книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Сергей Чупринин

Вот жизнь моя. Фейсбучный роман

Научные рецензенты

Владимир Вениаминович Агеносов, доктор филологических наук, профессор Института международной политики и экономики имени А. С. Грибоедова (Москва).


Инна Семеновна Булкина, доктор философии, старший научный сотрудник Института культурной политики Центра культурных исследований при Министерстве культуры Украины (Киев).


Александр Моисеевич Городницкий, доктор геолого-минералогических наук, профессор, главный научный сотрудник Института океанологии им. П. П. Ширшова (Москва).


Юлий Анатольевич Дубов, доктор технических наук (Лондон).


Евгений Анатольевич Ермолин, доктор педагогических наук, профессор, заведующий кафедрой журналистики и издательского дела Ярославского государственного педагогического университета.


Максим Анисимович Кронгауз, доктор филологических наук, профессор РГГУ и РАНХиГС (Москва).


Андрей Семенович Немзер, профессор Национального исследовательского университета – Высшей школы экономики (Москва).


Александр Львович Осповат, почетный профессор Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, профессор, руководитель направления «Филология» в Национальном исследовательском университете – Высшей школе экономики (Москва).


Виктор Владимирович Селютин, кандидат физико-математических наук, доцент Южного федерального университета, заведующий лабораторией математического моделирования эколого-экономических систем Института математики, механики и компьютерных наук имени И. И. Воровича (Ростов-на-Дону).


Лев Семенович Симкин, доктор юридических наук, профессор (Москва).


Роман Давыдович Тименчик, профессор Еврейского университета в Иерусалиме.


Мария Александровна Черняк, доктор филологических наук, профессор РПГУ имени А. И. Герцена (Санкт-Петербург).


Вячеслав Иванович Шаповалов, доктор филологических наук, профессор Кыргызско-Российского Славянского университета (Бишкек).

От автора

Эта книга родилась будто сама по себе. Нечаянно, комментируя в Фейсбуке чей-то пост, рассказал одну историю из тех, что я называю «подблюдными», поскольку все они уже были опробованы в дружеском застолье, потом вторую, третью. А дальше… Дальше они сами стали выниматься из памяти, выстраиваясь в сюжет, каким я и осознаю свою жизнь – единственную, другой не будет.

Как уже никогда не вернется и время, что родилось на излете оттепели, проползло сквозь вязкие семидесятые – восьмидесятые, рванулось вперед на рубеже девяностых и теперь, шаг за шагом, капля по капле, истекает.

Мое время, время моих ровесников – и чужое, полное тайн и загадок для новых, пошедших в рост поколений.

Его надо бы объяснить.

Так возникли, и опять же сначала в Фейсбуке, комментарии с примечаниями, ссылки на полезные книги и иное всякое, что неожиданно сблизило эту книгу… ну, не с энциклопедией полувека, конечно, я не так самонадеян, а с чем-то вроде подготовительных материалов к ней.

Бог даст, и они пригодятся.

Тем, кто постарше, – для сравнения с собственным опытом.

Тем, кто моложе, – как повод обратиться в будущем к источникам более надежным, чем эта исповедь сына века.

До н/э

Старея, все отчетливее ощущаю свое отличие от тех, кто родился у Грауэрмана[1], а читать учился по Пастернаку.

В доме моих обожаемых родителей книжек не было, кроме численника[2] – помнит ли кто-нибудь смысл этого слова? Первой книгой, которую мне, первокласснику, выдали в школьной библиотеке, были «Детские годы Володи Ульянова», а первой книгой, которую я купил, получив пять рублей в подарок на день рождения, стал сборник повестей и рассказов кабардинского писателя Хачима Теунова[3]. Что до поэзии, то она началась для меня с книги стихов Евгения Евтушенко[4] «Нежность», которую мне оставили (ровесники знают, что это такое) в поселковом универмаге, а критика – со «знаниевской» брошюры[5] Геннадия Красухина[6], ставшего много лет спустя моим товарищем, о жанре поэмы в русской поэзии 1950-1960-х годов.

Не беспокойтесь, я не буду дальше тянуть жалостливый сериал «Детство – В людях – Мои университеты», а подойду сразу к университету. Вернее, к дням подготовки к вступительным экзаменам, когда я, приехав в Ростов, отправился в районную библиотеку за учебными пособиями и взял там составленную Н. А. Трифоновым хрестоматию «Русская литература XX века: Дооктябрьский период».

Вернувшись туда, где мне случилось жить в предэкзаменационные дни, я открыл эту книгу. И мне открылась МОЯ литература. Ахматова. Хлебников. Мандельштам. Ходасевич. Бунин.

И Гумилев. Вполне понятно, что в конце первого курса я уже делал доклад о творчестве Гумилева на студенческой научной конференции. Он был, конечно, постыдно щенячьим, но в перерыве меня поманил к себе латинист Сергей Федорович Ширяев. «Не делом занялись, молодой человек, – сказал он мне брюзгливо. – Уж лучше бы Фурмановым». – «Фурмановым? – опешил я. – Никогда!» – «Ну, раз никогда, – так же брюзгливо молвил Сергей Федорович, – то вот вам номер телефона. Позвоните».

И я позвонил. И я пришел в дом по улице Горького, бок о бок с пожарной частью; ростовчане помнят, кто там жил[7]. Поднялся на третий этаж. Постучал – звонка рядом с дверью так и не появилось до самой смерти хозяина. Мне открыли.

Я вошел – и мне открылся МОЙ мир. Портрет Пастернака на стене. Портрет Солженицына за стеклом книжной полки. И книги, книги, книги, каких я до того не видел даже в университетском спецхране[8].

Так началась МОЯ жизнь. И она пока продолжается.

* * *

До шестого класса я доучился в деревне Усть-Шоноша, что в пятидесяти километрах от Коноши и в пятидесяти же от Вельска. Там у меня и первая любовь была. Галя Шухтина, за которой я ухаживал также, как все, наверное, в этом трепетном возрасте. Ну, то есть гонялся за нею за переменах, норовя огреть учебником по макушке, а в классе, моя парта была сзади, окунал кончик ее косы, украшенной бантами, в чернильницу-непроливашку. И Галя, оказывается, отвечала мне взаимностью, так что, когда родители увезли меня на свою родину, мы с моей зазнобой года два даже попереписывались, слали друг другу фотокарточки, и одна у меня до сего дня сохранилась: те же косы, такое же форменное платье, но вздымаемое уже завидной грудью.

Тем дело и кончилось. На десятилетия. Как вдруг получаю официальное приглашение на празднование 870-летия Вельска. В этом городе, что означен в метрике как место моего рождения, меня, по правде говоря, только крестили, вот и вся связь, но молодцы-вельчане, разыскивая, надо думать, земляков по Википедии, не сплошали и… Скажите сами, мог ли я не поехать?

О том, как домчались мы с женой до Вельска поездом «Полярная стрела» (Москва – Лабытнанги), в другой раз. О том, что увидел я на родине, – тоже. Это ведь рассказ о первой любви, согласны? Поэтому час езды на такси по унылому хвойному подлеску, и мы в Усть-Шоноше. «Тормози», – схватил я за плечо водителя, мгновенно опознав барак, в котором детство прошло. И, выскочив из машины, у первой же прохожей спрашиваю, живет ли здесь по-прежнему Галя Шухтина. «А как же», – отвечает. И дорогу мне показала.

Добежал, постучал в дверь. Она открылась. «Сережа, ты приехал», – сказали мне безо всякого изумления.

Вот и всё свиданье. По навесному мостику над Шоношей, загубленной диким лесосплавом, мы все-таки прошлись. И у старой школы постояли. Но – таксист ждет, жена улыбается, и говорить нам с Галей вроде бы не о чем; шутка ли, сорок семь лет прошло с тех пор, как расстались… «Получается, – говорю жене уже на обратной дороге, – не так уж сильно я изменился, если Галя меня сразу узнала». – «Да не узнала она, а знала, что вы здесь», – пробурчал водитель. И протянул мне местную газету, где про всех, кто на юбилей приедет, написано, и с фотографиями.

На минуту я даже расстроился. И тут же себя утешил: значит, ждала и, значит, не была уверена, что к ней заеду, и волновалась. И сейчас еще, наверное, волнуется, как и я волнуюсь.

* * *

Меня спрашивают: «А стоило ли вообще становиться москвичом?»

Отвечу. Я учился в Ростовском университете и, по общему мнению, должен был получить рекомендацию в его же аспирантуру. Наверняка поступил бы, наверняка защитил бы кандидатскую, потом докторскую (почему нет?) и к нынешнему дню, скорее всего, заведовал бы в Ростове кафедрой, печатался в соответствующих изданиях, выпускал монографии и т. п.

Не вышло. Так как мы с приятелями затеяли машинописный журнальчик «Одуванчик»[9] тиражом сначала в четыре, потом в десять экземпляров, не что чтобы крамольный, но все-таки, и это, как решило факультетское начальство, не стоило исключения из университета, но стоило невыдачи рекомендации в аспирантуру. Ну и ладно, я поработал в районной газете[10], в областной молодежке[11] и, набравши обязательный тогда двухгодичный производственный стаж, поступил-таки в ИМЛИ[12]. Стал то есть москвичом.

И вот стою я года три или четыре назад на сцене Донской научной библиотеки, рассказываю что-то собравшейся там профессуре, а сам думаю: ребята, а ведь я бы мог быть среди вас и одним из вас и так же слушать заезжего литературного критика из Москвы. Случись так, жизнь, наверное, была бы не хуже, чем моя нынешняя, эта, но проживаю я все-таки эту.

* * *

OPUS, говорите вы, MAGNUM[13]?

Мой отец всю свою жизнь проработал железнодорожником – сначала в Ростовской области, потом, уже как ссыльный[14], в Архангельской и, наконец, снова в Ростовской. Совершенно поэтому понятно, что первой газетой, попавшей мне в руки, был «Гудок». И то ли читал я в детстве этот орган Министерства путей сообщения чересчур уж старательно, то ли повлияло то, что старший брат у меня был журналистом, правда спортивным, но после девятого класса я заявился в редакцию районной газеты: хочу, мол, попробовать. Ну, пробуй, сказали мне и дали задание побеседовать с крановщиком, победителем, как сейчас помню, социалистического соревнования.

Прихожу на стройку, спрашиваю, где такой-то. Да у себя, отвечают и показывают рукою высоко-высоко вверх. Я обомлел, но полез, конечно, а когда до кабины добрался, то выяснилось, что крановщика-то и нет. Обедать ушел.

До сих пор иногда снится, как я с этого крана спускался. Руки дрожали. Но заметку все-таки добил, ее напечатали, и со временем я благоприобрел некоторую даже, знаете ли, самоуверенность. Так что и первую в своей жизни литературно-критическую статью – о стихах моего сокурсника, блистательно тогда начинавшего Леши Приймы[15], – опубликовал в университетской многотиражке «За советскую науку» без всякой робости. И за первую рецензию в журнале «Дон»[16] за 1968 год – отчего-то о романе «Зори лютые» кубанского писателя Бориса Тумасова[17] – тоже, не мандражируя, взялся.

А вот когда я уже на четвертом курсе заклеивал конверт, чтобы отправить в «Новый мир»[18] малюхонькую, на две всего машинописные странички, рецензию на сборник стихов ленинградской поэтессы Ирины Маляровой[19], руки у меня опять задрожали. И дрожали ровно до той поры, пока я не взял в университетской читалке наконец-то пришедший журнальный номер – второй за 1970 год и последний, что был подписан к печати Александром Трифоновичем Твардовском.

Две странички всего. Но в «Новом мире»!.. И успел при Твардовском!.. Значит, жизнь удалась. Я же вам говорю – OPUS MAGNUM, как и было сказано.

* * *

Служа в 1971 году заведующим отделом промышленности и транспорта в районной газете, я, разумеется, скучал и, признаюсь уж, резвился. Завел при редакции литературное объединение, а в самой газете «Литературную страницу». Собственные стихи на ней печатать, правда, посовестился, благо самодеятельных поэтов по хуторам и станицам и тогда без меня хватало, а вот два рассказа о любви, до того побывавшие в студенческом журнале «Одуванчик», все-таки тиснул.

Что не принесло мне ни славы, ни неприятностей. Как не принесли мне никакого вреда и журналистские шалости, вроде того, что лирические зарисовки – был в арсенале советской печати и такой жанр – о знатных, допустим, доярках, подписывал именем Игоря Северянина, а проблемные статьи о наболевших нуждах, скажем, стрелочников щедро инкрустировал цитатами из поэтов, которые были строжайше запрещены к упоминанию.

Ну, и кто меня поймает? Отдела проверки в маленькой нашей газете, естественно, не было. Цензора тоже, поскольку эти обязанности возлагались на самого редактора. А большое начальство к стихам было глухо.

Один только всего и помню, раз вызвали меня к секретарю райкома по идеологии. И показывает он мне свежий газетный оттиск с моей же руки отчетом о прошедшем заседании районного партхозактива[20]. Где написано, что в докладе первого, наоборот, секретаря рефреном – вы поняли, рефреном! – проходила мысль о чем-то там таком.

Оказывается, наш районный идеолог, человек невинный, но добросовестный, полез-таки за незнакомым термином в словарь и обнаружил, что рефреном могут называть и припев.

«Это что же, – закричал он на меня. – Наш Василий Назарович на трибуне, выходит, частушки пел?!»

Кричал долго. Но я и не оправдывался. Пытался лишь вспомнить, бывают частушки с припевами или все-таки нет.

* * *

И тут же о разнице между московской литературной жизнью и провинциальной[21], во всяком случае, тогдашней.

Работаю, еще до всякой аспирантуры, в областной газете «Комсомолец», печатаю первые рецензии в «Новом мире», «Юности»[22], «Дружбе народов»[23]. И, естественно, меня приглашают на семинар молодых критиков в Переделкино[24]. А как вернулся, звонок, зовут в местное отделение Союза писателей. Встречает меня их оргсекретарь и по совместительству детский писатель. Очень дружелюбен, расспрашивает, расхваливает. Вот тебе, говорит, Сергей, талон на приобретение машинописной бумаги по писательскому лимиту[25]. А вот, говорит без перерыва, мои книги. Напишешь о них для «Вечернего Ростова»[26], я уже договорился, а потом расширишь и отдашь в «Дон». Там уж ты сам договоришься, ладно?

Зиновий Самойлович Паперный[27], руководивший переделкинским семинаром и давший мне, кстати, много позже рекомендацию в Союз писателей, будто предвидя все, говорил мне еще в семинарские дни: «Можно, Сережа, быть в провинции прозаиком, можно поэтом. А критиком никак нельзя. Сожрут вас в этой банке с тарантулами». А что, спрашиваю, Москва – это не банка с тарантулами? Тоже, кивает Зиновий Самойлович, банка, но большая-большая, можно в сторонку отползти…

* * *

Наладившись на рубеже 60—70-х в критики, стремился я, разумеется, печататься в центральных, как тогда говорили, журналах. Но Москва от Ростова далеко, об Интернете еще и слуха не было, так что, приезжая в столицу сначала студентом, затем журналистом из провинции, я в надежде получить заказ обошел все, кажется, известные мне редакции. Кроме, понятно, «Молодой гвардии»[28] и «Нашего современника»[29], уже тогда мне чужеродных. Для «Юности», ежусь, написал рецензию на первую книжку Татьяны Глушковой[30] – но кто же тогда знал, как время развернет эту ученицу Ильи Сельвинского? А в «Знамени»[31] в ответ на предложенную статью об Арсении Тарковском Дмитрий Викторович Стариков[32], ведавший там критикой, посмотрел, помню, на меня с искренним изумлением: «Почему именно о Тарковском? – И он пренебрежительно щелкнул пальцами. – Таких, как Тарковский, у нас на пятачок пучок. Напишите лучше о Сергее Поделкове[33] – в нем есть масштаб».

Ну надо же, думаю, а я его и не читал. Пришлось топать в сотый на Горького[34], чтобы, стоя у прилавка, листать солидный (масштаб же!) том Поделкова. И уж на то, чтобы этот масштаб не поприветствовать, ума у меня все-таки хватило. А в самоучителе литературного поведения, которым я руководствовался, появилось очередное правило – можно писать только о книгах, которые ты либо уже купил за собственный счет и по собственной воле, либо еще только мечтаешь положить на свою прикроватную тумбочку.

* * *

Живя еще в Ростове, но печатаясь уже в столице, я стал приобретать некоторую даже известность в узком, но шумном (тогда, тогда!) кругу местных литераторов. Местная партийная газета «Молот»[35] даже уделила моей нескромной персоне целый абзац. До сих пор помню. Да и как забудешь, если сказано было – цитирую навскидку: «В славном эскадроне донских писателей появилась еще одна критическая сабля».

Причем слова «еще одна» были, как все понимали, типичной для партийно-советской печати гиперболой. Критиков на Дону как тогда не водилось, так и позже они, кажется, не произросли. Поэтому местные мастера поэзии и прозы начали охотиться именно за мною – не потому, что я стал таким уж хорошим критиком, а потому, что был единственным, других нету.

Они охотились, я прятался, видя даже известную доблесть в том, чтобы ни словом не обмолвиться об окружавшем меня – и не то чтобы очень гадком, но каком-то безнадежно сереньком – региональном ландшафте. Тоже, знаете ли, своего рода эмиграция – из постылой малой родины в вымечтанную и желанную, общероссийскую.

Хотя, признаюсь, случалось и мне оскоромиться. Напечатал я, например, в Ростовской молодежке, где тогда служил, обзор поэтического раздела журнала «Дон» – вполне никакой, поскольку и те немногие цветы моего злоречия, что в нем были, начальство выпололо. Опасаться, следовательно, нечего – и вдруг шум, гам, скандал, вызывают, и не куда-нибудь, а в обком партии[36], и это, по нормам тех прекрасных лет, означало неприятности не только для меня, автора, но и для ни в чем не повинного редактора газеты.

Являюсь, куда зван, а мне и говорят: «Вот Виктор Александрович заявление на вас подал. Докладывает, что вы его, товарищ критик, грубо оскорбили». И Виктор Александрович тут же сидит, в упор на меня смотрит. Фронтовик, старейшина нашего эскадрона, грудь в орденских колодках, а стихи ни к черту. «Извините, – отвечаю, – но я ведь о подборке Виктора Александровича вообще, кажется, ничего не написал. Ни одного слова, тем более оскорбительного…»

«Вот то-то, вот-то оно и есть – вскричал оскорбленный поэт, – что ты, сопляк, мою подборку даже не заметил». И – старый человек, фронтовик – тут же в кабинете картинно разрыдался.

С тех пор я так и помню: поэты могут критику простить что угодно, кроме равнодушия к их стихам.

Совсем, простите мне эту рискованную параллель, как случайные спутницы нашей безалаберной юности, каждая из которых (именно каждая) в определенной ситуации, когда «все» уже случилось, непременно говорила: «Теперь ты, наверное, будешь обо мне плохо думать». И не понимала бедная, что все гораздо хуже и что теперь о ней не будут думать совсем.

* * *

Теперь еще 60-е, но самый их конец. Я – студент филфака Ростовского университета, а мой друг уже аспирантом, но на философском. Репутация у него в глазах парткома была ни к черту, но диссертация – о французском экзистенциализме – безупречна, так что пришлось допускать к защите. И вот день торжественного акта. Пора начинать, как кто-то из парткомовских философов спохватывается: «А где стенографистка? Нет стенографистки?»

Ее, как вскоре выяснилось, потрудились не приглашать, а между тем без стенограммы протокол защиты будет недействительным. «Ну что, будем отменять?» – обращается председательствующий к членам ученого совета. И тут меня вдруг осенило: «Я, я буду стенографисткой…»

Защита у моего друга, словом, прошла блестяще. Черных шаров[37] накидали умеренно. К стенограмме – до сих пор горжусь – претензий нет. Но искомую степень специалисту по французскому экзистенциализму так и не утвердили – что-то там неподобающее раскопалось в документах, им представленных.

* * *

Выбор Москвы, как ПМЖ[38], был для честолюбивого ростовчанина отнюдь не предрешен. Почти на равных котировался и Ленинград, культурная, так сказать, столица. Во всяком случае, в видах своих гумилевских штудий я первым делом отправился не в ЦГАЛИ[39] и не в Ленинку[40], а в Рукописный отдел Пушкинского дома[41].

Квартировал же я или, как в России говорят, останавливался у Сергея Николаевича Артановского[42], к которому как к своему старинному другу меня и направил Леонид Григорьевич Григорьян.

Сергей Николаевич профессорствовал в Институте культуры, был тогда еще молод, уже обеспечен и состоял в очередной раз в разводе, так что, разбираясь с его дивной коллекцией рукописных книг начала 20-х годов, я брал еще и уроки холостяцкого образа жизни – впрок, впрочем, так и не пошедшие.

Особенно восхищало меня то, что Сергей Николаевич, джентльмен до мозга гостей, содержал одновременно экономку, ведавшую хозяйством, и кухарку.

«Дорого же», – сострадал я своему старшему другу. А он отвечал мне наставительно: «Жена, поверьте, обходится гораздо дороже».

* * *

Люди, поколением чуть старше, рассказывают, что и пишущие машинки надо было ставить на специальный учет, чтобы в случае чего те, кому положено, могли определить злоумышленника по специфическим особенностям шрифта. Наверное, так, но я о своей «Эрике»[43], что берет, как известно, четыре копии[44], уже никому не заявлял и, ничего поэтому не опасаясь, перепечатывал на ней, что хотелось. Достаточно, впрочем, невинное – стихи там, «Огненный столп» Гумилева, цветаевский «Белый стан» да мандельштамовские «Воронежские тетради». А криминальный самиздат[45] читал, какой друзья давали – то на недельку, а то и на ночь. И в машинописном, и в ротапринтном виде, реже переснятом и отпечатанном на фотографических карточках.

Прорывным, сейчас бы сказали, стало появление ксероксов. Их было мало, только в солидных учреждениях, так что множительная техника эта точно была под строгим контролем первых отделов[46].

Но кого ж это у нас контроль останавливает? Так что распространение сведений, порочащих и т. п.[47], чем раньше занимались только бесстрашные энтузиасты, встало и на коммерческую, можно сказать, основу. Ксерокопии можно было уже купить, и стоили они недешево, поэтому и меня однажды познакомили с неким жучком, который на подведомственном ему ксероксе деньгу заколачивал, и немалую. Намекали даже, что он на них дачу построил – в Жуковке, тогда, правда, еще не столь знаменитой.

И как не боялся, вы спросите. Может, и боялся, но дело-то было немногим страшнее фарцовки[48] и уж точно менее опасное, чем операции с валютой[49], а ведь занимались в 70-е и ими.

* * *

Чего в советские годы по-настоящему боялись, так это слушка, что ты, мол, или твой ближайший друг, или твоя девушка тоже стучите[50]. Старожилы наверняка помнят это характерное похлопывание по плечам – там, где могли бы быть погоны. Кто сказал? Все говорят. Проверить такой слушок было невозможно, опровергнуть, соответственно, тоже. И мне до сих пор стыдно перед некоторыми своими знакомцами, что я в слушок о их причастности, так никем и не доказанной, тоже верил[51].

* * *

Иногда слушок был и не ложным, так что многие из моих ровесников вспоминают, что и их тоже пытался завербовать человек из ГБ[52].

Со мною – свят, свят! – никто и никогда таких душегрейных разговоров не вел. Но ожидали их все, и все к ним не то чтобы готовились, но с жадностью слушали, как кому-то удалось-таки ловко отбрыкаться.

* * *

Мне было ужасно жалко бедолагу, парня действительно отличного. Но отношения с ним я все-таки свел до минимума и на заседаниях нашей университетской литстудии, куда он тоже ходил, стал говорить осмотрительнее и тех, кто неосмотрителен, пресекать.

* * *

Лет двадцать назад я придумал фразу, в видах чистоты идейных риз, конечно, рискованную, но, как и сейчас мне кажется, не лишенную смысла.

Вот эта фраза: советская власть, не к ночи будь помянута, существовала так долго, что и в ней успело нарасти кое-что хорошее.

Например, семинары молодых писателей и, в частности, молодых критиков.

Я сам прошел эту школу: Дубулты…[53] Переделкино… Москва… Сначала как семинарист, потом, спустя десятилетие, как руководитель. И не в том, разумеется, дело, что нас чему-то научили или я – позже – кого-то чему-то научил. Но нам кое-что показали вживе, чего на бумаге не увидишь.

Это первое. А вот и второе. Ну, вообразите, вы заведуете отделом промышленности и транспорта районной газеты «Свет Октября», а именно такова первая запись в моей трудовой книжке, – и вдруг получаете приглашение в Дубулты! Покруче, доложу я вам, было потрясение, чем французская виза в паспорте перестроечных уже лет, и стимул идти в профессию очень основательный.

Наконец, третье – люди, ровесники или около того. Покойный ныне иркутянин Женя Раппопорт[54], что в моем альбомчике «Чуприделки» написал: «Для чупринского музея я согласен быть евреем». Блистательный эрудит, тогда омич, а десятилетиями позже краснодарский профессор (и тоже ныне покойный) Сережа Поварцов[55], кому я однажды, путаясь в завистливых соплях, сказал: мы очень с тобой похожи, но ты лучше. Синеглазый, как нестеровский отрок, псковитянин Валя Курбатов[56], на которого так, говоря нынешним словом, запала Мариэтта Сергеевна Шагинян[57], что вызволить его удавалось только саратовскому жителю Сереже Боровикову[58]. Насмешливый вятич Витя Бердинских[59], который не писал еще солидных монографий, но силен был мгновенным рецензионным наскоком.

Э, да что говорить! Мы как были, так и остались на ты и по имени – при всех расхождениях, при всем взаимонепонимании, при всех распрях, на которые был так богат рубеж века. И литература как стала тогда, на этих семинарах, делом для нас домашним, где все на ты и всё по имени, так и осталась. Что, разумеется, самое главное.

И кому это, скажите на милость, мешало? И как молодым писателям уже 2000-х не снимать шапку, встречаясь с Сергеем Александровичем Филатовым[60], который довёз Василия Ширяева[61] с Камчатки в Москву, который открыл Сергея Шаргунова, Дениса Гуцко и Захара Прилепина, вывел Артема Скворцова[62] и Романа Сенчина в руководители семинаров, свел, наконец, вместе чудных «попуганок»[63]?

В лягушатниках, а семинары молодых и есть лягушатники, не живут. И я не сомневаюсь, что птенцы гнезда Филатова еще не раз передерутся. Но как были, так и останутся друг с другом на «ты» и по имени, и литература для них останется делом домашним. Или, если хотите, семейным.

Я ездил на Филатовский форум[64] каждый год, и в этом поеду тоже. Может быть, тоже покажу что-нибудь, что предусмотрено регламентом мастер-класса.

Но так как эта новелла явно подзатянулась и вышла чересчур патетичной, подбавлю-ка я перчику. Скажу о разнице между теми семинарами и нынешними.

Может быть, я и не прав, конечно, пусть меня поправят, но разница, мне кажется, в том, что тогдашние семинаристы едва не наизусть знали книги своих мастеров (тех, конечно, кто того стоил) и завороженно следили за тем, как «свой» мастер рассеянно пролистывал твою машинопись и машинопись твоих товарищей. Нынешние же молодые, хоть с Камчатки, хоть из Литинститута, в большинстве своем книг писателей, отряженных им в мастера, безусловно не читали и вряд ли когда прочтут. Зачем? Если можно волшебный хоровод друг вокруг друга водить ночь за полночь – ту самую ночь за полночь, какую мастера просиживают за чтением рукописей, из которых еще неизвестно, выйдет что-либо путное или нет.

Я поначалу, признаюсь, досадовал. Потом обвыкся – на то, блин, и свобода, чтобы прилежание и почтительность вышли из обращения. Сейчас, как рассказывают мне вузовские приятели, студент, вон, и из аудитории может беспрепятственно выйти, если ему надоест слушать про разницу между юсом большим и юсом малым.

* * *

На одном из семинаров молодых критиков в Переделкине лекцию о перспективах литературы социалистического реализма нам читал ведущий специалист по марксистско-ленинской эстетике. Можно сказать, светило.

И так он ловко читал, что все тенденции обнажил, закономерности обнаружил, но не назвал ни одной книги, ни одного живого – на тот год – писателя. Только «Железный поток»[65], с которым не промахнешься. И только, кажется, Леонид Леонов[66], да и то со «Скутаревским».

Дочитал, оглядел зал, ждет вопросов. И кто-то из нас: «Разве же можно, говоря о литературе, обойтись вообще без упоминания конкретных произведений?»

«Можно, – был нам ответ, – марксистское представление о Прекрасном так масштабно, что не стоит эмпирикой мельчить тему».

Тогда я только посмеялся. Но теперь, четыре десятилетия прошло, и сам иногда могу так построить лекцию или статью, чтобы и тренды были налицо, и дискурсы чтобы не бездельничали, а ни одной книги – то есть того, что, собственно, и составляет литературу, – названо не будет.

Наловчился, выходит, и я не мельчить тему.

* * *

На встречу с молодыми провинциальными критиками пригласили Катаева[67]. «Вертер» написан еще не был, но «Святой колодец» и «Траву забвения» уже твердили наизусть – по крайней мере, все те, кто, как и я в ту пору, считал литературу, прежде всего, атакой стилем.

Это казалось невозможным, чуть ли не оксюмороном – вы поглядите-ка: лауреат сталинских премий, секретарь, начальник, казалось бы, пробу ставить негде, и гражданская репутация более чем сомнительна, и вдруг такой, ну надо же, такой виртуоз, такой мастер!..

Как тут встречу пропустить, а если повезет, как не спросить о чем-нибудь важном, судьбоносном!

Спросить удавалось, а вот ответы разочаровывали. Валентин Петрович явно отбывал номер и с нами говорил через губу, отнюдь не воспламеняясь. Так что если и мастер-класс это был, то барственной снисходительности. Не больше.

Ровно до тех пор, пока кто-то из нас не начал свой вопрос со слов: «Валентин Петрович, вот вы сегодня лучше всех пишете на русском языке[68]. Скажите, пожалуйста…»

«Скажу, – прервал вопрошателя Катаев. – Скажу, что лучше всех на русском языке сегодня пишет Владимир Набоков[69]. Все услышали, нет? Тогда я повторю – и будто в разрядку – НА-БО-КОВ!»

И, помедлив, обвел глазами зал: «Я – второй».

Семидесятые, знаете ли, годы. Известный своей, знаете ли, самовлюбленностью и своим, знаете ли, конформизмом сталинский лауреат[70].

* * *

Прочел в комменте к одной из своих давних записей: «Писателей оправдывает то, что они – прекрасные собутыльники. А среди поэтов иногда встречаются еще и симпатичные барышни…» И нечаянно вспомнилось.

В первой половине семидесятых я побывал подряд на нескольких семинарах молодых критиков. Юноши были разные, а вот барышни – все, как на подбор, страшненькие. Нетрудно было задуматься, что вот, мол, наша профессия только «синим чулкам» и впору. И лишь десятилетия спустя от некоей союзовский функционерки услышал, что такой была сознательная установка писательского начальства. Симпатичных на семинары в Дубулты и Переделкино не брать: чтобы семинаристы и их руководители в особенности не изблядовались.

Теперь-то от писательских союзов только тень и осталось. А девушек, что в критики нынче идут, хоть на подиум вызывай. Да посмотрите, скажу я вам, на попуганок – ведь чудо же, как хороши!..

* * *

И снова начало 70-х. Семинар молодых критиков в Переделкине. Уже отужинали. И мы – все как один провинциалы – сидим в закутке под лестницей, вокруг стола, на котором Арсений Александрович Тарковский обычно играл в нарды. А мимо, спускаясь со второго этажа, где и бар был тогда, и бильярдная, проходят писатели.

Да не те, что в Доме творчества взяли на срок или полсрока комнатку с умывальником, но без унитаза. А именитые, статусные, постоянные насельники переделкинских дач.

И один из них, в распахнутой богатой шубе, подле нас присаживается. Мы смущаемся, а он и говорит: «Ей-богу, я даже не знаю, зачем молодые сейчас идут в писатели. Вот я, помню, опубликовал первый роман и тут же получил за него Сталинскую премию. Ну и что что второй степени – все равно у меня через месяц была квартира на улице Горького, автомобиль „ЗИМ“ и жена – балерина Большого театра».

* * *

Начало писательских карьер – тема вообще из увлекательнейших. Поэтому нарушу-ка я хронологию и забегу вперед – в год, кажется, 1975-й или что-то вроде. Всесоюзное совещание молодых писателей. Семинар критики. За учительским (руководящим) столом Виктор Ксенофонтович Панков[71], Григорий Абрамович Бровман[72], еще кто-то, а володеет и княжит, конечно, Виталий Михайлович Озеров[73]. Спор ведут в основном Витя Ерофеев, только что прославившийся статьей о маркизе де Саде, и Гога Анджапаридзе[74], за которым давно уже идет слава, что именно от него в Лондоне убежал Анатолий Кузнецов[75]. Гога, понятно, за устои советской литературы, Витя, само собой, в них сомневается. Но оба блистают эрудицией, сыплют цитатами: Гога – по-английски, Витя – по-французски. Наставники дремлют.

