и улыбнулась, не открывая глаз.

— Давно она так не спала, – еле слышно проговорила тётка Рафель, и я не была уверена, что она обращается ко мне. – Всё ночами плачет, есть просит.

Я опустилась на завалинку и не стала ничего говорить. Тётка Рафель ещё какое-то время сидела рядом с дочкой, а потом подняла её на руки, прижала к себе и выпрямилась. Злость с её лица исчезла, осталась только усталость, и я впервые заметила, что она совсем не старая, просто измождённая.

— Возьмите, – я насыпала в чистую тряпицу несколько пригоршней семечек, завязала узелком и протянула ей. – Это тыквенные семечки, жареные с солью. Дети уже распробовали.

Тётка Рафель посмотрела на узелок с подозрением.

— Семечки? Это из тыквы, что ли?

— Попробуйте одну, – предложила я. – Если не понравится, отдадите курам.

Она поколебалась, но всё-таки взяла одну семечку свободной рукой, недоверчиво повертела её в пальцах и сунула в рот. Разгрызла, пожевала, и брови у неё медленно поползли вверх. Потом она взяла вторую, третью и спохватилась только тогда, когда Федька громко хихикнул.

— Ну, щёлкать можно, – с напускной небрежностью сказала она и забрала у меня узелок. – У колодца бабам дам, пущай тоже поглядят, чем ведьма детей кормит.

— Конечно, дайте, – согласилась я. – И скажите им, что через два дня я устраиваю проводы.

Тётка Рафель замерла уже у калитки.

— Какие ещё проводы?

— Староста дал мне три дня, чтобы уйти, – ответила я. – Вот я и хочу проститься с деревней по-людски. Напеку тыкв с мясом и накрою стол на всех, кто придёт. На проводы ведь прийти не грех? Даже если староста кого-то выгоняет.

Она смотрела на меня долго и пристально, и я видела, как в её глазах борются подозрение и любопытство.

— Мяса у тебя нету, – наконец сказала она.

— Мясо будет к сроку, – уверенно ответила я, хотя сама не знала, вернётся ли Дариан сегодня с добычей.

Тётка Рафель хмыкнула, перехватила Устю поудобнее и вышла за калитку, не прощаясь. Федька и Марыська побежали за ней, а Тимка задержался, чтобы дожевать последнюю семечку.

— Она у колодца всем расскажет, – шепнул он мне с видом заговорщика. – Тётка без новостей и дня не может, а тут такое. К утру вся деревня знать будет.

— На это я и рассчитываю, – так же шёпотом ответила я.

Тимка ухмыльнулся до ушей и вприпрыжку припустил догонять родню.

Двор опустел, и в наступившей тишине стало слышно, как в лесу перекликаются птицы, устраиваясь на ночлег. Я собрала шкурки от семечек, вымыла сковороду и только тогда поняла, что Дариан до сих пор не вернулся.

Сначала я не тревожилась. Охота – дело небыстрое, а он ушёл ещё затемно и мог забраться далеко за мельницу. Я занялась домом: разожгла камин, перетряхнула одеяла и вынесла проветриться подушку, которая за год пропиталась сыростью. Потом вспомнила про сундук в дальней комнате, где накануне мы нашли постельное бельё. Под бельём, на самом дне, лежала завёрнутая в холстину связка свечей, толстых, жёлтых, из настоящего воска, и я решила, что лучшего случая, чтобы их зажечь, не найти.

Я расставила свечи в уцелевших плошках вдоль камина и на столе, придвинула кровать поближе к огню, накрыла её одеялом и бросила сверху ещё одно, свёрнутое валиком, чтобы можно было опереться спиной. В котелке над огнём томился отвар из шиповника, который я обобрала с кустов у калитки, а в деревянной миске на краю стола горкой возвышались оставшиеся семечки. Когда всё было готово, я отступила на шаг и окинула горницу взглядом. Потолок с тёмными балками, каменные стены, лужицы под прохудившейся крышей и рядом – тёплый островок света, где можно было свернуться калачиком и забыть обо всём на свете.

Бабушка бы сказала, что я развожу баловство, но мне было всё равно.

Время шло, свечи оплывали, а Дариана всё не было. Я то садилась у огня, то подходила к окну и вглядывалась в темноту за забором, где уже ничего нельзя было разобрать. Мне вспомнились его слова о кабаньих тропах в низине, и воображение тут же услужливо подбросило картинку: огромный разъярённый кабан, клыки, кровь на прелых листьях… Я тряхнула головой, отгоняя дурные мысли, и подбросила в камин полено. Он взрослый мужчина, у него лук и кинжал, и в лесу он явно чувствует себя увереннее, чем я в собственной кухне.

Дверь скрипнула, когда я уже начала клевать носом, сидя на краю кровати. Дариан вошёл, низко нагнувшись под притолокой, и остановился на пороге. С его плаща капала вода, сапоги были облеплены грязью до самых колен, а лицо в свете свечей казалось осунувшимся и мрачным. За плечом у него висел лук, но никакой добычи с ним не было.

— Ты не спишь, – сказал он, и в его голосе мне послышалось недовольство.

— Я тебя ждала, – ответила я, поднимаясь ему навстречу. – На улице давно стемнело, я уже начала волноваться.

— Волноваться было не о чем.

Он стянул плащ, повесил его на гвоздь у двери и только тогда огляделся. Его взгляд скользнул по горящим свечам, по кровати с наваленными на неё одеялами, по котелку над огнём и миске с семечками, и брови его медленно сдвинулись к переносице.

— Что это ты здесь устроила?

— Ужин, – я кивнула на котелок. – Вернее, то, что от него осталось. Похлёбку мы доели утром, так что могу предложить только отвар из шиповника и печёную тыкву. Садись к огню, ты весь промок.

— Я спрашиваю про свечи, – он не сдвинулся с места. – Ты спалила их целую связку.

— Не целую, а только половину, – возразила я. – И не спалила, а зажгла. Садись же, я налью тебе отвара.

Дариан какое-то время смотрел на меня так, что я ждала нового упрёка. Но он молча прошёл к камину, стянул сапоги и опустился на пол у огня, прислонившись спиной к кровати, хотя места на ней хватало на двоих. Я налила отвар в деревянную миску и протянула ему, а потом поставила рядом тарелку с тыквой и миску с семечками.

— Кабан ушёл, – глухо сказал он, обхватив миску ладонями. – Я шёл за ним от самого рассвета, дважды выходил на выстрел и дважды упускал. Последний раз он ушёл в болото за низиной, а туда в темноте соваться нельзя.

— Значит, завтра выйдешь снова, – сказала я и села рядом с ним на край кровати.

— Значит, завтра у тебя может не оказаться мяса, – он повернул голову и посмотрел на меня снизу вверх. – Ты пообещала всей деревне пир, а я вернулся с пустыми руками.

— Откуда ты знаешь, что я пообещала?

— Я проходил мимо колодца, когда возвращался, а бабы там до сих пор судачат, – хмыкнул он. – Говорят, ведьма устраивает себе проводы и накормит всех, кто не побоится.

Я не удержалась от улыбки. Тётка Рафель не стала дожидаться утра.

— Тогда тем более нужно было зажечь свечи, – сказала я. – Сегодня был хороший день, и его стоило закончить хорошо, даже если кабан ушёл.

Дариан отпил отвара и некоторое время молча смотрел на огонь. Потом взял из миски семечку, повертел в пальцах и разгрыз вместе со шкуркой.

— Ты так и не ответила, зачем всё это, – сказал он, кивнув на свечи. – Мы не знаем, где окажемся послезавтра. Староста грозится выгнать нас за порог, в деревне на тебя смотрят волком, а ты наводишь здесь уют… – он запнулся, подбирая слово, – на долгие годы вперёд.

— А может, и собираюсь, – ответила я и подтянула колени к груди, завернувшись в одеяло. – У нас в деревне это называли “хюгге”.

— Хюгге, – медленно повторил он, пробуя на вкус незнакомое слово. – Это на каком наречии?

— На северном, – уклончиво ответила я. – Моя деревня так далеко на севере, что ты о ней и не слышал. Зимы там длинные и тёмные, солнце показывается всего на несколько часов, а ветер дует так, что выходить из дома не хочется. И люди там придумали, как не сойти с ума от холода и темноты. Зажигают свечи, укрываются тёплыми одеялами, пьют горячее, собираются у огня с теми, кто им дорог, и разговаривают обо всём на свете. Хюгге – это когда снаружи буря, а у тебя тепло, светло и спокойно, и ты знаешь, что сейчас, в эту самую минуту, с тобой ничего плохого не случится.

Я говорила и сама удивлялась тому, как легко у меня получается. Когда-то, ещё до аварии, я прочитала о хюгге в какой-то яркой книжке с фотографиями пледов и свечей, и тогда это показалось мне милой выдумкой для тех, у кого слишком много свободного времени. А потом были больничные палаты, бесконечные реабилитации, коляска, бабушкина болезнь и похороны, и я поняла, что хюгге – вовсе не про пледы. Это про умение создать себе маленький островок тепла, когда весь остальной мир рушится.

— Уют – роскошь для тех, кому нечего бояться, – сказал Дариан, не отрывая взгляда от огня.

— Наоборот, – возразила я. – Уют нужнее всего тем, кому страшно. Когда тебе хорошо и спокойно, ты и без свечей проживёшь. А когда за дверью ходит беда, тебе нужно место, где можно перевести дух и набраться сил, чтобы утром снова выйти ей навстречу.

Он ничего не ответил, только снова отпил из миски, и я заметила, что его плечи, напряжённые с той самой минуты, как он вошёл в дом, понемногу опускаются. Он больше не сидел так прямо, привалился спиной к кровати и вытянул к огню босые ноги, а его рука снова и снова тянулась к миске с семечками.

— Там, где я вырос, у огня только чистили оружие и обсуждали, кто кого предаст, – вдруг сказал он, так тихо, что я едва расслышала. – Свечи жгли, когда нужно было дописать донесение до рассвета.

Я замерла, боясь спугнуть эту неожиданную откровенность, но Дариан больше ничего не добавил. Он допил отвар, отставил миску в сторону и закрыл глаза, а я сидела рядом, слушала, как потрескивают дрова, и думала о том, что этот суровый, молчаливый человек вряд ли хоть раз в жизни сидел у огня просто так, ни от кого не таясь и ни к чему не готовясь.

Я и сама не заметила, как уснула прямо так, сидя, завернувшись в одеяло, а проснулась уже под утро, лёжа на кровати и укрытая сразу двумя одеялами. Свечи были погашены все до единой, огарки аккуратно собраны в одну плошку, а Дариана в доме уже не было.

Утро выдалось холодным и ясным, на траве серебрилась роса, а над речкой стелился туман. Не успела я разжечь уличную печку, как у калитки снова показался Тимка, и на этот раз с ним пришли не трое, а семеро ребятишек всех возрастов. Двоих я не знала вовсе, а один, самый старший, лет двенадцати, держался в стороне и смотрел исподлобья.

— Это Митька, мельников племянник, – шепнул мне Тимка. – Он не верил, что у тебя семечки есть, вот и пришёл проверить.

— Семечки будут вечером, – объявила я, оглядывая свою маленькую армию. – А сейчас нам нужно выкопать яму, натаскать с речки камней и вычистить двенадцать тыкв. Кто со мной?

Семь рук взметнулись вверх, и даже угрюмый Митька после короткого колебания поднял свою.

Работа закипела. Место для ямы я выбрала в дальнем углу двора, подальше от дома и сарая, там, где когда-то, судя по почерневшим камням, уже разводили костёр. Копали мы по очереди: я и Митька лопатой, а младшие выгребали землю руками и деревянными плошками. Остальные под предводительством Тимки ходили на речку за плоскими камнями и таскали их в подолах и корзинах. К полудню яма была готова, широкая и неглубокая, по колено взрослому человеку, а её дно и стенки мы выложили речными камнями.

Потом мы принялись за тыквы. Я срезала с каждой верхушку, оставляя её целой, чтобы потом закрыть, как крышкой, а дети ложками выскребали изнутри семечки и волокна. Семечки мы откладывали в большую корзину, и к концу работы она наполнилась почти доверху. Марыська снова раскладывала их сушиться ровными рядками, и никто не смел ей мешать.

— А мясо где? – спросил Митька, когда последняя тыква была вычищена и выстроилась у стены рядом с остальными.

Этот вопрос мучил и меня саму. Дариан ушёл до рассвета, и я понятия не имела, вернётся ли он сегодня с добычей. Если нет, мне придётся печь тыквы с одними овощами, а это совсем не то, что я обещала деревне.

— Мясо будет к вечеру, – ответила я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.

Митька хмыкнул, но спорить не стал.

После обеда, когда дети, наевшись печёной тыквы, разбрелись по двору, у калитки остановилась знакомая телега. Сам староста сидел на облучке, держа вожжи в руках, и смотрел на мой двор, на вычищенные тыквы, на яму, на кучу глины и на ребятишек, которые при виде него притихли и попрятались за мою юбку.

— Готовишься, значит, – сказал он, растягивая слова. – Проводы, значит, устраиваешь.

— Вы сами дали мне три дня, чтобы уйти, – ответила я, подходя к калитке. – Завтра третий день. Я хочу проститься с деревней, как полагается.

— Проститься, – повторил он и сплюнул на землю. – Знаю я, чего ты хочешь. Задурить людям головы, чтоб за тебя заступились. Только ничего у тебя не выйдет. Я уж по дворам прошёлся и всем сказал: кто к приблуде на проводы пойдёт, тому зимой зерна в долг не дам. А зима нынче будет долгая.

Я почувствовала, как внутри всё похолодело. Зерно в долг для голодной деревни значило больше, чем любой пир, и староста прекрасно это понимал.

— Тогда приходите вы, – сказала я, глядя ему прямо в глаза. – Вы ведь хотели убедиться, что я ухожу. Вот и посмотрите своими глазами.

Староста прищурился, пытаясь понять, не насмехаюсь ли я над ним, а потом дёрнул вожжи.

— Приду, – бросил он. – Только не есть, а поглядеть, как вы отсюда убираться будете. И мужиков с собой прихвачу.

Телега тронулась и покатила по улице, разбрызгивая лужи, а я ещё долго стояла у калитки, сжимая руками мокрые от росы колья забора.

— Он всегда так, – тихонько сказал Тимка, выбираясь из-за моей спины. – Всех пугает зерном. Тётка говорит, у него амбары до крыши, а он даёт в долг, а потом отбирает втрое.

Я кивнула и заставила себя улыбнуться. Детям незачем было видеть, как мне страшно.

К вечеру мы замесили глину. Я поливала её водой из ведра, а дети месили босыми ногами, визжа и хохоча, пока она не стала мягкой и податливой. Потом я показала им, как обернуть тыкву листьями лопуха и обмазать сверху толстым слоем глины. Тыквы пока стояли пустыми, и обмазывать их было рано, но Устя так старалась, что я не стала её останавливать и разрешила облепить глиной маленькую тыковку, которую она с вечера не выпускала из рук.

Солнце садилось, детей одного за другим уводили домой матери и старшие сёстры. Ни одна из женщин не заговорила со мной, но и ругаться, как вчера тётка Рафель, тоже никто не стал. Они только окидывали взглядом двор, задерживались на тыквах и яме, а потом молча уводили своих чад. Тимка ушёл последним, и я осталась одна.

Дариан не вернулся и к темноте.

Я снова зажгла свечи, снова поставила на огонь котелок с отваром и снова ходила от окна к двери. Но в этот раз никакое хюгге не помогало. Перед глазами стояли кабаньи клыки и болото за низиной, куда, как он сам сказал, в темноте соваться нельзя. Когда луна поднялась над лесом, я не выдержала, взяла с полки старый фонарь, который нашла днём в сарае, вставила в него свечу и вышла за калитку.

Тропинка к мельнице шла вдоль речки, и в лунном свете вода блестела холодным серебром. Мельница стояла на краю деревни, тёмная и тихая, огромное колесо неподвижно застыло над запрудой. У самой воды я заметила женщину в тёмном платке. Она стояла совершенно неподвижно и смотрела на колесо, и сердце у меня ёкнуло, когда я поняла, кто это.

— Простите, – тихо окликнула я её. – Вы не видели здесь мужчину с луком? Высокий, в тёмном плаще. Он ушёл на охоту ещё до рассвета и до сих пор не вернулся.

Мельничиха медленно повернула голову. Лицо у неё было бледным и неподвижным, а глаза смотрели куда-то сквозь меня. Она ничего не сказала, только подняла руку и указала на низину, где за редкими деревьями начинался густой ельник.

— Спасибо, – прошептала я.

Она снова отвернулась к колесу, а я поспешила дальше, туда, куда она показала. Тропинка спускалась в низину, под ногами чавкала грязь, ветки цеплялись за юбку. Я уже начала жалеть о своей затее, когда впереди, за деревьями, послышался треск и тяжёлое, сбивчивое дыхание.

— Дариан? – позвала я, поднимая фонарь повыше.

Треск стих, и из темноты донёсся его голос, хриплый и раздражённый:

— Какого лешего ты здесь делаешь?

Я пошла на голос и через несколько шагов увидела его. Дариан стоял, тяжело опираясь на ствол ели, а у его ног на волокуше из связанных еловых лап лежала туша огромного кабана. Клыкастая голова зверя запрокинулась набок, щетина на загривке слиплась от крови.

— Ты его добыл! – выдохнула я и тут же осеклась.

В свете фонаря я разглядела, что рубаха на левом боку Дариана потемнела и прилипла к телу, а сам он стоит, чуть согнувшись, и держит руку у пояса.

— Ты ранен, – я бросилась к нему. – Он тебя задел?

— Кабан меня не тронул, – Дариан выпрямился, и я видела, каких усилий это ему стоило. – Старая рана открылась, когда тащил. Ничего страшного.

— Ничего страшного? – я поднесла фонарь ближе к его боку, и он отвёл мою руку. – У тебя вся рубаха в крови!

— Не кричи, кабана распугаешь, – с усмешкой сказал он.

— Кабан уже никуда не убежит, – огрызнулась я, и от этого он, кажется, усмехнулся ещё шире. – Давай сюда волокушу. Потащим вместе.

— Ты её и с места не сдвинешь.

— Вот сейчас и проверим.

Я сунула ему фонарь, ухватилась за ремень волокуши и потянула изо всех сил. Волокуша не шелохнулась. Я упёрлась ногами в землю и потянула снова, и на этот раз она тяжело проползла по мокрым листьям на целую ладонь. Дариан молча смотрел на мои старания, а потом вздохнул, перехватил ремень рядом с моими руками, и мы потянули вместе.

До дома мы добирались очень долго. Мы останавливались через каждые несколько десятков шагов, чтобы перевести дух, и я видела, что Дариан бледнеет с каждым разом всё сильнее, хотя он ни разу не пожаловался. Когда мы проходили мимо мельницы, мельничихи у колеса уже не было. Тушу мы втащили в сарай, и Дариан подвесил её на крюк под потолком, хотя я видела, как у него дрожат руки.

— А теперь в дом, – сказала я тоном, не терпящим возражений. – И снимай рубаху.

Он не стал спорить. Похоже, сил на споры у него уже не осталось.

В горнице я усадила его на кровать у самого камина, а сама поставила на огонь котелок с чистой водой. Пока вода закипала, я сбегала на огород и при свете фонаря нарвала у забора тысячелистника, который заметила ещё вчера, когда искала лук. Бабушка всегда прикладывала его к ссадинам и порезам и говорила, что лучше него кровь не остановит ни одна аптечная мазь.

Когда я вернулась, Дариан уже снял рубаху и сидел, наклонившись вперёд и упираясь локтями в колени. В свете огня его плечи и спина отливали бронзой, на коже белели старые шрамы, тонкие и давно зажившие. Но на левом боку, чуть выше пояса, была повязка из грубого холста, насквозь пропитанная кровью.

— Сиди смирно, – велела я и, опустившись перед ним на колени, начала осторожно разматывать повязку.

Ткань присохла к ране, и мне пришлось размачивать её тёплой водой, прежде чем она поддалась. Дариан не издал ни звука, только мышцы на его животе напряглись, когда я сняла последний слой. Я затаила дыхание. Под повязкой открылась рана, круглая, с неровными краями, уже затянувшаяся по краям молодой розовой кожей, но в середине снова разошедшаяся и сочащаяся кровью.

За два года в больницах я насмотрелась на раны и перевязки столько, что могла бы, наверное, сама работать медсестрой. И я знала, что так выглядит не порез и не укус. Так выглядит рана от стрелы, вошедшей глубоко, а потом вырванной вместе с наконечником. И по тому, как затянулись края, ей было от силы месяц, может, полтора.

— Это не старая рана, – тихо сказала я, промывая её отваром тысячелистника.

— Достаточно старая, чтобы не обращать на неё внимания, – ответил он сквозь зубы.

— Это ведь от стрелы?

— От стрелы, – подтвердил он послекороткой паузы. – Если ты собираешься расспрашивать, то лучше не надо. Я всё равно не отвечу.

— Я не собираюсь расспрашивать, – сказала я и приложила к ране размятые листья тысячелистника. – Ты же не расспрашиваешь меня, почему я шла по дороге босиком под дождём.

Он ничего не ответил, но я почувствовала, как его взгляд остановился на моём лице. Я старалась на него не смотреть и сосредоточилась на перевязке. Разорвала на полосы одну из Ольдиных накрахмаленных простыней, сложила подушечку из чистого льна и стала обматывать его вокруг пояса, стараясь затянуть потуже, но не перетянуть. Для этого мне приходилось наклоняться к нему совсем близко, обводить руками его спину, и каждый раз, когда мои пальцы касались его кожи, я чувствовала, как под ними вздрагивают мышцы. От его тела исходил жар, и я не знала, от огня это или от раны.

Когда я завязала последний узел и подняла голову, Дариан смотрел на меня сверху вниз, и его лицо оказалось так близко, что я видела отражение огня в его тёмных глазах. Он медленно поднял руку и взял меня за запястье, чуть сжав пальцы.

— Ты дрожишь, – сказал он.

Только тогда я поняла, что у меня действительно трясутся руки. Весь вечер я держалась, пока искала его в темноте, пока тащила волокушу, пока промывала рану, а теперь, когда всё было позади, страх, который я так долго гнала от себя, накрыл меня с головой.

— Я испугалась, когда ты не вернулся, – призналась я, и голос предательски дрогнул. – Я думала, что тебя задрал кабан, или ты утонул в болоте, или…

— Не нужно было за мной ходить, – перебил он, но совсем не так резко, как я ожидала. – Ночью в низине опасно.

— А тебе не нужно было в одиночку тащить кабана с открытой раной, – возразила я. – Ты мог просто вернуться и позвать на помощь.

— И кого бы я позвал? – он чуть приподнял бровь. – Тебя?

— Хотя бы и меня, я бы прибежала.

Уголок его губ дрогнул, и он долго смотрел на меня, не отпуская моего запястья. Его большой палец едва заметно погладил тонкую кожу там, где бился пульс, и моё сердце забилось ещё чаще. Мне казалось, что он вот-вот скажет что-то важное, но он только разжал пальцы и отпустил мою руку.

— Иди спать, маленькая птичка, – тихо сказал он. – Завтра у тебя пир.

Я поднялась с колен, собрала окровавленные тряпки и вынесла их на улицу, а когда вернулась, Дариан уже лежал на своём одеяле у камина, отвернувшись к огню. Я задула свечи и забралась под одеяло, но сон не шёл.

Я лежала, глядя в потолок, и думала о ране, которой не было и двух месяцев. Кто-то совсем недавно стрелял в этого человека, а потом он пришёл в деревню, где его никто не знал, и сел у остывшего очага в доме покойной старухи, перед которой просил прощения по ночам. А ещё я думала о том, что завтра всё решится. Я обещала деревне пир, и у меня наконец было для него мясо. Оставалось только, чтобы люди пришли.

Глава 5

Я проснулась затемно от того, что Дариан возился у двери. В сером предрассветном свете было видно, как он, стиснув зубы, натягивает сапоги, придерживая левой рукой повязку на боку.

— Куда ты собрался? – я села на кровати, кутаясь в одеяло. – Тебе нужно лежать хотя бы до обеда.

— Яму надо разжечь сейчас, если хочешь, чтобы к полудню камни прогрелись, – ответил он, не оборачиваясь. – А тушу разделать, пока не рассвело и мухи не налетели.

Спорить с ним было бесполезно, это я уже успела понять, поэтому просто выбралась из-под одеяла и пошла следом. Утро выдалось студёным, трава под ногами хрустела от инея, и изо рта при каждом выдохе вырывались облачка пара. Я поёжилась, плотнее запахнула Ольдину шаль, которую нашла в сундуке, и вдруг остановилась у калитки.

На столбе, на том месте, где у хороших хозяев висит кринка для молока, болтался небольшой холщовый мешочек, перевязанный суровой ниткой. Я сняла его и развязала. Внутри была соль, крупная и сероватая, не меньше двух горстей, а сверху лежал сухой пучок лаврового листа.

— Кто это принёс? – спросила я, оглядывая пустую улицу, но там никого не было.

Дариан подошёл и заглянул мне через плечо.

— Мельничиха, – уверенно сказал он. – Вчера, когда мы тащили кабана, я видел у неё в окне свет до самой полуночи.

Я сжала мешочек в руках, и у меня защипало в глазах. Женщина, которая не разговаривала ни с кем с того дня, как забрали её сына, пришла ночью к ведьминому дому и оставила на столбе соль. Не было ни записки, ни слова, но мне и не нужно было слов.

Дариан тем временем натаскал из-под навеса поленьев и сложил над камнями в яме высокий костёр. Растопку он делал из бересты и смолистых сосновых щепок, которые с вечера отколол от старого пня за сараем, и огонь занялся с первой же искры, с весёлым треском взбираясь по поленьям. Пламя быстро поднялось выше человеческого роста, и от ямы потянуло таким жаром, что пришлось отступить на несколько шагов.

— Поддерживать придётся до полудня, – сказал Дариан. – Камни должны раскалиться так, чтобы плевок шипел.

— Где ты этому научился?

— В походах, – коротко ответил он и направился к сараю.

Разделывать кабана мне раньше не доводилось, но с дедушкиных охотничьих рассказов я помнила, что дело это долгое и грязное. Дариан работал быстро и уверенно, но двигался осторожно, оберегая левый бок, и я старалась забирать у него всё, что было тяжелее ножа. Мясо мы резали на куски размером с кулак, кости откладывали отдельно, а сало срезали пластами и складывали в большой котёл, который я ещё накануне вечером отыскала на кухне и отдраила песком.

— Сало зачем отдельно? – спросил Дариан, когда я поставила котёл на уличную печку.

— Перетоплю, – ответила я. – Зайчатина была постной, и кабанятина тоже не жирная. Если обмазать тыквы изнутри топлёным салом, мясо не пересохнет. А шкварки отдам детям, они их с солью за обе щеки уплетать будут.

— А остаток?

— Остаток солью в горшок и спрячу в погреб. Зимой без жира никуда, а покупать его не на что.

Дариан хмыкнул, но ничего не сказал, и я заметила, что он смотрит на меня с каким-то новым интересом.

Когда совсем рассвело, у калитки появился Тимка, а за ним вся вчерашняя ватага, да ещё двое незнакомых ребятишек, которые жались к забору и с опаской косились на огромный костёр.

— Мы раньше пришли, – сообщил Тимка, протискиваясь во двор. – Тётка сказала, чтоб к обеду не ждала, раз уж мы тут при деле.

— Тётка так и сказала? – удивилась я.

— Ну, она сказала, чтоб мы под ногами у неё не путались, – честно признался он. – А это одно и то же. Ещё она вот чего велела передать.

Он протянул мне корзинку, накрытую тряпицей. Под тряпицей обнаружилась репа, мелкая и корявая, но крепкая, штук двадцать, не меньше, а сверху лежали три луковицы и пучок сушёного укропа.

— Тётка сказала, раз уж ты всё одно задумала, так пущай хоть репа будет, а то тыква одна – пустота, – Тимка шмыгнул носом. – Только ты никому не сказывай, что это от неё. Она шибко боится, что староста прознает.

— Не скажу, – пообещала я, прижимая корзинку к груди. – Передай ей спасибо.

— Ага, – кивнул Тимка и тут же забыл про корзинку. – А это чё, кабан? Ух ты! Митька, гляди, кабанище какой! Это ж его твой мужик завалил?

— Он не мой мужик, – поспешно сказала я, и щёки у меня вспыхнули.

— Ну а чей тогда? – искренне удивился Тимка.

Дариан, который в это время срезал с кости очередной кусок, даже не поднял головы, но я увидела, как дрогнули уголки его губ.

Я быстро нашла детям работу. Митьку и Федьку отправила к Глиняному яру за свежей глиной, потому что вчерашняя за ночь подсохла и стала крошиться. Марыська с подружкой взялись чистить репу и лук, а Тимка вызвался следить за костром и подкладывать поленья, и делал это с таким важным видом, что никто не смел к нему подступиться. Двое новеньких, брат и сестра с одинаково соломенными вихрами, сначала стеснялись, но скоро пообвыклись и принялись помогать Марыське.

— А можжевельник у вас растёт где-нибудь поблизости? – спросила я, перебирая травы, которые принёс Дариан.

— Эвон, за выгоном, на опушке, – тут же отозвалась Марыська, не отрываясь от репы. – Его там прорва. Мамка ягоды в квашню кладёт, когда капусту рубит.

— Сбегаешь, принесёшь горсточку ягод?

Марыська вскочила так быстро, что чуть не опрокинула корзинку, и умчалась за калитку, только косички мелькнули.

Пока дети носились туда-сюда, а сало в котле потихоньку перетапливалось, я занялась мясом. Сложила куски в самую большую миску, посыпала солью из мельничихиного мешочка, добавила растёртый в ступке дикий чеснок, чабрец и лавровый лист, перемешала руками и накрыла холстиной. Ступку, к слову, я нашла не сразу: на кухне её не оказалось, и пришлось взять тяжёлый глиняный горшок с толстым дном, а вместо пестика приспособить гладкую скалку, которой Ольда, видимо, раскатывала тесто. Получилось ничуть не хуже.

Марыська вернулась с полным подолом можжевеловых веточек, густо усыпанных сизыми ягодами, и я раздавила горсть ягод тем же горшком и тоже добавила к мясу. Можжевельник бабушка клала в дичь всегда, говорила, что он отбивает лесной дух и придаёт мясу особенную лёгкую горчинку.

К полудню всё было готово. Сало перетопилось, шкварки я выловила шумовкой, которую смастерил Дариан из старой дырявой миски, насадив её на палку, и рассыпала по тряпице остывать. Топлёный жир слила в глиняный горшок, а остаток оставила в котле, чтобы смазывать тыквы. Мясо пропиталось травами и солью, репа и лук были очищены и порезаны, а Митька с Федькой притащили две бадьи свежей, мокрой глины.

Мы начинили тыквы прямо у стены дома. Сначала я обмазывала каждую изнутри топлёным салом, потом укладывала слоями мясо, репу, лук, морковь и кусочки тыквенной мякоти, которую мы выскребли накануне, пересыпала травами и сверху добавляла ещё ложку сала. Дети подавали мне всё, что нужно, и следили за каждым моим движением, затаив дыхание.

Когда начинка доходила до самого верха, я закрывала тыкву её же срезанной верхушкой. Верхушки держались плохо и норовили соскользнуть, и тут на помощь пришёл Дариан. Он настрогал из сухой лучины десятка три тонких колышков с острыми концами и показал мне, как вогнать их наискосок через край крышки в стенку тыквы, чтобы она сидела намертво. Первые колышки ломались у меня в руках, но потом я приноровилась, а дети и вовсе стали делать это лучше меня.

— Ловко, – признала я, разглядывая закреплённую верхушку.

— В походе котелок не всегда под рукой, – ответил Дариан. – Приходится выдумывать.

