Дмитрий Иванов
Как прое*** всё
© Иванов Д., текст, 2016
© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016
* * *Я ненавижу книги.
Каждое утро я встаю, пью кофе, смотрю в окно и ненавижу книги. Одиннадцать лет. Каждый день и даже во сне я ненавижу книги и ищу истории, которые могли бы ни много ни мало… изменить мир. Мой мир, ваш мир, наш мир. Превращаю истории в кирпичики из бумаги и картона, кирпичики побольше и кирпичики поменьше, потолще и потоньше, черные и белые (только не горелые)…
Толстой. Достоевский. Гоголь. Ну, Булгаков. Ну, Чехов. Висят над школьной доской, пылятся. Их профили выбиты на медальках, напечатаны на конфетных фантиках, отлиты в бронзе, высечены в мраморе. А есть другие. Без фантиков, мрамора и даже без школьной доски. Неизвестные, не знакомые ни мне, ни вам (порой до самого выхода тиража из печати), но похожие друг на друга в одном: у них за душой есть классные истории.
Эти истории могут стать для вас… ничем не стать. А могут – утешением, советом, помощью, путешествием куда-то, откуда вы вдруг все увидите в невероятно четком свете и тут же все поймете, как будто знали всегда. Написанные из радости и боли, но никогда – из равнодушия. Из любви и ненависти, но ни разу – из душевного холода.
Берите, читайте или просто пролистывайте. Мните, разглаживайте, загибайте и отбивайтесь от (подставьте каждый что-то свое). Забудьте сразу по прочтении или запомните навсегда.
А я… я найду еще;)
Ваша Юлия Качалкина
У меня дома всего пять книг. Большая, маленькая, синяя, коричневая и… Мураками! Я не очень помню, кто автор у четырех из пяти, а с Мураками я люблю пить вискарь и слушать джаз.
Главное, зачем мне нужны эти книги дома – затем, что я их люблю перечитывать. Вот эта – про любовь и прощение, вот эта – по приколу, а вон та – про то, что грустное на самом деле часто – очень смешно – помогает не драматизировать всякую житейскую фигню.
Для меня книга – это кино, которое я сам режиссирую в своем воображении. Ни больше ни меньше. Посмотрел, получил эмоции и дальше ищешь что бы такого «снять». Меня интересует только история. Хорошая и хорошо написанная. И, желательно, не про вселенскую тоску, какое бы имя ни стояло на обложке и какие бы литературные премии книга ни получила.
Вообще не понимаю, зачем литературу сделали знаменем снобизма. Я обычный нормальный читатель, и я хочу просто развлечься. Хоть с Чеховым, хоть с этой, в черной обложке.)
Лишь бы история была клевой, и автор не зануда)
Владимир Чичирин, обычный читатель.
У меня никогда не было книжных полок, но я всегда покупала книги и закапывала их по углам в квартире, заваливала столы, набивала ими пакеты и откладывала на время, пока не приобрету большие такие, высокие книжные полки. Когда они появились, книги легли на них все своей массой и… застыли во времени, в ожидании, когда я их возьму и перечитаю. А я не брала и не перечитывала, некоторые даже ни разу не открыла. И стою я теперь периодически, любуясь на полки, и не поднимается у меня рука, чтобы нарушить порядок. И я стала думать, почему так: вроде бы все как надо – есть коллекция, живущая в уютном месте, а интереса прочесть нет, что случилось? И поняла, что случилась жизнь: «постарели» эти книги, а я как бы «помолодела». И неохота мне читать ладно скроенные по шаблону произведения, открывать одни и те же угрюмые обложки НАДОЕЛО. Хочется легкости «книжного бытия», хочется по-настоящему талантливой литературы, умеющей простым и веселым языком сказать о любых вещах, даже мрачных.
Теперь у меня есть книжные полки, и, хотя я знаю, что когда-нибудь и это новое осядет тяжелым нечитаемым грузом, я готова произвести революцию: повыбрасывать сегодняшнее избитое старое и поселить там то, что действительно будет пусть временно, но «работать» на меня – с удовольствием читаться…
Ольга Байкалова, пока лояльная коллега Буквы и пробелы
Мой дорогой читатель! Я нечетко тебя представляю, я даже не знаю, есть ли ты. Но если ты есть, наверняка ты иногда ходишь по книжным магазинам. Я не знаю, для чего ты это делаешь, что ты там ищешь, в этих магазинах. Ведь буквами и пробелами сыт не будешь. Может, ты приходишь в книжный магазин, чтобы познакомиться с хорошенькой девушкой – ведь они часто ходят туда, правда, я не знаю зачем. А может, ты, читатель, и сам девушка, тогда зачем ты ходишь в книжные магазины, неужели для того, чтобы с тобой познакомился какой-нибудь неудачник? Но как бы там ни было, если ты ходишь в книжные магазины, ты наверняка видел полки, заваленные книгами «Как стать успешным за месяц», «Как стать сексапильным за 100 дней», «Как написать бестселлер», «Как продать родную мать», и так далее. Эти книги хорошо покупаются. Я не знаю точно, кто их покупает, но могу предположить: те, кто задает себе этот вопрос. Просыпается, видит полоску солнечного света на полу и спрашивает сам себя: «Как же, сука, мне стать сексапильным?» Пойду куплю книжку, там все написано.
Да, это правда, и я не могу скрывать ее от тебя, дорогой читатель: 98 процентов населения планеты – кретины, и с этим ничего нельзя поделать. Но как быть с оставшимися двумя процентами? На полках нет книг, отвечающих на вопросы, которые мучают их. Эти два процента не спрашивают себя по утрам: «Как мне стать сексапильным». У них другие вопросы. Значит, для них должны быть готовы другие ответы. «Как так и не найти себя в 37 лет», «Как не обрести много-много друзей и потерять одного-единственного друга, потому что он авангардист и наркоман»… Ну а бестселлером для двух процентов, без сомнения, должна стать книга «Как про***ть всё». Такую книгу, а вернее, эту самую книгу, ты и держишь сейчас в руках, дорогой мой читатель.
Ничего не обещаю. Я не могу бросить спасательный круг, я могу бросить тебе только камень.
В этом тексте ты не найдешь босых следов античности и окаменелых философских ракушек. Буквы и пробелы. Вот все, что я могу тебе предложить.
Мой долг
Мой долг – рассказать, как это случилось со мной. Как я распорядился тем немногим, что у меня было, – жизнью. В другой ситуации я не стал бы об этом рассказывать, потому что это не престижно. Я имею в виду, это не престижно – рассказывать, как просрал свою жизнь. Но долг заставляет. Я расскажу.
Вот сейчас все говорят – нет современного героя! Искусствоведы в панике. Искусствоведы плачут: нет героя, где герой? Нет его. Беда? Да. А ведь искусствоведы, хоть чаще всего они и извращенцы, в данном случае правы. Плохо без героя. Когда нет героя, искусству нечем заниматься. Потому что искусство без героя – это псевдоискусство. Сейчас вокруг одно псевдоискусство. Делают его люди, которые, может, с радостью делали бы искусство. Но они не могут, потому что у них нет героя. Потому что на том месте, где раньше были герои, сейчас пидарасы. Печально? Да.
Онегин и Татьяна
Кто в первую очередь приходит на ум? Конечно, Евгений Онегин. Созданный гением Пушкина герой просрал все: имение, состояние и, наконец, Татьяну. Онегина, как истинного героя, огорчила только последняя потеря. Потому что во все времена имение и состояние были для героя не важны. Нет, состояние для героя важно – его внутреннее, сумеречное состояние. Но это другое. Онегин проебал Татьяну. Она любила его, но он был слеп, потому что был эгоистом. Герои всегда эгоисты, и зачастую именно это приводит их к полному просёру. Когда Онегин просрал весь бабос, это его не огорчило. Хотя потеря бабоса, как принято считать, ведет к потере респекта. Но Евгений был героем и знал: даже если он просрет весь бабос, а с ним и весь респект в современном и отвратительном ему обществе, у него все равно останется огромный запас самореспекта. А это для героя главное. Потому что герой, который знает про себя, что он уже не герой, – это кто? Это пидарас натуральный, которых во множестве я наблюдаю в современном и отвратительном мне обществе.
Когда Евгений просрал любовь, он расстроился. Как правило, после этого следует кончина героя, которую Пушкин не стал описывать – ему было это трудно, ведь он любил Евгения. Но мы можем быть спокойны за Онегина: Евгений долго не прожил. Что это за герой, который, просрав все, просрав любовь, после этого спокойно живет? Это не герой. Это пидарас. По-другому не скажешь.
Джим и папа
Авот еще пример. Герой так герой, с него пример брали многие мои покойные друзья, потому что дурной пример заразителен: Джим Моррисон. Упрекнуть Джима не в чем. Конечно, многие упрекали: что ж так рано умер, что ж так мало оставил альбомов и так много вопросов. Тора для кретинов – «Википедия» и вовсе заявляет: «…Судьба Джима представляла собой скоростной спуск по наклонной плоскости: пьянство, аресты за непристойное поведение и драку с полицейскими, превращение из идола для девочек в толстого бородатого неряху…» Гори в аду, «Википедия», что с тебя взять, в тебе статья про Владимира Путина в тридцать раз больше статьи про Джима Моррисона.
Зачем Джим поступил так со своей жизнью, со своей группой, со стихами, которые не написал, хотя мог? Нет. Не геройские это вопросы, не геройская тема. Потому что геройская тема – это оставить после себя обязательно короткий и обязательно трагический след. Джим принадлежал к легендарному поколению, просравшему все. Будучи мажором, он рано понял, что вокруг него и в окружении папы – одни пидарасы, и его самого, адмиральского сынка, ждет та же участь. Джим не мог с этим смириться. Он был решителен, он сделал все правильно. Просрал большие поэтические планы. Но что это такое – «большие поэтические планы»? Это только у пидарасов могут быть планы издать полное собрание сочинений и перевести его на языки экономически развитых народов. Потому что экономически отсталым народам переводная поэзия не нужна, у них, как правило, до хуя своей поэзии, свою-то девать некуда, а вот экономически развитые народы своей поэзии не имеют и поэтому вынуждены читать в переводах чужую.
Как поэт может жить долго? Сейчас нет героев, но есть поэты-старики. Поэты-пердуны. Посмотрите на них. Какой позор! И еще есть поэты-стартаперы. Они молодые, они с утра не пьют и не курят, не жахаются героином, а занимаются своей карьерой. Просыпаются, умываются, тщательно, как кошки, потом – нет, не бреются, борода у них не растет, потом снимают пижаму, они спят в пижамах, потом завтракают, овсянкой и апельсиновым фрешем, чтобы жить долго. Потом занимаются, своей карьерой. Стартапом. С утра. До вечера, когда опять надевают пижаму и мажут кремом лицо, чтоб оно не старело. Поэты-пердуны и поэты-стартаперы.
Джиму было бы тяжело это видеть. Он умер в 27, сейчас ему было бы, наоборот, – 72. Он всё правильно сделал. Прожил короткую жизнь, как герой. Просрал все, но не просрал главное. Остался героем. Джим положил свой мощный хуй на современный ему американский истеблишмент. Хуй поэта пережил его. И мы и сегодня наслаждаемся замечательными подвигами Джима, сохранившимися на аудио и видео.
Лексические нормы
Здесь следует, то есть пора, сделать небольшое отступление по поводу лексических норм в данном произведении. Читатель, вероятно, заметил, что в тексте нет-нет, а встречается слово «хуй». Автор понимает, что употребление таких слов может оттолкнуть неподготовленного читателя, но что еще более страшно для автора – неподготовленного издателя. В этой связи автор даже размышлял, не обойтись ли ему вовсе без подобных терминов. Но очень скоро пришел к пониманию, что без слова «хуй» разговор о героях и полном просёре будет до обидного неполным. Чего я позволить категорически не могу.