И тут встает Коля Машовец[76] (ныне, увы, покойный) из Саратова. И начинает так: «Я как критик-коммунист…» Что он говорил дальше, никого уже не волновало. Ни нас, семинаристов, ни тем более наставников. Как они, бедолаги, встрепенулись от слов, давно не слышанных, как взорлили! И что же? Уже через два месяца тихий аспирант из Саратова стал инструктором ЦК ВЛКСМ по работе с творческой молодежью, потом зам. редактора «Литературной учебы»[77], главным редактором издательства «Молодая гвардия»[78]. Взлет был вертикальным, благодаря всего двум словам, а дальше… Дальше перестройка, не к ночи будь помянута.

* * *

А теперь, по странной ассоциации, расскажу о друге, на поколение меня старше, который сызмладу поставил перед собою одну цель – Родине пригодиться. Годы стояли совсем еще глухие, ни о каком диссидентстве, организованном сопротивлении властям и помину не было, так что и выбора не было – надо в партию вступать.

Он и вступил, стал, еще студентом философского факультета МГУ, кандидатом в члены, как это было предписано партийным уставом. А там – человек же яркий, талантливый, прирожденный оратор – был принят в агитгруппу ЦК ВЛКСМ пропагандировать решения XXII и самого антисталинского, кто помнит, съезда. И так успешно пропагандировал, так страстно боролся за восстановление ленинских норм, что из кандидатов был исключен и на два года отправлен – кажется, бетонщиком – строить Братскую ГЭС[79]. Впрочем, в МГУ вернулся и, получив диплом, стал преподавать марксистско-ленинскую (а какую еще?) философию в Таганрогском радиотехническом институте. Параллельно, энергия же неуемная, организовав летний лагерь для трудных подростков. Этот лагерь в свою пору нашумел, приобрел, как сказали бы сейчас, медийную известность, да и потом давал о себе знать – хотя бы тем, что несколько самых неподдающихся питомцев моего друга стали, годы спустя, офицерами Армии обороны Израиля.

Вузовское начальство способностями Ванги[80], конечно, не обладало, но от слишком уж борзого преподавателя постаралось избавиться. Отпустив его в аспирантуру Ростовского университета, где мы, собственно говоря, познакомились. И опять он подал заявление в партию, а пока суд да дело придумал для студентов и аспирантов школу молодого пропагандиста. Взяв на себя обязанности нашего идеологического противника, нам же поручив всеми силами защищать ценности советского образа жизни.

Вам уже смешно? И вы уже, конечно, догадались, что заявление о приеме в партию удовлетворено не было, блестящую защиту кандидатской диссертации каким-то хитрым образом не утвердили, и уехал мой друг по распределению в Хабаровск.

«Так далеко же!..» – сострадал я. «Это смотря от чего далеко», – нимало не храбрясь, а просто чувствуя свои силы, отвечал он мне. И действительно – заявление в партию снова подал и, в подтверждение своей политической зрелости, напросился в лекторы, чтобы по селам и стойбищам разъяснять решения очередного, не помню уж какого, съезда.

Надо ли рассказывать, что через малое время моего друга и из Хабаровска турнули? Я и не буду рассказывать, пропущу полтора десятилетия, наполненных неустанной и для Родины всегда полезной деятельностью, чтобы застать героя моего скорбного повествования уже в дни перестройки и в роли директора крупного дорожно-строительного треста.

Который, это важно, не деньги, как тогда говорили, прокручивал, а действительно строил – дороги, коровники, другие объекты хозяйственного назначения в одной из северных областей России.

Кончилось как обычно. Родина – на этот раз в лице отечественного бизнеса и власти, ставшей до невозможности демократической, – и тут отторгла своего верного сына. Так что сидит мой друг в деревне и пишет книги – не о своем личном опыте, к сожалению, а о том, почему от века к веку проваливаются в нашей стране реформы.

* * *

Существует мнение, что в критики выходят неудавшиеся прозаики. Или, еще чаще, поэты.

Мнение небезосновательное. Я ведь тоже писал стихи. Не то чтобы не мог молчать, но в совхозе, куда в сентябре привезли первокурсников на уборку урожая, стихи писали все. Так что и я начал. Правда, стесняясь и никому их не показывая, кроме своего старшего друга, ростовского поэта и переводчика Леонида Григорьевича Григорьяна. Он прочел и сказал: «Культурно». Это был приговор, и веером по редакциям, как советовал Мартин Иден[81], я подборки уже не рассылал.

Врать, впрочем, не хорошо. На четвертом курсе я приехал в Пушкинский дом, поработать с гумилевским архивом, и пошел-таки с жидкой пачечкой стихов почему-то в редакцию журнала «Звезда»[82]. Меня встретил заведовавший там поэзией и показавшийся мне престарелым Николай Леопольдович Браун[83]. Полистал, пожевал губами и вопросительно протянул руку: «Годится. Давайте теперь паровоз[84], и пойдете у нас в молодежном номере».

Паровоз!.. Пусть кто-нибудь другой расскажет молодым поэтам, что обозначало это слово на тогдашнем литературном жаргоне. Я ведь не толковый словарь отшумевшей цивилизации пишу, а рассказываю о своей жизни – единственной и неповторимой, как любая другая.

В общем, профессионального стихотворца из меня не получилось, но с тех пор я с пониманием и состраданием смотрю на юношей (и особенно девушек) бледных со взором горящим, от которых никто не требует теперь паровозов, но требуют, надо думать, чего-то иного.

В утешение же себе люблю повторять, что большого вреда русской поэзии я все-таки не нанес.

1973–1988

Баловаться воспоминаниями так баловаться. Поэтому вытащу-ка я из своей памяти сценку с давно покойным Александром Львовичем Дымщицем[85]. Это имя сегодня если и вспоминают, то исключительно с дурной стороны. А я вот Александру Львовичу лично обязан.

Подаю, помнится, документы в очную аспирантуру Института мировой литературы (ИМЛИ), а у меня их не берут: иногородний, у института нет мест в общежитии… – словом, не берут. Спускаюсь, приунывши, со второго этажа и сталкиваюсь с А. Л., который за полгода до этого читал лекцию на переделкинском семинаре молодых критиков и, должно быть, запомнил меня в лицо. Спросив, в чем дело, велел подождать, а сам скрылся за заветной дверью отдела аспирантуры. Через пять минут прошел мимо, не сказавши мне ни слова. А еще через пять соответствующая тетка сама вышла ко мне и забрала документы. Пустяк, вы скажете. Конечно, пустяк, но без него ни в аспирантуру бы мне не поступить, ни спустя три года в «Лит. газету» не попасть, а может и вообще не стать москвичом.

Спасибо Александру Львовичу я так, кажется, тогда и не сказал.

* * *

Курсовые работы в университете мне разрешали писать о Гумилеве. Но как тема для дипломной не годились ни Гумилев, ни современные поэты, что меня уже все сильнее начинали занимать. Что бы такое, думаю, выбрать, и Георгий Сергеевич Петелин[86], заведовавший в Ростовском университете кафедрой, вдруг спрашивает: «А кого вы, Сережа, любите перечитывать?» – «Бунина», – отвечаю. «А еще?» – «Еще Толстого». – «Отлично, – резюмировал мой учитель. – За него и беритесь».

Я взялся, сочинил выпускную работу «Жан-Жак Руссо и Лев Толстой как критики культуры», не вполне, мне и сейчас кажется, пустую, и ее же в виде реферата подал в аспирантуру. И все вроде бы хорошо, но Толстого на ученом совете в ИМЛИ оставили за кем-то еще, а мне… «Вот, – благодушно говорит тогдашний директор Борис Леонтьевич Сучков[87], – в стране до сих пор нет ни одного специалиста по русскому натурализму. А надо бы, надо… – И уже ко мне: – Вы хоть Боборыкина-то читали? Или Арцыбашева?»

Я смутился. Но… мужик и охнуть не успел, как тема была уже утверждена. Самоуправство, казалось бы, глупейший случай, но я и Борису Леонтьевичу, и случаю считаю себя обязанным. Во-первых, потому что увлекся, но об этом отдельно. А во-вторых, откуда нам знать, какие именно струны задевает Провидение, угадывая нашу внутреннюю сущность? Побывав автором диссертации и, соответственно, нескольких статей о литераторах, которых, кроме меня, никто во второй половине XX века не читал, я по прошествии времени стал понимать, что могу, конечно, написать и о Толстом, и о Чехове, но зачем? Чтобы стать автором одной из десятков тысяч работ, посвященных и тому классику, и другому? Скажу даже сильнее. Мне, человеку по натуре честолюбивому, совсем не улыбалась и роль однолюба – ведущего специалиста по биографии и творчеству самого великого имярека: всё равно ведь затеряешься в тени, особенно величественной. Литература каждому из нас сулит такой обширный, такой соблазнительный выбор, и что же мне теперь, как Щеголеву, выходить замуж за Пушкина?[88]

Это я шутки шучу, конечно. Но отчасти все-таки объясняю причину, по какой в 1980-е, то есть в годы максимального издательского внимания к классике, включая и второй, третий ее ряды, подготовил не что-нибудь, а издания Николая Успенского, Власа Дорошевича, все того же Пьера Бобо и Куприна, чьи книги навсегда, казалось бы, ушли с освещенной авансцены.

То же и с современной словесностью. Ну, зачем, скажите на милость, писать мне тридцать вторую рецензию, допустим, на «Обитель» Захара Прилепина, если вслед за мною выйдет еще не одна чертова дюжина обозревателей и если мои скромные соображения на этот счет уже так или иначе, пусть вразброс, пусть не очень точно, но изложены другими более скорыми на язык ораторами? Я уж лучше о самых ярких критиках последнего полувека напишу, чтобы появилась книга – может быть, и не во всем удачная, но в своем роде единственная. И лучше, чего никто из моих коллег тоже не делал, попробую в кучку собрать всё, что о современной литературе знаю, – пусть стоит себе на полке «Жизнь по понятиям» как памятник 1990-2000-м.

Или вот Фейсбук. Я и ходу в него еще не знал, когда в «Знамени», поочередно с Натальей Ивановой, начал вести «Попутное чтение». Рецензии на книжные новинки? Да нет, никакие не рецензии, конечно, скорее фейсбучного типа, разве что на бумаге, посты, где главное – впечатление высказать, не утруждая ни себя, ни читателей доказательствами. Так вроде бы никто из профессионалов еще не делал – поэтому отчего же мне не попробовать?

«Эка ты расхвастался», – скажет мне жена без всякого одобрения. Ну, простите, больше не буду. Это раз. А два… «Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня, и жизни ход сопровождает их…»

Сказано о стихах, но только ли о стихах?

* * *

Не знаю, как в Москве, а в Ростове-на-Дону на рубеже 1960–1970 годов филологи по Дерриде[89] еще не ботали, Лакана[90] и Бодрийяра[91] не знали. На пике моды был структурализм в его тартуском изводе и, штудируя «Труды по знаковым системам»[92], я, помнится, даже и словарик для себя составлял, перелагая термины, кружащие голову, на язык родных осин.

Поэтому надо ли говорить, что первую главу собственной дипломной работы я написал тоже по-птичьи[93], щеголяя своей, сказали бы сейчас, продвинутостью?

Мой научный руководитель Георгий Сергеевич Петелин, автор вполне себе традиционных работ о Бальзаке и Стендале, не возражал. Лишь попросил, ссылаясь на свою позитивистскую замшелость, лично для него перевести на родную речь то, что я в ажитации насочинял. А то, говорит, чувствую, что на защите я вас как должно защитить не сумею. Так что сели мы рядком, и уже фразе на десятой – пятнадцатой мои щеки бурно запунцовели. Ибо всё, ну или почти всё, что у меня было изложено так кучеряво, так, знаете ли, по-современному, в переводе на язык классического литературоведения выглядело удручающе бледно. Во всяком случае, обыкновенно. Биться было не из-за чего, и надо ли говорить, что с тех самых пор я уже почти полвека прикладываю все силы, чтобы обойтись без филологического новояза? И в собственных сочинениях что вроде бы удается. И в редакторской практике, что, признаюсь, выходит куда хуже. Ведь сколько ни тверди иному просвещенному автору: «Да говори просто – ты довольно умен для этого»[94], – он все равно в статью, хоть бы и о трагедиях Озерова подпустит таких дискурсов, таких, с позволения сказать, нарративов, что либо святых выноси, либо пасуй перед смесью французского с нижегородским.

Я и пасую, то есть попустительствую, особенно если имею дело с автором молодым; глядишь, мол, еще и сам выправится. Со мною не согласятся, но я-то уверен: исключая стиховедение и, может быть, специальные области теории литературы, почти обо всем можно написать так, что читатель только языком прицокнет: вот статья, а все понятно, все на русском языке. Недаром же все первые лица из размышлявших и размышляющих об истории нашей литературы – от Михаила Леоновича Гаспарова до Александра Павловича Чудакова, от Сергея Георгиевича Бочарова до Романа Давыдовича Тименчика[95] – говорят с нами на таком прекрасном русском языке, что прозаиков завидки берут. Зачитаешься, бывает, и думаешь: а что, если не только критика, но и наука о литературе тоже неотъемлемая и законная часть изящной словесности? Только настоящая, конечно, наука. И словесности часть, в самом деле, изящной.

* * *

Став аспирантом ИМЛИ, я оказался приписанным к Отделу русской классической литературы. Заседали сотрудники этого Отдела (обязательно с большой буквы) по средам.

Я и сейчас, закрыв глаза, как живых вижу тогдашних столпов отечественного литературоведения. Заведующий Отделом (и мой научный руководитель) Константин Николаевич Ломунов[96]. А ошуюю и одесную – Кирилл Васильевич Пигарев[97], Ульрих Рихардович Фохт[98], Лидия Дмитриевна Опульская[99],Андрей Леопольдович Гришунин[100], Уран Абрамович Гуральник[101] и, разумеется, член-корреспондент Академии наук Петр Алексеевич Николаев[102]].

Ведь были люди в наше время, не то что нынешнее племя!.. Боюсь, правда, что мало кто и тогда, и сейчас сумел бы отличить эстетические воззрения Урана Абрамовича от научной позиции Петра Алексеевича.

Но входили в Отдел, конечно, и другие. Сияющая обаянием, в том числе интеллектуальным, Екатерина Васильевна Старикова[103], хмурый остроумец Зиновий Самойлович Паперный, блистательный Юрий Владимирович Манн…[104]Не они, разумеется, одни стоят доброй памяти, но я, пожалуй, уйду пока от персоналий к общим для Отдела проблемам.

Одна из них состояла в том, что надо было время от времени жучить Александра Павловича Чудакова. Самый младший по возрасту он ходил (так, по крайней мере, казалось) во всеобщих любимцах, но поступал не всегда подобающе. Так, например, в отличие от большинства ведущих и старших научных сотрудников, что заполняли своими трудами малотиражные и безгонорарные (sic!) имлийские сборники, Александр Павлович с его отменным пером и ума палатой был зван еще и в «Вопросы литературы»[105], и вообще во все издания, которые могли до него дотянуться. А следовательно, находясь на академической службе, дерзал получать гонорары.

Что было, разумеется, абсолютно неприемлемо этически. Так как же его, молодого, незрелого, было не жучить старшим товарищам?

* * *

Нам, имлийцам, вузовские аспиранты завидовали. Еще бы! У них комсомольская жизнь била ключом и, как тогда шутили, всё больше по голове. Да и потом – то припашут (слово уже нынешнее) к приему вступительных экзаменов, то позовут ассистентами на семинары. А еще ведь сентябрьские выезды на картошку[106], где бог бы с ней, с картошкой, главное – удержать подопечных студентов, чтобы они совсем уж не разгулялись.

То ли дело академический институт. От хиленькой комсомольской организации, куда под предводительством Славы Бэлзы[107], будущего телепросветителя, входили Витя Ерофеев и несколько известных ныне литературоведов, никто ничего никогда не требовал. Совсем ничего. Так что обязанностью только и было носить крышку гроба на частых тогда в институте гражданских панихидах.

И еще овощная база.

Об этом вместилище гнилой картошки и подгнивающей капусты мне пару дней назад напомнил Юрий Владимирович Манн, крупнейший в мире знаток Гоголя и русского романтизма. «Когда я первый раз туда отправился, – рассказал он, посверкивая стеклышками очков, – то, выйдя из метро, стал спрашивать, где же она, Кунцевская. А вы, мне ответили, как увидите людей тоже в очках, так за ними и пристраивайтесь. Всем, кто в очках, в одно место дорога»[108].

И лучшие, действительно, люди бродили тогда по этим садам Академа[109]. В фуфаечках и, у кого были, в болотных сапогах. Чудаков Александр Павлович, Бочаров Сергей Георгиевич[110], иные многие… Посланцы из других институтов на овощной базе в Кунцеве, конечно, квасили по-черному. Но не мы, не филологи. Разве что чекушку раздавим, не более. Атак… Иногда и стихи читали там же, у контейнеров, но чаще продолжали начатые ранее и всегда актуальные, всегда захватывающие разговоры – о Бестужеве-Марлинском и о пэоне втором[111]. Или все-таки о четвертом?

Годы прошли, но я так и перевозил свой ватничек и свои резиновые сапоги с одной съемной квартиры на другую. Вдруг, думал, еще пригодятся.

* * *

Как научный руководитель, Константин Николаевич Ломунов большого вреда мне не причинил. Диссертацию посмотрел уже после предзащиты, но, впрочем, до самого торжественного акта. И потребовал двух изменений.

Первое. Во всех фразах и оборотах типа «радикально-демократическая и либеральная критика поддержала (или, наоборот, осудила)» снять неуместный соединительный союз «и». Чтобы и первой, несомненной, и второй, сомнительной, критикам были посвящены отдельные фразы. Или – можно и так, сказал профессор, – если суждение правильное, оставить одну радикально-демократическую, если неправильное – оставить, соответственно, одну либеральную.

И второе требование. Открыть список использованной литературы классиком (понятно, простите за тавтологию, что не литературы). Любым.

И я, помнится, в видах скорой защиты выбрал Энгельса. Со временем, когда я плотнее вошел в литературно-критический, как тогда говорили, «цех», выяснилось, что угадал я правильно. Тогда, в 70-е, цитаты из классиков уже отнюдь не были обязательным условием публикации (защиты – да, а публикации – не обязательно). Чем большинство моих коллег – критиков и филологов – невозбранно и пользовались.

Кроме тех, кто хотел попасться начальству на глаза. И тогда особенно уж бесстыжие всюду, куда можно, совали что-нибудь из Ленина или постановления очередного пленума ЦК КПСС. Те, кто лучше о себе думал, могли подпустить что-нибудь из Энгельса, считавшегося почему-то наиболее нравственно приемлемым. А щеголи – как правило, из выпускников вольнодумной Академии общественных наук при ЦК нашей партии[112] – с особым шиком цитировали все-таки Маркса. Но непременно – «Из ранних произведений»[113].

* * *

Скажи мне, что за книги у тебя на полках стоят, и я скажу, одной ли мы с тобой крови. В нашем поколении этот критерий срабатывал безошибочно. И кто из нас, придя в квартиру к полузнакомым людям, не скользил взглядом – хоть бы и расположившись уже за пиршественным столом – по разнорослым книжным рядам? Что-то отмечая с чувством избирательного родства, и у меня, мол, такие же дома, а на чем-то тормозя даже и с ревностью: где же это они раздобыли то, за чем я давно и безуспешно охочусь…

Вот позвала как-то меня, еще аспиранта, к себе в гости дальняя родственница моей жены. Она тогда продавщицей работала в «Синтетике» на Калининском – ну, москвичи, кому за 50, даже за 40, этот магазин сразу вспомнят и поймут, что с дефицитом у нашей милой Гали проблем не было.

И действительно: в спальне этажерочка для себя, с Пикулем[114], Юлианом Семеновым[115], зарубежными детективами – это, теперь-то понятно, взамен дамских романов, которых на русском языке тогда еще не было. А в гостиной… Ну, глаз не отвести: два, даже три, может быть, полированных шкафа, а в них – всё, что филологическая душенька пожелать может. И «синий» Мандельштам, и «агатовая» Ахматова[116], и академический Достоевский, и альбомы – то Дега, то Чюрленис, – и Эйдельман[117], и Аверинцев, и Лотман…

И все томики не потрепанные, как у меня дома, а чистенькие, с иголочки. Спрашиваю осторожно: зачем это тебе? «Ну как, – отвечает. – Я ведь замуж выйду? Выйду. Дети появятся? Само собою. А как вырастут – у них уже и библиотека будет. Так что спасибо скажут».

На скучном языке такая заготовка книжек впрок называется, наверное, отложенным потреблением. Сейчас, дескать, мне не до книг, зато вот выйду на пенсию и тогда уж начитаюсь. Или детям, действительно, пригодится, внукам. И страшно подумать, какие фантастические тиражи оседали, помимо государственных библиотек, по домам у такой вот Гали, у такого, к примеру, Петра Ивановича. Не решусь сказать, была ли наша страна самой читающей в мире. Но вот то, что нигде, наверное, книжное собирательство не было столь престижным, столь прочно вошедшим в обычай, как у нас, – это уж точно.

А Галя… Много лет мы с ней не встречались, поэтому я и не знаю, говорят ли нынче ее выросшие дети спасибо за шкафы, набитые когдатошним дефицитом. Зачем гадать, если с ума нейдет недавний разговор с одним моим старшим товарищем, который, собравшись вдруг помирать, начал спешно отдавать старые долги, приводить в порядок архивы. И надо, говорит, книги еще куда-то, пока я в силах, пристроить, вон их сколько за жизнь накопилось. «Ну что ты торопишься, – сержусь я. – Во-первых, и сам еще, Бог даст, почитаешь. И дети твои в конце концов сами разберутся». – «Э, – отмахивается он от меня, еще, с его точки зрения, молодого и глупого. – Дети-то, конечно, всё выбросят. Но им неловко это будет делать, стыдно как-то перед памятью обо мне. Уж лучше я их от этой неловкости и этой докуки сам избавлю».

* * *

И опять аспирантские, 70-е. Самиздат как один из трех (наряду с библиотекой ИМЛИ и толстыми литературными журналами) источников и составных частей самообразования. И зовут меня, помнится, на публичную лекцию в Институт, тоже помнится, стали и сплавов.

В зале – битком. А перед собравшимися – Григорий Соломонович Померанц[118], чье имя я, к стыду своему, раньше не слышал.

К стыду – поскольку именно та лекция многое мне – и в жизни и в себе самом – объяснила. Речь шла о процессе европеизации неевропейских стран, что, во-первых, вписывало Россию, лишая ее права на исключительность, в общий цивилизационный поток, а во-вторых, давало простое объяснение нашего едва ли уже не трехсотлетнего дуализма: и в Европу, изнемогая, тянемся, и Европою никак стать не можем. Ибо Европа, – говорил Григорий Соломонович, сам в Европе никогда, кажется, не бывавший, – это, при всех региональных и прочих, вплоть до личностных, различиях, есть царство цивилизационной однородности, мир единых стандартов жизни и общественного консенсуса в жизнепонимании. Тогда как Россия, подобно любой другой неевропейской стране, ставшей на путь европеизации, клочковата или, как говорил Померанц, лоскутообразна: в одной квартире могут жить интеллектуалы высшей европейской пробы, а в соседней – ну, вы понимаете кто.

Насчет квартир, может быть, еще и метафора. А вот то, что в десятке километров от космодрома в Плесецке наши русские люди по-прежнему живут и думают, как при Василии II Темном, известно каждому, кто прочел рассказы Галины Турченко в «Знамени» (2014, № 10) или посмотрел фильм Андрона Михалкова-Кончаловского «Белые ночи почтальона Алексея Тряпицына».

Естественно, что, став, спустя десятилетие, одним из руководителей «Знамени», я первым делом позвонил Григорию Соломоновичу и попросил разрешения опубликовать ту давнюю лекцию в журнале. «Почему именно ее? – удивился Померанц. – В ней многое, мне кажется, устарело».

Разве?

Мне-то кажется, что ключ лоскутообразности и сейчас многое открывает. И в нынешнем состоянии страны. И в таких, как я сам, людях: вроде бы и продвинутых, либералах и «западниках», как раньше говорили, по убеждениям, но живущих с постоянной оглядкой на свое детство и на свою родню, знать ничего не знающую ни о правах человека, ни о том, о чем спорят на страницах хотя бы даже и «Знамени».

Помните, как у Шукшина: одна нога в лодке, а другая все-таки на берегу…[119]

* * *

Кандидатские мы защищали вместе с Владимиром Ивановичем, тогда еще Володей, Новиковым[120] он по русской эпиграмме, я по русскому натурализму. Вместе и банкет для членов Ученого совета заказывали. И не где-нибудь, не как-нибудь, а в шикарном ресторане «Прага», в отдельном кабинете. Что по цене было тогда вполне доступно даже и понаехавшим в Москву вчерашним аспирантам.

Ну, банкет как банкет. Один из моих тогдашних оппонентов Владимир Иванович Гусев[121], теперь-то уже более четверти века со мною не здоровающийся, вошел в предание тем, что зубами разгрызал один стеклянный фужер за другим. Сановный член-корреспондент Академии наук Владимир Родионович Щербина[122] время от времени подсказывал, чтобы закуску ему подкладывали поаппетитнее, а напитки подливали подороже. Шармер Ульрих Рихардович Фохт норовил за коленку ухватить случайную аспирантку, неосторожно усевшуюся с ним рядом. Остальные же почтенные члены почтенного совета явно томились, отбывая положенный ритуал. Пока…

Пока вдруг не выяснилось, что в соседнем кабинете гуляют членши Комитета советских женщин[123]. «Хорош бабец», – заглянув туда, сказал один глубокоуважаемый филолог другому – и понеслось! Оба банкета как-то сами собою перемешались, и таких отчаянных, таких половецких плясок, как в тот вечер, я, боюсь, уже никогда больше не увижу. Одна печаль: Валентина Терешкова, заправлявшая советскими женщинами, сразу же незаметно удалилась, как и полагается руководительнице высокого ранга. Что профессоров, конечно, огорчило, когда же это еще удастся пройтись с космонавтом в знойном танго, зато подопечным Валентины Владимировны позволило пуститься во все тяжкие. Или почти во все.

Да, были люди в наше время, не то что нынешнее племя. В девяностые, по случаю уже докторской защиты, никакого загула и близко не было. Тихонько отужинали с оппонентами, книжки друг другу подарили с трогательными надписями – вот и вся недолга. То ли с деньгами было уже не слава богу, то ли, еще скорее, кураж повыветрился.

* * *

Защитив в ИМЛИ кандидатскую диссертацию о русском натурализме конца XIX – начала XX века, выпустив однотомник, а затем и трехтомник Петра Дмитриевича Боборыкина, я какое-то время с гордостью числил себя ведущим (да что ведущим – единственным в мире!) специалистом по творчеству этого мало кем читанного писателя.

Пока, годы были еще глухие, не раздался телефонный звонок и меня не попросил о встрече какой-то немец, тоже, оказывается, что-то там раскопавший в драматической жизни и судьбе Пьера Бобо. Так что уселись мы, как сейчас помню, в редакции «Литературной газеты», и гость из ФРГ выложил на стол свою монографию – на чистом немецком языке и толстенную-претолстенную, с бездною, надо думать, новонайденных фактов, смелых открытий и глубоких предположений.

Я этим триумфом германской филологии был, разумеется, сражен, но разговор поддерживаю и, применительно к какой-то повести Петра Дмитриевича замечаю, что она, де, полемична по отношению к «Крейцеровой сонате». Мой собеседник, вообще-то сильный в интеллектуальном пинг-понге, этот ход почему-то пропускает. Ну и ладно. Я пускаюсь в сопоставления нашего общего героя с Лесковым, с Помяловским, и тут ученый немец, безо всякого смущения, говорит, что этих писателей он не читал[124]. Зачем ему, он ведь специалист по Боборыкину.

И мое априорное почтение к западной русистике сильно поубавилось. Мне, я знаю, скажут, что в России тоже было достаточно специалистов, подобных флюсу, и назовут имена европейских и американских историков литературы, отличающихся и фантастической эрудицией, и широтой научного кругозора, Но вот именно что отличающихся – от основной массы гелертеров[125], что, застряв в своей компетенции, не покладая рук трудятся в ней будто в узкой штольне и не то чтобы не умеют, но принципиально, в силу своих научных убеждений не хотят приподнять голову над поверхностью.

Впрочем, антизападническое высокомерие мне явно не к лицу. Поэтому признаю-ка я лучше, что и в российской высшей школе, особенно в результате Болонской прививки[126], сделали сейчас сознательную ставку не на подготовку гуманитариев с общекультурной выучкой, а на производство специалистов, которые знают пусть немногое, зато в пределах своей компетенции знают все.

Наверное, это и правильно, наверное, прогрессивно.

* * *

Признанные достижения советской школы художественного перевода и советской детской поэзии обычно объясняют тем, что вода дырочку найдет. Не печатали «взрослые» стихи Генриха Сапгира[127] или прозу Юза Алешковского – вот и стали они, пусть на время, писателями для детей. Рассыпали в 46-м набор первой книги Арсения Тарковского, а он взял да и ушел в восточные переводы, те самые, от которых голова болит.

Талант как река. Если истощается, то по внутренним причинам. А столкнувшись с внешней преградой, не пересыхает, но может сменить русло.

Это всего лишь метафора, конечно, и, конечно же, неточная. Так что скажу по-другому: для сильного писателя – с именем, с судьбою, с амбициями – вынужденный уход со своего пути на боковую тропку, безусловно, драма. Тогда как для жанров, что раньше считались вспомогательными, да и для целых, случалось, ветвей словесности – едва ли не подарок. Сказано ведь про Москву, что пожар способствовал ей много к украшенью.

Поэтому ни слова больше ни про детскую литературу, ни про художественный перевод, то есть ни слова о том, что и без меня известно. Взглянем лучше под этим же углом зрения на историю отечественной филологии. На то, как укрепился и, особенно в послеоотепельные десятилетия, бурно расцвел в ней жанр комментария. Всякого – от реального до текстологического и интертекстуального.

Полномасштабные труды типа «Актуальные проблемы теории литературы» или «Классическое наследие и современность» оставили начальникам или тем, кто в эти начальники рвался. Зачем? Затем, чтобы ни при какой погоде в эти труды не заглядывать. И, брезгливо отстраняясь от всего, что маркировано как идеология, заниматься делом – то есть расшифровывать <нрзб>, прояснять в рукописях темные места, ликовать, что удалось установить отчество одного из фигурантов одного из писем Александра Ивановича Тургенева[128]. Ида, протаскивать, было такое слово, в нонпарельный набор то, что крупным шрифтом было непредставимо. Не забыть ведь: первая на родине публикация пастернаковского «Гамлета» прошла в комментариях будущего академика Вячеслава Всеволодовича Иванова к книге Льва Семеновича Выготского «Психология искусства» (М., 1965).

Да и я помню, как почти полностью привел в одном из примечаний «Слово» («В оный день, когда над миром новым…») Николая Гумилева. Милая молодая женщина, мой редактор, взглянула на меня не без ужаса. Хорошо, я заменил крамольное имя никаким словосочетанием «старый поэт»: вдруг пройдет – не через редактора, конечно, а сквозь цензуру.

И прошло ведь. Как многое тогда проходило – складывающийся помалу массив академических, научно выверенных изданий, пополняя хотя и облегченными, зато комментированными сборниками полузабытых второ- и третьеразрядных писателей, за которые взялись не только профессиональные литературоведы, но и критики, но и, случалось, поэты или прозаики.

И выросла культура филологических комментариев, претендующая на то, что только она-то и есть наука, строгое и точное знание – в отличие как от начальнических глобалок, так и от партизанских вылазок в стиле ярко талантливых, но недисциплинированных Владимира Николаевича Турбина[129] и Георгия Дмитриевича Гачева[130].

И, слава богу, конечно. Но… В одном прибывает, в другом убывает. И не сбросить со счетов, что как раз в те же 60-80-е, когда филология из разреженных концептуальных высот опустилась у нас на землю грешных фактов, филология в Европе, наоборот, от всякой дисциплины отвязавшись, пустилась в продуцирование всё новых и новых кружащих голову концепций и гипотез.

Итог? Комментируя всё, комментируем теперь и эти гипотезы.

Придя, еще аспирантом третьего года обучения, на работу в «Литературную газету», я, разумеется, позвал в ней печататься всех, кого тогда знал. Кто-то откликнулся – например, Карен Степанян[131], и с тех пор мы с ним уже больше трех десятилетий работаем вместе. Кто-то не согласился. А один мой тогдашний приятель по аспирантуре задумчиво спросил: «И что ты можешь предложить?» – «Для начала, – говорю, – рецензию» («Сто строк на машинке», как это тогда по газетной рубрикации называлось).

«Нет, – отказался он решительно. – Не буду и мараться. Вот если бы мне дали разворот под статью о смысле искусства, тогда да. А так нет, не хочу я».

Прошли десятилетия, и мы с тем приятелем случайно встретились на эскалаторе в метро. Поговорили, пока спускались. Или поднимались, неважно. Работает, рассказал он мне, лифтером, или, на новый манер, консьержем. Диссертацию не защитил. Трактат о смысле искусства пишет.

* * *

А вот моей начинающей сослуживице поручили подготовить статью[132] о буржуазных, с позволения сказать, литературоведах, что злонамеренно извращают великую русскую классику.

