Мария смотрела на дочь, едва скрывая презрение и брезгливость. От этого ей было даже слегка неловко, но… Ничего поделать с собой она не могла. Бестолковая дочь вызывала именно такие чувства. А еще – жалость и разочарование.
Люська же сидела у окна замерев, почти не дыша, вытянув тонкую белую шею. Пожалуй, не было такой силы на свете, которая оторвала бы ее от этого занятия. Впрочем, это было не то чтобы занятие – это был смысл Люськиного существования. Поджидатьэтого.
Днями, ночами – как уж сложится. А складывалось по-разному.Этот – а иначе Мария его не называла – мог явиться и поздно вечером, и далеко за полночь. А мог и «утречком», как говорил он сам. То есть часов в семь, особенно по выходным, когда все приличные трудящиеся люди имеют право на заслуженный сон. Загадывать было сложно.
Этот – по паспорту Анатолий Васильевич Ружкин – был хозяином своей жизни. Да ладно бы своей… Он был хозяином и ее жизни, Люськиной, – жалкой, животной, убогой, – вот в чем беда!
Люська жила от прихода до прихода Анатолия Ружкина. А в промежутках как будто спала. Вот и сейчас, услышав стук подъездной двери, чуть привстала, вся подалась вперед, на шее набухли голубые вены, белую кожу залила яркая краска и… Она застыла.
В дверь никто не позвонил. Люська снова опустилась на табуретку, и алая краска моментально сошла с ее острого, худого, измученного лица. Теперь она была мертвенно-бледной – побелели и сжались в полоску даже тонкие Люськины губы.
Мария встала со стула, громко крякнула и шарахнула чашкой об стол.
Люська вздрогнула, глянула на мать и тут же отвела отсутствующий, почти неживой взгляд.
Мария тяжело подошла к окну и задернула занавески. Люська метнулась и занавески отдернула.
Мария встала над дочерью, уперев руки в бока, – крупная, почти огромная, – она возвышалась над тощенькой, хилой Люськой, и ее взгляд не обещал ничего хорошего.
Тихо, почти умоляюще, дочь произнесла:
– Мама! Пожалуйста, не надо!
Мария громко вздохнула, со стуком передвинула стул и, болезненно скривившись, махнула рукой.
– Ну, валяй, бестолковая! Ты ж у нас на помойке найдена!
Люська тоненько завыла, и Мария, тяжело перебирая полными больными ногами, вышла из кухни прочь.
Ничего не поделаешь, только последнего здоровья лишишься. Слабая эта дурочка – ни характера, ни гордости, ничего от Марии. Ветром сдувает – сорок три кило удельного весу. А ведь уперлась!
И кто бы подумать мог! Вот чудеса. Не прошибешь и не сдвинешь. Вот она, кровь Харитиди!
Только бы не для этого случая… Вот в чем беда.
Мария вошла в комнатку и тяжело опустилась на стул. Ходить тяжело, дышать тяжело, жить тяжело. Все тяжело. Такая тоска на сердце… Хоть волком вой. И такая тоска от бессилья – ничего не может исправить, ни на что повлиять. Всю жизнь все могла, а тут… Словно лишили ее, Марию, ее магической силы. Со всеми бедами справлялась, как бы ни было тяжко. А Пигалица эта, сопля килограммовая. Всю жизнь – мамочка, как скажешь, мамочка, как ты хочешь!
А тут рогом уперлась, и хоть бы что. Ни страдания материны, ни сплетни, ни пересуды по городку – ничего не берет эту дуру. Как опоили!
Мария ходила к гадалке – живет такая ведьмака в соседнем поселке. Чистая баба-яга. Злая, резкая, зыркнет – сердце падает в пятки. Марию так просто не купишь – взгляд ведьмакин вынесла, не моргнула. Не на ту напали! Ведьма это почувствовала и даже предложила чаю. Мария отказалась – чай пьют с друзьями и с соседями, а я тебе, старая, деньги принесла. Да и не до чаев мне, беда у меня большая.
Ведьма прищурилась и рассмеялась неожиданно молодым и звонким смехом.
– Вот это беда? Глупая ты! – А потом грустно добавила: – С таким тут приходят, а ты….
Как укорила – время вроде бесценное отнимаешь.
Не понять ей – бездетная. Не понять, что, когда твое дитя пропадает – для матери этогоре! И неважно, от чего пропадает это самое дитя!
Но – деньги-то плачены! – карты раскинула, кофе черный заварила, выпить заставила. Долго изучала дно чашки, а потом, вздохнув, объявила:
– Никакого приворота тут нет. Да и кто его сделает, если не я? А ко мне «по данному вопросу никто не заявлялся». А что «присушил» – так это бывает! – она хитро прищурилась. И снова дробно и звонко расхохоталась: – А у тебя что, такого не было?
Мария устало махнула рукой.
– Да при чем тут я? Не обо мне речь! Моя жизнь прошла! А тут – дитя! Единственное! Рожденное поздно, я уже и не ждала! Нет больше горя для матери, чем вид горемыки-ребенка!
Ведьма посерьезнела и строго спросила:
– Горемыка, ты говоришь? А вот это, милая, не тебе решать!
Разозленная Мария, не попрощавшись, пошла к двери.
Гадалка крикнула вслед:
– Деньги свои забери! Не было у меня с тобой работы!
Мария, не обернувшись, махнула рукой.
– Да подавись ты! Будешь еще мне указывать!
– Советовать! – поправила ведьма. – Не лезь в это дело. Ничего у тебя не выйдет, – тихо добавила она. И твердо повторила: – Ничего! «Любовь» это все называется. Поняла?
Мария вышла во двор. «Ну а вот это мы еще посмотрим! Видели мы таких. Умных и прозорливых».
Только громко хлопнув калиткой и спустившись по улице вниз, она остановилась отдышаться. Чертов вес, чертово наследство. Чертовы гены.