Потом мы оборачивали тыквы широкими листьями лопуха, и Устя, которую Марыська привела с собой, следила, чтобы ни один листочек не остался неприлаженным. А сверху обмазывали глиной в два пальца толщиной, тщательно заглаживая каждую трещинку мокрыми ладонями. Через час у стены дома выстроились двенадцать бурых глиняных шаров, и я стояла над ними, уперев руки в бока, с ног до головы в глине, и не могла сдержать улыбки.

— А это чего? – спросил Тимка, указывая на маленький глиняный комочек, приткнувшийся с краю.

— Это Устина тыковка, – ответила я. – Мы её вчера обмазали, а я сегодня утром начинила мясом и запекла в углях уличной печки. Если она получилась, значит, и большие получатся.

Все дети разом обступили маленький шар. Я взяла обух топора, легонько стукнула по глине, и она раскололась ровно надвое, обнажив почерневшие, скрученные от жара листья лопуха. Я развернула их, и из-под листьев показалась тыковка, румяная, с лопнувшей кожицей, из-под которой сочился прозрачный янтарный сок. Я подцепила ножом крышечку, и изнутри вырвалось облачко пара.

Мясо внутри получилось мягким и сочным, оно легко распадалось на волокна, пропитанное тыквенным соком и салом. Я разделила его на крошечные кусочки и раздала детям, оставив самый большой Усте. Малышка сунула кусочек в рот, зажмурилась и замерла, а потом открыла глаза и сказала с таким серьёзным видом, что все покатились со смеху:

— Ещё хочу. Вот столько.

И развела ручки в стороны так широко, как только могла.

Камни в яме раскалились к полудню, как и обещал Дариан. Он сгрёб жар в сторону длинной рогатиной, которую смастерил из молодой берёзки, расщепив её на конце и вставив в расщеп поперечную плашку, чтобы получилось что-то вроде грабель. Плюнул на камень, и тот зашипел.

— Теперь быстро, – скомандовал он. – Пока жар не ушёл.

Тыквы были тяжёлыми, а глина делала их ещё тяжелее, и я не представляла, как мы опустим их в яму, не обжёгшись. Но и тут Дариан всё продумал заранее. Он отыскал в сарае старые вожжи, ссохшиеся от времени, но ещё крепкие, разрезал их на два длинных ремня и связал петлёй. Мы подводили петлю под тыкву, брались вдвоём за концы и опускали её на раскалённые камни, а потом выдёргивали ремень. Дети подкатывали следующую тыкву по доске, перекинутой от стены дома почти до самой ямы.

Когда все двенадцать шаров улеглись в яме вплотную друг к другу, Дариан рогатиной нагрёб на них угли и горячую золу, а сверху снова сложил костёр.

— Теперь поддерживать огонь до вечера, – сказал он, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. – Часов пять, не меньше.

Бабушка пекла такую тыкву в печи, на среднем жару, часа два с половиной, а под конец снимала крышку, чтобы мясо подрумянилось. Но в земле жар идёт медленнее и мягче, и я не спорила с Дарианом: лучше подождать лишний час, чем вытащить тыквы сырыми.

Я посмотрела на него и увидела, как он побледнел. Повязка на боку, кажется, не протекла, но он стоял, чуть ссутулившись, и дышал тяжелее, чем следовало бы.

— А теперь ты идёшь в дом и ложишься, – сказала я тоном, которым бабушка когда-то гоняла деда с огорода, если у него прихватывало спину. – За костром Тимка присмотрит.

— Я пригляжу, – тут же вскинулся Тимка. – Я умею, я завсегда у тётки печь топлю.

Дариан посмотрел на него, потом на меня, и я приготовилась к спору. Но он только кивнул и ушёл в дом, и это напугало меня сильнее, чем если бы он стал упираться.

Оставшееся время ушло на то, чтобы придумать, где и на чём кормить гостей. Столов в доме нашлось всего два, и оба маленькие, а скамьи у стен были такими узкими, что на них едва поместился бы десяток человек. Я стояла посреди двора и растерянно оглядывалась, пока Митька, угрюмый мельников племянник, не подошёл ко мне и не сказал, глядя куда-то в сторону:

— У нас на свадьбах двери с петель сымают и на чурбаки кладут. Вот тебе и стол.

Я уставилась на него, а потом расхохоталась от облегчения.

— Митька, ты гений.

— Чего? – он нахмурился, явно подозревая подвох.

— Говорю, голова у тебя светлая, – поправилась я. – Покажешь, как это делается?

Митька пожал плечами, но я видела, что он доволен. Мы сняли с петель дверь сарая и две двери из пустых комнат второго этажа, а потом, подумав, ещё и дверь в бывший курятник. Чурбаков после колки дров у Дариана набралось достаточно, и мы поставили их попарно, а сверху уложили двери. Вышло три длинных стола, кривоватых, но крепких. Вместо скамеек мы положили доски на перевёрнутые вёдра и бадьи, а для стариков вынесли из дома две лавки.

Скатертей в сундуках не нашлось, зато нашлись старые простыни, которые я расстелила поверх дверей, и столы сразу стали нарядными. Дети натаскали с опушки рябиновых веток с яркими гроздьями ягод и пучки пожелтевших берёзовых листьев, и я разложила их по столам. Посуды, конечно, на всю деревню не хватало, лакированных мисок было всего восемь.

— Не переживай, – сказал Тимка, когда я пожаловалась ему. – У нас на любое гулянье со своей ложкой ходят, а коли кто без миски придёт, так ему лопуха не жалко. Я всем сказал, чтоб миски несли.

— Всем? – переспросила я. – Это кому?

— Ну, всем, – он неопределённо махнул рукой в сторону деревни. – Кого видал, тому и сказал.

Солнце покатилось к закату. Костёр над ямой горел ровно и жарко, Тимка не отходил от него ни на шаг, а я каждые полчаса бегала в дом проверить, как там Дариан. Он спал, раскинувшись на кровати у камина, и во сне его лицо казалось моложе и мягче, без привычной жёсткой складки между бровей.

Я как раз вышла от него, когда поняла, что во дворе стало слишком тихо. Дети, которые весь день носились, галдели и спорили, сбились в кучку у забора и смотрели на улицу. Улица была пуста. Ни одного взрослого, ни одной матери, ни одного любопытного соседа, только ветер гонял по лужам опавшие листья.

Я подошла к калитке и остановилась рядом с Тимкой. Где-то вдалеке хлопнула ставня, залаяла собака, и снова стало тихо.

— Придут, – сказал Тимка, но в его голосе не было прежней уверенности. – Только попозжей. Взрослые завсегда попозжей приходят.

Я положила руку ему на плечо и ничего не сказала. До вечера оставалось совсем немного.

Первой пришла тётка Рафель. Она появилась из-за поворота, когда солнце уже касалось верхушек елей, и шла так решительно, что подол её юбки взлетал при каждом шаге. За ней гуськом тянулись трое старших ребятишек, которых я ещё не видела, а в руках она несла стопку глиняных мисок, перевязанных бечёвкой.

— Чего уставилась? – буркнула она, проходя мимо меня во двор. – Сказано было, со своей посудой приходить, вот я и принесла. Не на лопухах же моим есть.

— Спасибо вам за репу, – тихо сказала я.

— Какую ещё репу? – тётка Рафель метнула на Тимку такой взгляд, что тот втянул голову в плечи. – Никакой репы знать не знаю. Ну, показывай, где тут у тебя сесть можно, раз уж я пришла.

Я усадила её во главе среднего стола, на лавку, и она устроилась там, сложив руки на коленях и поджав губы, но я видела, как она украдкой разглядывает и рябиновые ветки на простынях, и двери вместо столов, и костёр над ямой.

Следом пришла Аграфель, румяная и громогласная, с рослым русоволосым парнем лет двадцати, в котором я сразу угадала её сына, вернувшегося с заработков. Парень нёс на плече бочонок, а сама Аграфель держала в руках узелок.

— Ну, здорово, ведьма, – пробасила она, остановившись у калитки и уперев руки в бока. – Пришла поглядеть, чем ты тут наших детей привадила. Рафель мне все уши прожужжала про твои семечки, а у меня внуков десятеро, им тоже интересно. И не зыркай так, помню я, что в грозу тебя со двора бесовкой погнала. Так ить ночь была да гроза, мало ли кто по дворам шастает, а нынче день. Стёпка, ставь бочонок вон туда. Это квас, – пояснила она мне, кивнув на бочонок. – Хлебный, на сухарях. А то у тебя, поди, и запить нечем.

— Спасибо, – растерянно проговорила я. – Я и правда не подумала про питьё.

— То-то и оно, что не подумала, – удовлетворённо кивнула Аграфель. – Молодая ишшо. Ну, где тут твой мужик, что кабана завалил? Охота мне на него поглядеть.

— Он отдыхает, – ответила я, чувствуя, как снова краснею. – И он не мой мужик.

— Ага, – протянула Аграфель с таким понимающим видом, что мне захотелось провалиться сквозь землю. – Не твой, как же. Ну, это дело ваше.

Она направилась к столам, а за ней потянулись её внуки, один за другим, и я сбилась со счёта на седьмом. Вслед за Аграфель во двор вошли ещё две женщины, которых я видела у колодца, потом старик с клюкой, которого вела под руку молоденькая внучка, потом семья с тремя малышами. Люди шли поодиночке и по двое, осторожно, оглядываясь на улицу, и каждый нёс в руках миску или горшок, а у мужчин за голенищами сапог торчали деревянные ложки.

К тому времени, когда солнце скрылось за лесом, во дворе собралось человек пятьдесят, не меньше. Это была не вся деревня, но и не горстка самых смелых, как я опасалась. Мужики толпились у забора, курили трубки и поглядывали на яму, бабы рассаживались за столами и шёпотом переговаривались, разглядывая всё вокруг, а дети носились между ними, и их звонкие голоса впервые за весь вечер разбили напряжённую тишину.

Дариан вышел из дома, когда я уже начала тревожиться, не пора ли его будить. Он переоделся в чистую рубаху, которую я нашла в Ольдином сундуке, и даже причесался, и шёл ровно, не придерживая бок. Только я одна знала, чего ему это стоило. Разговоры во дворе стихли, и десятки глаз уставились на него с опаской и любопытством.

— Это он, что ли, кабана добыл? – громко шепнул кто-то из мужиков.

— Он, – так же громко ответил Тимка. – Один на один, в низине за мельницей!

Дариан не обратил на это никакого внимания. Он подошёл к яме, отгрёб рогатиной прогоревшие угли и посмотрел на меня.

— Пора доставать, пока не остыли.

Я кивнула и подошла к нему. Сердце колотилось так, что я слышала его стук в ушах. Если тыквы не пропеклись или, наоборот, сгорели, если глина треснула и внутрь попала зола, если мясо пересохло или осталось сырым… Я не дала себе додумать и взялась за свой конец ремня.

Первую тыкву мы вытаскивали вдвоём с Дарианом, но она оказалась тяжелее, чем мы рассчитывали, и выскальзывала из петли. Тогда к яме шагнул сын Аграфели, Стёпка, отодвинул меня плечом и молча взялся за ремень вместо меня.

— Давай вместе, – коротко сказал он Дариану, и они вдвоём выволокли тыкву на край ямы.

Глиняный шар почернел и обуглился снаружи, по нему змеились трещины, а от самой глины шёл такой жар, что к ней невозможно было прикоснуться. Я взяла топор и ударила обухом по боку, и глина раскололась, осыпаясь кусками на землю. Под ней показались спёкшиеся лопушиные листья, а под ними тыква, золотисто-румяная, с лопнувшей в нескольких местах кожурой, сквозь которую сочился густой сок.

Двор затих. Я выдернула колышки, подцепила ножом верхушку и сняла её. Из тыквы поднялся столб пара, и на весь двор разнёсся запах мяса, томлённого с чабрецом и можжевельником. Мясо внутри потемнело и распадалось от одного прикосновения ложки, репа и лук пропитались соком и стали мягкими, а стенки тыквы изнутри разварились в нежную золотистую мякоть, которую можно было соскребать ложкой вместе с начинкой.

Я выдохнула: получилось.

Мы вытаскивали тыквы одну за другой, а мужики, которые до того стояли у забора, сами не заметили, как подошли ближе и стали помогать: кто держал ремень, кто подкатывал тыквы по доске к столам, кто откалывал глину. Скоро на каждом столе стояло по четыре дымящихся тыквы, и я пошла вдоль столов с большой деревянной ложкой, накладывая в протянутые миски мясо, овощи и золотистую мякоть.

Но никто не начинал есть. Люди держали миски в руках, смотрели на них, переглядывались и не решались поднести ложку ко рту. Я остановилась посреди двора с ложкой в руке и растерянно оглянулась на Дариана. Он стоял у ямы и смотрел не на столы, а на калитку.

У калитки стоял староста.

Он пришёл, как и обещал, не один: по бокам от него стояли двое здоровенных мужиков с дубинками за поясами. Сам староста опирался на свой резной посох и медленно обводил взглядом двор, задерживаясь на каждом, кто сидел за столом. И под этим взглядом люди опускали головы.

— Гляжу, весело у вас, – протянул он, входя во двор. – Проводы, значит. Ну-ну. Только я что-то не вижу, чтобы кто уходить собирался. Котомок не вижу, телеги не вижу.

— Завтра третий день, – ответила я, выходя ему навстречу. – Сегодня я прощаюсь с деревней.

— Прощаешься, – повторил он и усмехнулся. – А деревня, гляжу, и рада прощаться. Ну, ешьте, ешьте, мне не жалко. Только я каждого запомню, кто тут ложку в рот сунул. И зимой, когда зерно в амбаре кончится, пущай ко мне не приходят. Я своё слово держу.

Над двором повисла тяжёлая тишина. Кто-то из женщин тихонько отставил миску на стол. Старик с клюкой опустил ложку. Мужик у дальнего стола поднялся и стал пятиться к калитке, не глядя на меня. Я стояла посреди двора и чувствовала, как всё, что мы с детьми строили два дня, рушится у меня на глазах.

И тут раздался громкий, сочный звук, который невозможно было спутать ни с чем другим. Тётка Рафель, сидевшая во главе среднего стола, поднесла ложку ко рту и с аппетитом зачмокала. Все обернулись к ней. Она спокойно прожевала, проглотила, зачерпнула ещё и снова отправила в рот.

— Рафель, – угрожающе произнёс староста.

— Ась? – она подняла на него невинный взгляд. – Ты чего, Ведмир, ты ешь, не стесняйся. Мясо мягкое, аж тает. Я такого со свадьбы своей не пробовала.

— Ты слыхала, что я сказал?

— Слыхала, как не слыхать, – она зачерпнула ещё. – Зерна, значит, в долг не дашь. Так ты мне его и прошлой зимой не дал, когда Устя хворала. Сказал, что нету. А сам осенью три телеги в Баргейн свёз, я своими глазами видала. Чего мне теперь бояться-то?

Староста побагровел, но не успел ничего ответить, потому что с другого конца стола раздался громоподобный хохот Аграфели.

— Верно говоришь, Рафель! – она хлопнула ладонью по столу так, что подпрыгнули миски. – А я тебе, Ведмир, ишшо и вот что скажу. Мой Стёпка с заработков вернулся, деньгу привёз, нам твоё зерно без надобности. А ежели кто из моих соседей зимой оголодает, так я сама поделюсь, а к тебе на поклон не пойду. Ешьте, бабы! Чего уставились? Остынет – невкусно будет!

Она первая подала пример, и следом за ней, сначала робко, а потом всё смелее, застучали ложки. Старик с клюкой снова взялся за свою миску, мужик, пятившийся к калитке, вернулся на своё место и сделал вид, что никуда и не уходил. Женщины переглядывались, прятали улыбки и ели, а дети уплетали за обе щёки, уже ни на кого не оглядываясь.

Староста стоял посреди двора, и лицо его медленно наливалось кровью. Он открыл рот, закрыл его, потом снова открыл, но так ничего и не сказал. Резко развернулся и пошёл к калитке, стуча посохом по земле. Один из его мужиков двинулся следом, а второй задержался, бросив тоскливый взгляд на ближайшую тыкву.

— Кузьма! – рявкнул староста, не оборачиваясь.

Кузьма вздохнул, потоптался на месте и вдруг решительно махнул рукой.

— Да ну его, – сказал он, ни к кому не обращаясь, и сел на край скамьи. – Хозяйка, а мне положишь?

Двор взорвался хохотом. Смеялись все, даже старик с клюкой, даже угрюмый Митька, и я смеялась вместе со всеми, накладывая Кузьме полную миску. Староста так и ушёл один, громко хлопнув калиткой.

Пир получился шумным и долгим. Дети, наевшись, носились по двору и визжали, а когда я вынесла им шкварки, рассыпанные по тряпице, налетели на них всей гурьбой. Мужики, распробовав мясо, без конца ходили к тыквам за добавкой, и Дариан, к моему удивлению, сам взялся раскладывать, и делал это с таким суровым видом, что никто не смел попросить больше, чем он клал. Аграфель разливала квас из бочонка, а Стёпка где-то раздобыл жалейку и заиграл на ней что-то протяжное и весёлое одновременно.

Когда стемнело, Дариан разжёг по краям двора несколько небольших костров, а у столов поставил в рогатины смолистые сосновые сучья, и они горели ярко и долго, разбрасывая вокруг себя искры. В этом неровном свете лица людей казались мягче и добрее, и я ходила между столами, подливала квас, подкладывала мясо и слушала разговоры.

А разговоры текли сами собой. Старик с клюкой, которого все звали дедом Ермолой, рассказывал, как в молодости ходил с обозом до самого моря. Две женщины от колодца наперебой расспрашивали меня, как запекать тыкву с мясом, и я объясняла им про глину, про лопухи, про топлёное сало и про можжевельник, а они слушали, кивали и повторяли друг другу, чтобы не забыть. Тётка Рафель, раскрасневшаяся от кваса, призналась, что с тех пор, как муж её ушёл в солдаты, ни разу не сидела вот так, за общим столом, ни о чём не тревожась.

Я и сама не заметила, как оказалась рядом с высоким сутулым мужиком в припорошенной мукой рубахе. Он сидел на краю дальнего стола один, перед полной нетронутой миской, и смотрел на огонь.

— Вы не голодны? – спросила я, присаживаясь рядом.

Он поднял на меня глаза, и я узнала в них ту же пустоту, что видела накануне у мельничихи.

— Прохор я, мельник, – представился он. – Хозяйка моя соль тебе снесла. Видал я, как она ночью к твоей калитке ходила.

— Я знаю, – тихо ответила я. – Передайте ей, что эта соль спасла мне весь пир. Без неё ничего бы не вышло.

Прохор помолчал, вертя в пальцах ложку.

— Она с лета ни с кем словом не перемолвилась, – сказал он наконец. – С той ночи, как Яся забрали. А вчера тебя увидала у запруды и вот… пошла. Сама. Я и не знал, что она ещё может.

Я ждала, не перебивая. Мне вдруг стало ясно, что он хочет рассказать, но не может начать, и я просто сидела рядом и молчала, глядя на огонь, как и он. И тогда он заговорил сам.

— Ясь у нас с малолетства во сне разговаривал, – глухо проговорил Прохор. – Мать его всё смеялась, что он с ангелами беседует. А в начале лета постучался к нам путник. Хорошо одетый, с конём. Попросился на ночь, мы и пустили, не звери же. Он у нас три дня жил, Ясю помогал мешки ворочать, всё про жизнь нашу расспрашивал. А потом уехал. И через неделю ночью приехали Тёмные плащи. Сказали, что донос на Яся пришёл. Будто он во сне со степными шаманами говорит и что они через него в деревню глаз запустили. Схватили его прямо с постели, в одной рубахе, и увезли.

— И куда же его увезли? – вырвалось у меня.

— В Баргейн, в острог, – Прохор опустил голову. – А куда опосля – кто ж нам скажет. Я дважды туда ходил, у ворот стоял, спрашивал. Говорят, нету такого, не значится. А мать его с тех пор молчит.

Я не знала, что сказать. Любые слова сейчас были бы пустыми, и я просто накрыла ладонью его большую, загрубевшую руку. Он вздрогнул, но руки не отнял.

— Вы потому и боитесь чужаков, – тихо сказала я.

— Потому, – кивнул он. – Ты уж не серчай, что гнали тебя. Мы не со зла, мы со страху.

Я почувствовала чей-то взгляд и обернулась. Дариан стоял в двух шагах от нас, у костра, и слушал. Лицо у него было каменным, а пальцы так стискивали деревянную ложку, которой он раскладывал мясо, что побелели костяшки.

— Тот путник, – сказал он, обращаясь к Прохору. – Как он выглядел?

Прохор нахмурился, припоминая.

— Молодой. Светлый. Говорил по-городскому, чисто. На руке перстень серебряный, с тёмным камнем. Я ещё подивился, чего такой с перстнем в наши края забрёл.

Дариан ничего не ответил. Он ещё какое-то время стоял неподвижно, глядя на огонь, а потом молча развернулся и ушёл к яме, где догорали угли. Я смотрела ему вслед и не понимала, что так задело его в этом рассказе, но чувствовала, что он узнал больше, чем сказал Прохор.

Расходиться начали за полночь. Женщины складывали в свои миски остатки мяса и тыквы, чтобы унести домой, и я сама подкладывала им побольше, а они благодарили меня, и в их голосах больше не было ни страха, ни подозрения. Аграфель на прощание обняла меня, крепко прижав к своей необъятной груди, и громко объявила на весь двор:

— Завтра сход соберём, бабы! Неча Ведмиру одному решать, кому в Ольдином доме жить!

— Соберём! – отозвались несколько голосов.

Последней уходила тётка Рафель. Она уже стояла у калитки со спящей Устей на руках, когда вдруг обернулась и сказала мне, глядя куда-то в сторону:

— Ольда-то тоже пришлая была. Лет двадцать назад пришла, никто не знал откуда. Тоже её гнали поначалу, а потом всей деревней к ней лечиться бегали.

И ушла, не дожидаясь ответа.

Сход собрался наутро у колодца. Я пришла туда вместе с Дарианом, и хотя он шёл рядом молча, его присутствие придавало мне уверенности. Народу собралось почти вдвое больше, чем было на пиру: пришли и те, кто вчера не решился переступить порог моего двора, и теперь они стояли поодаль, переминаясь с ноги на ногу.

Староста стоял на колодезном срубе, возвышаясь над толпой, и говорил долго и громко. Говорил о том, что дом Ольды общинный, что чужакам в деревне не место, что нынче такие времена, когда за каждого пришлого Тёмные плащи с целой деревни спросят. Говорил о том, что я неведомо кто, неведомо откуда, и что медь у меня неведомо чья. Люди слушали, хмурились, но молчали.

А потом, когда он закончил, вперёд вышла Аграфель.

— Всё сказал, Ведмир? – спросила она. – Тогда я скажу. Дом Ольдин, твоя правда, общинный. Только общество – это не ты один. Девка эта второй день в деревне, а уже полдеревни накормила да детей наших к делу приставила. Ты за всё лето ни одного голодного не накормил. Пущай живёт. До весны, а там поглядим.

— А платить кто будет? – выкрикнул староста. – Дом-то общинный, за постой платить положено!

— А и заплачу, – сказала я, выступая вперёд. – Назовите цену.

Староста прищурился, и я увидела, как в его маленьких глазках мелькнул расчёт.

— Пять медных эстолов за цикл, – выпалил он.

По толпе прокатился возмущённый ропот. Я понятия не имела, много это или мало, но по лицам людей поняла, что цена непомерная.

— Два, – твёрдо сказал мельник Прохор, выходя из-за спин. – Два эстола за цикл, и ни медяком больше. Ольда за свой дом и одного не платила.

— Два! – подхватила Аграфель. – И чтоб тыквы свои на праздник урожая всей деревне пекла!

Толпа одобрительно загудела, и я едва сдержала улыбку.

— Договорились, – сказала я. – Два эстола за цикл и тыквы на праздник урожая.

— А молчун? – не сдавался староста, ткнув посохом в сторону Дариана. – Его тоже оставите? Он-то кто таков?

Все обернулись к Дариану. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на старосту спокойно и холодно, и под этим взглядом староста невольно подался назад.

— Мужик рукастый, – подал голос Стёпка, сын Аграфели. – Кабана в одиночку завалил, да ещё и раненый. Таких в деревне не гонят.

— Пущай остаётся! – поддержала его тётка Рафель. – До весны. А там видно будет.

Староста оглядел толпу, понял, что проиграл, и спустился с колодезного сруба. Проходя мимо меня, он чуть замедлил шаг и тихо, так, чтобы слышала только я, процедил сквозь зубы:

— Радуйся покуда. Только я ещё погляжу, откуда у тебя медь водится. Да и что вы в Ольдином доме сыщете. У ней, сказывают, кой-чего припрятано было.

Он ушёл, а я осталась стоять у колодца, и холодок пробежал у меня по спине, несмотря на то, что вокруг меня смеялись, хлопали по плечу и звали заглядывать в гости.

Домой мы с Дарианом возвращались молча. Во дворе ещё стояли столы из дверей, в яме догорали последние угли, а на земле повсюду валялись осколки обожжённой глины. Я остановилась посреди этого разгрома и вдруг поняла, что улыбаюсь.

— Ну вот, – сказала я. – Теперь мне придётся остаться до весны.

— Тебе придётся, – уточнил Дариан, глядя на дом.

— А тебе? – я повернулась к нему. – Сход разрешил и тебе остаться.

Он долго молчал. Над лесом кружила стая галок, и их крики разносились далеко по округе.

— Дороги просохнут через неделю, – наконец сказал он.

— И ты уйдёшь?

Дариан перевёл взгляд на меня, и в его тёмных глазах промелькнуло что-то, чего я не смогла прочесть.

— Там посмотрим, – ответил он и пошёл снимать двери с чурбаков.

Глава 6

За неделю, что прошла после схода, деревня изменилась до неузнаваемости. Вернее, деревня осталась прежней, изменилось то, как она смотрела на меня.

Уже на следующий день после пира у моей калитки появилась тётка Рафель с лукошком яиц и, не здороваясь, сунула его мне в руки, сказав, что куры у неё нынче несутся сверх меры, и девать яйца некуда. Я знала, что это неправда, потому что Тимка накануне жаловался, что тёткины куры с лета не несутся вовсе, но спорить не стала. Взамен я отдала ей две тыквы и подробно, с ложкой в руке, показала, как запечь половинки в печи с салом и луком. Через день пришла соседка тётки Рафель, потом жена кузнеца, потом молоденькая вдова с другого конца улицы, и каждая приносила что-то своё: кто горшочек муки, кто пучок моркови, кто кусок старого холста на тряпки, а уносила тыкву и рецепт. Скоро у меня завелась мука, соль и даже десяток яиц, а по деревне потянуло печёной тыквой из каждой второй трубы.

Тимка с утра до вечера пропадал у меня, и тётка Рафель, кажется, была этому только рада. Однажды он пришёл с узелком, в котором лежала его единственная запасная рубаха, и объявил, что нанялся ко мне в работники за харчи, а тётка не возражает, потому как ей одним ртом меньше. Я не стала его прогонять. Работы хватало на десятерых, а Тимка оказался проворным, сметливым и знал о деревенской жизни столько, сколько мне не узнать и за год.

Дариан за эту неделю тоже не сидел без дела. Как только рана перестала кровить, он взялся за жарницу: вычистил дымоход от гнёзд и сажи, переложил несколько камней в каменке и проконопатил стены мхом. В первый же вечер, когда жарница протопилась, я вымылась в ней с таким наслаждением, что едва не уснула прямо на полке. Потом он починил крыльцо, заменил прогнившие половицы в сенях и навесил на место двери, которые мы снимали для пира. Дороги давно просохли, по тракту снова потянулись телеги, но он ни разу не заговорил об уходе, а я не спрашивала, боясь услышать ответ.

Оставалась только крыша.

— Над второй горницей течёт так, что пол прогнил насквозь, – сказал Дариан утром четырнадцатого дня, когда мы стояли во дворе, задрав головы. – Если до осенних бурь не перекрыть, к зиме обвалится потолок.

Крыша у Ольдиного дома была двойная: над горницей с камином уложен добротный тёс, почерневший, но ещё крепкий, а над задними комнатами и вторым этажом лежала солома, давно сгнившая и поросшая мхом. В нескольких местах сквозь неё просвечивало небо.

— Тёса нам не купить, – вздохнула я, прикидывая, сколько стоят доски, если на них вообще найдётся продавец. – Соломы тоже не наберёшь, после неурожая её и скотине не хватает.

— Камыш, – раздался за нашими спинами скрипучий голос.

Мы обернулись. У калитки, опираясь на клюку, стоял дед Ермола, с которым мы познакомились на пиру. Он смотрел на крышу из-под косматых бровей и неодобрительно качал головой.

— Камыш, говорю, – повторил он. – На заводях за мельницей его прорва. Ольда сама поначалу им крылась, да последние годы сил не стало, вот и запустила. Камышовая крыша сорок лет стоит, ежели с умом положить. Солома что, солома сгниёт, а камыш нет.

— А вы умеете? – спросила я, подходя к калитке.

Дед Ермола крякнул и выпрямился, насколько позволяла клюка.

— Я, девонька, полдеревни перекрыл, покуда ноги носили. Сам не залезу, а показать покажу. Только камыш резать надо загодя, дня два сушить, а у вас, гляжу, времени нету. Ветер вон с полуночи заходит, к ночи завтра буря будет. Значит, резать нынче и класть сырым, а там как бог даст.

Мы переглянулись с Дарианом.

— Тимка, – позвала я. – Беги за Митькой и Федькой, пусть берут серпы, если есть. Идём на заводь за камышом.

Тимка умчался, сверкая пятками, а дед Ермола удовлетворённо кивнул и опустился на завалинку.

— Лыко ишшо нужно, – добавил он, доставая из-за пазухи трубку. – Камыш в снопики вязать. И жерди длинные, на прижим. А ещё шпильки из орешника, штук сто, не меньше. Ты, молчун, ножом владеешь? Вот и настрогаешь.

Дариан поднял бровь, но спорить не стал.

На заводи за мельницей камыш стоял стеной, высокий, в два человеческих роста, с пушистыми коричневыми метёлками, которые уже начали облетать. Резать его оказалось труднее, чем я думала. Стебли были толстыми и жёсткими, у самого корня скользкими от ила, и серп то и дело соскальзывал. Мальчишки работали по колено в холодной воде, а я стояла на берегу и принимала охапки, складывая их на расстеленную рогожу. Скоро руки у меня покрылись мелкими порезами от острых листьев, и я пожалела, что не взяла рукавиц, которых у меня, впрочем, и не было.

— Тряпицей ладони обмотай, – посоветовал Митька, выбираясь на берег с очередной охапкой. – Мамка всегда так делает, когда крапиву на щи рвёт.

Я последовала совету, и дело пошло веселее.

Пока мы резали камыш, Дариан надрал с молодых лип лыко и нарубил на опушке орешника для шпилек. Лыко он замочил в бочке с водой, чтобы стало мягким и не ломалось при вязке. Тимка таскал снопы к дому на старой волокуше, на которой мы привезли кабана, и к полудню у стены дома выросла целая гора камыша.

Дед Ермола всё это время сидел на завалинке, курил трубку и покрикивал на нас, показывая, как вязать снопики. Брать камыша столько, чтобы обхватить двумя ладонями, подравнять комли ударом о землю, перетянуть лыком в двух местах, у комля и посередине, и затянуть так, чтобы стебли не выскальзывали. Первые мои снопики дед забраковал все до единого, сказав, что такими только курам гнёзда стелить. Но к пятому или шестому я приноровилась, и он, придирчиво осмотрев очередной сноп, наконец буркнул:

— Ну, сойдёт. Для пришлой-то.

От деда Ермолы это была высшая похвала.

