Лин фон Паль
Проклятие Лермонтова
© Лин фон Паль, 2014
© ООО «Издательство АСТ», 2014
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Цена бессмертия
Профессионалы до сих пор спорят, кто в нашей отечественной литературе самый мистический писатель. Одни считают, что это, вне всякого сомнения, Гоголь. Хотя бы потому, что написал «Вия» и «Страшную месть». И приводят разные случаи из его жизни, включая последний – что якобы похоронили его заживо. Другие с таким же азартом доказывают, что гораздо более «роковой» писатель – Лермонтов: мало того что вся его жизнь подчинена фатальным закономерностям, точно он подчинялся предначертаниям судьбы, так еще и был настоящим пророком. Предсказал революцию 1917 года, свержение самодержавия и расстрел царской семьи. Причем в возрасте шестнадцати лет, когда другие интересуются барышнями и прочими молодежными развлечениями. Пьют «Клико», например. Сторонникам Гоголя на это возразить нечего – с пророчествами у Гоголя плохо. Зато у Лермонтова, кроме пророчеств, – целый список прочих роковых происшествий. В последнее время чаша весов склоняется явно в пользу Лермонтова, не в последнюю очередь, наверное, в связи с близящимся двухсотлетием со дня его рождения.
Юбилеи всегда вызывают в обществе интерес к страдальцам, которых оно когда-то убило. Начинаются публикации хвалебных статей, политические лидеры припоминают вдруг пророческие строки несчастных мертвецов, а то и не пророческие, а первые, которые пришли им на память. Школьников целый год заставляют писать сочинения по юбилейной тематике. Художникам заказывают соответствующие картины, скульпторам – соответствующие монументы. Одним словом, юбилярам возносится фимиам – приторный как патока и чаще всего омерзительный на вкус.
Но не только «по государственной линии» происходит чествование покойников. Юбилеи удивительным образом пробуждают дремавших до этого на лесном суку падальщиков. Вот тут-то и слетаются они на юбилейное пиршество. Бедняге Пушкину припоминают человеческие слабости и всерьез обвиняют его в склочном характере и не столь уж и значительном таланте, из всего Достоевского с умилением цитируют дневниковые записи о его нелюбви к полякам и евреям и всерьез называют его величайшим… антисемитом, из Льва Толстого, человека весьма своеобразного, делают едва ли не Антихриста и всерьез рассуждают, что его душа после похорон приняла обличье змеи (очевидно, адской), и что эта змея выползла из его гроба и, сколько ее ни пытались изловить, многих изжалила, а потом ускользнула в ближний лес…
Михаил Юрьевич Лермонтов, круглая годовщина со дня рождения которого приходится на нынешний 2014 год, тоже не обойден ни фимиамом, ни злословием. Впрочем, и при жизни злословие преследовало его по пятам. Он был очень талантливым и невероятно сложным человеком, не терпел никакого насилия над собой и доверял свои мысли только чистому листу бумаги. У него было мало друзей (а были ли вообще?) и множество врагов и недоброжелателей. Его характер был соткан из противоречий: он никого не хотел обидеть – и многих обижал, он жаждал душевного тепла – и сам всех отталкивал. Мечтал жить как все, выглядеть как все, ничем не выделяться из окружавшего его общества – и казался в этом обществе чужаком и мятежником. Недоброжелатели не видели в нем даже искры таланта. Друзья не понимали в полной мере, как много он сделал для русской литературы. Десятилетия после нелепой гибели на Кавказе его имя было под запретом – даже после смерти императора Николая Павловича, самого высокопоставленного из его недругов.
Может, поэтому современники не сразу поняли, какого художника слова потеряли. И не сразу стали собирать материалы к биографии. Историю его жизни пришлось складывать буквально по кусочкам, благо сохранились письма – его и к нему, воспоминания немногих друзей, но больше – людей плохо его знавших или почти с ним не знакомых. Даже портреты, которые сохранились, писаны словно не с одного человека – каждый художник изображал «своего» Лермонтова. Причем таким, каким сам Лермонтов хотел предстать перед портретистом. Неудивительно, что его биографам приходилось не проще, чем живописцам. Они пытались написать портрет его судьбы. И у всех получался «свой» Лермонтов.
Вся его жизнь укладывается в несколько строк: детство провел в Тарханах, недолго учился в благородном пансионе и университете в Москве, потом – в школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в Петербурге, был трижды выслан в армию на Кавказ, наконец – убит на дуэли. Всей этой жизни было отпущено двадцать шесть лет, семь месяцев и семнадцать дней. Но этих двадцати шести лет, семи месяцев и семнадцати дней оказалось довольно, чтобы его имя навсегда осталось в русской литературе. Словно бы течением этой жизни руководила судьба или рок – называйте как вам больше нравится. Трагическая и ранняя смерть добавила к портрету его судьбы и вовсе сочные роковые мазки.
Перед последним отъездом на Кавказ он начал писать повесть «Штосс» – совершенно мистическую – роковой номер квартиры, который снится его герою, роковой портрет на стене, роковое стечение обстоятельств, роковая встреча с судьбой, роковая игра с судьбой в карты. Ставка: жизнь или смерть. Обыграл его герой судьбу или нет, так и осталось неизвестным: повесть он не дописал. Не успел. Но свою судьбу – не обыграл: тем же летом в страшную грозу погиб на дуэли, убитый старым товарищем по юнкерской школе. И вроде бы не должен он был ехать в Пятигорск, где поджидала его смерть, но в последнюю минуту изменил решение – подбросил монетку. И монетка выпала стороной смерти…
Вся его недолгая жизнь полна подобных совпадений, словно бы из двух возможностей развития событий – плохой и наихудшей – он всегда выбирал наихудшую. Для него, для его жизни, все последствия выбора были печальны, они приводили к резким переменам – нежелательным, несчастным, непоправимым. Но для дела, которым он занимался, для литературы они оказывались благими. Чем больнее играет душой судьба поэта – тем громче и чище звучит его лира. Это – непреложный закон, хотя ничего хорошего самому поэту он не сулит. Счастья в личной жизни, которого желают именинникам, с таким предначертанием души не бывает. Дар небес для поэта становится его проклятием. Лермонтов это понимал, хотя невыносимо желал быть счастливым и отыграть у злой судьбы и лиру, и счастье. И не раз писал об этом пронзительные и горькие стихи – с такой прямотой и искренностью, которая одна и делает рифмованные строки поэзией.
Увы! В этих стихах открывалась не только душа самого поэта, но и очертания будущего, которое уготовила ему судьба. Здание судьбы, как известно, можно окинуть взглядом только в ретроспективе. А пока оно строится – это всего-то отдельные кирпичи, и от того, как встанут эти кирпичи – просто в ряд или с арками, и какое будет здание – с замысловатыми фигурами при дверях, с вензелями и колоннами или же с недостроенными проемами и незавершенными стенами, без крыши и с обвалившимися потолками, – зависит и общий абрис судьбы к моменту смерти. Это потом, из нашего далека, можно всплескивать руками и недоумевать: «ну как же он этого не видел?!», «ну зачем же он был так своеволен?!» – а из его «там и тогда» и здания-то никакого нельзя было увидеть. Только отдельные кирпичи. Удивительнее другое: Михаил Юрьевич Лермонтов выстроил такую неординарную конструкцию, словно бы у него перед глазами имелся завершенный проект собственной судьбы. Словно он точно следовал намеченному судьбой плану.
Значит, в план судьбы входила его ранняя смерть? Многих возмущает такая несправедливость! А чего бы он достиг, рассуждают они, если бы прожил подольше? Не прожил. И не стоит по этому поводу ни скорбеть, ни гадать, каких шедевров литература лишилась. Его славе вполне хватит и того, что он успел. А остальное – неважно. Кшиштоф Камиль Бачинский, прекрасный польский поэт, прожил и вообще двадцать три года. А Артюр Рембо, гениальный французский поэт, прожил тридцать семь, но стихи перестал писать в двадцать. И это – тоже судьба. Пятна рока, не видимые другим отметины будущего, которые творческая душа собирает как пазлы. И если правильно сложит – вот и получается единственная в своем роде жизнь.
А мы потом ищем мистику, рассуждаем о небесных откровениях и проклятиях, пытаемся голыми руками поймать выпущенную в сердце творца пулю или остановить стремительно падающий на его шею нож гильотины. Но все – напрасно. На Гревской площади палач поднял в воздух отрубленную голову Андре Шенье. Уже отошла из Ливорно шхуна «Ариэль», на которой утонет Перси Биши Шелли. Уже хлынул греческий ливень, который сведет в могилу Джорджа Байрона. На Черной речке упал на снег смертельно раненный Пушкин. Уже прицелился в грудь Николая Гумилева безвестный красноармеец. Уже взял на мушку беспечного Джона Леннона искатель славы Марк Чепмен. Бессмертие покупают ценой жизни. Прошлое нельзя переиграть. Будущее можно сделать прошлым только прожив его. А творец – пребывает в настоящем. Это его счастье и его беда. И любой его выбор – правильный.
Орел или решка?
Орел? Решка? Или ребром?
Жизнь или смерть?
Жизнь? Смерть? Бессмертие?
Судьба Лермонтова распорядилась даровать ему бессмертие. Сколько раз он мог сделать шаг в сторону, уклониться от рокового выбора – но словно следовал по лекалу, отмеченному судьбой! Делал выбор, от которого его отговаривали, пытались остановить, умоляли одуматься… Давайте же вглядимся попристальнее в его жизнь, попробуем найти в ней узловые моменты, развилки судьбы, разберемся, как работает роковое предназначение, посмотрим, что в его жизни от выбора человеческого, что – от предначертания рока. И не является ли человеческий выбор в то же время и роковым предназначением?
Существует латинская поговорка: «Желающего судьба ведет, нежелающего – тащит». Не будем уподобляться римлянам и гадать по внутренностям животных. Мы просто будем читать Лермонтова – его письма, его заметки, его прозу и стихи. Ибо, если вы хотите вникнуть в роковые тайны его судьбы – доверьтесь словам главного свидетеля на Суде Вечности – самому Михаилу Лермонтову.
Итак, начнем?
Часть 1
Тарханы
Темные тайны рождения
Как всякую летопись несчастий, эту историю следует начинать с начала. Не с того начала, которое обычно открывается панорамой московских событий осени 1814 года, когда в ночь со 2 на 3 октября (по старому стилю) безымянный младенец мужского пола сделал свой первый вдох, а с событий провинциальных, за год до вторжения в Россию армии Наполеона. Почему нам это столь важно? Да потому, что сегодня официальную биографию Михаила Юрьевича хорошим тоном стало пересматривать. И по этим новым разысканиям никакого младенца мужского пола в Москве, в доме Толя у Красных Ворот, в ночь со 2 на 3 октября не рождалось.
Чеченская искательница лермонтовской правды Мариам Вахидова «порождает» его в 1811 году. Само собой, порождает не от Юрия Петровича Лермонтова. И одним росчерком пе… простите, парой ударов женской ручки по клавиатуре превращает в бастарда. Таковые попытки делались и раньше благодаря, так сказать, сбору устного народного творчества, но в дате рождения никто не сомневался. Для обвинения в бастардстве в целом не столь уж важно, какой там был год – 1811-й или 1814-й. Для госпожи Вахидовой это важно по очевидной причине: несчастная девица Арсеньева никак не могла бы забеременеть от абрекского кандидата в папаши поэта в 1814 году, поскольку о событиях этого 1814 года известно и из воспоминаний современников, и из «показаний» ее матушки Елизаветы Алексеевны, урожденной Столыпиной. А вот 1811 год практически в истории семейства Арсеньевых не отражен. И не беда, что первый биограф Лермонтова, начавший свою трудную работу в последней четверти 19 века, когда запрет на упоминание имени поэта был снят, объездил – по его словам – все отечество в поисках сохранившихся документов, писем, рукописей поэта, устных воспоминаний о нем и создал тот каркас, на коем базируется все, что мы знаем о Михаиле Юрьевиче. Несмотря на то что после гибели внука Елизавета Алексеевна раздала все его вещи, избавилась от всего, что он написал, истребила любое напоминание о нем, Павел Висковатов собрал целый том свидетельств. Наше право – доверять им или не доверять. Как наше право – вводить новые документы, если они есть.
Увы! Документов в поддержку версии, что Михаил Юрьевич родился в 1811 году, не существует. А за 1814 год Елизавете Алексеевне было выдано свидетельство из Московской Духовной консистории, когда ей срочно потребовались бумаги, чтобы определить Мишеньку в хорошее учебное заведение. Конечно, в схеме изысканий госпожи Вахидовой сей документ проще всего объявить обычным подлогом. Право, чего не сделает богатая барыня, дабы узаконить горячо любимого бастарда – последнее, что оставила ей после своей ранней смерти единственная дочь? В защиту своей версии далеких от нас событий исследовательница ссылается на Ираклия Андроникова. Якобы однажды, сильно пьяненький, он сознался, что Лермонтов наш на самом деле – никакой не Лермонтов, а бастард. И поскольку захмелевшего лермонтоведа тащил в гостиницу чеченский коллега, то настоящий отец поэта был назван чеченцем. В трезвом виде Андроников никаких таких порочащих честь поэта высказываний себе не позволял. Хотя почему-то на него ссылаются и создатели иных версий происхождения Лермонтова.
Мариам Вахидова «доказывает», что отцом Михаила Юрьевича был предводитель чеченского сопротивления Бейбулат Таймиев, которого в России писали Тайми Биболт, он якобы совершил налет на станицу Шелкозаводская, где в имении Акима Акимовича Хастатова гостила пятнадцатилетняя Машенька Арсеньева, и забрал эту Машеньку в заложницы, точнее – в наложницы. А потом между ними вспыхнула любовь до гроба. Само собой, документальных свидетельств у исследовательницы нет никаких. Только стихи Маши Арсеньевой из альбома да стихи самого Михаила Юрьевича, из коих при старании можно вычитать все что угодно. Зато какой простор для предположений! Упоминает барышня о несчастной любви, разлуке и чужой стороне – все ясно: «запретная» любовь к абреку по лекалу мыльных опер, потом насильственный увоз в Тарханы и мечта соединиться со своим возлюбленным, осложненная неожиданным последствием – беременностью. А то, что у книжных барышень в начале 19 века мода была такая – писать в альбомы стихи о несчастной любви, так это не в счет. Зато нам вверяют как великое откровение сведения, что отчаявшаяся Машенька пыталась сгубить и себя, и будущего ребенка, травясь уксусом. И что пила она этот уксус регулярно на протяжение шести лет – с 1811 года, когда почувствовала утолщение живота, и до 1817 года, когда отрава наконец-то подействовала.
