книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Сокровище господина Исаковица

Данни Ваттин

Сокровище господина Исаковица: автобиографическая повесть

Всем выжившим

Danny Wattin

HERR ISAKOWITZ

SKATT

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко

Перевод книги был осуществлен при финансовой поддержке NORLA.

© Danny Wattin 2014
image

1. Дедушка кое о чем рассказал

О своем прошлом папин отец почти ничего не рассказывал. Ни о том, каково приходилось подростку-еврею в Германии двадцатых-тридцатых годов, ни о своей семье, ни о том, как он попал в Швецию. Почему дедушка умалчивал о том, кто он такой и откуда родом, я не знаю. Возможно, боялся вспомнить слишком многое. Бояться-то он точно боялся, и его дети понимали, что с расспросами лучше не приставать. Задавать вопросы у них в семье было не принято. Впрочем, кое-что моему отцу разузнать все же удалось. Например, что дедушка Эрвин вырос в маленьком городке под названием Мариенвердер, что он обожал мать и не любил отца и что семья владела магазином мужской одежды. Вот, собственно, и все. О прошлом дедушки говорили так мало, что, когда я спросил папу, как звали его деда, ему пришлось справляться в генеалогической таблице, куда он вписывает даты рождения и смерти родственников.

Изучая свою родословную, сын и внук людей, выживших при массовом уничтожении евреев, несомненно, обладает уникальными преимуществами, но и сталкивается с уникальными трудностями. Например, ему довольно легко узнать, когда умирали его родственники, поскольку нацисты тщательно документировали все содеянное ими во время войны. К трудностям можно, пожалуй, отнести то, что для изучения осталось не слишком много родни, а сохранившиеся ветви генеалогического дерева разрастаются в самых разных частях света. Кроме того, отношения между этими сохранившимися ветвями очень сложные, чуть ли не враждебные. Мы, шведская часть семьи, связывали это с тем, что дедушкин младший брат, который живет в Аргентине и единственный остался в живых из четырех братьев и сестер, не желает с нами знаться. Причины нам неизвестны. Но поскольку мы, как и все остальные мужчины из клана Ваттинов, не только обидчивы, но и легкоранимы, то нам, соответственно, тоже не хотелось иметь с ним дела. К тому же мой отец считал, что вовсе не обязательно общаться с людьми только из-за того, что они приходятся тебе родственниками. Иногда вполне достаточно знать даты рождения и смерти.

Однако прежде чем эта история выльется в чересчур подробные описания родственников, стоит, вероятно, обнародовать кое-что, рассказанное моим дедушкой своим детям. Его отец, Герман Исаковиц, перед тем как он пропал, закопал самое ценное, что имел, возле дерева у себя на участке. Эту историю я за свою жизнь много раз слышал как от отца, так и от дяди. Но, честно говоря, не придавал ей особого значения. Она казалась просто одним из многочисленных семейных преданий. Ведь все мои бабушки и дедушки были евреями-беженцами, с биографиями более драматичными, чем большинство романов. Поэтому какая-то закопанная вещица не могла вызвать у меня живого интереса. Но мой старший сын Лео, услышав об этом несколько лет назад, отреагировал иначе.

– Что? – спросил он. – У нас есть сокровища?

– Ну, – ответил я, – полагаю, можно сказать, что да. Так, во всяком случае, думал мой дедушка. Впрочем, не знаю, можно ли это считать сокровищем.

– А что там за сокровище? Золото?

– Не знаю, вероятно, там самое ценное, что у него было. Возможно, какие-то ювелирные изделия или личные вещи. В то время многие закапывали свои вещи.

– Правда? А зачем?

– Чтобы потом выкопать их, когда вернутся обратно.

– И им удалось?

– Что?

– Выкопать эти вещи?

– Нет, – ответил я, – не удалось.

– Почему?

– Потому что… Ну, этих людей ведь увезли немцы… то есть их отправили в…

– Тогда мы должны его забрать.

– Что именно?

– Сокровище, папа. Мы должны забрать сокровище. Я посмотрел на сына. Дело происходило года два назад, значит, ему было около семи лет. Он все еще обладал открытым взглядом, свойственным детям до определенного возраста, таким восхитительно наивным и вместе с тем прозорливым. Сын отчетливо увидел то, что я при всей своей зрелости совершенно упустил: если у тебя есть сокровище, тебе, конечно же, надо поехать и отыскать его.

Разумеется, он был прав. Чем дольше я об этом думал, тем больше убеждался в его правоте. Впрочем, больше всего меня привлекала не возможность выкопать ценности. Я вынашивал куда более грандиозные планы. Это будет паломничество: три поколения мужчин – я, сын и отец – вернутся обратно, чтобы разузнать об истоках семьи. Эта поездка станет исцелением, ключом к взаимопониманию. В этом путешествии мы сблизимся и обнаружим то, что все-таки объединяет нас, невзирая на многочисленные различия. Таков был мой план.

План же моего отца носил несколько более практический характер. Я осознаю это только вечером накануне отъезда, когда, сидя за компьютером в родительском доме в городке Уппландс-Весбю, бронирую для нас гостиницы.

– Значит, поступим так, – говорит отец. – Я встану в половине шестого и приготовлю бутерброды. В шесть я погуляю с собакой, а потом мы позавтракаем. В путь отправимся в семь. Машину поведет тот, кто будет бодрее.

– Но паром отходит только в девять вечера, – возражаю я. – А до Карлскруны ведь не так уж далеко?

– Я хочу быть уверен, что мы не опоздаем. И хочу выехать до часа пик.

– Ничего страшного, если кое-где будут небольшие пробки.

– Я езжу туда-сюда уже тридцать лет. Мы отправимся в семь часов.

– А мы не можем переждать час пик?

– Нет. Поедем в семь, тогда у нас будет много времени на случай, если нам захочется остановиться или что-нибудь сделать по дороге.

Я киваю, хоть и совершенно убежден, что нам не требуется четырнадцать часов, чтобы проехать чуть более шестисот километров до Карлскруны. Все равно я благодарен отцу за то, что он едет с нами. Особенно учитывая, что он не большой любитель поездок в новые места и риска угодить в неприятные ситуации, который, по его мнению, резко возрастает в моей компании.

– Кстати, ты забронировал гостиницы? – спрашивает отец.

– Я как раз этим занимаюсь.

– Сейчас? В последний момент? Роббан говорит, что в Польше чертовски дорого жить в гостинице и что нужно было забронировать номера давным-давно.

– А я бронирую сейчас.

– Ну-ну, только я не желаю спать в такой паршивой гостинице, как была у тебя, когда ты ездил в Азию. Там можно подхватить вшей.

– Я обзавелся путеводителем, – отвечаю я, – и забронирую одну из указанных там гостиниц.

– В машине я тоже спать не намерен, – продолжает отец. – Чтоб ты знал. А то в Польше можно лишиться головы.

– Спящих в машине никто не обезглавливает, – возражаю я.

– Это ты так думаешь. Они там все сплошь антисемиты.

– Вовсе нет.

– Это ты так думаешь, – повторяет отец.

– Именно так я и думаю, – отвечаю я и, не удержавшись, разражаюсь длинной тирадой в духе умного поросенка Наф-Нафа о том, что уже пообщался со множеством любезных поляков, которые помогли мне раздобыть кое-какие сведения о нашем роде. – Кстати, – добавляю я, – в Варшаве сейчас создают музей истории евреев. Он будет замечательный. Вот так-то.

Когда я заканчиваю свою лекцию, отец, немного помолчав, говорит:

– Тогда ты можешь спать в машине, а мы с Лео будем жить в гостинице.

– Я не собираюсь спать в машине. И вовсе не все поляки антисемиты. Нельзя стричь всех под одну гребенку.

– Да-да, – говорит отец, – а что случилось с польскими евреями, которые выжили во время уничтожения и после войны вернулись домой?

– Да, но…

– Разве их не обвинили в том, что они похищали польских детей и пили их кровь? Снова?

– Вообще-то да, но…

– Может, там не было погромов? Снова?

– Да, но…

– А в конце шестидесятых, когда коммунистическое правительство стало открыто антисемитским, все по вторилось еще раз. Ты ведь об этом знаешь?

Ну конечно, знаю. Поскольку именно тогда тесть моего дяди, который ребенком попал в концлагерь, но чудесным образом выжил, решил, что с него уже хватит, и покинул Польшу. Тем не менее я отказываюсь признать, что отец прав. Особенно потому, что эту дискуссию можно считать дополнением к бесконечному спору, который мы ведем, сколько я себя помню, и, вероятно, будем продолжать, пока один из нас не умрет. Отец утверждает, что человек зол по природе, а я отстаиваю обратное.

В защиту Польши стоит добавить, что на протяжении многих столетий она оставалась единственной страной в Европе, где евреи могли проживать беспрепятственно. И вообще, взрослый мужчина вполне в состоянии выдержать немного антисемитизма. Все-таки это часть древней традиции, согласно которой нас, среди прочего, считали виновниками таких громких событий, как:

• чума и черная смерть;

• поражение Германии в Первой мировой войне;

• неурожайные годы;

• смерть Иисуса (правда, он сам был евреем, но все равно);

• Дарфурский конфликт;

• землетрясения и ураганы (в частности, Катрина);

• все финансовые кризисы, включая последний (согласно мнению тридцати процентов опрошенных европейцев);

• все мировое зло (по словам Мела Гибсона).

Как бы то ни было, после излишне долгой дискуссии я соглашаюсь с тем, что в словах отца есть доля истины и что мы не будем спать в машине (хоть нас и не обезглавят). Отец удовлетворенно отправляется спать, а я остаюсь сидеть за компьютером, чтобы продолжить бронирование гостиниц и изучение материалов перед поездкой.

– Не засиживайся слишком долго! – кричит мне со второго этажа мама. – Вам завтра рано вставать.

– Спокойной ночи! – кричу я в ответ.

– Что ты там внизу делаешь?

– Наверняка смотрит телевизор, – доносится голос отца. – Ведь у них дома нет телевизора.

– У нас есть компьютер, и по нему можно смотреть телепередачи! – кричу я. – Я вовсе не смотрю телевизор, я бронирую гостиницы. Хорошие гостиницы, с завтраком.

– Он смотрит телевизор, – заявляет отец. – И тебе лучше не узнавать, что именно он смотрит. Твой сын настоящий похабник.