Солнце стояло в зените, когда по улице застучали копыта. Ребятишки, игравшие у колодца, бросились врассыпную, а по деревне покатились тревожные голоса. Я выпрямилась, отряхивая руки от камыша, и вместе с Тимкой выглянула за калитку.

По улице ехали трое всадников. Двое в кольчугах и шлемах, с копьями, на древках которых трепетали маленькие флажки с королевским гербом, а между ними человек в синем суконном плаще, с кожаной сумкой через плечо. Они остановились у колодца, и человек в синем плаще спешился, достал из сумки свиток, и один из стражников затрубил в рог.

— Глашатай, – прошептал Тимка. – Из Баргейна, видать.

Я обернулась к дому. Дариан стоял у крыльца, прижавшись спиной к стене в тени навеса, и смотрел на всадников так пристально и неподвижно, что у меня по коже побежали мурашки. Потом он медленно, без единого лишнего движения, отступил за угол дома и скрылся из виду.

У колодца тем временем собиралась толпа. Я пошла туда вместе с Тимкой, держась позади, за спинами баб. Глашатай дождался, пока стихнут голоса, развернул свиток и начал читать громко и нараспев:

— Именем Его Высочества Кассиана Рафаэля нор’Каэллариса, наследника престола и регента королевства, объявляется всем подданным, от высокородных до низкорождённых! Первое: ради защиты границ от степных разбойников и шаманов-сновидцев, погубивших нашего возлюбленного короля, повелевается собрать военный сбор. С каждого двора мешок зерна либо три медных эстола, сдать старосте не позднее первого снега!

По толпе прокатился стон. Кто-то из баб всхлипнул, кто-то из мужиков выругался сквозь зубы. Мешок зерна для деревни, которая второй год голодала, был не просто налогом, он был приговором.

— Второе! – продолжал глашатай, не обращая внимания на ропот. – Тёмным плащам, верной страже Его Высочества, даётся право входить в любой дом, где укрываются сновидцы, пособники шаманов или иные изменники, и обыскивать его без особого на то дозволения. Кто укрывает изменника, разделит его участь!

Тишина, повисшая над площадью, была хуже любого ропота. Я видела, как мельник Прохор, стоявший у самого сруба, опустил голову, и как его плечи затряслись.

— И третье! – глашатай повысил голос, и в нём зазвучало торжество. – По окончании года траура по почившему королю, с первым снегом, в столице состоится коронация Его Высочества Кассиана, а вслед за нею свадьба его с избранницей сердца, Лилит а’Тарвель! Да здравствует наследник! Да здравствует будущий король!

Стражники ударили древками копий о землю. Несколько голосов в толпе вяло подхватили здравицу, но большинство молчали.

Глашатай свернул свиток, приколотил его гвоздём к столбу колодезного журавля и снова взобрался в седло. Через минуту всадники уже скакали дальше по тракту, а толпа ещё долго стояла у колодца, тихо переговариваясь.

— Ишь, выдумали, – услышала я голос Аграфели. – Мешок зерна. Да где ж его взять-то, коли своего до весны не хватает?

— Ведмир возьмёт, – мрачно отозвался кто-то из мужиков. – Он своё завсегда возьмёт. А нам ишшо и в долг под осень даст, да втридорога.

Я выбралась из толпы и пошла домой, а в голове у меня крутились слова глашатая. Коронация с первым снегом. Свадьба с Лилит. Я помнила, что в последней главе книги, до которой я так и не дочитала, Кассиан как раз должен был принять корону. Выходило, что книга ещё не закончилась. Её финал только ждал своего часа, и до него оставалось меньше двух месяцев.

Дариан сидел на заднем крыльце, спиной к стене, и строгал ореховые шпильки. Стружки летели из-под ножа так быстро, что я едва успевала следить за его руками. Он не поднял головы, когда я подошла.

— Ты слышал? – спросила я.

— Слышал, – ответил он, не прекращая строгать. – Отсюда всё слышно.

— Военный сбор. С каждого двора по мешку зерна. Они же не переживут зиму, Дариан.

— Переживут, – глухо сказал он. – Не все, но переживут. Так всегда бывает перед войной.

— Перед войной? – я опустилась на ступеньку рядом с ним. – Глашатай сказал, это для защиты границ.

Нож в его руке на мгновение замер, а потом снова заскользил по ореховой ветке.

— Для защиты границ не нужно столько зерна, – сказал он. – Его собирают на поход. Тот, кто это придумал, не собирается защищаться.

Я хотела спросить, откуда он это знает, но промолчала. В его голосе было столько горечи, что любой вопрос сейчас показался бы мне жестоким.

— Мне нужно доделать шпильки, – сказал Дариан, поднимаясь. – Буря придёт к ночи.

Он ушёл к груде камыша, а я осталась сидеть на крыльце, глядя на кучку свежих стружек у своих ног. Мне вспомнилось, как он отступил за угол дома, едва завидев королевских стражников, и как он сказал однажды у огня, что там, где он вырос, у очага обсуждали, кто кого предаст. Кто он такой, этот Дариан а’Дерис, что прячется от глашатаев и знает, сколько зерна нужно для похода?

Ответа у меня не было, и я пошла вязать снопы.

К середине дня мы содрали со стропил всю старую солому. Она отходила целыми пластами, мокрыми, чёрными, кишащими мокрицами, и Тимка с Федькой с визгом сбрасывали её вниз, где я сгребала её граблями в кучу. Дед Ермола велел не жечь гниль, а свалить в дальний угол огорода, сказав, что к весне из неё выйдет перегной, лучше которого для грядок не сыскать. Под соломой открылась обрешётка из тонких жердей, и почти все они, к нашему облегчению, оказались крепкими. Только три пришлось заменить, и Дариан вырубил новые в ольшанике у речки.

Камыш клали снизу вверх, от самого края крыши к коньку, рядами, внахлёст. Дариан работал наверху, а я подавала ему снопики, стоя на шаткой лестнице, которую мы нашли в сарае и укрепили, подвязав лыком две треснувшие перекладины. Каждый сноп он укладывал комлем вниз, привязывал лыком к обрешётке, а следующий ряд клал так, чтобы он закрывал верхнюю перевязку предыдущего. Сверху ряды прижимали длинными жердями и пришпиливали ореховыми шпильками, которые Дариан загибал крючком и вбивал в камыш так ловко, что дед Ермола только крякал внизу.

— Видал я кровельщиков, – проворчал он, когда Дариан закончил очередной ряд. – Да не всякий так шпилит. Ты, молчун, не из плотников ли будешь?

— Нет, – коротко ответил Дариан сверху, не оборачиваясь. – Просто учусь быстро.

Дед хмыкнул, пососал трубку и больше вопросов не задавал.

К вечеру мы закрыли камышом почти две трети крыши. Ветер к тому времени и правда задул с севера, холодный и порывистый, и небо на полуночной стороне стало наливаться свинцовой синевой. Дед Ермола ушёл домой, наказав напоследок обмазать конёк глиной с рубленым камышом, когда доложим ряды, а мальчишек разобрали матери. Мы с Дарианом остались одни.

Пока он доделывал очередной ряд, я спустилась с лестницы и пошла в сарай. Ещё днём, пока я вязала снопы, мне в голову пришла мысль, которая никак не желала уходить, и теперь, глядя на сгущающиеся тучи, я решила, что откладывать её больше нельзя.

В сарае, в дальнем углу, стояли старые ставни, снятые, видимо, ещё при Ольде. Я выбрала одну, самую ровную, из гладких сосновых досок, вытащила её на свет и прислонила к стене. Потом принесла из дома то, что заготовила днём: черепок с жирной сажей, которую соскребла со дна старого котла и замешала на топлёном сале, кусок мела, найденный в Ольдином сундуке, и горшочек с рыжей охрой. Охру я наскребла у Глиняного яра, где среди серой глины попадались прослойки ярко-рыжей, растёрла её в ступке-горшке с водой и каплей сала, и получилась густая, тёплого цвета краска.

Кистью мне служил пучок конского волоса, который я вытянула из старого хомута и привязала ниткой к лучине. Я обвела мелом контур, а потом стала закрашивать его охрой: круглую, чуть приплюснутую тыкву с тугими дольками и завитком хвостика наверху. Внутри тыквы сажей нарисовала маленькое пламя свечи, а вокруг него оставила светлые лучи из неокрашенного дерева. Под тыквой вывела надпись, медленно, стараясь, чтобы буквы получились ровными: “Тыквенный фонарь”.

— Что это ты рисуешь?

Я вздрогнула и обернулась. Дариан стоял у меня за спиной и смотрел на ставню через моё плечо.

— Вывеска, – ответила я, вытирая испачканные охрой пальцы о передник. – Для трактира.

— Для какого трактира?

— Для нашего, – я выпрямилась и посмотрела на него снизу вверх. – Дом стоит прямо на тракте, Дариан. По тракту каждый день идут телеги, путники, торговцы. До ближайшего постоялого двора полдня пути в одну сторону и полдня в другую. Если здесь будет горячая еда и сухая постель, люди будут останавливаться. А у меня будут деньги, чтобы платить общине, покупать муку и соль и не трогать… – я понизила голос, – то, что в котелке.

Дариан долго молчал, глядя на нарисованную тыкву.

— Тракт – это не только путники и торговцы, – наконец сказал он. – Это гонцы, глашатаи, солдаты и Тёмные плащи. Ты сегодня видела, кто ездит по этой дороге. Если ты повесишь вывеску, каждый из них будет знать, что здесь можно остановиться. И каждый будет смотреть тебе в лицо.

— Мне? – я нахмурилась. – А почему мне должны смотреть в лицо?

Он ничего не ответил, и я вдруг поняла, что он говорит вовсе не обо мне. Или не только обо мне.

— Я не собираюсь всю жизнь прятаться в лопухах, – тихо, но твёрдо сказала я. – Я уже пряталась. Долго. Сидела в четырёх стенах и смотрела в окно, как живут другие люди. Мне хватило.

— Ты не знаешь, что значит прятаться по-настоящему.

— А ты знаешь? – вырвалось у меня.

Дариан посмотрел на меня так, что я сразу пожалела о своих словах. В его глазах не было злости, только такая глубокая, застарелая усталость, что у меня сжалось сердце.

— Знаю, – сказал он. – И поэтому прошу тебя подумать. Хотя бы до весны.

— До весны мы не доживём на одних тыквах и яйцах тётки Рафель, – возразила я. – А военный сбор с меня тоже возьмут, Дариан. Три медных эстола, а то и мешок зерна, которого у меня нет. Откуда мне их взять, если не заработать?

Он открыл рот, чтобы ответить, но тут над лесом полыхнула молния, и почти сразу за ней раскатился гром, такой близкий и тяжёлый, что под ногами дрогнула земля. Мы оба вскинули головы. Тучи, ещё недавно висевшие на горизонте, уже наползли на деревню, и первые крупные капли застучали по камышу и по моей свежей вывеске.

— Крыша же не закрыта, – выдохнула я.

— Тащи снопы, – бросил Дариан и бегом бросился к лестнице.

Я схватила ставню, спрятала её под навес, чтобы не смыло краску, и метнулась к оставшимся снопам. Их было ещё около двадцати, а голая обрешётка над второй горницей зияла прямо над тем местом, где пол и так прогнил насквозь. Если вода хлынет туда, к утру провалится потолок.

Дождь хлынул стеной почти сразу. Ветер рвал его в стороны, швырял в лицо, и через минуту я промокла до нитки. Я подтаскивала снопы к лестнице, взбиралась наверх и подавала их Дариану, а он, распластавшись на мокром камыше, укладывал их на место, привязывал лыком и вбивал шпильки. Фонарь, который я повесила на гвоздь у края крыши, раскачивался на ветру и почти не давал света, и Дариан работал на ощупь, при вспышках молний.

— Давай ещё! – кричал он сквозь шум дождя, и я снова спускалась и снова лезла наверх с очередной охапкой.

На седьмой или восьмой раз мокрая перекладина вывернулась у меня из-под ноги. Я взмахнула руками, сноп полетел вниз, а я почувствовала, как лестница уходит из-под меня, и успела только коротко вскрикнуть. В следующее мгновение чья-то рука перехватила моё запястье и рванула вверх так сильно, что у меня хрустнуло плечо. Я повисла, болтая ногами в воздухе, а потом нащупала ступеньку и упёрлась в неё, задыхаясь от страха.

Дариан держал меня, свесившись с края крыши по пояс. Дождь стекал по его лицу, волосы прилипли ко лбу, а в глазах при свете молнии я увидела такой страх, какого никогда прежде не видела ни в чьих глазах.

— Ты цела? – хрипло спросил он, не разжимая пальцев.

— Цела, – выдохнула я. – Только сноп упал.

Он смотрел на меня ещё несколько мгновений, а потом вдруг рассмеялся. Сначала тихо, потом громче,запрокинув голову под дождём, и я, сама не понимая почему, рассмеялась тоже. Мы висели там вдвоём, он на крыше, я на лестнице, вцепившись друг в друга, промокшие насквозь, и хохотали до слёз.

— Сноп она жалеет, – выговорил он сквозь смех. – Чуть шею не свернула, а жалеет сноп.

— Он последний сухой был, – возразила я, и мы снова расхохотались.

Он не отпускал моё запястье, и я чувствовала его большой палец там, где бешено колотился пульс. Наши лица оказались так близко, что я видела, как капли дождя срываются с кончиков его ресниц. Смех оборвался. Он смотрел на меня, а я на него, и мне вдруг стало совершенно ясно, что сейчас он меня поцелует.

Над крышей полыхнула молния, и почти сразу ударил гром, такой оглушительный, что я вздрогнула всем телом. Дариан моргнул, отстранился и разжал пальцы, только когда убедился, что я крепко стою на лестнице.

— Подавай остальные, – сказал он хрипло. – Осталось немного.

Последние снопы мы уложили, когда буря немного стихла и дождь из ливня превратился в ровный, мерный поток. Я спустилась на землю, едва чувствуя от холода руки и ноги, а Дариан ещё долго ползал по крыше с фонарём, проверяя каждую шпильку. Потом спустился и он, и мы вместе вошли в дом.

Первым делом я поднялась на второй этаж и заглянула во вторую горницу. С потолка капало только в одном месте, в углу, у самой стены, и под каплю я подставила ведро. Всё остальное было сухим.

— Держит, – сказала я, спускаясь по лестнице. – Только в углу немного течёт.

— Завтра обмажем конёк, перестанет, – ответил Дариан, подбрасывая в камин поленья. – Иди переоденься, пока не простыла. У тебя зубы стучат.

Зубы и правда стучали, и я не стала спорить. Переоделась в сухое в задней комнате, а когда вернулась, Дариан тоже успел сменить рубаху и сидел у разгоревшегося камина, протянув к огню ладони. Я села рядом, укутавшись в одеяло, и мы долго молчали, слушая, как дождь стучит по новой камышовой крыше. Звук был совсем другим, чем по старой соломе. Мягким, глухим, почти уютным.

Я как раз собиралась сказать, что неплохо бы поужинать, когда в дверь громко и требовательно постучали.

Мы переглянулись. Дариан бесшумно поднялся, и я увидела, как его рука легла на рукоять кинжала за поясом.

— Кто там? – крикнула я, подходя к двери.

— Путники! – донёсся снаружи мужской голос, перекрывая шум дождя. – Колесо у нас сломалось на тракте, в колею ухнули! Пустите, Люцерной заклинаю! У меня жена с дочерью, промокли до костей! Мы огонёк ваш с дороги увидали!

Огонёк? Я не сразу поняла, о каком огоньке он говорит, а потом вспомнила про фонарь, который так и остался висеть на гвозде у края крыши. В темноте и непогоде он, должно быть, был виден с тракта издалека.

Дариан коротко кивнул мне, и я отодвинула засов.

На пороге стоял плотный низкорослый мужчина в насквозь промокшем дорожном кафтане, с окладистой бородой, с которой ручьями стекала вода. За ним жались две женские фигуры, закутанные в мокрые плащи. Одна, постарше, с испуганным круглым лицом, держала под руку вторую, совсем юную, тоненькую, с бледным лицом и опущенными глазами.

— Савел я, купец из Ольховца, – отрекомендовался мужчина, оглядывая горницу цепким взглядом. – Это супружница моя, Малуша, а это дочка, Ада. В Баргейн едем, по делу. А это, стало быть, постоялый двор? Вывески-то я не видал.

— Вывеску я повешу завтра, – ответила я, отступая в сторону. – Входите скорее, грейтесь у огня.

Я усадила женщин к камину, сняла с них мокрые плащи и укутала обеих в одеяла. Малуша благодарила меня без конца и всё порывалась целовать мне руки, а Ада молчала, глядя в огонь, и только кивала, когда к ней обращались. Глаза у неё были красными и опухшими, и я подумала, что дождь тут ни при чём.

Купец Савел тем временем стащил с себя мокрый кафтан, повесил его на гвоздь у двери и, потирая руки, подошёл к огню. Дариана он окинул долгим оценивающим взглядом, но тот уже снова сидел у камина с безучастным видом и смотрел на огонь, не обращая внимания на гостей.

— Сколько возьмёшь за ночлег, хозяйка? – спросил Савел, усаживаясь на лавку. – Мы люди небогатые, сразу скажу, денег лишних нету.

Я растерялась. О ценах я подумать не успела, и сейчас в голове было пусто.

— По медяку с человека, – наконец сказала я наугад. – За ночлег и ужин.

— По медяку! – Савел всплеснул руками. – Да где ж это видано! У Сухого ручья за такие деньги ишшо и пиво дают! Полмедяка, хозяйка, и то по-соседски.

— У Сухого ручья вы сейчас по колено в грязи бы стояли, – невозмутимо вставил Дариан, не отрывая взгляда от огня. – А здесь крыша над головой.

Купец осёкся, поглядел на него, потом на меня и крякнул.

— Ну, медяк так медяк, – проворчал он. – Чего уж. Корми, хозяйка, коли взялась.

Корми. Легко сказать. Я пошла на кухню, лихорадочно соображая, что можно приготовить быстро и сытно из того, что было под рукой. Похлёбку варить долго, мясо от кабана мы давно доели, а то, что осталось, засолили в погребе на зиму. Зато у меня была мука, которую неделю назад принесла жена кузнеца, десяток яиц от тётки Рафель, полгоршка топлёного кабаньего сала и полмиски печёной тыквы, оставшейся от обеда. А ещё бабушкин рецепт, который я помнила с детства так хорошо, что могла бы приготовить с закрытыми глазами.

Я выложила печёную тыкву в миску и размяла её ложкой в мягкое пюре, следя, чтобы не осталось комков. Тыквы было чашки две, и я добавила к ней одно яйцо, щепотку соли и стала понемногу всыпать муку, перемешивая ложкой. Муки ушла примерно чашка, может, чуть больше, ровно столько, чтобы тесто перестало липнуть к ложке, но осталось мягким и податливым. Бабушка говорила, что крутое тесто на тыквенные лепёшки только переводить продукты, они получатся жёсткими, а мягкое поднимется на сковороде и станет пышным.

Чугунную сковороду я поставила на угли в камине, Дариан молча подгрёб жар поближе. Когда сковорода раскалилась, я положила на неё ложку сала и дождалась, пока оно растопится и начнёт потрескивать. Потом смочила ладони холодной водой, отщипнула от теста кусок размером с куриное яйцо, скатала шарик и прихлопнула его в лепёшку толщиной в палец. Лепёшка легла на сковороду с весёлым шипением.

— Под крышкой надо, – пояснила я, накрывая сковороду глиняной крышкой от горшка. – Тогда пропекутся внутри и не подгорят снаружи. Минуты три с одной стороны, три с другой.

Купеческая жена подалась вперёд, разглядывая сковороду, а Дариан, как всегда, молча следил за каждым моим движением.

Первые лепёшки вышли румяными, с хрустящей корочкой по краю, а внутри мягкими, ярко-оранжевыми и чуть влажными. Я выкладывала их на деревянную доску, смазывала сверху растопленным салом и посыпала крупной солью, а потом раздавала гостям прямо со сковороды. Савел сначала недоверчиво понюхал свою лепёшку, откусил и замер, а потом съел её в три укуса и протянул руку за следующей, не говоря ни слова. Малуша ела медленно, прикрывая глаза от удовольствия, и всё приговаривала, что у них в Ольховце тыкву только в кашу кладут, и то для скотины.

Только Ада не ела. Она держала лепёшку в руках и смотрела на неё, а потом вдруг тихо сказала, не поднимая глаз:

— Он бы тоже такие любил.

Малуша вздрогнула и метнула на дочь испуганный взгляд, а купец Савел нахмурился так, что его брови сошлись у переносицы.

— Ешь, – отрезал он. – И чтоб я больше про него не слыхал.

Ада опустила голову ещё ниже и откусила крошечный кусочек, но я видела, что она едва сдерживает слёзы.

— Дочку замуж везём, – пояснил Савел, перехватив мой взгляд. – В Баргейн. Жених знатный, у самих Тёмных плащей в десятниках служит. Повезло девке, а она нос воротит. Дурь девичья, пройдёт.

Тёмные плащи. Я почувствовала, как внутри у меня всё похолодело, и украдкой взглянула на Дариана. Он сидел так же неподвижно, глядя в огонь, но я заметила, как медленно сжались его пальцы на колене.

Я постелила гостям во второй горнице наверху, где после починки крыши стало сухо и тихо, и Малуша с дочерью ушли наверх, а купец расположился на лавке у камина и захрапел, едва его голова коснулась свёрнутого кафтана. Дариан, как всегда, лёг на полу у очага, а я забралась на свою кровать и долго ворочалась, прислушиваясь к дождю.

Уже за полночь я поднялась, чтобы проверить, не протекает ли в углу второй горницы. Тихо поднялась по лестнице и замерла на последней ступеньке. Ада стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу, и беззвучно плакала. А за окном, под дождём, у самого забора, неподвижно стояла тёмная фигура. Высокая, худая, без шапки, с мокрыми волосами, прилипшими к лицу. Она смотрела на окно, и даже сквозь ночную мглу и пелену дождя я разглядела, что это совсем молодой парень.

Ада подняла руку и прижала ладонь к стеклу. Парень за окном сделал то же самое, подняв руку навстречу.

Я тихо отступила назад и спустилась вниз, стараясь не скрипнуть ни одной ступенькой. Похоже, мои первые постояльцы привезли с собой вовсе не одну только мокрую поклажу.

К утру буря улеглась. Небо очистилось, умытое и прозрачное, и над мокрыми крышами деревни поднимался лёгкий пар. Я вышла во двор с первыми лучами солнца и первым делом задрала голову. Новая камышовая крыша золотилась на свету, ровная и плотная, и только у конька торчало несколько непослушных стеблей. Ни одна шпилька не вылетела, ни один сноп не сдвинулся, и я не удержалась от счастливой улыбки.

Дариан уже возился у сарая. Он вытащил из-под навеса мою вывеску, придирчиво осмотрел её со всех сторон и, к моему удивлению, принялся прибивать к верхнему краю два железных кольца, которые выломал из старого хомута.

— Ты же был против, – сказала я, подходя ближе.

— Я и сейчас против, – ответил он, не оборачиваясь. – Но если уж вешать, то так, чтобы ветром не сорвало. Цепи нет, повесим на кольца и проволоку.

Я спрятала улыбку и пошла за лестницей.

Вывеску мы повесили над калиткой, на крепкой перекладине, которую Дариан приладил между двумя столбами. Охра на солнце светилась тёплым рыжим цветом, нарисованная свеча внутри тыквы казалась почти живой, а буквы, хоть и неровные, читались издалека. Я отошла на дорогу и долго любовалась, задрав голову, пока Тимка, прибежавший с утра пораньше, не дёрнул меня за рукав.

— Красота, – выдохнул он, разинув рот. – Это ты сама малевала? А чего написано?

— “Тыквенный фонарь”, – прочитала я. – Так теперь называется наш трактир.

— Трактир! – Тимка аж подпрыгнул. – Как в Баргейне! Я там раз был, с батькой, ишшо до того, как он ушёл. Там на вывеске кружка нарисована и калач. А у нас тыква! Вот бабы-то обзавидуются!

Купец Савел вышел на крыльцо, потягиваясь и почёсывая бороду, и тоже уставился на вывеску.

— Тыквенный фонарь, – хмыкнул он. – Ишь ты. А я-то думаю, чего это у вас вчера фонарь был в тыкве. Думал, примерещилось с устатку.

Я не стала его разубеждать, хотя никакой тыквы на фонаре не было. Но мысль мне понравилась, и я её запомнила.

После завтрака, на который я снова напекла лепёшек, Дариан с купцом отправились на тракт смотреть колесо. Вернулись они к полудню, оба в грязи по колено, и вид у Савела был мрачнее тучи.

— Обод треснул и две спицы вылетели, – сообщил Дариан, отряхивая руки. – Своими силами не починить, нужен кузнец.

— Кузнец у нас есть, – сказала я. – Муж той, что муку мне приносила. Тимка, сбегай, позови.

Тимка умчался, но вернулся один и мотал головой ещё от калитки.

— Не может он, – выпалил он, запыхавшись. – Староста ему велел наконечники ковать. Для стрел. Тыщу штук к первому снегу, на военный сбор. Говорит, кузнец всю ночь горн не гасил, и ещё три дня не погасит, а то староста со двора сгонит.

Купец застонал и опустился на завалинку, схватившись за голову.

— Три дня! Да у меня в Баргейне жених ждёт, сговор назначен! Ежели к сроку не поспеем, он, чего доброго, другую себе сыщет!

Мне показалось, что за спиной купца на крыльце мелькнула Ада, и на её лице на мгновение проступила надежда. Но когда я обернулась, на крыльце уже никого не было.

— Можно попробовать стянуть обод железной полосой, – задумчиво сказал Дариан. – А спицы выстругать из ясеня. Дня два работы, если без кузнеца.

— Два дня, – простонал купец. – Ну, хоть не три. Хозяйка, кормить нас будешь? Только не по медяку уж, а по-соседски…

— Нет уж, по медяку, как договаривались, – твёрдо сказала я, и купец махнул рукой.

Вечером, когда я мыла посуду на кухне, в заднюю дверь, которая выходила на огород, тихо постучали. Я вытерла руки о передник и открыла. На пороге стоял парень, которого я видела ночью у забора. При дневном свете он оказался ещё моложе, чем мне показалось, лет восемнадцати, не больше, высокий и нескладный, с тёмными кудрями, свалявшимися от дождя, а глаза у него покраснели от бессонницы. Одет он был в рабочий кожаный фартук поверх простой рубахи, а через плечо у него висела холщовая сумка, из которой торчали рукоятки каких-то инструментов.

— Доброго вечера, хозяйка, – сказал он хрипло и стянул с головы мокрую шапку. – Лад я, подмастерье столярный. Возьмите меня в работники, за харчи. Я всё умею: и лавки сколотить, и двери навесить, и спицы колёсные выточить. Гляжу, у вас вон телега у постояльцев поломана.

Он говорил торопливо, сбиваясь, и всё время косился мне через плечо, на лестницу, ведущую наверх, туда, где была вторая горница.

— Ты ведь пришёл не за работой, – тихо сказала я.

Лад вздрогнул и залился краской до самых ушей. Он открыл рот, закрыл, потом снова открыл и вдруг выпалил, глядя мне прямо в глаза с таким отчаянием, что у меня защемило сердце:

— Я за ней от самого Ольховца шёл. Три дня. Пешком. Я не могу её отпустить, хозяйка. Не могу.

За моей спиной скрипнула ступенька. Я обернулась и увидела на лестнице Аду. Она стояла, вцепившись в перила, бледная до синевы, и смотрела на Лада так, что я сразу поняла: эти двое не отпустят друг друга, даже если весь мир встанет у них на пути.

А из горницы, где у камина сидел купец Савел, донёсся его зычный голос:

— Хозяйка! Что там за стук? Кого на ночь глядя принесло?

Глава 7

Решать нужно было мгновенно. Ада застыла на лестнице, Лад окаменел в дверях, а из горницы уже доносились тяжёлые шаги купца. Я шагнула вперёд, загородив собой проход к лестнице, и громко, так, чтобы было слышно в горнице, сказала:

— Работник новый пришёл, Савел Игнатьич! Столяр, на спицы для вашего колеса нанимается.

Купец появился в дверях кухни, держа в руке свечу, и сначала прищурился, разглядывая гостя, а потом глаза его округлились, и борода, казалось, встала дыбом.

— Ты?! – выдохнул он так, что пламя свечи заметалось. – Ах ты щенок шелудивый! Ах ты голодранец! Да как ты посмел?! Ты что ж, за нами от самого Ольховца плёлся?!

— Плёлся, Савел Игнатьич, – Лад выпрямился во весь свой немалый рост, хотя голос у него дрогнул. – И дальше пойду, куда вы Аду повезёте.

— Я тебе пойду! – купец сунул мне в руки свечу и двинулся на парня, засучивая рукава. – Я тебе так пойду, что ты до Ольховца на карачках поползёшь! Мало я тебе в лавке уши драл, мало тебя мастер твой вожжами учил!

— Тятенька, не надо! – вскрикнула Ада с лестницы.

— А ты молчи! – рявкнул на неё купец, не оборачиваясь. – Марш наверх, к матери!

Я поняла, что ещё мгновение, и в моей кухне начнётся драка. Поставила свечу на стол и встала между ними, раскинув руки.

— Савел Игнатьич, – сказала я как можно твёрже, хотя сердце колотилось где-то в горле. – Это мой дом, и кого в нём гнать, решаю я.

Купец остановился, тяжело дыша, и уставился на меня, не веря своим ушам.

— Ты что ж, хозяйка, за него, что ли?

— Я за ваше колесо, – ответила я. – Кузнец занят на три дня, а Дариан будет возиться со спицами два дня, не меньше. Он не столяр. А этот парень, если не врёт, выточит их до обеда, и уже завтра к вечеру вы сможете ехать дальше. Сами решайте, что вам дороже: выгнать его в ночь или поспеть в Баргейн к сговору.

Купец открыл рот и закрыл его. Я видела, как в его глазах гнев борется с купеческим расчётом, и расчёт медленно, но верно одерживает верх.

— Выточишь? – буркнул он наконец, глядя на Лада исподлобья.

— К обеду выточу, – твёрдо ответил Лад. – И обод стяну, что ни одна колдобина не страшна будет.

— И денег не возьмёшь?

— Ни единого медяка не возьму.

Купец крякнул, пожевал губами и махнул рукой.

— Ладно. Ночуешь в сарае, – отрезал он. – И чтоб к Аде ни на шаг. Увижу рядом, ноги переломаю, и колеса не пожалею. Понял меня?

— Понял, Савел Игнатьич.

Купец ещё раз окинул его тяжёлым взглядом, развернулся и ушёл обратно в горницу. Лад шумно выдохнул и прислонился к дверному косяку, а когда я обернулась к лестнице, Ады там уже не было.

— Спасибо, хозяйка, – прошептал Лад. – Я век не забуду.

— Не благодари раньше времени, – ответила я. – Иди в сарай, там сено сухое. Утром накормлю.

Он кивнул и исчез в темноте огорода, а я закрыла дверь, заложила засов и только тогда заметила Дариана. Он стоял в тёмном проходе между кухней и горницей, прислонившись плечом к стене, и, судя по всему, слышал весь разговор от начала до конца.

— Ты понимаешь, во что ввязываешься? – тихо спросил он.

— Я ввязываюсь в починку колеса, – ответила я, собирая со стола посуду.

— Её жених – десятник Тёмных плащей, – напомнил Дариан, и в его голосе не было ни капли шутки. – Если невеста не доедет до Баргейна, потому что в придорожном трактире ей помогли сбежать с подмастерьем, этот десятник узнает, где это случилось. И приедет сюда. Со своими людьми.

Я замерла с миской в руках. Об этом я не подумала.

— Я никому не помогаю сбегать, – медленно сказала я. – Я накормлю их, дам ночлег и починю колесо. А что они решат, это уже их дело.