Самое смешное, что исследовательница сама себе противоречит: захотела бы Машенька расстаться с жизнью, так хлебнула бы не разведенный уксус, а эссенцию, столовый же уксус барышни использовали совсем для иных целей – считалось, что это лекарственное средство делает кожу белой и матовой. Его, чего греха таить, пили еще в начале следующего века, и все для тех же целей. Правда, в ту эпоху к уксусу для наведения особой изысканности и утонченности добавляли еще и атропин – закапывали в глаза, чтобы блестели, а зрачки делались огромными. Красота, как всем известно, требует жертв. Откуда, кстати, Мариам Вахидова почерпнула «уксусную историю»? Из книги о Лермонтове Татьяны Толстой! Из… художественного произведения. И даже процитировала, что Машенька «пила иногда рюмочками уксус и говорила, вздыхая, что от этого скорей можно умереть». Ну, если шесть лет – это «скорей», о чем тогда вообще речь? Спорить с такими «фактами» смысла нет.
Правда, другие версии бастардства Михаила Юрьевича ничем не лучше. Уважаемый лермонтовед Владимир Захаров нашел в бумагах своего покойного учителя В. А. Мануйлова неопубликованную статью с заманивающим названием «Лермонтов ли Лермонтов?». И, конечно же, опубликовал. Статья была связана с фольклорным материалом, собранным в Тарханах еще в тридцатые годы минувшего века. Местные крестьяне, ни один из которых не мог бы помнить Лермонтова, поскольку столько не живут, рассказывали, что слышали будто бы Лермонтов на самом деле родился не от своего отца-дворянина, а от кучера, которого барышня сильно полюбила. Правда, о годе рождения крестьяне ничего не говорили и официальную дату не оспаривали. А про кучера, в имени которого путались, говорили, что, как только помещица Арсеньева поняла, что ее дочка беременна, кучера сразу погнали вон. Машу, чтобы грех покрыть, тут же выдали замуж. Никаких документальных подтверждений «кучерской версии» тоже конечно же нет и не может быть. Да и рассказывали Мануйлову эту историю не старцы, которые могли бы знать ее в пересказах отцов и матерей, а… тарханские школьники. Иными словами, дошла она даже не через третьи, а, наверное, через десятые руки…
Еще один вариант темной тайны рождения поэта озвучили Савелий Дудаков и израильский ученый Моше Надир (псевдоним Ицхака Райза) – они сделали отцом поэта личного врача Елизаветы Алексеевны Ансельма Леви (или Левиса, как тогда писали). Французский еврей Леви якобы пользовал не только Елизавету Алексеевну, но и Марию Михайловну. Получается, Арсеньева была не так строга к согрешившему с ее дочерью доктору, если не прогнала его прочь. Напротив, он с младенчества лечил и маленького Мишу, только права не имел признаться, что он – его настоящий отец! Моше Надир считает, что без доктора не обошлось: он предлагает посмотреть на портреты отца и матери поэта, чтобы убедиться – нет, не Юрия Петровича сынок. И по цвету кожи, и по цвету глаз и волос – француз, испанец, итальянец, еврей, но не русский, пусть и с предками шотландцами в седьмом колене. Вероятно, желание сделать из мсье Леви отца поэта возникло из-за внешности доктора: маленький, страшненький, с бородавкой на носу и подслеповатый… А то, что, по воспоминаниям современников, взяли его в дом уже после рождения ребенка, – так это мелочи…
Сами понимаете, в свете подобных изысканий проверенная официальная версия со скоропалительной помолвкой и последующей, не отраженной документально, свадьбой Марии Михайловны Арсеньевой и Юрия Петровича Лермонтова представляется вполне убедительной. И надо обладать удивительно извращенным умом, чтобы поверить в отцовство врача, кучера или же абрека. Конечно, истории неравной любви случались и при жестких сословных границах, характерных для начала 19 века, но… не с этими персонажами. Романтическая трагедия страсти к горцу? Усадебная драма любви к ученому доктору? Пошлый водевиль увлечения девицы кучером? Мария Михайловна Арсеньева была девушкой совсем иного толка.
Машенька. Любовь – причина смерти
Машенька была всего на четыре года старше Пушкина. Из тех дворянских барышень, которые запоем читали французские романы, музицировали на фортепьяно и рукодельничали. Красавицей она не была. Большеглазая, бледная, темноволосая. Задумчивая. Как писал о ней Висковатов: «Марья Михайловна, родившаяся ребенком слабым и болезненным, и взрослой все еще выглядела хрупким, нервным созданием». В начале 1810 года, когда в Тарханах давали рождественское елочное представление, девушку постиг страшный удар: она потеряла отца.
Елизавета Алексеевна была женщина упорная, напористая и бескомпромиссная. Первый ребенок в многодетной семье Алексея Столыпина – друга, как он любил хвалиться, самого графа Орлова. Елизавета Алексеевна была высокая, дородная, крепкая и с совершенно мужским характером. От отца она унаследовала редкую практичность и здравомыслие. Муж ее, Михаил Васильевич Арсеньев, был натурой иной – широкой и увлекающейся. Трудно сказать, была ли между супругами любовь изначально или же, как большинство браков, и этот был заключен по расчету, но, скорее всего, девицу Елизавету отец выдал за друга молодости Василия Арсеньева, чтобы породниться с человеком, к которому питал самые искренние чувства. В молодости братья Арсеньевы и Столыпин служили вместе, только Арсеньевы в службе так и остались, а Столыпин занялся хозяйством и сделал большие деньги на производстве спиртного. Тогда это мероприятие именовалось винными откупами. С друзьями Арсеньевыми отец Елизаветы не порывал, они нередко встречались, благо имения находились в относительной близости. Молодой чете было куплено новое родовое гнездо – Тарханы, имение продавалось по дешевке.
 М. М. Лермонтова (мать поэта)
Неизвестный художник (1810-е)
Привыкшая к строгой экономии, скуповатая Елизавета Алексеевна желала наладить в Тарханах стабильный быт, но столкнулась в лице мужа совсем с другим взглядом на жизнь. Михаил Васильевич жил на широкую ногу, денег считать не желал, зато удовлетворял все свои прихоти, чем и вызывал раздражение супруги. Он любил красивые вещи, не скупился покупать понравившиеся диковины и даже завел у себя театр. Театром, конечно, в конце 18 века никого уже удивить было нельзя, но это его увлечение происходило не из стремления к моде, а из страстной любви. Он сам выискивал полюбившиеся пьесы, сам их ставил и сам же в них играл. Елизавета Алексеевна этой театральной страсти не разделяла, но терпела. А он ожидал от крепко сбитой молодой жены многочисленного здорового потомства. Увы! Живой на свет появилась только хилая дочка. И роды были такие тяжелые, что после этого Елизавета Алексеевна детей иметь не могла.
Вот эта слабая девочка Мария и стала потом матерью Михаила Лермонтова. Болезненной она осталась и на всю жизнь. Видимо, поэтому и получила сугубо домашнее воспитание. Тихая, замкнутая, молчаливая, послушная, она полностью разделяла отцовские увлечения. Для нее Михаил Васильевич устраивал праздники – значит, звучала музыка, пели песни, играли пьесы. А с женой отношения у него разладились совершенно, и Михаил Васильевич нашел себе предмет для страстных воздыханий – хорошенькую соседнюю помещицу Мансыреву, бывшую замужем за офицером, который все время пребывал в разъездах по службе. Тоже любительницу музыки и театра. Эта любовь и стала причиной его смерти. В начале января 1810 года, когда в Тарханах собирались играть шекспировского Гамлета, и сам хозяин, переодетый могильщиком, ожидал свою драгоценную гостью, слуга принес ему записочку, что предмет его страсти посетить спектакль не сможет – муж вернулся. Не в силах этого пережить, отец Машеньки не то принял яд, не то умер от разрыва сердца. По преданию, увидев мертвое тело мужа, Елизавета Алексеевна воскликнула: «Собаке – собачья смерть!..» И буквально на следующий день отбыла с дочерью из Тархан, предоставив хоронить и оплакивать своего хозяина челяди. Машеньке в тот год исполнилось пятнадцать лет.
Машенька – все, что у Елизаветы Алексеевны осталось, единственная наследница. Мать ее любила, но страшно боялась, что девочка унаследует от отца его беспечность и пылкость натуры. Прежде, при жизни Михаила Васильевича, Машеньку было решено отправить учиться в Смольный институт, в Петербург. После смерти мужа Елизавета Алексеевна это решение изменила. Она хотела быть уверена, что дочь хорошо устроит свою судьбу. Очевидно, Елизавета Алексеевна испугалась петербургских соблазнов и случайных встреч с молодыми людьми. До пансиона Маша так и не доехала. После некоторого времени проживания в Пензе осиротевшая семья вернулась в Тарханы и занялась приведением дел в порядок. Первое, что надлежало предпринять, – перевести на себя оставшееся от мужа наследство. Часть этого наследства была тут же, в Тарханах, а часть – в имении Арсеньевых в селе Васильевском. Вот туда-то в 1811 году и отправились Елизавета Алексеевна с дочерью Марией Михайловной.
Дело о разделе наследства требовало, очевидно, частых поездок. И Маше в Васильевском нравилось: дом Арсеньевых был шумный и веселый, всегда полно гостей. Именно там Машенька и встретила обаятельного соседа Арсеньевых – Юрия Петровича Лермонтова. Юрий Петрович только что вышел в отставку из армии – якобы по болезни, но на самом деле потому, что в том году умер его отец Петр Юрьевич, и капитан Лермонтов, согласившись на отставку без выплаты пенсиона, приехал домой к матушке и сестрам. Само собой, он посетил гостеприимных Арсеньевых. Маша увидела Юрия, Юрий увидел Машу.
Елизавета Алексеевна была в ужасе: не такого мужа для своей Маши она желала. Лермонтов был крайне беден, крайне легкомыслен, но очень хорош собой. Тарханская помещица хотела устроить судьбу дочери так, чтобы та была за мужем как за каменной стеной, но Маша стояла на своем решении твердо, да и тетки Арсеньевы тоже встали на ее сторону. Елизавета Алексевна дала согласие, чтобы молодые обручились. А год спустя началась Отечественная война, и капитан вернулся в действующую армию. И даже, как пишут некоторые исследователи, был ранен и попал в госпиталь, а невеста его Марья Михайловна ездила его проведать.
Документов о заключении между ними брака не сохранилось. Венчались они не в Тарханах, а, скорее, в Васильевском. И разлучить их Елизавете Алексеевне не удалось. Так что не стоит искать Михаилу Юрьевичу в отцы ученого еврея, деревенского кучера или чеченского повстанца. Отца его звали Юрием Петровичем. И свою фамилию он передал не бастарду, а своему родному сыну.
Юрий Петрович
Первая роковая отметина. Знак судьбы
За все недомолвки, за все темные пятна, покрывшие правдивую историю любви Маши Арсеньевой и Юрия Лермонтова, благодарить мы должны Елизавету Алексеевну. Брак она, так же как и большинство ее современников, рассматривала не как соединение любящих сердец, а всего лишь как способ возвысить свой род либо же получить богатство. Богатства у капитана Лермонтова не имелось. Своим родословием он, кажется, тоже особенно не интересовался, иначе не пришлось бы ему потом, когда теща потребовала, несколько лет собирать нужные бумаги о своем дворянском происхождении. Юрий Петрович был в понимании матери его возлюбленной вертопрах и ничего не стоящий человек. Только тогда, когда стало ясно, что ее отказ убьет Машу, Елизавета Алексеевна примирилась с выбором дочери. Примирилась, но даже семейные отношения молодых поставила под жесткий контроль.
 Ю. П. Лермонтов (отец поэта)
Неизвестный художник (1810-е)
Юрий Петрович, наверное, даже не догадывался, что радушное предложение поселиться в Тарханах не имеет ничего общего ни с заботой, ни с любовью. Воспитанный в бедности, а потом на казенном содержании в кадетском корпусе, он и не предполагал, что теща просто не считает нужным выделять дочери приданое. В Тарханах у Елизаветы Алексеевны был хорошо налаженный быт, полная экономическая самодостаточность: своя церковь, свой кабак, свой кирпичный завод. Имея собственных четыреста с лишком крестьянских душ, Елизавета Алексеевна по смерти мужа не забыла разделить его наследство даже с дочерью – и отобрала установленную законом часть из двадцати семи душ, принадлежавших прежде Михаилу Васильевичу. Бабка Лермонтова из того, что ей причиталось, ничего никогда не упускала. Машу она, наверное, тоже считала своей собственностью и выпускать ее из своих рук не желала. Простодушный капитан был поставлен перед фактом: либо жить вместе с женой в Тарханах, либо – полная нищета. Ставить условия его теща умела. Будь у Юрия Петровича другое владение, кроме села Кропотова (точнее – половины этого села, поскольку вторую унаследовали три его сестры и мать), он бы мог просто увезти свою жену и зажить собственным домом. Но другого-то владения у него не имелось…
А теща предложила чудесный план, чтобы ему с женой не бедствовать: она пообещала передать управление Тарханами молодому зятю. Вроде как благодеяние. Тем более что Маше предстояло рожать. Юрий Петрович очень волновался, а Елизавета Алексеевна откровенно боялась родов дочери: она знала, что Маша слаба, и в Тарханах оставлять ее на повитух будет весьма неосмотрительно. Так что было решено в конце лета отправиться в более цивилизованное место. Нет, не в Пензу, где доктора были не лучше деревенских повитух, а в Москву.