Тогда я стал размышлять: а может, подготовить неподготовленных, то есть сделать комментарий, в котором объяснить читателю (и издателю), что в данном произведении слово «хуй», как и другая непотребщина, употребляется в совершенно особенном смысле? То есть под этим словом автор понимает чаще всего не столько собственно пенис Джима Моррисона или других парней. Под этим словом автор понимает символ, своего рода флаг над сожженной дотла, но не покорившейся врагам крепостью; хуй героя дорастает до сверхсимвола, сверхсимвола, который на законных основаниях может быть употреблен автором.
Русская традиция
Что касается русской героической традиции, то здесь понимание слова «хуй» как сверхсимвола наиболее заметно. Не секрет: когда нигеры пишут на заборе слово fuck, они чаще всего понимают его буквально, то есть пишут о том, о чем мечтают, – ведь для человека так естественно писать на заборе о том, о чем он мечтает. А во все времена нигеры мечтали о простых вещах – чтобы собираться на улицах «черных» районов, петь, виртуозно играть на музыкальных инструментах, танцевать брейк и спариваться. Принято считать, что исключением был Мартин Лютер Кинг, который мечтал о равноправии для нигеров, но, по мнению автора, Кинг лишь упорно добивался равноправия для себе подобных, из-за чего и был убит белыми, а мечтал он о том же, о чем мечтали и другие нигеры, более того, если бы Мартин Лютер Кинг добивался того, о чем мечтал, он бы остался жив и стал бы рэпером, то есть богатым нигером, уважать которого приходится даже белым. Здесь, кстати, открывается важная вещь: добиваться следует того, о чем на самом деле мечтаешь, а не гнать по социалке, что беспонтово, да еще и опасно. Тут можно вспомнить Джона Леннона, который пошел воевать с Белым домом вместе с Йоко Оно, вместо того чтобы просто и нежно пороть японку, и это опасное хождение в сторону Белого дома стоило жизни Джону, и стоило Джона – бедной японке. Очевидно, что джаз, блюз, рэп являются для нигеров лишь простым способом понравиться нигершам и получить право на спаривание. Поэтому нигеры и пишут на заборе слово fuck, имея в виду то, что русский человек с присущей ему теплотой называет поркой.
Русский человек пишет на заборе слово «хуй» совсем из других побуждений. Издревле на Руси (со времен Ярослава Мудрого) это слово на заборе пишут не только и не столько подростки (подростки здесь наиболее близки к нигерам), но и взрослые – отцы, а иногда даже деды, уважаемые на работе и в обществе люди. Почему они это делают? Когда взрослый человек пишет на заборе слово «хуй», он имеет в виду, конечно, не хуй, предмет хоть и радостный, но обыденный и понятный. Он говорит о себе – предмете непонятном и чаще всего безрадостном. Он дает себе наиболее точное и емкое определение. Русский человек поступает честно, когда таким образом признает, кто он есть на земле, тем более что, как правило, в этот момент его никто не видит, а это всегда облегчает честность признания перед самим собой и Богом. Некоторые русские люди, а именно они наиболее интересны автору, так как они и есть герои, напротив, пишут на заборе, когда их все видят. В этом есть мужество. Слово «хуй» на заборе – это всегда крик, обращенный в космос, это протест, это осознание собственной малости в сравнении с раскинутой над головой насмешливой бездной.
Вот в таком смысле все это видится.
Малые частицы
Но потом автор понял, что все это сложно и что все это тем более отпугнет неподготовленного читателя и издателя. Почти потеряв надежду найти выход из этой ситуации, я даже позорно размышлял, не замаскировать ли слово «хуй» каким-то не обидным, приемлемым и для издателя, и для читателя образом – так, чтобы смысл оставался ясен, а внешняя грубость термина ушла. Вертелись в голове такие модуляции, как, к примеру, «хуц». Например: Онегин положил свой бледный хуц на светский Петербург. Вроде бы и довольно понятно, и вместе с тем не грубо. Хуц – в этом даже есть какая-то интеллигентность, это даже похоже на фамилию какого-то физика-еврея. Так и видится статья в «Педивикии», Торе для леммингов: «Иосиф Израилевич Хуц, академик, друг и соратник академика Иоффе». Фотография: бородка, над ней взгляд печальный, чуть тухлый от формул. Хуц всю жизнь работал как проклятый, чтобы на закате, уже перед смертью, открыть, вывести на кончике карандаша новую малую частицу. Это престижно, считается у физиков, – на кончике карандаша вынуть из тьмы какие-то частицы, столь малые и жалкие, что никому, кроме открывателей, они и не нужные, но важные для понимания законов Вселенной.
Иосиф Израилевич открыл новую малую частицу, позвал ученика Борю, показал ему эту частицу, все про нее объяснил, подарил Боре микроскоп, дошел до своего любимого диванчика без одной ножки и умер. Да. Так оно чаще всего и бывает: для понимания законов Вселенной нужно найти частицу, самую малую и жалкую. Автор находит это печальным. Открыватель находит частицу, но счастья от открытия ощутить не успевает, силы покидают его – слишком много он отдал их науке. По концовке ученый гибнет. А частица, открытая им, живет. Автор находит это все… нет, не просто печальной, а подлинно трагической хуйней.
Итак, хуц. Но – нет и еще раз нет. Есть в этом что-то стыдливое, позорное; это как прикрыть хуй Джима Моррисона фиговым листком – что хоть и придало бы Джиму определенную античность, но порядком огорчило бы его. И тогда автор принял мужественное решение смотреть правде в глаза. Это страшно, но честно. Поэтому здесь и далее хуй в тексте будет фигурировать как хуй, а не как физик И. И. Хуц. Да, таким решением автор решительно отсекает многомиллионную армию неподготовленных читателей и издателей, сделав ставку на подготовленных, а их мало. Но в этом есть героизм. О героях моральное право говорить имеет только герой.
Мосфильм
Продолжая разговор о героях и просёре, нельзя не вспомнить тусовку Олега Даля, Владимира Высоцкого, Василия Шукшина. Это была крепкая водочная туса. У них просто не было мазы взять ЛСД, как у Джима Моррисона, потому что в буфете Мосфильма ЛСД не продавали, и они убивались водкой. Водка – короткий путь к успеху. Герои идут прямо к цели. Герои не виляют жопой, как пидарасы. Потому что только у пидарасов целью может быть жизнь и все ее блага. Цель героя – смерть и все ее блага. Посмертная слава, посмертные издания, посмертные гонорары для пидарасов-наследников. Характерно, что герои никогда не могут воспользоваться благами своей цели. Поэтому они – герои.
Широко известно, что Олег Даль, Владимир Высоцкий, Василий Шукшин чувствовали себя в современном и отвратительном им советском обществе один хуже другого. От этого они жались друг к другу, вместе бухали и, как следствие, так и отъехали, всей тусой. Это вызывает уважение. Хорошая организация, синхронность. Они заимствовали ее у пловчих-синхронисток. Синхронно выставили ноги на прощание и под трагический музон синхронно погрузились. Это красиво.
Сейчас все только изображают героев. На том же Мосфильме сейчас – где герои? Нет их. Взял в руку пистолет – уже герой. Но что это за герой? На экране он с пистолетом в руке, а в жизни педик, и голос тонкий.
Плохого кино больше, чем хорошего. В плохом все кончается хорошо. В хорошем все кончается плохо. Взять «300 спартанцев». Что сделали «300 спартанцев»? Вышли толпой из трехсот пацанов на миллионную армию пидарасов-персов и проебались. «Лицо со шрамом» – герой проебался. «Гладиатор» – тоже. «Последний самурай» – и тот проебался. А что еще мог сделать последний самурай? Открыть суши-бар? Нет. Смерть лучше суши.
Пол Маккартни
Изображать героя может любой пидарас. А герои не изображают героев. Скорее, наоборот: герои часто выглядят, да и ведут себя, как скоты. Это традиционная, чисто геройская маза. В основе ее лежит, ясен-опасен, протест. Так, кстати, можно легко отличить героев от мимикрирующих под них пидарасов. Герои часто выглядят как скоты. А пидарасы всегда опрятны и пахнут Hugo Boss. Многие и многие имена героев упомянуть можно в этой связи. Это и вечно пахнущий не Hugo Boss, а навозом Геракл, и пачкуля Ван Гог, и упоминавшийся выше парень-мишень Джон Леннон. А вот Пол Маккартни, к примеру, явный пидарас: достаточно одного взгляда на его лживые коровьи чичи и многомиллионные вклады в банке, чтобы это понять. Но задача моя сейчас, конечно, не в том, чтобы перечислить имена героев. И уж тем более не в том, чтобы перечислить имена пидарасов, тем более что их списки были бы в миллионы раз длиннее списков героев, и кроме того эти списки постоянно надо было бы обновлять, а это адский труд, потому что каждую секунду на Земле кто-то рождается, и чаще всего это пидарасы, потому что герои рождаются редко, раз в сто или тысячу лет.
Пидарасы и геи
Здесь пора дать определение и часто встречающемуся в этом тексте термину «пидарасы». Не нужно путать «пидарасы» и «педерасты», то есть геи. Пидарасы – не значит геи! То есть не обязательно они геи. Сексуальный аспект в этом термине не является определяющим. Более того: хоть и редко, но геи бывают не пидарасами, а, наоборот, героями: широко известен гей и при этом не пидарас, а хороший вокалист и прекрасный человек Фредди Меркюри; также педерастом, пиздатым по своей экспрессивности балеруном, героем по жизни был Рудольф Нуриев.
Под пидарасами в этом тексте понимаются люди без стыда и совести, пустые и меркантильные, как бы выжженные изнутри – то есть большинство (98 процентов) взрослого населения планеты. Пидарасов всегда большинство. При этом их все время становится больше за счет высокой рождаемости. А героев мало, и при этом их постоянно становится меньше – за счет высокой смертности.
Доволен детством
Конечно, все проследить надо с детства. Все прекрасное в человеке и весь кал в нем – всё начинается там, в детстве.
Доволен ли я своим детством? Не всегда.
Жалею ли, что детство прошло? Да. Каждый день.
Все дети – хорошие люди. Я не верю в детей-пидарасов. Дети верят, что мама красивая, а папа починит. Потом дети вырастают и понимают, что их наебали. В зависимости от того, какое решение они принимают в этой связи, они и становятся либо пидарасами, либо – много реже – героями.
В детстве я не знал, что впереди меня ждет полный просёр. Вот почему мое детство было счастливым.
Полный просёр – определение
Здесь следует, наконец, уточнить понятие – «полный просёр».
Следует различать простой просёр – он бывает не только у героев и может случиться у рядовых пидарасов. Простой просёр – это неудачный день, или невыгодный контракт, или упавшая цена на акции. Также простой просёр может случиться от соединения в желудке несоединимых продуктов – в этом случае он сопровождается газами. Впрочем, и упавшая цена на акции также нередко сопровождается у пидарасов газами.
Сильно и очень невыгодно отличается от простого просёра так называемый полный просёр (тотал проёб). Случается он только у героев, так как пидарасы полного просёра боятся и не допускают. Полный просёр – это чисто геройская маза. Это быстрое и необратимое разрушение карьеры, судьбы и, как правило, самого организма героя. Это скоротечный распад героя на части, не подлежащие повторной сборке. Процесс этот, как правило, эффектен как зрелище, из-за чего привлекает толпы зевак-пидарасов.
Справедливости ради надо признать, что полный просёр в отдельных случаях также может – но только сознательно, это важно! – сопровождаться у героев газами (см. выше о героях и скотском облике).
Новый год настает
Однажды папа и мама готовились к Новому году. Папу и маму я очень мало помню вместе. Мама ушла от папы, когда я был маленький, потому что он много пил и дрался. На самом деле он был добрый. Мама говорит, что он много пил и дрался, потому что рано попал под дурное влияние друзей. Но я знаю, что это не так. Я сам провел под дурным влиянием друзей много лет. И знаю, что друзья ни при чем. Они сами мучаются.