— Ты сама знаешь, что это не так, – сказал Дариан. – Я видел, как ты на неё смотрела.

Мы стояли друг против друга в полутёмной кухне. Между нами было всего несколько шагов, но я вдруг почувствовала, как далеко мы друг от друга в эту минуту. Он хотел защитить меня, я это понимала. Но я не могла сидеть сложа руки и смотреть, как девушку везут замуж за человека, который служит тем, кто забирает чужих сыновей по ночам.

— Её отец продаёт её за спокойствие, – тихо сказала я. – Он думает, что если породнится с Тёмным плащом, то к нему в лавку больше никто не придёт с обыском. А ты сам слышал сегодня глашатая. Тёмные плащи теперь могут войти в любой дом. Думаешь, их десятник будет беречь чужую дочь?

Дариан долго молчал, глядя на меня из полумрака.

— Не будет, – наконец сказал он.

— Вот видишь.

— Я вижу другое, – он оттолкнулся от стены и подошёл ближе. – Я вижу, что ты собираешься встать между Тёмными плащами и тем, что они считают своим. А я уже видел, что бывает с людьми, которые так делают.

Он стоял совсем близко, и в отблесках углей из камина я видела, как напряжены его плечи, как сжаты губы. Вчера на крыше он смотрел на меня совсем иначе, и я на мгновение подумала, что он снова возьмёт меня за руку. Но он только сказал, тихо и устало:

— Будь осторожна, маленькая птичка. Прошу тебя.

И ушёл к своему одеялу у камина.

Наутро я проснулась раньше всех. Над огородом стелился туман, на камышовой крыше блестела роса, а из сарая доносился ритмичный звук ножа, снимающего стружку. Лад уже работал. Я заглянула в сарай и увидела, что он сидит на чурбаке у самой двери, где было светлее, и строгает спицу из ясеневой заготовки, зажав её между коленями. У его ног уже лежали две готовые спицы, гладкие, ровные и одинаковые до волоска.

— Где ты взял ясень? – спросила я.

— У вас за баней молодняк растёт, – ответил Лад, не поднимая головы. – Я одно деревце свалил, вы уж не серчайте. Сырой ясень, правда, но он упругий, сырой даже лучше гнётся. Спицы в обод вгоню, а как высохнут, только крепче встанут.

— А с ободом что делать?

— Обод треснул вдоль, – Лад наконец поднял на меня глаза. – Его стянуть надо. Железной полосой бы, да кузнец занят. Я вот чего подумал, хозяйка. У вас в сарае бочка рассохшаяся стоит, а на ней обручи железные. Ежели один обруч расклепать, выйдет полоса. Её на обод наложить, концы загнуть да заклепать гвоздями на горячую. Держать будет не хуже кузнечной.

Я посмотрела на него с уважением. Ни я, ни Дариан до такого не додумались.

— Бери, – кивнула я. – Бочка всё равно никуда не годится.

Лад благодарно улыбнулся, и улыбка у него оказалась совсем мальчишеской, открытой и светлой. Я подумала, что понимаю, почему Ада выбрала его, а не десятника из Баргейна.

На кухне я застала Аду. Она стояла у стола и неумело чистила морковь, срезая вместе с кожурой половину мякоти. Глаза у неё снова были красными, но она старательно делала вид, что всё в порядке.

— Я хотела помочь, – тихо сказала она, когда я вошла. – Матушка ещё спит, а я не могу сидеть без дела. Если вы позволите.

— Позволю, – улыбнулась я и взяла у неё нож. – Только морковку чистят вот так, тонко, по самому верху. Видишь? А то у тебя от неё одна сердцевинка останется.

Ада смутилась, но послушно взяла нож обратно и стала чистить так, как я показала. Мы работали молча, и в этой тишине я чувствовала, как ей хочется заговорить, и как она боится этого. Я не торопила её. Помешивала в котелке воду для утренней каши, раскладывала на доске лепёшки, оставшиеся с вечера, и ждала.

— Мы с ним через забор росли, – наконец сказала Ада, не поднимая глаз от моркови. – Его мать у нас в доме прислуживала, пока не померла. Он с малолетства у нас в лавке крутился, то мешки поднесёт, то полку починит. А как подрос, его отдали в учение к столяру Евсею, через две улицы. Он мне на именины шкатулку вырезал, всю в цветах и птицах. Тятенька её в печку бросил, когда узнал.

Она сглотнула и замолчала. Я положила руку ей на плечо.

— А жених твой кто? – спросила я тихо.

Ада вздрогнула.

— Его зовут Гарет нор’Велимар, – сказала она, и голос её стал плоским и тусклым. – Он из обедневшего дворянского рода, но служит в Тёмных плащах десятником. Этой весной, после того как короля… после того как король почил, к нам в лавку пришли с обыском. Искали сновидцев. Перевернули всё вверх дном, мешки вспороли, товар потоптали. Тятенька тогда чуть не разорился. А потом пришёл этот Гарет и сказал, что если тятенька отдаст меня за него, то больше никто к нам с обыском не придёт. И что лавке будет защита, и подряды на поставки для войска.

— И ваш отец согласился.

— Он испугался, – просто сказала Ада. – Он не злой, хозяйка. Он за нас боится. За меня, за матушку, за лавку. Только Гарет… – она запнулась и посмотрела на меня, и в её глазах я увидела страх. – Я его один раз видела. Он меня оглядел с головы до пят и велел зубы показать. А когда матушка за меня заступиться хотела, он ей сказал, что ежели она будет перечить, он и её в сновидицы запишет.

Я крепче сжала её плечо.

— А Лад что собирается делать? – спросила я.

— Он хочет меня увезти, – прошептала Ада. – На юг, к морю, у него там дядька в рыбацкой артели. Только тятенька… Я не могу так, хозяйка. Не могу сбежать, как воровка, и бросить их. Тятенька этого не переживёт, да и Гарет не простит. Он на них отыграется.

Она уткнулась лицом мне в плечо и разрыдалась. Я гладила её по вздрагивающей спине и думала о том, что Дариан был прав. Я уже ввязалась, и отступать было поздно.

К обеду Лад и правда выточил все спицы. Дариан с ним вместе приволок с тракта сломанное колесо на волокуше, и до самого вечера они возились с ним у сарая. Я то и дело выглядывала из кухни и видела, как они работают бок о бок: Лад вгонял новые спицы в ступицу и обод, постукивая деревянной киянкой, а Дариан расклёпывал обруч от старой бочки, выпрямлял его на плоском камне и нагревал в костре докрасна. Потом они вдвоём, держа полосу клещами из того же сарая, накладывали её на треснувший обод, загибали концы и вбивали гвозди, а когда железо остывало, оно садилось на обод так туго, что трещина сходилась намертво.

Разговаривали они мало, но я заметила, что Дариан поглядывает на парня с одобрением, а тот, в свою очередь, ловит каждое его слово.

Купец Савел с утра несколько раз выходил во двор, стоял, заложив руки за спину, и смотрел на работу с видом человека, которому совершенно всё равно. Но уходить не уходил. А когда Лад, закончив очередную спицу, провёл по ней ладонью, проверяя гладкость, купец хмыкнул и пробормотал себе под нос, так что я едва расслышала:

— Руки-то у щенка золотые, ничего не скажешь.

Я сделала вид, что ничего не слышала.

После обеда я отправилась на поиски продуктов для ужина. Мне хотелось приготовить что-то особенное, что-то, что заставило бы купца хоть на один вечер забыть о десятнике из Баргейна и вспомнить, что у него есть дочь, а не товар. И я уже знала, что это будет.

Пшённую кашу с тыквой бабушка варила мне каждое воскресенье, сколько я себя помню. Ставила в печь чугунок с утра, а к обеду он томился так, что пшено становилось мягким и рассыпчатым одновременно, а тыква таяла и окрашивала кашу в солнечный цвет. Такую кашу в деревне варили в каждом доме, когда я была маленькой, и бабушка говорила, что это еда бедных, которую любят богатые. Вот только для неё нужно было пшено, молоко и мёд, а у меня не было ни того, ни другого, ни третьего.

Пшено, как выяснилось, было у самого купца. На его телеге, которую Дариан с Ладом подкатили к сараю, под рогожей лежали мешки с товаром. Когда я спросила, нет ли среди них пшена, Савел посмотрел на меня с подозрением, но всё-таки откинул край рогожи и развязал один из мешков.

— Пшено есть, отборное, ольховецкое, – с гордостью сказал он, запуская руку в мешок и пересыпая жёлтую крупу с ладони на ладонь. – Только оно не на продажу. В Баргейн везу, в приданое.

— В приданое пшено? – удивилась я.

— А то, – купец выпятил грудь. – Нынче, хозяйка, пшено дороже бархата. Война на носу, зерно в цене. Жених, небось, оценит.

— Полмешка, – сказала я. – Заплачу медью.

— Полмешка! – купец всплеснул руками. – Да ты знаешь, почём оно нынче в Баргейне?

— Знаю, что до Баргейна вы без колеса не доедете, – спокойно ответила я. – А колесо чинят мои люди. Бесплатно, между прочим.

Купец набрал в грудь воздуха, посмотрел на сарай, где стучала киянка Лада, и выдохнул.

— Две горсти, – буркнул он. – И то по-соседски.

— Полный котелок, – возразила я.

— Котелок без верха!

— С верхом, Савел Игнатьич. А я вам за это на ужин такую кашу сварю, что вы её до самого Баргейна вспоминать будете.

Купец хмыкнул, но насыпал мне полный котелок пшена с горкой и ещё сверху добавил горсть, ворча, что я его по миру пущу. А когда я спросила про мёд, он только махнул рукой и молча вытащил из-под мешков небольшой бочонок, запечатанный воском.

— Липовый, – сказал он, отковыривая пробку. – Последний взяток. Тоже в приданое вёз. Бери ложку, бери две, мне не жалко. Всё одно, коли Гарет его попробует, скажет, что горчит.

В его голосе прозвучала такая горечь, что я удивлённо подняла на него глаза. Но купец уже отвернулся и снова закрыл мешки рогожей.

Молоко принёс Тимка. Я отправила его к тётке Рафель с двумя тыквами и наказом выменять на кувшин молока от её козы Пеструшки, и через полчаса он вернулся, бережно неся перед собой полный кувшин.

— Тётка сказала, Пеструшка нынче доится хорошо, потому что ей Ольдиных тыкв перепало, – доложил он. – Сказала, тыквенное молоко слаще. Только, говорит, не стыдно ли, что твой работник столяр у купца дочку уводит?

Я чуть не выронила кувшин.

— Откуда она знает?

— Так вся деревня знает, – Тимка пожал плечами с видом человека, удивлённого моей наивностью. – Митька видал, как он ночью у забора стоял. А Митька сказал Федьке, а Федька мамке, а мамка у колодца.

Я вздохнула. От этой деревни ничего не утаишь.

Тыкву я выбрала небольшую, но спелую, с плотной, ярко-оранжевой мякотью. Очистила её от кожуры и семечек, нарезала мелкими кубиками, размером с ноготь, и сложила в котелок. Тыквы получилось примерно столько же по весу, сколько я собиралась взять пшена. Залила её молоком так, чтобы оно едва покрывало кубики, и поставила на угли в камине.

— Тыкву первой? – раздался за моей спиной голос Дариана.

Он стоял в дверях, вытирая руки куском мешковины, и смотрел на котелок.

— Тыкву первой, – кивнула я. – Пусть потомится в молоке, пока не станет мягкой. Минут десять, не больше. А пшено пока надо промыть.

— Промыть пшено? Его же не моют, его варят.

— Его нужно промыть несколько раз, и не холодной водой, а горячей, – объяснила я, высыпая пшено в миску. – Иначе каша будет горчить. Бабушка всегда говорила, что горечь в пшене сидит в пыли и в жире на зёрнах, и её надо смыть, иначе никакой мёд кашу не спасёт.

Я залила пшено горячей водой из котелка, который всегда стоял у меня на краю очага, перемешала рукой и слила мутную воду. Повторила ещё раз, и ещё, и только на четвёртый раз вода стала почти прозрачной. Дариан всё это время стоял рядом и смотрел, и мне вдруг стало неловко под его пристальным взглядом.

— Ты всегда смотришь, когда я готовлю, – сказала я, не поднимая глаз. – И мне кажется, что ты всё запоминаешь.

— Может, и запоминаю, – ответил он после короткой паузы. – Кто знает, когда пригодится.

Я подняла на него глаза, но он уже отвернулся и пошёл к двери. На пороге остановился и, не оборачиваясь, сказал:

— Парень дельный. Обод стянул лучше любого кузнеца. Если купец не дурак, он это увидит.

И ушёл, оставив меня с миской промытого пшена и странным теплом в груди.

Когда тыква в молоке размягчилась, я всыпала в котелок пшено, добавила щепоть соли и долила молока, чтобы оно покрывало крупу на два пальца. Варила на небольшом огне, помешивая, пока каша не загустела и пшено не впитало почти всё молоко. На это ушло около четверти часа. Потом я переложила кашу в глиняный горшок с толстыми стенками, сверху положила ложку топлёного сала, за неимением масла, и полила двумя ложками купеческого липового мёда. Закрыла горшок крышкой и задвинула его в угол камина, в самый жар, но так, чтобы угли не касались стенок.

— Теперь пусть томится, – сказала я Аде, которая всё это время помогала мне на кухне и запоминала каждое движение. – Час, а лучше полтора. Каша дойдёт, станет рассыпчатой и золотой. Если варить её в печи, она будет ещё вкуснее, но наш камин тоже справится.

К вечеру колесо было готово. Лад и Дариан приладили его на место, и купец лично проверил, покатав телегу по двору туда и обратно. Колесо шло ровно, не виляло и не скрипело. Купец придирчиво осмотрел стянутый обод, постучал по нему костяшками пальцев, хмыкнул и ничего не сказал, но я заметила, что лицо у него стало задумчивым.

За ужином собрались все. Мы сели в горнице у камина за столом, который Дариан сколотил накануне из двух старых дверей, и я впервые накрыла его так, как мечтала когда-то накрывать столы в своём кафе. Лакированные Ольдины миски, деревянные ложки, кувшин с отваром шиповника, лепёшки на доске и рябиновая ветка в глиняном кувшине посередине. Купец уселся во главе стола, по правую руку от него Малуша, по левую Ада. Лада купец сначала велел посадить на кухне, но я сделала вид, что не услышала, и поставила его миску на противоположный край стола, рядом с Дарианом. Купец побагровел, открыл рот, но наткнулся на холодный взгляд Дариана и промолчал.

Я вынесла горшок из камина, поставила на стол и сняла крышку. В горнице сразу стало теплее. Каша внутри и правда стала золотой, рассыпчатой, с румяной корочкой по краям горшка, где мёд и сало запеклись тонкой сладкой плёнкой. Я раскладывала её по мискам большой деревянной ложкой, и каждый раз, когда ложка входила в горшок, кубики тыквы, совсем мягкие, разламывались и смешивались с пшеном.

Купец взял ложку, зачерпнул, подул и отправил в рот. Прожевал. И вдруг замер, глядя в миску.

За столом стало тихо. Малуша, Ада, Лад, даже Тимка, примостившийся на краешке скамьи с краю, все смотрели на купца. А он сидел неподвижно, с ложкой в руке, и его лицо медленно менялось. Морщины на лбу разгладились, губы дрогнули, а в глазах появилось что-то такое, чего я до сих пор в них не видела.

— Малуша, – тихо сказал он, не поднимая глаз от миски. – Ты помнишь?

Купеческая жена вздрогнула и прижала руку к груди.

— Помню, Савелушка, – прошептала она. – Как не помнить.

Купец положил ложку на стол и тяжело вздохнул.

— Мы ведь с ней тоже так вот… – начал он и запнулся. Потом махнул рукой и продолжил, глядя куда-то поверх наших голов: – Тятенька мой хотел меня на мельниковой дочке женить. Богатая была невеста, и приданое за ней давали хорошее, и мельница при ней. А я Малушу любил. Она у нас в работницах жила, сирота, бесприданница. Тятенька, как прознал, меня из дома выгнал. Сказал: живи как знаешь, коли умный такой. Ни медяка не дал.

Малуша тихо всхлипнула, и купец, не глядя, накрыл её руку своей широкой ладонью.

— Мы первый год в каморке жили, над чужой лавкой, – продолжал он. – Я грузчиком нанимался, она на подённой работе спину гнула. Денег не было, бывало, неделями хлеба не видали. А она мне такую кашу варила. Пшено самое дешёвое, тыква с рынка, задаром отдавали, потому как гнилая с бочка. Мёд по ложечке, по праздникам. И молоко, когда соседка давала. И я ел эту кашу и думал, что богаче меня на всём свете никого нету.

Он замолчал. В очаге треснуло полено, и сноп искр взметнулся к трубе.

— А потом лавку открыли, – тихо сказала Малуша, глядя на мужа. – Сами, своими руками. И Аду бог дал. И тятенька твой перед смертью простил.

— Простил, – кивнул купец. – Сказал, что я правильно сделал, что не послушал его. Что он из-за своей гордыни чуть сына не лишился.

Он медленно повернул голову и посмотрел на Аду. Она сидела, опустив глаза, и по её щекам текли слёзы. Потом перевёл взгляд на Лада, который сидел на другом конце стола, бледный, вцепившись в край столешницы так, что побелели пальцы.

— Я ведь для неё лучшей доли хотел, – глухо сказал купец, обращаясь не то к Ладу, не то к самому себе. – Чтоб она в каморке не жила, чтоб грузчиком не надрывалась, чтоб к ней с обыском больше не ходили. Думал, Гарет её защитит.

— Гарет её не защитит, Савел Игнатьич, – тихо сказал Лад, и голос у него дрожал. – Гарет её за товар держит. Он и вас за товар держит, и лавку вашу. Сегодня он вам защиту обещает, а завтра скажет, что вы сновидец, и лавку себе заберёт. Я таких, как он, видал в Ольховце. Их нынче много развелось.

Купец нахмурился, и я подумала, что сейчас он взорвётся. Но он только тяжело вздохнул и потёр ладонью лицо.

— Правду говоришь, щенок, – сказал он наконец. – Сам знаю. На прошлой неделе в Ольховце знахарку Марфу забрали. Сказали, сновидица она, через травы с шаманами говорит. А она мне всю жизнь зубы лечила. И лавку её какой-то десятник себе забрал. Может, и Гарет, почём я знаю.

— И набор объявили, – вставил Лад. – В Ольховце, перед самым вашим отъездом. С десяти дворов по рекруту, на войну со степью. Мастер мой Евсей сказал, что меня первым отдаст, потому как сирота и заступиться некому.

Я почувствовала, как Дариан рядом со мной напрягся. Он сидел неподвижно, но я видела, как побелели костяшки его пальцев, сжимавших ложку.

— Рекрутов уже набирают? – тихо спросил он, впервые за вечер подав голос.

— Набирают, – кивнул Лад. – В Ольховце, в Баргейне, говорят, и по всем деревням вдоль тракта пойдут. Велено к первому снегу собрать.

Дариан ничего не ответил, только опустил глаза в миску. Но я видела, что каша в его миске так и осталась нетронутой.

Купец долго молчал, вертя в пальцах ложку. Потом поднял голову и посмотрел на дочь.

— Ада, – позвал он. – Ты его любишь? Только правду говори.

Ада подняла на него глаза, полные слёз, и кивнула. Говорить она не могла.

— А ты что скажешь? – купец повернулся к Ладу. – Ты её прокормить сможешь? Без лавки моей, без приданого, без пшена моего отборного?

— Смогу, Савел Игнатьич, – твёрдо ответил Лад. – Руки есть, голова есть. А что не смогу, тому научусь.

— Руки есть, – повторил купец и усмехнулся в бороду. – Это я видал. Обод ты знатно стянул.

Он снова помолчал, а потом взял ложку и зачерпнул каши.

— Ладно уж, будь по-вашему, – сказал он, жуя. – Ешьте, а то остынет. Хозяйка старалась.

— Тятенька, ты правда?.. – прошептала Ада.

— Ешь, говорю, – буркнул купец, не поднимая глаз. – Завтра поговорим. Утро вечера мудренее.

Но по тому, как Малуша, улыбаясь сквозь слёзы, сжала руку мужа, и по тому, как Ада впервые за два дня улыбнулась, я поняла, что всё уже решено.

Ели долго, неторопливо. Каша кончилась быстро, и я выскребла горшок до самого дна, раскладывая последние ложки с румяной корочкой. Купец рассказывал, как они с Малушей открывали лавку, Малуша вспоминала, как маленькая Ада потерялась на ярмарке и нашлась в обнимку с медвежонком у поводыря, и все смеялись, даже Дариан. А потом Тимка уснул прямо на скамье, привалившись к моему плечу, и я поняла, что вечер подошёл к концу.

Гости разошлись спать. Ада, проходя мимо Лада, на мгновение коснулась пальцами его руки, и купец сделал вид, что этого не заметил. Лад ушёл в сарай с такой счастливой улыбкой, что я невольно улыбнулась ему вслед.

Я отнесла спящего Тимку на свою кровать, укрыла одеялом и вышла на крыльцо, чтобы глотнуть свежего воздуха. Ночь была ясной и холодной, над лесом висела почти полная луна, и деревня серебрилась в её свете. Дариан стоял у калитки, под моей вывеской, и смотрел на тракт.

— Ты не ел, – сказала я, подходя к нему.

— Не хотелось, – ответил он, не оборачиваясь.

— Это из-за рекрутов?

Он помолчал.

— Тысяча наконечников с одной деревенской кузни, – тихо сказал он. – Мешок зерна с каждого двора. Рекрут с десяти дворов. К первому снегу. Знаешь, что это значит, маленькая птичка?

— Что война будет?

— Что война будет весной, – сказал он. – Как только сойдёт снег и степь подсохнет. Он хочет собрать армию за зиму и ударить по кочевникам, пока они слабы после голода. Не обороняться, а напасть.

— Кто “он”? – тихо спросила я.

Дариан повернулся ко мне, и в лунном свете его лицо показалось мне чужим и очень усталым.

— Тот, кто подписывает указы, – сказал он. – Иди спать. Завтра твои гости уезжают, им понадобится ранний завтрак.

Я хотела спросить ещё, но в этот момент на тракте, далеко, у самого поворота к лесу, мелькнул огонёк. Потом второй, третий. Я присмотрелась и увидела, что это факелы, и их несут всадники, неторопливо едущие в сторону деревни. Даже на таком расстоянии в лунном свете было видно, что плащи на них тёмные.

Дариан тоже их увидел. Он резко выпрямился, и рука его легла на рукоять кинжала.

— Быстро в дом, – тихо, но непререкаемо сказал он.

Мы скрылись за дверью, и Дариан задвинул засов. Я прильнула к щели между ставнями. Всадников было пятеро. Они проехали по тракту мимо нашего дома, мимо моей вывески, на которой в лунном свете тускло мерцала охра, и остановились у колодца. Один из них, в плаще с серебряной пряжкой, спешился и постучал в ближайший дом рукоятью кнута.

— Эй, хозяева! – донёсся до нас его голос, резкий и холодный. – Тут купец из Ольховца не проезжал? С дочерью, на телеге с бурой лошадью. Десятник Гарет нор’Велимар невесту свою ищет.

Глава 8

Дверь, в которую постучал всадник, долго не открывалась. Потом скрипнули петли, и в полосе света на пороге показалась грузная фигура с бородой. Я узнала старосту Ведмира раньше, чем услышала его голос.

— Купец из Ольховца, говорите? – переспросил он громко, явно рассчитывая, что его услышит вся улица. – Как не проезжать, проезжал. В Ольдином доме они остановились, у приблуды, что трактир там затеяла. Да вон, где вывеска с тыквой. Там и дочка купеческая, и работник один при ней, столяр. Говорят, через забор с нею ночами переглядывается.

Я стиснула пальцами край ставни. Дариан стоял у меня за спиной, и я слышала его тихое, ровное дыхание.

Всадник в плаще с серебряной пряжкой обернулся и посмотрел на наш дом. Мне показалось, что он смотрит прямо на щель, в которую я подглядывала, и я невольно отпрянула. Но всадник только постоял немного, похлопывая кнутом по голенищу, а потом сказал что-то своим спутникам и снова повернулся к старосте.

— Кони притомились, – донеслось до нас. – Ночевать будем у тебя, старик. А с рассветом поглядим на этот трактир. И на столяра заодно.

Староста закланялся, распахивая дверь пошире, и всадники один за другим скрылись в его доме. Последний увёл лошадей во двор. Улица снова опустела.

Я отошла от ставни и опустилась на лавку. Ноги вдруг стали ватными.

— До рассвета часов шесть, – тихо сказал Дариан, глядя на меня сверху вниз. – Может, семь.

— И что нам делать?

— Ты сказала “нам”? – переспросил он, и в его голосе я не услышала упрёка, только усталость. – Разбуди купца. Это его дочь и его сговор. Пусть решает.

Купец Савел, разбуженный среди ночи, сначала долго не мог понять, чего от него хотят, а когда понял, сел на лавке и схватился за голову обеими руками. Малуша, спустившаяся вслед за ним, побелела и прижала ладони к губам. Ада стояла на лестнице, вцепившись в перила, и смотрела на отца с отчаянной надеждой.

— Пропали, – простонал купец, раскачиваясь из стороны в сторону. – Как есть пропали. Я ведь вечор слово дочке дал, а Гарет слова назад не примет. Он и меня в сновидцы запишет, и Ладку твоего, и лавку отберёт. Ох, Люцерна-заступница, за что ж нам такое?

— Можно уехать прямо сейчас, – предложила я. – По тропе через холмы, пока темно.

— На моей кобыле? – купец горько усмехнулся. – Она у меня старая, еле ноги волочёт. Гаретовы кони её к полудню догонят, хоть по тропе, хоть по тракту. Да и куда ехать-то? В Ольховец? Так он туда первым делом и наведается.

Лад, которого Дариан привёл из сарая, стоял у двери, комкая в руках шапку.

— Я с ним поговорю, – твёрдо сказал он. – Скажу, что Ада моя невеста, что я её у него увёл. Пусть меня и забирает, а вас не трогает.

— Тебя он заберёт, – отрезал Дариан, не повышая голоса. – В острог, как сновидца. А её всё равно увезёт. Только уже не невестой, а дочерью пособника.

Лад сглотнул и опустил голову. Купец снова застонал.

В горнице повисла тишина, и в этой тишине слышно было только, как потрескивают угли в камине. Я смотрела на огонь и думала. Мне было ясно, что убежать от Гарета нельзя, обмануть тоже нельзя, а драться с пятью вооружёнными всадниками и вовсе безумие. Но должен же был найтись какой-то выход. В этом мире действовали законы, пусть и не всегда справедливые, и если обойти их было нельзя, оставалось ими воспользоваться.

— Савел Игнатьич, – медленно проговорила я. – А что у вас говорит закон про замужних женщин?

Купец поднял на меня мутный взгляд.

— Про каких таких замужних?

— Если девушка уже замужем, может её кто-нибудь у мужа отнять? Даже если раньше был сговор с другим?

— Да кто ж её отнимет? – купец удивлённо моргнул. – Мужняя жена мужу принадлежит, это всякий знает. Сговор сговором, а венчанная перед Люцерной… Ох.

Он осёкся на полуслове, и его глаза вдруг расширились. Малуша ахнула и посмотрела на дочь. Ада медленно, очень медленно разжала пальцы на перилах. А Лад так и застыл у двери с открытым ртом.

— Венчать нынче ночью? – прошептал купец. – Так ведь служителя нету. Где ж его взять-то, посреди ночи, в глухой деревне? Святилище Люцерны в Баргейне только.

— А по-старому можно, – раздался вдруг голос с края скамьи.

Все обернулись. Тимка, которого я считала спящим, сидел на моей кровати, завернувшись в одеяло, и смотрел на нас блестящими от любопытства глазами.

— По-старому как? – спросила я.

— Ну, как раньше, когда в деревнях служителей не было, – Тимка выбрался из-под одеяла и сел, болтая ногами. – Мне дед Ермола сказывал. Ежели свадьба по-старому, так жених с невестой встают перед очагом, а старший в деревне им руки рушником перевязывает. И три свидетеля чтоб были, из честных людей. И хлеб надо преломить, один на двоих. И тогда всё, муж и жена, хоть ты тресни. Дед Ермола сказывал, что Люцерна такую свадьбу видит, потому что очаг – это её глаз в каждом доме.

Купец уставился на Тимку, разинув рот, а потом перевёл взгляд на меня.

— А ведь правду мальчонка говорит, – медленно произнёс он. – Мой дед с бабкой так женились. Только это ж давно было, нынче-то так никто не делает…

— Но закон это признаёт? – настойчиво спросила я.

— Признаёт, – кивнул купец. – Старый закон, его никто не отменял. Если старейшина подтвердит да свидетели скажут, ни один служитель не оспорит.

— Тогда я иду за дедом Ермолой, – сказала я и потянулась за шалью.

— Я сам, – остановил меня Дариан. – Ты ночью по деревне не ходи. Там у старосты пятеро Тёмных плащей.

Он накинул плащ и вышел, и только дверь тихо скрипнула за ним. Я обернулась к остальным. Купец сидел на лавке, глядя в пол, и на его лице отражалась такая борьба, что мне стало его жаль. Ада спустилась с лестницы и остановилась в двух шагах от отца, не решаясь подойти ближе.

— Тятенька, родненький, – тихо позвала она.

Купец поднял на неё глаза. Долго смотрел, а потом вздохнул так тяжело, что у меня самой защемило сердце.

— Мать, – сказал он, не отводя взгляда от дочери. – Доставай из сундука рушник. Тот, вышитый, что ты ей на свадьбу берегла.

Малуша всхлипнула и бросилась наверх.

Пока Дариан ходил за дедом Ермолой, в доме закипела работа. Я разбудила огонь в камине и подбросила дров, чтобы очаг горел ярко и весело. Ада с матерью ушли наверх переодеваться, а Лад метался по горнице, не зная, куда себя деть, пока купец не рявкнул на него, чтобы сел и не мельтешил. Тимка вызвался сбегать за свидетелями, и я после короткого колебания отпустила его, строго наказав пробираться огородами и ни в коем случае не приближаться к дому старосты.

— Кого звать-то? – спросил он уже на пороге.

— Аграфель, – подумав, сказала я. – И мельника Прохора. Они на сходе за меня заступились, значит, люди честные. А третьим будет Дариан.

Тимка кивнул и исчез в темноте.

А я задумалась о хлебе. Хлеб на свадьбе должен был быть, и не просто хлеб, а что-то особенное, что-то, что запомнится на всю жизнь. Испечь каравай за два часа в камине я бы не успела, да и печи нормальной у меня не было. Но пироги я могла бы сделать. Пироги с тыквой и луком, которые бабушка пекла мне в дорогу, когда я уезжала в город учиться. Жареные, на сале, румяные и хрусткие снаружи, мягкие внутри. Их можно было и на свадебный стол поставить, и молодым в дорогу дать. А в дорогу им уж точно предстояло отправиться.

Тесто я замесила на простокваше, которую тётка Рафель накануне прислала с Тимкой вместе с молоком. Высыпала в миску две чашки муки, вбила яйцо, посолила, влила чашку простокваши и ложку растопленного сала и стала месить. Тесто сначала липло к рукам, но я понемногу подсыпала муки, пока оно не стало мягким, гладким и перестало приставать к ладоням. Тогда я накрыла миску чистым полотенцем и поставила поближе к очагу, чтобы оно отдохнуло с полчаса.

С начинкой вышла загвоздка. Тыкву для пирогов нужно было натереть на тёрке, а тёрки в Ольдином хозяйстве не нашлось. Я перерыла все полки, заглянула во все горшки и уже хотела было резать тыкву ножом, мелко-мелко, когда в сенях хлопнула дверь, и в горницу вошёл Дариан, а следом за ним дед Ермола, кряхтя и опираясь на клюку.