Подготовить – это ведь не значит написать. Кто она, в самом деле, пока такая, чтобы лично бросать вызов акулам западной советологии? Подготовить – это значит для начала соорудить список пригодных к ответственному делу авторов, и пусть уж начальство, после долгих обычно колебаний, выберет наиболее достойного.

Выбрали наконец: Щербина Владимир Родионович, член-корреспондент Академии наук и в ту пору заместитель директора Института мировой литературы. Ну, сослуживица, как положено, дозвонилась, договорилась о теме статьи, об ее объеме, сроках и, в назначенный день, приезжает за готовеньким. А ее перенаправляют к Ушакову[133], в ту пору институтскому ученому секретарю, и уже Александр Миронович протягивает ей папочку, заметим, пухлую. А в папочке… нет, не статья, конечно, а стопа инионовских рефератов и вырезки из других газет и журналов – «Правды» там, «Коммуниста», – где кузькину мать нашим заклятым недругам уже показали другие, предыдущие бойцы идеологического фронта. «Вот, – ласково говорит молодой журналистке Александр Миронович, – сами разберитесь, что отсюда для статьи Владимира Родионовича пригодится».

Ну что, и пошла она, сиротинушка, солнцем палима. Но статью, конечно, по цитатам выстроила, сдала в набор, из набора получила. И везет сверстанную уже полосу опять в ИМЛИ. Член-корреспондент Щербина Владимир Родионович без большого внимания глянул, губами пожевал. «Не маловато ли получилось?» – спрашивает… не сослуживицу, конечно, кто она пока такая, а Александра Мироновича, что рядом застыл. «Нет, – говорит ученый секретарь, – хорошо получилось. Достойную вы им, Владимир Родионович, отповедь дали».

Так статья в газете и появилась. На «красную доску», была у нас такая, ее, конечно, не выдвинули, премией не вознаградили. Но бессловесную, зато понятливую мою сослуживицу на заметку взяли, пригласив, спустя малое время, на работу уже… да, да, в Институт мировой литературы.

Встретились мы как-то. «Что делаешь-то хоть?» – спрашиваю. «Да что, – отвечает. – Готовлю вот, как и раньше, материалы, но не только для статей, а больше уже для монографий – то заместителю директора, то самому директору[134], бывает даже, что лично академику Храпченко»[135].

* * *

Трех царей, как Пушкин, я, безусловно, не видел. Зато… Бреду, глядя под ноги, как-то вечером по Новому Арбату, и вдруг такой мощный тычок в плечо, меня аж развернуло. Оглядываюсь, а это шкафообразный охранник, который следует шаг в шаг по тротуару вровень с Алексеем Николаевичем Косыгиным[136], что идет себе мирно вдоль витрин Московского Дома книги. Алексей Николаевич притормозит, что-то в витрине разглядывая, – и охранник притормозит, Он двинется – и охранник двинется.

А в параллель, впритык к тротуарной бровке, ползет членовоз[137], тоже, когда надо, притормаживая.

И я понял, что манера Виталия Александровича Сырокомского[138], тогдашнего первого заместителя главного редактора «Литературной газеты», ходить с Астраханского[139] в редакцию на Костянском[140] пешком, но так, чтобы его черная «Волга» след в след стелилась вдоль тротуара, взята не из одних соображений моциона, но еще и по руководящей моде. Ноблесс оближ – вот как это называется.

И да, совсем забыл сказать, что Новый Арбат ради прогулки Алексея Николаевича никому тогда и в голову не пришло перекрывать[141].

* * *

Вообще-то в ранние 70-е годы мы, конечно, были полными дураками. Беспечными от непобитости. Советскую власть в телефонных разговорах, разумеется, хаяли, но – конспираторы хреновы – исключительно как некую (догадайтесь, мол) Софью Власьевну запретные книжки и ксероксы давали кому ни попадя, к знаменитым диссидентам, за которыми и в самом деле была слежка, в гости захаживали, и всё как с гуся вода, вот что интересно. То ли жандармский контроль не был совсем уж тотальным, как про него думали, то ли таких, с позволения сказать, фрондеров, как мы, насчитывались многие тысячи, и заниматься ими (нами) было уже бессмысленно.

Да вот случай. Приезжает к нам в Плющево, где мы тогда с женой квартиру снимали, приятель по аспирантуре – и натурально с портфелем, вперемешку с библиотечными книжками набитым тамиздатом. Поменял у меня Набокова на Авторханова[142], «Время и мы»[143] на «Вестник РХД»[144] – и за стол, обильно сервированный – сами догадайтесь, что мы тогда пили. А когда отправился на электричке домой, то портфель этот… Может быть, украли у него, а скорее всего, просто потерял. Взволновался, поскольку установить владельца по библиотечным ярлычкам было раз плюнуть, позвонил и – «это не телефонный разговор» – снова ко мне приехал, чтобы объясниться и передать, ходила тогда и такая по рукам, брошюру «Как вести себя на допросах»[145].

Стоим – не в квартире, конечно, там прослушка[146] может быть, – а на улице, и на повышенных от возбуждения тонах уславливаемся, кто что говорить будет, когда заметут. А договорив, оглянулись… Время было летнее, и стояли мы, оказывается, под широко распахнутым окном местного отделения милиции. Не ГБ, конечно, но все-таки. И тоже ведь пронесло[147].

* * *

На поэтическом «квартирнике»[148] я был всего раз в жизни. Москва, 70-е, я аспирант, и зовут меня послушать приехавшего на один вечер из Питера Виктора Кривулина[149].

Имя совсем для меня новое, но как же не послушать, если чтение будет только для своих, а я в Москве все еще чувствую себя понаехавшим.

И вот собрались, ждем поэта из другой комнаты, а пока кто-то из организаторов собирает со всех по трешке – «Виктору на обратный проезд». Что тоже в моих глазах повышает статус и, сейчас бы сказали, эксклюзивность того, что нам предстоит услышать.

Впрочем, как Виктор Борисович читал, описывать не стану, чтобы не проиграть в состязании с петербуржцами, знавшими его не в пример лучше меня.

И вот – расходимся. Идем к метро гурьбою, жарко обсуждаем услышанное и увиденное Я, правда, от провинциальной робости стараюсь никому не перечить. И лишь когда кто-то из новых моих знакомых восклицает: «И все-таки я так скажу: Кривулин гораздо выше Слуцкого!», подаю голос: «А почему именно Слуцкого?» – «Что ж тут непонятного, – объясняют мне хором. – Ведь сейчас же именно Слуцкий у них считается самым первым». Воля ваша, но я опять, сейчас бы сказали, не догоняю: «А чем Кривулин-то выше?» – «Чем, чем? – отвечают мне уже с раздражением. – Тем, что Слуцкий у этих сук печатается»[150].

* * *

Была – это я совсем уж несмышленышам напоминаю – литература советская, в том числе хорошая. Была антисоветская, в том числе, по эстетическому счету, очень иногда так себе.

А была еще катакомбная, и вот ее-то в 70-80-е я совсем не знал. Ни смогистов[151], ни лианозовцев[152], ни «Московского времени»[153], ни питерского андеграунда[154]]. И это, ей-богу, как-то даже странно. Во всяком случае, для критика, мало того что специализировавшегося в те годы на поэзии, так еще и стремящегося, как я, к систематике, каталогизации всего сущего и имеющего хоть какое-то право на существование.

Но вот же – не знал. Самиздат и тамиздат со стихами такого рода в моей среде – сначала аспирантской, затем журналистской – не бродил; всё больше Бродский, ну, и то, что в эпоху гласности станут называть возвращенной классикой – в диапазоне от «Реквиема» Ахматовой до «По праву памяти» Твардовского. «Младофилологи»[155], в чей круг я тогда входил по касательной, всем современным, «савецким» в общем-то брезговали – хоть литованным, а хоть бы даже и не литованным.

Что же до самих катакомб… В них надо было еще попасть – по чьему-нибудь личному приглашению. По избирательному родству, словом. А какое, спрошу я вас, у дворников, сторожей и операторов газовой котельной могло быть родство с вполне себе благополучным – так это, во всяком случае, воспринималось – homo soveticus: защищает диссертацию, печатается в подцензурных газетах и журналах, ездит на семинары молодых советских писателей, про черное и белое вслух не говорит, на горячее и горькое публично не откликается. Знать, конформист. Или, хуже того, коллаборант.

И вот годы миновали, десятилетия. Первые перья нашего андеграунда – те, что не погибли, конечно, – вышли в князья, приобрели статусность: их издают, переводят, зовут на Запад и на Восток, пишут о них монографии. Так что трещинке, какая тридцать – сорок лет тому назад нас разделяла, пора б зарасти. Но вот же – не зарастает. Как до дела какого, отношения прекрасные, полные согласия и взаимного уважения, а чуть попробуешь душевно сблизиться – прежний холодок, дистанция: ты, мол, родом из СССР, мы – из подполья.

С чем сравнить? Помню, как неприятно меня, читателя, уже в поздние советские годы, в перестройку изумлял Виктор Петрович Астафьев. Ведь всеми почестями был к тому времени осыпан – и Герой, и лауреат, и депутат, – а никак, хоть убей, не мог забыть, что на заре туманной писательской юности его, никому еще не известного провинциала, по приезде то ли в Дубулты, то ли в Ялту вселяли в номер подле сортира, а лучшая комната доставалась какому-нибудь, прости Господи, куплетисту, и с подозрительной непременно фамилией.

Родовая травма, знаете ли. Ее не избыть.

* * *

Ну, а если к квартирникам возвращаться, то они (или, еще лучше, салоны) были в большой позднесоветской моде. Там и первые наши рок-группы пробовали голос, и стихи читали какие ни попадя, и, разумеется, философствовали.

Вот и Миша Эпштейн тогда такой затеял[156]. Настолько исключительный по своему интеллектуальному наполнению, что разговоров я, «старый позитивист», каким себя грешным делом числю, почти не запомнил. Но одну деталь из запасников все-таки вытащу.

Миша (Михаил Наумович, естественно) – человек ищущего ума и познаний энциклопедических, к каким он в ту пору решил прибавить еще и японский язык. Так что со всех предметов в квартире (с ламп, с подпотолочных карнизов, с гвоздиков, на которых картины) свисали длинные бумажные ленты с иероглифами. Поэтому чувствовал ты себя будто в японском саду. И даже в туалете с иероглифами не мог расстаться.

Мода на квартирники, на салоны, на кружки, грубо говоря, по интересам, как и всякая другая, оказалась все-таки преходящей. Ведь десятилетием раньше за подобные сборища могли бы и замести. А десятилетием позже, когда споры выплеснулись на печатные площадки и площади городские, в них нужда вроде бы отпала.

Хотя… Наша редакция по Большой Садовой соседствует с домом Шехтеля, где нынче фонд «Стратегия», возглавляемый Геннадием Бурбулисом[157]. Чем фонд занимается, знать не знаю, однако позвали нас однажды с Натальей Борисовной Ивановой на заседание образовавшегося там дискуссионного клуба.

В зале – герои вчерашних дней: Андраник Мигранян[158], Виталий Третьяков[159], президентские помощники – еще ельцинские и даже, не исключаю, горбачевские. А солировал, понятное дело, сам Геннадий Эдуардович, объявивший, что он открыл новую область научного знания – политсофию. С чем ее едят, я (старый позитивист, как было сказано) так и не уразумел, а вот многочисленные гипсовые бюсты античных философов, в кругу которых шла дискуссия, помню отлично.

* * *

Превращая «Литературную газету» из официозной «Литературной правды» (по аналогии с «Комсомольской» или «Московской») в Гайд-парк[160] при социализме, Александр Борисович Чаковский[161], надо думать, выговорил у властей два условия.

Первое – обозревателем или заведующим отделом мог быть беспартийный.

И второе – обозревателем или заведующим отделом в «Литературной газете» мог быть еврей.

Оно конечно, русских беспартийных, как приравненных к ним евреев-коммунистов, и в других редакциях хватало. Но выдвинуться на заметную, как сейчас бы сказали, позицию им было трудно. Поэтому Сырокомский или легендарный Индурский[162] возглавлявший московскую «Вечерку», воспринимались, безусловно, как исключение из общего негласного правила.

А тут – все флаги в гости к нам…[163] Флаги и потянулись – один другого профессиональнее. А за ними и авторы – один другого блестящее.

Что привело, конечно, к перекосам в национально-кадровой политике редакции. О тех, кто сообщал про эти перекосы Центральному Комитету нашей партии, пусть расскажут другие. Но и я помню, как первая моя «литгазетовская» начальница, земля ей пухом, искренне недоумевала:

«Но ведь это и в самом деле несправедливо: башкир по статистике в стране больше, чем евреев, но башкир в редакции всего один (Ахияр Хасанович Хакимов[164], член редколлегии по литературам народов СССР), зато евреев…» И она начинала загибать пальчики.

* * *

Мой коллега по 70-80-м Олег Мороз[165], комментируя в Фейсбуке одну из моих новелл, сравнил вторую (нелитературную) тетрадку старой «Литературной газеты» с тетрадкой первой, собственно литературной – к явной невыгоде для последней. Вторая, нелитературная, да простит мне Олег Павлович вольный пересказ его коммента, на протяжении многих лет посылала луч света в темное царство советской действительности, тогда как первая, литературная – экая паршивка! – советской власти что есть мочи прислуживала.

Взгляд, конечно, варварский, но (в целом) верный, как сказал бы сами знаете кто, и я далек от намерения разрушить представление, сложившееся еще в те приснопамятные времена. Правда, два десятилетия, отданных словарному промыслу, прочно приучили меня, сколь возможно, уклоняться от оценочных суждений и держаться, опять-таки сколь возможно, точности при характеристике как происходящего, так и давно случившегося. Поэтому я так люблю давать справки, всегда скучноватые, но иногда полезные.

Итак, справка. Задуманная (не знаю уж, насколько сознательно) как дискуссионный клуб в условиях реального социализма, «Литературная газета», тем не менее, была и оставалась, прежде всего, органом Союза писателей СССР. Там, на улице Воровского, сидели – говоря по-нынешнему— члены ее совета директоров, которые, неся ответственность только перед подлинными владельцами (ЦК КПСС, Совмин, КГБ, МИД и проч.), вели все оперативное управление газетой. Разумеется, неусидчивые акционеры то и дело тоже вмешивались «в теченье месячных… изданий», но напрямую, каждый день и каждую минуту руководили редакцией, повторяю, именно так называемые «рабочие» секретари[166] правления СП. И им, что очень важно, было глубоко начхать на Госплан, Аэрофлот, собес, прокуратуру и все прочие ведомства, тяжбами с которыми так прославились «литгазетовские» отделы экономики, коммунистического воспитания, науки, писем и, кажется, еще один, забыл какой, отдел. Зато им – членам совета директоров – было глубоко не наплевать на их собственное благополучие, на их собственный символический капитал и вообще на порядок в идеологических войсках, вверенных их попечению.

Это понятно?

Я еще кое-что расскажу о кунштюках, какие выкидывало в те годы писательское начальство. Но что кунштюки? Гораздо тяжелее переносилось рутинное каждодневное давление, какое испытывали сотрудники литературных отделов и от какого были почти свободны «золотые перья» второй тетрадки.

Впрочем, почему, говоря «вторая тетрадка», мы – и Олег Павлович, и я – всякий раз имеем в виду только комвос (это был самый звездный – отдел коммунистического воспитания), экономику и науку? Ведь восемь полос второй пагинации[167] делились между внутренними отделами, клубом «12 стульев» (самым популярным у публики) и отделами международными. В обязанности которых (а вовсе не в обязанности литературных отделов) как раз и входило ведение идеологической борьбы с «литературными власовцами», сионистами, антисоветчиками и прочими агентами мирового империализма. И именно туда – не знаю уж, с Лубянки[168] или со Старой площади[169] – фельдкурьеры привозили самые зловещие статьи, подписанные всегда безлико – В. Петров или, допустим, Н. Николаев.

Смешно было бы мне снимать сейчас вину и с самого себя, и со своих коллег. Мы не были героями, хотя как победу понимали всякую удавшуюся попытку отбить у начальства какую-нибудь крамольную фразу или пробить выпад в сторону «секретарской литературы». Люди, не способные жить по лжи, в «Литературной газете», как и вообще в печати советских лет, не задерживались. Увы, но это так. Среди нас, вне всякого сомнения, были трусы, были дураки, были раздолбай, но подлецов при мне все-таки, кажется, не было.

Что, разумеется, никого из нас не освобождает от ответственности за грязь, которой более чем с избытком хватало на литературных полосах старой «Литературной газеты».

Мой коллега, а сейчас писатель Андрей Яхонтов[170], с которым я как-то в те годы столкнулся в туалетной комнате, едко заметил: «Работа у нас такая – приходится часто мыть руки…»

Так что у наших коллег, у тех, кто в глухие годы безвременья отважно боролся с Академией наук и Аэрофлотом, были (и, вероятно, до сих пор есть) основания относиться к коллегам из литературных отделов с некоторым высокомерием, если не с презрением.

Никаких обид!

Хотя я, что уж теперь скрывать, все равно обижался. Пока не вспомнил мопассановскую «Пышку» – ну, вы, конечно, тоже помните чудесную историю о простушке, которая телом спасла знатных дам от бесчестия, а они ее же за это запрезирали…

* * *

С тех пор, как Александр Борисович Чаковский придумал, а Виталий Александрович Сырокомский обустроил еженедельный Гайд-парк при социализме, «Литературная газета» к подписчикам и в розницу поступает в среду.

Но!

Не знаю, как сейчас, а в советскую пору ее подписывали в свет и печатали малую часть тиража еще поздним вечером в понедельник, так что, уходя домой, ты, если оказывался «свежей головой»[171], мог и с собой прихватить экземплярчик. Вторник же считался днем санитарным: газету с курьерами развозили по тем адресам, где могли, что надо поправить, что не нужно снять или, наоборот, поставить срочно возникшее в уже вроде бы вышедший номер.

Такого рода изменения случались не часто (все ж таки и заместители главного редактора свое дело знали туго, и свой, прикрепленный к редакции цензор[172] не дремал), но, тем не менее, случались – как правило, на второй (общественно-политической или, как мы ее называли, «духоподъемной») полосе или на полосах международного отдела.

Впрочем, как-то произошло подобное и с материалом, который я вел. Интервью с одним второстепенным литначальником в понедельничном номере есть, а в том номере, что за среду, что к подписчикам ушло, его уже нету. Интервьюируемый, вспоминаю, едва не плакал – так напечатали его или нет, можно ли это интервью ставить в свой, сейчас бы сказали, curriculum vitae, или никак нельзя?

Интервьюируемого не жалко. А вот специалистов по истории отечественной журналистики пожалеть можно. Ведь они, если уж работать совсем тщательно, должны будут ушедшие в продажу номера сравнивать с понедельничными, да и сохранились ли эти понедельничные?..

* * *

Картинка из жизни позднесоветской «Литературной газеты», уже на Костянском. Буфет – не тот, что на втором этаже, закрытый, только для членов редколлегии, а общедоступный, на первом. Все галдят, занимают друг другу и любимым авторам очередь, переходят от компании к компании, подсаживаются туда, где веселее.

А в углу стол, где хлебает свою лапшичку цензор. К нему не подсаживались – никто и никогда.

* * *

Обозревателем в «Литературной газете» жилось мне в общем-то неплохо. Но все-таки – мечтать же не вредно? – грезились и вольные хлеба. Фриланс, говоря по-современному. И вот как-то встречаю на улице Юлика Смелкова[173] – совсем, боюсь, ныне забытый, он был кинокритиком не из худших, литературным тоже. И совсем недавно ушел из «Комсомольской правды», где служил, на эти вот самые вольные.

«Ну и как?» – спрашиваю. «Да нормалек, – отвечает Юлик. – Бегать вот только надо много».

И я вспомнил, как много хлопот все-таки было у тогда печатавшихся. Сначала надо отвезти заметку в редакцию, потом съездить туда же – «снять вопросы», и еще раз – вычитать верстку, а в хороших редакциях – еще и сверку. И только после всего, когда заметка выйдет, отправиться за гонораром – либо на улицу Чехова[174], где окормлялись авторы «Нового мира» и «Дружбы народов», либо на улицу Правды[175], куда были приписаны авторы «Знамени», «Октября»[176], «Юности» да хоть бы даже и «Литературного обозрения»[177].

Это вам не нынешний удаленный доступ, и деньги, если их все-таки дают, на карточку.

* * *

Было в приснопамятные времена такое явление – «секретарская литература», куда включались произведения, да и вообще любой чих, секретарей (особенно так называемых «рабочих», то есть состоящих на службе и при жалованье) правления Союза писателей СССР, лауреатов Государственной[178] (не говорю уж – Ленинской![179]) премии и прочая, и прочая. Так что литературные критики эпохи развитого социализма подразделялись на две категории – одни могли (иногда даже хотели) сказать доброе слово о Сергее Венедиктовиче Сартакове[180] и Егоре Александровиче Исаеве[181], а другие, хоть ты стреляй, таких слов не находили. Это называлось, помнится, «критика умолчанием».

Ну так вот. Был, значит, порядок, который все знали и который «старая» «Литературная газета», разумеется, не нарушала. Если же и нарушала, то по недоразумению.

Вышел – один только пример приведу— новый, не помню уж какой, роман Петра Лукича Проскурина[182], и он кому-то в верхах не понравился. Надо, следовательно, указать на недостатки, на которые, по редакционному заданию, и указал наш нижегородский (тогда, понятно, горьковский) постоянный автор. Что при всей-де значительности замысла автору не удалось… не проработанной оказалась центральная сюжетная линия… и особенно не получилось с женскими образами.

А «Литературная газета», я уже рассказывал, выходила в свет по понедельникам, а подписчикам поступала в среду, так что вторник оставался днем, когда можно было точечно устранить точечные же ошибки.

И вот вторник. Петр Лукич по своим, как тогда бы сказали, каналам узнал, что на него, как сказали бы сейчас, наезжают, и тотчас связался с кем-то наверху, причем повыше, чем его недоброжелатель, поэтому – приходит новая команда: роман этот одобрить.

За дело, ввиду срочности и значимости, взялся сам Евгений Алексеевич Кривицкий[183]. И поступил просто – убрал все отрицательные частицы перед глаголами и эпитетами. Так что все теперь сановному автору удалось, и сюжетная линия оказалась проработанной… Кроме – у Евгения Алексеевича тоже было ведь было свое понятие о самолюбии – женских образов. Они у Петра Лукича Проскурина так и остались – не получившимися.

Правда, уже не «особенно».

* * *

Геннадий Красухин эту историю рассказал бы, конечно, лучше. Но и я помню.

Отправились мы одновременно с Геннадием Григорьевичем в отпуск. Прилетели в Сухуми, оттуда автобусом в Гульрипши, где был тогда Дом творчества «Литературной газеты». Оформляемся, а Геннадию Григорьевичу и говорят: «Вам телеграмма». Читаем: «Срочно возвращайтесь тчк Сырокомский».

Оказывается, последним материалом, который Гена вел в газете перед отпуском, была статья безвреднейшего Иосифа Львовича Гринберга[184], где деликатно-деликатно, с оговорками-оговорками, но были все-таки высказаны какие-то упреки в адрес Роберта Рождественского[185][186]. Натурально, скандал, и надо было теперь «Литературной газете» замаливать грехи перед секретарем правления Союза писателей СССР, давать гневную отповедь зарвавшемуся Иосифу Львовичу.

* * *

В поздние годы советской власти менять место работы людям нашей профессии смысла почти что не было. Зарплаты всюду примерно одинаковые. Уровень идеологического давления тоже, и если ты не стремишься сделать шуструю карьеру и не возражаешь публично против верноподданических ритуалов, то тебя и не тронут. Так что если и уходили, то разве от совсем уж скверного начальника или соблазняясь тем, что на новом месте сулили либо укороченные часы «отсидки» (так это называлось), либо «библиотечный» (считай, свободный) день.

Но! Публично рассказывать, что тебя, мол, и туда, и сюда переманивают, было, тем не менее, принято. Повышая – в собственных, по крайней мере, глазах – свой, сейчас бы сказали, деловой рейтинг. И вот, помню, мой тогдашний руководитель, член редколлегии «Литературной газеты», собрал у себя в кабинете едва ли не весь отдел. Зовут меня, говорит, в «Новый мир» заместителем главного редактора. Что посоветуете? Стали гадать, кто-то не поленился даже разграфить лист бумаги: в одну колонку плюсы, в другую минусы. Зарплаты сопоставимы. Продуктовые «заказы»[187] (понимают ли нынешние это слово?) тоже. Список книжной экспедиции[188] есть и тут и там. Здесь на работу к десяти, там к двенадцати, что плюс, но здесь есть спецбуфет[189] для членов редколлегии, а там нету, что минус. Долго – Геннадий Красухин не даст соврать – судили и рядили, пока вдруг не вспомнилось: «А машина?» Персональной машины члену редколлегии, правда, и в «Литературной газете» не полагалось, зато были разгонные, то есть можно было брать свободного водителя, когда понадобится, или дожидаться своей очереди на него. Не очень, конечно, удобно, но в «Новом мире» ведь и этого нет! Что, собственно, дело и решило.

* * *

Оправдывая NN, под началом которого я служил много лет, обыкновенно говорили, что он человек вообще-то добрый, то есть по собственной инициативе никого не зарежет. Ну, а уж если прикажут…

* * *

Слышал я, что землячества и сейчас есть. Даже процветают. Возможно. Но в 70-е они точно были, так что однажды и я, став сотрудником центральной, как тогда говорили, «Литературной газеты», сподобился быть приглашенным.

Собрались где-то в полуцентре Москвы, в огромной, по тем временам, представительской квартире, то есть в квартире, что предоставлялась высокопоставленным командированным, как опять же говорили, с мест. Мебель – по тем временам, только по тем, не по нынешним! – роскошная, но на каждом стуле жестяная бирка с инвентарным номером. И на бокалах, на вилках— тоже, чудилось, номерочек.

И сразу за стол, вел который, как сейчас помню, замзав одного из отделов ЦК – с внешностью ровно такой, как на портретах, что ликующие москвичи носили с первомайской демонстрации на октябрьскую. Но голос, не в пример прямым его начальникам-геронтократам, зычный, так что, как он рявкнул: «Дончаки! Казаки!!!», так все и присмирели. Чтобы вослед каждому зажигательному тосту подниматься единой волною: любо, мол, братцы, любо!..

Улучив паузу, ко мне сосед склонился: «Ты, – тогда принято было, что все партийцы меж собою на ты, но по имени-отчеству – Ты из какой станицы? Или, может, из Ростова?» Но увы. «Я не казак, – говорю. – Я из иногородних». И он в ту же минуту потерял ко мне интерес: иногородних, то есть жителей Донской области, не входящих в казачье сословие, оказывается, не жаловали не только в царское время, но и в позднесоветское.

А мне-то что, литературному, с позволения сказать, критику? Закусываю себе потихоньку, послеживаю, как земляки мои яства обильные вкушают, а скованность снимают «Араратом» да «Стременной», и очень успешно, гляжу, снимают. Во всяком случае, «любо», спустя час, кричали уже вразброд. Но когда кто-то – в ранге, кажется, руководителя главка – произнес здравицу во славу Михаила Александровича Шолохова[190], встали все, и многих – сам видел – слезою пробило.

Дальнейшее неинтересно; пьянка, да еще без женщин, она и есть пьянка. Но в конце…

В самом уже конце пять-шесть московских казаков, погомонив, опять встали, а за ними и остальные поднялись, чтобы сначала невпопад, а потом и слитным уже хором… грянуть «Боже, царя храни!..»[191]

70-е, повторяю, годы, вторая их половина.

Замзав, впрочем, отдадим ему должное, не пел. Но пухлой ладонью по столу такт отстукивал.

* * *

В Ростове тамиздат, а еще чаще самиздат, я в основном получал из рук своего старшего друга и учителя Леонида Григорьевича Григорьяна. А в Москве книжки с грифом «YMCA-Press»[192]«Ардиса»[193] или «Посева»[194], вперемешку с «Континентами»[195] и «Синтаксисами»[196], текли в нашу семью уже отовсюду, но прежде всего, как я понимаю, от Копелевых.

К ним были близки роднейшие в ту пору мои друзья Лина и Саша Осповаты[197]. Да и сами Раиса Давыдовна[198] с Львом Зиновьевичем[199] баловали меня своей (и, безусловно, мною не заслуженной) приязнью. Особенно Раиса Давыдовна – борьба с гебней своим, конечно, чередом, но ей по-прежнему было интересно всё, что происходило в литературе, даже подцензурной, так что и говорили мы по преимуществу о том, что «Литературная газета» напечатала да что в «Новом мире» появилось.

Чаще всего на бегу, то есть на пути от метро «Аэропорт» к писательским кооперативным домам по Красноармейской улице. Или у меня, куда они раза два-три захаживали позвонить – когда в их квартире телефонную связь совсем уже обрезали. Но случалось и мне к ним забегать, и тут литературные наши разговоры приобретали дополнительную остроту, так как Копелевы, уж конечно, знали и даже я не сомневался, что из гэбэшной машины, наглухо припаркованной под кустиками возле их дома, нацелясь антеннами, пишут всё – включая наши споры о новых стихах Кушнера или пересуды о том, что Феликс Кузнецов[200] творит с московской писательской организацией.

И вот однажды завернул я по какому-то делу к Копелевым, а они, похоже, как раз обдумывали, чьи подписи собрать под очередным письмом в чью-то защиту. И тут, если говорить совсем уж по-розановски, глянул на меня Лев Зиновьевич острым глазком: «Может быть, вы, Сережа?..» Я и ответить не успел, как Раиса Давыдовна отрезала: «Не надо ему. Пусть о стихах пишет. А это… Не его это дело».

Не его это дело! – чем не индульгенция? Я и стыдился долгие молодые годы, что вот, мол, коллаборантствую, сотрудничаю с богомерзкой властью вместо того, чтобы бросить ей в лицо что-то, облитое горечью и злостью. Клял себя, что на площадь не выхожу, а правозащитникам, жизнь на борьбу положившим, сочувствую, конечно, но как-то вчуже. И все же диссидентом так и не стал. Ни натуру не переменишь, ни представление о том, для чего тебя мама на свет родила. Так что, исключая август 1991-го, я и на митинги не ходил, и кровавый, чей бы он ни был, режим не обличал.

И сейчас не обличаю. Не мое это дело.

* * *

Приходя ближе к 80-м на Пневую, где жили тогда Лина и Саша Осповаты, мы с женой почти всякий раз заставали там чудную компанию. Появлялись и москвичи, конечно, но чаще приезжали и на ночлег останавливались друзья – Рома Тименчик из Риги, Саша Долинин[201], Гарик Левинтон[202] из Питера, другие. Я им даже название дал – младофилологи. И потому что молоды были, и потому что даже со стороны было видно: действительно, новое поколение, кроме шуток. Объединенное не столько едиными научными принципами, сколько общей этикой.

С властью ни в какое сотрудничество не вступать и с властью этой в открытую не бороться. Внутренней эмиграцией – вот чем это было, где каждый – царь, и живет, соответственно, один. Но если уж повезет, а им повезло, то в кругу таких же, как он сам, царей. Что диссертаций не защищают и в гонорарных изданиях не печатаются. Монографий не замышляют (тогда, во всяком случае, не замышляли), но заняты делом – атрибуция, текстология, комментарии, статьи с названиями типа «Еще раз к вопросу об одном из источников…». Мне, признаюсь, дела эти казались малыми, несоразмерными их дарованию, да и не мне одному казались. Лев Самойлович Осповат, помню, даже советовался со мною, уже вполне себе статусным критиком, при гонорарах и при зарплате, как бы и Сашу чуть-чуть поворотить в сторону узаконенного литературоведения. Ведь получилось же это – чтобы и ученые степени, и работа в штате – у Мариэтты Омаровны, у Александра Павловича Чудакова, которых в этом кругу глубоко уважали… Не уверен, впрочем, что деликатнейший Лев Самойлович об этом говорил с сыном, знал, должно быть, что услышит в ответ.

Поэтому жили как хотели. И пили – теперь даже страшно вспомнить, как пили. Но, впрочем, не напивались, случая такого не помню, потому что и молоды были, и закуску Лина всегда проворила отменную, и весь хмель выходил в застольные разговоры – обычно исключительно филологические. А пили почти всегда водку, с демократической «бескозыркой», если кто помнит, или – удача! – с «пимпочкой»[203]. Иногда, впрочем, появлялась и «березовая», с «винтом», которую из магазина «Березка», вместе с Мандельштамом и Цветаевой в «Библиотеке поэта», приносили заезжие иностранцы, тоже филологи. Не буду называть имен, иные из которых краса и гордость нынешней мировой славистики. Вспомню лишь о Каэле, прибывшем из Австралии, чтобы дописать в Москве диссертацию о советской драматургии 1950-х – и на кой, думал я, сдалась ему, в краю непуганых кенгуру, «Иркутская история»?[204]

Но сдалась же, и уезжать из холодной, из полуголодной доперестроечной Москвы он никак не хотел. Только и повторял, что в Австралии жить очень хорошо, но скучно, а в России плохо, зато очень-очень интересно.

Такие вот вечера на Пневой – едва ли, как я сейчас понимаю, не самые счастливые в моей жизни.

* * *

Были такие сигареты – «Краснопресненские», самые дешевые в классе сигарет с фильтром, 18, что ли, копеек. Их курили либо небогатые, либо те, кто имел доступ в буфеты ЦК КПСС, где они тоже продавались – под тем же демократичным названием и по той же демократичной цене, что на улице, но изготовленные, как рассказывали, то ли по спецзаказу, то ли в спеццехе табачной фабрики.