Что-то есть такое внутри у человека, из-за чего он пьет и дерется. Что-то мучает его, а как избавиться от этого, он не знает. А окружающие его люди вместо того чтобы помочь ему, только и говорят, что вчера он снова вел себя как скот, всех обидел, а себя унизил, и теперь все они, кто видел это, будут это долго помнить, и ни за что не забудут, и будут всегда ему об этом напоминать, потому что люди пять минут помнят хорошее и всю жизнь помнят плохое, и от этого возникает злость, и начинаешь бить окружающих за их такую памятливость.
Близкие героя – бедные люди. Они не хотят верить, что в семье появился герой. Потому что для семьи это всегда большая беда.
В тот день папа не пил и не дрался. Он улыбался и был в белой рубашке. Они с мамой поставили в комнате огромную елку. Мы жили тогда в доме с очень высокими потолками. Елка была большая, и она пахла, как пахнет в детстве елка. Сильно так. Потом папа и мама стали вешать на елку игрушки. Игрушки тоже были очень волшебные. Их купил мой дедушка, он был чекист, палач. Он как-то достал по своим секретным палаческим каналам немецкие игрушки, таких тогда нигде не продавали. Фарфоровые католические домики, гномики, феи – в общем, всякая сказочная хуйня, очень красивая. Мама и папа мне показывали каждую игрушку, я любовался ею, а затем игрушка отправлялась на елку. Скоро елка стала вся в игрушках. Папа зажег гирлянду, это были маленькие лампочки в форме свечечек разных цветов. Свечечки горели. В комнате мама выключила свет. Стало вообще сильно волшебно. Горели свечечки, переливались на елке игрушки. Я помню, даже затаил дыхание, так это было красиво. Потом мама и папа ушли из комнаты резать птицу, на кухню. А меня оставили наедине с елкой.
Я долго ходил вокруг елки. Смотрел на нее. Я тогда не знал, что все это навсегда запоминаю. Я бы это и не запомнил, если бы не то, что случилось потом. Я потянул одну игрушку, хотел ее рассмотреть. Это был маленький сказочный домик, в маленьком окошке уютно горел свет. Я помню, мне очень хотелось попасть в этот домик, побыть там, внутри. Но это было невозможно, и я это понимал, несмотря на все свои странности, а в детстве я был странным, молчаливым, многие соседи даже думали, что, когда я вырасту, я буду дебилом, и мама плакала, когда ей это говорили. Но потом она показала меня врачу, он сделал мне снимок черепа и, улучив секунду, когда мама не видела, потому что рассматривала снимок моего черепа, вдруг подмигнул мне. А маме сказал: «У вас нормальный ребенок, поздравляю!»
Думаю, этот врач сам был такой же, как я. Он подмигнул мне, как бы говоря – не бойся, я тебя не выдам, мы должны поддерживать друг друга. Потому что это чисто геройская маза – поддерживать друг друга в мире, где все друг другом питаются. А героями питаются все. Героев всегда легко узнать по тому, что они стоят, а вернее, чаще всего лежат, на самом дне, внизу пищевой цепочки. То есть они никого не едят, потому что они сами – еда. Так вот, я не мог попасть внутрь волшебного домика. Тогда я решил хотя бы заглянуть внутрь через окошко. Там я предполагал обнаружить волшебство. Потому что был уверен: волшебство существует. Я и потом, когда вырос, всегда был уверен, что волшебство существует. У меня никогда не было доказательств. Но я всегда знал, что оно есть. Так всегда начинается полный просёр – он всегда начинается с волшебства. Точнее, с твоей уверенности в том, что оно, волшебство, существует. И ты начинаешь действовать так, будто оно существует. И попадаешь в полный просёр. Но ты сам выбрал этот путь. Теперь иди.
Мой папа, как оказалось, плохо закрепил елку. Или она была слишком большая и от этого неустойчивая. Так бывает. Величие часто напрямую связано с неустойчивостью, шаткостью, падкостью, наконец. Я всегда это чувствовал на себе. Когда я потянул игрушку, вся елка вдруг пришла в движение. Я успел посмотреть вверх. И увидел, как сверху на меня падает огромная ель. Сверху на меня летели с разной высоты, как бомбы, игрушки. Они сыпались сверху и взрывались, падая на паркетный пол. Потом елка накрыла меня полностью. Темным, колючим, пахучим кошмаром. Это был настоящий, трагический, полный просёр. В ту секунду я подумал, что было бы спасением сейчас умереть. Потому что родители теперь – за то, что я сделал, – будут меня страшно убивать.
Но, к моему огромному удивлению, меня не убили. Наоборот, мне очень повезло – так бывает в детстве, так бывает только в детстве. Мама испугалась за меня и поэтому совсем меня не ругала. И даже сказала, что игрушки ей совсем не дороги, а я дорог, и что я могу их все разбить, если хочу, лишь бы я сам был цел. А я заплакал, потому что мне, наоборот, было очень жалко игрушки. И я подумал, что лучше бы я разбился, а игрушки уцелели.
Когда я вырос, я потом много раз, при самых разных обстоятельствах, пытался исполнить это свое детское желание.
И еще я навсегда запомнил – что сказка может упасть на голову сверху, как бомба.
Слава и почести
Выше уже было сказано, что моя молчаливость в детстве была причиной серьезного беспокойства моей мамы. Она опасалась наследственности по линии папы. Ведь дедушка (отец папы) был чекист (палач), а его сын и мой папа – синяк (алкоголик). Мама очень боялась, что две эти романтические профессии наложатся как-то одна на другую и в результате миру в лице ее сына явится монстр. И действительно, я все время молчал. Все младенцы плачут, гукают, пукают, дают миру знать о своем отношении к нему. А я молчал, и от этого у мамы все холодело внутри. Она думала, что все-таки наложилось по линии папы. Но однажды произошел случай, который избавил маму от этих тяжелых мыслей.
У нас во дворе жила девочка, дочка соседей. Она любила играть со мной. Ее звали Лиля. Лиля была красивая. Мне очень нравилось, когда она брала меня на руки. Я хотел Лилю. Однажды Лиля – она не подозревала о том, что я ее хочу, и чмокала меня всюду, не подозревая, что от этого я хочу ее еще больше и именно поэтому писаюсь, – так вот, однажды Лиля взяла меня на руки и стала играть со мной в «ура». Лиля любила играть со мной, а точнее, играть мной в эту игру. Она подбрасывала меня высоко в воздух и кричала: «Ура!» Мне это нравилось. Как всякому герою, мне нравились слава и почести. Я улыбался. Улыбался я скупо, как подобает герою, которому почести нравятся, но которого они не слепят.
В тот памятный день Лилю неожиданно позвала ее мама. Лиля обернулась – то есть на секунду отвлеклась. Я взлетел в небо, подброшенный смуглыми руками Лили, я парил в синем небе (было летнее утро). И вдруг вместо женских рук меня встретил асфальт. Я упал. Это был полный просёр. Все соседи выбежали смотреть. Моя мама сразу отъехала в обморок. Лиля тоже отъехала. Даже мама Лили отъехала, но она притворялась, она меня не любила и была рада, что я упал.
И тогда я закричал. Но что это был за крик! Младенцы так не кричат. Я кричал громко, долго, потому что понял: славы нет и почестей нет, нет чуда, нет величия, нет женских рук, нет летнего утра. Ничего нет. Есть только асфальт. Я кричал. Мне было обидно и больно, больно и грустно. Потом это вошло в привычку. В том смысле, что именно так я потом чувствовал себя всю свою жизнь.
Бабушка
Бабушки бывают тусклые, бесполезные, бесформенные. Это можно понять, старость не радость. А моя бабушка была красивая. Она была трансильванкой. Широко известно, что Трансильвания – родина графа Дракулы, вампира и романтика, и, насколько я знаю, родственника моей бабушки по отцовской линии. У моей бабушки были черные волосы и присущие трансильванкам синие, такие синие-синие глаза, холодные и очень гордые. А лицо у бабушки было матово-белое. Топ-модели бьются за это сочетание: черные волосы, синие глаза, белая кожа. Но бабушка не билась за красоту, а просто носила ее, как платок.
Моя бабушка воспитала меня. Мой папа не смог воспитать меня, потому что он синячил и в его голове постоянно пели цыгане, вот так: «Ай-нэ-нэ-нэ, ай-нэ-нэ!» Это свело папу в могилу. А мама тоже не могла воспитывать меня, потому что в голове папы пели цыгане – «Ай-нэ-нэ-нэ, ай-нэ-нэ!» – и на маму легла вся ответственность. Маме пришлось много работать, чтобы обеспечить меня всем необходимым: фломастерами, пеналом и ранцем, а также лечить меня от детских болезней, поэтому мама сильно уставала. И меня воспитывала бабушка.
Бабушка была свирепа. Ее даже побаивался дедушка, то есть ее муж, старый винодел, молчун, человек мощный, изготовленный из цельной глыбы гранита.
Бабушка умела так взглянуть своими холодными синими глазами, что внутри у человека разливался холод и человек моментально заполнялся льдом. А будучи заполненным изнутри голубым, прозрачным льдом, человек полностью утрачивает волю. Это очень опасно. Если это состояние вовремя не прекратить, человек может погибнуть. Конечно, бабушка редко доводила дело до этого.
Бабушка видела будущее. Когда в детстве я узнал, что бабушка видит будущее, я очень удивился и спросил, как она это делает и зачем. А бабушка ответила, что она не знает, как это делает, а нужно ей это для того, чтобы готовить галущи – трансильванскую долму. Для приготовления очень вкусной долмы важно знать многое: в какой день сорвать виноградный листок и какой именно листок сорвать из тысячи возможных, сколько рисинок спрятать в каждый виноградный листок, в какой час зажечь огонь под казаном, а в какой погасить, и в какую минуту подойти к казану, снять крышку, понюхать вкусный воздух и сказать: всё.
Дар предвидения позволял бабушке, конечно, не только готовить галущи. Попутно она знала, кто когда родится и умрет, когда будет дождь, когда снег, когда засуха. Часто к моей бабушке приходили разные люди с нашей улицы и просили сказать им, что с ними будет. Бабушка одним говорила что-то на ухо, и они смеялись и благодарили бабушку, а другие, наоборот, плакали и спрашивали бабушку: «И что, ничего нельзя сделать?» А бабушка говорила, что нельзя. А некоторым, кто ей не нравился, бабушка ничего не говорила, прогоняла их, и они убегали с треском: это трещал заполнявший их лед.
Бабушка всегда была очень доброй ко мне, она никогда не смотрела на меня так, чтобы я заполнился льдом. Она мне пела очень старые песни. Бабушка сама не знала, на каком они языке. Эти песни ей пела ее бабушка, а той – ее, и даже бабушка Дракулы, звавшая его просто Владик, не знала, на каком они языке. Песни были разные, веселые и грустные. Грустных было больше. Я спросил однажды бабушку, почему грустных песен больше. Бабушка сказала, что я глупый.
Первое появление Светки
Героя всегда можно узнать по этому признаку: детство у него затянувшееся. Потому что герой только в детстве чувствует себя хорошо. Только пидарасу хорошо быть большим. Герою хорошо быть маленьким.
Герой до конца своих дней ждет. Чего? Чуда. Ждет, что наступит другая, настоящая жизнь. А пидарас ничего не ждет, потому что знает – в жизни надо выебать Светку и купить квартиру. Это ему, если положить на вышеназванные великие цели всю жизнь, чаще всего удается. Так человек и становится пидарасом. А герой скорее умрет, чем станет пидарасом. То есть справедливости ради надо сказать, герой тоже может выебать Светку, но всегда сразу же горько сожалеет об этом и убегает. А пидарасы остаются со Светкой.