— Что ищешь? – спросил Дариан, увидев, как я стою посреди кухни с тыквой в руках.

— Тёрку ищу, – вздохнула я. – Тыкву натереть. Ножом тоже можно, но долго, а время дорого.

Дариан огляделся, потом вышел в сени и через минуту вернулся с куском жести, который, судя по виду, когда-то был крышкой от старого ведра. Положил её на доску, взял гвоздь и молоток и принялся быстро, раз за разом, пробивать в жести дырки, ряд за рядом. Через несколько минут у него в руках оказалась самодельная тёрка, с острыми задранными краями дырок, которые цеплялись за палец, стоило провести по ним.

— Держи, – сказал он, протягивая мне тёрку. – Только пальцы береги.

Я взяла её, не веря своим глазам.

— Где ты такому научился?

— В походах, – ответил он с едва заметной усмешкой. – Там чему только не научишься.

Дед Ермола тем временем уселся на лавке у очага, поставил клюку между колен и с интересом оглядел горницу.

— Ну и ночка, – прокряхтел он. – Ишшо в молодости я так свадьбы не правил, чтоб посреди ночи, да от Тёмных плащей таясь. Старею, видать. Ну, где жених-то? Подь сюды, жених, погляжу на тебя.

Лад подошёл, бледный и серьёзный, и дед Ермола долго оглядывал его снизу вверх из-под косматых бровей.

— Хлипкий ты какой-то, – наконец вынес он приговор. – Ну да ничего, откормится. Девка, говорят, работящая, да и хозяйка тутошняя кашеварить научит. Ступай пока, не мельтеши.

Я натёрла тыкву на крупной стороне Дариановой тёрки. Её набралась полная миска, ярко-оранжевая, сочная. Потом мелко порезала две луковицы, растопила на сковороде ложку сала и обжарила лук до золотистого цвета, помешивая, чтобы не подгорел. Добавила тыкву, посолила, поперчила из Дарианова мешочка и стала тушить, пока тыква не осела, не пустила сок и не стала мягкой. На это ушло минут десять. Под конец я бросила в начинку горсть сушёного укропа и сняла сковороду с огня, чтобы остыла.

Аграфель с мельником Прохором пришли, когда я уже раскатывала тесто. Аграфель влетела в горницу, на ходу разматывая платок, и сразу заполнила собой всё пространство.

— Это ж надо, а! – громогласно шептала она, если это можно было назвать шёпотом. – Свадьба! Ночью! У ведьмы! Да под носом у Тёмных плащей! Ой, бабы обзавидуются, что меня позвали, а не их! Ну, где невеста? Дай погляжу на невесту!

Мельник Прохор вошёл тихо, поклонился всем и молча сел на краю лавки. Но я заметила, что глаза у него стали живее, чем на пиру.

Тесто я разделила на небольшие кусочки, каждый размером с куриное яйцо. Раскатывала каждый в тонкую лепёшку на присыпанной мукой доске, клала в середину ложку остывшей начинки и защипывала края, придавая пирожку форму полумесяца. Аграфель, которая сначала только наблюдала, через пару минут не выдержала, засучила рукава и взялась помогать, и дело пошло вдвое быстрее. Пирожки у неё выходили ровные, ладные, с красивым защипом в косичку, и я невольно залюбовалась её руками.

— Где ж ты, девка, видала, чтоб тыкву в пироги клали? – спросила она, не прекращая лепить. – У нас и в голову никому не приходило.

— Бабушка так пекла, – ответила я. – Говорила, что тыквенные пироги от любой хвори лечат и в дальней дороге силы дают.

— Твоя бабка, видать, умная баба была, – одобрительно кивнула Аграфель. – Вот и молодым в дорогу.

Я жарила пирожки на сковороде с топлёным салом, по три-четыре минуты с каждой стороны, пока они не становились золотисто-румяными. Аграфель выкладывала их на доску, застеленную чистой холстиной, и к тому времени, когда сверху спустилась невеста, на доске громоздилась высокая горка румяных, горячих пирожков.

Ада остановилась на нижней ступеньке, и в горнице стало тихо.

На ней было светлое льняное платье с вышивкой по вороту и рукавам, простое, но такое нарядное, что у меня перехватило дыхание. Волосы Малуша распустила и расчесала, и они падали ей на плечи светлой волной, а на голове был простой венок из рябиновых веток с алыми гроздьями, который я сплела, пока подходило тесто. Лицо у неё было бледным, но глаза сияли так, что освещали всю горницу.

Лад, увидев её, забыл обо всём на свете. Он стоял посреди горницы и смотрел на Аду, и на его лице было написано столько любви и нежности, что Аграфель, стоявшая рядом со мной, украдкой утёрла слезу краем платка.

— Ну, чего встали? – прокряхтел дед Ермола, поднимаясь с лавки. – К очагу ступайте. Да рушник давайте, а то до рассвета не поспеем.

Обряд оказался коротким и простым, но таким трогательным, что к концу его плакали все, кроме деда Ермолы и Дариана. Даже мельник Прохор отвернулся к стене и долго тёр глаза рукавом.

Ада и Лад встали перед очагом, лицом к огню, плечом к плечу. Дед Ермола, опираясь на клюку, встал между ними и огнём, взял у Малуши вышитый рушник и, бормоча что-то себе под нос на старом наречии, которого я не понимала, обвязал им их сцепленные руки, правую руку Лада и левую руку Ады. Потом громко, неожиданно звучным для его возраста голосом спросил у Лада, берёт ли он эту девицу в жёны по доброй воле, перед очагом и перед Люцерной, чей глаз смотрит на них из огня. Лад ответил, что берёт, и голос у него сорвался. Потом дед спросил то же самое у Ады, и она ответила так тихо, что её услышал, кажется, только огонь.

— Отец, – прокряхтел дед Ермола, оборачиваясь к купцу. – Благословляешь?

Купец Савел подошёл, долго смотрел на дочь, а потом положил свои широкие ладони на головы обоим.

— Благословляю, – глухо сказал он. – И чтоб ты, щенок, её берёг пуще глаза. А не убережёшь, из-под земли достану.

— Уберегу, Савел Игнатьич, – прошептал Лад.

— Тятей зови, – буркнул купец и отошёл, отвернувшись к стене.

Потом я поднесла им на доске самый румяный и пышный из пирожков. Дед Ермола велел им взяться за него вдвоём, свободными руками, и разломить пополам. Пирожок хрустнул, из середины показалась золотистая начинка, и от неё поднялся пар.

— Кому больший кусок достался, тот в доме и хозяин будет, – объявила Аграфель на всю горницу.

Все склонились посмотреть, и оказалось, что половинки получились совершенно одинаковыми. Аграфель всплеснула руками и захохотала, а за ней засмеялись и все остальные.

— Ну, значит, вместе хозяйничать будете, – подвёл итог дед Ермола. – Ешьте, покуда горячий. Да свидетели пусть скажут своё слово.

Аграфель, мельник Прохор и Дариан по очереди подошли к молодым и громко, чтобы слышал огонь, сказали, что видели, как свершилась свадьба по старому закону, и подтвердят это перед кем угодно. Голос Дариана прозвучал ровно и твёрдо, и в нём была такая уверенность, что, казалось, ему поверил бы даже королевский судья.

Когда последние слова были сказаны, дед Ермола развязал рушник и вручил его Аде.

— Береги, – сказал он. – Это теперь ваша грамота. А ты, хозяйка, неси пироги, ночь на исходе, а свадьба без угощения не свадьба.

Мы сели за стол, все вместе, и ели горячие пирожки с тыквой и луком, запивая их отваром шиповника. Аграфель рассказывала, как выходила замуж сама, мельник Прохор вспомнил свою свадьбу и даже чуть улыбнулся, а дед Ермола, разомлев от тепла и сытости, задремал прямо за столом, уронив голову на грудь. Ада и Лад сидели рядом, держась за руки под столом, и почти ничего не ели, а только смотрели друг на друга.

За окном начало светлеть.

Я собрала оставшиеся пирожки в чистую холстину и завязала узелком. Их набралось десятка два, и этого должно было хватить молодым на несколько дней пути. Пироги с тыквой, бабушка всегда говорила, долго не черствеют, потому что тыква держит в тесте влагу, и даже на третий день они мягкие, если завернуть их как следует.

Я как раз затягивала узел, когда Дариан, стоявший у окна, тихо сказал:

— Едут сюда, пятеро.

Все разом замолчали. Аграфель вскочила, опрокинув кружку. Ада вцепилась в руку Лада, а купец поднялся из-за стола и одёрнул кафтан, и лицо его стало серым.

— Сидите, – велел Дариан, не оборачиваясь от окна. – Вы гости на свадьбе, вот и ведите себя по-свадебному.

Во дворе застучали копыта, заржала лошадь, и через мгновение в дверь грохнули так, что задрожали стены.

— Именем наследника! – раздался снаружи холодный, резкий голос. – Отворяйте!

Я подошла к двери и отодвинула засов. Руки у меня не дрожали, хотя сердце билось где-то в горле.

На пороге стоял мужчина лет тридцати, высокий, светловолосый, с тонким, красивым и совершенно холодным лицом. Тёмный плащ с серебряной пряжкой на плече спадал до самых сапог, начищенных до блеска, несмотря на дорожную грязь. На правой руке у него, поверх перчатки, был надет перстень, серебряный, с крупным тёмным камнем. За его спиной, во дворе, спешивались ещё четверо в таких же плащах.

— Ты хозяйка этого… – он окинул взглядом мою вывеску над калиткой и чуть скривил губы, – заведения?

— Я, ваше благородие, – ответила я, склонив голову. – Нинель меня зовут. Чем могу служить?

— Гарет нор’Велимар, десятник Тёмных плащей, – представился он, переступая порог без приглашения. – Мне сказали, что у тебя остановился купец Савел из Ольховца. С моей невестой.

Он вошёл в горницу и остановился, оглядывая всех нас по очереди: купца, Малушу, Аграфель, мельника, деда Ермолу, который проснулся и теперь моргал спросонья, Дариана у окна. Наконец, его взгляд остановился на Аде, и в нём мелькнуло удовлетворение. Потом он увидел Лада и их сцепленные руки, и его лицо застыло.

За моей спиной кто-то коротко, сдавленно вздохнул. Я оглянулась и увидела, что мельник Прохор смотрит на руку Гарета, на перстень с тёмным камнем, и лицо у мельника побелело до синевы. Он медленно поднялся с лавки, и я испугалась, что сейчас он бросится на десятника. Но Дариан, неслышно оказавшийся рядом с ним, положил руку ему на плечо, и мельник опустился обратно, не отводя от Гарета остановившегося взгляда.

— Савел Игнатьич, – медленно произнёс Гарет, не обращая на мельника никакого внимания. – Что здесь происходит?

Купец сглотнул, выпрямился и шагнул вперёд.

— Свадьба, ваше благородие, – сказал он, и голос его почти не дрожал. – Дочь моя, Ада, нынче ночью вышла замуж. За Лада, столяра из Ольховца. По старому закону, перед очагом, при старейшине и трёх свидетелях. С моего отцовского благословения.

В горнице повисла мёртвая тишина. Гарет смотрел на купца несколько долгих мгновений, а потом рассмеялся, тихо и неприятно.

— По старому закону, – повторил он. – Перед очагом. Савел Игнатьич, вы что же, всерьёз полагаете, что деревенские сказки отменят наш сговор?

— Закон тот королевский, ваше благородие, – подал голос дед Ермола, тяжело поднимаясь с лавки. – При деде нынешнего наследника писан, и никто его не отменял. Я тут старейшина, я свадьбу правил. И свидетели при мне были, честные люди. Любой служитель Люцерны подтвердит, что такая свадьба крепка.

Гарет повернулся к нему, и его тонкие губы сжались в нитку.

— Свидетели, – процедил он. – И кто же эти честные люди?

— Я, – громко сказала Аграфель, выступая вперёд и упирая руки в бока. – Аграфель, вдова Демьяна, всей деревне известная. И мельник наш, Прохор. И вот он, – она кивнула на Дариана.

Гарет перевёл взгляд на Дариана, и тот спокойно встретил его, не опуская глаз. Они смотрели друг на друга довольно долго, и мне показалось, что воздух в горнице сгустился.

— А ты кто таков? – спросил наконец Гарет.

— Дариан а’Дерис, ваше благородие, – ровно ответил Дариан. – Хозяйкин муж.

Я едва не уронила узелок с пирожками. Аграфель рядом со мной издала короткий удовлетворённый смешок, а Тимка у камина и вовсе раскрыл рот. Но Дариан даже не взглянул на меня, он продолжал смотреть на десятника, и в его взгляде не было ни страха, ни подобострастия.

— Хозяйкин муж, – медленно повторил Гарет и снова повернулся ко мне. Он смотрел на меня долго, пристально, слегка прищурив светлые глаза, и под этим взглядом мне захотелось съёжиться и спрятаться за спину Дариана. – Где-то я тебя видел, хозяйка.

— Вряд ли, ваше благородие, – ответила я как можно спокойнее, а внутри у меня всё заледенело. – Я с севера, из глуши. В столицах не бывала.

— Жена моя из северных краёв, – подтвердил Дариан, и в его голосе мне послышались нотки, которых я раньше не слышала: не просьба, не объяснение, а утверждение, не допускающее возражений. – Мы недавно сюда перебрались.

Гарет перевёл взгляд с меня на него и обратно. Я видела, что он не поверил. Но и придраться ему было не к чему.

И тут я сделала то, что делала всегда, когда не знала, что ещё предпринять. Взяла со стола доску с последними пирожками и протянула её десятнику.

— Ваше благородие с дороги, – сказала я. – Не побрезгуйте, пироги свадебные, ещё тёплые. С тыквой и луком.

Гарет посмотрел на пирожки с брезгливым удивлением, но всё же взял один, понюхал и откусил. Прожевал, и на его холодном лице на мгновение проступило что-то человеческое.

— Недурно, – признал он и откусил ещё. – Для придорожной забегаловки.

— Присядьте, ваше благородие, – предложила я, подвигая ему лавку. – Ночь в дороге, путь неблизкий. Ваши люди, должно быть, тоже голодны.

Он помедлил, но всё-таки сел, вытянув длинные ноги в начищенных сапогах. Я налила ему отвара и подложила ещё пирожок, и он съел его, не сводя с меня внимательного взгляда.

— Ты не понимаешь, хозяйка, – сказал он вдруг, и голос его стал мягче, почти доверительным, хотя глаза оставались холодными. – Дело не в девке. Девок в Баргейне полно, и получше этой. Дело в слове. Купец мне слово дал, а слово Тёмному плащу, это не слово лавочнику. Нынче времена такие, что слово дороже золота. Скоро наследник коронуется, и тогда всё переменится. Мы пойдём в степь, и каждый, кто нынче был верен, получит своё. Земли, титулы, имения. А кто слово своё нарушил… – он выразительно посмотрел на купца, и тот побледнел ещё сильнее, – тот получит тоже своё.

Он говорил, глядя мне прямо в глаза, и я вдруг заметила, что он говорит больше, чем, наверное, собирался. Слова сами срывались у него с языка, одно за другим, и он этого не замечал.

— У меня через месяц будет не десяток, а сотня, – продолжал он с какой-то странной, лихорадочной гордостью. – Мне обещано. Наследник ценит тех, кто умеет находить сновидцев. А я умею. Я по три дня живу в домах у таких вот… – он мотнул подбородком в сторону деревни, – и ни один ещё не догадался. А потом приезжаю с людьми, и…

Он вдруг осёкся, нахмурился и уставился на свой пирожок, не понимая, как это у него вырвалось.

Мельник Прохор за моей спиной глухо застонал. Дариан крепче сжал его плечо.

— Пироги у тебя знатные, хозяйка, – медленно сказал Гарет, откладывая недоеденный пирожок, и в его голосе снова зазвенел лёд. – Даже слишком. Что ты в них кладёшь?

— Тыкву, лук и укроп, ваше благородие, – ответила я. – Больше ничего.

Он посмотрел на меня ещё раз, долгим, тяжёлым взглядом, и поднялся с лавки.

— Купец, – бросил он, не оборачиваясь к Савелу. – Сговор твой я считаю нарушенным. И за это ты мне должен отступные. Приданое, что ты в Баргейн вёз. Всё, до последней горсти пшена. Иначе я сочту твою нынешнюю свадьбу изменой, а твоего зятя сновидцем, и тогда уж никакие очаги вам не помогут.

Купец открыл рот и закрыл его. Потом посмотрел на дочь, на Лада, на их сцепленные руки, и медленно кивнул.

— Берите, ваше благородие, – глухо сказал он. – Всё берите. Пшено, мёд, сукно, всё, что на телеге. Только молодых не трогайте.

Гарет криво усмехнулся.

— Разумно, Савел Игнатьич. В нынешние времена пшено ценнее девок.

Его люди перетащили мешки и бочонок с купеческой телеги на своих коней и навьючили так, что бедные животные присели. Мы стояли на крыльце и смотрели, как пустеет телега, и никто не произнёс ни слова. Когда всё было кончено, Гарет вскочил в седло, но не тронулся с места. Он достал из седельной сумки свёрнутый лист, кивнул одному из своих людей, и тот, взяв лист и молоток, пошёл к колодцу и прибил его гвоздём к столбу журавля, рядом с указом о военном сборе.

— На обратном пути загляну, хозяйка, – сказал Гарет, глядя на меня сверху вниз. – Пирогов твоих отведать. И на мужа твоего ещё раз погляжу.

Он развернул коня и поскакал прочь по тракту, а за ним, тяжело переступая под непосильной ношей, двинулись его люди.

Мельник Прохор опустился на ступеньку крыльца и закрыл лицо руками. Плечи его тряслись. Аграфель присела рядом и обняла его, ничего не говоря.

— Это он, – глухо сказал мельник сквозь ладони. – Путник тот, с перстнем, что у нас три дня жил и Яся… Я его сразу признал.

Никто ничего не ответил. Да и что тут можно было сказать?

Молодые уехали после полудня. Купец Савел решил, что в Ольховец Ладу возвращаться нельзя, там его ждал рекрутский набор, а то и Гарет со своими людьми. Поэтому они собрались ехать на юг, к Ладову дядьке в рыбацкую артель, где Тёмные плащи, по слухам, ещё не появлялись. Купец с Малушей вызвались проводить их до развилки на Сухом ручье, а оттуда уже возвращаться домой.

Я вынесла им узелок с пирожками и ещё один, с печёной тыквой и остатками сала. Малуша обняла меня так крепко, что у меня захрустели рёбра, и долго не отпускала, шепча благодарности. Ада поцеловала меня в щёку и прошептала, что назовёт дочку моим именем, если родится дочка. Лад низко поклонился и ничего не сказал, но глаза у него были мокрыми.

А купец Савел, уже сидя на облучке, вдруг полез за пазуху и вытащил небольшой кожаный кошель.

— Держи, хозяйка, – сказал он, протягивая его мне. – Это не за постой. Постой я тебе ишшо утром отдал. Это… за кашу. И за всё прочее.

Я хотела отказаться, но он всунул кошель мне в руку и отвернулся.

— Будешь в Ольховце, – буркнул он, не глядя на меня, – спроси лавку Савела Игнатьича. Любой покажет. Пшено у меня для тебя всегда найдётся. По-соседски.

Телега тронулась. Я стояла у калитки и махала им вслед, пока они не скрылись за поворотом тракта. В кошельке оказалось три серебряных эстола. Я не знала, много это или мало, но, судя по тому, как ахнул Тимка, заглянув мне через плечо, это было целое состояние.

День прошёл в странном, оглушённом покое. Я перемыла посуду, перестелила постель во второй горнице, накормила Тимку и отправила его домой. Дариан колол дрова у сарая, и стук его топора разносился по всему двору, ровный и мерный. Мы не разговаривали. Я не знала, с чего начать, а он, кажется, и не собирался начинать.

Только вечером, когда я сидела у камина, перебирая сушёные травы, он вошёл в горницу, сел на лавку напротив и долго смотрел на огонь.

— Кто дал тебе право называть меня женой? – спросила я, не поднимая глаз от трав.

Я сама не ожидала, что голос у меня прозвучит так резко. Весь день я думала об этом, и чем больше думала, тем сильнее злилась. Не потому, что он соврал десятнику. Потому что после этого вся деревня будет думать, что мы муж и жена. Аграфель уже наверняка разнесла новость по всем дворам. И теперь мне придётся жить с этой ложью, улыбаться соседкам, которые будут спрашивать про мужа, и делать вид, что всё так и есть.

— Тот, кто не хочет увидеть тебя на виселице, – ответил Дариан спокойно.

Я подняла на него глаза.

— Что ты сказал?

— Гарет тебя узнал, – тихо сказал он. – Или почти узнал. Я видел его лицо. Ещё минута, и он бы вспомнил, где тебя видел. Одинокая женщина без роду, без племени, которая держит трактир на тракте и непонятно откуда взялась, – это подозрительно. Жена простого охотника, которая живёт с мужем в доме, отданном им общиной, – это обычно. На обычное никто не смотрит дважды.

— Он не мог меня узнать, – упрямо сказала я. – Он никогда меня не видел.

Дариан ничего не ответил, только посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом. И я вдруг поняла, что не знаю, правду ли сказала. Я не знала, где бывала Мириэль, кого видела, с кем разговаривала. Гарет нор’Велимар был дворянином, пусть и обедневшим. Он мог видеть её при дворе. На пиру, на охоте, в коридоре, где угодно.

— Почему ты мне помогаешь? – тихо спросила я.

— Потому что ты помогла мне, – ответил он после долгого молчания. – Когда я тащил кабана. Когда перевязывала. Ты не спросила ни о чём, хотя могла. И я не спрашиваю.

— Это не ответ.

— Это всё, что я могу тебе сейчас сказать, – он поднялся и подошёл к камину, встал ко мне спиной, глядя в огонь. – Если тебя это так оскорбляет, я скажу Аграфели, что пошутил.

— Не надо ничего говорить, – вырвалось у меня. – Пусть думают.

Он обернулся, и я увидела в его глазах удивление.

— Ты прав, так безопаснее для меня, – неохотно призналась я.

— Для меня тоже, – тихо сказал он.

Мы помолчали. Огонь в камине тихо потрескивал, и где-то за стеной, в сарае, где ещё вчера ночевал Лад, мышь шуршала сеном.

— Только не думай, что я теперь буду тебе носки штопать, – наконец сказала я, стараясь, чтобы голос звучал легко.

Дариан фыркнул, и в уголках его губ появилась улыбка.

— Я свои носки сам штопаю, и получше тебя.

— Это мы ещё посмотрим.

Он рассмеялся, тихо, но так искренне, что я тоже не смогла сдержать улыбку. Напряжение, висевшее между нами весь день, вдруг рассеялось, и мне стало тепло и спокойно.

В дверь застучали, и в горницу ворвался запыхавшийся Тимка.

— Там у колодца бумага висит, что плащ прибил! – выпалил он, тыча пальцем в сторону колодца. – Дед Ермола всем читал, а в ней про отравительницу, что из столицы сбежала! И награда сто золотых, это ж сколько коров купить можно!

Мы с Дарианом переглянулись. Я накинула шаль и вышла вслед за Тимкой.

У колодца уже никого не было, все разошлись по домам. Лист, прибитый к столбу, белел в сумерках рядом с указом о военном сборе. Я подошла ближе и прочитала, медленно, с трудом разбирая витиеватые буквы:

“Именем наследника престола. Разыскивается Мириэль нор’Фавинелл, бывшая придворная дама, изменница и отравительница, бежавшая из-под стражи накануне казни. Приметы: молода, роста среднего, волосы тёмные, глаза серые, держится прямо, осанка благородная. Кто укажет, где скрывается, получит сто золотых эстолов. Кто укроет, будет казнён вместе с нею”.

Я перечитала последние строки дважды, и буквы поплыли у меня перед глазами.

За спиной хрустнула ветка. Я обернулась. Дариан стоял в двух шагах от меня и тоже смотрел на лист. Он читал медленно, внимательно, и я видела, как его взгляд задерживается на каждой строке. На словах “держится прямо, осанка благородная” он остановился, а потом медленно, очень медленно перевёл взгляд на меня.

Я стояла перед ним, выпрямив спину, расправив плечи, высоко держа голову. Так, как держала её Мириэль, и как теперь держала её я, сама того не замечая.

Я ссутулилась, но было уже слишком поздно.

— Пойдём домой, маленькая птичка, – тихо сказал Дариан. – Холодает.

И больше не сказал ни слова.

Глава 9

Первый утренник ударил через неделю после свадьбы. Я проснулась от холода, который пробрался под одеяло, и, выйдя на крыльцо, ахнула. Весь двор, вся трава, все лопухи на огороде, все тыквенные плети были подёрнуты тонким белым инеем, и он искрился в первых лучах солнца. Красиво было так, что на мгновение у меня перехватило дыхание. А потом я вспомнила про тыквы, и красота разом перестала меня радовать.

— Дариан, тыквы померзнут! – крикнула я, бросаясь обратно в дом.

Он уже стоял у камина, натягивая сапоги, и по его лицу я поняла, что он подумал о том же.

— Утренник лёгкий, – сказал он, кивнув на окно. – Плети прихватило, а тыквы под листьями уцелели. Но следующий будет крепче. Убирать надо сегодня.

Дед Ермола, которого я позвала на совет, подтвердил это, едва глянув на огород.

— Седни убирай, хозяйка, – сказал он, опираясь на клюку. – И не мешкай. Тыква мороза не любит. Прихватит её, так она и неделю не пролежит, загниёт с бочка. А ежели убрать по уму, так до весны дотянет, а то и до лета.

— А как по уму? – спросила я.

Дед прищурился и начал загибать узловатые пальцы.

— Перво-наперво, срезать с хвостом. Хвост оставь в палец длиной, а лучше в два. Без хвоста тыква через ранку гниль впустит. Второе, за хвост не таскай, отломится. Только на руках носи, бережно. Третье, ежели где бок помят или поцарапан, ту в отдельную кучу, её первой есть. И четвёртое, перед тем как в погреб спускать, дай ей на солнышке полежать дён десять, пусть шкура задубеет. Тогда никакая гниль не возьмёт.

Я кивала, запоминая каждое слово. Бабушка тоже говорила что-то похожее, но у неё было всего несколько тыкв, и хранила она их на шкафу в прохладной комнате. Здесь же их было столько, что никакого шкафа не хватило бы.

К тому времени, когда солнце растопило иней, во дворе собралась вся моя ватага: Тимка, Федька, Марыська, угрюмый Митька, двое соломенноголовых брата с сестрой, которых, как выяснилось, звали Ивашкой и Дуней, и даже маленькая Устя, которая важно расхаживала по двору с собственной корзинкой. А ещё Стёпка, сын Аграфели, пришёл помочь с самыми тяжёлыми тыквами и привёл с собой телегу.

Мы работали до самого вечера. Дариан и Стёпка срезали тыквы тесаками, оставляя хвосты длиной в два пальца, как велел дед Ермола. Дети на руках относили их к телеге, бережно, прижимая к груди, и Тимка зорко следил, чтобы никто не схватил тыкву за хвост. Я осматривала каждую и раскладывала на три кучи: в одну целые и крепкие, на хранение, в другую мелкие и помятые, на кухню, в третью совсем битые и подмороженные, на корм тёткиной Пеструшке и курам, которых я надеялась вскоре завести.

Тыкв оказалось больше, чем я думала. Сначала я пыталась их считать, но сбилась на второй сотне и бросила. Целые и крепкие мы раскладывали на старых досках и ставнях вдоль южной стены дома, в один ряд, так, чтобы тыквы не касались друг друга, и скоро вся стена от угла до угла была заставлена оранжевыми шарами. Ивашка с Дуней залезли на крышу сарая и сверху кричали, что у нас теперь тыквенная крепость. Я посмотрела и согласилась, что крепость получилась знатная.

Пока тыквы сохли на солнце, нужно было приготовить для них погреб. Ольдин погреб оказался глубоким и просторным, с каменными стенами и полками из толстых досок, но за год без присмотра он отсырел, на стенах проступила плесень, а в углу стояла лужа.

— Окурить надо, – сказал Митька, заглянув в погреб и сморщив нос. – Мамка завсегда можжевельником окуривает, перед тем как капусту ставить. Плесень от можжевелового дыма дохнет.

Я с благодарностью посмотрела на него. Митька, при всей своей угрюмости, знал о хозяйстве куда больше, чем я могла себе представить.

Окуривали мы вечером. Дариан поставил на дно погреба старое ведро с дырявым дном, насыпал в него раскалённых углей из камина, а сверху навалил можжевеловых веток, которые мальчишки наломали на опушке. Ветки затрещали, задымили густым сизым дымом, и Дариан захлопнул крышку погреба. Дым выходил наружу через щели и через продух в стене, и весь двор затянуло горьковатой можжевеловой дымкой. Мы оставили ведро тлеть до утра, а лужу в углу засыпали сухим речным песком, который натаскали с берега.

— Полки соломой выстелить, – распорядился дед Ермола, который весь день просидел на завалинке, руководя работой. – Сухой. И тыквы клади в один ряд, хвостом вверх, чтоб друг дружку не касались. Раз в цикл спускайся, перебирай. Какая загнивать начала, сразу вон, а то всех перезаразит.

Солому для полок пришлось выменивать у соседей, своей у меня не было. Тётка Рафель дала охапку за две тыквы, Аграфель ещё одну за три, а мельник Прохор прислал целый воз и не взял ничего, только передал через Митьку, что мельничиха велела.

Мелкие и помятые тыквы, которые нельзя было хранить, громоздились горой у кухонного крыльца. Их было не меньше полусотни, и я понимала, что столько мне не съесть и не запечь, даже если кормить половину деревни. Я ходила вокруг этой горы и думала, что с ней делать, пока Дариан, проходя мимо с охапкой дров, не остановился рядом.

— Скормишь курам, – сказал он, кивнув на кучу.

— У меня нет кур, – вздохнула я.

— Тогда купишь, – пожал он плечами. – Или раздашь.

— Деревня и так завалена моими тыквами. Тётка Рафель уже ворчит, что у неё вся семья жёлтая стала, – я невольно улыбнулась. – Нет, тут нужно что-то другое. Что-то, что можно продать, а не раздать.

Дариан молча смотрел на меня, и я чувствовала, что он ждёт.

— Военный сбор, – напомнила я. – Три медных эстола к первому снегу. И плата общине, два эстола за цикл. А зимой надо будет покупать муку, соль, масло для светильников. Купцово серебро я трогать не хочу, мало ли что. А то, что в котелке… ты сам сказал, разменивать понемногу и осторожно. Мне нужно зарабатывать, Дариан. По-настоящему.

Я огляделась и вдруг увидела в углу огорода старую яблоню. Она росла там всегда, но я как-то не обращала на неё внимания, потому что листва её почти облетела и дерево выглядело засохшим. Но под ней, в пожухлой траве, желтели яблоки. Много яблок. Мелкие, кислые даже на вид, наполовину побитые и поклёванные птицами, но яблоки.

— Повидло сварю, – сказала я.

— Что сваришь?

— Тыквенное повидло с яблоками, – я повернулась к нему, и, кажется, глаза у меня загорелись. – Бабушка варила его каждую осень, целыми банками. То есть горшками. Его можно хранить всю зиму, его можно мазать на хлеб, класть в пироги, есть ложкой с чаем. В городе за него дадут хорошую цену, если правильно сварить.

— В каком городе? – спросил Дариан, и в его голосе я услышала настороженность.

— В Вельме, – ответила я. – Аграфель говорила, что завтра там ярмарка. Осенняя, большая. Она со Стёпкой поедет капусту продавать и обещала взять меня с собой.

Дариан помолчал. Потом опустил охапку дров на землю и выпрямился.

— В Вельме гарнизон, – сказал он. – Пограничный. Две сотни солдат и целый десяток Тёмных плащей. И на ярмарке их будет больше, чем покупателей.