Потом цех, видимо, закрылся. А может, возникла конкуренция с мировыми брендами. Во всяком случае, курировавший литературные страницы «Литературной газеты» Евгений Алексеевич Кривицкий перешел на «Мальборо».

Да сигареты, впрочем, что!.. Разочек, уже в перестройку, случилось ночевать в ленинградской обкомовской гостинице. Там, в холодильнике гостиничного номера, было все, что нужно проезжающему: сервелат, карбонат, сыр, расфасованный по пакетикам, и масло. Обычное, сливочное, но перетянутое ленточкой «Свободно от радиации».

* * *

Никто за тринадцать лет службы в «Литературной газете» не доставил мне столько хлопот и неприятностей, как Евгений Алексеевич Кривицкий, многолетний заместитель главного редактора по всем литературным разделам. Но человек он, в общем-то, был добрый, даже мягкосердечный, так что вспоминаю я его «с теплом», как некоторые сейчас повадились почему-то завершать свои письма.

А тогда… Особенно нас, нижних чинов, раздражала привычка Евгения Алексеевича, чуть что, звонить, чтобы посоветоваться, Альберту Андреевичу Беляеву[205] – этот достойный господин позднее, в разгар перестройки, возглавлявший вполне себе либеральную газету «Культура», во время оно был заместителем заведующего отделом культуры в ЦК и проходил у нас, вослед Громыке, под кличкой «господина Нет».

И вот съездил я в 80-е, ближе к их середине, к Давиду Самойловичу Самойлову в Пярну сделал с ним беседу о молодых поэтах и вообще о поэзии, которая, мне кажется, и сейчас стоит внимания. А в заголовок поставил пастернаковскую строчку, очень, на мой взгляд, шедшую к делу: «Талант – единственная новость».

Я, политгазетовским меркам, в том уже статусе, что по мелочам меня не правят и материалы мои не задерживают. И политики никакой в беседе с Давидом Самойловичем, разумеется, не было, «неприкасаемых»[206] Егора Исаева и Роберта Рождественского мы не затрагивали, так что волноваться вроде бы не о чем.

Но тут вдруг вызывают меня к Евгению Алексеевичу. Вхожу. И он, весь как маков цвет, бросает мне: «Меняйте заголовок». Начинаю что-то возражать, объясняю, почему именно эта строка ложится на материал лучше прочих. Но Кривицкий меня не слушает: «Меняйте». – «Но почему?» – «Потому, – захлебывается от ярости[207] Евгений Алексеевич. – Потому что Пастернак предал нашу Советскую Родину!»

И это уже 80-е годы, ближе к середине.

Выхожу из кабинета, «Чего это он?» – спрашиваю у Люси, секретарши Кривицкого. «У, – говорит, – тут на него Альберт так по телефону орал, что у меня, в приемной, стекла тряслись».

* * *

Мариэтта Чудакова, надеюсь, не слишком рассердится на меня за новеллу, где она выступает в роли главного действующего лица.

Но сначала антураж: «Литературная газета» еще на Цветном бульваре, и я занимаю крохотную (стол, стул и кресло для одного посетителя) комнатку, дверь которой выходит прямиком в кинозал.

И повод к действию: Фазиль Искандер только что напечатал повесть «Морской скорпион» в журнале «Наш современник» (да, да именно там, куда, как и в «Дружбу народов», ушли авторы разбомбленного «Нового мира»). Повесть, как мне сейчас помнится, не из самых у Фазиля сильных, но автор неоднозначен, соответственно откликнуться на нее «Литературная газета» может только «Двумя мнениями об одной книге» (был в нашем Гайд-парке тогда такой формат).

Кому я заказал отрицательное мнение, уже не помню. А за положительное взялась Чудакова. И вот, когда стало известно, что материал ставят в очередной номер, прихожу я утром во вторник на работу и вижу: на стульчике у моей двери скромно сидит Мариэтта Омаровна. Зная литгазетовский обычай кромсать текст в отсутствие автора, она, оказывается, взяла у себя в Ленинке отпуск на неделю за свой счет и будет теперь здесь дежурить[208]. Где дежурить? Естественно, в моем кабинетике, и я, грешным делом, за эту неделю ее едва не возненавидел: ну, в самом-то деле, ни чихнуть тебе по свободе, ни потрепаться с кем-нибудь по телефону. Хотя, чтобы быть справедливым, ей с моим участием удалось-таки за эти дни отбить атаки на два своих абзаца и даже снять один пассаж, совсем уж одиозный, в тексте своего оппонента.

И вот понедельник, день выпуска газеты. Я появляюсь на работе, а никакой Мариэтты Омаровны на стульчике у двери, для нее уже родном, нету. И сразу же звонок от Люси, секретарши нашего куратора Евгения Алексеевича Кривицкого: «Срочно, Сережа, бегом!» Ну, бегом так бегом. Спускаюсь на второй этаж, вхожу куда звали, а там… И не напротив Евгения Алексеевича, как положено, а рядышком с ним сидит Мариэтта Омаровна и что-то заместителю главного редактора втолковывает. Хочет, как она мне потом, смеясь, рассказывала, уговорить его снять какую-то совсем уж дурацкую, на той же полосе, чужую статью. «Ну вот это уж нет!..» – взревел разъяренный и не покрасневший даже, а как-то побуревший Кривицкий. И мы рука об руку с Мариэттой Омаровной удались.

Текст ее, как вы сами понимаете, остался неповрежденным[209]. Евгений Алексеевич, правда, на следующий день велел Чудакову в авторы больше не звать. Но спустя малое время охолонул – и все опять повторилось сначала.

И еще о Мариэтте Чудаковой. Я, правда, уже рассказывал эту историю в фильме об Александре Павловиче Чудакове, но так как большинство из моих знакомых клянется, что телевизор ни разу не смотрит, то, наверное, и повториться не большой грех.

А начну я с того, что особой короткости в наших отношениях с этой семьей у меня и моей жены никогда не было. Но однажды мы так славно засиделись в ЦДЛе, что решили коротать ночку уже у нас, на Красноармейской. Приехали, чуть-чуть, кажется, выпили и заговорили почему-то о любви, о том, есть ли способ проверить ее подлинность и степень уверенности любящих друг в друге. «Почему же нет», – отмела наши сомнения Мариэтта Омаровна и ловко, что твоя белка, взобралась на довольно-таки высокий подоконник нашей комнаты. И уже оттуда, полуоборотясь, сделала знак, понятный только Александру Павловичу. Он принял что-то вроде борцовской стойки и простер руки перед подоконником – не выше чем в сантиметрах пятидесяти над полом. И тогда Мариэтта не то чтобы упала спиною назад, не сгибая колен, а как-то уютно легла прямо с подоконника в подставленные руки мужа. Мы только дух перевели. А она, тут же вскочив, эффектно подбоченилась.

Вот, а вы говорите, нет такого способа. Мы с женою, клянусь, тоже любим друг друга. Но повторить сальто-мортале почудаковски так никогда и не решились.

* * *

Сообразив, что я по возрасту ровесник времен Очаковских и покоренья Крыма, на встречах с молодыми писателями меня часто спрашивают, как и за что присуждались литературные премии в советскую пору.

Увы, дети и внуки мои, меня там в те годы не стояло, так что и своего хорошего анекдота у меня на этот счет нету. Скажу то, что и без меня знают. Премии тогда были исключительно государственными, то есть бюрократическими, и присуждались, как правило, либо затем, чтобы подтвердить уже сложившийся в глазах власти писательский статус, либо чтобы произвести очередника (иногда даже внеочередника) в соответствующий чин. Попытка наградить Солженицына Ленинской премией – той же оперы. Верховная власть вроде бы и хотела этого, так что дальнейшие (после возможного получения Александром Исаевичем медали с профилем Ильича) события могли бы сложиться по-другому, но победили бюрократы рангом пониже, как-то так заболтав-заболтав саму идею, что искомая награда ушла «Тройке» Олеся Гончара[210] – в Украине кому-то, может быть, еще и памятной, а в России точно забытой.

Случались, будем справедливы, и исключения – когда власть, по каким-то своим видам, решала подать сигнал о собственной, как сказали бы сейчас, культурной вменяемости. Так, Сталинской премией первой (самой главной!) степени в 1946 году (sic!) был отмечен Михаил Лозинский за перевод «Божественной комедии» Данте. Но первое место в перечне чудес все равно – и теперь уже навсегда – удержит Сергей Сергеевич Аверинцев, в возрасте 31 года получивший премию Ленинского комсомола[211] за свою кандидатскую диссертацию «Плутарх и жанр античной биографии».

Где Плутарх, где Ленинский комсомол – разберись, наука.

* * *

То, что в советские годы за хорошими книгами надо было побегать, хотя они и выходили, случалось, оглушительными тиражами, меня не изумляло: ведь на то они и хорошие. То, что с таким же трудом удавалось достать (для обмена, не пугайтесь, для обмена!) «Вечный зов»[212] или «Петровку, 38», переиздававшиеся ежегодно, не изумляло тоже; в конце концов, люди могут располагать и дурным вкусом, не правда ли?

А вот куда деваются и почему в магазинах тоже не лежат стотысячекратно растиражированные книги Сартакова, Шуртакова[213], Маркова[214], Кожевникова[215] или, скажем, Алима Кешокова[216], для меня, признаюсь, долго оставалось загадкой; кто, ну кто в трезвом уме и здравой памяти будет за свои деньги читать «Грядущему веку» или, предположим, «Победу»?

Загадка разрешилась сама собой, когда мне в руки попал Сводный план Госкомиздата РСФСР[217] (понятно, что молодые писатели ни о каком Госкомиздате не слыхивали, да и понятно ли им, что такое РСФСР?). Такие объемистые фолианты выпускались для служебного, если я не вру, пользования и содержали в себе перечень книг, какие на следующий год предполагались к изданию как в Москве, так и во всех республиканских и областных центрах России. И вот я листаю и вижу, что подле некоторых названий стоит какая-то таинственная звездочка, и означает она всего-навсего, что данная книга «рекомендована для массовых библиотек».

А сколько массовых библиотек было тогда, до капитализма, в нашем государстве, вы только вообразите:[218] Красный уголок в каждом рабочем общежитии, Ленинская комната в каждой подводной лодке…[219] Их тьмы, и тьмы, и тьмы были, способные проглотить и упокоить на своих полках любой тираж любой книги[220] – была бы она рекомендована.

* * *

Принято считать, что сексуальная революция пришла в Россию вместе с глянцевыми календариками и видеосалонами, которые держали ушлые ребята из райкомов и горкомов Ленинского комсомола.

Оно, может, и так, но не умалить бы нам заслуги истинных первопроходцев – мастеров литературы социалистического реализма, лауреатов Государственных и всяких прочих важных премий, в своих романах на десятилетие раньше, чем комсомольцы, вызвавших к жизни проблему пола – румяную фефёлу. Не позабыть бы, что именно Юрий Васильевич Бондарев[221] открыл невыездным читателям самые злачные местечки гамбургского Репербана. Не упустить бы из виду уроки ядреного простонародного секса, щедро преподанные в эпопеях Анатолия Степановича Иванова и Петра Лукича Проскурина. Не оставить бы в нетях те «шишечки на титечках», что будто бы грезились Гавриле Державину – герою биографического романа Олега Николаевича Михайлова[222]. Даже Георгий Мокеевич Марков уж на что был пресен, но и он расцветил свой финальный роман «Грядущему веку» сюжетиком про (безответственную партийную работницу, что, изголодавшись по мужской ласке, пыталась нырнуть под бочок к первому (вы только подумайте – к самому первому!) секретарю обкома.

Словом, у газетного обозревателя, призванного зорко следить за движением литературного процесса, выбора не было – тема актуальна, вопрос назрел, надо писать. Я и написал – кажется, в самом начале 80-х, проверить негде, – литературный фельетон, которому дал название «Оживляж», подслушанное у московских просвирен.

Жду реакцию своего редакционного начальства. А ее нет, и только всезнающие секретарши тишком проговариваются, что мой текст, инкрустированный ароматными цитатами, размножен на машинке и роздан членам редколлегии. Потом, ну надо же, его вроде бы повезли на Воровского, 52[223], где будто бы зачитывали вслух за общим обедом – не мои язвительные комментарии, конечно, а цитаты, одни только цитаты. Не знаю, возили ли «Оживляж» еще куда-то, но в итоге все-таки напечатали, повыщипав, естественно, из него все «секретарские» фамилии и убрав то, что хотя бы косвенно указывало на Юрия Бондарева (слишком влиятелен) и Анатолия Иванова (слишком злопамятен).

Так что я короткое время слыл автором неологизма[224], ныне, думаю, всеми благополучно забытого. А редакция обогатилась несколькими мешками читательских писем и бандеролей, откуда становилось ясно, что в Пензе и Перми, Краснодаре и Красноярске местные литначальники, вослед старшим товарищам из Москвы, тоже дерзнули сказать каждый свое веское слово про «шишечки на титечках» и соития на сеновале или в жаркой баньке. Пролагая, тем самым, путь Ленинскому комсомолу с завозными «Эмманюэлями»[225] и «Греческими смоковницами»[226].

* * *

Вспомню-ка я хотя бы раз Александра Борисовича Чаковского – человека яркого и, вне всякого сомнения, лучшего редактора «Литературной газеты» за все годы ее существования.

Самое начало 80-х годов. Большая группа сотрудников газеты (в основном юмористов, но не только) во главе с Александром Борисовичем едет в Ленинград на встречу с тамошней общественностью. Перед встречей, как и принято обычно, инструктаж. Александр Борисович велит, чтобы вопросы были поострее[227] – про международное положение и про то, о чем обычно вслух не говорят. А главное – чтобы непременно задали ему вопрос про «Ваську Аксенова» (Василий Павлович только что нашумел «Метрополем»[228] и совсем недавно осел в Штатах; книжки его из библиотек уже изъяты, имя запрещено к упоминанию). Те, кому положено, берут на карандаш, чтобы те, кому положено, могли вовремя подать какие надо записки.

И вот идет вечер. Партер уж полон, ложи блещут. Александр Борисович, само собою, солирует, о том говорит и об этом. И вдруг явно начинает нервничать: перебирает бумажки с вопросами, раздраженно оглядывается… Наконец не выдерживает: «Тут, я знаю, меня хотели спросить про Ваську Аксенова…» Из-за ширмы чертом выпрыгивает не молодой уже член редколлегии, склоняется почтительно к Александру Борисовичу и, вы угадали, подает нужную записочку. «Ну что вам сказать о Ваське Аксенове, – врастяжку начинает Чаковский. – Писатель он, конечно, талантливый, но человек оказался с гнильцой…» И вечер покатился дальше, чтобы докатиться в финале до – тоже уже покойного – Сан Саныча Иванова[229].

* * *

В партию (Коммунистическую, какую же еще)[230] меня приглашали трижды. Два раза неинтересно, как всех. Зато третий заслуживает воспоминания.

Служу в «Литературной газете», и вызывает меня к себе Виталий Александрович Сырокомский, первый заместитель главного редактора. Вхожу, а он, вместо здрассьте, говорит: «Вам, Сергей Иванович, в партию пора. Подавайте заявление и скажите, что рекомендацию я вам уже написал».

Я, натурально, начинаю что-то бормотать, вполне понятно что. А он, все сразу понимая, прерывает мое блекотанье ленивой отмашкой и спрашивает: «Вы что, в самом деле хотите всю жизнь дуракам подчиняться?» Пауза. И нравоучительно: «Дураками лучше руководить, чем им подчиняться».

Умнейший, скажу я вам, человек был Виталий Александрович.

* * *

Коммунистов мой отец не любил. Как и казаков. Причем теперь я понимаю, примерно за одно и то же: за сословное чванство и высокомерие по отношению ко всяким там иногородним или беспартийным – словом, за кастовость.

Ну, и как мне эту неприязнь было не унаследовать? Хотя…

Казаки на мой век выпали уже исключительно опереточные. «Я поначалу даже струхнул, – писал мне в 1990-м из Ростова в Москву Леонид Григорьевич Григорьян, к слову сказать, полукровка – но, как узнал, что у них Мойша Кацман подъесаулом на кобыле гарцует, сразу успокоился».

А что до коммунистов, то люди, из нашего круга пополнявшие партийные ряды, в 80-е годы, особенно в поздние, вместо негодования вызывали уже скорее сострадание. И жалость, правда, не без оттенка брезгливости. Ну надо же, мол, и этот вляпался!.. И этому пришлось частичкой своей бессмертной души заплатить за возможность сделать карьеру, то есть – так это тогда уже объяснялось – не в нижних чинах всю жизнь проскрипеть[231], а получить право благотворно влиять на ход событий – пусть не в стране, а в своем издательстве, в своем журнале или в газете. И ведь не все же, как тогда говорили, скурвивались – кому-то, все мои ровесники знают примеры, действительно удавалось, взяв ту или иную значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут, то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то или за что-то поручатся.

Так что – вслед за своим тезкой Сережей Боровиковым процитирую популярное тогда mot: «В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии».

Сам себе противоречу? Ну что же делать? Значит, противоречу.

А если уж к кастовости вновь возвращаться, то она ведь на чем хочешь взойти может. Помню, запросился мой тогдашний приятель из Ростова в Москву. А как вожделенный штампик о прописке в паспорт было в те годы получить? Либо в лимитчики[232] податься, либо в очную аспирантуру, либо в законный, да хоть бы и в фиктивный, брак вступить. Словом, выбрал мой приятель женитьбу, и я, сам понаехавший, собрал для него, до сих пор смешно, девичник. В основном из продавщиц и парикмахерш, перед которыми новоявленный жених как только павлиний хвост ни распускал: и стихи им читал, и на свои связи со значительными лицами намекал. А они – мовешки, сказал бы Федор Павлович Карамазов, – смотрят на него, знаете ли, свысока: еще бы, ведь он, ну и что, что поэт, ну и что, что с дипломом, а все одно провинциал, тогда как они – столбовые москвички и кого хочешь осчастливить могут.

А могут и не осчастливить.

* * *

Если уж говорить о Викторе Ерофееве, то он одно время снимал квартиру у шофера своего отца, посла Советского Союза. Окнами, помню, прямо на Ваганьковское кладбище. Так что сидим мы как-то перед этими самыми окнами, разговариваем. О чем? О том, в частности, что такой-то из молодых (а мы все еще были молоды) продался, а такой-то нет. И Веща, тогда жена Виктора, в сердцах бросает: «Витьке вот тоже все говорят: продавайся да продавайся. А я его спрашиваю: ну, за что тебе продаваться? За поездки в ГДР или Болгарию? Так ты и так в Польшу к моим родителям ездишь. За кандидатство? Так ты и без них диссертацию защитил; захочешь, еще защитишь. За квартиру? Ну, купим мы с тобой кооператив, купим. Я, например, – и голос ее становится мечтательным, – хочу, чтобы у меня своя лошадь была. Я ей даже имя придумала: Ксантиппа. Ну и что, дадут они мне эту Ксантиппу?»

И для коды: материалы для неподцензурного альманаха «Метрополь», после которого имя Виктора Ерофеева узнают не только в ИМЛИ, но и в мире, кажется, уже собирались.

* * *

Во второй половине 70-х годов мы – я, Витя Ерофеев, Миша Эпштейн – шли ровно. Каждый уже напечатал что-то для себя знаковое. Каждый успел приобрести начальную известность в узких кругах. Поэтому мы и не удивились, когда на ступеньках вестибюля Дома литераторов к нам подошел Феликс Феодосьевич Кузнецов, недавно ставший первым секретарем Московской писательской организации и еще имевший тогда репутацию безусловного либерала. Приобнял он как-то так ловко за плечики сразу всех троих и говорит: «Пора вам в Союз писателей документы подавать». – «А ничего, – спрашиваем, – что у нас пока книжек нет?» (По тогдашним правилам, замечу в скобках, для приема в Союз писателей требовалась книжка, а лучше две.)

«Ничего, подавайте», – милея людскою лаской, отвечает Феликс Феодосьевич, который уже знал, наверное, о том, что вот-вот будет опубликовано постановление ЦК «О работе с творческой молодежью», сулившее этой самой молодежи неслыханные льготы и, сейчас бы сказали, преференции.

Нас и принимали с учетом этих неслыханных льгот, по-курьерски – всего полтора года. А выдали… Поскольку тогда в Союзе писателей шел как раз обмен членских билетов, то выдали не «корочку» с подписью Георгия Мокеевича Маркова, а справку, что такой-то, мол, является…

Я, получивши эту справку, прямо с улицы Герцена помелся на Кузнецкий мост, в Книжную лавку писателей[233]. Пошел ли куда-нибудь Миша, не знаю. А у Вити, спустя малый срок, случился «Метрополь». И его, в Союз писателей уже принятого, но недооформленного, надо было гнать поганой метлой. И вот, здесь я иду уже по чужому рассказу, собрались его вместе с Женей Поповым, который был ровно в том же положении – со справкой, исключать, как кого-то озарило: «Подождите, а членский-то билет у него есть? Нету? Значит, мы его и Попова не исключаем, что скандал будет усиливать, а просто не утверждаем, что обычная практика».

Отшумело лет пятнадцать, и я, в недолгую свою «вертушечную» пору, спрашиваю Юрия Николаевича Верченко[234], зачем вы всю эту «Порнографию духа»[235] (так называлась установочная статья в газете «Московский литератор») вокруг «Метрополя» устроили. «Так это не мы, – отвечает, и, думаю, вполне искренне. – Большой союз[236] тогда умыл руки, мы не вмешивались, а воротил всем Феликс, его была личная инициатива». – «А зачем ему?» – спрашиваю еще раз. «Ну как, – услышал я в ответ. – Ему очки надо было набирать».

* * *

В Союз писателей, конечно, рвались[237]. И не только дорогой товарищ Леонид Ильич[238] – хотя весь обмен членских билетов в конце 70-х годов был, как поговаривали, затеян лишь затем, чтобы именно Брежнев получил заветную «корочку» за № 1. Остальные вступали за разным – кто-то за подтверждением своего профессионального статуса, кто-то просто за обретением легального положения не тунеядца. И все – за причитающимися благами.

С нынешней позиции они, может быть, и были ничтожны. Но были же!.. Возможность приобрести в Литфонде пачку белой финской бумаги и записаться (ау, Владимир Войнович!) на кроличью шапку в писательском ателье. Право невозбранно ходить в недорогой и вполне ничего себе ресторан ЦДЛ со всеми его буфетами, ездить с льготными путевками по Домам творчества в Переделкине, Малеевке, Голицыне, Ялте, Дубултах, Коктебеле и Пицунде. Кому надо, отдавать ребенка в писательский детский сад и всем, включая членов членской семьи, обращаться по надобности в писательскую же поликлинику. Ну, и я уже не говорю про книжную лавку на Кузнецком – не только, чтобы было что почитать, туда ходили, но и затем, чтобы иметь возможность давать взятки (книгами, тогда именно книги были в ходу!) и гаишникам, и стоматологам, и учрежденческим секретаршам.

А кинофестиваль, раз в два года!..[239]

А регулярные продуктовые заказы со шпротами, гречкой, зеленым горошком и ссохшейся, правду сказать, черной икрой в бумажных стаканчиках!..

Вот и шли приемные документы. А вернее, вылеживались годами.

С чем я, едва получив свою справку о профпригодности, сразу же и столкнулся, так как был избран в бюро творческого объединения критиков и литературоведов. У оного бюро полномочий и обязанностей было много, но главная – служить первой контрольной инстанцией для тех, кто в наш Союз вознамерился.

И вот первое заседание, мне в новинку. Сидим, одних отклоняем, других откладываем – до новой книги, кого-то все же рекомендуем. Доходим, наконец, до почтенного соискателя, лет под девяносто, про которого только то и известно, что он – правнук Марко Вовчок[240]. Собственных книг нету, только составление прабабушкиных переизданий и заметки о парусном флоте – для отрывного календаря, например. Принимать вроде как не за что, но старый, жалко… И начинаем, вместо дела, обсуждать, на кой ему в эти-то лета членский билет понадобился. Пицунда? Да какая уж тут Пицунда! Шапка кроличья, кинофестиваль, ресторан с его приманками? Тоже поздно. Уже вроде и поликлиника не очень к чему… И тут Льва Александровича Аннинского, тоже только что в бюро со мною избранного, осеняет: «Он же хочет быть похороненным из Малого зала!»

И нас как пробило. О да, была, была у членов СП СССР еще и эта привилегия – уйти из жизни с почетом, да при этом еще и возложив все похоронные хлопоты и траты на родной Союз.

Не помню уже, получил ли престарелый правнук искомый билетик. Но помню, что Лев Александрович с тех пор на заседания и ногой не ступал. Не хочу, сказал, решать, кому жевать зеленый горошек и кому откуда быть увезенным на кладбище.

* * *

Рекомендации в Союз писателей СССР мне дали Лев Александрович Аннинский, Зиновий Самойлович Паперный и Владимир Иванович Гусев.

Льва Александровича я, помнится, едва не боготворил, да и воспринимался он тогда, в конце 70-х, как, безусловно, в нашей профессии первый; был даже, литературные старожилы подтвердят, своего рода мем: фрукт – яблоко, поэт – Пушкин, критик – Аннинский.

А Зиновий Самойлович и Владимир Иванович по-доброму отнеслись ко мне на Переделкинском семинаре молодых критиков, каким они руководили.

Зиновий Самойлович, для всех, но не для меня Зяма, давно покоен. А Владимир Иванович…

Его проза и даже его критические работы сейчас мало кому, боюсь, памятны, хотя книга «В предчувствии нового» в свои годы звенела, и «сорокалетние» прозаики держали Владимира Ивановича за своего теоретика. Теперь он профессорствует в Литературном институте и с 1990 года возглавляет Московскую городскую организацию Союза писателей России.

С тех же примерно пор мы с ним не разговариваем. А последняя, какая помнится, встреча состоялась у нас несколькими годами ранее, когда он только-только начал делать карьеру и, соответственно, подал заявление в партию.

Его это, видимо, мозжило. Так что расположились мы с приятелем в Пестром буфете ЦДЛ, и подсаживается к нам Владимир Иванович. Несколько минут терпит наш с приятелем словесный пинг-понг, до какого я и сейчас большой охотник, а потом, налив рюмку водки, наставительно произносит: «Когда партий в литературе так много, как сейчас, надо примыкать к господствующей».

* * *

Самые очаровательные несмышленыши среди нынешних молодых писательниц отчего-то считают, что гонорары в советские годы были совсем уж плёвыми.

Ну, не скажите, не скажите… За листовую статью, например, в «Новом мире» платили 300 рублей, что, как минимум, вдвое превышало месячную зарплату сотрудника редакции, который вел эту статью. Не знаю, честное слово, не знаю, где теперь поддерживалось бы такое соотношение.

А книжки? На гонорар за сборник статей о поэзии «Крупным планом» (1983) я купил себе мебель на всю квартиру, включая в число приобретений роскошный велюровый диван финского производства. И где это я сейчас сумел бы так прибарахлиться, кроме разве как в «ЭКСМО» или «ACT»?[241]

Книжки – у критиков, во всяком случае, – выходили, впрочем, не часто. Так что пробавлялись в основном внутренними рецензиями[242] (нынешняя молодежь о таких, наверное, и не слыхивала) и лекциями – по линии бюро пропаганды советской литературы[243] – где-нибудь в клубе камвольной фабрики. Раз пятнадцать рублей, два пятнадцать рублей – жить, словом, можно, если без закидонов, конечно.

А тех, кто был не в форме или по причинам идеологической невыдержанности отлучен не только от печатного станка, но и от камвольной фабрики, на плаву поддерживали бюллетени по временной нетрудоспособности. Их в поликлинике Литфонда[244] и выписывали, и продлевали охотно – особенно когда дело касалось писателя, от советской власти пострадавшего. Бытовала даже фраза: «Если бы я не болел, то давно бы умер. С голоду».

А вы еще говорите, что Советская власть плохо содержала своих писателей!..[245]

* * *

Не знаю, кто-то из дерзких обновителей литературного языка, может быть, уже и в прописях выводил нечто р-р-революционное. Всё возможно, чего только не бывает на белом свете, но мой опыт говорит все-таки о другом. И я, в бытность мою руководителем семинара поэзии в Литературном институте, чаще с изумлением наблюдал, как из вполне симпатичных однокалиберных утят прорастают (или не прорастают) невиданные лебеди. Да хоть бы даже воробушки, но тоже невиданные, лишь на себя похожие.

Либо вот еще. Подрабатываю я в начале 80-х рецензентом в Литературной консультации Союза писателей[246]. Приварок к обычным доходам отличный – всего-то и надо, что прочесть (чаще всего сущую графоманию) и сочинить автору письмо – строгое и вместе с тем благожелательное, чтобы безутешный автор куда следует не пожаловался.

Писем этих (вернее, их машинописных копий) собрались у меня дома тонны, пока я их не пожег, в очередной раз надеясь расчистить место в шкафах и на книжных полках. Не жалко, потому что настоящие писатели среди моих заочных корреспондентов попались всего три-четыре раза. И среди них…

Папка увесистая, и две ее трети, а скорее даже три четверти занимали стихи ровные, гладкие и, как тогда говорили, «проходимые» – в точности такие, как у всех. Зато последний раздельчик открывал поэта с абсолютно незаемным голосом и абсолютно, по тем меркам, не публикабельного.

Заглядываю на титульную страницу: Нина Искренко[247]. Соответственно и пишу что-то вроде: «Перед вами, Нина, выбор, по какому пути пойти. Пойдете по первому, и ваши стихи уже сейчас с готовностью напечатают в „Работнице“ или „Крестьянке“[248], а там, глядишь, достигнете и уровня Риммы Казаковой[249]. Так что всё у вас будет хорошо. Ну, а если продолжите писать, как последнее время начали, то жизнь ваша будет несладкая, зато ваша».

Нина Юрьевна мне не ответила. Но свой выбор сделала – послушавшись себя, разумеется, а не стороннего рецензента. И я временами думаю, какой значительной фигурой могла бы Нина Искренко стать в нашей поэзии, не сгори она так рано (1951–1995). Но десятка полтора первоклассных стихотворений напечатать все-таки успела. И мне успела-таки сказать спасибо – на бегу, перед началом очередного вечера знаменитого некогда московского клуба «Поэзия»[250].

* * *

Литературный секретарь – была, была в расписании социальных ролей в советскую эпоху даже эта. Когда она возникла и почему так долго держалась, не знаю. Может быть, не исключаю, именно для того, чтобы не допускать впредь таких идиотских недоразумений, как с тунеядцем Иосифом Бродским. Аналогичного происхождения были и профкомы литераторов при крупных издательствах, куда для защиты от милиционера входили люди, жившие литературным трудом, но не имевшие возможности или не считавшие для себя возможным вступать в официальный Союз писателей.

Но о профкомах лучше, наверное, расскажут другие, а я о своем опыте. Благо такого вольнонаемного помощника имел право завести себе каждый рядовой член Союза писателей. Секретарю нужно было из своих денег выплачивать ежемесячную зарплату, а 13-процентный налог с нее переводить государству. И всё – он защищен от подозрений в тунеядстве и, более того, вправе даже претендовать на социальные блага, положенные всем работающим.

Совершенно понятно, что приличные писатели оформляли секретарями либо отказников[251], каким ОВИР[252] не разрешал выезд на историческую родину, либо самых отъявленных диссидентов, каким уже и внутренних рецензий не давали.

У меня таких заслуг перед алией[253] или правозащитным движением нет. А вот свой литературный секретарь был – жена моего товарища, которую раздражала необходимость во всех анкетах именоваться домохозяйкой. Так что жили мы беспечально: она, не получая от меня, естественно, ни копейки, расписывалась в зарплатной ведомости, которую мне как работодателю тоже выдали, а муж сам переводил государству налог в сберкассе. И более того – когда моя помощница забеременела, а вслед за тем родила, то в полном объеме получила и декретные, и двухлетнее, кажется, пособие по уходу за ребенком.

И мы, помнится, очень веселились, что удалось так ловко обштопать то ли дурковатую, то ли притворявшуюся дурковатой советскую власть[254].

* * *

Ну, если уж хвалить советскую власть, то по полной. Она ведь по отношению к творческой интеллигенции остерегалась, без крайней нужды, действий, скажем так, одиозных. Ну, например, совсем уж закоренелых антисоветчиков из Союза писателей, конечно, исключали, но, как правило, оставляли их членами Литфонда. То есть оставляли право на приобретение пачки писчей бумаги раз в квартал, возможность с Анатолием Исаевичем Бурштейном[255] (памятным многим) в ведомственной поликлинике обсуждать, ну например, свежее высказывание Анатолия Максимовича Гольдберга[256] (тоже многим памятного) по Би-би-си, а также сохраняли, если у кого таковая была, аренду на переделкинскую дачу.

Уж на что, кажется, достал власти Борис Леонидович Пастернак своей Нобелевской премией, а ведь и его – спасибо, конечно, – не заставили паковать вещички.

Да и после его смерти никто на дачу-кораблик покуситься не решился[257]. Хотя – видимо, в целях покуражиться – предлагали многим. Отпрыгивал от этой идеи каждый, буквально каждый – хотя бы из опасения свой собственный некролог испортить.