Как-то я отвлекся, и откуда-то появилась эта Светка. Вымышленный, демонический персонаж.
Виновата среда
Конечно, во всем виновата она, пидараска-среда. Родители героев, они всегда, даже если отрицают это потом в интервью, виноваты в том, что вырастили героев. Часто это происходит оттого, что родители стараются дать ребенку все лучшее, чего у них не было, и оградить его от всего худшего, что у них было. Вот так и получаются герои. Так делать нельзя.
Звездолеты
Мой папа никогда не говорил мне, как надо жить. Папа сам этого не знал. В его голове всегда пели цыгане, вот так: «Ай-нэ-нэ-нэ», и еще вот так: «Ай-тыщ-тыщ-тыщ», и еще громче: «Ай-нэ-нэ-нэ, ай-тыщ-тыщ!» Папа был счастливым человеком. В ранней юности он взял в руку стакан вина, и стакан этот выпал из его руки только с последним вздохом. Я не осуждаю папу за прожитую так жизнь. Конечно, я всегда сожалел, что не могу поговорить с ним. Потому что он умер, когда я был маленький. Но потом, когда я сам вырос, я стал понимать его. Лучше, чтобы в голове пели цыгане: «Ай-нэ-нэ-нэ!», чем чтобы пели свои песни иерофанты. Во-первых, иерофанты поют намного громче цыган, и сделать тише нельзя. Во-вторых, цыгане в голове иногда поют веселые песни, хотя чаще – печальные. А иерофанты всегда поют очень громкие, очень бодрые, страшные песни. Они поют марши. У меня в голове с детства иерофанты поют. Я расскажу о них, иерофантах, потом.
Мой папа в юности подавал надежды. Это чисто геройская маза – подавать надежды. И это довольно легко: надо просто обладать каким-то божьим даром. А больше ничего не надо – подаешь надежду с утра, тебе за это наливают, и все. Наступает ночь. Еще одно удобство заключается в том, что каждое следующее утро можно подавать ту же самую надежду, потому что она никуда не девается, ведь она – божий дар. Ну а когда в одно прекрасное, а точнее, ужасное утро вдруг обнаруживается, что подавать надежду больше не получается, потому что божий дар ты просрал, – это далеко не конец, а только начало праздника, потому что все оставшееся – как правило, недолгое – время жизни можно всячески поминать божий дар. Ведь то, что божий дар вообще был, – большая честь и большое счастье, поскольку дается он не каждому.
Вот так мой папа и прожил свою жизнь. Он был ученым. В сфере его интересов находились такие науки, как математика и химия. Не могу признаться в любви к математике, а вот любовь к химии, забегая вперед скажу, мне по наследству передалась. По всему нашему дому были разбросаны смятые бумажки, исписанные формулами. У папы был очень мелкий, шизофренический почерк, совершенно неразборчивый, исключающий всякую возможность для кого бы то ни было воспользоваться записанным на бумажке знанием. Нередко уже на следующее утро тайным это знание оказывалось и для самого писаря. Но папа не отчаивался, и каждый вечер, если только в голове его цыгане не пели настолько оглушительно, что работать было невозможно, он покрывал формулами новые бумажки.
Всю жизнь папа искал способ создать новый, охуенно твердый металл. Он рассказывал, что если он когда-нибудь создаст этот металл и из него сделают тонкую полоску, то эта тонкая полоска всех переживет. Переживет сам мир. Библейски древний мир. Потому что эту полоску ни погнуть, ни расплавить, ни подвергнуть ржавлению – вариантов нет. Папа утверждал, что когда он создаст этот металл, то именно из него будут сделаны звездолеты. Как нетрудно понять из этого утверждения, мой папа сам был мощный звездолет. С присущей настоящему ученому и звездолету скромностью папа ожидал, хоть, конечно, и не собирался просить об этом Академию наук, что, когда металл будет создан, он будет назван в папину честь. Фамилия у моего папы была Иванов. Папа всегда говорил, что это очень хорошая фамилия, потому что она настолько всеобщая, что это все равно что иметь фамилию Космос. Так что, говорил папа, его вполне устроит, если новый космический металл получит пафосное и одновременно скромное имя – ивановий. В периодической системе Менделеева новый металл должен был потеснить самых тяжелых соседей и расположиться где-то между курчатовием и нильсборием. Такая компания тоже вполне моего папу (и созданный им ивановий) устраивала бы. Но потом случилось ужасное. Или прекрасное. Что, впрочем, в судьбе героя часто значит одно и то же.
Первые ответы в детстве, вторые – в беспечной юности героя, смертного человека, выбравшего путь полного просёра – путь, о котором самураи говорили, вонзая меч в печень: да, этот путь круче, чем наш, и нам, самураям, срать и срать до него. В юности папа попробовал вино. Ему, вероятно, понравилось, судя по тому, что случилось с ним потом. Папа стал пить вино каждый день. С друзьями. В жизни героя друзья играют важную, то есть роковую, роль. Герой всегда окружен друзьями. Это весело. Друзья героя – всегда харизматичные, яркие, пропащие ребята. С ними интересно. Трудно сказать, почему с ними так интересно. Вряд ли потому, что они харизматичные. Пидарасы тоже бывают харизматичные. А пропащими не бывают никогда. Пропащими бывают только герои.
Роса на травинке
Когда в жизни героя появляются друзья – это дурной знак. Первыми дурной знак обычно замечают родители героя. Родителями моего папы были, во-первых, его отец и мой дед – чекист, палач. О нем сначала расскажу.
С детских лет дедушка любил мучить людей. Вскоре это стало его профессией. Тут очень кстати грянула Великая Октябрьская социалистическая революция, и дедушка стал пыточных дел мастером. Как всякий палач, он знал о людях все, потому что часто слышал правду. Может, поэтому дедушка любил природу. Когда прошли годы и свое дедушка уже отпытал, он увлекся фотографией. Любил фотографировать виды и делал прекрасные видовые снимки. Аккуратно вклеивал их в альбомы и подписывал так: «Осенний лист», «Утка на озере», «Жук», «Муравей», «Роса на травинке».
Рыбалку дедушка тоже любил. Она его успокаивала. Это всегда было важно для дедушки – успокоиться и ненадолго забыть о содеянном. Потому что, если дедушка помнил о содеянном, в нем просыпались его наклонности, и он снова хотел содеять что-нибудь из содеянного. Так что всегда для всех было лучше, если он был на рыбалке.
Его жена, моя бабушка по линии папы, была актриса. Я ее не видел. Она умерла до моего рождения. Она была красавица и закончила первый выпуск ВГИКа, Института кинематографии, в те легендарные времена, когда в стенах ВГИКа трудились пионеры, новаторы кино – Эйзенштейн, Мейерхольд и другие гениальные евреи, замученные впоследствии моим дедушкой и его товарищами по клещам и ножовкам.
История знакомства дедушки-палача и бабушки-актрисы была романтична. Бабушка, тогда юная актриса, была красива и по этой причине была замужем. Ее мужем был преуспевающий коммерсант. Он покупал ей кольца и браслеты, водил в Большой и Малый. Но однажды в Питере состоялся бал, который давали питерские чекисты, молодые, красивые палачи. На бал были позваны девушки-актрисы из Москвы. Мой дедушка сразу же положил свой холодный глаз на юную актрису. Они станцевали, он прижал актрису к себе так, что у бедняжки перехватило дыхание, и сказал: будешь со мной, сейчас или никогда, да или нет? Дедушка был романтик – обычное дело для хорошего палача.
Бабушка сказала: да! Потому что «да» – это слово, которое во все времена женщина говорила герою. Стали они жить-поживать и папу моего наживать. Когда папа вырос, они его как-то упустили. Это случается с родителями сплошь и рядом. Потому что время летит быстро. Вчера еще – ребенок, при котором можно ругаться матом и спариваться. А завтра – взрослый парень, который уже сам бранится и спаривается с кем попало в родительском доме.
Когда папа стал подростком, он стал пить вино. Дедушка снимал росу на травинке, и его никто не решался от этого занятия отвлечь, это было опасно. А бабушка любила искусство. Она ходила на спектакли и оперы. С собой она брала маленький позолоченный бинокль, чтобы видеть гланды оперных примадонн. На своего сына, моего папу, она в этот бинокль не смотрела.
И папа стал ученым и синяком.
Если с другом вышел путь
Друзья первый раз налили папе полный стакан, папа попробовал и сказал: хорошо! Друзья спросили: еще? Папа сказал: еще. Друзья налили, папа снова выпил, друзья налили еще, уже не спрашивая, хорошо ли, потому что и так по папе было видно, что хорошо. Папа пил, а друзья все наливали, друзьям не жалко, на то они и друзья. Когда папа первый раз выпил восемь лишних стаканов, в его голове запели цыгане. И не смолкали потом никогда. Если в голове человека запели цыгане, заставить молчать их может только лопата могильщика. Цыгане, конечно, мешали папе работать, и папа даже иногда жаловался на них маме, но вскоре приспособился и научился работать, даже когда цыгане поют в голове.
Папа очень своеобразно работал. Он писал свои формулы в самых противоестественных позах. Он писал стоя, лежа на полу, стоя на коленях перед табуреткой. Он начисто отрицал письменный стол. Наверное, потому, что чем противоестественнее была поза, в которой папа находился за работой, тем ярче и жестче выжигал формулы на бумажках светоч папиной мысли. А стоило папе сесть за стол, как цыгане брали свои источающие повидло гитары, окружали папу и, тряся курчавыми головами, начинали: «Ай-тыщ-тыщ-тыщ, ай-тыщ-тыщ!»
Из-за того что в голове папы либо пели цыгане, либо зрел эмбрион сверхпрочного металла, папа был довольно рассеян в быту. Он не замечал, например, что мама переставляла мебель. Скорее всего, он не замечал и саму мебель. Скорее всего, он не замечал и маму, переставляющую мебель. Конечно, для мамы это было обидно. Однажды мама переставила папин любимый диванчик. Папа был мыслитель, поэтому, едва войдя в дом, обычно падал на свой любимый диванчик, который стоял при входе в комнату. Когда мама переставила его любимый диванчик, папа вошел в дом и упал на пол. Потом встал, огляделся, нашел свой любимый диванчик в другом углу комнаты, пошел и выпал на него. И стал размышлять. И ничего не сказал. Мама сначала обрадовалась, что папа упал, она подумала, что он заметит неожиданную перестановку и ее, маму, эту перестановку совершившую. Потом ей стало жалко папу, потому что папа упал на пол, гремя мозгом ученого. Потом маме стало обидно, потому что папа ничего не сказал и ничего не заметил. Вот какие разные чувства посетили маму. А папу тоже, вероятно, посетили разные чувства. Но он о них умолчал. Вот так они и жили.
Друзья папы, первые, самые лучшие, самые полно наливавшие, самые все понимавшие, скоро все умерли. Таково свойство первых, самых лучших друзей. Они всегда живут намного меньше вторых. Потому что они первые. Они если и спаивают кого-то, так только силой личного, своего примера. Я видел первых папиных друзей на старых фотографиях. Папа и его друзья стоят в ободранных послевоенных дворах в ободранных послевоенных штанах и смеются. Они не знают, что скоро умрут.
Папа в юности занимался плаванием, плавал очень хорошо и мог многократно и совершенно бесцельно переплыть реку. Первые друзья папы тоже были пловцами. Все они утонули.