Чертова жизнь! Мать рожает дитя на счастье! А видеть, как гибнет ребенок…
Нету чернее горя. Нет.
* * *
Если подумать, вся жизнь Марии была сплошным испытанием. С самого детства.
Мать ее, красавица Татьяна, утонула, когда девочке исполнился год. Родилась на море, прожила всю свою короткую жизнь на море и – утонула. Местные тонули нечасто – только если по пьяни. А молодая женщина была трезва как стекло. Говорили, мол, сердце больное. Какое больное в восемнадцать лет? Отец, Харлампий, обожавший жену, к дочке не подходил лет до трех, отдав ее на воспитание своей старшей сестре, Марииной тетке Христине.
Тетка была задерганной, нервной – своих трое по лавкам, а тут еще и чужая девочка. Ну, не совсем чужая… Только Таньку, свою невестку, она не любила. Считала, что околдовала брата белобрысая стерва. Вот ее бог и наказал. Грешно так говорить, а ведь правда!
И невесту уже брату сосватали – из Краснодара привезли. Хорошая семья, не нищие, да и невеста с лица приятная. Из своих, из греков. А тут она, соседушка, подвернулась. Весь поселок за ней табуном – как с ума посходили. И братец первый. Высох весь, почернел. Потом поженились – не свадьба была, а поминки. Все Харитиди рыдали. Любимый сын, гордость родителей, а тут такое!
Шалава безродная. Нищая. Правда, красавица – ничего не скажешь. Волосы спину закрывают, глаза голубые. Тощая, однако. Какая из нее работница? Смешно. А уж про семью и говорить нечего – папаши нет как не было, а мать, Зойка, на приеме стеклотары – с утра глаза зальет, и анекдоты с матюками на всю улицу. Хороша родня! Врагу не пожелаешь. Танька-то, правда, тихая была, не скандальная. И мамаши своей стеснялась.
Только все это утешение слабое. И простыня в крови после первой брачной ночи – как положено у честных людей – тоже.
Чужая. Чужее не бывает. Хлопотливые сестры Харитиди весь день у плиты, у корыта и при детях. А эта? Ни косые взгляды, ни замечания старших ее не беспокоят. Сядет под черешней на лавочке и – читать. Книжки замусоленные – из библиотеки. Про любовь, не иначе. А этот дурак с работы придет и поесть забывает – сядет возле нее и по ручке гладит.
А сестры и невестки судачат, перешептываются. А в душе завидуют! Никому из них не выпало такой любви и такого счастья. Ни одной! Вот и злобствуют – черные, как галки. Волосы жесткие, словно проволока. Носатые. И волосам ее шелковым завидуют – текут по спине как река, переливаются. А Харлампий эти волосы гладит и рукой перебирает. Огромной своей черной ручищей, взглянешь – и то страшно.
Не приняла родня молодую жену Харлампия. Ни красавицу жену, ни веселуху тещу. А теща и вправду была развеселая. Особенно после стакана. Нет, горькой пьяницей Зойка-приемщица не была. А вот выпить любила. Пила сладкий портвейн «Южный», закусывая подгнившим персиком. Когда-то и Зойка считалась красавицей… Правда, до дочки ей было как до луны. От кого родила она Таньку, Зойка, похоже, и сама не помнила. А шлейф ее молодых загулов все тянулся и тянулся, падая черной тенью на репутацию дочери. Да и сейчас у Зойки было полно кавалеров. Правда, таких, что и говорить не стоит. Домишко Зойки стоял аккурат напротив огромного, крепкого дома Харитиди – одна улица, утопающая в зелени пирамидальных южных тополей, душистой акации и нагло выпирающих из-за заборов разлапистых георгин и разноцветных душных флоксов.
Домик Зойке достался от родителей, сбежавших после войны из голодного Поволжья. Уже тогда, в далекие пятидесятые, домик был неказист и продуваем острыми и колючими зимними ветрами. Старик-отец, громко стучавший деревянным протезом по мостовой, хозяйство свое нехитрое еще как-то поддерживал, а как помер, так все и развалилось. Зойка в загулах, бабка, Зойкина мать, старуха.
Однажды Зойка исчезла – говорили, ушла с проходившим мимо цыганским табором. Правды никто не знал, и спустя полгода Зойку «похоронили». А еще через пару недель «покойница» вернулась – пузатая – и в срок родила дочь. Вот только на цыганку белобрысая Танька была нисколько не похожа.
Растила Таньку полуслепая бабка. Да как растила – и смех, и грех. Сидела девчонка в кустах и ковырялась в головке подсолнуха, вытаскивая сыроватые сладкие семечки. С детворой на улице не гоняла – выйдет за калитку, постоит молча и – обратно в дом.
Дразнить ее не дразнили – уже тогда, в детстве, Танькина красота ослепляла, а вот придурковатой считали.
В доме напротив, в большой, крепкой, как и сам дом, семье Харитиди чернявые и шумные, но дружные дочери и снохи убогих соседок жалели – когда полкурицы, только что зарезанной, еще истекающей теплой кровью, отнесут. Когда ведро помидоров – у «лентяек» даже это не растет. И это на жирной, словно маслом пропитанной, теплой южной земле! То подкинут яиц из-под пестрой несушки, а то угостят пахлавой, приторно-медовой сладостью, так любимой этим шумным и щедрым народом.
Зойка благодарила скупо: «А это еще зачем?»
Губы поджимала, но брала, чуть скривив в смущении и словно в презрении красивый, сочно накрашенный рот.
А бабка благодарила слезно и торопливо, мелко крестясь трясущейся и сморщенной рукой – хорошие люди, хоть и не наши. Христопродавцы.
А двенадцатилетняя Танька на бабку цыкнула:
– Наши! Потому что православные. – И с усмешкой добавила: – Что б ты понимала!
Бабка внучке не поверила, но в спор не вступила – только заворчала и махнула рукой.