Или вот «Неясная поляна» – поле, что между улицей Павленко[258], где до наших дней стоит Дом-музей Пастернака, которое в один сезон засевали картофелем, а в другой капустой. Единственная, кстати, ландшафтная достопримечательность писательского поселка, так что со второго этажа пастернаковской дачи, где кабинет, открывался вид далеко-далеко – вплоть до кладбищенского холма, а там «с притихшими его вершинами соседствовало небо важно».

На притихшие вершины властям было, разумеется, наплевать, экономика должны была быть экономной, так что не раз и не два покушались это поле застроить – хоть бы даже коттеджами для подрастающего поколения классиков. Так ведь нет же, писатели вставали стеной, слали по инстанциям письма, и инстанции отступали.

И вот советская власть приказала долго жить, и, рассказывают, к председателю колхоза, которому это поле принадлежало, пришли с предложением продать неэффективно используемую землю за хорошие деньги. Председатель отказался – и его убили. Убили, говорят, и следующего, а потом, пишу опять же по чужим рассказам, поле это стало переходить из рук в руки.

Теперь на Неясной поляне роскошный поселок из неписательских, отнюдь не писательских вилл и дворцов, поэтому со второго этажа пастернаковской дачи если что и открывается, то разве лишь трехметровый глухой забор.

* * *

Я, с вашего разрешения, все-таки доктор филологических наук и даже, может быть, профессор. Поэтому имею, мне кажется, право посреди побасенок поставить и фрагмент никем пока не написанной «подлинной истории» русской литературы последнего полувека.

Итак…

Во второй половине 1970-х было принято решение канонизировать деревенскую прозу[259]. Принято, как я полагаю, не вдруг, а в позиционных боях между Отделом пропаганды ЦК КПСС[260], где со времен А. Н. Яковлева[261] окопались прогрессисты, ко всему национальному относившиеся с подозрением, и Отделом культуры[262], симпатизировавшим как раз тем, в чьих книгах был русской дух и Русью пахло. Они-то на тот момент и победили, спустив прямые указания в «Литературную газету», которую вел в те годы Александр Борисович Чаковский, внутренне ориентировавшийся всегда на прогрессистов из Отдела пропаганды, да и лично настроенный к «деревенщикам» враждебно, чему примером сначала просто негативные, а затем (Отдел культуры тоже ведь со счетов не сбросишь!) кисло-сладкие первые рецензии на Белова, Распутина, Астафьева и прочих. Но тут – приказ, решение принято. Как поступить? Разумеется, по-литгазетовски, организовав дискуссию, в которой градус похвал деревенщикам должен был бы повышаться от статьи к статье. Вот эту-то дискуссию мне, тогда обозревателю «Литературной газеты», как раз поручили. И это, кстати сказать, за тринадцать лет моей службы в газете был единственный случай, когда делом, не передоверяя замам, руководил сам Чаковский. Со стартовой статьей (про то, что крестьянский мир наша то ли Атлантида, то ли античность) справился Борис Андреевич Можаев[263], и написал он действительно блестяще. Затем – по законам литгазетовского жанра, должна была быть контрстатья, вернее, не то чтобы контр, но уточняющая, про то, что, хоть крестьянский мир и ушел под воду, зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей и вообще у нас НТР (если кто забыл – научно-техническая революция).

В качестве возможного автора я назвал тогдашнего своего доброго знакомца Сашу Проханова. Этого имени Чаковский, конечно, никогда не слышал, а между тем у Александра Андреевича была к той поре прекрасная репутация молодого и многообещающего писателя. Шутка ли, к его первой книжке предисловие написал Юрий Валентинович Трифонов, вообще-то молодых (и не только молодых) сотоварищей не жаловавший. Правда, Проханов к этому времени от нежных дымчатых рассказов «с психологией», приглянувшихся Трифонову, уже переключился на НТР и писал, как я тогда говорил, «никелированную» прозу с роскошными (что твой Олеша!) гроздьями метафор про молодых технократов и техногорода на Крайнем Севере.

Техногорода Чаковского устроили; пусть, мол, попробует, буркнул он, дымя по обыкновению сигарой. Саша попробовал – и у него получилось: старухам деревенским низкий, мол, поклон, но будущее, разумеется, за их внуками, выпускниками МИФИ и МФТИ. Статью набрали, и, так как Александр Борисович до прямого общения с малоизвестным автором не снизошел, я понес гранки в августейший кабинет, оставив Сашу в своем крохотном (старики, может быть, помнят эти кабинетики еще на Цветном, выходившие дверями в кинозал). Ну и что же… Чаковский прочел, пыхнул сигарой: «Годится, пусть только вставит два-три советских слова». Возвращаюсь и говорю Александру Андреевичу, что Чак требует два-три советских слова. «Ну, надо же когда-нибудь начинать…» – молвил Александр Андреевич и вставил не два, не три, а четыре слова: романтизм «революционный», созидание «социалистическое», народ «советский», а планы «ленинские».

Так оно и пошло. Деревенщики спустя малый срок выпустили по двух-, трехтомнику, а позже и по собранию сочинений, получили кто Героя Соц. Труда, кто орден Ленина, вошли в вузовские обязательные программы и рекомендательные школьные. Всё – по заслугам.

По заслугам получил и Александр Андреевич. Эта вот его статья (ничего гадкого в ней, клянусь, не было!) понравилась, говорили, лично Михаилу Андреевичу Суслову. Во всяком случае, ему первому из писателей доверили полететь в воюющий Афганистан. Вышло «Дерево в центре Кабула», и от него кое-кто уже отвернулся. Сбили южнокорейский «боинг», и прохановская ода доблестным ракетчикам послужила причиной того, что от него отвернулись уже почти все старые знакомцы, зато прильнули новые. В годы уже перестройки он хотел взять «Литературную газету», но весь редакционный коллектив встал так насмерть, что «соловью Генерального штаба», как Алла Латынина хлестко назвала Проханова, пришлось удовлетвориться мелким журнальчиком «Советская литература (на иностранных языках)», а потом запустить собственную газету «День» (нынешнее «Завтра»). Все логично, не правда ли?

* * *

К слову о деревенщиках. Опять же вторая половина 1970-х. Мне удалось, благодаря хлопотам «Литературной газеты», получить вожделенную московскую прописку и купить однокомнатную квартиру в писательском кооперативе по Красноармейской, 23. Естественно, что я тут же отдал в литфондовский детсад, что прямо под окнами, свою пятилетнюю дочь. И вот возвращается она после первого дня, проведенного в неволе, и говорит, что подружилась с внучкой Самого Главного Писателя, а фамилии, конечно, не знает. Кто таков, гадаю, Самый Главный – Марков, Шолохов… Загадка разрешилась, когда на следующий день в нашу дверь позвонили и на пороге появился Владимир Алексеевич Солоухин. Лично решил удостовериться, с правильной ли семьей познакомилась его внучка. Почти не разговаривая, осмотрелся: ну, что сказать – однушка, мебель из ДСП, икон нет, тем более старинных… Больше мы с ним никогда не встречались. И у дочери дружба сразу же сошла на нет.

* * *

Да, судьба любит шутки шутить. Я вот вспомнил только что, как единственный раз в жизни встречался с Владимиром Алексеевичем Солоухиным. И забыл прибавить, что пишу я эти строчки на даче, предыдущим арендатором которой был до меня вот именно что Владимир Алексеевич.

* * *

И еще о деревенщиках. Конец, наверное, 1970-х. В Тбилиси назначена научно-практическая (были тогда такие) конференция о сближении, вероятно, народов – сближении литератур.

Да какая разница, чему она посвящена, если прямо из аэропорта всю московскую делегацию повезли в загородный ресторан. А там!.. Стол описывать не берусь, нет такого таланта, упомяну лишь, что вел его Нодар Думбадзе[264], и этим для понимающих все сказано. Я в грузинское застолье попал впервые, поэтому уже через час мог только блаженно улыбаться.

А из ресторана, натурально, в гостиницу «Иверия», сейчас она входит в сеть отелей Рэдисон Блю, в самом начале проспекта Руставели. Номер роскошный, но, по советской манере, на двоих. И выпадает мне жить вместе с писателем-деревенщиком (имя не назову, хоть пытайте), чуть старше меня и недавно начавшим, но начавшим очень удачно.

Ну и вот, просыпаемся мы с гудящими головами, я собираюсь идти дискутировать, а сожитель мой явно никуда не собирается. «Не пойду, – говорит, – и все». – «Что так?» – снова спрашиваю. «А, – говорит, – надоели мне эти грузины. Пойду русских искать, их, я думаю, такими большими пельменями здесь не кормят». И действительно, день он где-то слонялся и нашел, действительно, пару каких-то доходяг, кажется, на рынке, так что, когда я вернулся после заседаний и обеда, плавно перетекшего в ужин, дым в нашем общем номере стоял уже столбом. Пришлось, при всем человеколюбиии, этих гостей как-то выпроводить.

А на завтрашний вечер еще круче. Сидит в номере мой деревенщик, а напротив очередной доходяга, и топлес. «Гони его», – шепчу я деревенщику, а деревенщик мне резонно отвечает: «Куда же он пойдет, если видишь, он даже рубашку загнал, чтобы не с пустыми руками в гости прийти?» Ну, по счастью, свежая рубашка у меня в чемодане еще оставалась, так что откупился я довольно дешево. А наутро уже и в Москву было пора.

* * *

Этому анекдоту я даже название придумал – «Вербовка».

Время действия – конец 1970-х; я уже бурно печатаюсь, но, видимо, воспринимаюсь еще не совсем как отрезанный ломоть.

Место действия – Тбилиси, гостиница «Иверия», номер (отнюдь не люкс, не по чину было бы, но хороший), который я делю с вполне себе славным писателем-деревенщиком.

И мои соседи по писательской делегации, из которых в видах этого повествования надо упомянуть Вадима Валериановича Кожинова[265]. Он прибыл с женой, Еленой Владимировной Ермиловой[266], и по какой-то причине (может быть, медицинской) не мог или не не хотел таскать ее чемодан, так что эта не слишком обременительная, впрочем, обязанность выпала на мою долю. С самим же Вадимом Валериановичем мы все эти дни вежливо раскланивались, и только.

Но вот последний вечер. Мой визави, проводив забредшего к нему и сильно захмелевшего гостя, уже сладко почивает, а я по давней привычке что-то еще читаю перед сном.

И тут стук в дверь. Открываю: Вадим Валерианович. В руках бутылка вина, что запомнилось, не грузинского. «Разрешите?» – «Ну, конечно». Я смущен, признаться; ну как, я еще, считай, мальчишка, а он известный критик, литературовед, друг Бахтина, и знаменитая дискуссия «Классика и мы»[267] к тому времени уже состоялась. Вадим Валерианович явно понимает мое смущение и разговор заводит ab ovo: «Вы, я слышал, родились в Архангельской области?» – «Да, – говорю я, – в лагерном лазарете». – «А как там ваша матушка очутилась?» – интересуется. Сосед мой по гостиничному номеру сладко похрапывает, я рассказываю, Вадим Валерианович разливает винишко, что-то рассказывает сам. «Считается, – замечает между прочим, – что я недурной критик, но друзья-то знают, что как повар я гораздо талантливее. Хотя, на самом деле, я, в первую голову, конечно, политик, но какая у нас в стране политика – только литературная». И без перехода, снижая голос до шепота, спрашивает: «Как же вас, молодого человека с такой хорошей родословной, занесло ко всем этим, – пренебрежительно щелкает пальцами, – тарковским, левитанским, Трифоновым? Что они вам, если у вас есть судьба и если у вас могут появиться, если захотите, настоящие читатели?»

Дневников тогда я, увы, не вел, как и сейчас не веду, поэтому не буду даже пытаться пересказывать наш разговор, затянувшийся за полночь. Вот одни только опорные слова: Русский клуб – Рубцов и Передреев[268] – почему-то Тяжельников[269] – Битов[270], изменивший своему назначению – мировой заговор против России – особая роль, которую мог бы в «Литературной газете» взять на себя я как русский не только по культуре, но и по крови – и хазары[271], конечно же хазары, хотя, это я точно помню, Кожинов особо заботился о том, чтобы не выглядеть в моих глазах антисемитом да, кажется, им и не был….

Меня не покупали. Мне не сулили денег или карьеру. Мне только обещали настоящих (это слово можно даже вразрядку) читателей.

Вадим Валерианович, безусловно, был уверен в своей убедительности. Я же как-то все больше томился и не то чтобы скучал, но… И он – тонкий человек, умный человек – это почувствовал. С аристократической вежливостью простился и вышел.

Больше мы с ним не говорили никогда – ломоть оказался и в самом деле отрезанным. Но чемодан Елены Владимировны к регистрации на посадку нес все-таки я.

* * *

Бытует, кстати сказать, устойчивое мнение: советская власть в 60-80-е годы боролась со своими критиками, как тогда говорили, «слева», придерживавшимися либеральных воззрений, а националистов как «социально близких» будто бы не трогала. Чуть ли не во всем поддерживала. Это не совсем так.

Или совсем не так. Смотрите сами: в феврале 1970 года выдавливают Александра Твардовского из «Нового мира» – и в декабре того же года изгоняют Анатолия Никонова[272] с должности главного редактора журнала «Молодая гвардия», с этими самыми либералами отчаянно враждовавшего. Конечно, в 1968 году публикация глав из книги Аркадия Белинкова[273] в журнале «Байкал», а «Сказки о тройке» братьев Стругацких в альманахе «Ангара» привела к разгрому обоих этих изданий. Но и один из лидеров Русского клуба Сергей Семанов[274] снят был в 1981 году с поста главного редактора журнала «Человек и закон», а в 1982 году потерял редакторские полномочия и Николай Палькин[275], опубликовавший в «Волге» статью Михаила Лобанова[276] «Освобождение», где осторожный роман Михаила Алексеева[277] «Драчуны» послужил лишь поводом для публицистически страстного – и тогда крамольного! – разговора о голоде 1933 года в Поволжье.

Да одна только трагифарсовая судьба Ивана Шевцова[278] чего стоит! Это же надо – написать еще в 1949 году, то есть в самый разгар государственного антисемитизма, роман «Тля» про борьбу русских художников-патриотов с безродными космополитами-авангардистами и суметь напечатать его только через пятнадцать лет, на излете хрущевской оттепели. А напечатав, тут же огрести по полной: и рецензии пошли исключительно разгромные, и договора на другие романы разорвали, и с насиженного места в журнале «Москва» согнали, и даже в Союз писателей автора уймы книг рискнули принять только к его 60-летию, в 1979-м. Вы не поверите, но даже тесная дружба Шевцова с членом Политбюро товарищем Полянским[279] («Я стал бывать у него в Кремле дважды в неделю – просто разговаривали, спорили», – вспоминал Иван Михайловича) не стала охранной грамотой для злополучного борца с мировым еврейством.

Вам его не жалко? Очень уж, скажете, неравновесные фигуры: Никонов – и Твардовский, Алексеев – и Стругацкие, Шевцов – и Гроссман, чей роман с редакционного стола перекочевал прямо на Лубянку. Оно так. Но чувство боли поражает не только достойных людей, и если уж мы говорим о свободе, то, наверное, для всех, не правда ли? Так что если и о притеснениях, то тоже обо всех…

«Не высовываться!» – вот трамвайный и идеологический закон ушедшей в небытие эпохи. Не отклоняться от генерального курса и, более того, не слишком пережимать с верностью, чему иллюстрацией и Шевцов, и Всеволод Кочетов[280], покончивший с собою тоже, можно предположить, не от сладкой жизни цепного пса режима.

И такие примеры особо ретивым тоже стоило бы помнить.

Теперь это время – за чертой горизонта. Может ли вернуться? Во всяком случае, теперешняя власть действует пока не таской, но лаской: разве же не эмблематичны в этом смысле для последнего десятилетия кадры телевизионной хроники, демонстрировавшие Путина, который равно почтительно приветствовал и Сергея Михалкова, и Александра Солженицына, и Даниила Гранина, то есть три ни в чем – ну абсолютно ни в чем! – не схожих между собою типа гражданского и творческого поведения. Вот вам и сдержки с противовесами: теперь всем сестрам по серьгам, как в веке оном – всем по сопатке.

* * *

Про то, как решением партийных инстанций в конце 70-х годов была канонизирована деревенская проза, я уже рассказывал. Но ничего у властей не вышло бы, не опирайся это решение на согласный хор городских интеллигентов, по русской традиции в очередной раз преклонившихся перед народом-богоносцем. И перед его, соответственно, певцами.

Сами-то деревенщики своих восторженных поклонников и поклонниц, часто с подозрительно звучавшими фамилиями или отчествами, сколько я помню, чуждались. Предпочитали держаться в своем кругу, заединщиками, было такое слово, а в авторы предисловий-послесловий к своим книгам приглашали или друг друга, или критиков, близких им по жизненному опыту. И лучше провинциалов – либо Игоря Дедкова[281] из Костромы, Валентина Курбатова из Пскова, либо критиков с талантом, может быть и пожиже, а с репутацией поплоше, но тоже, еще раз вспомню это слово, заединщиков.

Тут вроде и обиды никакой нет; родное к родному тянется. Засбоило уже на развороте к перестройке, когда по рукам пошла переписка Натана Эйдельмана с Виктором Астафьевым, а Василий Белов опубликовал роман, слабенький, правда, зато с грозным названием «Все впереди». Да и в публицистике Валентина Распутина, до юдофобии, впрочем, не опускавшегося, отчетливее, чем прежде, зазвучали антиинтеллигентские и антипрогрессистские ноты.

Я-то – человек, и происхождением, и родством повязанный с русским простонародьем, а потому имеющий возможность сравнивать свои личные впечатления с сугубо литературными, – деревенской прозой никогда зачарован не был. Умом, да, умом ее историко-культурное значение как понимал, так и теперь понимаю, а зачарован… нет, не был. Поэтому и разочаровываться мне было не в чем. А вот многие мои городские друзья пережили, вспоминаю, жестокий шок. Кто-то бранил Эйдельмана: нечего, мол, было провоцировать легкого на срыв Виктора Петровича. Кто-то, полушутя, судачил, что Василий Иванович как раз к этой поре бросил пить, и по «политическим причинам», как сам он заявил публично, а организм-де, нанес ответный удар – и прямо по таланту. И все дружно заперебирали имена из школьной программы, ставя юдофобию в ряд тех же пагубных (но, наверное, так же простительных) слабостей больших русских писателей, что и пьянство.

И годы прошли, прежде чем Астафьев, полуразорвавший со своим кругом, был либеральной интеллигенцией прощен – благодаря решительной поддержке ельцинских реформ и, в особенности, благодаря своим резким высказываниям против коммуняк и Сталина. Что же до Белова и Распутина, то они, сосредоточась на антиреформаторской риторике, из художественной прозы ушли, и некому было уже навевать сон золотой о народе-богоносце. Да и российская жизнь в девяностые, в двухтысячные годы клонила как-то в сторону от града Китежа и крестьянской Атлантиды.

Если же у кого иллюзии и оставались, то их окончательно, и как бы не навсегда, рассеяли события последних полутора-двух лет.

* * *

С Олегом Васильевичем Волковым я никогда не разговаривал. Только почтительно кланялся при встрече. Его биография повергала в трепет: одноклассник Набокова по Тенишевскому училищу, Олег Васильевич за двадцать два года (с 1928 по 1950) пятикратно – вы слышите, пятикратно! – был взят по обвинению в контрреволюционной агитации, видал и Соловки, и Ухт-Печлаг, иное многое, а писал…

Автобиографическое «Погружение во тьму» тогда еще и в Париже не вышло. Так что известна была только его охотничья, как тогда говорили, или экологическая, как ее позже назовут, проза. Которая, сразу признаюсь, не трогала меня ничем, кроме чистейшего, до хрустальной прозрачности, русского языка: прямо хоть сейчас в учебник для самых начальных классов.

Почему же я вдруг о нем вспомнил? Где-то ближе к концу 1970-х был большой писательский десант в Новосибирск: то ли пленум очередной, то ли Декада советской литературы, то ли еще что, доброго слова не стоящее. И спускаемся мы по самолетному трапу, и по полю идем – гурьбою, кто с чем: с портфельчиками, с рюкзаками, где смена белья да зубная щетка. И – ото всех отдельно – вышагивает Олег Васильевич. В одной руке тоже, кажется, маленький чемоданчик, а в другой – чуть на отлете – плечики с парящим по ветру тщательно отглаженным парадным костюмом.

«Зря вы так себя, Олег Васильевич, мучаете. Мы-то ведь по-простому», – сострадающе сказал ему кто-то из писательских секретарей. Тот даже приостановился: «Почему зря? Мне тоже выступать. Вам – перед начальством, поэтому вам можно и по-простому. А мне – перед читателями».

Тенишевец, что уж тут. Старая школа. Дворянская кость.

* * *

И несколько слов о моем дебюте в роли оратора. Все те же 70-е, вторая половина, и меня, молодого в ту пору критика, в составе большой писательской делегации отправляют в Душанбе, на Дни советской литературы (бывали тогда такие) в Таджикистане. Парадом командует Анатолий Алексин[282], и первые дни в Душанбе выступать мы должны почти беспрестанно. То театр, то университет, то, с вашего разрешения, воинская часть. Поэту что, прочитал стихотворение – и собирай букеты. А критику надо слова говорить, понимая, что тебя будут пережидать как скучный номер между двумя экспрессивными.

Я написал и даже, по-моему, заучил текст первого выступления. Вымучил другой, а дальше-то как? И тут подзывает меня к себе многоопытный лис Анатолий Георгиевич: «Сережа, да не мучайте вы себя! Придумали одну речь – и крутите ее в разных местах как пластинку». – «Да мне же, – мямлю, – перед вами неудобно одно и то же…». – «Ничего, – переходя на ты, прерывает он меня. – Мы потерпим. Ты же ведь нас терпишь?»

Так бы оно и пошло, наверное, но тут делегация разделилась, чтобы ехать, как сейчас бы сказали, по регионам, и мы с прекрасным латышским поэтом Марисом Чаклайсом[283] на черной «волге» (литературу в республиках тогда очень уважали) тронулись в Курган-Тюбе. По дороге нам говорят, что выступление будет всего одно (это плюс) и состоится оно в женском учительском институте. Не успели мы понять, плюс это или минус, как нам шепчут, что девушки по-русски пока не очень.

Но что ж теперь делать, если мы уже подъезжаем и если встречает нас уходящая вдаль красная ковровая дорожка, по обеим сторонам которой в беззвучном танце застыли очень красивые девушки в очень красивых полосатых платьях и необыкновенно уродливых у каждой, скажем так, туфельках. Пройти по этой дорожке надо, соответственно, в танце, и сюда бы джигита, а тут горячий латышский лирик и мирный московский критик. Поднимаемся на сцену мгновенно наполняющегося зала, и я, стыдно признаться, выталкиваю вперед безответного Мариса. Хотя… ему-то что, прочел стихотворение на латышском языке – аплодисменты. Вот и мой выход. Так что стою я у микрофона и понимаю, что все слова здесь бессильны. Нужен ударный номер, и я начинаю:

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы…

Господи, нигде мне потом так не хлопали, никогда зал не вставал в таком едином порыве, как в женском учительском институте города Курган-Тюбе!..

* * *

А вот эту новеллу я могу публиковать только с пометкой 18+. Дело, напомню, происходит в 70-е, в Курган-Тюбе, вернее, в ресторанчике за городом, куда после триумфа в женском учительском институте нас с Марксом Чаклайсом вывезли поужинать. Принимающая сторона – первый секретарь обкома комсомола и второй секретарь, но по идеологии, обкома партии – настроена по отношению к нам исключительно доброжелательно: подливают, подкладывают, восторгаются нашими несравненными дарованиями.

И черт дернул меня спросить (молодой же был, нахальный): «А как у вас сейчас с обрезаниями?»[284] Первый секретарь, но комсомола, напрягся, а старший товарищ не растерялся ничуть. «Да, – говорит, – был у нас действительно такой предрассудок. Но сейчас нет, сейчас никого уже, конечно, не обрезают». Ну и хорошо. Выпили по второй, по третьей – за прекрасный горный край, за дружбу народов. А я не унимаюсь. «Так как, – говорю, – с обрезаниями?» «Бывают – нехотя признался таджикский идеолог, – еще бывают, но в деревнях. Боремся с этим предрассудком».

Сколько мы еще тостов подняли за дружбу народов, я и наутро вспомнить не мог, но свой, уже перед прощанием, вопрос помню: «Так как все-таки с обрезаниями-то?» Секретари, направляясь к свои «волгам», тормознули, и старший молвил: «Ты нигде и никогда не увидишь необрезанного таджика. Вот так. Нигде и никогда!»

* * *

Поездки, особенно за границу, скажу я вам, вообще очень многое проявляют в писательских амплуа и натурах.

Моей первой заграницей была Монголия, куда за счет Союза писателей мы отправились на предмет творческих встреч вдвоем: туркменский поэт для детей и я, в ту пору критик, в том числе, литературы для подростков и юношества (и не смейтесь, пожалуйста, ибо и первая моя книжка была в аккурат об этом, и даже в членах редколлегии ныне покойного журнала «Детская литература»[285], мне довелось состоять).

Выдали нам командировочные, да мы и сами наменяли сколько можно, но по прибытии в Улан-Батор выяснилось, что тугрики эти немереные девать некуда. В городских магазинах не было ничего, ну совсем ничего, кроме верблюжатины, которую монголы вроде бы не едят, трехлитровых баллонов с томатным соком и целлулоидных гэдээровских пупсов.

Ой-ой-ой! – взвыли мы, проникновенно глядя в глаза сопровождавшего нас главного редактора местной «Комсомольской правды». Он расстарался, и мы получили пропуск в «двадцатку», как назывался спецмагазин для тамошней номенклатуры. Была, говорят, еще «десятка» для членов ЦК, но мы же не члены и даже не кандидаты. Нам и «двадцатки» хватило: понабрали там уйму раскрашенных сувенирных масок. И купили по негнущейся дубленке: я, молодой столичный критик, себе, а умный туркменский поэт, разумеется… Кому?

Разумеется, своему московскому переводчику.

* * *

Да, так вот о преимуществах социализма, Улан-Баторе и моем туркменском сотоварище-поэте. Тугриков у нас, даже после приобретения дефицитных дубленок, оставалось еще вдосталь, и мы буквально извели нашего поводыря – главного, напомню, редактора местной «Комсомольской правды» – вопросами, куда бы, мол, нам их потратить. А он только хитро улыбался и говорил: «Военторг». Оказывается, уланбаторский гражданский аэропорт обслуживала тогда советская воинская часть, и при ней был, естественно, свой магазинчик.

Подъезжаем, уже направляясь на вылет, к этому магазинчику и зовем друга-монгола с собою. А он артачится. Но мы были настойчивы и пошли-таки втроем. И сержант, что, развалясь, сидел на табуреточке у входа, нас пропускает, а нашего монгола отстраняет. Такой, знаете ли, фейсконтроль: узкоглазым хода нет. Топчемся в сторонке, спрашиваем Володю (так мы его привыкли уже называть): «Может, тебе чего купить?» – «У меня все есть, спасибо, – гордо говорит он, а потом помявшись: – Ну, может быть, немного масла?»

Немного масла! – главному редактору и тоже, кажется, кандидату в члены ЦК…

Так что пошли мы с туркменом вовнутрь и купили монголу сливочного масла. Килограмма три, а может быть, и четыре.

* * *

Первый поцелуй, первый поход к стоматологу, первую книжку, купленную по собственному выбору, наверное, все помнят. Здесь нет ничего хитрого, но жители одной шестой земного шара точно так же, я думаю, помнят и первый доллар, попавший в руки.

У меня это в Болгарии случилось, куда мы в год, когда дочке в школу надо было идти, отправились семейно. И вот вообразите: Слънчев бряг, золотой песочек, ласковая водная гладь, до горизонта покрытая радужной пленкой от кремов и лосьонов, балкон, выходящий прямиком на соседствующий с нашим нудистский пляж. И отель, где, кроме еще одной пары из Мончегорска, советских не было. Сплошь немцы и, кажется, шведы. Это называлось индивидуальным туризмом, так что соотечественников, живших группами, мы слышали только по вечерам, когда они – группами же – проходили мимо нашей гостиницы с «Катюшей» или, еще чаще, с «Подмосковными вечерами». Советских мы чуть-чуть стеснялись, с немцами и шведами без языка особо не разговоришься, поэтому жили сами.

И всё бы хорошо, но я от природы законопослушен, поэтому в первый же день, как и было велено, отправился куда-то на другой конец первой линии на инструктаж. Курортный чекист – в шортах, в рубахе, расстегнутой до пупа, – посмотрел на меня с некоторым даже изумлением. «Вы, – говорит, – главное на пароме в Стамбул за дубленками не плавайте, а так что же – солнышку радуйтесь». Мы и радовались, но ближе уже к отъезду обнаружилась проблема с бонами – их в обмен на рубли, но почему-то не местными левами, выдали столько, что не потратишь. «А вы их на доллары – и в здешнюю валютку», – советуют более предприимчивые мончегорцы. На доллары?! Как? Где? Да тут же, в пункте проката пляжных велосипедов.

Так что уже через несколько минут я мял в руках запретные бумажки с ликами американских президентов, а еще через час, никем не арестованный, вывалился из валютки с красочными пакетами: джинсы там итальянские, сарафанчик жене, обновки для дочери. «Вот теперь бы и в Стамбул», – думаю, разохотившись, но все же пугливо. Сходил даже узнать расписание паромов, удостоверился, что ближайший уйдет уже после нашего отлета в Москву, – и разочаровался немного, и от сердца отлегло. Не все же, с другой стороны, советские законы нарушать сразу…

* * *

В марте 1987 года нескольким молодым писателям, моим ровесникам или чуть старше, которых называли тогда «сорокалетними», предложили поехать в Париж. В поездку отчасти туристическую, поскольку какие-то деньги, в сумме, впрочем, не очень запоминающейся, с нас все-таки взяли, а отчасти официальную, так как предстояли дискуссии с писателями уже французскими – по линии общества «СССР – Франция».

Ввиду, вероятно, этой официальности традиционных собеседований в райкомовской выездной комиссии уже не было. Но инструктаж-то никто не отменял! И когда собрались, помню, в Доме дружбы на Калининском, то выяснилось, что в составе нашей группы едет еще и Сережа Бобков[286], поэт-авангардист и сын первого заместителя председателя КГБ Филиппа Денисовича Бобкова[287]. Ну, это бы еще ладно. Хуже, что в руководители нам определен Феликс Чуев[288], автор бессмертного акростиха, где первые буквы каждой строки складывались в бессмертный же мем «Сталин в сердце».

Мы переглянулись. И переглянулись снова, когда было сказано, что с нами поедет еще и Владимир Иванович[289]. Какой такой Владимир Иванович? Невзрачный человек в ординарном сером костюме, сидевший как-то между столом, за которым инструкторы, и нами, привстал и поклонился. «Вы – писатель?» – нагловато спросил кто-то из зала. «Считайте меня лучше журналистом», – был ответ.

И вот мы летим. И вот мы уже прилетели. «Настоящая» заграница у каждого из «сорокалетних» была первой, так что запомнилось все – и движущиеся ленты в аэропорту Шарля де Голля, и крохотный номер (опять на двоих!) в крохотной же гостиничке рядом с площадью Республики. Приняли наскоро душ и – мы ведь не спать в Париж прилетели! – тут же, не сговариваясь, спустились, хотя дело шло уже к ночи, в отельный вестибюль. Там, подле стойки портье, сидел уже Владимир Иванович и читал газету. «Что ж, дело молодое», – сказал он нам с понимающей улыбкой.

А мы ватагой вышли на Большие бульвары и уже через полчаса – минут через сорок очутились… Да, вы не ошиблись, очутились мы именно в порнокинотеатре.

Об этом говорить как-то не принято, но, я думаю, едва не каждый из советских, впервые попав в «настоящую» заграницу, проходил испытание секс-шопом и либо пип-шоу, либо порнокинотеатром. А как иначе, если у нас, в СССР, за просмотр, допустим, «Последнего танго в Париже» по домашнему видюшнику даже тогда сажали, когда на Авторханова никто уже внимания не обращал, и я, помнится, написал в одной из более поздних «перестроечных» статей, что «Плейбой» у нас в свободной продаже появится позже максимовского «Континента» (как оно, кстати сказать, и вышло).

И еще помню, как тогда же, то есть двумя годами после нашей парижской поездки, прочел в журнале «Молодая гвардия» очерк Василия Ивановича Белова, которого до сердечной боли возмутило представление в вологодском Доме железнодорожников, более бесстыдное, по его словам, чем то, что показывают на пляс Пигаль, где ему, Василию Ивановичу, тоже случилось побывать.

Ах же, думал я, помнится, что же вас-то, автора романа «Все впереди», понесло не в Гранд, понимаете ли, Опера, а именно на пляс Пигаль и почему, негодовал я в своей «литгазетовской» колонке, вы так уверены, что созерцание голых титек вас, лауреата Государственной премии СССР, не испортит, а вологодских хлопцев и девчат испортит непременно.

Но это уже, простите, перестроечная риторика. А я о порнокиноатеатре, про который рассказать особо и нечего. Разве намекнуть, что поведение писателей почвеннического извода, а среди нас и такие были, в порнокинотеатре на Больших бульварах – это зрелище истинно для богов, но тут мы все-таки целомудренно отведем взгляд в сторону.