Феномен
До сих пор не разгадан феномен, почему пловцы так часто тонут. Известно только, что всегда при этом они пьют. Почему пловцы много пьют – понятно. Юность пловцов проходит в жидкой среде, и они потом к ней тяготеют. Но почему они тонут? Моя основная рабочая гипотеза заключается в том, что пловцы больше не могут терпеть унижения этой жизни. Ведь как устроена жизнь? В ней, чтобы чего-то достичь, надо унижаться. Это закон. Его открыли давно и с тех пор скрывают от детей. Путь к успеху лежит через унижение. Всегда. Ты можешь, к примеру, стать удачливым пловцом. Олимпийским чемпионом, любимцем судей. Но для этого тренер должен много лет стоять на бортике и кричать тебе, ребенку: ну как ты плывешь, жаба, ну как ты работаешь руками, жамбон! – и энергично бить тебя длинной палкой. У тренеров по плаванию всегда в руке такая длинная палка, они стоят на бортике, и, чтобы больно ударить на расстоянии ребенка, нужна палка достаточной длины. Потом ребенок становится олимпийским чемпионом. Но всю юность его били длинной палкой по мокрой голове. Это формирует определенное отношение к жизни. В нем много горечи. Я сам занимался плаванием, я через это прошел. Или вот взять писателя. Я и через это прошел. То же самое. Писатель, чем он лучше пловца? Да ничем. Писатель даже хуже пловца. Писатель тоже может достичь успеха. Ему могут даже выдать Нобелевскую премию. Казалось бы, успех.
Нобелевская речь
Нобелевка – это да, так мы думали раньше с друзьями. У меня даже с двенадцати лет была заготовлена Нобелевская речь. Это же самое главное, это то, ради чего. Лауреат выходит во фраке, к нему медлительным, величественным таким захером выходят члены королевской семьи, все во фраках строго, в кроссовках – никого; лауреату вручают баблос и диплом, а он, как бы в знак благодарности, произносит традиционную короткую речь, в которой объясняет, как он сюда попал, что случилось и как он собирается теперь потратить свалившийся на голову кэш.
Фрак заранее, с двенадцати лет, готовить я не стал, и это было с моей стороны трезво, потому что я не выдержал бы и наверняка надел его до Стокгольма, на какую-нибудь рядовую синьку, и замызгал бы винищем и скумбрией. Так что фрак, если что, я решил купить перед самым вручением. А вот речь заготовил. Правда, я несколько раз ее дорабатывал, внося несущественные изменения. Дольше всего я бился над концовкой речи. В ней я хотел подчеркнуть, что бабос не сделает меня продажным пидарасом, а слава не сделает меня счастливым, и я не сдамся, лишь бы были гранаты, ну и все в таком духе.
Одна из ранних, пылких юношеских версий Нобелевской речи предполагала даже такой радикальный поворот, как сжигание чека и показывание оголенных ягодиц членам королевской семьи. Потом я отказался от этого хода. Это было бы нечестно, ведь члены королевской семьи – несчастные люди, а показывать ягодицы несчастным могут только пидарасы.
Потом я думал в финале речи обратиться к женщинам мира и сказать им что-то вроде: женщины мира, бледнокожие аристократки, и не бледнокожие, и не аристократки, я обращаюсь к вам; существует банк спермы Нобелевских лауреатов – это ж надо было такое придумать! – и я слышал, что вы, мои бедные женщины, платите огромные деньги, чтобы получить сперму какого-то престарелого физика, а я молод, здоров и готов не продать, а подарить свою сперму, и если вы красивы и любите русскую литературу, просто подойдите ко мне после тусовки.
Был, помню, еще такой вариант, неплохой тоже: я выхожу, видно, что выпивший, со мной пара индейцев, из самой неблагополучной в социальном отношении резервации, пара цыган, напряженных немного, потому что они в розыске и гитары в их руках тоже, трое пьяных молдаван, вообще не понимающих, что такое и кто все эти люди, затем пара огромных, толстых, черных блюзовых женщин в шикарных платьях и банных полотенцах на головах. Я молча принимаю чек, кладу его в задний карман фрачных брюк, и мы поем. Старую песню, ту самую, которую пела мне моя бабушка. Члены королевской семьи встают как один, кто напуган, кто растроган, какой-то смешной старичок предлагает мне корону, я говорю: «Оставь себе эту хуйню». Потом я говорю всем по-шведски: «Спасибо!» По записям турне великих рок-групп я знаю, это всегда круто, когда фронтмен может сказать слово «спасибо» на местном наречии. После чего мы – я, цыгане, нигерши и так ничего и не понявшие молдаване – уходим. А в зале еще долго аристократки утирают слезы с ухоженных плоских грудей. Вот так.
В общем, варианты были разные. К чему я это говорил? – а, да, писатель может получить даже Нобелевку. А все равно он будет помнить, как всю жизнь прожил в трэше, надеясь во сне: скоро слава, но утром все то же, немытое окно, денег нет, жена ноет: когда же у нас будет всё, и зачем я только родила ребенка от тебя, маргинальное говно, правильно мама о тебе говорила.
Так вот, я прикидывал. Стоишь ты у зеркала, фрак сел как надо, лицо тебе мажут голубые стилисты мягкими кисточками, через минуту идти в зал за Нобелевкой, все удалось, ну, и что ты чувствуешь? Ведь унижения по дороге в Стокгольм нельзя забыть? Нет, некоторые как-то могут забыть. Видимо, фрак так влияет.
Все, что со мной случилось, случилось со мной потому, что я так и не смог забыть.
Второе появление Светки
Друзья моего папы утонули. Так уходят из жизни герои, так уходят пловцы. Заплывают на середину реки, на берегу выпив всё. Говорят, уходя: «Светка, я пошел», а Светка говорит: «Хочешь, я пойду с тобой сплаваю, голенькая, и там, у буйка, ты узнаешь, что значит любовь?» Но герой говорит: «Нет, Светка. Я сам. А ты… Жди здесь».
И он плывет. Река – сестра ему. Река женского рода. Он плывет. Взмахи ритмичные, мастер спорта. И вот он на месте. Середина реки. Над ним ночь, под ним тоже, и пловец говорит, глядя в звезды: «Ну, всё, спасибо тренеру и всем ребятам, кто за меня болел. Я пошел». И выдыхает воздух из своих безразмерных легких, и сам становится не легче, а тяжелей воды, и ложится на дно, как камбала, и больше не всплывает – река забирает его. Река – сестра ему, река женского рода.
Опять появилась эта Светка, опять. За что?
Прощание с бессмертным металлом
Первые друзья папы утонули. Те, которые не утонули в реке, утонули в море. Те, которые не утонули ни в реке, ни в море, утонули в ванной. Папа остался один. Вокруг него были могилы друзей. На могилах друзей росла трава. Она была зеленая, сочная. В ней были соки первых папиных друзей.
Потом появились вторые друзья. Их было много. Вторых друзей всегда больше. Считается, что старый друг стоит новых двух. На самом деле двое новых, то есть вторых друзей не стоят одного старого. Чаще всего двое новых друзей вообще ничего не стоят. Потому что новые друзья не умирают. А что это за друзья?
Вторые друзья знали, что мой папа – мощный звездолет. И они растащили звездолет на запчасти. Известно, что запчасти к звездолетам всегда в цене. А сами звездолеты – нет. Парадокс? Да. А сколько их еще. Вместо того чтобы придумывать свой бессмертный металл, папа стал по просьбе вторых друзей придумывать металлы попроще, более смертные, но более нужные – его новым друзьям. Вторые друзья знали, что мой папа синяк, и приносили винище, лучшее топливо для звездолета. Папа любил выпить, в его голове вечно пели цыгане. А когда папа обнаружил, что его растащили на запчасти, было поздно. И он не сумел это исправить. Однажды ночью он пришел со дня рождения одного из своих новых друзей. Там он опять выпил. Восемь лишних стаканов. Хотя врачи говорили ему: не пей, умрешь и отодвинешь эру звездолетов хуй знает на сколько. Папа понимал, что звездную эру отодвигать он не имеет права, и старался не пить. Однажды он не пил целый год. Было грустно. Снова начал. Не было у него силы воли. А она нужна.
После дня рождения папа пришел домой и прилег на диванчик. Мамы и меня не было рядом. Папе стало страшно, наверное. Потому что он вызвал «скорую». Приехала «скорая», ею оказалась молодая девушка, она набрала шприц, а потом раз двадцать пронзила иглой руки папы, пытаясь найти вену. У нее не было опыта. Папа стал смотреть в потолок. Я не знаю, что он там видел. Может быть, формулу своего металла, который открыть так и не успел, и теперь не будет открыт Ивановий, потому что открыть его некому, и металл этот будет теперь вечно летать в темноте, сверхпрочный, но не открытый. Может быть, папа видел свою юность и первый стакан вина, самый лучший, самый сладкий. Может быть, он видел лица негодяев-цыган, которые всю жизнь пели в его голове и наконец его погубили. А может, он видел своих первых друзей, пловцов. Они плыли под водой дружной стаей, как сельди, и улыбались папе. Я никогда не узнаю, о чем папа думал в последние секунды своей жизни. Вообще, я никогда не узнаю многого о нем. Я был маленький, когда все это случилось, так что можно сказать, я никогда не узнаю о нем ничего.
Когда фельдшерица наконец попала в вену, папа закрыл глаза. Губы его посинели. По щеке сбежала слеза. «Скорая помощь» заплакала и упала перед мертвецом на колени.
Загробная жизнь
Некоторые мои друзья верили в загробную жизнь. Они не были верующими. Хотя многих моих друзей можно было назвать верующими. Но обязательно нужно уточнить, во что именно они были верующие. Они верили в разные вещи. Смешные и страшные. Я тоже верил. Я верил, что когда-нибудь кончится это издевательство и я войду в сад. Сад будет большой, цветущий. В нем будут мои друзья и другие хорошие люди. Мы будем есть персики.
Когда я был маленький, я отказывался верить, что умру когда-нибудь. Это неправильно. Я умру, а всё остальное не умрет, и козы будут щипать траву и радоваться, и люди будут бухать и радоваться, а я не смогу присоединиться ни к козам, ни к людям. Это неправильно. И поэтому с детства я верил в загробную жизнь. Я верил, что буду есть персики. С этой верой я прожил много лет. Но однажды я проснулся рано утром, и проснулся в аду. Это было, конечно, не в детстве. Это было потом.
Когда я вырос и когда с вечера выпивал восемь лишних стаканов, я всегда просыпался раньше всех, с кем пил, и всегда не в саду, а в аду. В аду я всегда был один. Все еще спали. Меня мучили угрызения. Нет, не совести, а чего-то еще более страшного, чем совесть. Я всегда многого из вчерашнего дня не помнил, но я знал, что оно было – многое, чего я не помню, и оно, это многое, было страшным, постыдным, непростительным. И я просыпался с этим чувством вины, и думал: я снова вел себя вчера как скот, и я этого даже не помню.
Обычно находился кто-то, кто вчера меньше пил и все помнил. Например, мой друг Стасик Усиевич, он пил меньше других, потому что ему нравилось наблюдать падение друзей, и он боялся напиться и что-то пропустить. Утром он всегда смотрел так, что было ясно: он все видел, он это навсегда запомнил и теперь будет подробно это рассказывать всем.
Стасик говорил:
– Ты ведь не помнишь, что ты вчера делал?
Я спрашивал, похолодев:
– А что я делал?
Тогда Стасик смеялся и говорил:
– Ну что ты! Всем за тебя так стыдно! Что ты творил! Сейчас я подробно тебе все расскажу.
И он рассказывал, и мне становилось стыдно. Но если честно – не навсегда. Стыдно мне было недолго. Чтобы избавиться от чувства стыда и от Стасика, я снова начинал пить. И вскоре мне не было стыдно, а было опять хорошо, и я опять вел себя так, что всем было за меня стыдно, а Стасик опять это запоминал.
Однажды утром я проснулся, как обычно, в аду. И вдруг я почувствовал, что мне все равно, что я вчера натворил и что запомнил Стасик. Я понял, что не будет сада, не будет персиков, не будет ничего. Не будет темно и пусто, не будет также светло и пусто. Я вдруг тихо понял, что все это, что со мной происходит, все это – чистовик, работы над ошибками не будет, весь этот смятый черновик – и есть моя жизнь. И это нельзя исправить.