Москва, в которую они ехали со всеми необходимыми запасами, была Москва 1814 года – погорелая и неуютная, но зато в этой Москве имелись надежные доктора, готовые спасти мать и младенца, если что-то пойдет не так. Насколько тяжело рожала Мария Михайловна, мы не знаем. Но предание донесло рассказ, как, приняв новорожденного, московская повитуха воскликнула, что этот младенец своей смертью не умрет (по одной версии) или что этот младенец – не жилец (по второй).
И верно: младенец был слабенький, а руки и ноги имел неправильной формы, зато большую голову, пухлые губы и страдальческие глаза. Любители искать отметины рока замечают по поводу этих преданий, что, мол, именно так и выражается родовое проклятие – в физическом уродстве. И обычно добавляют, что взгляд у младенца был не просто страдальческий, но еще и тяжелый, а глаза – черные. А некоторые доктора, большие любители ставить диагнозы великим людям, радостно восклицают, что по детским портретам Лермонтова уже знают, чем страдал их заочный пациент, – водянкой головного мозга, с нею он и родился. И добавляют, что слова повитух нужно понимать буквально: ребенок скоро помрет. А потом делают заключение: удивительно, что выжил, потому что в ту эпоху такие дети почти стопроцентно были обречены.
Младенец умирать не собирался. 11 октября его окрестили. Крестным отцом стал друг деда Машеньки Василия Арсеньева, дворянин Фома Хотяинцев, коллежский асессор, а крестной матерью – сама Елизавета Алексеевна. Правда, Юрия Петровича ожидал неприятный сюрприз: вместо родового лермонтовского имени Петр новорожденного нарекли Михаилом – так распорядилась Елизавета Алексеевна в память своего мужа-самоубийцы. Искатели все тех же роковых совпадений и тут снова потирают руки: как же, если наречь ребенка именем самоубийцы, то на него переходит тяжесть судьбы почившего, а то и вовсе сваливается проклятие. И винят бабушку поэта, что она неразумным имянаречением испортила жизнь внуку. Правда, вполне возможно, что любившая отца Машенька сама захотела дать мальчику имя деда, а Юрий Петрович, любя ее, и не возражал. Никто теперь не скажет, почему сын Юрия Петровича Лермонтова был назван не Петром, а Михаилом.
Везти в Тарханы слабую Марью Михайловну или, того хуже, маленького Мишу – побоялись, решили зимовать в Москве, чтобы младенец немного окреп, а лето провели в подмосковном имении Верещагиных. Только к осени семейство отправилось в Тарханы.
О жизни там молодых известно очень немногое, и все – со слов Арсеньевой. Якобы после родов Мария Михайловна была очень слаба, а Юрий Петрович искал утешений на стороне и завел амуры с жившей в доме не то гувернанткой, не то компаньонкой по имени не то Юлия, не то Сесилия. А когда Мария Михайловна посмела возразить и воззвала к его совести, ударил ее по лицу. Сведения, где была эта ссора и как именно бил Юрий Петрович жену, расходятся. Одни уверяют, что ссора произошла дома, другие – что в карете, и что молодые возвращались от соседей, где Юрий Петрович и был застигнут на месте преступления. Одни уверяют, что муж отвесил жене оплеуху, другие – что стукнул изо всех сил кулаком. В качестве красочного дополнения говорят еще, что потом он из кареты спрыгнул, а неуправляемые лошади понесли Марию Михайловну с горки, и чудом она тогда не умерла. Правда, в разлучницу Сесилию и ссору с рукоприкладством верят не все. П. Е. Щеголев считал, что слухи о недостойном поведении Юрия Петровича распространяла сама Елизавета Алексеевна. И не при жизни Марии Михайловны, а сразу после ее смерти, когда от Юрия Петровича нужно было побыстрее избавиться.
Как бы то ни было, предание гласит, что после этой ссоры Мария Лермонтова стала чахнуть и заболела не то сухоткой спинного мозга, не то чахоткой. Таяла она на глазах, но, сколько могла, ухаживала за болезненным сыном, который, хоть время пришло, все никак не мог встать на ножки и только ползал по застланному сукном полу. В 1817 году Юрий Петрович уехал по делам в Москву. И неожиданно получил известие, что его жена уже не может подняться из постели. Он привез из Москвы доктора, тот посмотрел и сказал, что ничего сделать для нее не может. Мария Михайловна кашляла кровью и задыхалась, так что, наверное, это была все же чахотка. Весной она умерла. И была погребена там же, в Тарханах. На ее могиле поставили памятник в виде сломанного якоря и на камне выбили надпись, что под ним покоится прах Марии Михайловны, и что житие ее было 21 год, 11 месяцев и 7 дней. Юрию Петровичу тут же было указано на порог. Через девять дней после смерти жены он покинул Тарханы. Малолетнего Мишу ему не отдали: Елизавета Алексеевна отговорилась болезнью внука и обещанием, если Юрий Петрович все же потребует отдать сына, – лишить ребенка наследства.
Юрий Петрович не стал рисковать будущим мальчика. Он сдался.
Если хотите – вот она, первая роковая отметина, которая терзала потом Михаила Юрьевича всю его жизнь. Сиротство при живом отце. Знак судьбы. И какой еще знак! Рвущий душу на части…
Бабушка
Ненависть к зятю
Старушка Арсеньева (а именно в таком качестве знали ее все тогдашние родственники и знакомцы, хотя Елизавета Алексеевна родилась в 1773 году, и в 1817, когда умерла Машенька, ей было всего-то 44 года) считала, очевидно, что жизнь ее прожита. Иначе зачем бы в том возрасте, когда светские дамы предпочитали скрывать свои лета или убавляли их, тарханская помещица их себе… прибавляла? Этому может быть только одно объяснение: старый человек требует к себе почтения и заботы. Перед бедным отцом Мишеньки она отлично сыграла роль старухи (а играть старуху начала аж в 1811 году, когда ей не было еще и сорока!), которую обижать – стыдно. Удивительное сочетание расчета, двоедушия и жажды иметь над родными людьми власть, поскольку своим умом они жить не имеют права.
Поместив молодую чету под домашний контроль, она, конечно, добилась не того результата, которого желала: Юрий Петрович, вместо того чтобы смиренно выказывать благодарность, пробовал проявить самостоятельность, а Машенька, видя в маменькиной заботе только гнет, который свел в могилу отца Михаила Васильевича, заступалась за мужа и плакала. Счастливой такую жизнь не назовешь. И хотя потом всем знакомым и незнакомым Елизавета Алексеевна жаловалась на непутевого зятя и обвиняла его в смерти ее Машеньки, в глубине души она, наверно, ощущала и собственную вину.
 Е. А. Арсеньева (бабушка поэта)
Неизвестный художник (нач.19 в.)
А жаловаться на Юрия Петровича она стала сразу же, как выдала дочку замуж. А когда зять стал «рыпаться», стали циркулировать те самые слухи – о том, какой он нехороший, какой жестокий, какой неблагодарный и какой ловелас. О том, как Машеньке не повезло с мужем, знали все адресаты писем Елизаветы Алексеевны. М. М. Сперанский, тоже близкий Столыпиным, назвал взаимоотношения зятя с Елизаветой Алексеевной «тяжким крестом», а вполне себе моложавую и крепкую родственницу – «бедной старушкой». Весь клан Столыпиных был на ее стороне.
Юрий Петрович, конечно, святым не был, но терпение проявлял ангельское. Иначе как объяснить, что молодые смирились с тем, что Арсеньева не выделила дочери законное приданое? Марии Михайловне было выделено это приданое в 25 000 рублей еще отцом, но молодая семья этих денег так и не увидела. Более того, теща составила даже заемное письмо, в котором как бы брала в долг у Юрия Петровича именно эту сумму. И обязалась ее выплатить:
«Лето 1815 года августа в 21-й день вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева заняла у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег государственными ассигнациями двадцать пять тысяч рублей за указные проценты сроком впредь на год, то есть будущего 1816 года августа по двадцать первое число, на которое должна всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он, Лермонтов, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному крепостному письму вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева, что подлинно у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег 25 000 заняла, в том и руку приложила».
Заемное письмо датировано 1815 годом, так что понятно всё: споры о приданом велись периодически, и споры эти были мучительны и противны зятю, и если имеется способ их разрешить при помощи этого своего рода векселя – так бога ради: придет 1816 год, теща рассчитается, и можно будет подумать, как устроить свою, независимую, жизнь.
Но молодые напрасно ожидали живых денег – не выплатила, а составила новое заемное письмо, и всё на ту же сумму. А после смерти дочери она больше всего боялась, что Юрий Петрович воспользуется этим письмом, и деньги «уйдут на сторону», то есть из арсеньевского дома. И написала новое заемное письмо точно по тому же образцу, написала, между прочим, через четыре дня после смерти Машеньки:
«Лето 1817 года февраля в 28-й день вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева заняла у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег государственными ассигнациями двадцать пять тысяч рублей за указные проценты сроком впредь на год, то есть будущего тысяча восемьсот осмнадцатого года февраля по двадцать осьмое число, на которое должна всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он, Лермонтов, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному крепостному письму вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева, что подлинно <у> корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег двадцать пять тысяч заняла, в том и руку приложила. У сего крепостного заемного письма артиллерии штабс-капитан и кавалер Афанасий Алексеев сын Столыпин свидетелем был и руку приложил. У сего крепостного заемного письма подполковник и кавалер Григорий Васильев сын Арсеньев свидетелем был и руку приложил. Сие заемное письмо писал крепостных дел писарь коллежский регистратор Александр Брызгалов. Запрещения нет, буде подлинно нигде запрещения – совершить по указам. Секретарь Игнатий Семенов 1817 года марта в первый день сие заемное письмо в чембарском уездном суде подлинником в книгу записал. В добавление за негербовый лист деньги двадцать пять рублей принял и совершил крепостных дел надсмотрщик губернский секретарь Ларион Егоров».
Зная мягкосердечие зятя, которое Елизавета Алексеевна считала просто слабостью воли, она могла бы «играть письмами» и дальше. Только страх, еще более сильный, что зять заберет Мишеньку насовсем, заставил ее расстаться с деньгами: она отдала их… в 1819 году и под особое условие, что внук остается до совершеннолетия с ней, бабкой, «бедной старушкой» сорока шести лет.
В чем причина такой ненависти к зятю? Только ли его бедность и, как думала она тогда, худородность Лермонтовых? Очевидно, нет. Как все молодые люди, Лермонтовы хотели жить привольно и приятно. В «привольно» входило желание ездить по гостям, совершать путешествия в Москву и Петербург, посещать светские вечера, а в «приятно» – покупать то, что им нравится, ни в чем себе не отказывать и прочее, прочее, прочее. Все это Арсеньева считала безделицей. Она вышла из рода Столыпиных, где сочетались природная бережливость и тяга к накоплениям на будущее – для детей, внуков, правнуков и т. д. Расточителей среди них практически не было. В пример зятю, желавшему вести нормальную обеспеченную жизнь, которой была достойна Мария Михайловна и о какой мечтал, наверное, он сам, пройдя через бедность собственной, теща ставила ежедневный труд и режим экономии. В Тарханах он накушался этим до отвращения. Сначала ценой послушания служило счастье Машеньки, а после ее смерти – счастье Миши.
Смерть дочери она пережила очень тяжело. И в то же время рациональная, хищная сторона ее натуры проявилась в том, что буквально сразу после похорон Елизавета Алексеевна поставила вопрос о Мише прямо и без всякой дипломатии: либо внук остается с ней и будет всем необходимым обеспечен, либо Юрий Петрович его забирает, но тогда не получит денег, оставшихся ему за Машей. Впрочем, этот ультиматум был несколько подслащен: отцу обещалось, что вопрос, где жить сыну, будет решен через два года, когда ребенок окрепнет.
Молодая старушка сумела поднять для защиты своих прав на внука всю столыпинскую гвардию. В ее пересказе поведение Юрия Петровича выглядело как поведение стяжателя, который жаждет отнять все самое ей дорогое и принадлежащее по праву. Недаром М. Сперанский, друг Аркадия Столыпина, брата Елизаветы Алексеевны, называл отца Лермонтова «страшным и, говорят, худым человеком», а Арсеньеву – «воплощенной кротостью и терпением». Во всяком случае, в переписке Столыпиных именно Елизавета Алексеевна считается пострадавшей стороной. Именно она «осиротела» со смертью Марии Михайловны, а не супруг Маши Юрий Петрович. С ним все было решено изначально: пусть отправляется туда, откуда явился, то есть в Кропотово. Он и отправился – один, без сына.
А Елизавета Алексеевна, изгнав ненавистного зятя, занялась первоочередными делами. Она решила полностью избавиться от печальных воспоминаний. Дом, в котором умерла дочь, а прежде отец Маши Арсеньев, она видеть не могла. Поэтому увезла внука в Пензу, а в Тарханах начались преобразования. Бабушка продала дом на снос, хотя снос был специфический. Тарханская помещица не желала продешевить, и дом продавался, так сказать, на вывоз, чтобы собрать его по чертежам на новом месте и в прежнем виде. Так выходило повыгоднее. Практически на месте снесенного дома она приказала поставить часовню – в память о дочери и муже. Взамен же большого тарханского дома был выстроен дом поскромнее – и расходов он требовал меньше, и никаких нехороших воспоминаний не хранил. Так что внуку Мишелю никакой памяти о матери и деде не оставили: разве что альбомы, в которых были записаны стихи про любовь и разлуку, да ее дневники, которые до потомков не дошли. Известно, что дневник матери (или дневники, тут современники путались) взрослый Михаил Юрьевич имел при себе всегда, но после его смерти дневника(ов) не нашли. В составленной полицией описи имущества, оставшегося от погибшего на дуэли поэта, никакого дневника нет. Может, остался в Тарханах, а может – спрятал от чужих глаз или уничтожил верный слуга.
Поступок Елизаветы Алексеевны – такое радикальное уничтожение памяти о близких людях – сложно понять, если не учитывать особенность ее характера: все, что травмировало Арсеньеву или навевало безрадостные мысли, она попросту предпочитала уничтожать. Очевидно, руководствовалась правилом: смотреть нужно вперед, а не назад.