– Не сиди слишком долго! – кричит мама. – Подумай о том, что вам завтра уезжать.

– Подумаю.

– И выключи телевизор, когда наглядишься! – кричит отец, после чего в доме Ваттинов, наконец, воцаряется тишина.

Я возвращаюсь к компьютеру. Несмотря на все иронические замечания, я рад, что отец едет с нами, и ради него выбираю гостиницы гораздо более шикарные, чем те, где остановился бы сам.

Зная, что он мало что ценит больше завтрака в виде хорошего шведского стола, я с ходу заказываю номера в соответствующих гостиницах. Затем предпринимаю последнюю попытку связаться с человеком, встретиться с которым в Польше хотел бы больше всего. Говорят, у него есть важная информация о моем прадедушке и его магазине. Поисками этих сведений я занимался более полугода, и мне уже довольно многое удалось выяснить. Например, что район, где жил Герман Исаковиц, был сожжен в конце Второй мировой войны, когда Мариенвердер заняли русские. Я знаю также, что родной немецкий город Германа стал после войны польским и его переименовали в Квидзын. Кроме того, мне известно, что большая часть имевшейся там документации во время вторжения русских пропала, и это в свою очередь затрудняет розыски информации о прадедушке. Поэтому я страшно обрадовался, получив от варшавского специалиста по генеалогии контактные данные польского блогера по имени Лукаш, который, по словам этого исследователя, “больше всех знает о том, что меня интересует”.
image

Мариенвердер на карте 1930 г.

Однако связаться с ним оказалось непросто. В течение нескольких месяцев я упорно посылал мейлы, по-английски и переведенные при помощи “Гугла” на польский, но ответа не получал. И только сейчас, сидя в доме своего детства накануне отъезда, я вдруг увидел сообщение от Лукаша. Заканчивалось оно словами:

Я очень рад, что вы мне написали. Я единственный человек в Квидзыне, чтобы, возможно, сказать что-нибудь о вашей семье из Мариенвердера. Я знает, где работать магазин и где он (Герман) жил. Короче говоря, я знает история его жизни.
image

Маршрут семейства Ваттин на карте 2012 г.

2. Еврей из пригорода

Я просыпаюсь на матрасе на полу, в бывшей девичьей комнате сестры, рядом на диван-кровати спит мой сын. Снизу, из кухни, доносятся бульканье кофеварки и робкий лай родительской собаки, который в свою очередь сопровождается грубым одергиванием отца и ворчливыми комментариями матери. Однако сын ничего этого не замечает. Он продолжает спокойно спать и кажется настолько обессиленным, что мне не хочется его будить. Несмотря на то, что уже седьмой час и мы рискуем немного нарушить великолепный план отца.

Я выскальзываю из комнаты, выхожу на балкон и смотрю на улицу, где играл мальчишкой. Она, похоже, мало изменилась. Почти одинаковые кирпичные дома стоят аккуратными рядами, машины свежевымыты, газоны подстрижены. В детстве я не понимал, насколько гомогенен городок, где я вырос, или что все его дома и улицы так похожи друг на друга. Не осознавал я и того, что большинство людей, которые подобно моим родителям переехали сюда в начале семидесятых, когда район только застраивался, были приблизительно ровесниками, имели детей одного возраста и принадлежали к общей культуре. Были, правда, и отдельные исключения: например, у нас в школе учились усыновленные дети из Индии и Чили. Но если не считать этих редких залетных птиц, более однородного жилого района просто не найти. О местах такого рода, похоже, как раз мечтают современные европейские экстремистские партии. Маленький, хорошо организованный пригород, где взрослые исправно ездят на работу в город, а их здоровые арийские потомки ходят в муниципальный детский сад. Район был настолько шведским, что, ходи в мой класс Гитлер, ему бы крепко доставалось за то, что он выглядел как иммигрант.

И здесь, посреди этой арийской мечты, жили мы. Самые ассимилированные из всех израильских племен: евреи, живущие в пригородах. Мы ели на семейных ужинах свиные шницели, стригли в шаббат газоны и, как только нам представлялся случай, мешали молочные продукты с мясом. Думаю, стать еще большими шведами было бы невозможно. У нас были собака и яхта, и мы ходили в лес собирать лисички. Мы распевали детские песни из самого популярного шведского сборника и танцевали в день летнего солнцестояния вокруг майского дерева, а наши родители мыли свои машины и стригли газоны с тем же исступлением, что и все остальные.

Короче говоря, мы были самым страшным кошмаром Гитлера – чужеродным элементом, который проник и пустил корни. Мы настолько ассимилировались, что никто не мог заподозрить, что мы не такие, как остальные. Такое хамелеонство очень устраивало нас с сестрой, поскольку нам не хотелось выделяться или чтобы люди узнали, что мы другие. Нашим единственным желанием было вписываться.

Поэтому нас огорчало, что стоило лишь немного поскрести, и обнаруживалось, что многое все-таки отличало нас от окружения. Ведь, несмотря на обманчивость внешних проявлений, мы принадлежали к культуре, где, в отличие от традиций шведской культуры, было принято не уклоняться от конфликтов, а активно к ним стремиться и потом изо всех сил не давать им стихать. Если вдуматься, не существовало такой мелочи, из-за которой мои родственники не сумели бы поругаться. Любое гармоничное согласие легко нарушалось при помощи парочки метких комментариев, любая приятная тишина приобретала напряженность от нескольких непрошеных добрых советов. Результатом была постоянная ругань – занятие, которому, как я рано заметил, вроде бы совсем не предавались дома у моих шведских приятелей. Там всегда бывало спокойно и приятно. К тому же родители держались на заднем плане и не вмешивались в дела детей. Родители в крайнем случае здоровались, когда ты приходил, а вообще им, казалось, вполне хватало общества друг друга. Они даже не смеялись над своими детьми!

Поэтому ничего удивительного, что мы с сестрой завидовали друзьям-неевреям и мечтали о том, чтобы наша семья чуть больше походила на их семьи. Наибольшую зависть у нас, пожалуй, вызывало Рождество. Оно представлялось нам идеальным торжеством, на грани фантастики. Представляете, иметь ежегодную традицию, благодаря которой ты, без всяких заслуг, получаешь горы подарков, ешь сладкое и смотришь мультики! Мой отец, не испытывавший аналогичного восторга, обычно говорил, что христиане празднуют “день рождения Калле Анки[1] ”. Впрочем, его ирония на нас не действовала. Нам приходилось праздновать Хануку – торжество, когда зажигают свечи в память о еще одной победе в еще одной еврейской освободительной войне, а также о не слишком захватывающем чуде, что старого лампадного масла хватило более чем на неделю. Конечно, все восемь дней праздника мы получали подарки, но по сравнению с горами рождественских подарков наших друзей это воспринималось как лотерейный билет без выигрыша. У евреев даже Деда Мороза не было.

Кроме того, само празднование Хануки сильно отличалось от мирного и спокойного торжества, каковым я в то время представлял себе Рождество. Ведь когда собиралась наша семья, поднимался настоящий шум и гам. Шумела в основном мамина родня, родственники с папиной стороны вели себя чуть более сдержанно. В моем детстве, когда поколение всех бабушек и дедушек еще было живо, эти праздники в основном устраивались в доме маминых родителей в Хессельбю и проходили примерно одинаково. На втором этаже накрывали длинный стол, вокруг которого сидели мои родители, их родные и двоюродные братья и сестры и компания безумных стариков и старух. Стоял невероятный гвалт. Все наперебой кричали, читали что-то на древнееврейском, чего никто не понимал, и оскорбляли друг друга как по-шведски и по-немецки, так и на идише. То тут, то там раздавалось meshuggah и Dummkopf[2]. Пахнущие чесноком мужчины говорили, перебивая друг друга, а маленькие истеричные женщины, подобно встревоженным курам, метались между кухней и столовой с порциями одна больше другой. На этих сборищах было безумно много еды. Десятки литров куриного бульона с кнедлями, фаршированная рыба, мясной рулет, халы, шницели, картошка и красная капуста – это лишь часть того, что со скоростью молнии метали на стол под постоянное заклинание: “ешь больше”. Подобное заклинание было совершенно излишним в нашей семье, где приготовление пищи являлось любовным действом, которое могло компенсироваться лишь поеданием оной в огромных количествах.

На эти торжества всегда собирались одни и те же родственники. Приходили тетя Хильда, которая жульничала, играя в карты, и Гюнтер, который так и не женился и, по словам бабушки, вечно ее объедал. Обязательно присутствовали весельчак Киве, добрый толстый дедушка Эрнст, дедушкин брат Хайнц и его розовощекая жена Рут. Ну и, естественно, бабушка Хельга, которая, скажем, стоя под кухонной вытяжкой и покуривая “Пэлл-Мэлл” без фильтра, помешивала в кастрюле и спрашивала кого-нибудь из не подозревавших подвоха родственников: “Кто, черт возьми, приготовил этот омерзительный рис?”

Я был первым правнуком в семье и мало что понимал из происходящего. Не знал даже, в каком родстве я с ними со всеми состою и почему они себя так странно ведут. Правда, задумываться над этим я стал только много позже. В детстве я лишь изо всех сил старался доесть как можно быстрее, чтобы ускользнуть на первый этаж и спокойно почитать дядину старую книжку “Калле Анка” (чтобы хоть немного проникнуться христианским рождественским чувством).

Но это было очень давно – теперь старшее поколение, с которым я обычно проводил такие праздники, за исключением бабушки, умерло. Тем самым семья утратила часть своей боевитости и стала более шведской по характеру. Думаю, мы с сестрой в конце концов получили то, о чем мечтали. Со всеми вытекающими плюсами и минусами.

* * *

Закрыв балконную дверь, я спускаюсь на кухню. Там стоит отец и делает бутерброды – в промышленных количествах. Перед ним аккуратными парами разложены шестнадцать кусков хлеба в ожидании превращения в восемь двойных бутербродов. Потенциальная начинка лежит рядом. Колбаса из сетевого магазина “Лидл” (стопроцентно некошерная), сыр и нарезанные овощи.

– Сколько вам понадобится? – спрашивает отец, размазывая масло на одном из кусков хлеба так, чтобы оно доходило до краев.