Я заплакал.
Сыр
Моя мама – давно, когда меня еще не было на свете, – была веселая. Ее детство пришлось на послевоенные годы. Голод, холод, сталинская готика. А мама все равно была веселая. Потому что была маленькая. А когда человек маленький, ему хорошо. Он видит только жучков, паучков и траву под ногами. Весь ужас – Сталин и готика – находятся выше.
Мама была рыжая и склонная к хулиганским поступкам. Она любила бить мальчиков портфелем по голове. Поэтому она часто приносила домой портфель с оторванной ручкой. Мама смеялась часто и по любому поводу, смеялась так, что слышала вся улица. Ей нравилось жить. Когда ей стукнуло тринадцать, она влюбилась в моего папу. Это была большая ошибка. Маме надо было влюбиться в такого же веселого, рыжего мальчика, и они поженились бы, и всю жизнь лупили бы друг друга портфелями по голове, и были бы счастливы. Но она полюбила моего папу. Они жили на одной улице. Папа гулял с компанией постарше. Он уже выпил свой первый стакан молодого вина. Все уже было предрешено. Мама знала, что папа уже выпил стакан, но ей казалось это романтичным. Так часто бывает с женами героев: романтичным им поначалу кажется то, что потом сделает их вдовами. Мама была послевоенной дворовой голью, а папа не был, потому что был сыном полковника. Он умел играть на пианино. Можно сказать, он был послевоенным мажором, но не был пидарасом, как известная часть мажоров, потому что подкармливал улицу.
Его отец и мой дедушка, палач и фотограф росы на травинке, доставал откуда-то сыр. Тогда это было круто – сыр, в магазинах его не было. Сыр был не желтый, а красный. Это был особый, трофейный, немецкий сыр, я думаю, дедушка забрал его у какого-нибудь важного немца.
Это было так: ночью, когда отгремел бой, в офицерском теплом блиндаже важный немец собирался полакомиться. Включил радио, запела холодная блонда Марлен, немец достал из офицерского подсумка серебряную коробочку с гравюрой на крышке – на гравюре была кратко рассказана история его старинного тевтонского рода. Коробочка при открывании сыграла зловещий гимн старинного тевтонского рода. И в коробочке был красный сыр. Тевтонец не стал есть сыр сразу, это было бы не по-тевтонски. Чтобы растянуть удовольствие, он еще немного послушал Марлен и, вспомнив о далекой родине, опечалился, как это умеют делать только немцы, мрачно глядя вдаль, на оккупированную территорию. Наконец барон вздохнул и решился съесть сыр. В это время сзади подполз мой дедушка, разведчик, и, когда немец собрался съесть сыр, мой дедушка вонзил ему в сердце нож и прикрыл ему рот, чтобы тот не смог закричать или съесть сыр в конвульсиях. «Не шуми, браток», – шепотом сказал он врагу на ухо, тихо вынул сыр из ослабевших рук гота и рукой с сыром закрыл тевтонцу глаза – из воинского уважения.
Вот так, я думаю, мой дедушка доставал сыр.
Мой папа приносил этот сыр на улицу и подкармливал послевоенную голь. Маму тоже. Она ему нравилась. Может быть, он надеялся, что она спасет его от полного просёра, то есть от того, что неминуемо ждет его впереди. У моего папы, несомненно, были геройские наклонности. Он был мажором, но не был пидарасом, это уже редкость. Папа был задумчивый, молчаливый, он уже тогда думал о своем бессмертном металле для звездолетов. Эти мысли никогда не делают человека веселей.
Мама в папе не ошиблась. Он мучил ее так, как умеют это делать только герои. Полжизни она прожила с моим папой и его формулами и цыганами в голове. Потом папа умер, но от папы родился я, и мама сначала верила, что я – ее утешение на старости лет. Но я оказался еще страшнее папы, оказалось, что у нас династийность.
Моя бедная мама…
Пушкин в ссылке
Вдетстве я жил в маленьком старом дворе, в самом сердце маленького старого города, и даже не в сердце, а где-то в желудочке сердца. Старые города доживают до старости, потому что сердца у них стучат медленно. Двор, где я рос, был надежно укрыт от холодных ветров, там всегда было тепло, там почти всегда было лето, и пока я сам не сбежал, никто не мог меня там найти.
Я родился в месте ссылки Пушкина. Именно этот факт сформировал меня как мыслителя. Или не сформировал. Известно, что Пушкин в месте моего рождения, в Бессарабии, чувствовал себя плохо, скучал – там не было балов, мазурок, красавиц и их ножек, которые Пушкин, как честный нигер, так любил и так ловко рисовал на полях своих текстов, а были только декабристы из маломощного и малочисленного Южного декабристского общества, о котором известно, что оно ничего не добилось, и слава богу. Пушкин скучал, пил винище и мечтал о развратном Петербурге.
Примерно так же здесь провел свои юные годы и я. Здесь прошел процесс моего становления, если таковой вообще у меня был. Многие особенности моей личности, вероятно, объясняются сильным наклоном улицы, на которой я вырос: она сбегает с холма, на котором когда-то захотел появиться город, под углом градусов в сорок. Под таким же углом, а лучше сказать – креном, испокон веков сбегают вниз по улице и ее обитатели. Если идти по этой улице, наоборот, снизу вверх, в гору, то сначала обнаруживается патологическое количество фотографических ателье, управляемых старыми евреями. Их семь, в пределах трех кварталов, евреев в ателье тоже семь, и есть в этом какой-то знак каббалистический, но расшифровать его не берусь, опасно. Приезжий человек от такого количества фотографических ателье мог бы заподозрить у местного населения запущенный нарциссизм, но я, родившийся здесь, могу развеять этот миф – местное население редко любуется своим изображением, еще реже любуется собой, еще реже для этого есть повод, а отдельные представители местного населения даже не догадываются, как они выглядят.
Далее улица проходит, толкаясь, сквозь городской базар, производящий главное достояние южного города – запахи. Брынзы, укропа, вина, помидоров, перца, подвешенных за ноги кур, сатирически смрадной косметики, торгующих ее быстроглазых цыганок, творога, масла, снова вина, кваса, клозета, рыбы, свиных голов на крюках с презрительно скривленными пятаками: нет, этот меня не купит, не тот человек; сала, хрена, вымени, дынь, гогошаров – это такие красные сладкие перцы, в этих местах говорят о проблемах: влип по самые гогошары. Ну и главный запах – муста, муст – это молодое вино, чуть не добродившее, в этом суть юга, все здесь немного не добродившее, стоит дешево, пьется легко, похмелья нет, раскаянья нет.
Если прошел сквозь базар – уже значит выпил и с собой взял, ну а дальше – наверх, все время наверх, в гору, по старому одноэтажному городу, который Пушкина помнит, а может, не помнит; дорогу в гору осилит идущий, хорошо, что не с пустыми руками. А завершается улица на высшей своей точке, на вершине холма – тем, чем и должна завершаться. Старым, наполовину уже вросшим в землю, заросшим сорняками и небылицами кладбищем.
Много историй тут было. Моя история тоже здесь началась.
История полного просёра.
Контент
Лена Гашевская. Ей было пятнадцать. Она была наша местная дива. Глаза у нее были зеленые. Сама она говорила, что у нее глаза редкого бутылочного цвета. Я не знаю, кто ей так сказал. Но глаза были – да. Все пацаны с нашей улицы, когда Лена смотрела на них своими глазами, становились потными, красными и способными на все – становились мужчинами. За Леной ухаживали, а точнее будет сказать – убивались, все. А сама она оставалась холодна и нетронута. Она была дива. Высшим знаком внимания было, если Лена подходила сама к пацану и с ним хоть пару секунд говорила. В этом случае счастливчик сначала получал от других пацанов поздравления, смешанные с завистью, черной и белой, а потом убегал куда-нибудь мастурбировать.
Лена Гашевская почему-то выделяла меня. Конечно, это не могло быть сексуальным предпочтением с ее стороны. Ведь ей было пятнадцать, а мне одиннадцать – это приговор. Но когда я выходил на улицу, она бросала толпу дрочащих на нее и шла ко мне. И могла простоять со мной час. Это было очень много. И очень престижно. Меня уважали на улице – из-за нее. Я до сих пор с благодарностью вспоминаю тебя, Лена, за это. Где ты сейчас? Я не знаю.
А тогда ко мне подходили ребята постарше с вопросом:
– Слышь, чё она к те ходит? Про чё вы базарите? А?
Я пожимал плечами и отвечал важно:
– Да так. Обо всем.
Потом однажды ко мне подкатили два ключевых хулигана всей улицы и сказали:
– Слышь, ты, хуйня в шортах! Будешь рядом с Ленкой крутиться – отпиздим. Ты понял?
Я сказал:
– Понял.
Было страшно отвечать по-другому.
Но об этом сейчас же узнала Лена: у нее была агентура из некрасивых девочек. У каждой красивой девочки есть агентура из некрасивых. Они ходят с ней повсюду, подчеркивая ее красоту, прислуживая ее красоте, и так далее. Некрасивые все донесли Лене. Лена сказала что-то хулиганам. После чего те опять пришли ко мне и сказали:
– Слышь. Мы, эта. Нехорошо получилось. Приносим свои. Сожалеем. Ну, ты понял.
Я сказал:
– Понял.
Лена заставила хулиганов выучить этот текст наизусть, это ясно – сами они так говорить не умели. Она была на самом деле не только очень красивая, но и очень серьезная. У нее и родители были такие – серьезные. Папа ее убил человека, получил большой срок, в тюрьме убил еще одного человека, получил еще один срок, а потом его самого там убили. А мама у Лены была красивая, как Лена, но пьющая, от переживаний разных. Она часто лежала в разных местах нашей улицы. Семейные традиции сделали Лену тоже серьезной. Она могла в любой момент ударить в глаз любого человека. Она была дива. Почему она приходила ко мне? Я ей рассказывал, точнее пересказывал, книжки, которые читал. Лена не читала книжки. Но она любила слушать, как я их пересказываю для нее. Вот почему она могла простоять со мной час. Ей было со мной интересно. Я не пытался ее щупать. Хотя хотел, конечно, и сильно. Но я рассказывал ей истории. Я брал контентом. Именно тогда я открыл этот ценнейший, важнейший инструмент героя. Контент. Если женщине интересен контент, с ней можно делать что хочешь.
Лена Гашевская. Где ты? Куда, на кого смотрят сейчас твои глаза, цвета бутылки вина? Я не знаю. И знать не хочу.
Максимум
Это было осенью. В пожарную часть, расположенную на пересечении нашей улицы и улицы Садовой, поступили три новые машины. У них были пушки – последний писк пожаротушительной моды. У одной из трех машин на крыше была не просто пушка, а гаубица с коротким толстым стволом. Она могла с земли тушить пожар на двенадцатом этаже. Зачем это было нужно в одноэтажном городе? Не знаю.
Пожарные буквально жарились в лучах славы. На глазах всей улицы – все вышли смотреть – и так и эдак мыли алых чудовищ, разматывали-сматывали брандспойты, навинчивали-свинчивали штуцеры и производили много других операций со всякими по-немецки называющимися предметами. Потом они столпились вокруг машин и оживленно зажестикулировали.
– Испытать надо пушку! – услышал я.
Одна из машин выехала на середину площадки перед ангаром и развернулась пушкой к кладбищу. Ствол пушки начал медленно подниматься. Все замерли. И я.