— Знаю, – кивнула я. – Аграфель говорила. Но мне не нужно туда, где солдаты. Мне нужна торговая площадь, меняла, лавка со специями и птичий ряд. А потом домой.

— А если тебя кто-нибудь узнает?

Я посмотрела ему в глаза. Мы оба знали, о чём он говорит, хотя ни один из нас ни разу не произнёс этого вслух. Розыскной лист у колодца, “держится прямо, осанка благородная”, и его взгляд, медленно переходящий с листа на меня.

— Не узнает, – твёрдо сказала я. – Я надену Ольдин платок, буду сутулиться и говорить по-деревенски. Я уже неплохо научилась, Аграфель хвалит.

Дариан ничего не ответил. Он поднял дрова и ушёл в дом, но я видела, как напряжены его плечи.

Повидло я начала варить в тот же вечер. Сначала нужно было собрать яблоки, и этим занялись Марыська с Дуней, которые облазили всю старую яблоню и набрали две полные корзины. Яблоки оказались мелкими, жёсткими и такими кислыми, что сводило скулы, но для повидла это было даже хорошо. Бабушка всегда говорила, что сладкие яблоки в повидло класть только портить, кислые дадут ему и вкус, и густоту.

Тыкву я почистила и нарезала крупными кусками, яблоки разрезала на четвертинки, не очищая от кожуры, только вырезала серединки с семечками. Кожуру я оставила нарочно: в ней сидит то, что делает повидло густым, и без неё пришлось бы варить вдвое дольше. Тыквы и яблок по весу взяла поровну, примерно по полведра, сложила в большой котёл, в котором перетапливала кабанье сало, и залила кружкой воды, чтобы не пригорело в первые минуты.

Котёл я поставила на уличную печку, и через полчаса тыква и яблоки разварились так, что их можно было размять ложкой. Тогда я сняла котёл с огня и протёрла всё через сито, которое нашлось у Ольды на кухне, деревянное, с волосяной сеткой. Протирать пришлось долго, деревянной толкушкой, и к концу работы у меня отваливались руки, зато в миске получилось гладкое, нежное, оранжевое пюре без единого комочка и без кожуры, которая вся осталась в сите.

— А теперь самое долгое, – сказала я детям, которые сгрудились вокруг уличной печки. – Его надо уваривать. Часа три, а то и четыре, на самом маленьком огне. И всё это время мешать, не отходя, иначе пригорит, и всё пропало.

— Три часа мешать? – ужаснулся Федька.

— По очереди, – улыбнулась я. – Кто сколько выдержит.

Мешали весь вечер, сменяя друг друга. Дариан выстругал из сухой доски широкую лопатку на длинной ручке, вроде маленького весла, чтобы можно было мешать, стоя подальше от огня. Повидло булькало и плевалось горячими брызгами, и дети с визгом отскакивали, когда очередная капля пролетала у них над головой. Постепенно пюре темнело, густело и уменьшалось в объёме, и из ярко-оранжевого становилось янтарно-рыжим, почти коричневым.

Когда стемнело, к уличной печке приковылял дед Ермола. Он долго стоял, опираясь на клюку и принюхиваясь, а потом крякнул и полез за пазуху.

— На-ко, хозяйка, – сказал он, протягивая мне глиняный горшочек, обвязанный тряпицей. – Медок мой, гречишный. Последний в этом году. Мои пчёлки тоже, гляди-ко, тыквенный цвет любят, всё лето у Ольды на огороде паслись. Ты им мёд, они тебе тыквы. Баш на баш.

— Дед Ермола, – я растерянно взяла горшочек. – Но вы же…

— Бери, бери, – отмахнулся он. – Мне три улья на зиму хватит. А ты повидло своё мёдом сдобри, оно слаще будет. Тыкву вон за то дашь, когда понадобится.

Я поблагодарила его от всей души и, когда повидло уварилось так, что лопатка оставляла на дне котла дорожку, которая не сразу затягивалась, добавила в него четыре полные ложки дедова мёда. Гречишный мёд был тёмным, тягучим, с лёгкой горчинкой, и в повидле его вкус слился с кислинкой яблок и сладостью тыквы в один густой, глубокий вкус. Я дала котлу побулькать ещё четверть часа и сняла его с огня.

Повидло я разложила в маленькие глиняные горшочки, которые вымыла и прокалила в камине, пока они не стали сухими и горячими. Горячее повидло в горячие горшки, так всегда делала бабушка, чтобы ничего не треснуло. Сверху, когда повидло немного остыло и подёрнулось плёнкой, я залила каждый горшочек тонким слоем растопленного воска, который выпросила у деда Ермолы вместе с мёдом. Воск застыл, запечатав повидло так плотно, что никакая плесень не могла пробраться внутрь. А поверх воска завязала горшочки кусками холстины и перетянула бечёвкой.

Горшочков получилось двадцать два. Они стояли на кухонной полке ровным рядом, тёплые, пузатые, и я смотрела на них с гордостью, какой не испытывала с того дня, когда впервые после аварии сама, без чужой помощи, пересела с кровати в коляску.

Дариан подошёл и встал рядом со мной.

— Двадцать два горшка, – сказал он.

— Двадцать два, – кивнула я. – Если продам каждый хотя бы за пять медяков, хватит и на военный сбор, и на кур, и на соль.

— А если не продашь?

— Тогда съедим зимой, – пожала я плечами. – Всё равно не пропадёт.

Он помолчал, а потом взял с полки один горшочек, повертел его в руках и поставил обратно.

— Я поеду с тобой, – сказал он.

Я удивлённо обернулась.

— Ты же сказал, что в Вельме гарнизон.

— Сказал, – кивнул он. – Поэтому и поеду.

— Но тебе же самому там опасно. Ты прячешься от солдат, Дариан. Я видела, как ты ушёл за угол, когда приезжал глашатай. Я не дура.

Он долго смотрел на меня, и в отблесках огня его лицо казалось непроницаемым.

— Я буду держаться в стороне, – наконец сказал он. – Ты меня даже не увидишь. Но если что-то пойдёт не так, я буду рядом.

Я хотела возразить, хотела сказать, что не нуждаюсь в охране, что прекрасно справлюсь сама. Но что-то в его голосе остановило меня. Может быть, то, что он не приказывал и не спорил, а просто сообщал, как о чём-то, что уже решено и обсуждению не подлежит. А может быть, то, что в глубине души мне было страшно ехать в город, полный солдат и Тёмных плащей, одной.

— Хорошо, – тихо сказала я. – Только держись так, чтобы тебя никто не узнал.

Он усмехнулся уголком губ, но ничего не ответил.

Выехали мы затемно, когда над деревней ещё висели звёзды. Стёпка правил телегой, Аграфель сидела рядом с ним на облучке, а мы с Тимкой устроились сзади, среди кочанов капусты, между которыми я бережно расставила свои горшочки с повидлом, обложив их соломой, чтобы не побились на ухабах. Дариан ушёл ещё раньше, пешком, сказав только, что пойдёт лесной тропой, напрямик, и будет в Вельме раньше нас.

Я сидела, закутавшись в Ольдин платок, который повязала на манер Аграфели, низко на лоб, концами под подбородок, и старательно сутулилась. Это оказалось труднее, чем я думала. Тело Мириэль привыкло держать спину прямо, и стоило мне задуматься, как плечи сами собой расправлялись, а подбородок поднимался. Тимка, которого я попросила следить за мной, всю дорогу тыкал меня локтем в бок и шептал “горбись!”, и к середине пути у меня ныла спина.

— Ты, девка, не скрючивайся так, – обернувшись, сказала Аграфель. – Чай не столетняя. Плечи опусти да голову наклони, а спину не гни, и глаза в землю, а не по сторонам.

Я последовала совету, и Аграфель одобрительно кивнула.

— Во. Теперь хоть на деревенскую похожа.

Рассвело, когда мы проехали Сухой ручей. Тракт здесь стал шире, и на нём появились другие телеги, такие же, как наша, гружённые капустой, репой, мешками с зерном, клетками с курами. Все тянулись в одну сторону, к Вельму, на осеннюю ярмарку. Люди перекликались, здоровались, кто-то затягивал песню, и на какое-то время я забыла обо всех своих страхах и просто смотрела вокруг, впитывая в себя эту новую, незнакомую жизнь.

А потом впереди показалась колонна.

Сначала я подумала, что это тоже едут на ярмарку. Но когда мы подъехали ближе, я увидела, что это не телеги, а люди. Человек тридцать молодых парней, некоторые совсем мальчишки, шли пешком по обочине, по двое, по трое. Они были одеты кто во что горазд, у многих за плечами висели котомки, и все они шли молча, понурив головы. По бокам колонны ехали четверо всадников в кольчугах, а позади ещё двое в тёмных плащах. А за колонной, на почтительном расстоянии, брели женщины. Матери, сёстры, жёны. Они шли и плакали, и некоторые причитали в голос, а одна старуха то и дело порывалась подбежать к колонне, и всадник в тёмном плаще отгонял её, не говоря ни слова, только поворачивая коня.

— Рекруты, – глухо сказала Аграфель, и её румяное лицо стало серым. – С Ольховской стороны гонят. На сборный пункт в Вельм.

Стёпка на облучке весь подобрался. Ему было двадцать лет, и он был выше и крепче любого из этих парней.

— Сиди смирно, – велела ему Аграфель, не поворачивая головы. – Не зыркай. Ты единственный сын у вдовы, по закону не берут.

— А они про закон знают? – тихо спросил Стёпка.

Аграфель не ответила.

Мы обогнали колонну, и я долго смотрела назад, на понурые фигуры, на плачущих женщин, на всадников в тёмных плащах. Где-то там, в столице, сидел человек, который подписывал указы. Он никогда не видел этих парней, никогда не слышал, как плачут их матери. Для него они были просто числом. Рекрут с десяти дворов. Тысяча наконечников. Мешок зерна. И этот человек был героем книги, которую я читала, засыпая. Принц, который должен был спасти королевство.

Мне стало холодно, несмотря на тёплый платок.

У городских ворот нас остановили. Вельм оказался небольшим городком, обнесённым невысокой каменной стеной, и у ворот стояли стражники, которые проверяли каждую телегу. А рядом с ними, прислонившись к стене, стоял человек в тёмном плаще и внимательно разглядывал всех, кто въезжал в город.

— Кто такие? – спросил стражник, подходя к нашей телеге.

— Аграфель, вдова Демьяна, из Ольдиной деревни, – бойко ответила Аграфель. – На ярмарку, капусту продавать. Это сын мой, Стёпка. Единственный, кормилец. А это соседка с мальчонкой.

Человек в тёмном плаще отлепился от стены и подошёл ближе. Он оглядел Стёпку с ног до головы, оценивающе, и у меня внутри всё сжалось.

— Здоровый парень, – сказал он. – Почему не в рекрутах?

— Единственный сын у вдовы, ваше благородие, – Аграфель поклонилась так низко, что чуть не упала с облучка. – По закону не берут. Ей-ей, единственный. Муж мой, Демьян, в том годе помер, а других детей Люцерна не дала. Кто ж меня, старуху, кормить станет, коли Стёпку заберут?

Плащ не ответил. Он ещё раз оглядел Стёпку, потом перевёл взгляд на меня, и я поспешно опустила глаза, стараясь, чтобы спина оставалась согнутой, а руки лежали на коленях по-деревенски. Взгляд его скользнул по мне и ушёл дальше, к Тимке, к капусте, к моим горшочкам.

— Что в горшках? – спросил он.

— Повидло, ваше благородие, – ответила я, стараясь говорить так, как говорила Аграфель. – Тыквенное, с яблоками. На продажу.

— Тыквенное, – хмыкнул плащ. – Свиней кормить, что ли?

Аграфель вдруг подалась вперёд, схватила с телеги кочан капусты, самый крупный и тугой, и протянула его плащу.

— Возьмите, ваше благородие, – с поклоном сказала она. – Не побрезгуйте. Капуста знатная, своя, хрусткая. Щи такие сварите, что пальчики оближете.

Плащ посмотрел на капусту, потом на Аграфель, и уголок его рта дёрнулся. Он взял кочан, сунул его под мышку и кивнул стражнику.

— Пропусти их.

Телега покатилась дальше, и только когда ворота остались позади, я позволила себе выдохнуть.

— Ловко вы, – прошептала я.

— А то, – Аграфель довольно хмыкнула. – Плащи, они тоже люди. Жрать хотят. Им капусту дашь, они и закон вспомнят, и вдову пожалеют. Я эту науку давно знаю.

Ярмарка раскинулась на главной площади городка и на всех прилегающих улицах. Ничего подобного я не видела даже в кино. Палатки, прилавки, телеги стояли так тесно, что между ними едва можно было протиснуться. Продавали всё на свете: капусту и репу, зерно и муку, кур и гусей, глиняную посуду и железные котлы, ткани и пряжу, кожаные сапоги и войлочные валенки. Кто-то зазывал покупателей, кто-то торговался, кто-то ругался, а где-то в глубине площади играла дудка и стучал бубен, и вокруг скоморохов собралась толпа.

Стёпка поставил телегу в капустном ряду, и Аграфель, раскатав рукава, принялась зазывать покупателей так громко, что её было слышно, наверное, в соседнем городе. Капуста у неё пошла бойко. А мои горшочки стояли на краю телеги, и никто к ним даже не подходил.

Прошёл час. Потом второй. Люди проходили мимо, бросали взгляд на мои горшочки, спрашивали, что это, и, услышав “тыквенное повидло”, морщились и шли дальше. Одна бабка даже плюнула и сказала, что тыкву едят только свиньи да нищие. Я стояла у телеги и чувствовала, как надежда утекает сквозь пальцы. Двадцать два горшка. Три часа помешивания. Мёд деда Ермолы. И всё зря.

— Не берут? – сочувственно спросил Тимка, подсаживаясь ко мне.

— Не берут, – вздохнула я. – Тыква у вас и правда свиной корм, Тимка. Даже в городе.

Тимка помолчал, болтая ногами, а потом вдруг сказал:

— А ты дай попробовать.

Я посмотрела на него.

— Ну, вспомни семечки, – пояснил он. – Тётка тоже говорила, что гадость, а как попробовала, так целый узелок слопала. И на пиру все сначала боялись, а потом ели. Люди ж не знают, какое оно на вкус. Вот и не берут.

Я смотрела на него, и мне хотелось расцеловать его в обе веснушчатые щёки. Конечно! Как я сама не додумалась? Дегустация, вот что мне было нужно. В моём мире это знал каждый, кто хоть раз заходил в супермаркет.

— Тимка, ты золото, а не работник, – сказала я, и он покраснел до ушей. – Беги к пекарскому ряду, купи самый дешёвый каравай. Вот тебе три медяка.

Тимка умчался и вернулся через несколько минут с большим серым караваем. Я нарезала его тонкими ломтиками, каждый ломтик ещё разрезала пополам, а потом открыла один горшочек и намазала повидло на хлеб тонким слоем. Ломтики разложила на чистой холстине на краю телеги, и мы с Тимкой принялись зазывать.

— Попробуйте, люди добрые! – звонко кричал Тимка, подпрыгивая на месте. – Даром! Ничего не берём, только пробуйте! Повидло тыквенное, с яблоками, на меду! Сладкое да вкусное, во!

Первыми подошли дети. Их всегда влечёт всё, что бесплатно и сладко. Маленький мальчишка лет пяти схватил ломтик, сунул в рот и тут же схватил второй. Его мать, дородная женщина в цветастом платке, начала было ругать его, но мальчишка протянул ей третий ломтик, и она, вздохнув, откусила. И замерла.

— Это что ж такое? – спросила она, прожевав.

— Тыквенное повидло, – улыбнулась я. – С кислыми яблоками и гречишным мёдом. Его можно на хлеб мазать, в пироги класть, к каше подавать. Всю зиму простоит, не испортится.

— Тыквенное, – недоверчиво повторила женщина и взяла ещё ломтик. – А не скажешь. Я думала, яблочное с чем-то. Почём горшок?

— Шесть медяков, – сказала я, лихорадочно соображая, не продешевила ли.

— Отдашь за пять, – тут же сказала женщина.

— Пять с половиной, и я дам вам рецепт, как испечь с ним пирог.

Женщина прищурилась, оглядела меня с ног до головы и вдруг рассмеялась.

— Ох и хватка у тебя, деревенская. Давай два горшка за одиннадцать. И рецепт.

Первая продажа прорвала плотину. Люди, которые до этого проходили мимо, видели, как женщина в цветастом платке берёт два горшка, как её мальчишка уплетает ломтик за ломтиком, и останавливались. Пробовали. Удивлялись. Покупали. Через час у моей телеги стояла толпа, и я едва успевала нарезать хлеб, мазать повидло и считать медяки. Аграфель с соседнего прилавка смотрела на меня с открытым ртом, а потом махнула рукой на свою капусту и пришла помогать.

Последние три горшка купила полная женщина в белом фартуке, перепачканном мукой.

— Я пекарня у Северных ворот, – сказала она. – Марфа меня кличут. Если у тебя ещё будет такое повидло, вези мне. Я в пироги класть стану. Сколько привезёшь, столько и возьму. По пять медяков.

— Обязательно привезу, – пообещала я, принимая медяки. – Через цикл, а то и раньше.

Когда она ушла, я пересчитала выручку. Сто девять медных эстолов. Я смотрела на кучку меди в своём платке и не могла поверить. Этого хватало и на военный сбор, и на плату общине, и на кур, и на соль, и ещё оставалось.

— Ну, девка, – протянула Аграфель, глядя на мою выручку. – Ты, гляжу, не только ведьма, а ишшо и купчиха.

Дальше всё пошло легко. В птичьем ряду я купила пять молодых курочек и петуха, рыжего, горластого, с роскошным хвостом. Продавец посадил их в плетёную корзину с крышкой, и Тимка, обняв корзину обеими руками, отказался выпускать её до самого дома. В скобяном ряду я купила настоящую тёрку, железную, с ручкой, большой нож и новую чугунную сковороду. А в соляном ряду мешок соли, такой тяжёлый, что Стёпке пришлось нести его на плече.

Оставалось только купить специй. Бабушка говорила, что без пряностей вроде бы и сыт, а радости никакой. Перец у меня был, Дарианов, но его осталось совсем мало, а мне хотелось ещё корицы, гвоздики, может быть, мускатного ореха, если такие вещи вообще водились в этом мире.

Лавка пряностей нашлась в конце торговой улицы, в маленьком каменном доме с узким окном. Над дверью висела вывеска с нарисованным перцем и связкой гвоздики. Я толкнула дверь, и колокольчик над ней звякнул. Внутри было тесно, полутемно и тепло. Полки от пола до потолка были уставлены мешочками, коробочками, глиняными горшками, пучками сушёных трав. За прилавком сидел старик с седой бородкой клинышком и в бархатной шапочке. Он читал какую-то толстую книгу и, когда я вошла, поднял на меня глаза поверх очков в тонкой оправе.

— Чем могу… – начал он и осёкся.

Очки соскользнули у него с носа и повисли на шнурке. Книга выпала из рук и с глухим стуком упала на пол. Старик медленно поднялся со стула, не сводя с меня глаз, и его лицо стало белым.

— Госпожа… – прошептал он. – Госпожа Мириэль?

У меня оборвалось сердце. Я хотела развернуться и бежать, но ноги меня не слушались, и я так и осталась стоять посреди лавки, вцепившись в концы платка.

— Вы ошиблись, – с трудом выговорила я. – Меня зовут Нинель. Я из деревни.

Старик выбрался из-за прилавка, подошёл к окну и плотно задёрнул занавеску. Потом подошёл к двери, выглянул на улицу и задвинул засов. И только тогда повернулся ко мне.

— Не бойтесь, госпожа, – тихо сказал он. – Я вас не выдам. Я Тобиас, поставщик пряностей королевской кухни. Был поставщиком, пока не уехал из столицы. Вы ведь помните меня? Вы каждый месяц сами приходили ко мне на кухню и выбирали пряности для госпожи Лилит. Она любила корицу с гвоздикой в горячем вине, а вы всегда брали самую лучшую корицу и платили из своего кошелька, потому что казна для её покоев отпускала гроши.

Я молчала. Что я могла ему сказать? Что я не помню? Что я вообще не Мириэль?

— Я не верю, что вы хотели кого-то отравить, – продолжал Тобиас, и его голос дрогнул. – Ни на мгновение не верил. Вы были единственной при дворе, кто называл меня по имени и спрашивал, как здоровье моей внучки. Когда вас приговорили, я понял, что в столице больше нельзя оставаться. Собрал товар и уехал. Здесь хотя бы тихо. Было тихо.

— Было? – переспросила я, и голос у меня сел.

Тобиас вздохнул и опустился на стул.

— В столице сейчас неспокойно, госпожа, – сказал он, глядя куда-то мимо меня. – Старых советников покойного короля одного за другим отправляют в отставку. Кого в имения, кого в острог. Наследник собирает вокруг себя только тех, кто клялся ему лично. Тёмных плащей с каждым днём всё больше. А госпожа Лилит, говорят, слегла после вашего побега и не выходит из своих покоев. Лекари не знают, что с ней.

Я сглотнула. Лилит. Девушка, которая спасла меня, рискуя собой. Она больна, а я даже не могу ей помочь.

— И ещё, госпожа, – Тобиас понизил голос до шёпота. – Будьте осторожны. По всем городам рассылают розыскные листы. Пока только с приметами, но я слышал, что в столице придворный художник по памяти рисует ваш портрет. Говорят, к первому снегу листы с вашим лицом будут висеть на каждых воротах. Вам нужно уходить. Дальше, на юг или на запад, за границу. Здесь вам оставаться нельзя.

— Я не могу уйти, – тихо сказала я.

Тобиас посмотрел на меня долгим взглядом. Потом вздохнул, поднялся и стал снимать с полок мешочки.

— Тогда возьмите хотя бы это, – сказал он, складывая мешочки на прилавок. – Корица, гвоздика, мускатный орех, кардамон, перец чёрный и белый. Всё лучшее, что у меня есть. Денег не нужно. Вы мне за десять лет на королевской кухне переплатили втрое.

Я пыталась отказаться, но он и слушать не хотел. Сложил мешочки в холщовую сумку, сунул мне в руки и проводил до двери. На пороге остановил и тихо сказал:

— Если вам понадобится помощь, госпожа, вы знаете, где меня найти. И передайте… – он запнулся. – Нет. Никому ничего не передавайте. Просто живите.

Он отодвинул засов, и я вышла на улицу, прижимая к груди сумку с пряностями. Колени у меня подгибались, и я не сразу поняла, куда иду.

И тут чья-то рука легла мне на плечо.

Я вздрогнула и обернулась, готовая закричать, но это был Дариан. Он стоял в тени соседнего дома, в надвинутом на глаза капюшоне, и смотрел на меня с тревогой.

— Что случилось? – тихо спросил он. – Ты бледная.

— Ничего не случилось, – соврала я. – Просто устала. Торговля, толпа, шум.

Он не поверил, я видела это по его глазам. Но спрашивать не стал. Только взял у меня тяжёлую сумку и пошёл рядом, держась так, чтобы прикрывать меня своим плечом от прохожих.

На площади, когда мы возвращались к телеге, протрубил рог. Толпа заволновалась и подалась к ратуше, на крыльце которой стоял глашатай в синем плаще.

— Слушайте все! – прокричал он. – По распоряжению коменданта Вельмского гарнизона! Пограничные отряды, ожидающие выступления, с сего дня встают на постой по деревням вдоль тракта, до первого снега! Каждая деревня обязана дать солдатам кров и пропитание! Кто откажет, будет наказан по законам военного времени!

Толпа загудела. А Дариан рядом со мной вдруг застыл, глядя куда-то поверх голов.

Я проследила за его взглядом. У крыльца ратуши, среди солдат в кольчугах, стоял высокий широкоплечий десятник с обветренным лицом и седыми усами. Он смотрел на глашатая, хмуро сдвинув брови, и что-то говорил стоявшему рядом солдату.

— Ты его знаешь? – тихо спросила я.

Дариан не ответил. Он медленно опустил голову, натянул капюшон ещё ниже и потянул меня за руку прочь от площади.

— Нам пора домой, – глухо сказал он. – Сейчас же.

Обратно мы ехали молча. Стёпка правил, Аграфель дремала, привалившись к его плечу, Тимка спал, обняв корзину с курами, и петух время от времени возмущённо квохтал под крышкой. Дариан сидел рядом со мной, среди пустых капустных мест, и смотрел на дорогу. Я тоже молчала. В голове у меня крутились слова старого Тобиаса: портрет, к первому снегу, на каждых воротах. И Лилит, которая слегла и не выходит из покоев.

Где-то на половине пути я задремала и проснулась от того, что моя голова лежит у Дариана на плече. Я хотела отстраниться, но он не шевельнулся, только чуть повернул голову, и я почувствовала, как его щека касается моих волос. И я осталась так, слушая скрип колёс и его ровное дыхание, до самого дома.

Глава 10

Новость о постое принёс Тимка. Он влетел в кухню, когда я разбирала пряности Тобиаса по горшочкам, и с порога выпалил, что у колодца с самого утра только об этом и судачат: в Вельме солдат распределили по деревням, и к нам едет целый десяток, а староста уже ходит по дворам и прикидывает, кого чем обложить.

— Десять ртов, – мрачно сказал Тимка, плюхаясь на лавку. – И все жрать хотят. Тётка говорит, они в соседней Ольшанке у вдовы Груни всех кур поели и корову со двора свели, будто бы для войска. А Груня теперь с пятерыми по миру пойдёт.

Я отложила мешочек с корицей. Мне вспомнился седоусый десятник у ратуши и то, как Дариан, увидев его, натянул капюшон до самого носа.

Дариан в это время был во дворе. Когда я вышла к нему, он стоял у сарая и укладывал в котомку свои немногие пожитки: моток верёвки, огниво, мешочек с солью, запасную тетиву. Лук и колчан уже висели у него за плечом.

— Ты уходишь, – сказала я, и это прозвучало не вопросом.

— На охоту, – ответил он, не поднимая головы. – На несколько дней. За лосем.

— За лосем, – повторила я. – Именно сегодня. Именно тогда, когда к нам едут солдаты.

Он затянул завязки котомки и выпрямился.

— Меня здесь не должно быть, когда они придут, – тихо сказал он.

— А меня, значит, должно? – я скрестила руки на груди, и голос у меня задрожал от злости, которую я не смогла сдержать. – Ты оставляешь меня одну с десятком солдат, Дариан. Ты сам говорил, что одинокая женщина в трактире на тракте – это подозрительно. А теперь хочешь, чтобы я осталась совсем одна?

— Если я останусь, будет хуже, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. – Для тебя.

— Почему это будет хуже?

Он не ответил. Только смотрел на меня, и в его тёмных глазах я видела что-то, чего не могла понять. Не страх, нет. Скорее усталость и стыд.

Я отвернулась. Смотреть на него было невыносимо.

— Слушай меня, – сказал он мне в спину. – Десятником у них Брон. Он груб, но честен. Баб не обижает и своим не даёт. Если кто из его людей позволит себе лишнее, иди прямо к нему, он разберётся. Кормить их ты обязана, но не досыта и не мясом. Солдатам положен казённый паёк, бобы и сухари, у них с собой должно быть на неделю. Пусть едят своё, а ты давай только кров и горячее.

Я медленно обернулась.

— Ты знаешь, как его зовут, – сказала я.

Дариан замер.

— Ты знаешь, как зовут десятника, который ещё даже не приехал, – повторила я, глядя ему в лицо. – Знаешь, что он честный, что баб не обижает. Знаешь, что у них в пайке. Откуда?

Он долго молчал. Над нами пролетела стая галок, оглашая двор хриплыми криками, и где-то в деревне залаяла собака.

— Я вернусь, когда они уйдут, – наконец сказал он. – Береги себя, маленькая птичка.

И ушёл через огород к лесу, не оглядываясь. Я стояла и смотрела ему вслед, пока его тёмная фигура не скрылась среди деревьев, и только тогда поняла, что сжимаю кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони.

Солдаты пришли после полудня. Я услышала их раньше, чем увидела: топот сапог, бряцание оружия, громкие голоса и хохот. А потом из-за поворота показался староста Ведмир, важно шествующий впереди, а за ним десять человек в кольчугах и потёртых синих плащах пограничной стражи, с копьями на плечах и котомками за спиной.

— Вот, ваша милость, – сказал староста, останавливаясь у моей калитки и указывая на вывеску посохом. – Трактир у нас тут, постоялый двор. Хозяйка сама вызвалась солдат привечать, мол, комнат у ней много, и накормит, и обогреет. Чего ж не уважить, коли сама вызвалась.

Он метнул на меня быстрый взгляд, и в его маленьких глазках я прочитала откровенное злорадство. Я ни на что не вызывалась, и он прекрасно это знал. Но спорить при солдатах было бесполезно.

Вперёд вышел десятник. Это был седоусый человек, которого я видела у ратуши в Вельме. Вблизи он оказался ещё выше и шире в плечах, чем мне показалось на площади. Лицо у него было обветренным, изрезанным глубокими морщинами, а на левой щеке белел длинный старый шрам, уходящий под седые усы. Глаза под кустистыми бровями смотрели тяжело и цепко.

— Брон, десятник пограничной стражи, – коротко представился он. – Мне сказали, что здесь можно разместить десяток. Это так?

— Можно, – ответила я, стараясь говорить ровно. – Наверху две горницы, в каждой поместится по пятеро, если на полу. Сарай тоже сухой, там сено. Нинель меня зовут.

— Нинель, – повторил он, оглядывая меня с ног до головы, и мне показалось, что его взгляд задержался на моей спине чуть дольше, чем нужно. Я поспешно чуть ссутулилась. – А хозяин где?

— На охоте, – ответила я. – За лосем ушёл, на несколько дней.

— На охоте, – Брон хмыкнул и посмотрел на лес за огородом. – Ну-ну. Ладно, хозяйка. Показывай горницы.

Солдаты ввалились в дом всей гурьбой, не вытирая ног, и сразу заполнили собой всё пространство. Они грохотали сапогами по лестнице, швыряли котомки на пол, громко переругивались за лучшие места у окна, и через полчаса моя чистая, уютная горница превратилась в казарму. Кто-то разулся прямо у камина и развесил на просушку портянки, кто-то сразу завалился спать на лавку, кто-то полез в кухню, заглядывая в горшки.

— Хозяйка! – крикнул молодой рыжий солдат с наглым веснушчатым лицом, высовываясь из кухни. – А пожрать у тебя чего найдётся? Мы с утра на ногах!

— Хвост, – не повышая голоса, бросил Брон, и рыжий тут же исчез из кухни. – Котомки развязывайте. Пайком ужинать будем.

Солдаты заворчали, но послушались. Из котомок появились мешочки с сухарями, жёсткими, серыми, и холщовые мешки с бобами, мелкими, тёмными, явно прошлогодними. Один из солдат, пожилой, с сединой в бороде и добродушными глазами, подошёл ко мне с мешком бобов и котелком.

— Ольгердом меня кличут, хозяйка, – сказал он с виноватой улыбкой. – Дозволишь бобы на огонь поставить? Мы их сами сварим, тебе хлопот не будет.

— Ставьте, – кивнула я. – Только скажите, вы их замачивали?

Ольгерд удивлённо моргнул.

— Чего их замачивать? Варишь да варишь, покуда не разварятся.

— И долго варите?

— Часа три, а то и четыре, – вздохнул он. – И всё одно жёсткие. Да пресные. Да брюхо от них пучит, прости, хозяйка. Мы уж на эти бобы глядеть не можем. Целое лето одни бобы да сухари, а мяса ребята с весны не видали.

Я посмотрела на мешок с бобами, потом на солдат, которые расселись у камина с унылыми, голодными лицами, и в голове у меня начала складываться мысль.

— Давайте так, Ольгерд, – сказала я. – Нынче варите, как привыкли. А завтра я вам покажу, как эти бобы можно сварить, чтобы их есть хотелось.