– Я могу сам себе намазать, – отвечаю я. – Мы ведь никуда не опаздываем?

– Сколько тебе надо бутербродов?

– Не знаю. Пожалуй, три.

Отец смотрит на меня скептическим взглядом.

– Неужели тебе этого хватит? Ты ведь всегда так много ешь.

– Хватит, – отвечаю я.

– А сколько сделать для Лео? – спрашивает он.

– Не знаю.

– Где он, кстати?

– Спит.

– По-прежнему? И сколько этот парень еще будет спать?

– Он вчера довольно поздно лег, так что наверняка часов до восьми.

– Не пойдет, – говорит отец. – Мы ведь меньше чем через час должны выехать.

Я несколько раз моргаю, словно пытаясь окончательно проснуться.

– А мы не можем поехать чуть позже? – предлагаю я. – Чтобы он еще немного поспал.

– Я уже сказал, что не хочу выезжать слишком поздно. Я сейчас пойду гулять с собакой, а ты пока можешь разбудить сына.

Я наблюдаю за тем, как отец бредет по улице со своей любимой собакой. В отличие от нас с сестрой, он, похоже, всегда чувствовал себя в этом пригороде как дома. У нас же этого ощущения так и не возникло. Вероятно, потому что чисто шведское окружение напоминало нам о том, насколько наша семья, на самом деле, отличается от остальных. Разумеется, мы изо всех сил старались не выделяться. Особенно сестра, чье безудержное стремление отмечать христианские праздники выходило за рамки моего понимания. Ведь ей хотелось не просто праздновать Рождество, а непременно с елкой. Когда сестра каждый год в конце осени излагала это свое желание остальным членам семьи, нельзя сказать, чтобы оно находило живой отклик.

– Ни за что, – категорично заявлял отец.

– Ни в коем случае, – столь же категорично отказы вала мама.

Судя по всему, вопрос о рождественской елке был почему-то особенно щекотливым. Ведь, как уже говорилось, ортодоксальными евреями мы не были. Мы ели свинину, когда ее нам давали, красили яйца на Пасху и ходили в церковь по случаю окончания учебного года. Но елка явно знаменовала собой для родителей ту невидимую границу, дальше которой ассимиляция для них оказывалась невозможной. Впрочем, моя сестра, надо отдать ей должное, была не из тех, кто сдается после первой попытки.

– Ну пожалуйста, – продолжала канючить она. – Почему мне нельзя поставить елку? Ведь у всех осталь ных она будет.

– Мы евреи, – многозначительно возражал отец. – Мы елок не ставим.

– Ну совсем маленькую, – приставала сестра.

– Елка у нас в доме появится только через мой труп, – говорила мама.

– Она сможет стоять на балконе, – не унималась сестра.

– Даже речи быть не может, – не сдавалась мама. – Никаких елок. Это мое последнее слово.

Дискуссия обычно заканчивалась тем, что сестра выкрикивала что-нибудь злобное и хлопала дверью к себе в комнату с такой силой, что казалось, дверь сорвется с петель. Независимый сторонний наблюдатель мог бы сделать вывод, что переговоры тем самым окончены. Однако ничего подобного, ибо сразу после этого происходило следующее:

1. Любезный сосед (возможно, по просьбе моих родителей) срубал у себя на загородном участке маленькую елочку и дарил сестре.

2. Сестра ставила елочку у себя в комнате, наряжала ее на христианский манер и клала под нее свои подарки.

Оставалось только восхищаться сестрой. Но даже выиграв битву за Рождество, что она проделывала ежегодно, сестра не удовлетворялась достигнутым. Нет, теперь ей хотелось, чтобы мы еще водили хоровод вокруг елки.

– Через мой труп, – заявляла мама.

– Мы евреи, – говорил отец. – Мы не пляшем вокруг хвойных деревьев.

– Ну пожалуйста, – пыталась уговорить сестра. – Всего один разочек.

Но тут уж граница была непреодолимой. Да, мы не были верующими, не ходили в синагогу и не носили пейсов, но хоровод вокруг деревьев мы не водили. В результате все заканчивалось всегда одним и тем же печальным образом: моя любимая сестренка танцевала вокруг елки в полном одиночестве, круг за кругом, распевая песни о счастливом Рождестве.

* * *

Сейчас, чуть более тридцати лет спустя, я поднимаюсь в ту комнату, где происходила нескончаемая борьба за Рождество, и бужу сына. Он совершенно без сил, но после долгих препирательств умудряется спуститься по лестнице и добраться до кухни. Там стоит отец, вернувшийся после рекордно короткой прогулки, и поспешно сгружает приготовленные бутерброды на три тарелки.

– Сколько тебе дать, Лео? – спрашивает он. Сын пожимает плечами. Он, похоже, еще не до конца проснулся.

– Я положу три, – предлагает отец. – Лучше по есть как следует.

Лео берет бутерброд и начинает потихоньку грызть с угла.

– Что это с ним? – озабоченно спрашивает отец. – Он заболел?

– Он просто устал, – отвечаю я.

– Лео, ты болен? – беспокоится отец.

– Нет, – отвечает сын, зевая.

– Отлично, – говорит отец. – Тогда доедай бутерброды. Нам скоро пора ехать.

Пока мы сидим, насильно запихивая в себя завтрак, на кухню по пути на работу заглядывает мама. Отец, пользуясь случаем, сразу начинает ей жаловаться.

– Твои сын и внук плохо едят, – сообщает он.

– Правда? Тогда вам придется взять еду с собой, – говорит мама.

– Мы съели не меньше трех двойных бутербродов каждый, – возражаю я.

– Попытайтесь запихнуть в себя еще немного, – советует отец. – Неизвестно, когда удастся поесть в следующий раз.

На самом деле, это известно, поскольку в нашем роду тебя кормят почти все время. Если внимательно вслушиваться, то тренированное ухо способно даже уловить, когда и каким образом это будет происходить. Важно только научиться читать между строк. Вот несколько простых примеров:
image
image

И, конечно, еще часто повторяющаяся фраза: "Правда, немного пересолено?", на которую отец обычно отвечает высказыванием типа: "Да, вчера, пожалуй, было вкуснее", после чего мама обижается, поскольку правильный ответ, как всем известно: "Очень вкусно" (зачем, в свою очередь, следует еще один призыв есть больше).

Впрочем, эти коды касаются только родни с маминой стороны. Коды отца я, несмотря на попытки в течение почти сорока лет, до конца пока так и не сумел раскусить. Предпочитая не рисковать, я съедаю еще немного, после чего благодарю за королевский завтрак и даю честное слово, что я сыт, не болен и считаю, что лучше бутербродов в жизни не пробовал. Потом наступает время отъезда, мы прощаемся с мамой, идем и садимся в машину.

– Ну, поехали, – говорит отец. – В Польшу.

3. Трое мужчин в одной машине

– Через пятьсот метров поверните налево. Механический голос из телефона на переднем сиденье понемногу начинает меня раздражать. А ведь мы успели проехать еще не более пары километров.

– Правда, здорово? – с энтузиазмом говорит отец. – Он подстраивается по мере того, как мы едем, и всегда находит самый быстрый путь. Если, на пример, где-то пробка, он перестраивается на другой маршрут.

Я бросаю взгляд на дисплей телефона. Там видно дорогу, где мы находимся, и ту, куда нам надо свернуть, и больше ничего.

– Нельзя ли его перенастроить, чтобы мы видели, где находимся по отношению к месту назначения? – интересуюсь я. – А то сейчас мы не имеем об этом никакого представления.

Отец качает головой и обращается к внуку, который сидит рядом с ним на переднем сиденье, поскольку его легко укачивает.

– Твой папаша не разбирается в таких замечательных штуках, – говорит он. – Он типичный ретроград. У вас дома ведь нет даже телевизора.

– У нас есть компьютер, – протестую я с заднего сиденья. – Телепередачи можно смотреть по нему. Я хочу знать, куда мы направляемся, а не просто тупо следовать стрелочкам на экране.

– Мы едем в Карлскруну, – сообщает отец. – Паром идет оттуда.

– Это мне известно. Но туда мы прекрасно можем добраться и без говорящего телефона. Достаточно просто выехать на Е-4, свернуть в нужном месте, и дорога приведет нас прямо к цели.

– Вот именно, – говорит отец, – надо свернуть в нужном месте. Поэтому-то у нас и включена эта программа, а кроме того, с ней веселее. Правда, Лео?

Сын бормочет в ответ что-то неразборчивое. Он настолько усталый, что почти спит, и уж точно не имеет никакого желания вмешиваться в наш спор.

– Что с ним такое? – спрашивает отец.

– Он устал, – отвечаю я.

– Через сто метров поверните налево, – возвещает механический голос.

– Давай хотя бы отключим звук, – предлагаю я. Отец качает головой, демонстративно глубоко вздыхая.

– Хорошо, что ты художник, – говорит он мне. – Поэтому люди считают тебя прогрессивным, а не ретроградом.

Машина достигает перекрестка, и отец сворачивает налево, на Е-4. Погода стоит прекрасная, и я, несмотря на перебранку, рад, что мы здесь. Насколько мне известно, мы с отцом впервые предпринимаем нечто подобное. Возвращаться вместе – трое мужчин в одной машине – к нашим истокам, в попытке вернуть то, что принадлежит нам по праву, очень здорово. День для начала поездки просто замечательный. Все тихо и спокойно, приятный ритм нарушает только металлический голос, то и дело сообщающий, как нам ехать. Но в такой день можно и потерпеть.

Мы на хорошей скорости минуем Соллентуну и Ульриксдаль и подъезжаем к Сольне[3], где, когда я был маленьким, жили родители отца. Мне всегда нравилось ездить к ним в гости, в квартиру на улице Росундавэген, есть приготовленные бабушкой Соней оладушки с изюмом и общаться с дедушкой Эрвином. В то время мы много всего делали вместе. Ходили на озеро Росташён кормить птиц или слушали пластинки с операми. Дедушка обычно подпевал. У него был хороший голос, низкий и сильный, и когда он пел, взгляд у него всегда становился слегка мечтательным и отсутствующим. Будто он на самом деле пребывал где-то в другом месте. Однако кульминация наших визитов наступала, когда мы с дедушкой спускались на лифте в имевшуюся в доме комнату для пинг-понга, чтобы сыграть партию. Ходили мы туда почти во всякий мой приезд, с тех пор как мне было совсем немного лет, до того как я стал подростком. Дедушка играл довольно хорошо, и поначалу я в основном проигрывал, но с годами положение стало все больше выравниваться. В этой комнате мы с ним проводили напряженные матчи, но ни один из них не сравнится с последним. Его я не забуду, даже если доживу до ста лет.