Харлампий Харитиди влюбился в соседку лет в десять. Или по крайней мере стал на нее заглядываться. Это заметила мать – заметила и усмехнулась. Да гляди на здоровье! Хоть все глаза высмотри. Глядеть-то гляди, а из башки дурной выкини. Не нашего поля!
Так и сказала сыну спустя пару лет, когда шалый сын мотался под соседским забором и перекидывал туда записочки с камушком, перетянутые шпагатом и сорванные в родительском саду пышные и пахучие розы.
А уж когда он объявил о женитьбе… Вот тут разразился нешуточный и громкий скандал.
Кричали все – большая семья, южный крикливый народ. Грозились выгнать из дому, грозились отринуть от родни. Грозились, грозились… Потом уговаривали. Братья и шурья уселись на лавки широкими задами и достали по-родственному бутылочку. Хлопали «бестолочь» огромными ручищами по мускулистой спине – и снова уговаривали забыть эту «девку».
Случилась и драка – так, короткая и незлобная. И снова возникла бутылочка. Напоили Харлампия, а толку чуть – все равно мотал большой, кудрявой, черной упрямой башкой и повторял как заведенный: «Танька, Танька – и все. Не примете – уйду туда, к ней. Достанете – уедем совсем. Страна большая, нам места хватит».
Родня уложила пьяного олуха и дружно расселась за огромным обеденным столом на крытой летней кухне. Все вперемежку – родители, сестры, братья и прочая, уже давно «родная кровь». Посовещались – шумным шепотом, боясь разбудить «женишка», да где там! Спал счастливый и несчастный Харлампий крепким сном, из пушки не разбудишь.
Посовещались, переругались и постановили – жениться дурака «отпустить». Парень горячий – как бы чего не случилось! А эту моль белобрысую… Ну, потерпим. Куда деваться! Горе, конечно… Да что тут поделать. Нет сейчас у детей уважения – ни к родителям, ни к обычаям. Такие времена!
Зойка узнала о грядущем событии от присланных сватов – все честь по чести, надо же оставаться людьми! Сватов за стол усадила и налила чаю в разнокалиберные чашки. Сваты поморщились и достали шампанское и шоколад.
Зойка оживилась, махнула бокал и – принялась нахваливать свой «товар».
Сваты быстро свернулись, скупо и с явным недоверием ответив:
– Посмотрим!
Теперь счастливый Харлампий прогуливал законную невесту по родной улице и набережной, где угощал любимую мороженым крем-брюле.
Сыграли свадьбу, и молодые зажили. В доме Харитиди им выделили большую светлую комнату окнами на юг. Харлампий просыпался по-рабочему – рано и, подперев лобастую голову огромной ладонью, со счастливой улыбкой любовался спящей молодой женой. Танька морщилась от солнца, сводила тонкие светлые брови и зарывалась лицом в пышную пуховую подушку, одетую в крахмальную кружевную наволочку.
А он целовал ее в тонкое белое плечо и резко выскакивал из теплой постели, пахшей душистым, медовым телом жены.
Надо было торопиться на работу. Стройка начиналась с раннего утра – строили новый санаторий, очередную советскую здравницу.
На кухне терлись широкими задами женщины Харитиди – готовили мужьям и братьям сытные завтраки. Ставили и перед ним большую тарелку с дымящимся мясом, миску с помидорами и сдерживали тяжелые вздохи. Где это видано, чтобы жена не провожала мужа на работу? Не подавала полотенце у уличного рукомойника, не ставила перед ним тарелку с жарким, не наливала густой, почти черный от крепости чай?
Где это видано? Где видано, чтобы молодая спала и не шелохнулась? В каких приличных домах? Когда сноха вставала позже свекрови? Позор, одно слово! Снохи и золовки бросали друг на друга красноречивые взгляды, снова громко вздыхали и осторожно качали головами.
А счастливый муж жадно и торопливо проглатывал завтрак – жадно, потому что после ночи любви сильно проголодался. А торопливо, потому что надо было еще успеть заскочить в комнату и… Еще раз поцеловать молодую жену в теплое плечо. А если уж совсем повезет – то в чуть приоткрытые, горячие и такие сладкие губы.
Искус обрушиться рядом на белые простыни был так велик, что становилось страшно – вот опоздает он на работу, и точно – совсем засмеют!
И братья, и товарищи! Подденут: «Что, брат? Такая сахарная, что и не оторваться?»
Он, конечно, не ответит, пропустит мимо ушей, только сильнее сожмет упрямый рот.
Что они понимают? У них –все не так.
Потому что так, как у него, Харлампия… И вообще, у них с Танькой… Нет ни у кого на свете! Вот это – наверняка.
А Танька спала. И снились ей розовые облака и голубое – вот чудеса! – солнце. Проснувшись, она пугалась своих снов – ну у кого такое бывает? И поделиться страшно. Никто не поймет – даже муж.
Ее не заботили косые взгляды родни. Казалось, ее вообще ничего не заботило: хозяйничать ей было не нужно – полный двор опытных женщин, на работу ее не отпускал муж. Так, почитает, сбегает к матери – благо совсем близко, напротив. Посидит у себя в саду под черешней, поглядит в ясное небо. Послушает мать – да что там слушать! Стыдилась она матери – ну, когда та под газом ходила. Стыдилась ее громкого голоса, грубых ругательств, насмешек над новой родней.
– Не поддавайся, Танька! – смеялась она. – А то запрягут тебя, как вола ломового! Знаем мы этих!
Кого «этих», Танька не уточняла. К вечеру мать начинала нервничать и поглядывать за калитку. Было понятно, что ждет очередного хахаля.
Танька медленно поднималась и медленно шла к калитке. В новый дом идти не хотелось – в своем старом, маленьком и знакомом, было лучше – привычнее, уютнее, а главное – тише.