Ольгерд недоверчиво хмыкнул, но спорить не стал.

Бобы варились до самой темноты. Солдаты по очереди подходили к котелку, тыкали в бобы ложками, ругались и снова садились к огню. Хвост, рыжий наглец, всё порывался залезть в мои горшки на кухне, и мне приходилось выгонять его оттуда полотенцем. Он скалился, отступал, а через полчаса появлялся снова.

— Хозяйка, а хозяйка! – крикнул он в очередной раз. – А это у тебя что в горшках оранжевое? Мёд, что ли?

— Повидло тыквенное, – ответила я, загораживая собой полку. – Не про вашу честь.

— Тыквенное! – Хвост захохотал на всю кухню. – Ребята, слыхали? У ней тут свиной корм в горшках! Тыквенная баба!

Солдаты в горнице заржали. Я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо, но промолчала и продолжила мыть посуду, только стиснула зубы так, что заныли скулы.

Ужинали солдаты своими бобами и сухарями. Бобы так и не разварились как следует, и солдаты жевали их с мрачными лицами, запивая водой из колодца. Я поставила на стол миску с печёной тыквой, на всякий случай, но к ней никто не притронулся. Только Ольгерд, оглянувшись на товарищей, украдкой взял кусочек, попробовал и задумчиво посмотрел на меня. Брон ел молча, сидя в стороне, у самого окна, и всё время смотрел то на меня, то на лес за огородом, который в сумерках превратился в тёмную стену.

После ужина солдаты разбрелись по горницам, и вскоре сверху донёсся многоголосый храп. Я осталась в кухне одна. Взяла солдатский мешок с бобами, который Ольгерд оставил на лавке, и отсыпала полную миску. Бобы были мелкими, тёмными, с морщинистой кожицей, и среди них попадались камешки и шелуха. Я перебрала их при свете свечи, выбросив всё лишнее, промыла в трёх водах и залила холодной водой так, чтобы она стояла на ладонь выше бобов. За ночь бобы набухнут, впитают воду, станут вдвое больше и сварятся за час, а не за четыре. Этому меня научила бабушка, когда я была совсем маленькой и вечно таскала из миски набухшую фасоль.

Когда я вышла на крыльцо, чтобы выплеснуть воду, там сидел Брон. Он курил короткую трубку и смотрел на лес, и в темноте огонёк его трубки разгорался и тускнел при каждой затяжке.

— Не спится, хозяйка? – спросил он, не оборачиваясь.

— Бобы на завтра замочила, – ответила я. – А вам?

— Мне на новом месте завсегда не спится, – буркнул он. – Привычка. Пограничная. Там, где не спится, там дольше живёшь.

Мы помолчали. Где-то в лесу ухнула сова, и Брон чуть повернул голову на звук.

— Муж твой, говоришь, на охоте, – сказал он вдруг.

— На охоте, я же говорила.

— За лосем, значит.

— За лосем, – подтвердила я, чувствуя, как по спине пробегает холодок.

— Лосей в здешних лесах не водится, хозяйка, – спокойно сказал Брон, выпуская дым. – Уж лет десять как всех повыбили. Кабаны есть, олени, зайцы. А лосей нету. Это тебе любой мальчишка в деревне скажет.

Я молчала. Сердце у меня колотилось так, что, казалось, Брон должен был слышать его стук.

— Мне всё равно, где твой муж, – сказал он после долгой паузы, выбивая трубку о перила крыльца. – Я тут не для того, чтоб в чужих делах копаться. Только скажу тебе одно. Ежели он прячется от солдат, так пусть прячется получше. А то я третий раз вижу, как кто-то на опушке стоит и на дом глядит. Ребята мои пока не заметили. А заметят, могут и пальнуть, не разобравшись.

Он поднялся, тяжело опираясь на колено, и пошёл в дом. На пороге остановился и, не оборачиваясь, добавил:

— Бобы-то зачем замочила? Мы их и так сварим.

— Завтра узнаете, – ответила я.

Брон хмыкнул и скрылся в доме. А я осталась стоять на крыльце, вглядываясь в тёмную стену леса. Там ничего не было видно, ни огонька, ни движения. Но я знала, что Брон прав. Дариан был там. Он не ушёл далеко. Он стоял где-то среди деревьев и смотрел на дом, в котором я осталась одна с десятком солдат.

И от этой мысли мне стало одновременно и легче, и тревожнее.

Утром меня разбудил отчаянный куриный переполох. Я вскочила с кровати, накинула шаль и выбежала во двор, на ходу заплетая волосы. Мои новые курочки, которых я с вечера заперла в старом курятнике, носились по двору, хлопая крыльями и истошно кудахча, рыжий петух сидел на заборе и орал во всё горло, а посреди двора стоял Хвост и держал за ноги самую пёструю из моих несушек. Курица билась у него в руках вниз головой и вопила так, что звенело в ушах.

— Отпусти её! – крикнула я, бросаясь к нему.

— А чего? – Хвост ухмыльнулся во весь рот и поднял курицу повыше, чтобы я не дотянулась. – Сама ж говоришь, кормить нас не обязана мясом. А мы мяса с весны не видали. Вот я и добыл. Война всё спишет, хозяйка.

— Это мои куры! – я попыталась выхватить курицу, но Хвост ловко увернулся. – Я их на ярмарке купила, на свои деньги. Они нестись должны, а не в котёл идти!

— Нестись, – передразнил Хвост. – А мы, значит, бобами давись. Ребята, гляди, хозяйка курицу жалеет!

Несколько солдат высунулись из окон второго этажа и загоготали. Я стояла посреди двора в одной шали, растрёпанная, и чувствовала, как у меня горят щёки и трясутся руки. Хвост был выше меня на голову и сильнее втрое. Отобрать у него курицу силой я не могла.

И тут я вспомнила слова Дариана: если кто из его людей позволит себе лишнее, иди прямо к Брону.

Но идти не пришлось. Брон уже стоял на крыльце, полностью одетый, с кружкой в руке, и смотрел на Хвоста. Он ничего не говорил, просто смотрел, и под этим тяжёлым, неподвижным взглядом ухмылка медленно сползла с лица рыжего солдата.

— Хвост, – сказал Брон негромко, но так, что его услышали все. – Положи птицу.

— Десятник, так ведь мы ж…

— Положи птицу, – повторил Брон, и что-то в его голосе заставило Хвоста разжать пальцы.

Курица с воплем шлёпнулась на землю и, хлопая крыльями, умчалась к своим подружкам под навес сарая. Хвост стоял, опустив руки, и смотрел в землю.

— В пограничной страже не воруют, – сказал Брон, спускаясь с крыльца. – Ни у своих, ни у чужих, ни у баб, ни у мужиков. Мы не Тёмные плащи. Мы службу несём, а не по курятникам шастаем. Понял?

— Понял, десятник, – буркнул Хвост.

— Не слышу, громче.

— Понял, десятник! – громко повторил Хвост, вытягиваясь в струнку.

— До вечера колешь хозяйке дрова, – сказал Брон. – Все, какие найдёшь. А потом носишь воду из колодца, пока бочки не наполнишь. И медяк ей отдашь за испуг птицы. Из своего жалованья.

— Да какое жалованье, десятник? Нам с лета не платили!

— Значит, когда заплатят, – отрезал Брон. – Выполнять, я сказал.

Хвост, ворча себе под нос, поплёлся к сараю за топором. Солдаты в окнах притихли и один за другим скрылись внутри. Брон повернулся ко мне.

— Не держи зла, хозяйка, – сказал он, и в его голосе впервые прозвучало смущение. – Мальчишка он ещё. Из деревни, под Ольховцем. Его в рекруты весной забрили, полгода как служит. Голодный, злой, по дому тоскует. Это не оправдание, но ты знай.

— Спасибо, что заступились, – тихо сказала я.

Брон кивнул и пошёл обратно в дом. А я стояла посреди двора, кутаясь в шаль, и смотрела ему вслед. Дариан был прав: десятник был груб, но честен. И откуда Дариан это знал, было ещё одним вопросом, на который у меня не было ответа.

Бобы за ночь набухли и стали вдвое больше, а их морщинистая кожица разгладилась и натянулась. Я слила воду, в которой они стояли, промыла их ещё раз и залила свежей, холодной. Поставила котелок на огонь, и, когда вода закипела, сняла с неё серую пену, убавила жар и оставила бобы вариться. Соли я не клала, бабушка всегда говорила, что солёная вода делает бобы деревянными и они уже никогда не разварятся.

Пока бобы варились, я взялась за остальное. Нарезала три крупные луковицы, почистила с десяток реп и нарезала их кубиками величиной с ноготь большого пальца. Репы у меня было мало, и я пожалела, что не купила больше на ярмарке. Потом выбрала две тыквы среднего размера из тех, что были помяты и не годились для хранения, почистила и нарезала такими же кубиками. Тыквы получилось вдвое больше, чем репы, и я решила, что так даже лучше: сладость тыквы смягчит репную горчинку.

Ольгерд, проснувшись, пришёл на кухню, долго стоял у меня за спиной и смотрел на котелок с бобами.

— Ишь ты, – протянул он наконец. – Час всего варятся, а уж мягкие. Я ложкой тыкнул, давятся. Это ты их, что ли, на ночь в воду?

— На ночь в воду, – кивнула я, не отрываясь от работы. – Тогда и варятся быстро, и пучить не будет. Ну, почти не будет.

— Век живи, век учись, – покачал головой Ольгерд. – Двадцать лет служу, а не знал. Я вот чего, хозяйка, – он помялся. – Ты не серчай на ребят. Они не злые. Просто голодные. Нам с лета жалованья не платили, сказали, после похода всё разом выдадут. А пока бобы да сухари. От такой жизни любой озвереет.

— Я не серчаю, – ответила я. – Садитесь, Ольгерд. Скоро будет обед.

Когда бобы стали совсем мягкими, но ещё держали форму, я посолила их и сняла с огня. Потом поставила на угли большой котёл, растопила в нём две ложки сала и бросила туда лук. Лук зашипел, и я помешивала его, пока он не стал прозрачным и золотистым по краям. Тогда добавила репу и, помешивая, дала ей прожариться минут десять, чтобы с неё сошла горечь. Следом пошла тыква. Её я лишь слегка обжарила, чтобы кубики подрумянились с боков, и тут же переложила в котёл сваренные бобы вместе с половиной отвара, в котором они варились.

Теперь пришло время пряностей Тобиаса. Я бросила в котёл три лавровых листа, полторы ложки соли и щедро поперчила, смолов перец между двух гладких камней, которые приспособила вместо мельницы. А потом, подумав, натёрла на новой тёрке четвертинку мускатного ореха. Бабушка всегда добавляла мускатный орех в тыквенные блюда, говорила, что он делает тыкву глубже и теплее, и я сразу почувствовала, что она была права.

Котёл я накрыла крышкой и оставила томиться на краю огня с полчаса, изредка помешивая. Под конец взяла большую деревянную ложку, выловила из котла половник бобов с тыквой, размяла их в миске в кашицу и вернула обратно в котёл. Варево сразу загустело, стало плотным и сытным, а тыква, разомлевшая и разварившаяся, окрасила его в тёплый золотисто-рыжий цвет.

Дрова Хвост колол всё утро. Стук его топора разносился по двору с таким ожесточением, что я боялась, как бы он не расколол и сам чурбак. Но к полудню под навесом выросла такая поленница, какой не было даже у Дариана. Потом он, всё так же мрачно сопя, таскал воду из колодца, и бочки у меня наполнились до краёв.

К обеду солдаты собрались в горнице. Они сидели за длинным столом из старых дверей, мрачные, голодные, и уныло смотрели на свои котелки с сухарями. Я вышла из кухни с котлом, поставила его в центр стола и сняла крышку.

Над столом поднялся пар, и солдаты разом подняли головы.

— Это что? – недоверчиво спросил один из них, долговязый парень с перебитым носом.

— Ваши бобы, которые вы вчера четыре часа варили, – ответила я. – Только с тыквой, репой и луком.

— С тыквой, – протянул долговязый, и в голосе у него прозвучало сомнение.

— Да ешь ты, Михей, не кочевряжься, – сказал Ольгерд, первым протягивая свою миску. – Я утром пробовал, пока хозяйка не видела. Такого и у матушки моей не едал.

Я накладывала каждому полную миску, и солдаты, переглядываясь и принюхиваясь, брали ложки. Первым попробовал Ольгерд, хотя и так знал, что его ждёт. Потом Михей. Потом остальные. А потом в горнице стало тихо, и было слышно только, как стучат ложки по мискам.

Хвост сидел на краю лавки и смотрел в свою миску, не притрагиваясь к еде. Он всё ещё был мрачным и злым после утренней выволочки, и я видела, что ему не хочется ничего брать из моих рук. Но голод взял своё. Он зачерпнул ложку, сунул в рот, прожевал. Потом зачерпнул ещё. А потом вдруг положил ложку на стол и отвернулся к окну.

Я подошла к нему и села рядом на край скамьи.

— Тебе невкусно? – тихо спросила я.

Хвост помотал головой, не оборачиваясь. Плечи его вздрагивали.

— Мамка так варила, – глухо сказал он наконец. – Бобы с репой. Только без тыквы. И без этого, пахучего, что ты сыпала. А вкус почти мамкин. Я, когда маленький был, всё ворчал, что опять бобы. А теперь бы всё отдал, лишь бы ещё раз…

Он не договорил. Я молчала, давая ему время. Остальные солдаты делали вид, что ничего не замечают, но я видела, как притихли разговоры за столом.

— Ты её давно не видел? – наконец спросила я.

— С весны, – Хвост шмыгнул носом и вытер его рукавом. – Как забрили. Она за телегой бежала до самого поворота. А я даже обернуться не смог. Нас в колонну построили, и плащ рядом ехал. Кто оборачивался, тому плетью по спине.

Я вспомнила колонну рекрутов на тракте, плачущих женщин и всадника в тёмном плаще, отгоняющего старуху. И мне стало так горько, что я положила руку Хвосту на плечо.

— Ешь, пока горячее, – тихо сказала я. – А вечером напиши матери письмо. Тимка завтра пойдёт в Вельм с повидлом для пекарни, передаст с обозом.

— Я писать не умею, – пробормотал Хвост.

— Я напишу за тебя, – ответила я. – Ты мне только скажи, что написать.

Хвост посмотрел на меня, и в его глазах больше не было наглости, только удивление и что-то совсем мальчишеское, беззащитное.

— Ты правда напишешь?

— Правда напишу, обещаю.

Он кивнул и взялся за ложку. И ел до тех пор, пока миска не опустела, а потом молча протянул её мне за добавкой.

После обеда солдаты разомлели. Кто-то задремал прямо на лавке, кто-то вышел покурить на крыльцо, Ольгерд, сытый и довольный, рассказывал Тимке байки про пограничную службу. Брон сидел в стороне, у окна, и неторопливо доедал свою порцию, ни с кем не разговаривая.

— А правду говорят, что старший принц с шаманами сговорился? – вдруг спросил Тимка у Ольгерда, болтая ногами.

В горнице стало тихо. Ольгерд нахмурился и покосился на Брона.

— Говорят, – осторожно сказал он. – Глашатаи так кричат. Мол, Альтаир, изменник, у брода с кочевниками сговаривался, а наследник Кассиан его разоблачил. Только я, мальчонка, при старшем принце три года служил на заставе. И скажу тебе так: справедливее командира у нас не было. Он с нами из одного котла ел. И раненых сам на себе таскал. Не верю я, чтоб такой…

— Ольгерд, уймись, – тяжело сказал Брон, не поднимая глаз от миски.

Ольгерд осёкся.

— Языком не мели, – продолжал Брон всё тем же ровным голосом. – Не наше дело, кто с кем сговаривался. Наше дело границу держать. И язык за зубами.

Ольгерд опустил голову и замолчал. Тимка растерянно переводил взгляд с одного на другого. А я стояла у кухонной двери с полотенцем в руках и чувствовала, как у меня колотится сердце. Альтаир. Старший принц, которого в книге убили у брода. Изменник, злодей, заговорщик. А этот седой солдат говорит, что справедливее командира у них не было.

Брон поднял голову и посмотрел на меня через всю горницу. Долгим, тяжёлым, непроницаемым взглядом.

Вечером, когда солдаты снова разбрелись по горницам, я сидела на кухне при свече и писала письмо для Хвоста. Он сидел напротив, путаясь в словах, краснея и сбиваясь, и я записывала всё, как он говорил, с его деревенскими словечками и ошибками, потому что знала: мать будет читать это письмо и слышать в каждом слове голос сына. Когда он наконец ушёл спать, я свернула письмо, перевязала ниткой и отложила на полку, к своим горшочкам с повидлом.

И тогда на кухню вошёл Брон.

Он прошёл к полке, где я хранила пряности, и остановился, глядя на что-то, лежащее среди мешочков Тобиаса. Я не сразу поняла, на что. А потом увидела. Это был маленький кожаный мешочек, тот, в котором Дариан хранил соль и перец, и который он отдал мне ещё в первые дни. Я так привыкла к нему, что перестала замечать.

Брон взял мешочек в руки, медленно повертел его, разглядывая стёртое тиснение, а потом сунул руку себе за пазуху и вытащил второй мешочек, того же размера, той же формы, из той же тёмной кожи и с таким же стёртым, едва различимым краем какого-то герба.

Он положил оба мешочка рядом на стол передо мной и посмотрел мне в глаза.

— Такие мешочки, хозяйка, – тихо сказал он, – выдавали только личной охране старшего принца. Десятерым. Я был одним из них.

Я молчала. Я не могла выдавить из себя ни звука.

— Откуда он у тебя? – спросил Брон.

Глава 11

Свеча на столе догорала, и тени от двух кожаных мешочков вытягивались по столешнице, сливаясь в одну. Брон стоял надо мной и ждал, а я смотрела на мешочки и лихорадочно искала, что ответить.

— Муж дал, – наконец выговорила я. – Ещё в первые дни, когда у меня соли не было.

— А ему кто дал? – спросил Брон, не повышая голоса.

— Не знаю, – честно ответила я. – Я не спрашивала. Он сказал, что в дороге без соли никуда.

Брон долго молчал. Потом взял свой мешочек и сунул его обратно за пазуху, а мешочек Дариана оставил лежать на столе передо мной.

— Нас было десятеро, – глухо сказал он, опускаясь на лавку напротив. – Личная охрана старшего принца. Мы с ним с заставы на заставу ходили пять лет. Ели из одного котла, спали у одного костра. Эти мешочки он нам сам раздал, когда мы присягу ему принесли. С его гербом. А после… после того, что случилось, я свой герб ножом соскоблил. Чтоб не спрашивали. Чтоб изменником не записали.

Он замолчал и уставился на огонёк свечи.

— А что случилось? – тихо спросила я.

Брон поднял на меня глаза, и я увидела в них такую тоску, что у меня перехватило дыхание.

— Я думал, из десятерых один я живой остался, – сказал он вместо ответа. – Всех похоронил. В мыслях. Каждого по имени. А теперь гляжу, у тебя на полке мешочек лежит. С соскобленным гербом. Значит, кто-то ещё уцелел. Кто-то ещё соскоблил.

Он протянул руку и коснулся мешочка Дариана кончиками пальцев, осторожно, бережно, с какой-то пугающей нежностью.

— Скажи своему мужу, хозяйка, – тихо проговорил он. – Ежели он тот, о ком я думаю, пусть не бегает от меня по лесам. Я его не выдам. Я своих не выдаю. Мне только знать надо, кто. Кто из ребят живой.

Я ничего не ответила. Да и что я могла сказать? Что не знаю, кем был Дариан до того, как мы встретились у остывшего камина? Что он сам ни разу ничего мне не рассказал? Брон, похоже, понял моё молчание по-своему. Он тяжело поднялся с лавки, постоял немного, глядя на меня сверху вниз, и пошёл к двери.

— Завтра ещё стоим, – сказал он на пороге, не оборачиваясь. – Послезавтра, видать, дальше пойдём. Приказа пока нет, но со дня на день придёт.

И ушёл наверх. А я ещё долго сидела на кухне, глядя на мешочек с соскобленным гербом, пока свеча не догорела и не погасла с тихим шипением.

Спала я в ту ночь плохо. Мне снились пограничные заставы, которых я никогда не видела, костры в степи и десять человек в синих плащах, сидящих вокруг огня. Одного из них я видела со спины, и в нём угадывался Дариан, но сколько я ни пыталась обойти костёр, чтобы заглянуть ему в лицо, у меня не получалось. Я проснулась на рассвете, разбитая и усталая, с тяжёлой головой.

Солдаты встали рано. После вчерашнего обеда настроение у них заметно улучшилось, и, спускаясь со второго этажа, они здоровались со мной и даже желали доброго утра. Михей, долговязый, с перебитым носом, вызвался натаскать воды, а двое близнецов, которых все звали просто Первый и Второй, потому что никто не мог их различить, без всякой просьбы взялись перекладывать поленницу Хвоста, которая за ночь накренилась и грозила обвалиться. Сам Хвост, проходя мимо, буркнул мне что-то, что при большом желании можно было принять за “доброе утро”, и покраснел до ушей.

— Хозяйка, – подошёл ко мне Ольгерд, когда я раздувала огонь в уличной печке. – Ребята спрашивают, а нынче ты чего сваришь? Не серчай, что спрашиваем. Просто вчерашние бобы до сих пор во сне снятся.

Я рассмеялась.

— Бобов больше не будет, Ольгерд. У вас в мешках только сухари остались и полмешка ячменя. А из ячменя я сварю вам похлёбку. Настоящую, солдатскую. С тыквой, салом и луком.

Ольгерд мечтательно зажмурился.

— С салом, – повторил он. – Ох, хозяйка. Сала ребята с весны не видали.

С салом, правда, вышла загвоздка. Моё топлёное сало, оставшееся от кабана, почти кончилось, а для похлёбки нужно было не топлёное, а настоящее, солёное или копчёное, с прослойками мяса, которое можно вытопить до шкварок. Такого у меня не было. Я стояла посреди кухни, раздумывая, у кого в деревне его можно добыть, когда в дверь просунулась вихрастая голова Тимки.

— Тётка Аграфель велела спросить, – выпалил он, – не надо ли тебе чего для солдат. Она говорит, солдаты нынче всю деревню объедят, так уж пусть лучше у тебя кормятся, а не по дворам шастают. И ещё велела сказать, что у ней сала копчёного шмат есть, с весны висит в дыму. За два горшка повидла отдаст.

Я засмеялась так, что Тимка обиженно нахмурился.

— Скажи тётке Аграфели, что я дам ей три горшка повидла и ещё каши тыквенной горшок впридачу, – сказала я, отсмеявшись. – Если сало принесёт прямо сейчас.

Тимка умчался, а через полчаса вернулся, сгибаясь под тяжестью завёрнутого в холстину куска копчёного сала размером с две моих ладони. Сало было тёмно-золотистым снаружи, с толстой шкуркой, а на срезе розовело мясными прослойками и пахло дымом и чесноком так густо, что у меня закружилась голова. А Тимка, отдав сало, достал из-за пазухи ещё один свёрток.

— А это тётка Рафель прислала, – сказал он. – Морковки пучок и луку. Говорит, солдатам тоже есть надо, хоть они и ироды.

Ячмень солдатский оказался крупным, с остатками шелухи, и я, перебрав его, промыла в нескольких водах, а потом залила горячей водой и оставила набухать. Ячмень, в отличие от пшена, варится долго, и если не размочить его хотя бы на пару часов, он так и останется твёрдым, сколько ни вари. Лучше всего, конечно, замачивать с вечера, но вчера я была слишком занята бобами и Броном и даже не подумала об этом.

Пока ячмень набухал, я нарезала сало. Шкурку срезала, но не выбросила, а отложила в сторону, чтобы потом бросить в котёл для навара. Само сало нарезала толстыми брусочками, в палец толщиной, и положила в большой котёл на огонь, без капли воды и жира. Сало зашипело, затрещало, и по кухне разлился такой дух, что солдаты один за другим стали заглядывать в дверь, вытягивая шеи. Я помешивала брусочки деревянной лопаткой, пока они не стали золотистыми и хрустящими снаружи, а на дне котла не набралось прозрачного жира. Тогда я выловила шкварки шумовкой и отложила в миску, а в оставшемся жиру обжарила лук и морковь, нарезанные крупно, по-солдатски.

— Шкварки-то куда? – спросил Хвост, который всё утро вертелся у кухонной двери. – Съесть можно?

— Можно, – ответила я. – Но только вечером. Ими похлёбку сверху посыпают, перед тем как есть. Так вкуснее.

Хвост тяжело вздохнул и отошёл, бросив тоскливый взгляд на миску.

Когда лук и морковь стали мягкими и золотистыми, я добавила в котёл размокший ячмень и перемешала, чтобы каждое зёрнышко покрылось жиром. Ячмень зашипел и потрескивал на дне котла. Потом я залила всё водой, почти доверху, бросила в котёл шкурку от сала, три лавровых листа и щепоть соли, накрыла крышкой и оставила вариться на медленном огне.

Ячменю нужно было вариться не меньше часа, и пока он варился, я занялась тыквой. Выбрала две небольшие тыквы с плотной, тёмно-оранжевой мякотью, почистила их и нарезала крупными кубиками, со спичечный коробок величиной. Мелко резать тыкву для такой похлёбки нельзя, иначе она разварится и превратится в кашу. А крупные куски сохранят форму и станут мягкими, сочными, и каждый будет таять во рту.

Ещё у меня была картошка, полкорзины, которую я выменяла у соседей за тыквы. Её я тоже почистила и нарезала крупно. Картошку я добавила в котёл через три четверти часа после ячменя, а тыкву ещё через четверть часа, когда картошка начала размягчаться. Тыкве хватало двадцати минут, чтобы стать мягкой, но не развалиться.

Под конец я выловила из котла шкурку от сала, она своё дело сделала, отдала навар, и посыпала похлёбку перцем и сушёным укропом. Попробовала, посолила ещё. И сняла котёл с огня, оставив его под крышкой, чтобы похлёбка дошла.

Солдаты ждали обеда с таким нетерпением, что, когда я наконец вынесла котёл в горницу, они встретили меня дружным одобрительным гулом. Я разливала похлёбку по мискам, густую, наваристую, золотистую от тыквы, и в каждую миску сверху бросала горсть хрустящих шкварок. Шкварки шипели, попадая в горячую похлёбку, и солдаты, не дожидаясь, пока все получат свои порции, набрасывались на еду.

Ольгерд, попробовав первую ложку, прикрыл глаза и долго не открывал их.

— Хозяйка, – сказал он наконец. – Ты бы к нам в пограничную стражу кашеварить пошла. Мы бы за тебя все до одного в огонь и в воду.

— Только не забирайте её, – вмешался Хвост с набитым ртом. – Она тут нужнее. Нам ведь ещё возвращаться через эту деревню.

Солдаты захохотали, и даже Брон, сидевший в стороне у окна, едва заметно усмехнулся в седые усы.

Он ел медленно, задумчиво, как всё, что делал. А когда доел, долго сидел, глядя в пустую миску. Я подошла с котлом, чтобы налить ему добавки, и он молча протянул мне миску. Я налила полную, бросила сверху горсть шкварок, а он вдруг сказал, тихо, не поднимая глаз:

— Мы такую похлёбку у брода варили. В последний вечер. Ячмень, сало, лук. Тыквы не было, правда. Принц сам котёл мешал. Смеялся, что из него кашевар лучше, чем дипломат.

Я застыла с половником в руке.

— У брода? – переспросила я так тихо, что сама едва расслышала.

Брон поднял на меня глаза. Его лицо было непроницаемым, но в глазах стояла такая старая, застарелая боль, что я невольно поставила котёл на стол и опустилась на скамью рядом с ним.

— Вечером расскажу, – сказал он. – Коли захочешь слушать.

После обеда на тракте застучали копыта, и к калитке подлетел всадник в синем плаще пограничной стражи. Конь под ним был взмылен, а сам всадник, совсем молодой парень, едва держался в седле от усталости. Он спрыгнул на землю, сунул Брону, вышедшему на крыльцо, свёрнутый и запечатанный лист и, не дожидаясь ответа, попросил воды.

Брон сломал печать и стал читать. Я стояла в дверях кухни и видела, как по мере чтения его лицо каменеет.

— Что там, десятник? – спросил Ольгерд, подходя к нему.

— Выступаем на рассвете, – глухо ответил Брон, сворачивая лист. – Не по деревням стоять до первого снега, а на сборный пункт в Баргейн. Сбор войска ускорен. Наследник торопит.

Солдаты, высыпавшие на крыльцо, переглянулись. Хвост выругался сквозь зубы, Михей тяжело вздохнул.

— А ещё чего пишут? – спросил кто-то из близнецов.

Брон помолчал, глядя на гонца, который жадно пил воду из ковша.

— А ещё, – медленно сказал он, – коменданта Стражной крепости вызвали в столицу. И, говорят, прямо с дороги взяли под стражу.

Над крыльцом повисла тишина. Ольгерд побледнел, и его добродушное лицо вдруг стало старым и испуганным.

— Это ж он, – прошептал он. – Это ж он тебе велел молчать. После брода.

— Ольгерд, не сейчас, – тяжело сказал Брон, и старый солдат осёкся.

Гонец, напившись, вскочил в седло и умчался дальше, к следующей деревне. А солдаты разошлись по дому собирать пожитки, и до самого вечера в горницах стоял гул голосов, звяканье оружия и шорох котомок. Я ходила между ними, подкладывала в котомки сухари, лепёшки и шкварки, завёрнутые в холстину, и чувствовала, как у меня ноет сердце. Всего два дня назад эти люди казались мне чужими и опасными. А теперь я провожала их, и мне было больно.

Вечер выдался сырым и тёмным. Ещё днём с запада наползли тучи, и к сумеркам заморосил мелкий холодный дождь. Солдаты собрались в горнице у камина, сытые, притихшие, и даже Хвост, обычно не умолкавший ни на минуту, сидел молча, обхватив колени руками. Я разлила по кружкам горячий отвар шиповника, поставила на стол миску с остатками шкварок и горшочек повидла, а сама села на край скамьи, поближе к огню.

Брон сидел у самого камина, на низкой скамеечке, вытянув ноги к огню. Он долго молчал, глядя на пламя, и никто не решался заговорить первым. А потом он начал рассказывать, тихо, глухо, не поднимая глаз, и все в горнице затаили дыхание.

— Шаманы позвали принца на встречу на исходе лета, – сказал он. – Сами позвали. Как они это сделали, я не знаю. Принц сказал только, что ему было знамение. Что степные сновидцы хотят мира, потому что у них тоже голод, тоже неурожай, и им тоже не нужна война. И что если встретиться у брода, без войска, без глашатаев, только он и десять человек охраны, а с их стороны только шаманы, то можно договориться. Открыть торги на границе. Зерно на коней, соль на шерсть. Чтобы никто не голодал.

— А король? – тихо спросил Михей. – Король разве позволил?

— Король уже помер тогда, – ответил Брон. – Весной ещё. Старший принц был законным наследником, хоть и не коронованным. Год траура. Он мог решать сам. И решил. Только тайно, потому что при дворе полно было тех, кто хотел войны. И младший брат первый из них.

Он замолчал и подбросил в камин полено.

— Мы пришли к броду ночью. Шаманы уже ждали. Их было трое: двое стариков и молодая баба, совсем девчонка, с косами до пояса. Она у них, видать, главная была, хоть и молодая. Они развели костёр на берегу, на нашей стороне, и принц сел с ними к огню. Мы встали кругом, охраной. А принц с шаманами говорили. Долго говорили, всю ночь, на ихнем наречии, я ни слова не разумел. Только видел, как они кивают. Как улыбаются. Как девчонка-шаманка смеётся, когда принц ей что-то сказал. Я тогда подумал, что всё. Что мира добились. Что войны не будет.

Его голос дрогнул, и он замолчал на долгое мгновение.