И вот, фильм закончился, мы – все той же ватагой – еще немножко погуляли, разглядывая ярко освещенные витрины, и воротились часу в третьем ночи к себе, где подле стойки портье нас, всё верно, ждал Владимир Иванович. И читал газету.

* * *

И еще о весеннем Париже 1987 года. Мы, «сорокалетние» писатели из Москвы, не только, конечно, ходили в порнокинотеатр и «Тати» (о, «Тати»! – ты заслуживаешь отдельной новеллы[290]), но еще и дискутировали с теми французскими писателями, каких обществу «Франция – СССР» удалось завлечь в свою, а теперь уже и нашу, орбиту.

Говорили разное и по-разному. Понятно же, что воззрения либерала Анатолия Курчаткина ничем не схожи с воззрениями почвенника Владимира Личутина, поэтому с плюрализмом в одной отдельно взятой советской делегации все было в полном порядке. Но как-то так получалось, что спорили мы друг с другом, а французы… Французы оживлялись только тогда, когда слово брал неукротимый Феликс Чуев. Он поблагодарит belle France за то, что страна чтит память генералиссимуса Сталина в топонимике Парижа, – аплодисменты. Он воскликнет, что капитализм должен стать наконец бесславным прошлым человечества, – оживление и смех в зале.

Мы стали даже роптать – ну что же, мол, в самом деле, одних коммунистов на нас собрали. Пожаловались на это профессору Клоду Фриу[291], который тоже ходил на наши встречи, а он и говорит, что нет, не только коммунисты в зале сидят, но и нормальные писатели. Просто французов, как и всех европейцев, развлекает экзотика, вот они и развлекаются спичами товарища Чуева. «А вы… – тут он помедлил, чтобы не слишком нас обидеть, – говорите то, что мы и сами думаем, а это нам не так интересно. Знаете ли вы, – это я Фриу не то чтобы цитирую, но вспоминаю его слова близко к тексту, – когда у советской литературы был настоящий, то есть коммерческий, успех во Франции? В конце сороковых – начале пятидесятых, когда в переводах шли „Молодая гвардия“ или „Счастье“ Павленко. Вот уж где экзотика так экзотика!» А Солженицын? – спрашиваем. У Солженицына, да, тоже был коммерческий успех, но недолгий и только у интеллектуалов; для простого человека то, что он пишет, слишком страшно, знать об этом никому не хочется. Но вот, говорим, есть же у нас сейчас замечательные писатели – Трифонов, Аксенов, Битов… Да, отвечает, писатели очень хорошие, но в Европе много и своих хороших писателей, которые о том же, что и они, пишут…

Профессор Фриу, наверное, ошибался. Но есть о чем, согласитесь, задуматься и современным русским писателям – тем из них, по крайней мере, кто ищет успеха не только у себя дома, но и в скучающей Европе.

* * *

Булат Окуджава со всеми, кажется, кого он знал, был на «ты» и по имени. Со мною тоже, и я понимал эту его привычку как грузинскую. И вот стоим мы утром подле гостиницы в Париже, куда его почему-то весной 1987 года принесло вместе с «сорокалетними», ждем автобуса, чтобы ехать на экскурсию в долину Луары, и он мне говорит: «У меня здесь пластинка вышла». «Поздравляю», – отвечаю я искренне, заранее рассчитывая, что подарит с автографом. «И денег много дали, – продолжает Булат раздумчиво. И тут же, без перехода, заговорщицки: – Давай я немножко тебе дам, а ты потом когда-нибудь отдашь. У тебя же франков, я знаю, совсем нет».

Франки, положим, нам всем выдали – то ли как туристам, то ли как командировочным – в эквиваленте к советским тридцати пяти вроде бы рублям. И я отказался от щедрого предложения. «Ну и зря», – резюмировал Булат Шалвович, снисходя к моей глупости.

И вторая сценка, тоже про деньги. Аэропорт Шарля де Голля. Мы вылетаем в Москву. И я неприлично мечусь по дьюти-шопу, поскольку в кулаке зажата еще какая-то мелочь, а времени, чтобы ее истратить, почти не остается.

«Чего это ты?» – заинтересовался Булат моими судорогами. «Ну как, – бормочу, – мы ведь уже улетаем». И раскрываю ладонь с потными медяками. «Полетишь в следующий раз – тогда и истратишь», – говорит мне Булат с некоторым даже недоумением. И я остолбеневаю, потому что во многое я верил в 1987 году, но вот в то, что еще раз когда-нибудь побываю в Париже, не верил ни на секунду. Окно… да не окно, а форточка случайно для меня открылась и тут же захлопнется.

Только так могло статься, и никак иначе.

* * *

Начало, наверное, 80-х. В Доме литераторов какое-то многошумное сборище. Антракт. И вот стоим мы со Славой Тарощиной[292], тогда сотрудницей отдела информации «Литературной газеты», у входа в битком набитый Пестрый зал, смотрим на ликующих, праздно (и не праздно) болтающих. И она тихо говорит мне: «Господи, как же я их всех раньше любила. Пока не узнала поближе. А теперь…»

Писателей, действительно, лучше знать по книгам, издали. Вблизи же – «о, сколько нам открытий чудных!..». Один спесив, другой искателен, третий скупехонек, и все маниакально обидчивы. Ну, почти все. Особенно много лишнего о писателях узнаешь, когда от тебя начинает что-то зависеть – публикация, сумма гонорара, выдвижение на литературную премию… Иной раз иного готов просто возненавидеть.

Но я нашел способ справляться с раздражением. Надо в минуту жизни трудную просто подумать: «Они же смешные. Ну, чисто дети». И – от сердца отлегает.

* * *

Да вот хоть памятная поездка литгазетовцев в Ленинград начала 1980-х. Прибыли, как и подобает, «Красной стрелой». Поселились, как и подобает, в «Октябрьской». Соответственно рангу мне, тогда обозревателю, и Александру Александровичу Иванову, ныне, кажется, полузабытому, а тогда бешено популярному, узнаваемому на улицах, полагался полулюкс. Но, как тогда было принято, один на двоих.

Ну что? Сняли пальто, шапки, умылись по очереди, опять стоим перед выходом в город в пальто, в шапках, смотрим на сияющие белизной, тщательно заправленные постели. Нам в них не спать; в полночь ту-ту, «Красная стрела» покатит нас в Москву. «Эх, – говорит вдруг отчаянно Александр Александрович. – Деньги-то уплочены». И как был, в пальто, в шапке, в ботинках, ныряет в накрахмаленное великолепие своей постели. Побарахтался-побарахтался, встал и, видя мое онемелое изумление, повторил, но уже тоном ниже: «Деньги-то уплочены…»

* * *

Или вот – как на старом поляроидном снимке – ничего и никому не говорящая история[293].

80-е, а может быть, еще и 1970-е, какая разница. В Доме литераторов только что отшумел большой, как тогда говорили, хурал, и в вестибюле, где раздевалки, не протолкнуться. Гардеробщики споро снуют с писательскими пальтишками, едва успевая, вместе с номерками, принять у кого двадцать копеек, а у кого аж целый полтинник. И вдруг, вижу, один из гардеробщиков выходит из-за стойки и сомнамбулически движется дальше, дальше – прямо к ступенькам, где стоит Олжас Сулейменов[294] и двумя поднятыми вверх пальцами держит радужную двадцатипятирублевку.

«У нас, конечно, таких денег нет», – говорит завистливо кто-то за моей спиной. А ему отвечают: «Деньги-то, может, и у нас есть, а вот такого куража точно нету».

* * *

Середина 1970-х. Мы, надежда русской литературы, шумной компашкой сидим в Пестром буфете ЦДЛ за столиком, тесно уставленном рюмками, кофейными чашечками и тарелками, на которых когда-то, часа два назад, еще лежали бутерброды. А мимо, скорее всего из ресторана, идет член Президиума Верховного Совета Расул Гамзатов[295]. Приостановился подле нас и, зорко выбрав самую раскованную из наших спутниц, пальцем указал ей на дверь: пойдем, мол. Уж не знаю, как повела бы она себя в другой ситуации, но тут… разговор наш застольный был так хорош, так интеллектуально насыщен, что героиня этой новеллы от возмущения вспыхнула, будто маков цвет. И тогда классик многонациональной советской литературы, ничуть не уговаривая, нимало не заигрывая, укоризненно-укоризненно сказал ей чистую правду: «Не смотри, что Расул некрасивый. Расул зато богатый». И пошел себе дальше. Чтобы на ступеньках уже обернуться: «Тебе все скажут: Расул на полу не валяется».

* * *

Были в Центральном доме литераторов и места сакральные. Например, комната парткома, где, по преданию, кормили обедом нагрянувшего в Москву президента Рейгана. И, чуть в сторонке от лестницы в мужской туалет, бильярдная. Зеваки и ротозеи, особенно подвыпившие, туда не допускались. Только избранные – Александр Петрович Межиров, Игорь Иванович Шкляревский, еще несколько отнюдь не последних поэтов. И только званые – у литераторского бильярдного зала было реноме одного из лучших в стране, так что там не зазорно было показать мастер-класс и первым киям столицы. У которых было всё – громкие имена, немереные, как шептались, деньги, преданные ученики. Словом, действительно всё, кроме членских билетов Союза писателей. А без них ни в ресторан ЦДЛ, ни в его буфеты, ни в бильярдную, естественно, входу не было, и ни рублевка, ни даже трешка привратнице делу не помогали.

Творческую молодежь, как и вообще искателей литературного счастья это, положим, не останавливало. Те, кто поразвязнее, пристраивались к входящим в ЦДЛ классикам. А те, кто поотвязнее или, напротив, побирюковатее, проникали в здание сквозь форточку в женском туалете[296], всегда гостеприимно приоткрытую. Но гроссмейстерам, народным артистам бильярдного искусства такое ведь не предложишь! Так что пришлось нескольким авторитетным поэтам-бильярдистам вскладчину писать стихи за одного из таких гроссмейстеров. И всё, вы не поверите, получилось – устроили нужное число журнальных публикаций, а там и пробили (помнит ли кто-нибудь этот волшебный глагол) книжку в «Советском писателе». И я сам видел, с каким достоинством этот гроссмейстер приоткрывал собственный членский билет перед всемогущим цэдээльским администратором Шапиро.

А вы еще говорите, что вступить в Союз писателей было очень трудно. Всё тогда, как и сейчас, зависело, по словам одного моего друга, от силы пробоя.

* * *

С недовольной гримасой выхожу из дубовых дверей писательского ресторана, а навстречу Александр Петрович Межиров. «О, – говорит, – вы тоже, значит, этот шалман не любите? Я вот терпеть его не могу. Но хожу только сюда». – «Почему же?» – интересуюсь я, о ресторанной Москве в ту пору почти ничего не знавший. И Александр Петрович, заикаясь, но все равно наставительно отвечает: «Потому что только здесь вы не рискуете получить по роже от пехотного капитана».

Пехотным капитаном я был сражен. А теперь думаю: в ЦДЛ ходили все (ну, почти все) из литераторского поголовья, кто мог: и левые, и правые, и те, на кого дело уже почти завели, и те, кто это дело заводил. Ходили за разным, конечно. Кто-то просто пообедать-поужинать-потрепаться, потому что кормили здесь недорого, а в случае крайней нужды Люся или Марина, как там их, официанток, звали, могли и в долг налить под картошечку с селедочкой. Кто-то любил в торжественной тишине Восьмой комнаты потрындеть о жанре, к примеру, элегической поэмы или о магическом, допустим, реализме. Кто-то в кино нацеливался или с детьми на утренник. И все, это главное, шли за общением. В кругу себе подобных, надоевших, казалось бы, до колик, но своих. В среде, о которой Пастернаком, не стану напоминать, всё уже сказано.

Ведь и тусовки[297], что возникли сразу вслед за исчезновением Дома литераторов из жизни большинства литераторов, тоже, если разобраться, такая же среда, только кочующая – с премиальной церемонии на презентацию, из «своего» клуба в «свое» кафе. Есть, правда, разница. В одном на всех Доме литераторов за соседними столами могли сидеть матерые сионисты и заматерелые антисемиты, они могли даже сцепиться, но они видели друг друга, знали друг друга в лицо, и это было нормально. Тусовка же строится по законам избирательного родства, и здесь не забалуешь: шаг влево, шаг вправо будет расценен как покушение на ее этические основы, что, бывает, грозит и остракизмом. А от ЦДЛа, вздохнем ностальгически, если за что и отлучали, то исключительно за буйство во хмелю – месяца на три, случалось, на полгода.

Сам-то я завсегдатаем там никогда не был, а в Домжуре[298], ВТО[299], Доме композиторов[300], Доме кино[301] и других корпоративных клубах оказывался только случайно. О чем иногда жалею, как иногда жалею, что мог бы, но не объездил в свое время всю страну либо по литгазетовским командировкам, либо в писательских бригадах. А теперь что уж. Но понять тех, кто тоскует по общению с себе подобными – не с близкими, повторюсь, а просто с себе подобными, из одного с тобой сословия, – могу. Как могу понять тех, кто и сегодня образует из себе подобных клубы, закрытые, как масонская ложа.

Я вот лет десять назад по случаю побывал в одном таком, на Большой Грузинской, для випов[302]. Ресторанчик неплохой, но не лучше многих. Только и радости, что увидеть, как за одним столом мирно чокаются политики, еще вчера вцеплявшиеся друг другу в волосы на очередном телешоу, да узнать, что женаты они, оказывается, на сестрах. А в остальном, да и в этом тоже, ну чистый ЦДЛ!.. Зрительный зал с кинопросмотрами для своих – есть. И детская комната есть, и библиотека, разве лишь зал для фитнеса, по нынешней моде, добавлен. И на входе стражи, такие же неуступчивые, какие были в писательском клубе на Большой Никитской.

Знаю, знаю, у нас, вы скажете, что ни собирай, выйдет автомат Калашникова. Согласен, но ведь мне случилось не только поужинать в клубе «Монолит»[303] (существует ли он сейчас?), но и – спасибо Олегу Борушко[304] – пообедать года два назад в каком-то супер-пупер-элитном лондонском клубе. И что? Да то, что разница с нашими такого же рода заведениями просматривается исключительно стилистическая: вкусу, конечно, побольше, это да, и джентльмены в глубоких креслах выглядят поавантажнее, а в остальном…

Видно, стремление бывать, хотя бы изредка, в закрытом кругу себе подобных[305] заложено не только в природе homo (post)soveticus, но и в природе людей вообще. Кроме тех, разумеется, людей, кто от любой встречи с себе подобными бегут, как черт от ладана.

* * *

Есть легенда: за столиком в Дубовом зале Центрального дома литераторов сидел Юз Алешковский и вел себя как обычно. То есть пил, что пьется, обнимался с подходящими то и дело друзьями и громко, увы, матерился.

А за соседним столиком сидел некий благонравный литератор, да к тому же, допустим, с женою. И терпел он, бедный, терпел, а потом – вполголоса и, что называется, в сторону – начал высказываться. Что работаешь, мол, целый день, устанешь, как собака, а тут тебе и в своем клубе отдыха нет…

Юз, рассказывают, услышал. И, развернувшись вместе со стулом, тоже в сторону, зато в полный голос спросил: «Что же ты такого написал, сука, что так устал?»

Я Иосифа Ефимовича – автора, напомню, повести «Николай Николаевич», нескольких романов и десятка песен, две из которых стали народными, – ни в малой степени не оправдываю. Вести себя надо прилично, даже если ты и гений.

И все-таки, когда в Фейсбуке (или еще где) меня (или поседелых моих товарищей) начинают учить литературу любить и ее, литературу, правильно понимать, я – мысленно, конечно же мысленно спрашиваю: да что ж вы такого написали, золотые мои, что беретесь нам нотации читать и выговоры делать?

* * *

Так бывает. Образовался в середине 1980-х подле меня вполне себе приятный молодой человек. Боготворил, как и я, Арсения Тарковского. Интересно говорил о поэзии. И сам стихи писал – не сказать, что яркие, но пристойные. И очень хотел с ними пробиться – не в тамиздат, что в известном смысле было уже проще, а в нашу родимую подцензурную печать, чтобы стихи эти могли прочесть от Москвы до самых до окраин.

Я даже пробовал ему помочь, но безуспешно. И вот появляется он как-то с известием, что в альманахе «Поэзия»[306], у Старшинова[307] его стихи вроде бы готовы взять, но при условии, что предварительно он мне, в ту пору активно печатавшемуся критику поэзии, вломит хлесткой репликой. За пристрастие к так называемой «книжной лирике»[308] и вообще за всё, до кучи.

«Надо же», – подивился я их нравам. Но молодому приятелю не изумление мое было нужно, а разрешение. И слова, что я пойму и не обижусь. «Ну, как я могу вам что-то разрешить или не разрешить? – говорю. – Это ведь ваша проблема и ваш выбор: писать такую реплику или не писать». И тут выяснилось, что реплика, оказывается, уже написана, и мой собеседник просит, чтобы я ее посмотрел, снял бы то, что меня особенно заденет, и как-нибудь, если захочу, смягчил.

Жалко мне его стало. Но редактировать выпад в свой адрес я все-таки отказался. На чем и порешили.

Надо ли говорить, что хлесткую реплику он в альманахе так и не напечатал? Но ко мне заходить перестал. А когда гласность развернулась вовсю, выпустил один, кажется, или, может быть, даже два сборника и как-то незаметно исчез из литературы. Вряд ли только по причине описанного мною сюжетика, но все же… Сломать-то его Николай Константинович Старшинов или его помощники, конечно, не сломали, но – надломили. И, допускаю, именно эта – выражусь-ка я по-евтушенковски – «надломлинка», сама, пусть даже не осуществленная, возможность ради своего успеха совершить не слишком благовидный поступок, стихов его лишила. Они ведь хрупкие, поэты, будто хрустальные вазы. Чуть какая надломлинка[309] – и пиши пропало!

* * *

В одну из своих то ли осенних, то ли весенних побывок в переделкинском Доме творчества я сподобился занять место в столовой рядом с Мирзо Турсун-заде[310], классиком таджикской советской поэзии, лауреатом сразу и Сталинской, и Ленинской премий.

Вообще-то у молодых литераторов застольное соседство с ветеранами пера ценилось особо. И отнюдь не в видах полезных знакомств – они почти всегда бесследно заканчивались вместе с разъездом. А потому, что между биточками и компотом старики были словоохотливы, и к их рассказам стоило прислушиваться.

Но не в этом случае. Дружелюбный и любезный, как вспоминают, в общении с писателями такого же, как у него, ранга, с нами Турсун-заде едва здоровался. Лишь мельком скользнув взглядом по нашим затрапезным свитеркам и пиджачкам. Поскольку сам он одевался очень тщательно, меняя наряды и к завтраку, и к обеду, и к ужину. И непременно с наряда на наряд перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда[311]. Днем и вечером она сияла на лацкане строгих пиджачных пар или троек, а утром… Утром – на отвороте роскошной полосатой пижамы.

Оно и правда – прекрасное всегда должно быть величаво.

* * *

Нынешняя молодежь этого имени, конечно, не знает, да ей и ни к чему, а литературные старожилы сразу же вспомнят, как круто в конце 1970-х в нашей критике поэзии всходила звезда Владимира Исааковича Соловьева[312]. Он только что со своей женой (и гораздо более, чем он, одаренной) Еленой Клепиковой[313] переехал из Питера в Москву и писал очень лихо. А главное – быстро. Позвонишь, бывало, в конце рабочего дня с предложением написать рецензию все равно на что, и утречком он тебя уже поджидает с текстом, где всё в точности подогнано и под объем, и под редакционные требования.

Профессионал, каких сейчас мало. И вот разыгрывается в «Литературной газете» очередная дискуссия на всегда приходящуюся кстати тему: «Поэзия сегодня: кризис или подъем?» Сначала я что-то такое в этой дискуссии сказал, а потом или через паузу Соловьев. И так он, знаете ли, браво меня под орех разделал, что любо-дорого! Я, не стану уж прикидываться христосиком, сперва обиделся, но спинку – это мне точно известно – держать надо во всех случаях. Поэтому звоню ему через несколько дней и опять рецензию заказываю. Он мне ее, натурально, приносит, но, чувствуя, видимо, все-таки что-то вроде неловкости, бормочет сначала нечто извинительное, а потом обращается с формальным предложением. «Давайте, – говорит, – в каждой своей статье друг друга упоминать – хоть добром, хоть ругательно. Неважно как. Главное – так мы лучше запомнимся!»[314] Я, надо думать, посмотрел на Владимира Исааковича поверх очков, и он в ответ привел аргумент действительно сильный: «А формалисты что, не так разве договорились? Эйхенбаум всюду совал Тынянова, Тынянов – Шкловского. Вот и знает их теперь всякая собака».

Проекту этому осуществиться было не дано. И не только потому, что сама идея показалась несколько, что ли, экзотической. Просто Соловьев, видимо, уже тогда ставил на несколько лошадок сразу, так что вскоре выступил по «Голосу Америки» с известием о создании независимого информационного агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», а потом, уже в Америке, принялся в своих книгах рассказывать, что он то ли служил, то ли не служил в КГБ[315] кем-то вроде внештатного консультанта.

* * *

Так стихи можно любить только в молодости – мой друг Даня (Даниил Соломонович) Чкония[316] дал дочери имя Белла, а я свою назвал Юнной.

И не то чтобы я был, как сейчас выражаются, фэном Юнны Мориц, но книгу «Лоза» носил с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал, да и имя, знаете ли, чаровало сумасшедшинкой, виделось истинно поэтическим.

Понятно, что Юнна Петровна, едва мы познакомились, об этом узнала. И была, мне казалось, тронута и ко мне расположена.

До той самой поры, пока я не опубликовал восторженную статью[317], в которой стихи Мориц сопоставлялись со стихами лучших ее современников – Самойлова, Чухонцева, Кушнера, конечно же Ахмадулиной.

И тут Юнна Петровна разорвала со мной отношения. Я терялся в догадках, пока не получил от нее письмо, где глубокие размышления о природе искусства завершались фразой: «Я поняла, что вы любите не только мои стихи, но и стихи других поэтов».

Для поэтки, как Юнна Мориц называет себя, это и в самом деле непереносимо.

* * *

Рассказчиком Арсений Александрович Тарковский был фантастически интересным. Ко встрече в переделкинском Доме творчества мы были уже знакомы – я опубликовал рецензию на его книгу в «Новом мире», рецензия ему приглянулась, и спустя срок я был чрезвычайно деликатно попрошен написать вступительную статью к его первому «Избранному».

Дружбой наши отношения назвать было, разумеется, никак нельзя. Ну, кто я? Почти мальчишка, а он – классик, он Мандельштама знал, его Цветаева любила, его Ахматова жаловала своей благосклонностью… Так что я больше помалкивал или кратенько сообщал, кто из появившихся на плаву поэтов заслуживает его интереса, а Арсений Александрович делился воспоминаниями.

Фантастически, повторюсь, интересными. Например, о том, как ему случилось переводить стихи юного Иосифа Джугашвили, но не случилось эти переводы опубликовать.

Он неторопливо говорит, а я весь превращаюсь в слух, чтобы запомнить в точности и донести до жены, донести до друзей – тоже в точности.

Потом я уезжаю, возвращаюсь через полгода, и Арсений Александрович снова рассказывает мне – в точности о том же и в точности так же.

Да и другим моим знакомым, которым посчастливилось обратить на себя внимание Тарковского, он, оказывается, рассказывал не примерно то же, как все мы, а в точности то же и так же.

Теперь в «Знамени» мы называем такого рода устные рассказы «отлившимися в мраморе»[318].

Я, боже сохрани, никак не сужу большого поэта. Да и как мне судить, если и сам я делюсь сейчас с вами историями, в точности повторяя то, что уже (может быть, даже не раз) слышали мои друзья.

* * *

Поздняя осень, а скорее уже и зима 1981-го. Сидим на кухне у Давида Самойлова в компании с Юрием Левитанским. Больше вроде бы нет никого, что редкость. Так как обычно, когда Давид Самойлович наезжал из Пярну в его просторную квартиру набивалась уйма народу, а тут как-то даже пустовато. Поэтому и не в большой комнате, а на кухне. Выпиваем, конечно, но по чуть-чуть. И разговор заходит о приближающемся 60-летии Юрия Давыдовича, о том, дадут ли ему по этому случаю орден[319] или как.

Юрий Давыдович, внешне обычно невозмутимый, даже флегматичный, но внутренне всегда мятущийся, начинает нервничать: «Ну, что дадут, что дадут? В лучшем случае „Знак Почета“…»[320]

Еще по чуть-чуть, помолчали, коснулись какого-то другого сюжета. И вдруг Давид Самойлович спрашивает: «Юра, ну скажи по-честному ты ее любишь?»

«Кого ее?» – не сразу, скажу по-нынешнему, «врубается» Левитанский. «Советскую власть, естественно, ты любишь или нет?» – не отстает Самойлов. «Терпеть не могу» – ответ однозначен. «Вот, – задумчиво-задумчиво произносит хозяин кухни. – Так почему же ты ждешь, что она тебя будет любить больше, чем ты ее?»

* * *

Женщинам меня, скорее всего, не понять, а вот мужчины наверняка разделят завистливое восхищение героем моего следующего рассказа.

Я о Давиде Самойловиче Самойлове.

Он всегда был отнюдь не прочь выпить, а по вечерам – особенно под хороший разговор – мог принять на грудь вполне изрядно. И пьянел, конечно.

Зато с утра был свеж, как поцелуй ребенка. Умылся, кофейку попил – и за работу. В чем я с несомненной явностью убедился, когда в середине 1980-х приехал в Пярну – отчасти по журналистской надобности, а отчасти и как гость. Так что ночевал я в гостинице, а завтракал, обедал и ужинал, когда застолье приобретало особенно масштабные очертания, у Самойловых дома.

Галина Ивановна, как всякая хорошая жена, с нашим пьянством, конечно, боролась. Но что простодушные женские жалобы и пени супротив мужского упрямства и мужских же хитростей! Подробности пусть уж так останутся в моей памяти, достаточно сказать, что в гостиницу возвращался я, тогда тридцатипятилетний, буквально на автопилоте, а утром едва мог глаза продрать. Какие уж тут думы о судьбах русской поэзии, но и журналистская надобность, и гостеприимство Галины Ивановны неотвратимо влекли меня в дом поэта.

Вхожу в одно из таких утр. Давид Самойлович, как обычно, уже за письменным столом, разбирает почту, что-то быстро просматривает и, подняв мне навстречу голову, спрашивает: «Помните, мы с вами вчера говорили об Иване Жданове?»[321]. Как не помнить, если едва не полвечера ушло на обсуждение того, что вскоре станут называть метаметафоризмом, и я, в ту пору любитель всего необыкновенного, стихами Жданова пламенно восхищался, а Давид Самойлович, как забыть, отнесся к ним хоть и приязненно, но скептически. «Ну так вот, – продолжает хозяин дома, – я только что получил от Жданова письмо. И с ним три его стихотворения. Хотите, прочту?»

Я, конечно, хочу, и Самойлов, подслеповато вглядываясь в машинописные листки, читает. Одно стихотворение, другое, третье. «Нравится?»

Я, стряхнув уже с себя остатки похмелья, принимаю важный вид эксперта и говорю: «Два вполне, мне кажется, для Жданова обычные. А вот третье – ну, просто из лучших, самых у него сильных». – «Может быть, даже запомнили что-то?» – уточняет Давид Самойлович. Память на чужие стихи была у меня тогда вполне себе цепкой, и я почти без натуги воспроизвожу с голоса четыре, а то и шесть строчек.

И вот только тут Самойлов расхохотался, опять же как ребенок. Оказывается, день он начал с того, что, вспомнив наш вчерашний разговор, тут же одно за другим написал три «ждановских» стихотворения, в том числе и из самых, как я оценил, сильных. Мало того, он даже не поленился напечатать их на машинке, чтобы произвести впечатление…

Да, на меня одного, единственного слушателя. Поэтому я секунд двадцать, конечно, дулся, но потом тоже расхохотался.

Так мы, хитро переглядываясь, и смеялись вдвоем, пока не заглянула Галина Ивановна и не позвала нас завтракать.

* * *

О том, как осенью в 1983 году случилось мне побывать в Пярну, у Самойлова, я сейчас рассказываю спустя десятилетия. А Давид Самойлович, оказывается, еще тогда же занес свои впечатления обо мне в дневник: «Он целеустремлен, честолюбив, играет в игры. По натуре эгоцентрист. Окружающим, кроме литературы, по-видимому, интересуется без остроты».

И – вот вам человек ума необыкновенного! – ни в чем ведь не ошибся. Что и по этому роману, я думаю, видно. Поэтому читать меня, эгоцентриста, стоит только литературоцентристам. Погодой, природой, политикой, женщинами, мало ли чем еще я, конечно, интересуюсь. Но, прав, прав Самойлов – без остроты.

* * *

Заскучав сочинять рецензии, я еще в бытность свою «литгазетчиком» придумал, помнится, под себя форматик. Рецензия-диалог он назывался. То с прозаиком Анатолием Кимом поговорю о первой стихотворной книжке Миши Поздняева[322], то кинорежиссера Сергея Соловьева попрошу поразмыслить об одном из нашумевших романов.

А вот высказаться о новом сборнике Давида Самойлова позвал актера Николая Губенко. И его жену Жанну Болотову, в которую, что уж теперь скрывать, втайне влюблен был еще со… времен «Дома, в котором я живу».

О, глаза Жанны Болотовой, с ума сойти – и в ум не вернуться!

Но первый разговор, у них дома, как-то не пошел. Так что помучился я с записями в своем блокнотике, диктофонов тогда ведь еще не было, и собрался совсем уж бросить эту затею.

Но, набравшись духу, все-таки перезвонил. «Я, – говорю, – сейчас в переделкинском Доме творчества квартирую. Может, приедете, – говорю, – и погуляем, и к стихам еще попробуем вернуться?»

Так оно и получилось. Славно вечерком погуляли, и разговор, уже у меня в комнатке на втором этаже одного из коттеджей, потек на загляденье. Только успевай записывать. И вдруг, в Переделкине это и сейчас постоянно случается, погас свет. Разъезжаться вроде бы надо, но разговор, хоть его уж не записать, такой был хороший, такой свойский, что…

То есть как что? Стихи стали в темноте читать, друг друга перебивая и друг другу подсказывая, вот что.

Это в памяти и осталось. Стихи, стихи, снова и снова стихи. И только глаза Жанны Болотовой в кромешной темноте светятся.

Диалог наш в газете, конечно, напечатали. Хотя Жанна Андреевна все свои реплики из верстки сняла. Оставила только Колины. Ну и мои, конечно.

* * *

У Станислава Юрьевича Куняева, в глазах людей моего поколения и моего образа мысли, репутация скверная. А между тем, мне кажется, он в 60-70-е годы писал стихи, безусловно заслуживавшие внимания. Их лирический герой уже и тогда был мне чужд, но не то чтобы завораживал, а как-то волновал вот именно своей абсолютной на меня непохожестью. Такой, знаете ли, то ли одинокий волк, то ли одинокий охотник, который в чащобе кого хочешь без колебаний завалит – хоть лося, хоть конкурента по браконьерскому промыслу, хоть случайного свидетеля. И Россия этому лирическому герою открывалась исключительно как Русь, но не Русь Киевская или Московская со святыми и дружинниками, а как Русь Северная, скованная вечной мерзлотой, где от одной заимки к другой можно идти неделями, ориентируясь по полуразрушенным колоколенкам и заброшенным погостам. Что же до этики – ну, мои ровесники помнят: «Добро должно быть с кулаками», – то она сформировалась будто в отсутствии Нового Завета с его идеалами смирения и милости к падшим.

Что-то примерно в этом роде, хотя, может быть, другими словами, я и написал в рецензии, которую тогда, в поздние 1970-е, напечатал журнал «Дружба народов». И Станислав Юрьевич пришел знакомиться. «Давай только, – говорит с порога, – на ты, а то я терпеть не могу этого вашего интеллигентского выканья». Уже интересно, и еще более интересным мне показалось предложение трансформировать мою рецензию в предисловие к его первому однотомнику избранных стихотворений. «Вадим (имелся в виду Вадим Валерианович Кожинов) мне, конечно, ближе, но он пишет скучнее, чем ты, – сказал Стасик (уже Стасик!). – Так что очень тебя прошу».

Дискуссия «Классика и мы», во время которой русские националисты дали первый бой либералам-космополитам, уже отшумела. И о докладных записках Куняева в ЦК[323] с идеей провести национальную селекцию в Московской писательской организации уже было известно. Так что сейчас я бы, может, и поостерегся ставить под удар свою репутацию, но тогда… Тогда мне казалось, что поэзия выше не только политики, но и нравственности – или, по крайней мере, совсем иное дело. Так что какое-то время, пока его книга шла к печати, мы встречались, хотя наши разговоры, быстро срывавшиеся на перекрикиванье друг друга, меня вскоре начали утомлять, и его, наверное, тоже.

Пока однажды, засидевшись в ЦДЛ до закрытия, не заявились доругиваться ко мне, на кухню однокомнатной квартирки. Вытащили из холодильника шампанское, которое отлично легло на только что выпитую водку, и… Орали так, что жена вышла поплотнее закрыть двери и форточки. А то, говорит, соседи милицию вызовут.