В мужнином доме не говорили – орали. Семья большая. Пока всех за стол соберешь – горло сорвешь, ей-богу. Детей полон двор, носятся весь день, старики сидят под тутовым деревом – там самая тень. Стариков было трое – бабушка Елена, сухонькая, седенькая, в глухом черном платье и косынке на голове. Ее сестра Кула – та еще древнее, лет сто, не меньше. Кула уже не разговаривала – смотрела в одну точку и вытирала сухой ладонью постоянно набегающую слезу. И дед Павлос – муж этой самой Елены. Мать и отец Харитиди. Древние, как тутовое дерево, под которым они сидели. Собственно, он, Павлос, и застолбил в тридцатые годы эту землю на пригорке – тогда совсем сухую пустошь с одиноким кустом ореха у самой дороги. Привел туда молодую пузатую жену – рожать Елене было совсем скоро, – и заселились они в землянке. Там, в землянке, и родился их сын Анастас, брат Харлампия. А спустя год на земле уже стоял дом – в три комнаты, вытянутый и плоский, рассчитанный на большую семью. Детей Елена рожала дома, и Павлос, услышав протяжный и глухой стон жены, мигом бросался на соседнюю улицу – за повитухой.
Та, полная, даже раздутая какой-то сердечной болезнью, с трудом поспевала за беспокойным папашей.
– Успеем! Не кошка ж! – причитала повитуха, припадая на обе ноги.
Не кошка, а два раза не поспели – одного Елена уже выдавила из своего обширного нутра, но подхватить успели. А вот девочку не спасли – лежала она у Елены в ногах, обернутая, словно спеленутая пуповиной, и всем было ясно, что дело тут – увы – уже непоправимое.
Пятерых родила Елена – могла бы и больше. Крепкая была баба, здоровая. С быком управлялась точно заправский мужик. А заболела совсем рано – едва перевалило за полтинник. Слабая стала – ни ножа в руке удержать, ни кастрюлю поднять, ни курицу ощипать. Болезнь была неизвестная и непонятная – врачи, по которым таскал жену Павлос, качали головами и говорили, что ослабела она от родов и тяжелой жизни. Павлос не верил – когда это женщины ослабевали от родов и домашней работы? И верить врачам перестал. Только молился, чтоб бог подержал на земле Елену подольше.
Хозяйкой в доме стала старшая дочь Христина.
Братья Харитиди – Анастас, Димитрос и Харлампий – были непьющие и работящие. Сестры, Христина и Лидия, сами искали братьям невест – серьезное дело привести в дом человека. Со всеми сладили, даже с капризным Дмитрием. А вот с Харлампием, дурачком, не смогли…
Танька приходила домой аккурат к приходу мужа. Ждала не на кухне, где вечером собиралась семья. Ждала у себя в комнате.
Он вбегал в комнату запыхавшись.
– Гнались? – улыбалась счастливая Танька.
Харлампий мотал кудрявой башкой и махал рукой – какая разница!
И вправду, какая разница? Они так успевали соскучиться друг по другу, что неведомые силы подбрасывали, кидали в объятия, словно приклеивали друг к другу и… Они застывали.
Через час, надышавшись друг другом, они выходили к столу. Ужин уже подходил к концу, и проворные хозяйки спешно и ловко накрывали чай.
Глядя на молодых, кто-то усмехался, а кто-то недовольно хмурился.
А тем все нипочем! Тарелку с горячим супом ставила перед братом Христина, сестра. Чай наливала жена брата Агния.
Танька отламывала по кусочку хлеб и макала его в тарелку мужа. После чая, не принимая участия в шумных и бесконечных семейных разговорах, они молча вставали из-за стола, брали друг друга за руки и снова уходили к себе.
А на огромной, словно танцплощадка, летней веранде – три сдвинутых вместе стола, длинные лавки, две газовые плиты в ряд, два холодильника, не справляющиеся с жарой и оттого шумно фыркающие и трясущиеся, словно больной в лихорадке, еще долго сидела семья – три поколения очень похожих друг на друга людей.
Чужих здесь не было – чужая женщина с белыми, летящими за тонкой спиной, легкими, словно ветер, волосами уже крепко спала в своей комнате, прижавшись острой и нежной скулой к могучему, темному от солнца и колючему от жестких, курчавых и густых волос плечу мужа.
На веранде народ постепенно рассасывался – сначала загоняли в дом ребятню. Потом подростков. Дальше провожали стариков, нежно поддерживая их под острые локти.
Потом уходили мужчины – завтра снова рабочий день. А женщины, усталые, замученные, вытирали мокрой тряпкой липкие клеенки, заталкивали вечно не помещающиеся кастрюльки и плошки в холодильник, гоняли веником упавшие со стола крошки и корки и, широко зевая, не забывали в который раз упомянуть вредных соседок, взлетевшие на базаре цены и, разумеется, дурака братца с «этой его белобрысой нерадивой козой».
Поговорили, и ладно. Последняя щелкала выключателем и наконец, устало перебирая ногами, шла к себе. Услышав за дверью храп мужа, шептала: «Слава те, Господи», – и тихонько, словно тень, просачивалась в комнату. Не дай бог разбудить – а то начнется! Харитиди – мужики крепкие, разбуди среди ночи – пожалуйста, никаких отговорок.
Знаем мы этих мужиков, им-то все нипочем! А сил-то совсем не осталось….
Дай бог доплестись до кровати…
Прошло два года, а Харлампий с Танькой ничуть не остыли. Все было по-прежнему. По-прежнему Танька читала в саду свои затрепанные книжонки, по-прежнему не спешила помочь золовкам и невесткам, словом, по-прежнему плевала на всех. И всем надоело обсуждать эту тетеху – больная на голову, что говорить. А то, что опоила этого дурака, итак понятно. Да кто бы в здравом уме из мужчин Харитиди смирился с таким позором!