— А под утро из темноты полетели стрелы. С обеих сторон разом. И с нашего берега, и с ихнего. И сразу крики, ржание, топот. Кто-то налетел на нас из тумана, конные, в степных шапках, с саблями. Наши решили, что шаманы предали. Шаманы решили, что предали мы. И все кинулись друг на друга. Резня началась, страшная. В темноте, в тумане, своих от чужих не разобрать.

В горнице было так тихо, что я слышала, как стучит дождь по камышовой крыше.

— А потом принц встал, – сказал Брон, и в его голосе появилось что-то новое. Не боль, нет. Скорее изумление, которое не прошло за все эти месяцы. – Встал посреди всего этого, у самого костра, и поднял руки. И стало тихо. Кони перестали биться. Люди опустили оружие. Шаманы и наши стояли друг против друга и не понимали, зачем только что резали друг друга. Я такого никогда не видел. Ни до, ни после. Это было… это была его сила. О ней шептались на заставах, но никто толком не знал, что он умеет. А он умел успокаивать. Любую бурю. Любую драку. Любой страх.

Он сглотнул.

— Только те, в степных шапках, не остановились. На них его сила не подействовала, или их было слишком много, или они знали, чего ждать. Они продолжали стрелять. И одна стрела попала ему в бок. Я видел, как он упал. Видел, как девчонка-шаманка бросилась к нему. А потом мне самому досталось, в плечо, и я свалился в реку. Течение подхватило и унесло. Очнулся на рассвете, в камышах, за полверсты ниже по течению.

— А принц? – прошептал Хвост.

— Я вернулся к броду, – сказал Брон. – Когда смог стоять на ногах. Там никого не было. Ни шаманов, ни наших. Только мёртвые. Девятеро из моих десятерых. Я их сам похоронил, всех девятерых, на берегу. А принца не нашёл. И девчонки-шаманки тоже.

Он помолчал.

— И ещё я нашёл стрелы, – тихо добавил он. – В телах моих ребят. Армейские арбалетные болты. С нашей королевской кузни, с клеймом. Степняки такими не стреляют, у них луки. И следы у брода нашёл. Конские. Только подковы на них армейские, с тремя шипами. Степняки своих коней не подковывают.

В горнице повисла мёртвая тишина.

— Я доложил коменданту Стражной, – сказал Брон. – Всё доложил. И про болты, и про подковы. А он мне сказал: молчи, Брон, если жить хочешь. Принц изменник, с шаманами сговорился, и погиб от их же рук. Так в столице решили. А кто болтать будет, тот сам в изменники пойдёт. И я молчал. Все эти месяцы молчал. А теперь коменданта в острог взяли. Значит, скоро и за мной придут.

— Не придут, десятник, – твёрдо сказал Ольгерд. – Мы не дадим.

Брон посмотрел на него и криво усмехнулся.

— Ты, Ольгерд, хороший солдат. Да только против Тёмных плащей десяток пограничников ничего не сделает.

Я сидела, оцепенев, и не могла пошевелиться. Стрела в бок. Армейские болты. Принц, которого не нашли. И мешочек с соскобленным гербом у меня на полке. И рана у Дариана, круглая, от стрелы, вошедшей глубоко и вырванной вместе с наконечником. Которой было месяц, может, полтора.

Он был там. Дариан был у брода. Но Брон сказал, что из десяти охранников девятеро легли на берегу, а десятым был он сам. Значит, Дариан не был одним из них. Тогда кем же он был?

Я подняла голову и вдруг увидела его.

За мокрым оконным стеклом, в темноте, под дождём, стоял человек. Я видела только смутный силуэт, но я узнала бы его из тысячи. Он стоял неподвижно, прижавшись лбом к стеклу, и смотрел на Брона. А потом, заметив мой взгляд, резко отшатнулся и исчез в темноте.

Я вскочила с места, бормоча что-то про дрова, и выбежала из горницы. Через кухню, через заднюю дверь, на огород, под дождь. Ноги скользили по мокрой траве, дождь хлестал в лицо, но я бежала, не разбирая дороги, туда, где только что мелькнула тёмная фигура.

Я нашла его у колодца, на краю деревни. Он стоял, вцепившись руками в мокрый сруб, и его плечи тяжело вздымались. Дождь стекал по его волосам, по лицу, по плащу, но он, казалось, этого не замечал.

— Дариан, постой, – позвала я, останавливаясь в двух шагах от него.

Он не обернулся.

— Иди в дом, – хрипло сказал он. – Простынешь.

— Никуда я без тебя не пойду.

Я подошла ближе и положила руку ему на плечо. Он вздрогнул всем телом и медленно повернулся ко мне. Лицо у него было мокрым от дождя, но мне показалось, что не только от дождя. В его глазах я увидела такую боль, такое отчаяние, что у меня самой подкосились ноги.

— Девятеро, – прошептал он. – Девятеро, маленькая птичка. Я знал их всех по именам. Знал, у кого сколько детей, кто на ком женат, кто какую песню поёт у костра. Я их туда привёл. Я. И они легли там, все девятеро. А я…

Он не договорил. Я шагнула к нему и обхватила его обеими руками, прижавшись щекой к мокрому плащу у него на груди. Он застыл, напрягшись, а потом медленно, очень медленно обнял меня в ответ. Его руки сомкнулись у меня на спине, и он прижал меня к себе так крепко, что я почувствовала, как бешено стучит его сердце.

Мы стояли так долго, под дождём, у старого колодца, и я не знала, сколько прошло времени. Потом он чуть отстранился, ровно настолько, чтобы посмотреть мне в лицо. Его ладонь легла мне на щёку, и большой палец медленно провёл по моей скуле, стирая капли дождя. Он смотрел на мои губы, и я видела, как в его тёмных глазах что-то медленно меняется, как отступает боль и на её место приходит что-то другое, глубокое и горячее. Он наклонился ко мне, и я закрыла глаза, чувствуя на губах его дыхание…

— Хозяйка-а-а! – донёсся со стороны дома звонкий голос Тимки. – Хозяйка, ты где-е?! Десятник спрашивает, куда ты делась! Говорит, дождь, а ты без платка!

Дариан отпрянул от меня так резко, что я покачнулась. Мы смотрели друг на друга, тяжело дыша, и между нами снова был холодный дождь.

— Иди, тебя ищут, – тихо сказал он.

— Ты был там, – сказала я, не двигаясь с места. – У брода.

Он долго молчал. Дождь стучал по срубу колодца, по нашим плечам, по мокрой траве.

— Я был там, – наконец сказал он. – Больше ни о чём не спрашивай. Пожалуйста.

Тимка снова закричал, ближе, и Дариан отступил в темноту. Ещё мгновение я видела его силуэт, а потом он растворился в дожде, и я осталась одна у колодца, с мокрым лицом и бешено колотящимся сердцем.

В ту ночь я так и не уснула. Лежала, глядя в потолок, и слушала, как дождь барабанит по камышовой крыше. Я думала о броде, о девятерых погибших, о принце, которого не нашли, и о человеке, который просит не спрашивать. Он сказал, что привёл их туда. Командир охраны? Но тогда Брон знал бы его в лицо. Кто-то из свиты принца, о ком Брон не упомянул? Советник, писарь, лекарь? Я перебирала догадки одну за другой и ни на одной не могла остановиться.

Перед самым рассветом я услышала, как тихо скрипнула задняя дверь. Шаги в сенях, осторожные, почти неслышные. Потом шорох в кухне, и всё стихло. Я не стала вставать. Я знала, кто это.

Солдаты поднялись затемно. Они собирались быстро, привычно, почти не разговаривая, и к рассвету уже стояли во дворе, построившись, с котомками за спиной и копьями на плечах. Я вынесла им на дорогу ещё по горячей лепёшке, и каждый, принимая её, кивал мне или говорил что-то тёплое. Ольгерд обнял меня, прижав к своей колючей бороде. Михей пожал руку. Близнецы хором пожелали здоровья. А Хвост, получив свою лепёшку, вдруг покраснел, полез за пазуху и сунул мне в руку медный эстол.

— Это за курицу, – буркнул он, глядя в сторону. – Десятник велел. А письмо… письмо ты отправь, ладно? Мамке.

— Обязательно отправлю, – пообещала я. – Береги себя, Хвост.

— Микитой меня зовут, – вдруг сказал он. – Хвостом ребята дразнят. А мамка Микиткой кличет.

— Береги себя, Микитка, – повторила я, и он, покраснев ещё сильнее, бросился догонять своих.

Брон уходил последним. Он постоял на крыльце, оглядывая двор, сарай, мою вывеску с тыквой над калиткой. Потом взгляд его опустился вниз, на порог, и застыл.

У порога, на старой рогоже, сохли сапоги. Чёрные, высокие, с металлическими пряжками. Мокрые насквозь после ночного дождя. Дариан, должно быть, оставил их здесь, когда пришёл под утро, и прошёл в кухню босиком, чтобы не наследить.

Брон смотрел на сапоги долго. Очень долго. Потом медленно наклонился, взял один из них в руки и повертел, разглядывая пряжку. Я видела, как его пальцы дрогнули, когда он коснулся её. Он аккуратно поставил сапог на прежнее место и выпрямился. Лицо у него было белым, а губы шевелились беззвучно.

Он поднял на меня глаза, и в них я увидела то, чего никогда раньше не видела в глазах этого сурового старого солдата. Слёзы.

— Береги его, хозяйка, – хрипло сказал он. – Береги, слышишь? Он у нас один остался.

И ушёл, не оглядываясь, догонять свой десяток.

Я стояла на крыльце и смотрела ему вслед, пока синие плащи не скрылись за поворотом тракта. А потом медленно повернулась и посмотрела на сапоги. Чёрные, высокие, дорогие, с металлическими пряжками. Слишком дорогие для простого охотника. Я заметила это ещё в первый вечер, когда он отдал их мне, чтобы я не ходила босиком по огороду.

Что такого увидел в этих сапогах Брон? И почему он сказал “у нас”?

Глава 12

Военный сбор староста Ведмир собирал у колодца, на восьмой день после ухода солдат. Он сидел за столом, вынесенным из своего дома, с толстой книгой в кожаном переплёте, и каждый, кто подходил к столу, клал перед ним мешок зерна или три медных эстола. Рядом стоял его племянник Кузьма, который на пиру ел мои тыквы вопреки дядиному приказу, и складывал мешки на телегу, а медяки ссыпал в окованный железом сундучок. А чуть в стороне, прислонившись к журавлю, стоял незнакомый человек в тёмном плаще и молча наблюдал за происходящим.

Я пришла к колодцу одной из первых, отдала свои три медяка и уже собиралась уходить, когда услышала голос тётки Рафель.

— Ведмир, побойся Люцерны! – говорила она, стоя у стола с пустыми руками. – Нету у меня трёх медяков. И зерна нету. Ты ж знаешь. Мне бы до весны своих прокормить. Обожди хоть до весны.

— До весны, – хмыкнул староста, не поднимая глаз от книги. – Указ гласит: к первому снегу. Не сдашь, так у меня за тебя спросят. Нет денег, отдай козу.

— Козу? – тётка Рафель побелела. – Пеструшку? Да у меня Устя без молока помрёт!

— Не моя печаль, – пожал плечами староста. – Кузьма, сходи к ней во двор, приведи козу.

Кузьма неуверенно переступил с ноги на ногу и посмотрел на человека в тёмном плаще. Тот смотрел на него без всякого выражения, и Кузьма, вздохнув, двинулся было к улице.

Я догнала его в два шага и встала у него на пути.

— Не надо, Кузьма, – сказала я. И повернулась к старосте. – Три медяка за тётку Рафель заплачу я.

Над площадью повисла тишина. Тётка Рафель уставилась на меня с открытым ртом, бабы вокруг перестали шептаться, а староста медленно поднял от книги свои маленькие глазки.

— Ты? – протянул он. – За неё? С какой такой радости?

— С той, что её Тимка у меня в работниках, – ответила я и выложила на стол три медяка из кошелька, в котором звенела выручка за повидло. – Работнику жалованье положено. Вот я и плачу. Запишите, что тётка Рафель сбор сдала.

Староста долго смотрел на медяки, потом на меня, потом на человека в тёмном плаще. Плащ никак не отреагировал, только чуть сощурил глаза. И староста, скрипнув зубами, обмакнул перо в чернильницу и что-то нацарапал в своей книге.

— Будь по-твоему, записал, – процедил он сквозь зубы. – Только гляди, приблуда, как бы тебе самой не пришлось за себя платить вдвойне.

Тётка Рафель догнала меня уже на полдороге к дому. Она схватила меня за рукав, развернула к себе и долго смотрела мне в лицо, поджав губы и сопя острым носом.

— Зачем ты это сделала? – наконец спросила она.

— Устя без молока не обойдётся, – ответила я. – А Пеструшка у вас одна.

Тётка Рафель шмыгнула носом, открыла рот, закрыла его, и вдруг крепко обняла меня, прижав к своей сухой, жилистой груди. А потом так же резко отпустила, отвернулась и пошла к своему дому, на ходу утирая глаза концом платка.

Дома меня ждал Дариан. После ухода солдат он вернулся, как ни в чём не бывало, и мы ни разу не заговорили о броде, о Броне и о ночи у колодца. Я не спрашивала, потому что он попросил меня не спрашивать. А он не рассказывал. Но что-то между нами изменилось. Он стал чаще бывать рядом, чаще смотреть на меня, а когда наши руки случайно соприкасались, мы оба вздрагивали и поспешно отстранялись.

Сейчас он сидел на корточках у кухонной печи, которую он в первый же вечер запретил мне трогать, и выгребал из неё обломки кирпичей.

— Что ты делаешь? – спросила я, остановившись в дверях.

— Печь перекладываю, – ответил он, не оборачиваясь. – Зима скоро. На одном камине ты трактир не протопишь. Да и готовить на углях в камине для двадцати гостей несподручно.

Я подошла ближе и заглянула ему через плечо. Внутренности старой печи были разворочены, кладка свода обвалилась, а дымоход забит сажей и обломками. Рядом на полу стояли два ведра: одно с глиной, другое с речным песком, и лежала охапка рубленой соломы.

— Ты умеешь класть печи? – недоверчиво спросила я.

— Видел, как кладут, – ответил он. – На заставах печники часто приходили. Глина, песок, солома. Замесить так, чтобы не текло и не крошилось. Кирпичи старые, но половину можно пустить в дело, если отбить старый раствор. Остальное доберу камнем с речки.

Он взял кирпич, повертел в руках, постучал по нему обухом ножа, прислушиваясь к звуку, и отложил в одну кучку. Взял другой, постучал, и тот отозвался глухо, и Дариан отложил его в другую.

— Звонкие в дело, глухие на выброс, – пояснил он, перехватив мой взгляд. – В глухом трещина внутри. Нагреется, лопнет.

Я присела рядом и тоже взяла кирпич.

— Покажешь, как замешивать?

Дариан посмотрел на меня, и в уголках его губ появилась едва заметная улыбка, которую я так любила у него видеть.

— Ноги не жалко? – спросил он. – Глину ногами месят.

— Ничуть не жалко, – ответила я и стала разуваться.

Мы месили глину до самого вечера, по очереди, в старом корыте, то и дело подливая воду и подсыпая песок и солому. Глина чавкала, липла к ногам и брызгала во все стороны, и скоро мы оба были перемазаны с ног до головы. Дариан учил меня проверять раствор: скатать шарик, сплющить его в лепёшку и посмотреть на края. Если края трескаются, мало глины. Если лепёшка липнет к ладоням и расплывается, мало песка. А если края ровные и гладкие, раствор готов.

Когда первый ряд кирпичей лёг на своё место, я поймала себя на том, что смеюсь. Просто так, без всякой причины, стоя по щиколотку в глине посреди разорённой кухни. Дариан поднял на меня голову от кладки, и я увидела, что он тоже улыбается.

Ближе к вечеру к нам пришла Аграфель. Она заглянула в кухню, оглядела наше глиняное царство и всплеснула руками.

— Ох, вы ж мои голубчики, – протянула она. – Вымазались-то, вымазались, хоть в корыто сажай. Хозяйка, я ведь не просто так. Я про праздник.

— Про какой праздник? – спросила я, вытирая руки о передник.

— Как про какой? Про урожайный! – Аграфель посмотрела на меня с изумлением. – Через три дня ночь урожая. Испокон веку её в деревне справляли. А ты на сходе слово давала, что тыкв на праздник всей деревне напечёшь. Забыла, что ли?

Я не забыла, но за всеми делами совершенно потеряла счёт дням.

— Не забыла, – ответила я. – Напеку. А что вы обычно делаете на празднике урожая?

— А что делаем? – Аграфель пожала плечами. – Костёр жжём на выгоне. Пляшем. Бабы снедь несут, у кого что есть. Мужики пиво варят. Девки гадают на женихов. Только нынче, – она вздохнула, – и праздновать-то, почитай, нечем. Зерно на сбор ушло, пива не наваришь. Ведмир так и вовсе говорит, что праздник отменить надо. Мол, война на носу, не до плясок.

— Ведмиру бы всё отменить, – буркнула я. – А люди что говорят?

— А люди, – Аграфель хитро прищурилась, – люди говорят, что хозяйка из Ольдиного дома в прошлый раз такой пир закатила, что в этот раз уж точно не подведёт. Вот я и пришла узнать, чего ты удумала.

Я задумалась. Мне вспомнился купец Савел, который на следующее утро после бури спросил, почему у нас фонарь в тыкве. Никакой тыквы на фонаре тогда не было. Но мысль, которую я тогда запомнила, вдруг вернулась ко мне и обрела форму.

— Фонари сделаем, – сказала я.

— Чего сделаем? – не поняла Аграфель.

— Тыквенные фонари, – повторила я, и чем дольше я говорила, тем ярче становилась картинка у меня в голове. – Вырезать из тыквы мякоть, проделать в стенках дырки, узоры, рожицы, а внутрь поставить свечу. И развесить их по всей деревне. На заборах, на воротах, на ветках. Чтобы в ночь урожая вся деревня светилась.

Аграфель смотрела на меня, разинув рот.

— Это у вас на севере так делают? – наконец спросила она.

— У нас так делают, – кивнула я, решив, что это не совсем ложь. В моём мире действительно так делали, хоть и не на севере. – Говорят, тыквенный свет отгоняет беду и приманивает удачу. И зима после такой ночи бывает мягкой.

Аграфель задумчиво пожевала губами.

— Свечей-то где столько взять? – спросила она. – Свечи нынче дорогие.

— Можно не свечи, а лучину, – подал голос Дариан из глубины печи. – Или плошку с салом и фитилём из льна. Горит не хуже.

Аграфель посмотрела на него, потом на меня и вдруг расплылась в широкой улыбке.

— А что, – сказала она. – А и правда. Ребятишки обрадуются. Да и бабы. Ладно, хозяйка, пойду скажу у колодца. Пущай ребятишки тыквы режут.

Она ушла, а я стояла посреди кухни, перемазанная глиной, и улыбалась. Дариан выбрался из печи и встал рядом.

— Тыквенный свет отгоняет беду? – спросил он с лёгкой насмешкой.

— Вдруг и правда отгоняет, – ответила я. – Нам бы не помешало.

Он посмотрел на меня долгим взглядом и ничего не ответил.

К ночи погода испортилась. С запада наползли тяжёлые тучи, задул порывистый ветер, и вскоре над лесом загрохотал гром. Мы едва успели закончить кладку свода и накрыть печь мешковиной, чтобы глина не пересохла слишком быстро и не пошла трещинами, когда на крышу обрушился ливень. Он лил так, что за окном ничего не было видно, кроме сплошной серой стены воды, и только молнии время от времени озаряли двор мертвенным белым светом.

Мы сидели у камина, отмывшись наконец от глины, и пили горячий отвар. Дариан чинил ремень колчана, а я перебирала сушёные травы, которые за последние недели насобирала на опушке, и раскладывала их по мешочкам. Было тепло, спокойно и как-то очень по-домашнему, и я подумала, что это и есть хюгге, о котором я рассказывала ему в первые дни, островок тепла посреди бури.

Сквозь шум дождя я не сразу расслышала стук. Слабый, неуверенный, он раздался у входной двери, потом смолк, а потом раздался снова, ещё слабее. Дариан вскинул голову одновременно со мной.

— Кто-то стучит, – прошептала я.

Дариан отложил колчан и бесшумно поднялся. Рука его легла на рукоять кинжала. Он подошёл к двери, прислушался, а потом рывком отодвинул засов и распахнул её.

На пороге, в луже дождевой воды, лежал человек.

Это был старик. Худой, сгорбленный, в насквозь промокшем дорожном плаще, который когда-то, наверное, был добротным, а теперь висел на нём лохмотьями. Седые волосы прилипли к лицу, а рука, судорожно вцепившаяся в дверной косяк, была тонкой и узловатой, с синими набухшими венами. Рядом с ним валялся опрокинутый дорожный посох и кожаная сумка, из которой высыпались в лужу какие-то пузырьки и свёртки.

Дариан опустился на колени и перевернул старика на спину. Лицо у того было серым, губы синими, а глаза закатились под полуприкрытые веки.

— Живой, – коротко сказал Дариан, прижав пальцы к шее старика. – Но горит весь.

Я бросилась помогать. Вдвоём мы втащили старика в дом и уложили на мою кровать у камина. Он был лёгким, почти невесомым, и, когда я стягивала с него мокрый плащ, я почувствовала под пальцами острые кости. Рубаха под плащом тоже промокла насквозь, и я, не раздумывая, стянула и её, а потом закутала старика в два одеяла и подложила под голову свёрнутый кафтан.

Дариан тем временем собрал с порога рассыпавшиеся вещи и принёс сумку в дом. Он поставил её на стол и вытащил несколько пузырьков, разглядывая их при свете огня. Пузырьки были маленькими, из тёмного стекла, с притёртыми пробками, а на каждом белела бумажная наклейка, исписанная мелким витиеватым почерком.

— Лекарь, – сказал Дариан, поворачивая один из пузырьков к свету. – Или травник. Ты только погляди. Здесь всё подписано. Корень валерианы, настой пустырника, масло зверобоя… Простые деревенские знахари так не пишут.

Он вдруг замолчал, и лицо его стало напряжённым. Он перевернул пузырёк и долго смотрел на маленькую печать, оттиснутую на воске под пробкой. Потом молча положил пузырёк обратно в сумку и плотно её закрыл.

— Что там? – спросила я.

— Ничего особенного, – ответил Дариан, и голос у него был ровным, слишком ровным. – Просто хорошее стекло. Дорогое.

Я не стала расспрашивать. Старик застонал и заметался на кровати, и мне стало не до пузырьков.

Ночь была долгой. Старик то впадал в беспамятство, то приходил в себя, бормотал что-то невнятное и снова проваливался в забытьё. Жар у него был такой, что лоб обжигал ладонь, а губы потрескались и кровоточили. Я сидела рядом, меняла холодные компрессы, которые смачивала в ведре с дождевой водой, и пыталась напоить его хоть чем-нибудь, но он стискивал зубы и отворачивался.

Под утро, когда буря наконец стихла, а за окном забрезжил серый рассвет, старик вдруг открыл глаза. Взгляд у него был мутным, лихорадочным, но осмысленным. Он посмотрел на меня, потом на потолок, потом снова на меня, и его губы шевельнулись.

— Ива, – прошептал он едва слышно. – Кора ивовая… отвар… от жара. И шиповник. Сердце… сердце слабое… шиповник для сердца…

— Я поняла, – сказала я, наклоняясь к нему. – Ивовая кора и шиповник. Я сделаю.

Он слабо кивнул и снова закрыл глаза.

Иву я нашла у речки, там, где мы резали камыш. Старые деревья склонялись над водой, и их кора, серая, морщинистая, легко отходила от ствола длинными полосами, если поддеть её ножом. Я нарезала молодой коры с тонких веток, как когда-то учила бабушка, потому что у молодой коры силы больше. Бабушка давала мне отвар ивовой коры, когда я в детстве болела ангиной, и я до сих пор помнила его горький, вяжущий вкус. Уже взрослой я узнала, что из ивовой коры когда-то сделали аспирин, и подумала, что бабушка была мудрее всех аптекарей на свете.

Отвар я варила долго, на медленном огне, пока вода не стала тёмно-коричневой и густой. Потом процедила его через чистую тряпицу и остудила. Старик пил с трудом, морщась от горечи, по ложке, по глотку, но всё-таки пил, и к полудню жар немного спал.

А шиповник я решила дать ему не просто так, а сделать то, что делала бабушка, когда я выздоравливала после болезни и ничего не могла есть. Тыквенный взвар с шиповником. Его можно пить, когда больше ничего в рот не лезет, и он даёт силы, согревает и успокаивает.

Я взяла небольшой кусок тыквы, примерно с две ладони величиной, очистила и нарезала мелкими кубиками. Залила кубики водой, примерно четырьмя кружками, и бросила туда горсть сушёного шиповника, который собрала у калитки ещё в начале осени. Ягоды я перед тем раздавила в ступке-горшке, чтобы они отдали воде всё, что в них есть. Довела до кипения и оставила томиться на самом краю огня, чтобы вода только чуть подрагивала, но не бурлила. Через полчаса тыква разварилась совсем, а вода стала янтарно-розовой, мутной и чуть густой.

Я процедила взвар через сложенную вдвое тряпицу, чтобы в нём не осталось ни шиповниковых волосков, ни косточек, которые могли бы оцарапать больному горло. Тыкву, оставшуюся в тряпице, протёрла ложкой обратно во взвар, отчего он стал гуще и мягче. И под конец, когда он немного остыл, добавила ложку мёда деда Ермолы. Совсем немного, чтобы было сладко, но не приторно.

Старик, попробовав первый глоток, открыл глаза и посмотрел на меня с удивлением.

— Это тыква? – прошептал он.

— Тыква и шиповник, – ответила я. – И капля мёда. Пейте, сколько сможете.

Он выпил полкружки, медленно, маленькими глотками, и уснул, на этот раз спокойно и глубоко.

Я сидела рядом и смотрела на его исхудавшее лицо. Кто он? Откуда шёл в такую бурю, один, больной, с сумкой, полной дорогих пузырьков? И почему Дариан, увидев печать на одном из них, вдруг стал таким напряжённым?

Ближе к обеду в дверь постучали. На пороге стоял староста Ведмир, а за ним, переминаясь с ноги на ногу, Кузьма и ещё двое мужиков.

— Говорят, у тебя хворый, – сказал староста, не здороваясь. – Чужой. Ночью пришёл.

— Пришёл, – ответила я, заслоняя собой проход. – Старик. Простыл в дороге, лихорадка у него.

— Лихорадка, – протянул староста и прищурил глазки. – А может, и мор? Откуда тебе знать? Он из каких краёв? Может, с юга, где моровая язва ходит? Занесёт заразу, вся деревня перемрёт. Гони его со двора, приблуда. А не выгонишь, мы сами вынесем.

— Это не мор, – твёрдо сказала я. – У него простуда. Он промок под дождём, и у него жар. А ещё он старый и очень слабый. Если вы его выгоните, он умрёт к вечеру.

— Не моя печаль, – пожал плечами староста. – Кузьма, ступай, выноси хворого.

Кузьма шагнул вперёд и тут же остановился. За моей спиной в дверях появился Дариан. Он ничего не сказал, просто встал рядом со мной, скрестив руки на груди, и посмотрел на старосту сверху вниз. Под этим взглядом Кузьма отступил на шаг, а мужики позади него переглянулись.

— Хворый останется здесь, – спокойно сказал Дариан. – Под моей крышей. Если боишься заразы, староста, держись подальше от этого дома. Мы тебя не держим.

Староста побагровел, открыл рот, но так ничего и не сказал. Постоял ещё немного, сверля нас глазками, а потом резко развернулся и пошёл прочь, стуча посохом по мокрой земле. Кузьма с мужиками поплелись за ним, но Кузьма, уходя, оглянулся на меня и чуть заметно виновато пожал плечами.

— Под твоей крышей? – переспросила я, когда они ушли.

— Сход отдал дом нам обоим, – ответил Дариан, и я заметила, что он смотрит не на меня, а на спящего старика. – Значит, и крыша общая.

Он прошёл к кровати и долго стоял, глядя на старика сверху вниз. Лицо у него было странным, напряжённым и в то же время растерянным, и я снова подумала о печати на пузырьке.

— Ты его знаешь? – тихо спросила я.

Дариан не ответил. Он только наклонился и поправил одеяло, сползшее со старческого плеча, бережно, осторожно, с такой заботой, какой я никогда прежде у него не видела.

К вечеру старику снова стало хуже. Жар вернулся, и с ним пришёл бред. Старик метался по кровати, сбрасывал одеяла, бормотал что-то бессвязное, то громко, то шёпотом, и я никак не могла разобрать слов. Я поила его ивовым отваром и тыквенным взваром, меняла компрессы, а Дариан держал его за плечи, когда тот начинал биться особенно сильно.

— Кровь, – вдруг отчётливо сказал старик, широко раскрыв глаза и глядя куда-то в потолок. – Кровь из носа… Не яд это. Не яд, говорю вам! Я сорок лет лечу, я знаю, что такое яд. Это… это его ломали. Изнутри. Волю ломали. Сердце не выдержало…

Я замерла с мокрой тряпицей в руке. Дариан, державший старика за плечи, тоже застыл.

— Кого ломали? – тихо спросила я, наклоняясь к старику.

— Короля, – прошептал старик, и по его щекам потекли слёзы. – Его Величество. Я говорил им. Говорил, что не яд. А они сказали, молчи, старик, если жить хочешь. А девочку… девочку в темницу. А она ни при чём. Она только отвар подала. Отвар чистый был. Я сам его варил…

— Какую девочку? – прошептала я, и сердце у меня забилось где-то в горле.

Но старик уже не слышал. Его взгляд скользнул по моему лицу, потом по лицу Дариана, склонившегося над ним, и вдруг остановился. Глаза старика расширились, а губы задрожали.

— Ваше… – прохрипел он, протягивая к Дариану дрожащую руку. – Ваше…

Дариан резко отпустил его плечи и выпрямился. Лицо у него стало белым.

— Он бредит, – сказал он глухо. – Не слушай. Я принесу ещё воды.

И быстро вышел из горницы, схватив по дороге пустое ведро.

Старик опустил руку и снова закрыл глаза. Губы его ещё шевелились, но слов было уже не разобрать. А я сидела рядом, держа его за горячую, сухую руку, и не могла пошевелиться.

Короля не отравили. Его волю ломали изнутри, и сердце не выдержало. А девочка, которая подала ему отвар, была ни при чём. Девочка… Лилит? В книге Лилит обвиняли в смерти короля, но Кассиан доказал её невиновность и разоблачил шаманов. А этот старик говорит, что не было никакого яда. Что кто-то ломал королю волю. И что ему велели молчать.

Брону тоже велели молчать. И коменданту Стражной крепости, которого теперь взяли под стражу.

И ещё. Старик посмотрел на Дариана и сказал: “Ваше…”. Что “ваше”? Ваше благородие? Ваша милость? Почему Дариан так побледнел?

Жар у старика спал за полночь. Он вдруг перестал метаться, задышал ровнее, и на лбу у него выступила испарина. Я обтёрла его влажной тряпицей, укрыла одеялом и, наконец, позволила себе откинуться на спинку лавки. Тело ныло от усталости, глаза слипались. Дариан всё ещё не вернулся с водой. Должно быть, сидел на крыльце, как часто делал, когда ему нужно было подумать.

Я уже почти задремала, когда почувствовала, как старческие пальцы слабо сжали мою руку. Я открыла глаза. Старик смотрел на меня, и взгляд у него был ясным, совершенно ясным, без всякой лихорадочной мути. Он долго разглядывал моё лицо, а потом его губы дрогнули в слабой, удивлённой улыбке.

— Госпожа Мириэль, – прошептал он. – Вы живы. Хвала Люцерне, вы живы.

Гла



Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.