Здесь следует дать более подробное описание волнующей панорамы, так как она в этой истории играет существенную роль. Слева и справа от пожарной части находились бедные постройки, обнесенные низенькими деревянными заборами. Между пожарной частью и одним из прилегающих к ней старых двориков стояла высокая котельцовая стена. Котелец – это такой строительный материал известковой природы, белый, размером и весом раз в пять превышающий кирпич, с хорошими теплоизоляционными свойствами, к этой истории, впрочем, касательства не имеющими. Зачем стояла там эта белая стена – неизвестно, скорее всего, она была частью путаницы, бессмыслицы и тайны, которую принято считать наукой историей. Наконец, за пожарной частью, за темной каменной оградой располагалось кладбище, старое. Такова волнующая панорама.
В ближайшем к пожарной части дворике, за белой стеной, жила слепая бабушка. Совсем слепая. Она была знакома мне. Она дарила нам, пацанам без отцов и без совести, конфеты. Стоило подойти к ее калитке и постучать громко, как она появлялась из дома с бумажным свертком, полным шоколадных конфет. Не было случая, чтобы конфет у нее не нашлось. Такая любовь к детям требовала определенных расходов. Но слепая бабушка могла себе это позволить, потому что разводила на продажу кур. В ее крошечном дворике, по которому она передвигалась с филигранной точностью слепого, жили куры. Они были белые.
И вот пожарные стали проверять пушку. Водяной столб ударил по одному из кладбищенских тополей, снес множество веток и воробьев, которые, смешавшись с тонной воды, опали на могилы. Наблюдатели – все мы – были впечатлены, воробьи – деморализованы, обитатели старых могил – удивлены обильным орошением, а испытатели, пожарные – нет. Не удовлетворены результатом. Не то чтобы совсем, но – нет.
– Нет той! – сказал один из пожарных, имея в виду, я не знаю что, может быть, мощность, а может, радость.
«Нет той». Так он сказал, я это запомнил. Я много раз это повторял потом, в жизни, когда не наблюдал должной мощности, радости, скорби и красоты. Нет той.
Следующей мишенью для испытания, на этот раз не пушки, а гаубицы, была выбрана котельцовая стена – та самая, белая, отделявшая пожарную часть от дворика слепой бабушки. Трудно сказать, что двигало пожарными. Душа пожарных – потемки. Как бы там ни было, гаубица заняла исходную позицию – по белой стене, прямой наводкой, метров с десяти.
– Максимум! – закричали пожарные. – Ставим на максимум!
Удар был ебанистический. Котельцовая стена повела себя, как горячее шампанское. Камни брызнули во все стороны, стена вся высыпалась во двор слепой бабушки и котельцовым дождем опала на куриные головы. Над бабушкиным двориком поднялось облако белых перьев. Мы все – дети, взрослые и пожарные – бросились смотреть, что там: кто умер, кто жив. Это всегда интересно.
Картина во дворе слепой бабушки была страшной. Куры, камни, пыль, кровь. Прозрачное облако белого пуха и перьев. А потом из дома вышла бабушка. Она слышала шум и подумала – это шалим мы, дети. И она прихватила с собой сверток шоколадных конфет, хотела угостить нас, как всегда. Она сделала несколько осторожных слепых шагов, предлагая пустоте и темноте перед собой конфеты. Но никто их не взял, и бабушка напряженно прислушивалась. Белые невесомые перья летали вокруг нее в воздухе. Одно из них коснулось ее лица, она вздрогнула, вытянула вперед руку, повела ею перед собой.
Так я запомнил это: бабушка стоит в облаке перьев, со свертком конфет, и все слепое святое лицо ее спрашивает – кто здесь?
Так я понял тогда, что есть хаос, и он не захочет конфет, когда придет. И так я открыл для себя значение важного, для героя, понятия: «максимум».
Английский газон
Ярос. Как трава. Солнце светит, дожди поливают. Я рос и никому не мешал. Конечно, трава может мешать – если, например, там, где она растет, кто-нибудь хочет сделать английский газон. В таком месте траву начинают сначала стричь, надеясь, что так из нее можно сделать газон. Но не получается, стриженая простая трава наутро опять выглядит как стриженая простая трава, а не как английский газон. Тогда траву начинают пропалывать. Тот же итог. Много новой простой травы, прополка ей только полезна. Тогда траву перекапывают. Тот же итог. Тогда пригоняют тяжелую технику и рабов, и вырывают траву, и вместе с метровым слоем земли увозят ее подальше от этого места, на помойку. И она там растет. И хорошо себя чувствует. Потому что увезла с собой в корнях метровый слой родной земли. И потому что простая трава любую землю за один дождь может сделать родной.
Кстати, вот интересно. По простой траве понятно, кто ходит. Коровы, бомжи и философы. А вот по газону ходят либо гольфисты, либо футболисты, либо иные пидарасы, любящие английский газон. Справедливости ради надо сказать, что гольфисты нередко бывают пидарасами. Да что там говорить – гольфисты сплошь пидарасы. Футболисты тоже бывают пидарасами, но много реже гольфистов. Да.
Все мои друзья вышли из простой травы, и в нее все ушли.
Шайбу!
Ярос, и многое удивляло меня. Я не понимал, почему у взрослых людей, не у всех, но у многих, такие лица. Похожие на маски хоккейных вратарей. В детстве я любил хоккей, и мне нравились вратари, они были похожи на рыцарей. Понятно, зачем вратарю маска, – шайба, если вонзится в незащищенное табло, доставит боль и унижение. Но почему обычные люди, не хоккеисты, тоже ходят в хоккейных масках, я не понимал. Ведь все они не могут быть вратарями! Более того, вокруг не было видно ни одной шайбы. Именно поэтому я, когда был маленький, часто кричал, видя лица людей:
– Шайбу! Шайбу!
Я слышал – так кричали на хоккейных матчах, по телевизору.
Однажды к моей маме пришли сослуживцы. Мама в то время стала жить в квартире, которую ей дали. Мама редко брала меня туда, она была занята – ей приходилось ночами работать, зарабатывать деньги на мое лечение. Я болел все время. По этой причине мама редко брала меня к себе в квартиру, а я был мал и хотел быть с мамой, поэтому болел, и мама не могла меня взять, ей приходилось работать, чтобы зарабатывать деньги на мое лечение. В общем, довольно запутанная тема с этой квартирой. Но когда я все же попадал в квартиру мамы, это был праздник. Я любил смотреть на печатную машинку мамы и слушать, как она печатает. Машинка у мамы была большая, немецкая. Все, что делают немцы, исполнено пафоса, изготовлено из металла и безотказно работает, с характерным лязгом. Я думаю, у немцев внутри тоже есть лязг. Моя прабабушка была немка. В нашей семье говорили, что она была чистокровная немка. Не знаю, почему про прабабушку говорили, что она чистокровная, как про овчарку. Я думаю, потому что это престижно – быть чистокровной немкой, да и чистокровной немецкой овчаркой быть тоже престижно.
Мне нравилось смотреть на печатную машинку, а иногда, когда мама разрешала, я ударял по кнопкам, и машинка с лязгом вонзала в бумагу красивые буквы. Мне это понравилось сразу – вонзать в белый лист буквы. Когда мама заканчивала печатать страницу, она крутила такой специальный барабан, и со скрежетом из машинки выползал белый лист, весь в буквах. Это была магия. Белая, как чистый лист формата А4. Есть магия в чистом листе формата А4. В компьютерной клавиатуре нет магии, потому что нет бумаги, ничего не лязгает. Просто внутри экрана, который одновременно и жидкий, и кристаллический, что до сих пор я считаю усмешкой над собой и своим пониманием, появляются буквы. Любую из них можно стереть в любой момент. Нет в этом непоправимости, нет лязга, нет вечности.
Суровая окончательность. Это главное. Если стукнешь по кнопке с буквой «а», стальная спица с кулачком на конце вылетает и сильно, навсегда припечатывает к бумаге букву «а»: на тебе, бумага, букву «а»! И всё, бумага уже с буквой «а», и уже ничего не поделать.
Если мама вдруг ошибалась и впечатывала в бумагу не ту букву, она тут же сминала лист и выбрасывала его себе за спину. Это было красиво, в этом тоже была красота. И беспощадность. Мне это понравилось. Возможно, поэтому, а скорее всего только поэтому я и стал писателем. Конечно, если бы я знал, когда становился писателем, что, для того чтобы стать им, мало печатать на машинке, надо еще быть готовым к духовному подвигу, я бы еще подумал, так ли уж мне нужен этот подвиг. Тем более что подвиг писателя вообще на хуй не нужен никому, кроме него самого, да и то.
Мама не была писателем, и, следовательно, печатала она не романы. Мама, по сути, была фрилансером: она осваивала коммерческие заказы. Это были диссертации вьетнамцев. Я никогда не узнаю, потому что я и не пытался никогда узнать, почему заказчиками моей мамы были вьетнамцы. Мне страшно думать, что в этом есть какой-то смысл или, хуже того, символ, и я надеюсь, что его нет. Дело в том, что вьетнамцы приезжали в наш город учиться. Когда приходила пора защищать диссертацию, вьетнамцы покупали диссертацию у какого-нибудь мощного русского звездолета вроде моего папы. Сначала вьетнамцы покупали контент. Затем контент надо было размножить. Но так как в те времена еще не было принтеров, приходилось размножать контент на машинке, за деньги. Когда мама печатала диссертации вьетнамцев, она всегда громко приговаривала:
– Боже, какая ахинея! Боже, что пишет этот идиот!
Или иногда она говорила так:
– Боже, чтоб ты сгорел со своей диссертацией!
Мама не могла механически относиться к тому, что печатает. Она невольно вдумывалась в содержание текстов и давала оценку работы, а иногда и личности вьетнамского диссертанта. Я навсегда запомнил эту прямую и честную мамину оценку. Потом, много позже, я всегда помнил об этом. И часто сам себе я говорил, перечитывая свои тексты:
– Боже, какая ахинея!
Или:
– Боже, что пишет этот идиот!
Синие танцы
В тот вечер к маме первой пришла тетя Клара. Она была большая, тучная и носила на голове пышный парик, как будто она была Людовиком XIV. Но тетя Клара не была Людовиком XIV, она была народным судьей. Мама мне сказала, что народный судья решает, кто прав, а кто виноват. Я стал бояться тетю Клару, когда узнал, что она это решает.
Тетя Клара всегда приходила к нам с тортом. Мама давала мне кусок торта, я уходил с ним и ел в одиночестве, а мама с тетей Кларой играли в карты. Моя мама всегда выигрывала у тети Клары, потому что была дочкой трансильванской цыганки. А тетя Клара была дурой, потому что играла в карты с дочкой цыганки.
Однажды тетя Клара осталась у нас ночевать. Когда она ложилась спать, она позвала меня и показала глаз. У тети Клары был стеклянный глаз, и она на моих глазах вытащила его из головы и положила в стакан. Тетя Клара думала, что мне это понравится. Я убежал. Во сне потом плакал, мне снилось, что глаз тети Клары убежал из стакана и бегает по квартире за мной. Вот такой была тетя Клара. Народным судьей.
Потом пришли другие подруги мамы, с мужьями. Они сели за стол полный мяса. Меня позвали, и мама сказала, что я сейчас прочитаю стихи. Про Новый год. Но стихи я не смог прочитать. Я посмотрел на гостей моей мамы. Никогда я не видел одновременно столько хоккейных вратарей, столько их не было даже в НХЛ. И я закричал:
– Шайбу! Шайбу! Шайбу!
Мама бросилась закрывать мне рот, унесла меня быстро из комнаты, потом стала объяснять сослуживцам, что я странный, с рождения странный, поздно начал говорить, а когда начал – нес ахинею, но она водила меня к врачу, и он выдал справку, что я не кретин. Я уже рассказывал об этом враче. Он помог мне. Да, он нарушил клятву Гиппократа, обманув мою маму и даже выдав письменную справку, что я нормальный. А может, в этом и есть смысл клятвы Гиппократа, кто знает. Вряд ли Гиппократ вообще знал о своей клятве. Это все пиар.