Не сама опоила, так ее мать, Зойка-пьянчуга. Захотела пристроить девку на сытные хлеба! И под боком, напротив, и как сыр в масле.
Зойка к Харитиди не заходила – гордая! А если и случалось, то за стол не садилась, хотя жадно оглядывала великолепие щедрого и обильного стола.
Да и чувствовала отношение – что говорить. И к себе, и к своей бестолковой Татьяне.
А когда Христина или Лидия бросали в сердцах:
– Кого ты вырастила, Зоя?
Та зло прищуривала все еще красивые глаза и с недоброй усмешкой заявляла:
– И что? Вот вы, курицы, целый день хлопочете, целый день у плиты и у корыт! А мужики ваши вам за это хоть раз спасибо сказали?
Сестры, набычившись, молча ожидали продолжения.
И Зойка воодушевленно продолжала:
– Вот именно! А Таньку мою дурачок ваш на руках носит. Пылинки сдувает. И никто ему, кроме нее, нерадивой, не нужен! Что, съели? – Зойка победоносно оглядывала растерявшихся женщин.
Наконец кто-нибудь отвечал:
– Стыда на вас нет!
И все подхватывали эти слова, и начинался негромкий шелест.
Сестры удрученно молчали. Ела Танька меньше воробья, грубить не грубила, просить ничего не просила. Дурного слова ни про кого не сказала. Словно не живая баба в дом заселилась, а бесплотная тень.
– Не нравится – заберу к себе. Вместе с зятем! – пугала наглая Зойка и хлопала ладонью по столу.
Сестры вздрагивали и беспомощно смотрели друг на друга. Еще не хватало! В эту разруху, пьянку и нищету! Не приведи господи!
– Дуры вы, – с превосходством бросала Зойка, обернувшись на них у самой калитки, с удовольствием повторяла: – Дуры набитые! Там ведь… Любовь такая… Красивше, чем в иностранном кино!
Женщины Харитиди вздрагивали от громкого стука калитки и, тяжело вздыхая, отчего-то сильно смущенные, быстро, словно боясь опоздать, принимались заканчивать свои бесконечные дела.
Смотреть друг на друга не хотелось. Сплетничать тоже. Ну их к чертям! И Зойку, нахалку, и Таньку, дуреху. А про болвана этого, любимого братца, вообще говорить не стоит.
Нет, не так – за два года все изменилось! Еще жарче стали объятия, еще крепче. Пусть животная, ненасытная страсть чуть отодвинулась в сторону, чуть отошла, а вот нежность и притяжение стали еще сильнее. Теперь они спали, не разнимая рук, переплетясь ногами, прижавшись к друг другу так крепко, почти до боли, боясь ослабить их общую схватку. Он просыпался среди ночи и начинал задыхаться – ах, если бы можно было не расставаться. Ни на миг, ни на минуту! Если бы можно было подхватить Таньку на руки и отнести на эту чертову стройку. И пусть сидит на скамеечке, книжки свои читает. А он, он обернется в минуту раз – и снова за мастерок. Просто будет знать, что она – рядом. За спиной. Дышит, листает страницы, дремлет, прикрыв глаза, заплетает свои небесные волосы в рыхлую косу, которая расплетется минут через десять, или разглядывает огромную коричневую с синим перламутром бабочку, севшую – вот представьте – ей на ладонь. Вот чудеса!
Не отнесешь – засмеют! Ему-то наплевать, но что Таньке пылью дышать, матюги мужицкие слушать! Пусть остается дома – там и прохладно, и чисто. Попьет холодного компота, сгрызет жесткую грушу.
А он – он еще сильнее соскучится. И будет видеть, как соскучилась она.
– Милая моя, милая! – шептал он, глядя на спящую жену.
И нежность была такая, что начинало болеть его здоровое молодое сердце.
А однажды, разглядывая на рассвете тонкий Танькин профиль – нос, скула, припухшая губа, приставший к щеке волос, – подумал: «А ведь я так ее люблю, что даже вот сейчас не хочу! Просто нежность такая…»
Не понял простой Харлампий такой расклад. Разве так бывает? Любить – это точно хотеть! А он ее не хочет. Потому что… да черт его знает, почему! Сложно все у них как-то. Не так, как у обычных людей.
От досады он чертыхнулся, осторожно выбрался из кровати и вышел на улицу покурить.
Руки дрожали, и никак не загоралась отсыревшая спичка.
Заклокотала назойливая горлица, и на заднем дворе неохотно, словно по долгу службы, пару раз коротко крикнул петух.
А Харлампий сел на скамейку под тутом, растер голой ступней упавшие темные ягоды и… Почему-то заплакал.
О том, что беременна, Танька сказала мужу среди ночи, обдав его жарким, смущенным шепотом.
Харлампий вскочил с кровати, подхватил жену на руки и долго, баюкая, как ребенка, носил кругами по комнате.
Танька плакала и смеялась, а он что-то мычал, не переставая ее целовать.
Прозорливые и опытные женщины Харитиди заметили изменения сразу – Танька стала много и жадно есть.
Однажды, стащив из огромного казана еще не остывший румяный голубец, вздрогнула от резкого упрека, раздавшегося за спиной:
– Ну и как? Вкусно?
Танька, покрасневшая, словно ее застали за воровством, оглянулась не сразу.
Позади стояла Христина и с недоброй усмешкой разглядывала растерявшуюся и смущенную Таньку.
Та растерянно кивнула и опустила глаза.
– Так и попробуй. Сама! Ты ж мужнина жена. И не разу ему борща не сварила! – недобро усмехнулась она.
– У меня не получится, – не поднимая глаз, тихо ответила Танька. – Неловкая я. Неумеха. Да и вы тут такие… Хозяйки! Где уж мне…
Христина неодобрительно покачала головой:
– Проще всего. Проще всего так сказать. Не боги горшки обжигают! А ты бы попробовала. Постаралась. Мужа ведь любишь?