Помимо пинг-понга, я очень ценил атмосферу в доме родителей отца. У них всегда бывало так спокойно, никто не зудел, не ругался, и никого понапрасну не оскорбляли. Напротив, говорили там вообще не слишком много, как хорошего, так и плохого. Впрочем, я об этом особенно не задумывался. Я ведь все-таки был ребенком и воспринимал мир и присутствовавших в нем людей как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, меня занимали более интересные вещи, скажем, пытаться поднять дедушкины гантели или подсматривать за ним, когда он совершал особый и несколько своеобразный ритуал, укладываясь вздремнуть.

– Знаешь, – говорю я Лео, когда мы проезжаем Сольну, – мой дедушка Эрвин обычно спал после обеда с трусами на голове.

– Не с теми, которые носил, – вмешивается отец. – На голове у него всегда бывали чистые трусы.

– Почему? – спрашивает сын.

– Никому ведь не захочется надевать на голову грязные трусы. Во всяком случае, в моей семье, но с твоим папашей, возможно, дело обстоит иначе, – отвечает отец, выразительно глядя на меня. – Его трусы могут угодить куда угодно.

– Зачем он надевал трусы на голову? – интересуется Лео.

– Вероятно, чтобы становилось темнее, – говорит отец. – Впрочем, он не всегда пользовался трусами. Только когда под рукой не оказывалось ничего другого.

– А когда ты был маленьким, он это тоже проделывал? – спрашиваю я.

– Конечно. Он соблюдал сиесту ежедневно.

– С трусами на голове? – спрашивает Лео.

– С чистыми трусами, – уточняет отец. – В то время мы все-таки были приличной семьей. Это потом, очевидно, что-то пошло не так, принимая во внимание поведение твоего папаши. Тебе ведь известно, что однажды в ресторане он высморкался в скатерть?

– Это была салфетка.

– Тканевая салфетка, – поправляет отец, – а они предназначены для того, чтобы вытирать рот, а не сморкаться. Представляешь, как противно было тому, кому потом пришлось заниматься твоими соплями?

– Я не виноват, – оправдываюсь я. – Я просто продукт своего воспитания.

– Не сваливай свою вину на других.

– Это же правда. К сожалению, я не из такой приличной семьи, как ты.

Отец поворачивается к Лео с наигранным отчаянием в глазах.

– Знаешь, Лео, – говорит он, – некоторым хоро шее воспитание ничего не дает. Но не волнуйся, если твой папаша будет вести себя слишком противно, ты всегда сможешь переехать к нам. У тебя, кстати, есть жвачка?

Жвачка у Лео имеется. В огромных количествах. По его словам, когда жуешь, меньше укачивает. Он достает купленные нами два больших пакета и угощает всю компанию, что заставляет его спутников на мгновение умолкнуть.

Пока мы жуем, я раздумываю над словами отца и должен признать, что он кое в чем прав. Он действительно происходил из хорошей семьи, знавшей толк в этикете. У них не говорили о таком, что могло восприниматься как неприятное или щекотливое. Вероятно, отчасти поэтому мы так мало знаем об их прошлом. Нам ведь даже неизвестно, как дедушке удалось перебраться в Швецию.

Пытаясь разузнать побольше, я перед поездкой обзвонил нескольких его старых знакомых. Но оказалось, что они тоже ничего не знают о его прошлом. Дедушка просто-напросто об этом не говорил. А если что-то и говорил, сказала одна из женщин, с которыми я связывался, то она позабыла. – Понимаешь, это было так давно, – сказала она. – Больше семидесяти лет назад. Когда мы еще были молодыми.

Главной проблемой для евреев в то время было не то, что они не могли покинуть Германию, поскольку это им еще разрешалось. Нацисты тогда еще не выработали окончательного решения и с удовольствием избавлялись от “паразитов”. При условии, что те оставляли свое имущество и могли предъявить разрешение на выезд в другую страну. Проблема заключалась в том, что ни одна из стран не хотела их принимать. Швеция, в частности, проводила в отношении беженцев очень жесткую политику: чтобы не впускать евреев, был разработан ряд бюрократических процедур, например заполнение формуляра, где вновь прибывших беженцев обязывали указывать, арийского они происхождения или нет. Кроме того, мы относились к тем странам, которые тверже всех настаивали на том, чтобы всем евреям в паспорта ставили штамп с буквой J. Маленькая изощренная административная мера, которая помимо того, что упростила отказ еврейским беженцам на границе, стоила жизни многим тысячам людей. Стоявших за такими порядками политиков и бюрократов, несомненно, поддерживало общественное мнение. Ибо как только еврей пытался сюда приехать, его встречала непробиваемая стена сопротивления. Так, например, в 1934 году ходатайство еврейского врача о разрешении на практику в Швеции вылилось в то, что треть шведских врачей вышла в знак протеста на демонстрацию. Даже еврейская община не хотела нас здесь видеть из боязни, что слишком большое количество беженцев вызовет негативное отношение к тем евреям, которые уже живут в Швеции. Мы были настолько нежеланными, что даже мы сами не хотели нас впускать.

Однако, несмотря на сопротивление, небольшие возможности периодически все-таки открывались. Так, после Хрустальной ночи 1938 года Швеция, чтобы обеспечить себя дешевой рабочей силой, разрешила сотне евреев въехать в страну на ограниченный период времени и работать в сельском хозяйстве.

Таким образом сюда попал мамин отец – дедушка Эрнст. Весьма вероятно, что папин отец – дедушка Эрвин – оказался здесь точно так же, поскольку, по словам маминой матери, они познакомились друг с другом в провинции Сконе в конце тридцатых годов. Лет за тридцать до того, как их дети – мои мать и отец – познакомились во время встречи двух пар в Стокгольме.

Как дедушка Эрвин потом перебрался в Стокгольм, я не знаю. Но как-то перебрался и уже там встретил бабушку Соню. Получилось так, что бабушка забеременела, и им пришлось пожениться. И в 1943 году, в разгар войны, родился мой отец.

Не знаю, поменял ли уже дедушка к тому времени фамилию с Исаковиц на Ваттин, или это случилось сразу после рождения отца. Знаю только, что он боялся того, что происходило в Германии и что немцы придут в Швецию. Возможно, поэтому он так и поступил. Поменял фамилию и дал своему первенцу самое шведское имя из всех, какие, вероятно, когда-либо давали ребенку немецкого еврея, – Ханс-Гуннар.

4. Такого мы даже представить себе не могли

Мы с Лео дремлем, а отец, твердой рукой управляя автомобилем под аккомпанемент своего любимого телефона, провозит нас через Стокгольм и пригороды. Только когда мы достигаем Сёдертелье, приятную атмосферу в машине нарушает громкий и хорошо знакомый звук.

– Не-ет, – разочарованно произносит отец. Дело в том, что Лео с шумом выпустил газы.

– Неужели обязательно проделывать это в моей ма шине? Она почти новая.

Лео начинает хихикать, я тоже. Затем я перехожу на громкий хохот и никак не могу остановиться.

– Ты ведешь себя так же омерзительно, как твой папаша, – говорит отец моему сыну.

– Это у нас в роду, – выдавливаю я между приступами смеха.

– Не в моем роду, – поправляет отец. – Тогда уж наверняка по линии твоей матери.

Вероятно, он прав, поскольку дедушка Эрнст считался главным специалистом в округе. Семейные ужины редко обходились без того, чтобы он продемонстрировал свое искусство. Обычно это происходило так: он подходил к кому-нибудь, чуть лукаво улыбался и невинно просил потянуть его за мизинец. Этот жест вызывал в нашей семье на удивление сильные эмоции.

– Папа, прекрати, – просила мама.

Но дедушка, не обращая на нее внимания, вытягивал мизинец чуть побольше.

– На, потяни, – говорил он.

– Кончай, – увещевала тетя. – Неужели ты не мо жешь без этого обойтись? Это так глупо.

– Давай, – повторял дедушка. – Потяни за палец.

– Эрнст, хватит уже, – сердилась бабушка.

Но на дедушку это не производило никакого впечатления. Напротив, он еще больше вытягивал палец, и если за него тянули, дедушка пукал так громко, что праздник на мгновение стихал, все женщины закатывали глаза, а все мужчины хохотали. Значит, такой вид юмора действительно достался нам от материнской родни. Хоть он и не слишком утонченный, но по крайней мере веселит. Кроме того, принимая во внимание энтузиазм сына, я подозреваю, что трюк с мизинцем является одной из тех семейных традиций, которым суждена долгая жизнь. Думаю, эта мысль порадовала бы дедушку, потому что такие вещи доставляли ему удовольствие. Он был теплым, щедрым, жизнерадостным и настолько добрым человеком, что однажды даже отдал мне свою еду, когда его оставили смотреть за мной. Правда, мне тогда было всего три месяца, а на тарелке у него лежала жареная картошка. Но тем не менее. Мама, конечно, пришла в ужас от такой затеи. А дедушка сказал, что пожалел меня, поскольку я проголодался, и кроме того, картошка, по его словам, мне очень понравилась.

Впрочем, чаще всего дедушка работал. Он первым из родственников начал в Швеции собственное дело. Еще в Германии он выучился на радиотехника и, переехав сюда, обнаружил, что тут не хватает кое-чего из имеющегося в других местах. Обладая предпринимательской жилкой, он заключил соглашение с военными о покупке у них старых радиоприемников и начал устанавливать их в машины. О возможности иметь радио в машине народ здесь еще не слышал, и слух о деятельности дедушки распространился очень быстро, хотя поначалу он работал прямо на улице перед своей квартирой в Хегерстене[4]. Позже, когда дела пошли в гору, он обзавелся гаражом в Стокгольме и начал нанимать работников. Главной его проблемой в то время было то, что он, еврей-беженец без гражданства, не имел права заниматься в Швеции предпринимательством. Эту дилемму он решил, попросив знакомого возглавить его предприятие, что, в свою очередь, стало причиной того, что первая в Швеции фирма автомобильных радиоприемников носила не его имя, а Гордона. Дела у дедушки пошли хорошо, причем настолько хорошо, что он имел возможность ссужать деньгами друзей, чтобы те тоже смогли начать собственное дело.