В ее новом будущем не было ни мужа, увидев бездыханное тело которого Елизавета Арсеньевна изрекла «собаке – собачья смерть», ни болезненной дочери, посмевшей сделать собственный выбор и поплатившейся за это домашним заключением и ранней смертью, ни, тем более, – Юрия Лермонтова, разрушившего некогда ее планы на устроение будущего Машеньки.
Там был только маленький Мишель, носивший ненавистную ей фамилию Лермонтов. И уж его-то жизнь она собиралась устроить правильно, как подобает людям ее круга. Из своих рук эту жизнь она выпускать не собиралась.
Мишель
Жажда жизни и склонность к разрушению. Тарханский демон
В 1817 году, когда Юрий Петрович хотел забрать сына в Кропотово, он столкнулся с непримиримой позицией бабушки. Свое желание не отдавать внука она озвучила четко: деньги, обещанные за Машей и закрепленные заемными письмами, он получит, но Мишеля – оставим этот вопрос до совершеннолетия. Вот тогда-то и прозвучали приговором слова ее завещания с особыми условиями:
 М. Ю. Лермонтов (ребенком)
Неизвестный художник
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь. 1817 года июня 10 дня я нижеподписавшаяся вдова гвардии поручица Елизавета Алексеевна дочь по муже Арсеньева, будучи в твердом уме и совершенной памяти и пользуясь всемилостивейше пожалованной российскому дворянству 1785 года апреля 21 дня грамотой 22 статьею, постановила твердым и непоколебимым сие духовное завещание в следующем: лишась я Арсеньева мужа моего гвардии поручика Михайлы Васильевича Арсеньева и законной дочери, прижитой в супружестве с ним мужем моим Марьи Михайловны, на лицо коих учинено было мною духовное завещание прошлого 1807 года сентября в 30-й день и явлено Пензенской губернии в чембарском уездном суде, по которому по смерти моей завещевала и из движимого и недвижимого имения моего, состоящего Пенз. губернии, Чембар. уезда в селе Никольском, Яковлевское тож, дошедшего ко мне по купчей в 1794 году ноября в 13 день, от действительного камергера и кавалера Ивана Александровича Нарышкина, половину мужу моему, а другую половину дочери моей. А как во власти Божией лишась смертью означенного мужа моего и единственную от нас в браке прижитую дочь Марью Михайловну (на лицо коих то имение завещеваемо было), то с прекращением их жизни уничтожается вся сила той учиненной мною в 1807 году духовной. После дочери моей Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермантовым, остался в малолетстве законной ее сын, а мой родной внук Михаило Юрьевич Лермантов, к которому по свойственным чувствам имею неограниченную любовь и привязанность, как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить на службу его императорского величества и сохранить должную честь свойственную званию дворянина, а потому ныне сим вновь завещеваю и предоставляю по смерти моей ему родному внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову принадлежащее мне вышеописанное движимое и недвижимое имение, состоящее Пензенской губернии, Чембарской округи в селе Никольском, Яковлевское тож, по нынешней 7-й ревизии мужеска пола четыреста девяносто шесть душ с их женами, детьми обоего пола и с вновь рожденными, с пашенною и непашенною землею, с лесы, сенными покосы и со всеми угодии, словом все то, что мне принадлежит и впредь принадлежать будет, с тем однако ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г. Лермантова родственников и коим от меня его внука моего впредь не требовать до совершеннолетия его, со стороны же своей я обеспечиваю отца и родственников в определении его внука моего на службу его императорского величества и содержании его в оной соответственно моему состоянию, ожидая, что попечения мои сохранят не только должное почтение, но и полное уважение к родителю его и к чести его фамилии; в случае же смерти моей я обнадеживаюсь дружбой моей в продолжение жизни моей опытом мне доказанной родным братом моим артиллерии штабс-капитаном и кавалером Афанасием Алексеевичем Столыпиным, коего и прошу до совершеннолетия означенного внука моего принять в свою опеку имение, мною сим завещаемое, а в случае его, брата моего смерти, прошу принять оную опеку другим братьям моим родным Столыпиным, или родному зятю моему кригс-цалмейстеру Григорью Даниловичу Столыпину, в дружбе коих я не менее уверена; если же отец внука моего истребовает чем не скрывая чувств моих нанесут мне величайшее оскорбление: то я Арсеньева все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении.
К сей духовной вдова гвардии поручица Елизавета Алексеевна урожденная Столыпина руку приложила…»
Тяжесть этой приложенной руки была неимоверна. Привыкшая воспринимать своих крепостных как вещи, она как собственница относилась и к тем, кого любила. Внука Мишеля Арсеньева любила. Свою твердую руку она наложила и на него.
Но парадокс: не будь этой тяжелой руки Арсеньевой, Мишель мог просто умереть в детстве.
Мишель, как мы знаем, родился болезненным, таким оставался и в первые годы жизни. Мария Михайловна обильно окропляла его своими слезами и окружала любовью, но эта любовь ничем не помогала в деле исцеления. В то время, когда дети его возраста уже бойко бегали, он только ползал по накрытому сукном полу и чертил на нем мелом. Не помогло даже молоко кормилицы Лукерьи Шубениной, специально отобранной докторами для этого мероприятия. По обычаю кормилица оставалась при барчуке два года, но, поскольку ребенок был нездоровый, может, и дольше. О раннем детстве Лермонтов не помнил ничего, только песню матери, да и ту настолько смутно, что надеялся припомнить, хоть однажды услышав. Вместо материнского лица – размытый образ. И, вероятно, смерть матери осталась в его сознании где-то за кадром. Вся его память, как и думала бабка, стала формироваться уже в новом, лишенном прошлого, доме. Арсеньева очень надеялась, что такие перемены помогут и излечению ребенка. Но они не помогли.
И с 1817 года начались поиски средств исцеления. Слабые кривые ножки, которые не могут держать тела ребенка, кожа, покрытая мокнущей сыпью так, что к ней прилипает всякая одежда. Доктора, которым ребенка показывали, ставили известный детский диагноз – золотуха. Лечение тогда существовало одно – хорошо кормить, гулять на свежем воздухе и делать серные примочки. В Тарханах было и отличное питание, и много свежего воздуха, примочками пользовали регулярно, но Мишель не поправлялся. Арсеньеву особенно мучило то, что умственно ребенок развивался быстро, а физически оставался младенцем. Врачи давали в таких случаях обычные прогнозы: либо умрет, или же останется навсегда калекой, либо израстется и все пройдет. Золотуха! Тогда под этот диагноз попадали многие неинфекционные детские заболевания. И сегодня сказать точно, чем же был болен малолетний Мишель, уже невозможно.
Жажда жизни у маленького страдальца оказалась сильнее болезни: он все же встал на ножки. Для бабушки это означало одно – выживет, и, значит, нужно думать не только о лечении, но и о воспитании. Для воспитания были наняты гувернер Капэ из тех французов, которые попали в плен еще при Наполеоне и так и остались навсегда в чужой стране, и немецкая бонна Христина Ремер, которую в Тарханах звали Христиной Осиповной, а сам Лермонтов называл «мамушкой».
Для лечения Арсеньева взяла в дом французского еврея доктора Ансельма Леви, которого, как уже говорилось, Дудаков и Надир определили в отцы поэта. Но трудов доктора, наверно, оказалось для исцеления Мишеля недостаточно. И Елизавета Алексеевна решила действовать наверняка. Она была осведомлена о чудесах, которые творят кислые и горячие воды на Кавказе. И решилась ехать, благо там, в окрестностях Пятигорска, в станице Шелковая (или Шелкозаводская), жила ее сестра Екатерина Алексеевна, вышедшая замуж за «передового помещика» Акима Васильевича Хастатова. Между местными Шелковая называлась «земным раем».
Доподлинно неизвестно, когда Мишеля увезли в Шелковую в первый раз, но, скорее всего, в очень раннем возрасте, и от этой южной поездки осталось у него лишь смутное воспоминание. На уровне ощущений. Неизвестно также, сколько раз бабушка возила его в «земной рай» до 1825 года. Аким Шан-Гирей, сын племянницы Арсеньевой, на четыре года младший Мишеля, считал, что раза три. В первую поездку (или поездки) доктора отказались лечить больного ребенка местными грязями и водами, объяснив это тем, что пациент слишком мал. Надежда на мгновенное чудо развеялась. И в ход снова пошли традиционные серные примочки и кормление серным цветом. Это были годы, тяжелые для бабушки и мучительные для внука. Христианские рассуждения, что физические страдания очищают душу, тут никак не работают: в детском возрасте страдания – только страдания. Пребывающий в болезни с рождения, Мишель не замечал страданий, поскольку другой жизни, без них, просто не знал. Однако уже в том раннем детстве, наряду с физическим несовершенством тела, проявились задатки ума и таланты. У Елизаветы Алексеевны хватило любви и мудрости их не задушить, попросту сочтя проявлением болезни.
Один из биографов Лермонтова, Петр Шугаев, который – увы! – пустил в ход неприглядные деревенские слухи, о раннем детстве Мишеля пишет так: он «будучи еще четырех-пятилетним ребенком, не зная еще грамоты, едва умея ходить и предпочитая еще ползать, хорошо уже мог произносить слова и имел склонность произносить слова в рифму. Это тогда еще было замечено некоторыми знакомыми соседями, часто бывавшими у Елизаветы Алексеевны. К этому его никто не приучал, да и довольно мудрено в таком возрасте приучить к разговору в рифму». Страсть к рисованию и «говорение в рифму», конечно, напоминали Елизавете Алексеевне о покойном муже. С одной стороны, это радовало: не в Лермонтовых пошел мальчик. Но с другой – тревожило: вырастет – будет непрактичным.
В 1820 году бабушка снова отвезла внука на Кавказ, и на этот раз доктора разрешили ему лечение водами. Надежды Елизаветы Алексеевны оправдались: мокнущие язвочки зажили. От прошедшего недуга осталось лишь одно напоминание – кривые ноги. Но на этих кривых ногах внук стоял совершенно уверенно и выглядел вполне здоровым ребенком. Так что в Тарханы вернулся уже «чудесно исцеленный» мальчик. Но трепетное отношение к нему сохранилось. Бабушка боялась, что болезнь только отступила, но не побеждена. И буквально через год эти страхи оправдались: лет в семь Мишеля неожиданно поразила кошмарная детская инфекция – скорее всего, корь.
Об этом периоде жизни Лермонтов рассказывал устами своего героя Саши Арбенина: «Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презреньем улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы. Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие <цветы>, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь, опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении: он не мог ходить, не мог приподнять ложки. Целые три года оставался он в самом жалком положении; и если б он не получил от природы железного телосложения, то, верно бы, отправился на тот свет. Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой. Недаром учат детей, что с огнем играть не до́лжно. Но увы! никто и не подозревал в Саше этого скрытого огня, а между тем он обхватил всё существо бедного ребенка. В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грезами души. Он воображал себя волжским разбойником среди синих и студеных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах, при звуке песен, под свистом волжской бури. Вероятно, что раннее развитие умственных способностей немало помешало его выздоровлению».
Биографы Лермонтова по-разному трактуют это признание автора устами своего героя. Добавив в «медкарту» Михаила Юрьевича к неизвестному недугу еще и тяжелую форму кори, они больше интересуются проявлениями «дурного» характера, которым поэт, оказывается, обладал с детства. И получается у них малолетнее злобное существо, «чистый демон», систематически побивающий камнями кур и злодействующий над мухами, как потом будет злодействовать над людьми, доводя их до слез и исступления. То есть из обычного детского баловства (а Миша Лермонтов рос балованным ребенком, баричем, к нему из-за болезней воспитательные меры в виде розги не применялись) выводится скверный характер, доставшийся, очевидно, от Юрия Петровича (страшного и худого человека, по Сперанскому). Упоминания же лермонтовского Арбенина о дворовых девушках, которые ласкали его в детстве и сказывали сказы о волжских разбойниках, и вовсе превращаются в чудовищную глупость вроде крепостного гарема, созданного для любимого Мишеньки по воле Елизаветы Алексеевны. И портрет рисуется соответствующий: избалованный, злобный, развратный барчук, тарханский демон.
На самом же деле все проще: Мишель был живым и очень впечатлительным ребенком и, конечно же, привык, что все его желания исполняют и все ему подчиняются. Ведь в первые годы жизни его окружали лишь крестьянские дети, и бабушка, как только он достаточно окреп, чтобы резвиться, собрала из этих ребятишек «потешное войско», велела построить «укрепления», которые ее Мишель мог бы брать. Само собой, в этих играх мальчик был командиром, а остальные обязаны были ему подчиняться. Ведь и эти дети были «вещами» Елизаветы Алексеевны, а не свободными людьми. Ее Мишелю нужно учиться властвовать – он и властвовал. Все шло по плану, когда свалилась эта новая напасть – корь. А потом – долгое, трудное выздоровление.
«О, южные горы…» Первая любовь. Предчувствие смерти
После болезни внук на несколько лет оказался прикованным к постели. Он словно бы снова вернулся в тот младенческий возраст, когда не мог ходить. Теперь ноги тоже плохо его держали: сказалось долгое лежание, развилась мышечная слабость. Француз Капэ, по совету бабушки, стал обучать Мишеля верховой езде, и внук скоро в этом преуспел. Преуспел он и в фехтовании, уроки коего тоже давал Капэ. Но, как поняла бабушка, в Тарханах она Мишеля на ноги не поставит. Елизавета Алексеевна терпеливо дожидалась момента, когда мальчик немного окрепнет, чтобы снова отвезти его на Кавказ. Если в первый раз воды чудесно его исцелили, то и теперь вернут силу его мышцам. Мишелю было уже десять лет, и эту поездку он запомнил навсегда. Более того, по этим детским впечатлениям он строил потом практически все свои воображаемые миры: Испания, Италия, Шотландия его ранних стихов – на самом деле все это Кавказ.
В 1825 году по весне Елизавета Алексеевна отправилась в Шелкозаводскую с Мишелем, его бонной Христиной Ремер, гувернером Жаном Капэ, доктором Ансельмом Леви, Мишей Пожогиным-Отрашкевичем (ровесником внука и родственником со стороны отца) и крепостными слугами из Тархан. С ними же – как говорили тогда, «поездом» – ехали и три дочери брата Алексея Алексеевича, кузины Мишеля.