Танька покорно кивнула.
– Атак не любят! – упрекнула Елена.
Больше Танька на кухне не терлась – ходила в бакалейную лавку, брала каменных пряников, влажных вафель, хлеба и твердых плавленых сырков.
И тихо хрустела у себя в комнате.
К четвертому месяцу она сильно раздалась, отекла и подурнела. Даже золотые волосы потемнели, словно пожухли – будто осенние листья.
А муж ничего не замечал. Любовался ею, как в первые дни. Только по ночам прикладывал ухо к ее разбухшему белому животу и – слушал, слушал…
Рожать Таньку отвезли в Краснодар – было понятно, что есть проблемы. Оказалось, у «мамочки» нездоровое сердце. По дороге в больницу Танька все больше спала, привалившись к плечу мужа. В роддоме по лестнице поднималась тяжело, словно больная.
Такой он запомнил ее на всю жизнь – серая лестница из известняка, крашеные перила, и Танька – тяжело, медленно идущая вверх. И Танькины ноги – разбухшие, рыхлые, с темными пятками – совсем не ее легкие ноги.
На последнем пролете она обернулась, и лицо ее исказилось от неизвестности и страха. Сдерживая слезы, она попыталась улыбнуться, но это подобие улыбки было скорее жалкой гримасой.
Он тоже попытался ответить улыбкой и тоже не справился. И крикнуть вслед ей «люблю» не получилось. Не вырвалось из горла это «люблю». Не произнеслось.
Врач нервно крутил в руках шариковую ручку, отводил глаза и убеждал Харлампия (а скорее самого себя), что все будет «как надо». Да, сердце… не очень. Плод большой. Очень большой. Наверняка парень. Измучится она, но… «Все будет как надо», – снова неуверенно повторил он и посоветовал будущему папаше «хорошо отдохнуть».
Харлампий слушал молча, опустив голову, и на прощание хриплым шепотом попросил:
– Ну… вы уж… постарайтесь.
Ночевал он на скамейке в сквере напротив роддома. Был октябрь, ночь была прохладной и, как всегда, очень темной. Он поднял воротник старого пиджачка, натянул рукава и постарался свернуться клубком.
– Завтра, – шептал он себе, – завтра все будет нормально. Завтра ей станет легче. Потому что завтра родится ребенок. Сын.
Только родился не сын. Это была девочка, дочь. Огромного, надо сказать, для девицы размера – четыре пятьсот! И где вы такое видели?
И Харлампий напился. С горя или с радости? Сам не понял. Орал под окном палаты. Громко орал.
Врач отказывался верить родне, что он, Харлампий, мужик непьющий.
Из роддома Танька вышла бледная и еще более тощая. «Молока не будет», – уверенно объявили женщины. И оказались правы – маленькая, совсем девичья, Танькина грудь молока не давала. Кормила ребенка золовка Агния. Ее сыну было уже полтора года, а молоко все не убывало – малыш то и дело подбегал к матери и требовал расстегнуть пуговицы на ее уставшей груди.
Мария оказалась точной копией отца, а значит, и всех Харитиди. Девочку мацали, тискали, целовали и не спускали с рук.
– Наша! – с гордостью признала семья. Ничего оттой – ничего!
Впрочем, Таньку они почти простили – верующие люди, ни у кого не было в сердце злобы. А если что и было, так только разочарование и беспокойство – как она с дочкой-то справится? Коза наша безрукая.
Матерью Танька оказалась тоже неловкой – пеленала девочку плохо, укачивать не умела. И женщины, в который раз тяжело вздыхая, забирали у нее ребенка и ловко со всем справлялись. А Танька снова садилась в тени, качала коляску и с интересом, словно невиданную зверушку, часами разглядывала дочь.
Харлампий, придя с работы, брал дочку на руки и не выпускал – вместе купали, вместе кормили. Мужики неодобрительно качали головами – и где это видано? Чтобы мужик? Да еще и пеленки стирал? Позор, не иначе!
Зойка зашла один раз – тихая, опухшая от пьянки, – с радости, объявила она. Глянула на девочку и поморщилась:
– Ваша! От нас – ничего! Ничего от материной красоты не взяла! Галка и есть галка.
Харитиди махнули рукой – что с нее взять?
«Зимняя» кухня была тесной и темной, готовить на ней не любили, и до самых холодов, надев теплые боты, душегрейки и обмотавшись платками, замерзшими красными руками они чистили овощи, резали, терли и месили – все на улице. Изо рта шел пар, было зябко и неуютно, но выгнать оттуда их мог только дождь или мороз. Впрочем, какие морозы! И восемь по Цельсию считалось зимой.
Но прошли и зима, и весна, и снова настало лето. Мария уже вовсю ковыляла по двору на толстеньких и крепеньких ножках. Танька учила с дочерью стишки про бычка и про мячик. Читала ей книжки – про муху-цокотуху и Бибигона.
Девочка слушала тихо, почти замерев, с открытым ртом.
А в начале июня Танька утонула. Пошла на море одна – вода была еще холодная, местные в июньской воде не купались. Христина уговаривала ее не ходить, а та заупрямилась – говорила, что стосковалась по морю и, мол, она быстро, всего-то на час.
Нашли ее на третий день, когда Харлампий, почти теряя сознание, уже валился с ног, прочесывая берег.
На похоронах он застыл и не отвечал на вопросы. Глаза его казались безумными, словно стеклянными. Не видел, не слышал – словно умер вместе с любимой. А когда гроб с бедной Танькой стали опускать в каменистую землю – кладбище было у подножия горы, – он, качаясь, медленно побрел к выходу, не попрощавшись с женой.
Сдвинулся – решили все. Просто сдвинулся с горя.
Он пролежал почти месяц – не пил, не ел. Смотрел в одну точку и все время молчал. Заходили братья, пытались поговорить. Заходили сестры, пытались накормить, упрашивали поплакать – так будет легче, уверяли они.