Как и папин отец, дедушка Эрнст никогда не рассказывал о времени до переезда в Швецию. Когда об этом заходила речь, он обычно говорил: “Тебе незачем знать”, а в те разы, когда мама спрашивала его о детстве, он всегда отвечал: “У меня его не было”.

Присущее ему и другим членам семьи нежелание делиться тем, что им довелось пережить, долгое время не давало возможности составить общую картину нашего рода. Но потом что-то произошло. По мере того как эти немецкие тетеньки и дяденьки старели, многие из них начали впервые рассказывать о своем прошлом. Не детям, поскольку это, вероятно, было слишком близко, а следующему поколению. Мне. Когда мне было лет двадцать, я какое-то время объезжал их всех по очереди и расспрашивал об их жизни. К тому моменту оба мои дедушки уже умерли, но оказалось, что есть другие люди, кое-что о них знающие. Одним из них был Хайнц Киве, пожилой господин с сильным немецким акцентом и шарообразным наростом на шее. Киве, как мы его обычно попросту называли, всегда присутствовал на семейных ужинах у маминых родителей, и я его очень любил. В отличие от остальных родственников он никогда не заводился, а сидел, как правило, молча и считал, что все “превосходно”.

Особенно хорошо мне запомнился один Песах – празднование исхода из Египта, происходившее у нас каждый год в районе Пасхи. Это был, пожалуй, самый торжественный из всех праздников, что мы отмечали, и, став взрослым, я могу в полной мере оценить лежащую в его основе потрясающую историю. Ведь она включает в себя все: путь народа к избавлению от рабства, таинственные пророчества, плавающих в тростнике младенцев, десять казней, разделяющиеся моря, сорокалетнее странствие в пустыне и обретение под конец Святой земли. Это – классическая драма и настолько жестокая выдумка, что по сравнению с ней большинство криминальных романов кажется детским лепетом. Правда, в детстве я, естественно, так не думал, тогда этот праздник воспринимался как сплошная мучительная казнь (одиннадцатая). Но ничего поделать было нельзя, поскольку на Песах у младшего поколения не имелось ни малейшей возможности ускользнуть и спрятаться. Тут требовалось участие. Оставалось лишь смириться, достать Агаду и громким голосом задать вопрос, служивший сигналом к началу праздника: “Чем эта ночь отличается от других ночей?”

Тем самым ты открывал ящик Пандоры и запускал скучный, нескончаемый процесс в пятнадцать этапов, в течение которого, в частности:

• читают над вином молитву;

• подносят бокал с вином к губам, но не пьют;

• читают еще одну молитву, толком не понимая зачем;

• делают такой маленький глоток вина, что не успевают почувствовать его вкус;

• читают об исходе из Египта на языке, который никто из сидящих за столом не понимает;

• поднимают тост за пророка Илию на случай, если тот заглянет в Хессельбю, чтобы рассказать о втором пришествии Мессии;

• моют руки столькими способами, что можно было бы провести полостную операцию, не рискуя заразить больного.

Песах – это такая долгая история, что ты, в точности как твои праотцы в Египте, чуть не умираешь от голода. Наконец, когда ты, справившись с еще несколькими текстами на древнееврейском, которых никто не понимает, уже настолько голоден, что готов начать грызть скатерть, появляется поднос с едой. Так тебе думается. Однако еда, разумеется, оказывается символической, поскольку в Песах вместо традиционных праздничных закусок сервируют страдания еврейского народа. Все начинают макать петрушку в соленую воду – в память о слезах, жевать горькую зелень – в память о страдании и есть мацу – чтобы помнить: для хлеба необходимы дрожжи. Затем можно глубоко вздохнуть и расслабиться, поскольку теперь все возвращается на круги своя и внезапно, как манна небесная, появляется остальная еда. Тут и куриный бульон, и фаршированная рыба, и все остальное, что ты, подстегиваемый маленькими еврейскими тетушками, просто обязан есть в больших количествах.

И посреди этого хаоса, в окружении препирающихся, разговаривающих и смеющихся мужчин и женщин, в углу сидел Киве, спокойный и невозмутимый, как статуя. Внешность у него была действительно специфическая. Помимо нароста на шее, у него еще было частично изуродовано лицо, поскольку, когда он работал в сельском хозяйстве, его лягнула лошадь. Однако в моих глазах от остальных этого старика отличала не внешность, а то, что он всегда был всем доволен. О том, что мы с ним, вообще-то, не родственники, я понятия не имел, по крайней мере в детстве. Даже не помню, когда впервые осознал, что никто из пожилых мужчин и женщин, обычно собиравшихся у маминых родителей, нам не родня. На самом деле эти люди просто вместе бежали из Германии и обустраивали свою жизнь в Швеции. Киве был не только важной частью здешней компании, но и связующим звеном с родней отца. Ибо этот старик со своеобразной внешностью хоть и проводил праздники у маминых родителей, но вырос, как и папин отец, в Мариенвердере, в Восточной Пруссии, и, как оказалось, кое-что знал о его семье.

Сейчас Киве уже нет в живых, но я взял у него интервью, когда ему было почти девяносто и он жил в доме престарелых в Фарсте[5]. У него там была маленькая однокомнатная квартирка, больше напоминавшая тюрьму, чем дом. Особенно по сравнению с таунхаусом, который они с женой купили, когда ему исполнилось шестьдесят, и который он всегда называл “своим раем на земле”. Мне было приятно повидать Киве, и он тоже очень обрадовался моему приезду. Помню, мы с ним немного побеседовали, а потом поехали на социальном такси обедать в торговый центр.

В тот день Киве мне многое порассказал. Оказалось, его семья очень дружила с семьей папиного отца и его отец часто играл в карты с моим прадедом Германом. Рассказал он и о том, что дом моей семьи располагался в центре города, на Марктплац – большой площади, окруженной собором, ратушей и множеством еврейских магазинов и универмагов. Семья моего дедушки торговала мужской и детской одеждой и жила, по словам Киве, хорошо. У них был большой красивый дом, и дедушка с братом и сестрами могли не работать, а учиться. Похоже, моим родственникам жилось в Мариенвердере действительно хорошо. По крайней мере, до прихода Гитлера к власти. Потом ситуация быстро ухудшилась. Что произошло с семьей Исаковиц, Киве не знал, но его собственный отец был вынужден платить особый “еврейский налог”, из-за чего ему перестало хватать денег на содержание фирмы.

Сам Киве работал в то время в магазине по продаже мужской одежды в Кёнигсберге. Но тут их настиг следующий удар. Он затронул всю Германию, и мой прадед, несомненно, тоже должен был пострадать. – У нас всегда было много покупателей и масса дел, – рассказывал Киве. – Но однажды перед дверьми появились нацисты и заявили, что у нас запрещается что-либо покупать, поскольку это еврейский магазин. И все кончилось.

Киве редко бывал серьезным, но тут он внезапно посерьезнел.

– Мы всегда считали себя немцами. Я был нем цем. Мой отец был немцем. Он сражался за Герма нию в Первую мировую войну, со второго дня войны и до конца. А потом вдруг оказалось, что он больше не немец. Такого мы даже представить себе не могли.

Это Киве часто повторял, когда речь заходила об ужасах, которые ему довелось пережить: “Такого мы даже представить себе не могли”. Словно он был своего рода Куртом Воннегутом или Джозефом Хеллером. Мужчина, который всегда бывал таким жизнерадостным и считал, что все “превосходно”, теперь смотрел на меня через стол с серьезным видом.

– Вот ты, например, – сказал он. – Ты ведь всегда говоришь, что ты шведский парень. А потом они однажды приходят и заявляют, что ты больше не швед. С нами произошло именно так. Мы ведь были нем цами. Я занимался мужской одеждой и ничего не знал о политике или Палестине.

Однако он, вероятно, быстро разобрался, поскольку в 1937 году, чуть раньше, чем мой дедушка покинул Мариенвердер, Киве уехал в Южную Германию, став членом организации, напоминавшей кибуц, и начал обучаться сельскохозяйственному труду в надежде получить разрешение на выезд в благословенную страну. Там-то, работая в саду у человека по имени Крауц, который много кричал, он впервые встретился с отцом моей мамы.

Я часто вспоминаю этот день с Киве в торговом центре Фарсты. Как рад он был тому, что я – неуклюжий, неопытный двадцатилетний парень с бестактными вопросами – приехал с ним поговорить. Как он был жизнерадостен, хотя много раз терял все, что имел и любил. Его жизнь, несмотря на все страшные события, все-таки была “превосходной”. Это произвело на меня сильнейшее впечатление.

* * *

В машине у нас тоже превосходно. Самые страшные приступы хохота после пуканья сына улеглись, и мы на хорошей скорости движемся к городу Нючёпингу. План состоит в том, чтобы доехать до Сёдерчёпинга и выпить там кофе, чтобы затем продолжить путь по Е-22 до Карлскруны, а оттуда отправиться на пароме в Гдыню.

В преддверии поездки я провел кое-какие изыскания, чтобы узнать, куда нам надо ехать в Польше. Мой первоначальный план был прост: установить, где именно в Мариенвердере жил прадед, а затем найти подробный план города двадцатых годов и определить место, где прадед мог бы закопать сокровище. Раздобыть такую информацию оказалось довольно трудно, но в конце концов я окольными путями вышел на одного специалиста по генеалогии в варшавском Институте еврейской истории, и он прислал мне отсканированные справочники с адресами. Мне предстояло просмотреть большой объем информации, и я не питал особых надежд найти то, что ищу. Но я подумал, что если внимательно прочту все справочники, то у меня все-таки будет маленький шанс наткнуться где-нибудь на имя прадедушки. Хотя ожидать я этого не ожидал. Отнюдь. Поэтому представьте себе мое удивление, когда, открыв первым из документов справочник 1921 года, я увидел следующую обложку:
image

Это была реклама магазина моего прадеда. Konfektionsbaus HERZ, Inhaber Н. Isakowitz[6]. С информацией об ассортименте, специальных предложениях, адресе undalles[7].