Брать ванны решили на Горячих и Кислых Водах, то есть в Пятигорске и Кисловодске, где у Хастатовых имелись собственные дома. Это были турлучные (глинобитные на каркасе из жердей) постройки с камышовыми крышами, довольно неприглядные на вид, зато – вблизи целебных источников. Лечение шло хорошо. Мишель заметно окреп, загорел под южным солнцем, прогулки по окрестностям вернули силу его ногам. А пребывание в горной стране пробудило и воспоминания от прошлых поездок, так что теперь он вполне мог считать Кавказ своей родиной наряду с Тарханами и Москвой. Даже в большей степени родиной, чем Тарханы, и по вполне понятной причине: Кавказ на впечатлительного мальчика производил гораздо большее впечатления, чем природа Пензенской губернии. Рассказы о набегах горцев и кровавых сражениях тоже не могли не вызывать острого интереса. Ведь его двоюродная бабка жила в постоянной опасности от набегов, и он гостил у нее в Шелкозаводской.
 Развалины на берегу Арагвы в Грузии
М. Ю. Лермонтов (1837)
Здесь все как-то сошлось – природа, история, нравы людей, и родство с этим миром он не мог не ощущать. Впрочем, и всякий поэт, приезжающий на Кавказ, оказывается в зоне притяжения Кавказа и любит его всей душой. Поэтом Мишель тогда еще не был, но перепады высот, темные ущелья, скалы, далекие снежные вершины, узкие дороги над пропастями, яркое бархатное небо, огромные звезды – все это не могло не оставить следа в его душе. Потому что душа у этого мальчика, еще не сочинявшего стихов, была душой поэта. Кавказ – лучшее, что могла подарить ему судьба, и худшее в то же время – потому что, поместив его счастливым летом 1825 года в район Пятигорска, она туда же отправила его и летом 1841 года – на погибель.
Летом 1825 года, на Кавказе, он впервые испытал первую влюбленность – в хорошенькую белокурую девочку, имени которой он не знал, а спросить постыдился. Об этой влюбленности он расскажет сам, в своих дневниковых записках. «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату; она была тут и играла с кузиною в куклы: сердце мое затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! Сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! И так рано! Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату… Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу; не поверят ее существованию – это было бы мне больно! Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет; с тех пор я ничего подобного больше не видел, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в этот раз».
Мариам Вахидова, ничтоже сумняшеся, расшифровывает кавказскую незнакомку как… черкешенку. Ну а что вы хотите? Если сам Михаил Юрьевич у нее – сын Бейбулата, так и первая любовь – из тех же краев, «голос крови» называется. Потом, после смерти Лермонтова, нашлись претендентки занять это место первой любви. И среди них – Эмилия Клингенберг, к тому времени жена… Акима Шан-Гирея. Она, ровесница Лермонтова, упорно твердила, что именно ее, белокурую и синеглазую красавицу девяти лет, видел тогда десятилетний Мишель. Судьба? О, судьба, судьба… если бы это точно было правдой. А правды не знает никто. Просто прекрасный образ, связанный с Кавказом…
Что же касается семейства Шан-Гиреев, то здесь, на Кавказе, Мишель познакомился с этими людьми, которые навсегда войдут в его жизнь. Шан-Гиреи в этот же год переедут, поддавшись уговорам Елизаветы Алексеевны, с опасного Кавказа в безопасную Апалиху, вблизи Тархан. А пока будут обустраиваться на новом месте, Арсеньева возьмет их в свой дом. Бабушка очень рассчитывала на то, что у Мишеля, наконец, появятся друзья его круга и почти его возраста. Аким (или Еким, как писал его Лермонтов) – младше на четыре года. Впервые он увидел Мишеля на Кавказе, и тот запомнился Акиму Шан-Гирею как смуглый мальчик, «с черными блестящими глазками, в зеленой курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, черных как смоль». Лермонтову шел одиннадцатый год, Акиму – седьмой. В смысле хронологии искать у Акима Павловича точности не стоит: ранние воспоминания смешались у него в один бесконечно длинный год, хотя прошло их, наверное, три. Мишель очень сблизился и с матерью Акима Марией Акимовной, которую называл «тетенькой», и ее мужем, «дяденькой» Павлом Петровичем.
Павел Петрович Шан-Гирей служил у Ермолова и вышел в отставку в 1818 году в чине штабс-капитана. Это был человек широкоплечий, высокий, с короткостриженой головой, который даже потом, в Апалихе, носил бешмет и черкеску. Настоящий кавказец, как называли боевых офицеров, сражавшихся против горцев. Неудивительно, что тарханский мальчик слушал его рассказы о кавказских походах с большим интересом. И эти рассказы подогревали интерес к Кавказу, тем более что Павел Петрович был, очевидно, хорошим рассказчиком и образованным человеком. К тому же он обладал особенным качеством: уважал противника, с которым его отправили сражаться. И хорошо знал нравы и обычаи горских народов. Мишель эти рассказы запомнил навсегда, а когда стал писать юношеские сочинения, то использовал пересказанные ему сюжеты, на этой основе и родились его «кавказские» поэмы («Измаил-бей», «Кавказский пленник», «Каллы», «Аул Бастунджи», «Хаджи-абрек»). Вряд ли стоит искать другой источник – его не было. Была нежная любовь к Кавказу, интерес к его жителям, уважение к храбрости его воинов – то, что он узнал от Павла Петровича. И была собственная позиция: слово в защиту тех, кто обречен покориться превосходящей силе. Снова увидеть Кавказ, и не глазами десятилетнего мальчика, а человека вдвое старше, ему предстояло только в 1837 году.
Но Кавказ, если хотите, действительно стал для него судьбой. Большая часть всего им написанного – о Кавказе. Если для Пушкина эти горы стали только вехой в биографии, если Лев Толстой захватил Кавказ только краем и написал на кавказскую тему не много, то у Лермонтова с Кавказом связана вся его недолгая жизнь. Он бывал там несколько раз в детстве, он стал неразлучен с «кавказской» семьей Шан-Гиреев, он был послан на Кавказ воевать, там он и погиб. Чем не воля рока?!
Какой странный путь от:
Хотя я судьбой на заре моих дней, О южные горы, отторгнут от вас, Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз: Как сладкую песню отчизны моей, Люблю я Кавказ. В младенческих летах я мать потерял. Но мнилось, что в розовый вечера час Та степь повторяла мне памятный глас. За это люблю я вершины тех скал, Люблю я Кавказ. Я счастлив был с вами, ущелия гор; Пять лет пронеслось: все тоскую по вас. Там видел я пару божественных глаз; И сердце лепечет, воспомня тот взор: Люблю я Кавказ!.. И двумя годами позже:
Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю об вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!.. Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, и в розовый блеск одеваясь, они, между тем как внизу все темно, возвещали прохожему утро. И розовый цвет их подобился цвету стыда: как будто девицы, когда вдруг увидят мужчину, купаясь, в таком уж смущеньи, что белой одежды накинуть на грудь не успеют. Как я любил твои бури, Кавказ! Те пустынные громкие бури, которым пещеры как стражи ночей отвечают!.. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое, иль виноградник, шумящий в ущелье, и путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безымянная речка, и выстрел нежданный, и страх после выстрела: враг ли коварный иль просто охотник… все, все в этом крае прекрасно. Воздух там чист, как молитва ребенка; И люди, как вольные птицы, живут беззаботно; Война их стихия; и в смуглых чертах их душа говорит. В дымной сакле, землей иль сухим тростником Покровенной, таятся их жены и девы и чистят оружье, И шьют серебром – в тишине увядая Душою – желающей, южной, с цепями судьбы незнакомой. До:
В полдневный жар в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я; Глубокая еще дымилась рана; По капле кровь точилася моя. Лежал один я на песке долины; Уступы скал теснилися кругом, И солнце жгло их желтые вершины И жгло меня – но спал я мертвым сном. И снился мне сияющий огнями Вечерний пир в родимой стороне. Меж юных жен, увенчанных цветами, Шел разговор веселый обо мне. Но в разговор веселый не вступая, Сидела там задумчиво одна, И в грустный сон душа ее младая Бог знает чем была погружена; И снилась ей долина Дагестана; Знакомый труп лежал в долине той; В его груди, дымясь, чернела рана, И кровь лилась хладеющей струей. Судьба?
Ученики и учителя. Внучок – баловень, домашний тиран?
Мишелю шел уже двенадцатый год, а образован он был для своего возраста слабо. Проще говоря, его учили стараясь не переусердствовать с нагрузками. Француз Капэ, кроме хорошего, яркого родного ему языка и воспоминаний о войне двенадцатого года, на которой он был ранен, попал в плен и чудом остался жив, да военных навыков – верховой езды и фехтования, – ничего ему дать не мог. При изучении французского он упирал на грамматику и заставлял ученика страницами списывать тексты упражнений. К семи годам мальчик делал это уже бойко. Немка Христина Осиповна Ремер научила его своему родному языку и привила любовь к немецкой литературе. Правда, желание бонны привлечь любовь ученика к Гёте едва не поставило бабушку и немку в тупик. Мишель тут же потребовал оленя, раз в книжке говорилось об Оленьем овраге! Тут же для него были приобретены детеныши оленя и лося. Судьба обоих животных, превращенных в материал для наблюдений над живой природой, печальна. Оленя, когда он вырос и стал стремиться на свободу, ходившие за ним крестьяне уморили голодом, а взрослого лося бабушка приказала забить на мясо.
Какие начатки общих знаний дал доктор Леви – сказать трудно. Но, скорее всего, развивал общий кругозор и интерес к естествознанию и математике. Крепостной художник поставил Мишелю руку и научил работать с красками. У кого мальчик брал уроки музыки – неизвестно. Известно только (из воспоминаний Акима Шан-Гирея), что он их ненавидел, хотя музыку очень любил. (Скорее всего, нотной грамоте и игре на фортепьяно учила его Мария Акимовна.) Он умел читать и писать на родном языке, и этому обучила его, скорее всего, старшая сестра Николеньки Давыдова, Пелагея, которую с этой целью и пригласили пожить в Тарханах, там она и жила с 1820 по 1824 год. Маленький Николай и кузен Миша Пожогин тоже жили в Тарханах и учились вместе с Мишелем. А тот в детстве больше наук любил игры либо пребывал в мечтах. Но его познания в учебных предметах были бессистемными и разрозненными. С такими знаниями нечего было думать о дальнейшем серьезном обучении. Бабушка это отлично видела, и теперь, когда Мишель стал вполне здоров, решила создать для внука «школу на дому».
Елизавета Алексеевна была дальновидна: Мишель не будет стараться, если не с кем соревноваться. И она превратила Тарханы в домашнее учебное заведение, пригласив учиться вместе с Мишелем подходящих по возрасту детей. Как прежде создала она для него «потешное войско», так сформировала теперь «домашнюю школу». В соученики Мишелю были определены оба его кузена (дети сестры Юрия Петровича) Пожогины-Отрошкевичи – Михаил и Николай, два брата Юрьевы, князья Максютовы – Петр и Николай, а также Аким Шан-Гирей, Николай Давыдов, были и другие мальчики, имена которых теперь неизвестны. Проще говоря, в Тарханах появился учебный класс. А у подрастающего Мишеля – друзья детских лет.
Шугаев (это именно он «нашел» младенцу Мишелю несуществовавшую бонну Сесилию Федоровну и описал сильный удар кулаком в лицо Марии Михайловне, повлекший ее смертельную болезнь), собравший о Лермонтове-отроке множество сплетен, иначе как маленьким деспотом Мишеля не называет. Так вот, из воспоминаний всех современников, бывавших в те годы в Тарханах, он выбрал только те, где Мишель был показан не в лучшем свете. Припоминал слова его детских друзей, что Мишель вспоминается с нагайкой в руках, писал о чрезмерной требовательности к другим детям и желании всегда настоять на своем. Ему вторил и родственник Елизаветы Алексеевны Илья Арсеньев: «В числе лиц, посещавших изредка наш дом, была Арсеньева, бабушка поэта Лермонтова (приходившаяся нам сродни), которая всегда привозила к нам своего внука, когда приезжала из деревни на несколько дней в Москву. Приезды эти были весьма редки, но я все-таки помню, как старушка Арсеньева, обожавшая своего внука, жаловалась постоянно на него моей матери. Действительно, судя по рассказам, этот внучок-баловень, пользуясь безграничной любовью своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана. Не хотел никого слушаться, трунил над всеми, даже над своей бабушкой, и пренебрегал наставлениями и советами лиц, заботившихся о его воспитании». Внучок-баловень, домашний тиран, мучитель бабушки, злой мальчик, изводивший ровесников… Только вот ведь: бабушка души в нем не чаяла (правда, по-столыпински), а друзья его детских игр на обиды не жаловались.
На самом деле тарханский барчук, конечно, чувствовал себя хозяином в доме бабушки и требовал от равных ему по рождению мальчиков полного повиновения, и это можно, конечно, расценить как деспотизм, если бы к самому себе он не относился таким же точно образом – если что обещал, то исполнял, даже когда это давалось большим трудом. Именно так и объясняли настойчивость Мишеля его друзья по детским играм. Учтем еще и то, что он долго считался больным ребенком, а ему пришлось учиться общаться с мальчиками на равных, без поблажек. Бабушка, устраивая школу, отлично понимала, что в детском обществе, где рано или поздно ее внук окажется, умение ладить со сверстниками ценится больше успехов в учебе. В этом плане «тарханская школа» свои задачи выполнила. Мишель привык к детскому коллективу. Другое дело, что ладил он только с теми, кого уже знал, а любое новое лицо воспринимал с недоверием. Своим внутренним миром, мечтами он и вообще ни с кем не желал делиться. И резко отшивал тех, кто пытался влезть в душу.
Для преподавания необходимых школьных предметов появились наемные учителя. Кроме того, что занятия языками вели уже известные – горбоносый француз Капэ и старушка-немка Христина Осиповна, к ним добавился еще и учитель греческого и латыни, грек по национальности, патриот своего отечества, бежавший после разгрома в Греции национально-освободительного движения. Мишелю древние языки не пришлись по душе, а грек, вероятно, был еще и отвратительным педагогом, так что, как рассказывал Висковатов, он кончил тем, что стал обучать местных крестьян скорняжному искусству – как из собачьей шкуры сделать приличный мех. В отличие от Мишеля крестьяне оказались хорошими учениками, да и преподавал им грек не латынь с древнегреческим, а практическую науку, которую знал лучше древних языков, и скоро в Тарханах расцвел скорняжный промысел.