Харлампий молчал. А через месяц встал и побрел на кладбище. Там провел сутки. А когда вернулся, молча поел и назавтра пошел на работу.
Мария была девочкой пугливой и тихой, словно понимая, какое горе и сумятицу внесла ее непутевая и несчастная мать в жизнь семьи.
Зоя, Танькина мать, пила беспробудно. Надев черный платок, шаталась по улицам и делилась с прохожими «горьким горюшком». Люди старались обходить ее стороной. А вскоре Зойка исчезла.
Подперла калитку булыжником и испарилась.
Харлампий сидел за столом, курил и смотрел в одну точку. Вышла Христина, держа на руках малышку. Харлампий дернулся, привстал и… Снова тяжело опустился на лавку.
Сестра, растерявшись, заметалась по двору. А он уронил голову на руки и молча заплакал.
Девочку подхватила жена Павлоса. И поднесла к Харлампию.
– Твой папа, смотри, Мария! – сказала она и протянула малышку отцу.
Тот резко поднялся, отпихнул невестку и пошел в дом.
Девочка, спокойная от природы, вдруг разразилась таким отчаянным криком, что сестры испуганно переглянулись и принялись малышку качать и тетешкать.
Только спустя три года Харлампий подхватил дочь на руки – Мария споткнулась о кривой корень тута, упала и заголосила.
Он беспомощно оглянулся и, увидев, что поблизости никого нет, подлетел к малышке и взял ее на руки.
Девочка тут же замолкла и с удивлением уставилась на спасителя. А потом вдруг улыбнулась и легонько стукнула его полной ладошкой по небритой щеке.
Христина видела в окно, как брат прижал дочку к себе и стал носить по двору, шепча ей что-то на ухо.
Мария молчала, крепко прижавшись к отцу.
Детство Марии было счастливым – наверное, так. Нянек – куча, детворы – полный двор. То один дядька подхватит на руки и подбросит до потолка, то какая-нибудь из теток сунет в рот леденец или пряник и в который раз поправит распушившуюся толстую косу.
То, что Харлампий – ее отец, она усвоила быстро. А вот Христина? Или Агния? Или Лидия? Кто же мать? Было непонятно и странно. Лет в пять Мария поняла, что Христина, смотрящая за ней больше всех, отцу не жена. Но спит почему-то Мария в комнате у Христины.
Просветили, конечно же, дети, объяснив ей, что они – брат и сестра. А вот про мать Марии все молчали…
А она, будучи скрытным и молчаливым ребенком, спросить не решалась.
Однажды пришла в дом странная женщина – сгорбленная, сухая, с большими запавшими глазами, в черном платье до полу и в черном глухом платке. Ее называли Зоей, и было понятно, что она из старых знакомых.
Зою кормили на кухне, окружили плотным кольцом, и женщины Харитиди о чем-то тихо шептались со странной и страшной женщиной, кивая головами в сторону Марии.
Потом «черная» женщина подошла к ней и подняла ее подбородок. Марии было больно – рука женщины была крепкой и цепкой. Она мотнула головой, пытаясь вырваться.
Тут женщина ослабила хватку, погладила Марию по голове и чуть дрогнула сухими губами:
– Иди, девочка! Иди, маленькая!
Мария, готовая к бегству, сделала шаг назад и тут услышала:
– Совсем намою не похожа! Словно и не было ее никогда, Таньки моей!
Спустя много лет Мария узнала, что это была ее бабка Зоя, ушедшая в монастырь в далеком Поволжье.
Больше бабку Зою Мария не видела.
Отца пытались женить. Он отмахивался и даже слушать о сватовстве не хотел.
Старая Елена совсем слегла, когда Мария пошла в третий класс. И, взяв с сына клятву, спустя пару месяцев умерла.
Мария помнила, что отец куда-то уехал почти на неделю и перед поездкой был хмур и молчалив. С дочерью прощался долго, словно извиняясь перед ней.
А через неделю женщины Харитиди принялись готовить праздничный стол.
Мария поняла – будут гости. И вправду появились гости. Точнее – гостья, которая шла рядом с отцом, несшим старый маленький коричневый чемодан на металлических скобках и немалый узел из старого плюшевого покрывала.
Гостья была никому не знакома – за спиной Харлампия шла молодая женщина хрупкого вида с большими черными и очень испуганными глазами.
Мария запомнила, что ботинки у женщины были странные, мальчуковые, темно-коричневые, с сильно потертыми белесыми носами.
Навстречу брату и женщине вышла Христина, после смерти бабушки негласно считавшаяся главной из женского общества Харитиди.
– Добро пожаловать, – взволнованно сказала она и обняла женщину в стертых ботинках.
Мария увидела, что вещи – чемодан и плюшевый узел – отец занес в свою комнату.
И сердце ее почему-то дрогнуло.
– Дядька жену привез, – зашептали старшие дети, а Мария, услышав, бросилась вон со двора, обескуражив уже вовсю шумно галдевшую семью, рассаживающуюся за обильно накрытым праздничным столом.
Нашел ее Харлампий только под вечер. И где? В брошенном домишке бывших соседей. В Танькином домишке напротив.
Впервые Мария, отогнув хилую, почти сгнившую штакетину, забралась на соседний участок, дрожа от страха открыла входную дверь и – уснула, свив гнездо из старых тряпок и пахнувших тленом и прелью подушек, – прямо на диванчике, в сенях.
На любимом Танькином месте.
Он схватил девочку на руки, прижал к себе со всей силой.
Уткнувшись с густые дочкины волосы, громко, в голос, пугая все еще спящую девочку, страшно, по-волчьи, завыл.
И недетским басом ему завторила испуганная и сонная дочь.