5. Нельзя же просто сдаваться

– Как ты думаешь, мама огорчилась, что мы уехали? – спрашивает отец где-то на подъезде к Норрчёпингу.

– Вроде нет, – отвечаю я. – Во всяком случае, она сказала, что приятно будет немного побыть одной.

– Она просто так говорит, а сама наверняка уже скучает без нас.

– Возможно, – соглашаюсь я. – Впрочем, ее, похоже, не слишком обрадовала перспектива возиться с твоей собакой.

– Это еще что за новости? Вообще-то Квия ее собака тоже.

– Правда? Мне казалось, мама сказала что-то вроде того, что “еще одну собаку мы заведем только через мой труп”.

– Она просто притворяется, – говорит отец. – Она обожает Квию.

– Неужели?

– Конечно.

– Значит, ей вовсе не кажется трудным каждый день приезжать домой в обед, чтобы погулять с этим лаю щим чудовищем?

Отец оборачивается ко мне и поднимает указательный палец, как он это обычно делает, собираясь произнести что-нибудь особенно поучительное. Можно сказать, что у отца этот жест является ближайшим соответствием “рентгеновскому” взгляду супермена.

– Тебе известно, что я не люблю, когда ты говоришь о своей сестре в таком тоне, – изрекает отец. – Ты не должен относиться к ней по-другому только потому, что она черная.

– Или собака, – вставляю я.

– Именно. Это просто дискриминация.

Мы продолжаем путь молча. Сразу после поворота на Сёдерчёпинг у отца пищит телефон. Он поднимает его и читает пришедшее сообщение.

– От мамы, – говорит отец. – Она передает привет. Я очень надеюсь, что она отдохнет в наше отсутствие. У нее так много дел из-за операции матери и всего остального.

Это не преувеличение. Бабушка Хельга действительно отнимает у мамы все больше времени, поскольку в последние месяцы она оказалась почти в полной зависимости от помощи детей. Странно наблюдать, как она постепенно слабеет, – ведь это всегда была не женщина, а воплощение силы. Мне не верилось, что такое может произойти, несмотря на то, что ей уже почти девяносто лет. Ведь бабушка обладает уникальной способностью к выживанию. Она пережила уничтожение евреев, рак и всех старых друзей. Она самая крутая из всех известных мне чертовок. Пусть вас не вводит в заблуждение то, что в ней всего полтора метра роста и от силы сорок килограммов. Ибо эта дамочка, не вынимающая сигарету изо рта, невзирая на возраст и птичье телосложение, по-прежнему способна устроить головомойку любому, кто делает что-нибудь, что она считает meshuggah[8]. К примеру:

• внучкам, которые, по ее мнению, злоупотребляют косметикой (“Ты выглядишь как проститутка”);

• подружкам внуков, недосаливающим еду (“Кто приготовил эту мерзкую еду? Она отдает дерьмом”).

Кроме того, бабушка отличается исключительным умением звонить родственникам, у которых только что родился ребенок, и сообщать им, какие они дураки. Так происходило при рождении всех трех моих сыновей. Касательно первого ребенка – Лео никаких претензий к его имени у нее не возникло, поскольку так же звали ее отца. Зато имелся ряд соображений по поводу того, что мы позволяем ему спать у себя в постели.

– Не смей этого делать, Данни, – заявила она. – Это глупо.

– Хорошо, – ответил я, поскольку так было проще.

– Почему ты такой doof[9]? – продолжала она. Этим немецким выражением она обычно пользуется, когда кто-то делает нечто особенно идиотское.

– А что такого? – возмутился я. – Это ведь не…

– Нельзя позволять мальчику спать вместе с тобой, – не унималась бабушка. – Послушайся меня. Я все-таки дипломированная няня.

Это – один из аргументов, которые бабушка обычно вставляет, желая придать своим словам веса, и, честно говоря, мы ей не особенно верили. Как сомневались и в том, что блинный торт был именно ее изобретением, как она обычно утверждала на каждом дне рождения кого-нибудь из родственников. Но будучи не в силах препираться, я, скрестив пальцы, пообещал, что у сына появится собственная кроватка.

Когда у меня родился второй сын, она опять позвонила. На этот раз, однако, ее больше всего возмущало не то, где ребенок спит.

– Как вы можете так поступать? – раздраженно спросила она.

– Что ты имеешь в виду? – удивился я.

– Нельзя давать ему такое имя. Как можно быть такими doofe?

– Что ты имеешь в виду? – повторил я.

– Как у животного.

– Животного?

– Динго. Как можно называть его Динго? Это же собака.

– Его зовут не Динго, – ответил я.

– Разве?

– Его зовут Мингус.

В трубке ненадолго замолчали, потом бабушка сказала:

– Что это еще за дурацкое имя? Оно звучит просто нелепо.

Но ее возмущение при рождении двоих первых сыновей было ничто по сравнению с тем, когда на свет появился наш третий сын. Тогда она просто не могла поверить своим ушам.

– Как зовут мальчика? – спросила она.

– Мосес[10], – ответил я.

– Нет! – возмущенно воскликнула она. – Это ужасно. Как вы можете так поступать?

– Нам кажется, что это красивое имя.

– Нет, – повторила она. – Неужели его действительно так зовут?

– Да.

– Это ужасно, – повторила она. – Нельзя быть таким doof, Данни.

– Нам оно нравится.

В трубке замолчали, что происходит довольно редко, когда тебе звонит бабушка, а затем она начала все снова, будто сказанное мною было слишком глупым, чтобы даже вникать в мои слова.

– А как мальчика зовут?

– Мосес, – ответил я.

– Действительно?

– Да.

– Нет, Данни. Нельзя с ним так поступать. Нельзя, и все.

Как вы понимаете, бабушкина привычка откровенно высказывать людям свои соображения может немного утомлять. Впрочем, у нее есть свои преимущества. Разве какая-нибудь другая маленькая женщина способна, ни секунды не сомневаясь, подойти к огромному скинхеду и сказать ему в лицо все, что она о нем думает? А бабушка оказалась способна. Она рассказала мне об этом, когда я несколько лет назад навестил ее в Хессельбю. Бабушка, как обычно, сидела, решая кроссворды и покуривая наикрепчайшие сигареты “Пэлл-Мэлл” без фильтра. Курила она всегда. И у себя в квартире, и у нас дома, под кухонной вытяжкой (невзирая на регулярные резкие протесты мамы).

– Он стоял посреди улицы и плевался, поэтому я велела ему прекратить, – рассказывала бабушка.

– И что произошло? – спросил я.

– Он сказал: “Отвали, проклятая старуха”.

– И ты ушла?

Бабушка затянулась сигаретой и стряхнула пепел в пепельницу. В ту самую, со вставленной в стеклянное дно фотографией дедушки.

– Нет, – ответила она. – Я сказала: “Отвали сам, проклятый мужик”.

Она посмотрела на меня, сделала глубокую затяжку и выпустила дым.

– Нельзя же просто безропотно покоряться. Надо давать им по морде.

Аналогичного мнения придерживались и старшие братья дедушки Эрнста – Хайнц и Георг, которые еще подростками вступили в полувоенную организацию, чтобы бороться с нацизмом. Узнав об этом, я удивился, поскольку по крайней мере Хайнц не казался мне человеком агрессивным. Напротив, он всегда был спокоен, податлив и во всем соглашался с женой Рут. Или так я, во всяком случае, думал до тех пор, пока, через много лет после его смерти, мне не попала в руки старая кассета с записью, где он рассказывал о своей жизни. – Мы учились обращаться с оружием и сражались против нацистов в больших уличных драках, – говорит он на пленке. – Мы понимали, что ничего другого нам не остается. С такими, как они, разговаривать бесполезно. Я тогда считал и по-прежнему считаю, что отвечать на насилие можно только насилием.

Хотя я предпочитаю избегать конфликтов, мне бы хотелось, чтобы во времена моей юности тоже существовало подобное движение сопротивления и я мог бы сражаться против неонацистов. Ведь тогда в стокгольмских пригородах можно было встретить изрядное количество молодых мужчин, которые разгуливали компаниями, пили пиво и повсюду, где удавалось, рисовали свастику. Я их безумно боялся. В основном, конечно, поскольку вырос на рассказах родственников о том, как эти люди, узнав, что ты еврей, уничтожали тебя. Поэтому я помалкивал о том, кто я такой, в надежде, что никто из неонацистов не узнает о моем происхождении. Молчал, когда в школе рассказывали анекдоты про евреев. Хранил молчание, когда они выкрикивали свое “зиг хайль!” и вскидывали руку в знак приветствия. Вместо того чтобы давать сдачи, я все больше развивал в себе хамелеонские качества, надеясь, что никто не сумеет разглядеть во мне еврея.

Как знать, может, все сложилось бы по-другому, если бы я мог объединиться с компанией единомышленников или хотя бы стать членом еврейского заговора. Но такового не существовало, а всякая возможность создать собственный исчезла, когда второй потенциальный участник заговора – мой кузен Мартин, наполовину еврей, переехал в Тэбю[11].

Вместо того чтобы сражаться с угнетателями и манипулировать мировой экономикой, я проводил свои дни в попытках слиться с пригородным окружением, то есть вел довольно-таки унизительное существование. Будь со мной хотя бы бабушка Хельга, тогда неонацистам пришлось бы поостеречься. По крайней мере, в старые добрые времена, когда она могла нагнать страху на кого угодно. Но сейчас ясно, что, несмотря на всю свою отвагу, она становится все слабее. Наблюдать это странно, поскольку я пребывал в убеждении, что бабушка будет жить вечно. Смерть ей как-то совсем не к лицу, как некоторым не идут короткие стрижки. Впрочем, если Смерть когда-нибудь наберется достаточно смелости, чтобы сойтись с бабушкой в ближнем бою, и если загробная жизнь действительно существует, то одно я могу точно гарантировать: им там, наверху, будет чем заняться. Я прямо вижу, как бабушка стоит под вытяжкой у Бога на кухне и преспокойно выкуривает одну за другой сигареты “Пэлл-Мэлл” без фильтра. И как создатель Вселенной, бормоча что-то себе под нос, сжимает зубы, а затем сдается и оставляет ее в покое. Поскольку он, подобно моим родителям, понимает, что не в силах противостоять такой отважной старушке.