О чем орали? О том, что Пастернак и Мандельштам, соглашался Стасик, конечно, таланты, но лучше были бы бездарностями, потому что тогда они нанесли бы меньше вреда русской литературе и русскому духу. И о том, что у него к евреям не было бы претензий, если бы они писали на родном идише и иврите, а не воровали у нас русский язык. И о том, наконец, что есть только один цивилизованный способ решения национальной проблемы: «Чемодан, аэропорт, Израиль», – и самые светлые головы в ЦК к этому тоже будто бы склоняются.

Так вот и кончились навсегда посиделки либерала с националистом. Больше я уже никогда ни с кем таких проб не предпринимал. Да и Станислав Юрьевич вскоре вовсе перестал писать стихи, сосредоточившись на пламенной публицистике…

Но «на ты» мы, впрочем, так с ним и остались.

* * *

В 1984 году большой группе писателей, по случаю 50-летия СП СССР, вручали ордена и, может быть, медали родины. Мне тоже перепал орден «Знак Почета».

Из ожидавших награждения помню только Александра Андреевича Проханова, который пришел в костюме с пустыми лацканами и уже в зале стал извлекать из кармана и вешать себе на грудь ордена боевые – за Афганистан, а может быть уже и за Никарагуа, еще за что-нибудь.

И вот доходит моя очередь. Михаил Васильевич Зимянин[324], а именно он вручал награды как секретарь ЦК КПСС по идеологии, лично цепляет мне орден на лацкан, потом задерживает мою руку в своей и тихо говорит: «Слежу за вашим творчеством, слежу…»

Миновали десятилетия. И в 2008 году, уже по случаю моего очередного юбилея, мне опять вручают орден. Но – почувствуйте разницу! – уже не «Знак Почета», а орден Почета. И не в Кремле, а в Музее революции[325][326], или как он теперь называется. И не Михаил Васильевич Зимянин, перед которым трепетали многие, а министр культуры Александр Алексеевич Авдеев[327], перед которым не трепетал уже, кажется, никто. И не сам цепляет орден, а специально обученная дама. Но руку, впрочем, он мне пожал и прошептал заговорщицки: «Слежу за вашим творчеством, слежу…»

* * *

На съезде советских писателей я был лишь однажды. Зато на последнем, когда перестройки еще не было, а ускорение уже началось. В Большом Кремлевском дворце благолепие. В президиуме – всё Политбюро и все писатели – Гертруды (Герои Социалистического Труда, по-тогдашнему). В зале Раиса Максимовна, очень демократична, телохранители в сторонке, так что каждый смелый мог приблизиться, а самый смелый (помню Егора Исаева) мог не только представиться, но и подержаться за ручку.

Отчетный доклад читает, как и положено, Марков, наш первый секретарь и дважды Гертруда. Ясно, что отрепетировал, так как и самые трудные фамилии выговаривает с лету. И вдруг… вдруг пошатывается, почти падает. К нему бегут – врачи, надо думать, – а Михаил Сергеевич, обведя глазами сидящих окрест, кивает Карпову[328]: продолжайте, мол. Владимир Васильевич, конечно, – никакая не Гертруда, не классик пока что, но Герой Советского Союза. Ему и чужой доклад дочитывать, и рулить в ближайшие годы похилившимся Союзом писателей.

А что всё похилилось, стало ясно, как пошли прения. Ну, в самом-то деле. Юлиан Семенов таскает с трибуны вальяжного Феликса Кузнецова за псевдонародническую (так и сказал) бороденку. Грузинские писатели, оскорбленные рассказом Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии»[329], ждут от автора извинений и, не дождавшись, громко выходят из зала. Положение вроде бы спасает Гавриил Троепольский[330][331], попросивший у грузинских товарищей прощения от лица всей русской литературы. Но тут уже Андрей Вознесенский требует – не просит, а именно что требует от властей – безотлагательного создания музея Пастернака в Переделкине…

Со сцены, словом, возмутительные речи, а в зале шум, выкрики с мест, шиканье – сплошное нестроение, как сказала бы Олеся Николаева[332]. Кто-то перебегает из ряда в ряд, кто-то вовсе выходит – покурить, например.

И я тоже пошел, будто на стену, правда, налетев по пути на тяжелый, ненавидящий взгляд стоящего при дверях кремлевского стража. Еще подумал, помнится, – а им-то, этим вот вышколенным и обученным, уж точно не по нраву вся эта писательская вольница; так бы и порвали в клочья.

Да не вольница, конечно, зачем себя обманывать? Всего лишь намек на то, что уже началось и еще пойдет – дальше, дальше, дальше…

* * *

Эту книгу мне когда-то // В коридоре Госиздата[333]// Подарил один поэт…

Дело происходило действительно в коридоре Госиздата, как многие по старинке звали издательство «Художественная литература», а поэтом был Евгений Михайлович Винокуров.

Короткости в наших отношениях не присутствовало, но кому же дарить новый сборник стихов, как не критику? Так что Евгений Михайлович присел на какой-то пуфик и размашисто начертал на титульной странице: «Дорогому такому-то моя 51-я книжка!..» Я был тогда молод и, следовательно, жесток. Поэтому, принимая подарок, сказал, будто про себя: «А у Мандельштама при жизни вышло всего две книги. Или три, вы не помните, Евгений Михайлович?»

Зря я это сказал. Но запомнил, мне кажется, все-таки не зря.

* * *

И в продолжение об артистах в силе.

1980-е. Пицунда. Пляж, на котором мы с Виктором Александровичем Соснорой – он азартно, я лениво – играем в «Эрудит». А когда совсем уж припечет, сдвигаемся в тень, чтобы поговорить о поэзии.

В сторонке, рядом с моей женой, его Нина, еще живая и веселая. И сам Виктор хоть и глуховат уже, но все слышит, что надо, и реакция у него отменная. На небе ни облачка, зелень ярка, через полчаса нам пора пить кофе по-турецки.

Ну, вам еще что-то нужно для счастья? Мы беседуем, и не просто так, а под мой карандаш. Так как, едва мы познакомились, я, ух какой прожженный в ту пору журналист, сразу понял: надо делать диалог. Ну и пусть он никуда не пойдет, зато потомкам останется. О Данте говорим, к Лиле Брик перепрыгиваем, к сонетной технике – да мало ли о чем могут на пляже поговорить понравившиеся друг другу люди.

Замешательство лишь в минуту, когда я спрашиваю Виктора Александровича о том, кого из поэтов-современников он ценит. Одно-два имени все-таки звучат, но неуверенно, и Соснора просит: «Ты лучше сотри их, Сергей. И забудь, чтобы другим не обидно было».

Чтобы стронуться дальше, говорю: «Ну, а русские классики? Кто теперь для тебя, Виктор, особенно важен?» Он медлит, карандашик мой завис над блокнотом, и наконец роняет: «Я теперь уже в том возрасте, когда могу никого не любить»[334]. И в коду: наш диалог в те годы предложить было некому, а потом машинопись и сама как-то незаметно затерялась. Так что если что и осталось, то вот это: солнце, сквозная тень от деревьев и фраза, какую я только сейчас начинаю понимать.

* * *

Не знаю, для кого как, а для меня одним из знаковых и, соответственно, многообещающих симптомов приближающейся перестройки стали телевизионные литературные вечера в концертном зале «Останкино». По первой, то есть одной из двух тогда, программе Центрального телевидения! В лучшее время (сейчас сказали бы в прайм-тайм), то до, то сразу после главной новостной передачи страны. И времени ведь не жалели – полтора, а иногда, кажется, и два часа, когда писатели только и делали, что рассказывали о себе, о своих книгах и своих товарищах да отвечали на вопросы, рождающиеся тут же, в студии.

Какие имена – не всех помню, но Бакланов, Залыгин, Гранин, Самойлов, Вознесенский, Распутин, Левитанский, академик Лихачев…

И как их слушали!

Отсюда вопрос: это что, действительно кому-то помешало? И действительно ли «Россия одурела»[335] – в сравнении не с золотым или серебряным веком, а всего лишь в сравнении с позднесоветским десятилетием, в котором если что-то и вспоминается, то именно литература?

Ответить некому.

Тогда второй вопрос: неужели сейчас никому не интересно попробовать этот, скажу по-новомодному, формат? Ведь получилось же с «Подстрочником» Лилианны Лунгиной[336], имя которой большая часть телевизионной аудитории узнала, только увидев эту замечательную, но отнюдь не избалованную славой, не медийную женщину на экране.

Впрочем, кого я об этом спрашиваю? Распорядителей дискурса среди моих читателей, кажется, нет. Кроме, разумеется, Александра Архангельского, но и он, мне кажется, в первую очередь все-таки писатель, а не звезда эфира.

* * *

Так вышло, что летом 1987 года я вел подряд два вечера в честь 80-летия со дня рождения Арсения Тарковского.

И первый, в Центральном доме архитекторов, получился, на мой тогдашний вкус, весьма ладным. Арсений Александрович долго читал – из старого, из только что написанного, и то ли контрапунктом, то ли диссонансом к его голосу, звучавшему будто из бездны (вспомните фильм «Зеркало»), шли выступления молодых поэтов. И шли песни – удивительно много песен, от «Вот и лето прошло…», какое все знают, до стихотворений, в гитарных руладах буквально преображавшихся.

Готовимся ко второму – уже в Центральном доме литераторов. Арсений Александрович ко всему относится очень благодушно, любые предложения устроителей принимает. И только вот этого – он рукою изображает треньканье по струнам – лучше бы говорит, поменьше. «Так, может, совсем не надо?» – переспрашиваю я. «Мне – не надо, – отвечает поэт. – Но выдержат ли слушатели только стихи?»

Слушатели, а зал был, конечно, полон, выдержали.

И на следующий день или через день, не помню, собственно, застолье. Закрытая веранда Дома литераторов, и в торце длинного стола Арсений Александрович, разумеется, бок о бок с женой – неподражаемой чаровницей и кокеткой – да, да, кокеткой! – Татьяной Алексеевной Озерской-Тарковской[337]. Всё, как и бывает в этих случаях, – тосты, один другого ярче, а потом, опять же как обычно, внимание собравшихся как-то рассеивается и от юбиляра отвлекается. А главное – Татьяна Алексеевна, войдя в привычную роль первой красавицы, взапуски кокетничает, рассылая ослепительные улыбки хоть налево, хоть направо. И тут, я сидел неподалеку, Арсений Александрович ловко ныряет куда-то под стол и, вынырнув, стучит по столу же башмаком, снятым, мне показалось, с увечной ноги.

Так что, братцы, как Хрущев стучал по столу в Нью-Йорке, я, конечно, не видел. Но и Тарковский с ботинком в руках – зрелище тоже, доложу я вам, для богов!

«Арсюша, не шали-и-и», – нараспев говорит Татьяна Алексеевна. И грозит мужу пальчиком.

* * *

1987 год. Чем кончится перестройка, пока еще не ясно, но она идет, и в Центральном доме литераторов, соответственно, тоже почти каждый день идут не одни, так другие собрания. Ораторы на сцене Большого зала меняются, неизменен лишь ведущий – первый секретарь правления Московской писательской организации Феликс Феодосьевич Кузнецов, тогда, правда, еще не член-корреспондент Академии наук.

Со всеми, кто в тогдашней литературе чего-нибудь стоил, он накоротке. Что называется, на «ты» и по имени. И неудивительно: начинал Феликс Феодосьевич в кругу «детей XX съезда», затем плавно переместился в центр патриотического лагеря и теперь пробует рулить и теми, и другими с командного партийного мостика.

Получается уже плохо. Прошлые или позапрошлые друзья наседают со всех сторон. Одни требуют провести национальную чистку в рядах писательской организации, другие тоже требуют освободиться, но уже от замшелых ксенофобов и сталинистов. И все так или иначе апеллируют к председательствующему, к его либо коммунистической, либо русской, либо демократической – появилась уже и такая – совести. Он отбивается, а потом, когда ну совсем уж достали, запальчиво говорит в зал: «Я как политик, и немалого притом масштаба, могу руководствоваться только ситуативной этикой».

Эти бы золотые слова да припомнить, когда видишь ныне, как удивительно порою ведут себя, попав во власть, люди, еще совсем вроде бы недавно приличные, числившиеся в нашем (или вашем) кругу и исповедовавшие те же, что и мы, ценности. Ситуативная этика, знаете ли.

* * *

«Сережа, не могли бы ли вы сегодня вечерком ко мне заехать?» – раздался неожиданный звонок от Игоря Виноградова. «С удовольствием, – отвечаю. – Это у вас день рождения, наверное?» – «Да нет, – объясняет Игорь Иванович, с которым мы были по сути полузнакомы. – Просто решили как-то так вот собраться. О „Страницах“ поговорим, и вообще».

Ну, «Страницы» – это понятно. Тогда, в 1988-м, свободу книгоиздания стране еще не подарили, о независимых журналах пока и помину не было, зато из вещей, какие цензура раньше не пропускала, можно было уже складывать альманахи. Так что и Толя Курчаткин, позвав меня с Виноградовым в союзники, в ту пору такой затеял. С содержанием, разумеется, возмутительным, но с названием, как и положено, нарочито без претензий – «Страницы», мол.

Но в просторной гостиной у Игоря Ивановича, куда кроме нас съехались помню, Фазиль Искандер, Андрей Битов, Борис Можаев, Булат Окуджава, еще кто-то, о грядущем альманахе говорили как-то вяло. Больше именно про «вообще». А Игорь Иванович то одного, то другого из гостей жестами вызывал куда-то в соседнюю комнату.

И до меня дошла очередь. Вижу: в круге света от настольной лампы лежат рядом с шариковой ручкой два документа. Один – хартия международного ПЕН-клуба с ключевым пунктом об обязанности выступать против подавления свободы слова в любой ее форме. И другой – анкета с личным заявлением о том, что ты эту хартию принимаешь. «Ну?..» – поднимаю я голову к Виноградову. «Ну что ну? – устав, видимо, каждому растолковывать, отвечает Игорь Иванович. – Подпишите, если готовы».

Я-то был готов. Но дело по неизвестной мне причине на несколько месяцев застопорилось. А месяц тогда шел за год, так что вот уже и Владимир Карпов, тогдашний глава Союза писателей СССР, заявил о создании русского советского ПЕНа. Правда, совсем-совсем другого, поскольку комплектовался он исключительно из тогдашних литературных генералов: Бакланов там, Нагибин, Айтматов, Распутин, Юрий Тарасович Грибов[338] почему-то, Бондарев, а в президенты наметили Даниила Гранина.

Так в России всегда бывает: то ни гроша, то сразу двугривенный. И зачастили в Москву посланцы международного ПЕНа – в надежде, для европейцев вполне разумной, слить обе инициативные группы воедино. А они, хоть ты тресни, не сливаются! То Юрий Бондарев заявит о своем нежелании быть рядом с теми, с кем он «в нравственном несогласии по отношению к литературе, искусству, истории и общечеловеческим ценностям». То Женя Попов на собрании, уже общем, в Рахманиновском зале снимет кандидатуру Гранина, поскольку Даниил Александрович исключал его, Евгения Анатольевича, из Союза писателей и, следовательно, покушался на свободу писательского слова и писательского поведения.

Поэтому еще несколько месяцев прошло, пока изнурительно жарким июльским днем уже 1989-го не встретились мы наконец на Воровского, 52, чтобы избрать Анатолия Наумовича Рыбакова своим правозащитным президентом, а всех, кто того пожелал, объявить либо вице-президентами, либо членами исполкома.

* * *

Уходя от нас и пребывая, соответственно, при последнем издыхании, советская власть, как все знают, вознамерилась бороться с пьянством и алкоголизмом. Ну, о том, чего это стоило отечественной экономике, о нещадной вырубке виноградников, талонах на водку и километровых очередях за нею, родимой, без меня найдется кому рассказать.

Поэтому я про другое – про то, что воевать за трезвость партия и правительство решили почему-то культурой. Даже новый журнал появился, который так и назывался – «Трезвость и культура». Вот оттуда летом 1988 года мне и позвонили – с просьбой написать вступительную статью к «Москве – Петушкам» Венедикта Ерофеева.

Надо ли говорить, что от таких предложений не отказываются? Я в ту пору ерофеевскую поэму, на родине еще не публиковавшуюся, знал едва ли не наизусть, поэтому и статью написал, не скрывая своего восхищения и ставя этот текст в один ряд с вершинными достижениями русской литературы XX века. Понравилось ли Венедикту Васильевичу мое сочинение, мне самому и теперь кажущееся не пустым, не знаю, он, поди, к похвалам давно уже привык, но вот о том, что к самой публикации (1988, № 12, 1989, №№ 1, 2, 3) классик отнесся через губу, я наслышан. Да оно и правильно – мало того что журнал этот так потешно назывался, так еще и из хрестоматийного текста трезвые публикаторы ступенчато понавырезали самые лакомые места – что-то в гранках, что-то в верстке, а что-то уже и в сверке. Несколькими месяцами позже появился альманах «Весть»[339], где поэма была напечатана уже как должно, тут же лавиной пошли отдельные издания, так что, увы мне, о публикации с моим предисловием никто уже и не вспомнил.

* * *

Зато в том же 1989 году меня позвали в Студенческий театр МГУ (это там, где сейчас Домовый храм мученицы Татианы) на премьеру ерофеевской «Вальпургиевой ночи». Ничего не помню, кроме молоденьких актрис, что, по замыслу режиссера Евгения Славутина[340], время от времени выходили из-за боковых кулис и матерились – очень подолгу, очень громко и очень-очень неумело. Венедикт Васильевич, впрочем, был снисходителен, выпил, никому не предлагая, ритуальную стопку, вяло пожал мне руку и убыл из круга впечатленных поклонников.

* * *

1988 год, ноябрь. Группа писателей – Фазиль Искандер, Олег Чухонцев, Юрий Черниченко[341], Борис Можаев, еще несколько человек – приглашена в Финляндию на какую-то, прости Господи, литературную конференцию. Едем с охотою, поскольку тогда, в разгар перестройки, бытовало мнение, что глядеть на Финляндию надо как на страну, какой могла бы стать Россия, не случись в ней Октябрьского переворота.

Мнение это, увы, не удается ни подтвердить, ни опровергнуть. Нас сразу же забросили под Тампере, где озеро, а на том озере остров с уединенно стоящим чем-то вроде писательского Дома творчества. Местных никого, один обслуживающий персонал, и никто не говорит по-русски, а из нас никто, естественно, не владеет ничем, кроме великого и могучего. Скука, словом, смертная, только и остается, что слушать доклады финских писателей про новый/новейший роман и скандинавский выбор. В другой ситуации, может быть, и слушали бы, но сейчас! Когда на родине все горит, и Яковлев бьется с Лигачевым, и каждый день идет за пять, да что за пять – за год!..[342]

Только и помню, как 8 ноября все сгрудились в фойе над свежими газетами, где на чистом финском языке (ну, может быть, еще на шведском) должно было повествоваться о том, что сказал Горбачев на торжественном вечере в честь 71-й годовщины Великой Октябрьской социалистической… здесь, в газетах, еще революции, хотя мы все давно называем ее переворотом.

Главный вопрос: так реабилитировали ли уже Бухарина как провозвестника социализма с человеческим лицом, – остался тогда для нас так и не ясным; финские (ну пусть шведские) слова такие трудные. А на следующий день уже отъезд, но перед ним несколько совершенно свободных часов в Хельсинки. В гостинице мы, кажется, даже не раздевались. Плеснули холодной воды на лоб, на щеки и в город – смотреть, смотреть, какой могла бы быть Россия, не случись в ней…

Шаг от отеля, еще шаг, и тут Фазиль трогает Можаева за рукав: «Слушай, Боря, так почему все-таки им удалось так быстро задавить Антоновское восстание?» Борис Андреевич степенно начинает рассказывать, но его перебивает темпераментный Юрий Дмитриевич Черниченко. Ходу уже нет, поминутно останавливаемся, кричим, размахиваем руками – какой там Хельсинки, если доспаривали уже в вагоне.

Что делать? Русские писатели, видно, обречены всегда и всюду возить с собой свой ад.

* * *

В 1920-е годы, рассказывают мемуаристы, было заведено ходить к начальству[343]. Или к чекистам. В 1930-е – к Максиму Горькому; тоже, если разобраться, начальство, и немалое. Но в годы моей юности – конечно, если ты не Михалков, не Евтушенко – начальство писателей личными отношениями уже не баловало. Поэтому молодые «ходили» к тому же Евтушенко. И известно было, что Петя Вегин[344], а позже Саша Ткаченко[345] «ходят» к Вознесенскому, Станислав Куняев и Татьяна Глушкова, пока они окончательно не свихнулись на «пятом пункте», – к Слуцкому. И у Самойлова, когда он в Москву из Пярну приезжал, почти всегда можно было встретить и воздушную Олесю Николаеву, и страдальца Мишу Поздняева, и, конечно, Олега Хлебникова[346], в кулак зажимающего свой темперамент. Не обязательно корысти ради шли мы туда, совсем не обязательно. Притягивала магия личности, грел опыт, пока еще не свой.

А вот ходил ли кто-нибудь к Межирову, не знаю. Я о нем, так как-то получилось, развернуто никогда не писал. Мы и знакомы почти что не были. Ну, кивали друг другу при встрече. Пока не столкнулись однажды в сырую зиму на железнодорожном переезде, что в Переделкине. И Александр Петрович вдруг поманил меня к себе. «Я, – говорит, – вас пропустил». Смысл этой фразы стал мне ясен только тогда, когда прозвучало сказанное со вздохом: «Вас, я знаю, Самойлов к себе взял. Он в людях не ошибается. Не то что я…»

И так он это произнес, с такой мукой, что мы, будто по наитию, завернули сначала в пристанционный магазин за бутылочкой, даже, может быть, не помню, за двумя, а затем медленно-медленно пошли к Александру Петровичу на дачу. Эккерман[347] из меня никакой, записей в блокнот не веду, поэтому и разговор наш – хоть по дороге, хоть в мезонине, почти полностью занятом бильярдным столом, хоть на кухне, где Межиров ловко нажарил огромную сковороду картошки, – пересказать сейчас не берусь. Тем более что и ощущение было, будто он не столько интересуется мною, сколько меня прощупывает, можно даже сказать, тестирует.

На «гожусь – не гожусь», а для чего – стало понятно еще через сколько-то там дней, когда Александр Петрович неожиданно завез мне в редакцию «Литературной газеты» несколько машинописных страничек с поэмой «Бормотуха». Вот, говорит, в «Огоньке»[348] готовы вроде бы напечатать, но просят, чтобы был врез. «Не побоитесь?» – и посмотрел испытующе.

Сейчас-то, конечно, о чем угодно можно писать и как угодно, но тогда, ранней зимой 89-го, строки о национализме, лезущем, будто опара из кадки, произвели на меня оглушающее впечатление. И не своими художественными достоинствами, достаточно, мне сейчас кажется, скромными, а какой-то болезненностью, что ли. Страхом – и перед «низами элиты», порождающими этого беса, и (да, да!) перед народом-богоносцем.

Так что несколько абзацев написал я мгновенно. И в печать поэма пошла тоже мгновенно. Мы в «Огоньке», помнится, даже выпили по чуть-чуть на посошок – вместе с тем же Хлебниковым* и Володей Вигилянским[349], ныне отцом Владимиром.

А еще через день или два позвонил следователь. Сказал, что Александр Петрович пропал, и спросил, может ли в этом исчезновении быть повинно общество «Память»[350]. Что я отвечал, сейчас неважно. Важно, что случилось несчастье, ни к каким черносотенцам отношения не имеющее. Но о нем уже столько другими порассказано, что я, пожалуй, прервусь. Скажу лишь, что последняя наша встреча произошла двадцать лет спустя на переделкинском кладбище, где прах Межирова был предан земле.

* * *

Постмодернизм! Хоть имя дико, но…

Мне это слово ласкало слух, наверное, лет десять. И не то чтобы я был его теоретиком, как Миша Эпштейн, или агитатором, горланом, главарем, как Слава Курицын[351]. Но так уж вышло, что я написал о нем, кажется, еще и слова такого не зная, одним из первых в России. Может быть, даже самым первым – в статье «Другая проза», которую «Литературная газета», продолжая играть в Гайд-парк и при развале империи, напечатала 8 февраля 1989 года под конвоем статьи Дмитрия Урнова[352], называвшейся, естественно, «Плохая проза».

Ну, плохая не плохая, а «Пушкинский дом» Андрея Битова, «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева и «Свой круг» Людмилы Петрушевской были к тому времени на Родине уже обнародованы, журнальная публикация «Школы для дураков» Саши Соколова вот-вот должна была появиться, а в путь к читателям тронулись тогда и Юрий Мамлеев, и Татьяна Толстая, и Виктор Ерофеев, и Валерия Нарбикова[353], и иные многие, кто, всяко отбиваясь впоследствии от подозрений в злокозненном «изме», в учебниках литературы и поныне числятся постмодернистами.

Архивами я, так уж получилось, не обзавелся, в библиотеках бываю редко, Интернет до моей «Другой прозы» не снизошел, так что могу теперь вспомнить лишь то, что, говоря о новом литературном явлении, я больше напирал не на поэтику, а на этику, на то, что постмодернизм не только художественно реабилитировал любые отклонения от нормы (например, психической, социальной или нравственной), но и вообще само существование нормы поставил под большой, знаете ли, вопрос.

Мне тогда все это казалось если и не заманчивым, то творчески перспективным, а вот людей с твердыми моральными и эстетическими понятиями интуитивно отталкивало. Поэтому, когда я несколькими месяцами ранее развернул те же соображения в написанном по заказу «Знамени» (да, да, «Знамени») обзоре прозы 1988 года, мой предшественник Владимир Яковлевич Лакшин[354] недрогнувшей рукой вымарал их уже из верстки.

Но сценарий судьбы был составлен так, что в нынешнюю свою редакцию осенью 1989 года я, сменяя Владимира Яковлевича, пришел, в том числе, и с ясной задачей дать шанс всем, кому в большую печать пробиться было трудно, а значит и постмодернистам. Вспомнить, слава богу, есть что: «Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаева и Пустоту» Виктора Пелевина, «Голову Гоголя» и «Эрон» Анатолия Королева, «Урок каллиграфии» Михаила Шишкина, но в целом же… В целом я вам вот что скажу: если дюжинная реалистическая проза плохо переносима, то ординарная постмодернистская непереносима вовсе. И ведь как занозисты они были, как оборачивали всё в свою пользу, лихие постмодернисты 90-х! Говоришь, например, автору: «Что же это вы, батенька, так скучно свой роман начали?» А он в ответ: «Так я ведь и хочу, чтобы читатель первые страниц сто дремал-дремал, а потом как вздрогнул!..» Ты ему: «Я понимаю, конечно, что мерзости жизни в вашей прозе оправданны, но ведь от главы, скажем, шестой читателя и стошнить может». – «Да? – он переспрашивает. – Может? Ну, слава богу, всё у меня, оказывается, получилось, как я и задумывал».

Так что год прошел, другой, третий, и перевели мы господ постмодернистов с режима наибольшего благоприятствования к публикации на общих основаниях. Если хорошо – печатаем. Если так себе – отклоняем. А другая это проза или не другая, пусть ученые люди на своих конференциях разбираются.

* * *

Самый конец 1987-го. Александр Борисович Чаковский доживает в «Литературной газете» последние дни[355]. Виталий Александрович Сырокомский уволен много раньше – без объяснения причин[356]. Новым главным скоро станет Юрий Петрович Воронов[357], но пока все дела ведет Юрий Петрович Изюмов[358], заступивший в редакцию на роль первого зама с высокого поста помощника Виктора Васильевича Гришина.

А на дворе бушует перестройка. И я для новогоднего номера собираю полосу из высказываний писателей о главных событиях миновавшего года. Почти все называют «Детей Арбата» Анатолия Рыбакова. Кто-то статус классического пророчит роману «Белые одежды» Владимира Дудинцева. Не обойдены вниманием и деревенщики – всё, словом, по-«старолитгазетовски»: сбалансированно, но с уклоном в либерально-прогрессистскую сторону.

И тут я с тем же вопросом звоню еще и Давиду Самойловичу Самойлову. «Главное событие? – переспрашивает он. – И коротко? Тогда пишите. – И, будто каждое слово с большой буквы, произносит. – Нобелевская Премия Иосифу Бродскому».

Сейчас-то и я так думаю. Но тогда, признаться, был чуть смущен. Знал, во-первых, по предыдущим разговорам, что стихотворец Самойлов к стихотворцу Бродскому относится, скажем так, не однозначно. Ну и во-вторых, как же «Дети Арбата»?..

Но Давид Самойлович моего смущения не принимает. Так что вот оно – полоса сверстана, все идет с колес. И вдруг тишком, что в «Литературной газете» раньше было не принято, меня в секретариате предупреждают, что Изюмов все антисталинские фиоритуры, за которые я опасался, на полосе оставил и снял только самойловские четыре слова.

Иду к начальству. «Вы, Юрий Петрович, сняли?» – «Я». – «Но почему?!.» И он доверительно-доверительно, как своему, говорит мне: «Ну зачем нам с вами эти жидовские штучки?»

Немая пауза. Я выхожу. Надо бы, конечно, написать для самоуважения, что хлопнул дверью, но нет, не хлопал. Просто понял, что век мой в «Литературной газете» уже измерен. И действительно, меня, «золотое», как тогда выражались, перо, занимать в газете почти перестали. С просьбами не обращались, от моих предложений почти всегда уклонялись. «Почему так?» – мучаю я вопросами Евгения Алексеевича Кривицкого, курировавшего первую, литературную тетрадку. А он, смущаясь, бормочет: «Ну, вы же, Сергей Иванович, так много раньше работали. Теперь передохните немножко. И потом, мы же не возражаем, что вы теперь ярко печатаетесь в „Московских новостях“… И в „Огоньке“…»

Словом, в «Знамя» летом 1989 года я прибыл с положения безработного – вполне прилично оплачиваемого, но безработного.

1989–2000

Быть начальником я никогда не хотел. И счастливо им не был. Пока в июле 1989 года, то есть чуть более двадцати пяти лет назад, Григорий Яковлевич Бакланов не пригласил меня в «Знамя» своим первым заместителем. «Я же беспартийный…»[359] – говорю. «Это моя проблема», – отвечает Григорий Яковлевич. «Не хочу заниматься хозяйством, финансами, кадрами…» – отнекиваюсь я. «И не будете», – отвечает (здесь он ошибся, заниматься пришлось почти сразу же, но в тот июльский день и ему, и мне действительно казалось, что ведать я буду исключительно литературой и журнальной политикой).

Словом, я согласился. И возникла цепочка из трех документов: выписки из решения то ли секретариата ЦК КПСС, то ли Совмина о том, что такого-то рекомендовать, постановления секретариата уже СП СССР о том, что такого-то утвердить, и приказа по издательству ЦК КПСС «Правда»[360] о том, что такого-то назначить (тогда в хозяйственно-бухгалтерском отношении редакция считалась одним из издательских цехов).

Ну и вот, отгулял я недельку в Коктебеле перед началом нового поприща, выхожу на работу. И пошли курьеры, не тридцать пять тысяч, конечно, заноситься не буду, но все же несколько. Один принес именную книжечку на право покупать билеты в театры непосредственно перед самим спектаклем или концертом (пару-тройку раз, грешен, воспользовался, а потом книжечки как-то незаметно исчезли). Другой и третий курьер принесли, и каждый под расписку, еще что, я даже не запомнил. Зато четвертый…

Четвертый ежемесячно привозил «Список книжной экспедиции». Вожделенней этого для читающего человека в те времена не было ничего! Вообразите брошюрку, где обозначены только самые лакомые из выходивших тогда книг – от Цветаевой и Юлиана Семенова до подписки на собрания сочинений. И всех-то дел: обвести искомые кружочками, заплатить какие-то смешные деньги, и в Книжную лавку писателей ходить уже не нужно. Хорошие начальники обычно, сняв сливки сливок, отдавали этот Список подчиненным на поток и разграбление, плохие – жидились.

Я-то, конечно, не жидился, пока не стал постепенно замечать, что и у сотрудников «Знамени» интерес к новым книгам все более и более угасает… А потом и Список пропал, и советских льгот для редакционных администраторов никаких уже не осталось.

* * *

А теперь о «вертушке»[361]. О «Кремлевке». Об АТС-2 – неложном знаке престижа советских начальников (не обязательно чиновников, поскольку волшебные аппараты с золотым гербом СССР и четырехзначным набором были и у руководителей больших театров, вузов, значимых музеев и проч.). Вот именно что у руководителей, хотя и не самых крупных – самым крупным полагался АТС-1, откуда можно было позвонить хоть самому Горбачеву, хоть маршалу Язову На звонки по АТС-2 откликались обычно помощники первых лиц, референты, но и это возможность не маленькая.