Очевидно, в «тарханской школе» учили немного истории, немного географии, потому что в письме из Москвы «тетеньке» Марии Акимовне Мишель сообщал, что подготовке к экзамену в московский благородный пансион сильно помогли занятия в Тарханах. Однако в Тарханах серьезно учиться, как бабушка ни билась, Мишель все же не желал. Ему больше нравились занятия разными искусствами, особенно рисованием, лепкой и театром. Рисовать он стал раньше, чем начал говорить, потому неудивительно, что от мела он перешел к краскам и с удовольствием изображал все, что видит вокруг или воображает.
От поездки на Кавказ 1825 года в альбоме матери сохранился его рисунок: пруд в имении Хастатовых, мостки, на которых стоит сам автор, вид далеких гор, верстовой столб и бабушка у этого столба. Вахидова трактует эту картинку как отчаянное стремление мальчика остаться рядом со своим отцом Бейбулатом, однако это самый обычный детский рисунок. Может, окрашенный грустью, что лето идет к концу и пора уезжать, но никак не трагический и не на разрыв аорты. Интересно, какую сокровенную правду увидела бы исследовательница в другом творении Мишеля – в вылепленной из красного воска сцене спасения Александра Македонского Клитом во время перехода через Граник? Наверняка усмотрела бы и в Александре Двурогом портрет своего горца! Впрочем, как вспоминал Аким Шан-Гирей, больше всего юному скульптуру удались слоны и колесница, украшенные бусами, стеклярусом и фольгой. Мальчику вообще нравилось изображать героические сцены. Даже в старшем, уже подростковом возрасте, иллюстрируя свои поэмы, он с удовольствием изображает сражения, захват пленных, дикие скачки наперегонки со смертью.
Ему нравились герои, что поделать! Всем в этом возрасте нравятся герои, все сравнивают себя с героями. Великими полководцами, бесстрашными разбойниками, блистательными авантюристами. Миша Лермонтов еще не писал ни стихов, ни прозы. Аким Шан-Гирей вспоминал, что даже его сочинения, которые задавали им писать в Тарханах, ничем не выделялись из других школьных упражнений в изящной словесности. У него пока что было только одно средство отобразить мир – через рисунок или лепные фигурки. Причем сначала был только рисунок. Плоский мир. Потом, неожиданно, то, что прежде удавалось только нарисовать, стало обретать форму, выходить за границы плоскости. Теперь полюбившиеся сцены и лица можно было рассматривать со всех сторон, щупать пальцами, чувствовать фактуру материала. Мир иллюзий становился ближе. Это – как облака, на которые он обожал смотреть. Только фигуры в облаках были почти бесплотны, их уносило малейшим порывом ветра. А то, что творили его руки, – оно оставалось. Запечатленные формы. Запечатленные чувства. Пройдет совсем немного времени, и он поймет: то, что можно сотворить из бесформенного податливого воска, можно сотворить и из слов, если поставить их в правильном порядке, наполнив собственным дыханием. Но пока что он умел только лепить.
Страсть к лепке образовалась после всеобщего детского увлечения театром марионеток. Бабушка даже была вынуждена, чтобы доставить Мишелю и его товарищам удовольствие, выписать в Тарханы мастера по куклам, который изготовил все необходимое для детских представлений. И в доме начался полнейший восторг. Мальчики разучивали выбранные для постановки пьесы, а потом давали для взрослых представления. Сделанных мастером кукол оказалось мало, материал, из которых мастер их изготавливал, Мишелю не понравился, и он стал лепить кукольные головы из привычного ему воска. Лепка из воска напоминала ему другое излюбленное занятие – ваяние «скульптур» из мокрого снега, что он освоил совсем еще маленьким мальчиком и очень любил.
Но с такими, пусть и превосходными, умениями в серьезном учебном заведении делать было нечего. Увы! Это в лермонтоведении принято писать о тарханском обучении Лермонтова как о превосходном домашнем образовании. Однако кто были его учителя? Добрый и полюбивший своего питомца наполеоновский солдат, старая немка – они могли лишь научить говорить и писать на французском и немецком, пусть и свободно. Из естественных наук, географии и истории он знал очень немногое. Что же касается русского языка и литературы как учебного предмета – это была вообще нетронутая пустошь. Мишель писал со страшными синтаксическими ошибками, ставя знаки препинания как придет в голову. Практически ничего не читал: ему больше нравились подвижные игры, в основном – военные. Такова реальность его домашнего образования.
У московских детей, поступающих в благородный пансион при Московском университете, были совсем другие учителя – именитые, строгие, готовящие отроков точно по программе. Это стало понятно бабушке только в 1827 году, когда она привезла внука в Москву для зачисления в этот пансион. Михаил Юрьевич Лермонтов на фоне других мальчиков выглядел плохо подготовленным провинциалом, деревенским недорослем. Он к тому же считался чуть ли не переростком: в тот благородный пансион, на который уповала бабушка, принимали только до четырнадцати лет. С девяти! Не сидеть же великовозрастному Мишелю рядом с девятилетними детьми! Да и кто позволит? Ему нужно было поступить в класс, где учились мальчики постарше, но вот тут-то и выяснилось, что знаний, полученных в Тарханах, хватит для зачисления в начальный класс, но мало для обучения со сверстниками. А Мишелю – уже тринадцать. Через год будет четырнадцать. Времени почти не осталось. Не возьмут в пансион, придется отдавать в какую-нибудь военную школу. Военных школ бабушка боялась, потому что на войне убивают, и не за тем она растила Мишеля, вытаскивала его из болезней, ставила на ноги, чтобы нелепо потерять. Его будущее Елизавете Алексеевне виделось ясно: закончит пансион и сразу перейдет учиться в Московский университет, а оттуда выйдет уже с чином и займет в обществе подобающее место, как все Столыпины. Перед ним будут открыты все двери, выберет занятие по душе.
Увы, увы, увы! Хоть и выглядел Мишель гораздо младше своего возраста из-за небольшого роста, но метрику не подделаешь, а там ясно указан год, когда он родился. Хорошо хоть, что в сходной ситуации оказались и другие провинциалы. Детей привезли, а требования к познаниям чад оказались завышенными. И хотя Елизавете Алексеевне не хотелось вступать в расходы, ею не предвиденные, любовь к Мишелю и желание пристроить его в хорошее место взяли верх над бережливостью: она стала срочно искать для внука репетиторов, а чтобы тому не было одиноко – сговариваться со знакомыми, поселившимися в Москве по-соседству, – Мещериновыми, у которых было трое сыновей – Владимир, Афанасий и Петр. Об этом – чуть ниже. А сам Мишель еще не понимал, что так кончилось его затянувшееся тарханское детство и началось московское отрочество. Зачисление в пансион его волновало мало. Гораздо больше мыслей и чувств вызвала остановка по дороге в Москву в имении отца, Юрия Петровича.
Кропотово
Связь с умершей матерью. Завещание в 15 лет
Елизавета Алексеевна всеми силами старалась оградить внука от свиданий с отцом. Боясь навредить будущему сына, Юрий Петрович больше не заикался, что отберет его и увезет в родовое гнездо. Но попыток видеться хоть иногда – не прекращал. Сначала бабушка этих визитов боялась, выискивала предлоги, чтобы на время его приездов Мишеньку увезти к соседям или еще дальше, в Пензу, а то и просто прятала в самих Тарханах. Но, поскольку ей подкинули на воспитание Мишу Пожогина, утаивать внука стало сложнее. И, вероятно, между враждующими сторонами был выработан компромисс. Отец заезжал в Тарханы несколько раз в год, но тут же и уезжал. Тарханы были к нему негостеприимны. Очень редко ему удавалось договориться и взять мальчика к себе в Кропотово. Биографы тут друг другу противоречат: одни пишут, что вообще Мишель не бывал в имении Лермонтовых, другие – что пару раз бывал. Последние рассказывают: когда его приезжали забирать, Мишель жался к отцу и горько плакал. Пишут и другое: что он плакал, когда его отнимали от отцовской груди в Тарханах. Зная неуступчивый характер Елизаветы Алексеевны, в этом можно не сомневаться: плакал.
Впрочем, как все маленькие дети, он скоро о разлуке забывал. Во время долгой болезни Мишеля Арсеньева своего зятя в Тарханы не пускала. Объяснить это можно было хотя бы врачебными запретами. Потом ребенка увезли лечиться на Кавказ, потом начались «тарханские классы». Так что сына Юрий Петрович не видел несколько лет. А сын неожиданно получил невидимую связь с умершей матерью: подружился с «тетенькой» Марией Акимовной, которая Марию Михайловну знала и любила и, вероятно, рассказывала о ней. Мишель страдал, что совсем не помнит ее лица. Бабушка хорошо потрудилась над преобразованием Тархан: портретов матери в новом доме не осталось. Как и ее вещей. Все было роздано или сожжено. Зная, как Арсеньева поступила потом с вещами самого Михаила Юрьевича, можно сказать уверенно: она подчистила всё. Имелась только могила. Но что – могила?! Так что разговоры с Марией Акимовной дали пищу чувствам и размышлениям мальчика: какой она была? что любила? любила ли отца? Естественнее всего было спросить об этом у него самого. Но Мишель знал, что бабушка – отца не выносит. Не думаю, что погрешу против истины: Арсеньева просто не могла не жаловаться любимому внуку на его нехорошего папашу. И это вдалбливалось с раннего возраста. Но не вдолбилось. Характер у мальчика был упрямый. Отца он любил. Несмотря ни на что. Или – вопреки всему.
В Москву ехали через Васильевское, где жили Арсеньевы. Кропотово лежало по дороге. Так что в том 1827 году Мишель провел некоторое время в гостях у отца. Петр Вырыпаев описывал село отца так: «К дому вела широкая аллея серебристых тополей. Аллея разделяла сад на две половины, в одной был старый сад, а в другой, на южной стороне, молодой. Недалеко от дома, в западной стороне от него, на границе с полем, были расположены обычные хозяйственные постройки: кухня, ткацкая, конюшня, каретный сарай и два амбара, сделанные из дубового леса. Погреб, ледник и скотный сарай сложены из дикого камня, добываемого и поныне недалеко от усадьбы. Крыши у всех помещений были соломенные. На выгоне располагалось гумно. Там скирдовали снопы, молотили. Рядом с гумном – два плетневых овина, обмазанных глиной. Это нехитрое сооружение было тогда необходимо и в крестьянском, и в помещичьем быту. Как все усадьбы, кропотовское имение окружала канава, обсаженная акациями и березовыми деревьями».
Кропотово было куда беднее бабушкиных Тархан. Если Арсеньева получала в год около 20 000 рублей дохода, то Лермонтовы – только 300. Но в этом имении, в отличие от Тархан, память об умерших не уничтожалась. И сюда Юрий Петрович привез после смерти жены ее портрет. Теперь Мишель мог увидеть и запомнить ее лицо, хотя бы написанное на холсте. Кроме портрета отец хранил и один из альбомов жены, в него она записывала стихи – некоторые писала сама, другими ей отвечал Юрий Петрович. Еще, как писал Вырыпаев, в этом альбоме был: «акварельный рисунок: два дерева, разделенные ручьем. На рисунке чернилами рукой Марии Михайловны надпись по-французски:
Склонности объединяют нас, Судьба разъединяет. И, как ответ на это двустишие, карандашом написано другой рукой:
Ручей два древа разделяет, Но ветви их, сплетясь, растут. Это Мишеля тоже не могло не тронуть. Кажется, за недолгое пребывание в Кропотово отец и сын сблизились. Сблизились больше, чем того желала Елизавета Алексеевна. Но у нее была надежда, что с началом занятий в пансионе у ее внука не останется времени для досужих размышлений. Могла ли она даже предположить, что помнить об этом приезде в дом отца Мишель будет всегда?
Не только встреча с отцом была тому причиной. В Кропотово Мишель влюбился в одну из своих кузин. И даже два года спустя лелеял ее образ и посвятил ей длинное стихотворение под названием «К гению», где есть описание свидания на балконе деревенского дома и упоминание яблони, тирса, и золотой лиры, и вдохновения, рифмующегося с упоением. Эту яблоню он не отпускал из своей памяти, и стихи ей посвящал, и даже написал пятнадцати лет от роду завещание: «Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово: „люблю“, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: „безумец, что ты делаешь?“ Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: „Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и – пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!“».
Вот как глубоко врезалась в его память и эта яблоня, и эта девушка, и милое имение отца. Дабы эти родные (и чужие) места сохранили память о нем, на одном из старых тополей, идущих аллеей к входу в дом, он вырезал свои инициалы – М. Ю. Л. И странно подумать, что загаданное в детстве исполнилось, – да, одного имени его довольно, оно стало бессмертным.
Часть 2
Москва
Серьезное отношение к наукам. Первые стихи. Смерть гувернера
Судьба или бабушка – кто из них? Но все было сделано правильно. Миша Лермонтов, выпестованный в деревенских Тарханах, получивший подсказкой будущего в качестве родины своей души Кавказ, наконец обрел город, который будет любить нежно и беззаветно. Москву. В ней он родился. В ней он будет и взрослеть. Арсеньева могла отвезти его учиться и в Северную столицу. И столичные Столыпины очень даже рекомендовали ей Петербург. Но в противовес им московские Столыпины выступали за Первопрестольную. А пока Елизавета Алексеевна выбирала, много чего нехорошего произошло в отечестве. В мае 1825 года умер Аркадий Столыпин, в декабре произошел гвардейский бунт на Сенатской площади. Какой еще Петербург?! Альтернативы не стало. Миша должен расти в уюте и покое, а не в городе с недреманным полицейским оком. Значит, возвращение на родину? О, да! В Москву!