* * *

А на Земле, в машине, направляющейся к югу, мы с сыном и отцом продолжаем наш путь в Польшу. Все идет хорошо, и в половине одиннадцатого мы подъезжаем к Сёдерчёпингу, где, несмотря на откровенный протест говорящего телефона, сворачиваем с главной дороги, чтобы немного размяться.

6. Секс и насилие

Припарковавшись, мы бредем к каналу, где суда выстроились в очередь к шлюзу, чтобы затем продолжить путь по Балтийскому морю. Мне это зрелище кажется довольно скучным, но отца оно приводит в восторг.

– Невероятно! – восклицает он.

– М-м, – без большого энтузиазма произносит Лео.

– Просто потрясающе! – продолжает отец.

Но Лео, похоже, уже не слушает. Его явно гораздо больше занимают ступеньки, которые просматриваются между деревьями по другую сторону шлюза и ведут к вершине холма.

– Меня действительно восхищает, что им удалось такое построить. Какие у шлюзов ворота!

– А мы можем туда забраться? – спрашивает Лео, указывая на холм на другой стороне.

– Почему бы и нет, – отвечаю я.

– Только не сейчас, – говорит отец. – Подождите, пока они пройдут шлюзы.

– А это обязательно? – спрашивает Лео.

– Конечно, вы должны посмотреть, – отвечает отец. – Это здорово. Спроси своего папашу. Когда он был маленький, мы проехали по Гёта-каналу[12]. Пятьдесят два шлюза. Потрясающая была поездка.

– Мы в основном ругались, – вставляю я.

– Ничего подобного.

– А еще ты приставал к маме в огромном шлюзе и хотел, чтобы она зажала в зубах конец веревки и залезла на десять метров вверх по пожарной лестнице.

– Да, но это ведь был первый шлюз. Тот, в Тролльхеттане. Там все немного волнуются. Смотри, Лео, сейчас они пойдут в шлюз.

Перед нами открываются первые ворота, и яхты, одна за другой, входят в маленький бассейн, где плавно и виртуозно причаливают. Это все-таки последний отрезок канала, и большинство капитанов явно успели хорошо освоить шлюзование.

– Красивые лодки, – говорит отец, указывая на гигантскую яхту, которая расположилась в канале прямо перед нами. – Когда станешь богатым и знаменитым, можешь мне такую купить.

– У тебя уже есть три яхты.

– Одна из них мамина. И кстати, еще одна не помешает, такая, где можно ночевать. Правда, сперва тебе придется написать бестселлер, чтобы хватило денег.

– Какая прекрасная идея. Мне это и в голову не приходило, – отзываюсь я слегка язвительно, поскольку, хотите верьте, хотите нет, но если ты пишешь книги, подобные предложения поступают довольно часто.

Впрочем, отец этого, разумеется, не знает и, похоже, начинает немного сердиться.

– Ну и что тут такого? Я просто пытаюсь дать тебе добрый совет. Иногда не вредно послушать, что тебе говорит отец.

– Ага, и что мне, по-твоему, надо делать?

– Для начала перестать иронизировать и умничать. А то ты пишешь так, что прославишься только после смерти.

– Ну и как же я должен писать?

– Я тебе уже говорил, – отвечает отец. – Если хочешь, чтобы твои книги продавались, надо, чтобы в них было больше секса и насилия.

– Ты правда думаешь, что это так просто?

– Как у Стига Ларссона. Включи туда парня, который будет спать со всеми подряд, и девицу, которая разъезжает на мотоцикле и к тому же немного лесбиянка.

– Что значит немного лесбиянка?

– Ну, не настолько, чтобы ей не хотелось спать с главным героем. Еще надо, чтобы она сперва подвергалась всякому издевательству и насилию, а потом жестоко и кроваво мстила. Тогда народ скажет, что твоя книга о борьбе против угнетения женщин, вместо того чтобы счесть ее грязной оргией из мира похабства и увеселений. Ведь когда женщины снимают порнуху, все хлопают в ладоши и называют это проявлением феминистского сопротивления.

– Да, – соглашаюсь я, – возможно, в этом что-то есть.

– Что значит “возможно”? – возмущается отец. – Так и есть. Если хочешь продавать свои книги, тебе нужно больше секса и насилия. Никуда не денешься. Хочешь, чтобы папа рассказал тебе что-нибудь еще?

Ворота шлюза закрываются, и уровень воды начинает постепенно понижаться. А мы втроем стоим бок о бок и наблюдаем, как суда красиво, даже элегантно проходят бассейн. Затем отец усаживается в кафе, а мы с Лео отправляемся на холм по другую сторону канала. Тропинка ведет через небольшой лесок, и мы бежим вверх по ее крутым ступеням, минуя одну за другой, пока яхты внизу не начинают напоминать игрушки.

– Вот это здорово, – говорит Лео. – А мы можем забраться еще выше?

– Не знаю. Мне не хочется заставлять дедушку слишком долго ждать.

– Ну еще чуть-чуть, – просит сын.

Он явно счастлив и смотрит на меня с такой надеждой, что я сдаюсь, и мы двигаемся дальше. Я так рад, что он поехал с нами, и благодарен за то, что у нас с ним такие простые и непринужденные отношения. Понятно, что так будет не всегда, а значит, надо наслаждаться, пока есть возможность.

По прошествии пяти минут я объявляю, что пора поворачивать обратно.

– А дальше никак нельзя? – спрашивает сын.

– Нельзя, – отвечаю я. – Но мы можем вернуться сюда, когда заберем сокровище, и залезть повыше.

Лео неохотно соглашается, и мы начинаем путь вниз. Обратно получается гораздо быстрее. Сын бежит впереди и, пружиня, скачет вниз по ступенькам, как это бывает только в юности, когда ты занимаешься чем-то веселым и способен продолжать сколько угодно.

Мы довольно быстро достигаем подножья холма и, после недолгих поисков, обнаруживаем отца сидящим в невероятно китчевом кафе-мороженом с огромной порцией кофейного коктейля (с молочной пеной, мороженым и ментоловым шоколадом). Заведений подобного типа мне не доводилось видеть давно. Его стиль, напоминающий прозекторскую, кардинальным образом отличается от минималистской эстетики кофе-баров. Милкшейки подавали здесь такими большими порциями, что я на мгновение задумался, не перенеслись ли мы обратно в восьмидесятые, причем в Аликанте или в городок Риччионе на итальянском побережье, который так любили родители отца. У меня сохранилось много маленьких сувениров, которые они оттуда привозили, а однажды, когда я был в возрасте моего сына, они даже взяли меня с собой. Помню, для меня это было как сон. Дни мы проводили на пляже, где дедушка разгуливал раздетый до пояса, изображая супермена, а бабушка загорала до тех пор, пока не начала походить на сморщенное имбирное печенье. По вечерам мы прогуливались по набережной и сидели в открытых кафе, поедая мороженое и наблюдая за публикой. В общем, производили очень пристойное впечатление. Ведь бабушка придавала большое значение тому, чтобы человек вел себя как следует, не говорил того, что могло быть сочтено неподобающим, и всегда думал, прежде чем открыть рот.

Хотя мое собственное поведение, если верить отцу, далеко от стандартов бабушки Сони, мы с ней прекрасно ладили. Пожалуй, из моих бабушек и дедушек она была мне ближе всех и первой пробудила у меня любопытство к миру за пределами Швеции. Бабушка Соня очень любила путешествовать и отовсюду присылала мне открытки. С годами у меня набралось их штук пятьдесят. Обнаруживать их в почтовом ящике было очень увлекательно. Не из-за содержания, поскольку бабушка всегда писала одно и то же: как у них жарко, что они едят и как без нас скучают. Увлекательными мне казались иностранные марки и экзотические виды, поскольку они давали понять, что где-то там существует целый мир. Мир, совершенно отличный от моего, куда меня вскоре стало манить.

Однако, хотя мы проводили вместе довольно много времени, я по большому счету ничего о бабушке не знал. Ни что она попала в Швецию как беженка, ни что, подобно моей второй бабушке, бóльшую часть детства провела в Берлине. Я даже не осознавал, что она говорила с сильным немецким акцентом. Это дошло до меня только, когда я – уже подростком – услышал записанное у нее на автоответчике сообщение. Впрочем, кое-что я все-таки знал, например, что бабушкину маму звали Сельма, а ее папа Исаак был, безусловно, самым религиозным человеком в нашем роду. Все остальные – ассимилированные городские евреи – хоть и справляли большие праздники, но уклонялись от ритуалов, которые могли осложнить им жизнь. Исаак же соблюдал все настолько строго, что в течение нескольких лет отказывался посещать родителей моего отца, поскольку те не сделали своим детям обрезание.

В отличие от остальных родственников, отец бабушки Сони приехал не из Германии, а из Польши, из области, называвшейся Сувалки. Примерно за полгода до нашей поездки Стокгольмский еврейский центр организовал лекцию об иммиграции как раз оттуда. Я посчитал это прекрасным шансом убить двух зайцев: узнать что-то новое о корнях нашего рода и пообщаться с отцом один на один.

От центра на улице Нюбругатан, где читалась лекция, мне удавалось держаться подальше с тех пор, как я бог знает сколько лет тому назад прошел бар-мицву. Сюда мы с сестрой ходили “на религию” или, как это официально называлось, на занятия по еврейской религии. Подозреваю, что родители, невзирая на ассимиляцию, в глубине души хотели, чтобы мы стали настоящими евреями. Иначе зачем бы им с такими сложностями возить нас сюда каждый понедельник? Особенно если ни я, ни сестра посещать занятия не хотели. На самом деле, мы ненавидели почти все с ними связанное: древнееврейский алфавит, через который с трудом продирались, старые истории о героических освободительных войнах, которые требовалось заучивать, и истерические народные песни, которые истеричные женщины заставляли тебя истерически петь. Кроме того, я чувствовал себя в этой компании совершенно чужим. Больше, чем в Весбю. Поскольку стокгольмские евреи никого в свое сообщество не впускали. Возможно, этот факт мог бы заставить тех, кто верит в существование еврейского заговора, прийти к выводу, что евреи из пригородов к участию в нем не допускаются.