Жену ему нашли – списались с дальней родней – в глухой деревне под Кировом. Эта совсем молодая женщина, воспитанная – ирония судьбы – мачехой, судьбе своей покорилась безропотно. За вдовца с ребенком? Ну, значит, так. Зато она знала, что едет в большой курортный поселок, почти город, на море, в богатую и дружную семью, где думать о хлебе насущном не придется. А все остальное приложится, даст бог.
После глухой деревни и отчаянной бедности, после холодных и долгих зим, после мачехи, трех ее детей, изнурительного деревенского труда, после куска хлеба, добытого почти с кровью – с кровавыми мозолями, – ей наверняка показалось, что она попала на небеса.
Женщины Харитиди приняли ее хорошо, с открытыми, готовыми к любви сердцами. Комната – светлая, с прозрачными шторами, с широкой дубовой кроватью и шелковым покрывалом – показалась ей раем. Не надо было вставать в три утра и выгонять на выпас скотину, не надо полоть огород, таскать из колодца воду и драить занозистый, черный от старости пол.
Сладкие фрукты падали на голову, помидоры краснели и наливались от щедрого солнца на заднем дворе на огороде, куры – жирные, сытые – клевали упавшие ягоды и рассыпанное зерно.
Сестры и золовки мужа дарили ей свои платья и обувь, а старшая, Христина, вдела ей в уши золотые сережки – подарок на свадьбу.
Про девочку, дочь мужа, она не думала, как не думала о ней ее мачеха. Сыта, здорова, тетки хлопочут – что ей еще? Свою любовь она предлагать и не думала – не от злого сердца, а от скупости души, думая, что Мария в ней не нуждается. Словом, девочка, молчаливая, тихая, с застывшим взглядом черных маслянистых глаз, в расчет не входила.
В расчет входил муж, Харлампий. Нет, грубым он не был! Но… И ласки она от него не увидела…. Ни разу в жизни.
Впрочем, что она знала про ласки? Так проживал жизнь и ее отец, и его братья. Так жили ее собственные женатые братья. Так жили и женщины Харитиди: честно и скупо радовались каждому дню – бесхитростно, не выпрашивая у бога ничего лишнего. Здоровью детей, зарплате мужей, хорошему урожаю, нежаркому лету, густому варенью и пышному тесту. Трудились – с утра до заката, встречали мужей и шли с ними в спальни.
Потому что так надо. Потому что надо рожать. Потому что женщины.
А про ласки они и не ведали.
Потому что про Таньку и Харлампия давно позабыли. Про то,как еще может быть в женской жизни.
Муж с ней почти не разговаривал: как дела? Что на ужин? Что на базаре?
Она отвечала – коротко, сдержанно. Протирала клеенку, прежде чем поставить перед мужем тарелку. Подкладывала добавки, подливала компоту.
Садилась напротив и смотрела, как он ест. Молчали. Потом он кивал и уходил на «мужскую» половину – другой стол террасы – смотреть футбол или играть с братьями в шашки.
А после, переведя дух, направлялся к себе. Она боковым зрением среди кухонной колготни и трепа с невестками тут же улавливала это и спешила за ним.
Он уже лежал на кровати, глядя в потолок. Она быстро снимала платье и юркала под одеяло.
Он чуть отодвигался к стене и отчего-то вздыхал.
Она тоже лежала на спине и почему-то замирала в волнении.
Спустя пару минут он, громко крякнув и тяжело вздохнув, клал большую и сильную руку на ее съежившуюся от волнения грудь.
Она чувствовала, как холодеют ее руки. Он чуть подтягивал ее к себе и, словно коршун, не открывая глаз, склонялся над ней – огромный, тяжелый, прерывисто и шумно дыша.
Она вся сжималась – от непонятного страха и боли где-то внизу живота – и пыталась податься к нему. Он привставал, словно отдаляясь, и, быстро закончив свое мужское дело, молча отваливался на спину.
Засыпал он в ту же минуту – прямо на спине, сложив руки на волосатой груди.
А она тихо, беззвучно плакала, коря себя за эти фокусы и глупое ожидание того, что ей было и вовсе неизвестно, но женское чутье упрямо подсказывало, что все бывает не так. А как? Она и не знала.
Да, кстати, узнать ей так и не довелось – женщиной она была честной.
А про догадки свои скоро забыла – не до того! А может, она и вовсе фантазерка? И нет ничего на свете, что называется смешным словом «любовь»?
Через год после их скромной свадьбы она родила сына.
И уж тут – ну, естественно, – совсем стало ни до чего.
Мальчик был болезненным и беспокойным, с рук не сходил.
А у женщин в семье и своих деток хватало – рожали женщины Харитиди много и часто, спасибо, Господи!
И муж, Харлампий, был не помощник – сядет со своей лупоглазой дочкой-толстухой и шепчется о чем-то. Словно и нет у него сына, а лишь одна дочь.
Зиновию, Зину, как называли жену отца, Мария не полюбила. Да и с какой стати? Матерью ей по-прежнему была тетка, успокоившаяся наконец, что вторая жена брата любимую девочку у нее не отберет.
Отца Мария любила отчаянно – по вечерам висела на заборе и высматривала его с работы. К маленькому брату была равнодушна – в братьях и сестрах недостатка у нее не было. И никто не задумывался, кто кому родной, а кто двоюродный.
В комнату отца и его жены не заходила с тех пор, как однажды увидела разобранную постель – почему-то стеснялась.
К пятнадцати годам Мария превратилась в крупную, полную и высокую, с пышными формами девушку. Нрава была тихого, скромного – одноклассницы и сестры уже вовсю бегали на свидания, а молчаливая Мария сидела дома: или читала библиотечные книжки, или помогала теткам на кухне.
Однажды услышала, что ее собираются сватать – тетки обсуждали какого-то краснодарского жениха из «богатой» семьи и искоса поглядывали на племянницу.
А спустя пару дней Лидия повела ее в центральный универмаг и старательно выбирала ей новое платье и новые босоножки.