Мишин кузен и тезка Пожогин отправился учиться в кадетский корпус. Такой «карьеры» Елизавета Алексеевна своему внуку не желала. Два года она домашними силами приготовляла его к пансиону. Очень надеялась на помощь Дмитрия Столыпина, но тот умер зимой 1826 года от сердечного приступа. Не пережил волнений, последовавших за Сенатским бунтом. И полагаться теперь она могла только на себя да на способности Мишеля.
Способности – были, знаний – негусто. Осенью 1827 года Михаил Юрьевич в пансион не попал. Сразу обнаружились досадные упущения: не подготовлен по математике, музыке, истории, географии. Мальчики Мещериновы имели те же проблемы с домашним образованием. Из них и составился «московский класс». Математика Арсеньева нашла среди студентов, тот рад был подработке. Рисованию учил не крепостной самоучка, а настоящий художник с образованием – Александр Солоницкий. Историка сыскала с расчетом, чтобы потом он за внуком приглядывал и в пансионе. Кроме истории, он преподавал также латынь и русский язык. Этот историк, Алексей Зиновьев, оставил воспоминания о своем ученике, правда, довольно путаные – он смешивает даты, гувернеров Мишеля, порядок написания его первых стихов и т. п. «Бывши с 1826 до 1830 в очень близких отношениях к Лермонтову, – пишет Зиновьев, – считаю обязанностью сообщить о нем несколько сведений, относящихся к этому периоду, и вообще о раннем развитии его самостоятельного и твердого характера. В это время я, окончивши магистерский экзамен в Московском университете, служил учителем и надзирателем в Университетском благородном пансионе, для поступления в который бабушка М. Ю. Лермонтова Елизавета Алексеевна Арсеньева привезла его в Москву. Осенью 1826 года я, по рекомендации Елизаветы Петровны Мещериновой, близкого друга и, кажется, дальней родственницы Арсеньевой, приглашен был давать уроки, и мне же поручено было пригласить других учителей двенадцатилетнему ее внуку (тут неверно указан год. – Авт.). Этим не ограничивалась доверенность почтенной старушки; она на меня же возложила обязанность следить за учением юноши, когда он поступил через год прямо в четвертый класс Университетского пансиона полупансионером, ибо нежно и страстно любившая своего внука бабушка ни за что не хотела с ним надолго расставаться… В доме Елизаветы Алексеевны все было рассчитано для пользы и удовольствия ее внука. Круг ее ограничивался преимущественно одними родственниками, и если в день именин или рождения Миши собиралось веселое общество, то хозяйка хранила грустную задумчивость и любила говорить лишь о своем Мише, радовалась лишь его успехами. И было чем радоваться. Миша учился прекрасно, вел себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности… Лермонтов всегда был благодарен своей бабушке за ее заботливость, и Елизавета Алексеевна ничего не жалела, чтобы он имел хороших руководителей. Он всегда являлся в пансионе в сопровождении гувернера, которые, однако, нередко сменялись. Помню, что Миша особенно уважал бывшего при нем француза Жандро, капитана наполеоновской гвардии, человека очень почтенного, умершего в доме Арсеньевой и оплаканного ее внуком. Менее ладил он с весьма ученым евреем Леви, заступившим место Жандро, и скоро научился по-английски у нового гувернера Винсона, который впоследствии жил в доме знаменитого министра просвещения гр. С. С. Уварова». (А тут мемуарист совершенно запутался в гувернерах: доктор Леви не был таковым, а в наполеоновской гвардии служил не Жандро, а Капэ, который растил Мишеля с детства. – Авт.)
Мишель, действительно, был уязвлен тем, что его не взяли учиться из-за недостаточной подготовки. Он был мальчиком самолюбивым и любой провал воспринимал болезненно. К учению он теперь приложил все силы. Бабушка считала, что «Мишенька взялся за ум», стал серьезно относиться к будущему. Но это было, конечно, не так. Просто Мишенька не мог позволить другим мальчикам обойти себя. Он не любил и не умел проигрывать. Ради победы он трудился так, что бабушка стала бояться его усердия. Плох в математике? Он часами занимался математикой и стал хорошо в ней разбираться. Кроме того, обучился «математической игре» – шахматам и очень ее полюбил. Отстает в истории? Зиновьев докладывал бабушке о его успехах. Не знает нотной грамоты и не желает учиться музыке? Так было в Тарханах. В Москве ему взяли учителя по скрипке. Скоро и нотная грамота была освоена. Отказался в Тарханах от греческого? В Москве он засел за греческий, потому что без него в пансионе нечего было делать. Не знает латыни? Пишет с синтаксическими ошибками по-русски? Зиновьев готовил его по латыни и русскому. Заставлял связно излагать мысли, писать небольшие сочинения. Мишелю было мало упражнений. Он нашел замечательное средство учиться синтаксису – писал письма. Некоторые адресаты их бережно сохранили.
«Милая тетенька,
Наконец настало то время, которое вы столь ожидаете, но ежели я к вам мало напишу, то это будет не от моей лености, но от того, что у меня не будет время. Я думаю, что вам приятно будет узнать, что я в русской грамматике учу синтаксис и что мне дают сочинять; я к вам это пишу не для похвальбы, но собственно оттого, что вам это будет приятно; в географии я учу математическую; по небесному глобусу градусы планеты, ход их и пр…; прежнее учение истории мне очень помогло. Заставьте, пожалуста, Екима рисовать контуры, мой учитель говорит, что я еще буду их рисовать с полгода; но я лучше стал рисовать; однако ж мне запрещено рисовать свое. Катюше в знак благодарности за подвязку посылаю ей бисерный ящик моей работы. Я еще ни в каких садах не был, но я был в театре, где я видел оперу „Невидимку“, ту самую, что я видел в Москве 8 лет назад; мы сами делаем театр, который довольно хорошо выходит, и будут восковые фигуры играть (сделайте милость, пришлите мои воски). Я нарочно замечаю, чтобы вы в хлопотах не были, я думаю, что эта пунктуальность не мешает; я бы приписал к братцам здесь, но я им напишу особливо; Катюшу же целую и благодарю за подвязку.
Прощайте, милая тетенька, целую ваши ручки; и остаюсь ваш покорный племянник.
М. Лермантов»
«Милая тетенька» – это Мария Акимовна, мать Акима. Через год, когда приедет учиться Аким, он не узнает своего шумного и своевольного кузена.
«В Мишеле нашел я большую перемену, он был уже не дитя, ему минуло четырнадцать лет; он учился прилежно. M-r Gindrot, гувернер, почтенный и добрый старик, был, однако, строг и взыскателен и держал нас в руках; к нам ходили разные другие учители, как водится. Тут я в первый раз увидел русские стихи у Мишеля: Ломоносова, Державина, Дмитриева, Озерова, Батюшкова, Крылова, Жуковского, Козлова и Пушкина, тогда же Мишель прочел мне своего сочинения стансы К***; меня ужасно интриговало, что значит слово стансы и зачем три звездочки? Однако ж промолчал, как будто понимаю. Вскоре была написана первая поэма „Индианка“ и начал издаваться рукописный журнал „Утренняя заря“…»
За год, который Аким не видел Мишеля, произошли и другие перемены. Печальные. Умер гувернер Капэ. Это случилось довольно скоро после переезда в Москву – Капэ простудился, стал кашлять кровью и быстро сгорел от чахотки. Мишель горько оплакивал старого наполеоновского гвардейца. Десять лет они прожили бок о бок. Капэ научил его не только языку, фехтованию и верховой езде, он научил Лермонтова любить свободу и ненавидеть раболепие, отстаивать свою правду, защищать гонимых – французское свободомыслие дошло до тарханского мальчика из уст наполеоновского солдата. На события в той, постреволюционной, Франции Михаил Юрьевич смотрел глазами Капэ и годы спустя. Наполеон был для него окружен таким же ореолом славы, как и лорд Байрон. Капэ был честным, преданным, добрым. Иногда смешным. Например, по рассказам Акима Шан-Гирея, очень любил есть мясо молодых галчат и всячески рекомендовал это блюдо Мишелю. Мишель морщился и отказывался и называл деликатес из галчат падалью.
Вместе с Капэ умерла целая эпоха в жизни Лермонтова. Половина его жизни. В женском обществе в Тарханах Капэ заменял ему и деда, и отца. Бабушка на смерть француза смотрела спокойно и прагматично, она быстро нашла ему замену – Жана Пьера Жандро, французского эмигранта, из бывших при королевском дворе, закоренелого роялиста, уже старого, но еще галантного. Бабушкины знакомые этот выбор одобрили: хорошо воспитан. Мишель тоже его полюбил: старик был занятный. Лермонтов описал Жандро в своей поэме «Сашка», произведении частично автобиографическом. Мсье Жандро назван в поэме маркизом де Тэс:
Его учитель чистый был француз, Marquis de Tess. Педант полузабавный, Имел он длинный нос и тонкий вкус И потому брал деньги преисправно. Покорный раб губернских дам и муз, Он сочинял сонеты, хоть порою По часу бился с рифмою одною; Но каламбуров полный лексикон, Как талисман, носил в карманах он И, быв уверен в дамской благодати, Не размышлял, что кстати, что некстати. Его отец богатый был маркиз, Но жертвой стал народного волненья: На фонаре однажды он повис, Как было в моде, вместо украшенья. Приятель наш, парижский Адонис, Оставив прах родителя судьбине, Не поклонился гордой гильотине: Он молча проклял вольность и народ, И натощак отправился в поход, И наконец, едва живой от муки, Пришел в Россию поощрять науки… Увы! Мсье Жандро тоже прожил в доме Арсеньевых недолго. Он умер через год. И гувернером к Мишелю был нанят Федор Федорович Винсон, англичанин, который брал большие деньги. Но ему Лермонтов обязан знанием английского и приобщением к великой английской литературе. Уроки Винсона относятся уже к тому времени, когда Мишель поступил в благородный пансион. Возблагодарить стены этого учебного заведения стоит хотя бы потому, что там Миша Лермонтов начал писать стихи.
Благородный пансион. Двери Фортуны
В 1828 году Мишелю исполнилось четырнадцать лет. Лермонтову сильно повезло, что он родился 3 октября, а не 3 сентября. В последнем случае в пансион он вряд ли бы попал. А если бы он появился на свет 3 августа или даже 31 августа – то не попал бы на все сто процентов. Судьба? Судьба! «Опоздание» на месяц позволило ему проскочить в готовые захлопнуться двери Фортуны. Конечно, московский пансион смешно сравнивать с Царскосельским лицеем, где учился Пушкин. Хотя такие сравнения постоянно делаются. Лицей открылся в 1811 году, как раз за год до Отечественной войны. Царскосельский лицей был создан для детей аристократов, это было лучшее учебное заведение в стране. С замечательными учителями, с лучшей на тот момент методикой преподавания, с индивидуальным подходом к ученикам. Из Лицея выходили в высшие сферы, там воспитывались будущие государственные деятели. Программу этого учебного заведения разработал друг Столыпиных Сперанский, который мыслил по-государственному и знал, что первоклассных специалистов нужно пестовать с детства. Среди питомцев Лицея был не только поэт Пушкин, но и целая плеяда прославившихся впоследствии политиков, дипломатов, ученых.
Университетский благородный пансион был основан в 1779 году, и в нем первоначально также обучали детей из знатнейших семейств. В нем воспитывались Василий Жуковский, Александр Грибоедов, Владимир Одоевский, Дмитрий Фонвизин, Александр Тургенев и многие другие. Но время расцвета пансиона миновало. После Отечественной войны знатные семейства не слишком жаловали разрушенную Москву, детей они тоже предпочитали обучать в Петербурге. А в 1825 году пансион вызвал личное неудовольствие Николая I: многие его воспитанники оказались в рядах декабристов. Кто виноват? Система обучения: слишком много свободы. Николай Павлович посетил пансион в 1826 году, аккурат после казни пятерых декабристов, и тут же сменил все руководство – чтобы больше было порядка и меньше вольнодумства. Реформа в 1828 году, когда туда попал Миша Лермонтов, еще не обезобразила черты этого пансиона, но привилегий он лишился. Так в послевоенной Москве этот очаг знаний потерял популярность, и, созданный для воспитания высшей знати, пансион стал использоваться для обучения подрастающих дворян из семейств, не принадлежащих к высшему свету, московских и провинциальных, и последних было даже больше. Теперь провинциальная знать, мелкая для Петербурга, ездила «образовываться» в Москву. Родителями, думавшими о хорошем образовании детей, пансион ценился и за то, что был чем-то вроде приготовительного отделения Московского университета, то есть пансионеры без хлопот сразу переходили из одних учебных стен в другие – университетские. А те, что не желали учиться дальше, получали «стартовые» чины десятого – четырнадцатого классов и право производства в офицеры. В этом-то и была притягательность пансиона: молодой человек имел после него приличествующее положению в обществе образование и чин. Бабушка выбрала пансион, потому как чин Мишеньке будет обеспечен, а Лицей – далеко, да и как еще приживется там ее «захудалый» внук рядом с детьми вельмож, если он вообще туда попадет. Лучше не рисковать. Неудача 1827 года ясно показала: она была права, в Лицей Мишеньку точно бы не взяли.
Экзамены 1828 года Михаил Юрьевич сдал хорошо. И поступил вместе с Володей Мещериновым в старший четвертый класс. Всего классов было шесть. Большинство воспитанников жили на полном пансионе, то есть в пансионе спали, ели, проводили досуг, но Лермонтов был своекоштным студентом: в пансион его привозили утром и забирали после шести часов вечера. Поэтому в классе близких друзей у него не образовалось. Да он и не особенно пытался сблизиться с одноклассниками. Напротив, соблюдал дистанцию. Этому есть объяснение: даже мальчиком он не стремился первым свести знакомство, ему казалось, что так он навязывается, делает себя смешным, теряет собственное достоинство. Мальчики более простые и открытые этого не понимали, им казалось, что Лермонтов «важничает». Иногда, в ответ на шуточки, он вел себя соответственно.
Его соученик по пансиону Николай Сатин писал: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. „Пристанет так не отстанет“, – говорили о нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность привела его к последней трагической дуэли». Интересный вывод? Как просто все объяснить, проецируя прошлое на будущее! Но доля правды в замечании Сатина есть: если Мишеля хотели сделать предметом насмешек, то натыкались на его острый язык и быструю реакцию. Так что крепкой дружбы в стенах пансиона он не свел ни с кем. За два года учебы у Лермонтова сложились относительно приятельские отношения только с теми, кто посещал литературный кружок.