Я заметил давно: когда люди пьют, после пятого стакана они снимают хоккейные маски. Не после первого, после первого стакана людям маски не мешают. После третьего начинают мешать, они снимают маски, вытирают с лица пот под масками и снова надевают их, потому что все еще боятся. Это и есть социальное чувство. Это чувство, что шайба уже летит.
Но после пятого стакана, именно после пятого, я считал, люди перестают бояться. Они снимают маски. Им становится по хуй, летит ли шайба. Люди перестают быть вратарями после пятого стакана. Они становятся форвардами. И они начинают танцевать. Это сильное желание, в нем мало смысла, но много свободы. Оно прекрасно. Пьяные люди хотят петь и танцевать. Это самые доступные виды искусства. Конечно, отдельные люди, под влиянием Мейерхольда, начинают хотеть экспериментальных постановок, авангардного балета. Но нормальные, простые люди не хотят авангарда, они не хотят и не могут балета. Они хотят просто петь и просто танцевать. И они это делают. Как умеют. Умеют все это примерно одинаково. Это тоже прекрасно, в этом есть первобытное равенство. Оно есть в танцах туземцев. Кто-нибудь слышал, чтобы из толпы африканских голышей выдвинулся Рудольф Нуриев? Нет. Потому что в дикости все равны, все прекрасны. А если кто-то и пытается выдвинуться, его сейчас же заметит и пометит вонючей жидкостью шаман. Только в извращенной среде балета может вспыхнуть Нуриев. Это и есть самая питательная среда для рождения гения, это для него – как навоз для растения. Гений рождается в среде извращенцев, а примитивное искусство гениев не знает. В примитивном искусстве каждый – гений.
Таково и искусство синего танца. В нем есть красота, хоть ее бывает трудно разглядеть. Я всегда любил смотреть, как люди сдвигают столы и стулья, и летят куда-то в угол хоккейные маски, и глаза у теток горят, и набухают у мужиков мошонки, и вот уже наебнули шестой и седьмой стакан, а кто-то отважный, таким был всегда я, впрочем, это я забегаю вперед, вонзает сгоряча и восьмой, тот самый, главный, лишний стакан. И начинается.
Петь начинают первыми женщины. А танцевать – мужчины. В этом есть Африка. Когда человек танцует, он перестает быть человеком. Он становится собой.
Третье появление Светки
Когда человек трезвый, он петь не может. Мешает петь что? Не пиджак, не галстук, не плохая акустика. Мешает петь чувство стыда. Стыд – враг героя. Если человек испытывает стыд, героем ему не стать. Героем быть стыдно. Дело в том, что за соблюдение рамок приличия отвечает определенный участок головного мозга. Он называется сторожевым участком. Так совпало, что этот участок больше ни за что не отвечает, поэтому он так важен. Он отвечает за то, чтобы человек не упал лицом в грязь. А пока лицо не в грязи – ты не герой, а пока не герой – можешь жить. Сторожевой участок называется так, потому что он сторожит судьбу человека. Не дает человеку просрать все и погибнуть. Но когда сторожевой участок отключается, стыд уходит и хочется петь. Так возникает состояние синего героизма. Это специфическое состояние. Налицо все признаки героизма, но человек не до конца, не навсегда герой. Он временно герой. От истинного, полного, временное состояние героизма отличается тем, что, во-первых, наступает лишь на фоне синьки, в то время как герой и без синьки – герой. Хотя это редкость – герой без синьки. Во-вторых, человеку, побывавшему в состоянии временного героизма, после прекращения этого состояния всегда плохо, налицо токсикоз и стыдно перед Светкой. А герою наутро – так же, как с вечера, так же, как всегда: подташнивает, но не от выпитого, а от понятого.
И перед Светкой не стыдно, по хую Светка, кто она, это вообще неизвестно. Да что ж такое, опять эта Светка, откуда она берется, просто проклятие какое-то!
В тот вечер, у мамы на квартире, сначала женщины запели. Прижались друг к другу, как пингвины в блузках, и запели. Грустные песни, про мужчин, но никакую песню не пели полностью, потому что они были городские женщины, а городские женщины не знают ни одну песню целиком. Мужчины в это время догнались и решили танцевать.
Дядя Гена поставил пластинку Аллы Пугачёвой и сказал громко:
– Танцы!
Сказано – сделано.
Дядя гена и море
Яне знаю, понимает ли Алла Пугачёва, какие безобразия творили люди по всей стране под ее песни. Испытывает ли певица чувство вины? Вряд ли.
Мужчины стали танцевать под Пугачёву. Я тогда еще не пил и потому поступал, как Стасик Усиевич, то есть я не пил, а только смотрел и запоминал. Правда, Стасик все запоминал с другой целью – чтобы наутро рассказать людям, какие ужасные они были, а я все запоминал, чтобы когда-нибудь рассказать людям, какие прекрасные они были.
Дядя Гена танцевал, как раненый бог. Он выпрыгивал куда-то под потолок, туда, где жила посещаемая только молью люстра чешского хрусталя, потом оттуда обрушивался вниз, на женщин, как сель с гор. Женщины кричали:
– Гена! Да! Да!
Женщины всегда так кричат – «да», когда видят героя.
Тетя Клара, народный судья, тоже танцевала, пьяная, и тоже кричала «да» дяде Гене, и у нее выпал глаз на ковер, и его чуть не растоптал дядя Игорь.
Потом дядя Гена вдруг перестал танцевать и сказал, что море проверяет людей. Он был матросом в юности. Дядя Гена налил себе вазу водки. У мамы на столе стояли хрустальные вазы. Дядя Гена вытряхнул грильяж, наполнил вазу водкой, выпил, громко, как волк кость, разгрыз один грильяж и знаком приказал всем следовать за ним. Он не мог говорить после вазы водки и объяснялся знаками. Все пошли за дядей Геной. И я пошел.
Дядя Гена всех привел на балкон. Посмотрел вниз. Третий этаж. Подтянул носки. Вздохнул глубоко. И прыгнул с балкона.
Все охуели.
Был слышен стук. Потом тишина. Все стали смотреть вниз. Я тоже. Я увидел, что внизу стоит дядя Гена. Он приземлился на ноги и даже не согнул их. Он был похож на памятник кому-то великому. Он им и был. Все закричали:
– Гена! Ты живой?
Это был глупый вопрос, потому что было видно, что дядя Гена живее всех, кто смотрел сверху. Дядя Гена ничего не сказал. Он слушал звук моря. Северного серого моря, на котором служил, когда был юн. То море было далеко. Непоправимо далеко. Но дядя Гена в тот момент оказался там, на том сером море. Холодные волны разбивались об дядю Гену – я это увидел. А над головой дяди Гены витали они. Альбатросы.
Потом дядя Гена вернулся в квартиру, но не на лифте. А залез обратно по винограднику.
Виноград в нашем городе рос везде, в самых неподходящих местах. Потому что его везде сажали – жители, ветра и птицы, своим пометом. То есть только птицы, конечно, сажали пометом. Своим пометом – это относится к птицам. Ветра не имеют помета. А что касается жителей, то и они, возможно, этого не стоит полностью исключать, порой сажали виноград своим пометом. Но, как правило, жители сажали его все-таки своими руками. Виноград возле дома, в котором была квартира мамы, посадил сосед, дядя Коля, он был парализован. В юности он был спортсменом-гимнастом, и его любили женщины. Однажды он поехал куда-то в село на свадьбу, и там его тоже любили женщины, он напился, сел в грузовик, не в кабину, а в кузов, полный женщин, и, когда грузовик быстро ехал по селу, дядя Коля решил показать женщинам прыжок в полтора оборота назад, прогнувшись. Полтора оборота назад, прогнувшись, – из кузова грузовика. В итоге: перелом позвоночника, паралич. Дяде Коле тогда было двадцать один. Остаток жизни он прожил в инвалидной коляске. Дядя Коля раньше жил в доме на земле, там у него был виноград, он из него делал вино, потом дядя Коле дали квартиру на пятом этаже нашего дома. Но жить без вина дяде Коле было грустно, потому что только пьяным во сне он видел себя не в коляске, и он тогда взял лозу от своего старого винограда и посадил ее возле нашего дома.
Растениям повезло, у них есть это свойство. Можно растение срубить под корень. Но если срезать одну тонкую веточку, посадить ее в землю, неделю-другую поливать – вырастет такое же растение. Более того, с точки зрения ботаники вырастет это же растение, то же самое – того же сорта и вида, и сок в нем будет течь тот же, и лист у него будет такой же, и плод. А вот если человека срубить под корень? Что с него не срезай, другого такого же человека уже не получишь. Что будет, если отрезать, к примеру, у погубленного обществом и временем писателя, скажем, у меня, руку и посадить ее в землю, и поливать водой неделю? Появится еще один, такой же писатель? Нет. Так и будет торчать из земли моя рука. Угнетающее зрелище.
Посаженная дядей Колей лоза пошла в рост с такой силой, как будто знала, что очень нужна дяде Коле, она сразу не только достигла пятого этажа, но и устремилась выше, до седьмого, и достигла бы девятого, но на восьмом лозу обрезали соседи – за то, что от пьянства погиб их сын Алеша. А в чем виноват виноград? Алеше просто надо было заметить яркий глаз паровоза, когда переходил в пьяном виде ж/д пути.
Молодая лоза доставляла неплохой урожай винограда прямо на балкон дяди Коли – это было удобно. За годы лоза стала толстая, как канат. Вот за этот живой виноградный канат и взялся дядя Гена. На одних руках поднялся вверх. На наш третий этаж. Залез на балкон. Вернулся к столу. Выпил – уже не вазу, а рюмку, и закурил. Молча.
Что там говорить – мне все понравилось. Я решил, что стану героем, когда вырасту. Надо вырасти, чтобы мочь так беспредельничать, как дядя Гена.
Он потом много раз еще приходил к нам в гости, и несколько раз его просили прыгнуть с балкона, и он это делал. Но радость с каждым разом покидала дядю Гену. Один раз он прыгнул с балкона, но моря внизу не увидел, и альбатросы не прилетели. Они почувствовали ложь. Дядя Гена перестал быть интересен альбатросам. Тогда дядя Гена ощутил одиночество. Он не стал подниматься по виноградной лозе, а вернулся с позором на лифте. И больше не прыгал с балкона. Через несколько лет он завербовался на Дальний Восток, боцманом на рыболовецкое судно, и там дядю Гену смыло штормом в море. Его даже поминали дома у нас, на столе поставили рюмку, накрытую куском хлеба, – так был обозначен смытый в море дядя Гена. Выпив на поминках, дядя Игорь хотел в память о покойном спрыгнуть с третьего этажа на прямые ноги, но жена и дети дяди Игоря отговорили его, они закричали:
– Папа, не надо! Не надо!
И дядя Игорь не стал прыгать. Вместо этого выпил еще и впал в ничтожество.
Я долго не верил, что дядя Гена погиб. Очень уж он был крепкий. Я не верил, что он мог просто утонуть, как оторвавшийся якорь.
Таким я его запомнил навсегда. Живым, твердо стоящим на прямых ногах.
И волны. Они бьются не об скалы. Волны, как женщины, бьются об героя. И всегда говорят ему «да».
Вездесущий дядя Игорь
Утром, после песен, танцев и прыжков с балкона, взрослые, которые оставались у нас ночевать, просыпались. Пили помидорный рассол, потом бросались искать по дому потерянные вчера хоккейные маски. Довольно быстро их находили, пили в хоккейных масках крепкий чай и расходились.
А мама после их ухода была злая, долго пылесосила ковры и приговаривала:
– Ну ты посмотри! Сколько наблевал здесь этот дядя Игорь!
Потом мама мыла туалет и приговаривала:
– Ну ты посмотри, сколько наблевал и здесь дядя Игорь!
Потом мама мыла на балконе пол и приговаривала:
– Ты посмотри, сколько наблевал и здесь этот дядя Игорь! Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.
|