Но мои чувства и всяческое сопротивление не играли никакой роли. Родители оставались непреклонны. Я должен был стать евреем, хотел я того или нет. Мне сказали, что если я похожу в центр, то после бар-мицвы смогу сам решить, продолжать ли мне учебу. Я подчинился и ходил – сначала на занятия, а потом, став постарше, к раввину, которому предстояло подготовить меня к вступлению во взрослый еврейский мир. Это происходило следующим образом: он давал мне древнееврейский текст, который я должен был выучить наизусть, и песню, которую мне следовало научиться петь, а затем поправлял меня, когда я фальшивил или делал ударение на неправильном, с его точки зрения, слоге. Так продолжалось, пока мне, наконец, не исполнилось тринадцать и я не отправился в синагогу, где с помощью малюсеньких шпаргалок выдержал экзамен и стал “бар-мицва”, после чего еврей из пригорода с благодарностью распрощался с еврейским центром.

Во время нашего с отцом последнего визита в центр там было значительно приятнее, если не считать неизменно мрачного охранника. В лекционном зале царила чудесная атмосфера. Мужчины обменивались шутливыми любезностями, а кучка маленьких женщин разговаривала, перебивая друг друга, и беспрестанно прерывала несчастного лектора, чтобы объяснить, как обстояло дело в действительности. Тут к тому же собралось много знаменитостей. Оказалось, что почти все евреи, приехавшие в Швецию в конце XIX века, были родом из той же маленькой области в Польше, что и отец бабушки Сони. В зале присутствовали известные представители таких кланов, как Вольфы и Пагротские[13].

В отличие от этих семейств, прадедушка Исаак попал в Швецию не сразу, а сначала, в шестнадцатилетнем возрасте, уехал в Норвегию. Согласно найденным мною документам, в соседней стране он на протяжении многих лет занимался торговлей, пока его в 1918 году не посадили в тюрьму за контрабанду, а затем выслали. Тогда он отправился в Россию, раздобыл русский паспорт и сумел получить визу в Швецию. Здесь он со временем встретил свою Сельму, и у них родилась дочь, ставшая впоследствии моей бабушкой Соней. Однако у Исаака регулярно возникали большие проблемы с продлением вида на жительство, наверняка усугублявшиеся тем, что он, судя по всему, имел обыкновение нарушать закон. Его пять раз осуждали за незаконную торговлю, и в январе 1922 года ему, наконец, пришлось покинуть Швецию и переехать с семьей в Берлин.

Бабушки Сони уже давно нет в живых, но ее младшая сестра рассказала об их детстве в Германии. Как им нравилась тамошняя жизнь и что они, хоть и замечали, что к евреям относятся все хуже и хуже, все равно не хотели покидать свой замечательный город. Но вот наступила Хрустальная ночь 1938 года, и все изменилось.

– Когда я приезжаю в Берлин теперь, семьдесят три года спустя, – говорила она при нашей прошлой встрече, – мне по-прежнему слышится звук бьющегося стекла.

В ту ночь нацисты били окна еврейских магазинов, поджигали синагоги и увозили мужчин-евреев в концлагеря. Исааку, однако, повезло – он уцелел, поскольку его не было дома, когда за ним пришли.

Это событие стало, по словам бабушкиной сестры, для оставшихся в городе евреев сигналом к действию.

– Мы осознали, что, как бы мы ни любили Берлин и нашу тамошнюю жизнь, нам необходимо уезжать. Это понимали все.

Но сказать было проще, чем сделать. Конечно, бабушка и ее мать, как уроженки Швеции, вернуться туда могли. Но ни Исааку, ни бабушкиной младшей сестре разрешения на въезд не давали. Наверняка отчасти потому, что еврейская община очень отрицательно относилась к их въезду в страну и порекомендовала министерству ответить семье отказом. В конечном счете их спасли политики. Братья бабушкиной мамы были членами Народной партии, и, приложив немало усилий, они сумели убедить свою партию лоббировать вопрос о разрешении семье приехать в Швецию.

– Когда мы приехали, родственники встречали нас с буханками хлеба в руках, – рассказывала бабушкина сестра. – Они думали, что в Берлине не хватало еды. Было даже забавно. Ведь там было все. Все то, чего не было здесь.

Бабушке Соне к моменту приезда в Швецию было девятнадцать лет, а ее сестре на семь лет меньше, и, по словам последней, им обеим поначалу пришлось здесь нелегко. Отчасти потому, что они боялись прихода немцев, а отчасти – поскольку им было очень трудно найти друзей. По крайней мере, среди шведов. Возможно, этот факт мог бы заставить тех, кто верит в существование еврейского заговора, прийти к выводу, что в таком случае существует и шведский.

Как бы то ни было, бабушкина сестра считала это самым ужасным после войны: одиночество и трудности в создании нового окружения. Поэтому-то они с Соней и начали активно участвовать в деятельности еврейских обществ. Дело было не в том, что им хотелось общаться с евреями, – просто это казалось единственной возможностью познакомиться с ровесниками.

Вместе с тем они, разумеется, были благодарны за то, что, в отличие от многих своих друзей, смогли покинуть Германию. Но прощание далось им нелегко. Тоска по родине была и по-прежнему остается сильной. Невзирая на прошедшие годы. – Хотя мне уже восемьдесят пять, я все еще скучаю по Берлину. Я часто думаю о том, как все было бы, если бы ни Гитлера, ни войны не существовало и мы смогли бы остаться жить там. Это было бы замечательно, ведь там жизнь била ключом. И у нас было так много прекрасных друзей.

Я хорошо понимаю, что она имеет в виду. Поскольку здесь завязать знакомства нелегко даже нам, уроженцам Швеции. Не знаю почему, но в последнее время я много думаю об этом. Почему в этой благополучной стране так мало тех, кому по-настоящему интересны другие люди? Нам нужно так много всего отмечать в ежедневнике, что у нас просто не остается времени? Потому что мы застенчивы? Потому что страдаем некой национальной формой синдрома Аспергера? Или все остальные нас просто не волнуют? Не знаю. Но все-таки странно, что существуют народы, которые проявляют такую осторожность и подозрительность в ежедневном общении друг с другом и столь тщательно скрывают свои истинные мысли и чувства, что никто вокруг не знает, что они на самом деле за люди. Да, нам, шведам, повезло, что человечество изобрело “Фейсбук” и у нас теперь есть хотя бы одно место, где мы можем организованно самовыражаться.

Правда, это требует определенного технического оснащения, а поскольку ни у кого из нас троих, сидящих в самом вычурном кафе-мороженом Сёдерчёпинга, нет с собой ни фотоаппарата, ни смартфона, мы, к сожалению, не можем сфотографировать гигантскую порцию отца и выложить снимок в Сети. В результате мы просто расплачиваемся и бредем обратно к машине. Я запрыгиваю на водительское место и готовлюсь вести ее следующий отрезок пути.

7. Воришка сладостей

Мы продолжаем двигаться к югу. Я веду машину, Лео сидит рядом, а отец растянулся на заднем сиденье. К моей большой радости, он не пристегнут ремнем безопасности. Обычно же он так зациклен на безопасности, что всякий раз, когда мы встречаемся, не может отказать себе в том, чтобы провести полный анализ существующих в моей жизни рисков. К анализу, разумеется, прилагается план мер, куда могут входить рекомендации вроде:

• мне следует больше откладывать на пенсию;

• мне следует волноваться из-за отсутствия постоянной работы;

• мне следует обзавестись резиновым ковриком для ванны, чтобы мои дети не ударились затылком и не умерли.

Такая привычка – это, конечно, бесценная помощь, если тебе требуется полный перечень твоих промахов, но она может и немного раздражать, если ты хочешь просто приятно посидеть с отцом за чашечкой кофе. Но сейчас отец, как добропорядочный швед во время отпуска, оставив мысли о безопасности до лучших времен, лежит сзади и отдыхает. Мне это нравится. В машине приятная и непринужденная обстановка. И становится еще лучше, когда мне, после некоторой возни, удается выключить говорящий навигатор. Впрочем, отец, как и следовало ожидать, так не считает.

– Почему ты не можешь оставить его в покое? – возмущается он, по-прежнему лежа на заднем сиденье.

– Мы доберемся и так, – отвечаю я. – Надо просто никуда не сворачивать.

– Но ты можешь хотя бы поднять стекла?

– Зачем? – спрашиваю я.

– Потому что на меня дует и с опущенными стеклами не работает кондиционер.

– По-моему, это прекрасно.

– При помощи кондиционера можно установить любую температуру. Вот это прекрасно.

– Но тогда ветер не обдувает тебе лицо.

– Я не хочу, чтобы мне дуло в лицо.

– А я хочу.

Отец издает громкий вздох.

– Почему ты вечно упираешься? – спрашивает он.

– Почему ты вечно упираешься?

– Ты первый начал. И кстати, я спросил раньше.

– Ладно, – соглашаюсь я и поднимаю стекла до половины, после чего отец закрывает глаза, чтобы немного вздремнуть.

Но из этого ничего не получается, поскольку Лео достает пакет с лакричными конфетами и осторожно засовывает две штуки дедушке в рот. Тут мой отец уже не выдерживает, ведь всей семье известна его особая слабость именно к этому виду сладостей. – Давай сюда, – требует он, выхватывает у Лео пакет и начинает с невероятной скоростью загружать в рот одну конфету за другой.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

День рождения утки. Калле Анка – шведский вариант Дональда Дака. – Здесь и далее – прим. перев.

2

Meshuggah – чокнутый (идиш); Dummkopf – болван (нем.).

3

Пригородные районы Стокгольма.

4

Хегерстен — район в южном пригороде Стокгольма.

5

Фарста – пригородный район Стокгольма.

6

Магазин готового платья "СЕРДЦЕ", владелец Г. Исаковиц (нем.).

7

И прочее (нем.).

8

Meshuggah – здесь: идиотством (идиш).

9

Doof – здесь: дурак (нем.).

10

Шведский вариант имени Моисей.

11

Тэбю – пригородный район Стокгольма.

12

Гёта-канал – судоходный канал, соединяющий Балтийское море с проливом Каттегат. Канал был открыт в 1832 году и в настоящее время является одним из популярных туристических маршрутов Швеции.

13

К клану Вольфов принадлежит, в частности, Рикард Вольф (р. 1958), известный шведский актер и певец. А к клану Пагротских – Лейф Пагротский (р. 1951), известный шведский политик и экономист, неоднократно занимавший должность министра в 1996–2006 гг. По словам автора книги, оба они присутствовали в зале.