Пансионеры изучали огромное количество предметов – как естественных, так и гуманитарных: математику, географию, естествознание, право, историю, логику, философию, политэкономию, языки классические и современные, мифологию, литературу, гражданскую архитектуру, военные науки, нравственные дисциплины, священную историю, эстетику, риторику, шесть видов искусств (музыку, рисование, живопись, танцы, фехтование, верховую езду), этикет и светские дисциплины… Лермонтов застал еще порядок, введенный прежним директором Прокоповичем-Антоновским, – серьезный упор в пансионе делался на изящную словесность и драматическое искусство. Пансионеры писали прозу и стихи, сами издавали альманахи, посещали театры, ставили пьесы, музицировали.
Лермонтов театр обожал. Эта любовь случилась еще в детстве и в пансионе только окрепла. Литературы как отдельного предмета в программе не было, но изучение всех языков начиная с русского и кончая классическими шло не по учебникам грамматики, а через чтение современных и древних авторов. Наставник Лермонтова Мерзляков требовал от своих питомцев досконального знания текстов на том языке, на котором они были написаны. Шиллера они читали по-немецки, Руссо – по-французски, Гомера – на древнегреческом, Овидия – на латыни. Для закрепления материала Мерзляков заставлял их делать переводы, а если текст был стихотворный – так и в стихах. Лермонтову приходилось видеться с Мерзляковым чаще, чем другим воспитанникам: бабушка наняла его в репетиторы, чтобы подтянуть Мишеля по литературе, и, кроме уроков в пансионе, Лермонтов брал у него частные уроки на дому. И в литературный кружок он попал, поскольку был подопечным Мерзлякова.
До пансиона Лермонтов не написал ни единой стихотворной строчки. Время, когда он бормотал во младенчестве «кошка – окошко», безвозвратно прошло. Даже влюбленность в барышню из ефремовской деревни годом ранее не выдавила из него ни единой рифмы. Но в пансионе он стал сочинять. Сначала – от безысходности, как все, кого заставляют это делать в целях воспитания. Очевидно, то, что выходило из-под его пера, ему страшно не нравилось. Он пробовал воспользоваться предложенными образцами – и видел в них изъяны, которые нужно исправить, довести тексты до совершенства. Так он стал много и серьезно читать, и не потому уже, что заставляли, а потому, что ему это нравилось. И… стал исправлять изъяны в чужих стихотворениях, переписывать их от своего лица. Не подражал образцам, нет, просто «улучшал» то, что написано другими. И получалось… что-то свое. «Образец» вроде бы и оставался и – изменялся, точно терял связь со своим творцом. Не то редактура чужих стихов, не то – пристальное изучение объекта, чтобы понять, как же это делается. И – необходимая корректировка погрешностей. Вскоре без стихов он и жить не мог, все воспринималось как поэзия и через поэзию. Он понял, что рассказать о себе, выплеснуть все, что творится в душе, может только через слово.
А там – творилось.
Не только образ прекрасной барышни из ефремовской деревни засел в этой душе и за время разлуки превратился в иллюзорный образ небесного создания, ничего общего не имеющий с конкретной девушкой, чтобы потом потерять небесное сияние и видоизмениться в образ обманщицы. Мимолетная встреча, созерцание луны на балконе барского дома превратились едва ли не в сцену признания в любви, которую он считал обоюдной и – с первого взгляда. И он совершенно не понимал, что это был всего лишь вечер на балконе и любование луной. И барышня получила бы ровно столько же удовольствия, если бы вместо Мишеля рядом с нею сидел кот. Усиленное чтение «программных авторов» только закрепило иллюзию: для него встреча стала роковой, наблюдение луны – свиданием, просьба поправить шаль – ласками, отъезд в Москву – трагической разлукой, а все выше описанное – романтической любовью до гроба. Он же совсем еще не знал жизни и был обычным мальчиком, которому очень хотелось, чтобы у него было «прошлое».
Прошлое – было, но связанное не с любовью (точнее, не с тем, что он принимал за любовь), а с тяжелым прошлым его родителей. После отъезда сына Юрий Петрович решил, что в Москве он сможет его навещать и так хоть немного восстановит свои права, отобранные Елизаветой Алексеевной. Зимой 1828 года он приехал в Москву вместе с сестрами. И сделал попытки сблизиться с Мишелем. Понятно, как на это отреагировала бабушка. Она готова была Юрия Петровича загрызть и видела в этом сближении лишь далеко идущие планы «худого человека» – отобрать Мишу. И хотя имелось завещание, и отобрать Мишу без вреда для благосостояния сына Юрий Петрович не мог, она подозревала, что – мог бы. Миша любил обоих, и распря, которая моментами прорывалась во всей мерзости, ранила его и представлялась предательским ударом клинка в самое сердце. Арсеньева могла, конечно, не допускать Юрия Петровича и держать его на расстоянии, но дело в том, что и он был ей нужен. Хотя Мишеля взяли в пансион с одной только выпиской о рождении из консистории, в университет – следующий этап запланированного образования – его не могли бы взять без документов, подтверждающих дворянское происхождение. И представить эти документы должна была не она, Арсеньева, урожденная Столыпина, мать Марии Михайловны Арсеньевой, а муж Марии Михайловны, Юрий Петрович Лермонтов. Миша носил его фамилию. Дворянская принадлежность определялась по отцу. С документами Марии Михайловны все было в порядке. Документов Юрия Петровича просто не существовало. Он был настолько беспечен, что их… потерял.
В поисках предков
Эта проблема с отсутствием дворянской грамоты вылилась позже в многочисленные инсинуации и сомнения в законнорожденности Мишеля. Именно отсюда и растут версии об отце-горце, отце-еврее, отце-кучере. Будь Юрий Петрович более осторожен с бумагами, храни он все, что должен хранить предусмотрительный человек, не пришлось бы ему тратить силы и время на подтверждение своего дворянского звания. Но очевидно, что и дед Мишеля был тоже человеком непредусмотрительным. И прадед тоже оказался с изъяном. Не спас документы от шайки Пугачева. А утратив – не стал восстанавливать, как другие ответственные люди. В отечестве нашем оно ведь как? Нет документа – нет и человека. В личных документах Лермонтова-отца было, конечно, записано, что он – дворянин, и кадетский корпус в свидетельстве это сообщал, и армейское свидетельство о выходе в отставку это подтверждало. Но вот поди ж ты: без грамоты и записи в родословной книге считалось, что эти утверждения – голословные! Лермонтов? А из каких это Лермонтовых? Где родословное древо? Древа не имелось. В родословной книге тульского дворянства предки Юрия Петровича отсутствовали. В пансион Мишу взяли, так сказать, из уважения к роду Столыпиных. И получалось… Да, что Михаил Юрьевич – никакой не дворянин. Отец хлопотал о выдаче нужных ему бумаг еще с 1825 года. Шел 1828 год, а документов не было.
 Герцог Лерма
М. Ю. Лермонтов (1833)
Для Мишеля вопросы «кто я», «откуда я» стали мучительными. О роде матери по бабке он знал все. Видел многочисленную родню. Весело проводил время с кузенами и кузинами. Хотя Столыпины уж точно не были столбовыми дворянами. Их род был совсем почти молодой. Они вели счет предкам с середины 16 века, а в 17 веке получили поместье в Муромском уезде. Поместье было крошечное, и возвышение рода началось с детей прадеда Лермонтова – Алексея Столыпина, то есть при жизни его бабки. Все их богатство образовалось лишь в 18 веке. Созрело на винных откупах. Гордиться таким «возвышением», конечно, можно было лишь с горькой усмешкой. В приличном обществе упоминание о такого рода обогащении считалось неприличным. Хотя не одни Столыпины разбогатели таким способом. Ходили даже слухи, что и все их родословие – поддельное, купленное за барыши с откупного промысла. Ничего «поэтичного» ни в таком родословии, ни в таком возвышении Лермонтов не видел.
Арсеньевы тоже были не из самых родовитых. Их предок Аслан Мурза Челебей перешел на службу к московскому князю Дмитрию Донскому в конце 14 века, и якобы от старшего сына этого Челебея, крестившегося в православие под именем Прокопия, Арсения, и пошел род Арсеньевых. И хотя предок именовался православным именем, в быту его называли старым тюркским – Юсуп. Этот Юсуп дал не только Арсеньевых, но и знатных Юсуповых. Может, несколько восточные черты лица Лермонтова, которые наши современные искатели «кавказских предков» поэта соотносят с вайнахами и ичкерами, нужно просто связать с происхождением рода Арсеньевых? Мария Михайловна, если внимательно присмотреться к портрету, тоже ведь ими не обделена. Однако род Арсеньевых Мишеля в те юные годы никак не заинтересовал. Таких, как Арсеньевы, было немало. И ничем особенным они не прославились. А в предках приятно иметь человека известного, желательно с трагической судьбой или великими заслугами.
О происхождении своего рода не знал и сам Юрий Петрович. Дворяне – да. Но кто был основателем? Он не задумывался. И в голове у его сына бродили разные мысли. Начав изучать историю, он натолкнулся на знакомое имя – Лерма, герцог. Лермонтовы тогда писались как Лермантовы. Может, он, Мишель, ведет свой род от этого герцога? Правда, Франсиско Гомес де Сандоваль-и-Рохас был испанцем. Но достаточно посмотреть на себя в зеркало, чтобы понять – на русского он тоже не слишком похож. А испанцы – это хорошо. Гордый народ, сильный, страстный, очень романтический. И родословие у этого герцога – сплошное удовольствие. Его внучка стала прародительницей португальских королей! Правда, с потомками по мужской линии у герцога было плохо, оба его сына породили лишь дочерей, так что и титул перешел по женской линии роду Мединасели. И никакой родословной ветви сам Лерма не породил и потомками гордое имя не увековечил. Мишель, конечно, особенностей биографии герцога не знал. А то, что знал, очень радовало слух: заключал мирные договоры и вел войны, правда, разорил страну так, как иной враг, за что и попал в сеть придворных интриг и королевскую опалу. Но, чем больше Мишель думал о герцоге, тем больше им восхищался. Сильная личность. Он даже изобразил портрет этого Лермы – сперва на стене, потом на холсте.
 Испанец с фонарем и католический монах
М. Ю. Лермонтов (1831)
А. А. Лопухин, сын Алексея Лопухина, московского друга Лермонтова, рассказывал со слов отца, что «Лермонтов вообще, а в молодости в особенности постоянно искал новой деятельности и, как говорил, не мог остановиться на той, которая должна бы его поглотить всецело, и потому, часто меняя занятия, он, попадая на новое, всегда с полным увлечением предавался ему. И вот в один из таких периодов, когда он занимался исключительно математикой, он однажды до поздней ночи работал над разрешением какой-то задачи, которое ему не удавалось, и, утомленный, заснул над ней. Тогда ему приснился человек, изображенный на прилагаемом полотне, который помог ему разрешить задачу. Лермонтов проснулся, изложил разрешение на доске и под свежим впечатлением мелом и углем нарисовал портрет приснившегося ему человека на штукатурной стене его комнаты. На другой день отец мой пришел будить Лермонтова, увидел нарисованное, и Лермонтов рассказал ему, в чем дело. Лицо изображенное было настолько характерно, что отец хотел сохранить его и призвал мастера, который должен был сделать раму кругом нарисованного, а само изображение покрыть стеклом, но мастер оказался настолько неумелым, что при первом приступе штукатурка с рисунком развалилась. Отец был в отчаянии, но Лермонтов успокоил его, говоря: „Ничего, мне эта рожа так в голову врезалась, что я тебе намалюю ее на полотне“, – что и исполнил. Отец говорил, что сходство вышло поразительное. Этот портрет приснившегося человека с тех пор постоянно висел в кабинете отца…»
Приснившийся человек изображал герцога Лерму. В средневековой испанской одежде, с кружевным воротником, с испанской бородкой, с орденом Золотого руна. Лицо Мишель изобразил похожим на свое. Но увлечение Испанией держалось недолго, да и родословная привязка к Лерме была тоже натянутая. Отставив герцога, бежавшего, согласно одному из семейных преданий, от мавров в Шотландию, Мишель заинтересовался сведениями, полученными из бумаг, удостоверяющих его дворянство. Борьба Юрия Петровича с чиновниками наконец-то была завершена. К 1830 году, когда Мишелю нужно было переходить из пансиона в университет, бумаги были готовы.
В документе, выписанном Юрию Петровичу, говорилось, что он дворянин и что его род внесен в родословную книгу тульского дворянства. Документ был получен большими усилиями и только при помощи семейства Арсеньевых. Переписку с инстанциями вел брат деда Лермонтова Михаила Васильевича – Григорий Васильевич Арсеньев, он ездил и в Кострому, где была выправлена нужная бумага. Бюрократическая волокита с выдачей родословия вполне понятна: работа в архивах и восстановление документов требуют времени, дело Лермонтовых шло по инстанциям – писались запросы в Вотчинный комитет, в Дворянское собрание Костромской губернии, где находилось прежнее имение Лермонтовых, проданное до переезда в Кропотово, в Петербург, чтобы получить выписку из Общего гербовника, снова в Кострому и так далее…
Считается, что русские Лермонтовы ведут род от Георга Лермонта, перешедшего в 1613 году на сторону русских после сдачи крепости Белая, где стоял нанятый поляками шотландско-ирландский гарнизон. Сын этого Георга (Юрия) Петр Лермантов и был первым предком Михаила Юрьевича, родившимся на русской земле. Странно, но с родственниками Юрий Петрович не общался. Более того, он даже не знал, что они существуют. Хотя в доме, по свидетельству Вырыпаева, были повешены несколько портретов предков Мишеля: «…прадеда Юрия Петровича и деда Петра Юрьевича, изображенных неизвестным крепостным художником в парадных кафтанах и в париках с буклями. Особенно богат наряд прадеда, на нем нагрудный знак депутата Комиссии по составлению нового уложения (1767); эта Комиссия была создана по велению Екатерины II». Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.
|