Из журнальных редакций такие были, сколько я знаю, только у «Нового мира», «Знамени» и «Октября». Один раз и я вертушкой воспользовался: когда надо было добиться, чтобы апатрида[362] Георгия Владимова, у которого не было ни российского паспорта, ни германского, а только «нансеновский»[363], впустили в Россию – на получение Букеровской премии. Но я не об этом. Я о смешном. И начать здесь следует с того, что раз в месяц фельдкурьер привозил пухленький справочник абонентов этого самого АТС-2, данные в котором оперативно обновлялись: начальники же ведь тоже поднимаются, опускаются по служебной лестнице, меняют свой статус. Мне бы оно и ни к чему, но в первый же день, когда я в справочнике обозначился, мне позвонили трое. Сначала Анатолий Андреевич Ананьев, тогдашний редактор «Октября»[364]. У нас с ним были прекрасные отношения, хотя и не без обоюдной ревнивости, и звал я его, сообразно разнице в возрасте, по имени-отчеству и на вы, а он меня Сергеем, но тоже на вы. Сейчас все было по-другому: «Сергей Иваныч, привет, дорогой: Ну как ты, уже освоился?» И я понял, что партийный этикет обращения по имени-отчеству но на ты не при нас родился и не при нас уйдет. Следующий звонок: «Сережа, привет, это Юра Верченко! Как вы, освоились уже?» Это этикет уже комсомольский, где все на вась-вась, друг с другом по имени, но уважительно на «вы». И наконец позвонил Виталий Александрович Сырокомский, бывший мой царь и бог по «Литературной газете». Он, как и всесильный некогда Верченко, был уже не при больших чинах, но, как и Верченко, «вертушку» сохранил. На ты не переходя на имя без отчества тоже, и вопросы задавал не пустые, а говорил вроде бы по делу… Но дело было не в деле, а в самом ритуале – меня приобщили. К чему? К тому, что уже распалось, рассыпалось в пыль, но мои телефонные собеседники видеть этого не хотели. Значит, и не видели.

* * *

И о моем редакторском дебюте. Август 1989 года, и первой же версткой (именно версткой, а не рукописью), которая ложится на мой стол, оказывается роман Эдуарда Лимонова «У нас была Великая Эпоха». Читаю, раздражаюсь великодержавной риторикой, для «Знамени» удивительной, но… Роман был принят к печати Владимиром Яковлевичем Лакшиным, и нельзя же ведь начинать работу с того, чтобы опротестовывать решения своего уважаемого предшественника. Так что терплю, пока не дохожу до страницы, где рассказывается, как Эдичка ребенком, пока родители гуляли за пиршественным столом, карандашиком дефлорировал своих сверстниц. Я и сейчас бы такого не пропустил, так что взмах шариковой ручкой – и страница вымарана.

Лимонов, это была, кажется, его первая публикация в России, когда я сообщил о своем цензорском вмешательстве, только посмеялся, и я даже не знаю, восстановил ли он эту страницу в книжных изданиях романа. Как бы там ни было, мне не стыдно.

А теперь о том, чего до сих пор стыжусь. Идет несколькими годами позднее большая подборка стихов Льва Лосева, моего, кстати сказать, любимого поэта. Читаю, восхищаюсь, хохочу в тех местах, где и в самом деле особенно смешно, пока не дохожу до стихотворения «ПГД», где описывается круг культовых персонажей революционного Петрограда и есть такие вот строчки:

(Пьяный Блок отдыхал на Кате,

и, достав медальон украдкой,

воздыхал Кузмин, привереда,

над беспомощной русой прядкой

с мускулистой груди правоведа,

а Бурлюк гулял по столице

как утюг, и с брюквой в петлице.)

Блеск, мне кажется. Но! По стране катилась тогда очередная (О, сколько их упало в эту бездну…) волна борьбы с русофобией и амикошонством по отношению к святым для россиян именам. А мы, «Знамя», тут возьмем и подставимся. Так что я дрогнул и стихотворение это снял.

А когда, спустя малое время, опамятовался, выяснилось, что оно уже принято к публикации в другом журнале.

И еще о Лимонове, к прозе которого я всегда, правду сказать, относился с прохладцей. Мастер, безусловно, мастер, особенно в рассказах, но не мое это всё, не исключая даже и роман «Это я, Эдичка», для русской прозы действительно прорывный.

Зато стихи его, преимущественно ранние, я люблю. Поэтому, встретившись с Эдуардом Вениаминовичем в какой-то парижской кафешке, попросил у него для «Знамени» именно их. «Но почему стихи? – удивился он. – Давайте лучше рассказы. Я знаю, чего вы все в Москве боитесь, поэтому отберу для вас те, где меньше мата».

Но я был неуступчив, так что довольно большую подборку мы даже сверстали. И почти напечатали, но тут Лимонов как раз пустился в антиперестроечную риторику, стал присяжным автором «Савраски», как на журналистском жаргоне звалась газета «Советская Россия»[365], и этого Григорий Яковлевич Бакланов, готовый, сдерживая себя, терпеть капризы вкуса у своего первого заместителя, перенести уже не мог. Нет, мол, и не уговаривайте.

Я, впрочем, не уговаривал. А Лимонов, чья публицистика на рубеже 1980–1990 годов была очень даже востребована в коммуно-патриотической прессе, как прозаик в литературных журналах того же спектра все равно не прижился. Станислав Юрьевич Куняев, редактор «Нашего современника», мне даже пожаловался: «Не знаю, что и делать с Эдичкой. Идеологически он абсолютно наш, а эстетически – ну, совсем уж ваш, постмодернист хренов. Может, поделимся – нам вершки, а «Знамени» корешки?»[366]

Не знаю, ей-богу, не знаю, как бы отнесся Эдуард Вениаминович к этой дележке, но она ведь и не состоялась.

* * *

Редакция журнала «Знамя», когда я начал в ней работать, помещалась во дворе, многие помнят, дома по улице 25 октября, ныне Никольской. А жил я, как и сейчас живу, в районе метро «Алексеевская», так что путь мой к троллейбусу, чтобы домой ехать, проходил в аккурат мимо центрального, сейчас бы сказали, офиса КГБ СССР. И не то чтобы я чувствовал за собой какие-то прегрешения, да и власть в конце 80-х была уже слабосильной, но аура места такова, что все равно как-то невольно подбираешься и идти норовишь быстрее.

Мимо одного парадного подъезда, мимо другого…

Но однажды, жарким летом, не помню уже почему, я здание это решил обогнуть с задней стороны. Там двери, конечно, поскромнее, и из них – конец же рабочего дня – стайками выпархивали юные и, мне показалось, прехорошенькие девушки. В легкомысленных сарафанчиках, в брючках в облипочку, хохочущие, радующиеся тому, что служба уже позади, а вечер еще только начинается.

И не все ведь, наверное, следовательницы, не все пыточных дел мастерицы. Стенографистки, скорее всего, секретарши, буфетчицы… Но я представил себе, как в тот же вечер с такой вот кысей познакомится аспирант, допустим, филфака. Начнет охмурять, обхаживать, допытываться, как зовут да где, мол, ты, чудо природы, работаешь. А когда она наконец признается, аспирант наш онемеет.

Я бы, во всяком случае, онемел.

* * *

Поздняя осень 1989-го. Впервые везу группу «Знаменских» авторов, один другого ярче, в город на Неве, тогда еще Ленинград. И сразу же, день только начался, и мы едва успели в гостинице позавтракать, – первое выступление. В питерском клубе писателей, тогда еще живом и мгновенно заполнившемся под завязку. О чем говорили и о чем нас спрашивали, промолчу – каждый, кому за сорок, помнит эйфорию месяцев Первого съезда, а тем, кто моложе, нас все равно не понять.

Имея в виду, что писателям-москвичам недурственно было бы и пообедать, силою прерываю хороший разговор. И тут, слушатели начали уже вставать, в дверях картинно возникает Евгений Александрович Евтушенко – такой, каким мы его знаем и любим. То есть в штанах в цветочек. То есть с галстуком в тонах, не помню уж точно, жовто-блакитных, звездно-полосатых или триколорных. И с огромной бутылью бурбона в руках.

Он специально прилетел на эту встречу из Харькова, откуда был выбран в народные депутаты, и разве мог я не дать ему слова?

И разве мог он, взяв микрофон, выпустить его из рук в течение ближайших двух часов?

Идея пообедать, разумеется, похерена, и мы едем в концертный зал «Октябрьский», где тоже яблоку негде упасть и где я улучил все-таки минутку, чтобы договориться в тамошнем ресторанчике о позднем ужине для гостей-писателей.

Поэтому веду вечер спокойно, давая возможность каждому из своих товарищей высказаться сполна, и только Евгения Александровича придерживаю. «Вы у меня, – говорю, – на финиш». Ему это лестно, наверное, но он все равно нервничает и, не расставаясь с бурбоном, то исчезает надолго, то вновь появляется на сцене.

Наконец и он отговорил, отчитал свое, и я – быстро-быстро – влеку ораторов в ресторанчик. А там уже все подметено и огни уже погашены. «Ужин-то наш где?» – в ярости спрашиваю у испуганной официантки. «Как где? Ваш же товарищ, – и показывает на Евтушенко, – часа два назад привел каких-то людей, и они всё съели».

Евгений Александрович несколько смущен, но именно что несколько. «Здесь, – говорит, – одновременно с нами идет выставка грузинских художников-авангардистов, и не мог же я оставить ребят голодными». Разворачиваюсь к официантке, а она мне: «Давайте, я вам хоть сосисочек наварю?»

И вот, спустя несколько минут, картина кисти не знаю уж кого: мы, опаздывая на «Красную стрелу», бежим к автобусу, а раскаленные сосиски, прожигая целлофановые кульки у нас в руках, падают на мокрый питерский снег.

Вы думаете, на этом все кончилось? Если бы, ибо раз уж нельзя в вагоне поесть, то нужно хотя бы выпить. «Я достану, – берется Евтушенко и идет к проводнице, чтобы тут же сконфуженно вернуться: – Божится, что нету». – «Эх ты, слуга народа, – клянет его Юрий Дмитриевич Черниченко. – Ты бы, прежде чем водку просить, хоть значок депутатский снял бы. Она же тебя за ревизора приняла». Перевешивает свой, тоже депутатский, с лацкана на его изнанку и удаляется в соседний вагон, чтобы вернуться, естественно, с победой. Чем закусим? Провизию ведь никто с собой из Москвы не вез, а в Питере было купить и негде и некогда.

Евгений Александрович запускает руку в свой щегольской саквояж и выуживает оттуда маленькую-маленькую баночку крабов. Очень вкусных, но на восьмерых. И к водке.

Что нас и добило. Хохотали до самого вокзала в Москве, наверное.

* * *

О том, как в советские времена писателям-нонконформистам вручались бутылка белого вина, яблоко и один рубль, именуемые премией Андрея Белого[367] (учреждена, по свидетельству словарей, еще в 1978 году «в условиях культурного подполья»), не мне рассказывать. Я там мед-пиво не пил и даже не знаю, где об этом можно прочесть. Зато хорошо помню, как в 1990-м ходил на торжественную церемонию первого вручения германской Пушкинской премии[368], раньше Букера[369], да и вообще раньше всех возникшей на уже разваливающемся, но недоразваливавшемся еще предпостсоветском пространстве.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Грауэрман – старейший в Москве родильный дом на Большой Молчановке, возникший в начале 1920-х гг. по инициативе врача-гинеколога Григория Грауэрмана. Все здесь было, по советским временам, шикарно – лучшие врачи и медсестры, новые кровати, всегда чистое белье и даже свои телефоны в палате. Поэтому попасть сюда на роды было непросто для тех, кому не посчастливилось обитать в районе Арбата. Среди «звездных детей Грауэрмана» – актеры Андрей Миронов, Александр Ширвиндт, Вера Глаголева, литераторы Булат Окуджава, Кир Булычев, Александр Архангельский, Сергей Гандлевский, Марина Москвина, Олеся Николаева, Лев Рубинштейн, Мариэтта Чудакова. И неудивительно, что появившиеся на свет у Грауэрмана до сих пор воспринимают себя столь же родовитыми, как и потомки тех, кто прибыл в Америку на «Мэйфлауэре». Удивляться можно только тому, что в начале 1990-х роддом был закрыт как нерентабельный.

2

Численник – отрывной календарь, который обычно вешали на стену. На титульной странице каждого листка, помимо даты, указывались обычно время восхода и захода солнца, а также праздники или самое знаменательное событие, связанные с этим днем.

Оборотная сторона была отдана текстам – например, кулинарным рецептам, полезным советам, предельно краткому очерку жизни и творчества того или иного писателя-классика либо же отрывку из его произведения. «Численник… – в комментах к этой новелле ностальгически вспоминает Ольга Пустовалова. – Моя тетка Клавдия Николаевна, что жила в селе Ерофеевке Тамбовской области, заправив печь, всякий раз подходила к стене, где на гвоздике висел численник, отрывала листок, аккуратно клала его в карман фартука – прочитаю на досуге, а затем поворачивалась к жестяным голубым ходикам и подтягивала гирьки… Жизнь продолжалась».

3

Теунов Хачим Исхакович (1912–1983) – кабардинский писатель, автор романа «Род Шогемоковых» и многих других прозаических произведений.

4

Евтушенко Евгений Александрович (1933) – может быть, единственный современный поэт, имя которого вот уже более полувека известно в нашей стране всем и каждому.

5

«Знаниевская» брошюра – спустя годы мне тоже довелось выпустить две такие книжечки: «Чему стихи насучат» (1982) и «Прямая речь» (1988) тиражом, теперь страшно подумать, в 79 890 и в 59 100 экземпляров. Распространялись они по подписке, но и в магазинах были, так что могли, что называется, войти в каждый дом.

6

Красухин Геннадий Григорьевич (1940) – критик поэзии, с 1967 по 1993 год проработавший в «Литературной газете». Ныне он известный пушкинист, доктор филологических наук и профессор.

7

«Ростовчане помнят, кто там жил» – Григорьян Леонид Григорьевич (1929–2010) – по профессии преподаватель латыни в Ростовском медицинском институте, а по призванию и образу жизни поэт, библиофил, переводчик с армянского и французского языков, чья квартира на протяжении нескольких десятилетий была центром неофициальной литературной жизни всего юга России. Здесь принимали А. И. Солженицына, здесь читали стихи и кляли Софью Власьевну, отсюда по всему Ростову расходились книги и, еще больше, ксеро- и фотокопии, машинописные перепечатки того, что считалось (и было) антисоветчиной. На доме, где жил Григорьян, установлена ныне мемориальная доска.

8

Спецхран – особый, закрытый для обычных читателей отдел в каждой крупной советской библиотеке, где хранились книги и журналы, считавшиеся предосудительными: от трудов 3. Фрейда и Фр. Ницше до публикаций современных авторов, ставших диссидентами и/или эмигрантами. Чтобы попасть в спецхран, надо было, как тогда выражались, оформлять доступ, то есть брать у начальства официальное отношение на бланке и с печатью{3}.

9

«Одуванчик» – машинописный литературный журнал, выпускавшийся студентами филологического факультета Ростовского университета в 1968–1969 годах. И вы не поверите, но оказалось, что он был первым самиздатским журналом на Дону.

10

«Свет Октября» – газета, выходившая в Тацинском районе Ростовской области. Здесь, еще у школьника, состоялись мои первые публикации, и здесь же я в должности заведующего отделом промышленности и транспорта отработал полгода по окончании Ростовского университета.

11

Молодежка – в Ростове-на-Дону эта газета местного обкома ВЛКСМ называлась просто и хорошо – «Комсомолец». За полтора года работы в отделе пропаганды (а каком же еще?) этой газеты я напечатал в ней несколько десятков рецензий на книги донских писателей и премьеры ростовских театров.

12

ИМЛИ (Институт мировой литературы имени А. М. Горького) Академии наук – основан в 1932 году.

13

Opus magnum – как сообщает Википедия, это лучшая или, во всяком случае, наиболее амбициозная работа писателя, художника или композитора.

14

Ссыльный – мой отец, как и все железнодорожники, был освобожден от призыва в армию и, не успев эвакуироваться при приближении фашистских войск, несколько недель прятался от них в погребе. Пришли наши и тем, кто продолжал работать и при немцах, дали по 15 лет («Никто из лагерей не вернулся», – повторял отец), а его отправили строить Печорскую железную дорогу. Определен он был в десятники, жил не в лагере, но все-таки при лагере. Так что и родился я, за неимением поблизости других больниц, в лагерном лазарете.

15

Прийма Алексей Константинович (1948) – поэт, сбитый, как сейчас говорят, влет. Его первые стихотворные публикации в «Литературной учебе» и, как ни странно, в «Знамени», пришедшиеся еще на 70-е годы, были расценены официозной критикой как идеологическая диверсия, и Прийма ушел из поэзии, сосредоточившись, уже в 90-е годы, на издании книг, посвященных неопознанным летающим объектам и другим аномальным явлениям.

16

«Дон» – литературный журнал, учрежденный в Ростове-на-Дону еще в 1925 году и с 1957 года выходивший ежемесячно как орган СП РСФСР и Ростовской писательской организации. Вплоть до 1975 года им руководил Михаил Дмитриевич Соколов (1904–1992), автор многоверстного романа «Искры» и человек, может быть, даже не такой уж плохой, но прочитавший за свою жизнь удивительно мало книг. Во всяком случае, у меня сохранилась верстка так и не пошедшей в «Доне» статьи о поэзии, где подле имен Н. Заболоцкого и М. Петровых стоит выразительная пометка красным карандашом «Это кто такие?».

17

Тумасов Борис Евгеньевич (1926) – писатель, автор более 30 книг исторической, по преимуществу, прозы.

18

«Новый мир» – литературный журнал, основанный в 1925 г. и с того самого времени в негласной табели о журнальных рангах считавшийся первым в ряду равных «толстых» ежемесячников страны. «В Литинституте „…и напечататься в „Новом мире“ было, – как вспоминает в комментах Татьяна Набатникова, – целью будущего, сопоставимой с Нобелевской премией». Эта слава стала особенно прочной в годы, когда главным редактором «Нового мира» был А. Т. Твардовский, и неудивительно, что именно на этих страницах десятилетием спустя счел возможным разместить свои творения Л. И. Брежнев{4}. Мем «Фрукт – яблоко, поэт – Пушкин, журнал – „Новый мир“» и сейчас известен всем, кто знает о существовании литературной периодики. Что, вполне понятно, задевает честь и достоинство журнала «Знамя», именно в «Новом мире» видящего своего основного спарринг-партнера и соперника.

19

Малярова Ирина Александровна (1934–2002) – поэт, на третью книгу которой («Свидания», 1970) я и написал свою рецензию.

20

Партхозактив – совещание руководящих работников партийных и советских органов, комсомольских и профсоюзных организаций, государственных учреждений и производственных предприятий, то есть всех тех людей, кто в советские годы входил в районную или городскую элиту.

21

«О разнице между московской литературной жизнью и провинциальной…» – «Коренной москвич никогда не поймет провинциальной среды. Как она любит и как калечит!» – заметил Павел Басинский (П. Басинский. «Московский пленник» – «Октябрь», 1997, № 9).

22

«Юность» – литературный журнал, издающийся с 1955 года и при первом главном редакторе Валентине Катаеве (1955–1961) давший широкую дорогу т. наз. «исповедальной прозе» (А. Гладилин, А. Кузнецов, В. Аксенов и др.) и т. наз. «громкой» или «эстрадной поэзии» (Б. Ахмадулина, Евг. Евтушенко, А. Вознесенский, Р. Рождественский и др.) – В 1992 году редакция журнала раскололась, и часть сотрудников создала «Новую Юность», а другая часть осталась в прежней. Что ни первым, ни вторым на пользу, кажется, не пошло.

23

«Дружба народов» – литературный журнал, выросший в 1955 году из одноименного альманаха, который непериодически издавался еще с 1939 года. И по сей день сохранил верность своей традиционной ориентации на то, что раньше называлось многонациональной советской литературой. Во всяком случае, даже после распада СССР на независимые государства произведения молдавских или грузинских авторов печатаются в переводе именно здесь, а не на страницах, как того следовало вроде бы ожидать, журнала «Иностранная литература».

24

Переделкино – писательский городок в ближнем Подмосковье, куда, наряду с Домом творчества, функционирующим с 1955 года, входят несколько десятков дач, передаваемых писателям в пожизненную аренду. Предпринимавшиеся многократно попытки приватизировать эти дачи успеха никому не принесли – кроме, естественно, Евгения Евтушенко и кроме, разумеется, Юрия Полякова, которые стали полноправными владельцами своих строений.

25

Лимит – норма, в соответствии с которой лицам, имевшим на это право, продавались (или выдавались) товары, бывшие дефицитными.

26

«Вечерний Ростов» – единственная ростовская газета, в которой я, кажется, так ни разу и не напечатался.

27

Паперный Зиновий Самойлович (1919–1996) – доктор филологических наук, профессор, автор содержательных работ об А. П. Чехове и поэтах советской эпохи. Но, как это часто бывает, самыми бессмертными его произведениями стали крылатая фраза «Да здравствует всё то, благодаря чему мы, несмотря ни на что» и ходившая по рукам, а Зиновию Самойловичу стоившая больших неприятностей едкая пародия на роман В. Кочетова «Чего же ты хочешь?».

28

«Молодая гвардия» – старейший в Москве литературный журнал, учрежденный в 1922 году и выходивший до 1990 года как орган ЦК ВЛКСМ. Репутация коммуно-патриотического издания, сформировавшаяся еще при главных редакторах Анатолии Никонове (1964–1970) и Анатолии Иванове (1972–1995), была радикализирована, и в 1990-2000-е годы журнал встал в жесткую оппозицию по отношению к демократическим реформам, понятым как сионистско-атлантическая оккупация России.

29

«Наш современник» – литературный журнал, с самого момента своего возникновения в 1956 году занимавший (и продолжающий занимать) более или менее ярко выраженную «почвенническую» позицию. Но и в истории этого журнала был, правда, кратковременный, период плюрализма – это когда после увольнения А. Т. Твардовского из «Нового мира» в 1971 году многие «староново мирские» авторы перешли не только в «Дружбу народов», но и в «Наш современник», и на страницах издания с отчетливым антисемитским душком читатели с изумлением обнаруживали, например, повесть Фазиля Искандера или рассказы (ушедшего, правда, не из «Нового мира», а из «Знамени») Юрия Казакова. Держался, впрочем, этот плюрализм не долго, совсем не долго…

30

Глушкова Татьяна Михайловна (1939–2001) – поэт, эссеист. Она училась в Литературном институте в семинаре И. Сельвинского и в 1960-1970-е годы была обласкана вниманием П. Антокольского, С. Липкина, А. Межирова, Е. Рейна, других поэтов т. наз. либерального направления, но уже в конце 1970-х годов резко сдвинулась, не избегнув и юдофобии, в лагерь русских националистов, а затем, уже в 1990-е, и в этом лагере вступила в жесткую конфронтацию с И. Шафаревичем, В. Солоухиным, В. Кожиновым, Ст. Куняевым, В. Распутиным, уча их Родину любить и называя даже этих демонстративных патриотов «авторитетами измены». Ясное представление о воззрениях Т. Глушковой и об эволюции этих воззрений дает ее переписка со Станиславом Куняевым (см. С. Куняев Мои печальные победы, с. 407–529).

31

«Знамя» – литературный журнал, созданный в 1931 году как журнал для военных писателей и военных читателей, и первые 50 лет своей истории имевший (не вполне справедливую) репутацию издания респектабельного, но неимоверно скучного и, уж во всяком случае, официозного. «Нынешнему читателю, – вспоминает Ирина Янская, работавшая в редакции в 1970-е годы, – нипочем не вообразить уровень „Знамени“ тех лет – с его бесконечной и безразмерной «секретарской прозой» (…), с его бездарно-верноподданнической критикой, уныло-холуйской публицистикой. (…) Стихи „Знамя“, как правило, печатало только плохие или очень плохие»{5} («Новое «Знамя», с. 93).

32

Стариков Дмитрий Викторович (1931–1979) – критик, чьи эстетические воззрения неизменно отличались, как тогда говорили, не только повышенной «железобетонностью», но и особой демагогичностью. «Неглупый и небесталанный литератор, – говорит о нем Ирина Янская, – Дима Стариков успел написать столько гнусностей, что хватило бы на дюжину его единомышленников» («Новое «Знамя», там же){6}.

33

Поделков Сергей Александрович (1912–2001) – поэт, для стихов которого, как указывает Википедия, «характерны чувство современности, красочность поэтического языка».

34

Сотый на Горького – книжный магазин «Москва» на нынешней Тверской улице, называвшийся тогда магазином № 100.

35

«Молот» – газета Ростовского обкома КПСС, фундаментально скучная, как это и было предусмотрено для официальных изданий канонами партийно-советской печати.

36

Обком партии, обком комсомола – самое большое местное начальство, различавшееся тем, что у партийцев действительно была власть, зато у комсомольских вожаков была инициатива. И показательно, что, когда условия игры в стране переменились, лишь малая часть работников обкомов, горкомов и райкомов КПСС сумела конвертировать власть в деньги, в то время как из функционеров ВЛКСМ вышли самые крутые олигархи всех размеров.

37

Черные шары – так при защите диссертации называют голоса членов специализированного совета, поданные против присуждения соискателю ученой степени.

38

ПМЖ (постоянное место жительства) – документально оформленное право и возможность жить в выбранной стране (или городе) без необходимости периодически переоформлять разрешение на пребывание.

39

ЦГАЛИ – Центральный (ныне Российский) государственный архив литературы и искусства, такое же, как и 3-й зал Ленинской библиотеки, место встречи соискателей ученой кандидатской степени.

40

Ленинка – Российская государственная библиотека (РГБ). Основанная еще в 1862 году в составе московского публичного Румянцевского музея, она с 1924 года носила имя В. И. Ленина, но в 1991 году это имя утратила. Тогда как станция метро, выводящая к Воздвиженке, по-прежнему зовется «Библиотекой имени Ленина», и этот диссонанс многое объясняет в общественной жизни и общественном сознании современной России.

41

Пушкинский дом – Институт русской литературы (ИРЛИ РАН), созданный в С.-Петербурге еще в 1905 году.

42

Артановский Сергей Николаевич (1932) – доктор философских наук, профессор С.-Петербургского гос. университета культуры и искусств.

43

«Эрика» – малогабаритная, производства ГДР пишущая машинка, которая в Советском Союзе во второй половине 1960-х пришла на смену тяжеловесным (и тоже, разумеется, импортным) «Оптимам» и «Континенталям». В свободной продаже почти не появлялась, была страшным дефицитом, и мне, например, «Эрику» еще в редакцию газеты «Свет Октября» привезли прямиком из Москвы, с распродажи на очередном съезде Союза журналистов СССР. Но, как бы то ни было, «Эриками», которых обессмертил своей песней Александр Галич, в свой срок обзавелись почти все желающие, что резко увеличило оборот самиздата в России.

44

«Эрика» берет четыре копии…» – строка из песни «Мы не хуже Горация», в 1966 году написанной Александром Аркадьевичем Галичем (Гинзбургом) (1918–1977). Чрезвычайно успешный в молодости драматург и киносценарист, Галич с конца 50-х годов начинает писать песни, исполняя их под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Его известность в интеллигентских кругах, безусловно, соперничала со всенародной популярностью Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого.

45

Самиздат – как особое социокультурное явление, он характерен, видимо, не только для Советского Союза, но и для любой страны, где государственная власть присваивает себе монополию на изготовление и распространение словесной продукции. Нарушение этой монополии как частными лицами внутри страны, так и зарубежными организациями, разумеется, государством же пресекается и карается. Даже сейчас, когда и предварительная цензура вроде бы отменена, и Всемирная паутина доступна каждому, можно схлопотать срок, например, за репост сообщения в социальных сетях, если власть усмотрит в этом сообщении признаки преступления, подпадающего под соответствующую статью Уголовного кодекса.

46

Первый отдел – структурное подразделение, существовавшее в каждой организации, чья деятельность была хотя бы в самой малой степени связана с режимом секретности или зарубежными контактами. В обязанности первого отдела входили контроль за доступом к секретной информации и секретным делопроизводством, обеспечение сохранности документов, содержащих в себе государственные и военные тайны, надзор за использованием пишущих машинок и других копировальных аппаратов. Этот же отдел давал разрешение на поездки за границу, на зарубежные публикации и вообще всякие контакты с иностранцами. Здесь хранилась информация о сотрудниках предприятия или организации, включая сведения о их политических взглядах, моральном облике и допуске к документам с грифом «секретно» или «для служебного пользования». О первых отделах, которые напрямую подчинялись органам государственной безопасности, рассказывают ужасы, но в «Литературной газете», их функции выполнял отдел кадров во главе с милейшей Г. В. Сухаревой, ни разу, кажется, не причинившей вреда ни одному из сотрудников первой тетрадки.

47

Распространение сведений, порочащих и т. п. – согласно статье 190-1 Уголовного кодекса РСФСР, действовавшей с 1966 по 1989 год, «систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания» наказывалось лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до одного года, или штрафом до ста рублей. А если означенные действия приравнивались к антисоветской агитации и пропаганде, проводимым в целях подрыва или ослабления советской власти, то в ход могла пойти и статья 70, угрожавшая лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет или ссылкой на срок от двух до пяти лет.

48

Фарцовка – колыбелью этого явления, широко распространенного в Москве, Ленинграде, портовых городах и туристических центрах СССР, принято считать VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года, когда оказалось, что у заезжих иностранцев можно покупать или выменивать вещи и продукты питания, которые у простого гражданина в нашей стране не было никакой возможности приобрести легально. В 1970-1980-е годы, когда железный занавес стал более проницаемым, к фарцовщикам прибавились обычные спекулянты, перекупавшие дефицитные товары иностранного производства у людей, имевших возможность выезжать за границу или пользоваться услугами специализированных магазинов «Березка», где иностранцы за свои покупки расплачивались валютой, а советские граждане сертификатами или позднее чеками Внешторгбанка и Внешпосылторга.

49

Валютные операции – иметь, как тогда говорили, на руках зарубежную валюту было строжайше запрещено, и людям, выезжавшим за границу, ее обычно выдавали, вместе с зарубежным паспортом, либо поздним вечером перед утренним рейсом, либо непосредственно в аэропорту или на вокзале. Оборотистых людей (см., например, роман М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита») между тем хватало, и для их острастки в 1961 году был принят указ «Об усилении уголовной ответственности за нарушение правил валютных операций». Дело валютчиков Я. Рокотова, В. Файбишенко и Д. Яковлева, уже отбывавших к этому времени восьмилетний срок наказания, было по настоянию Н. С. Хрущева спешно пересмотрено, а сами они расстреляны. Чего, действительно, не случалось ни с одним антисоветчиком в послесталинскую эпоху.

50

Стучать – доносить властям о предосудительном, с советской точки зрения, поведении и образе мысли. Стукачество подразделялось на бытовое (скажем, жена отправляла в партком жалобу на неверного супруга), служебное (ну, это понятно – доносы по начальству) и политическое (когда доброжелатели обращались непосредственно в органы государственной безопасности). Вот последних-то доброжелателей, как правило, и называли стукачами, имея в виду не столько тех, кто был движим бескорыстным энтузиазмом и действовал обычно анонимно, сколько тех, кто в итоге вербовки давал соответствующую подписку о сотрудничестве и доносительствовал, что называется, на постоянной основе. Без обсуждения, хотя, впрочем, небезосновательно предполагалось, что такие сексоты (секретные сотрудники) были в каждой, например, студенческой группе.

51

«Я в слушок о их причастности (…) тоже верил» – «Сейчас, – говорит Наталья Иванова, – даже и не думают о том, как это подозрение могло сломать жизнь. Сейчас это – тьфу, ничего, вынужденное сотрудничество, а порой и доблесть. А тогда, в несвободные годы, подозрение на контакт с органами – позор и приговор» (Н. Иванова, «Знамя», 2015, № 3, с. 21).

52

ГБ КГБ – эти аббревиатуры, официально расшифровывавшиеся как Комитет государственной безопасности СССР, проходили в приватных разговорах как комитет глубинного бурения или контора. На манер того, как советская власть в тех же разговорах именовалась Софьей Власьевной.

53

Дубулты – писательский Дом творчества на Рижском взморье, открытый еще в 1946 году. Став в 1991 году собственностью Литфонда Латвии, он стал переходить из рук в руки и теперь бесповоротно продан. Писателям остался только один двухэтажный коттедж на пятачке огромного некогда парка.

54

Раппопорт Евгений Григорьевич (1934–1977) – критик, литературовед, автор нескольких книг, изданных в Иркутске. Был рыж, бородат и неизменно ироничен, как это и подобало сибиряку-шестидесятнику.

55

Поварцов Сергей Николаевич (1944–2015) – доктор филологических наук, профессор Краснодарского университета, ярко дебютировавший статьей о творчестве Д. С. Мережковского в журнале «Вопросы литературы». В его послужном списке выделяются глубокие исследования жизненного и творческого пути И. Э. Бабеля и Л. И. Мартынова.

56

Курбатов Валентин Яковлевич (1939) – автор сотен литературно-критических и искусствоведческих работ, едва ли не единственный в нашем поколении критик, пытающийся, по его собственному признанию, «примирить в себе родное, коренное, генетически присущее душе – и чужое, тонкое, отвлеченное» («Москва», 1996, № 7), т. е. православную почвенность и рафинированную западную культуру. Надо полагать, что именно это принесло ему не только Пушкинскую, Толстовскую и Горьковскую литературные награды, но и Патриаршую премию (2014).

57

Шагинян Мариэтта Сергеевна (1888–1982) – может быть, самая титулованная из русских советских писательниц: Герой Социалистического Труда, лауреат Сталинской премии 3-й степени за книгу очерков «Путешествие по Советской Армении» и Ленинской премии за тетралогию «Семья Ульяновых». Прославилась тем, что обнаружила сначала калмыцкие, а затем и еврейские корни в родословии В. И. Ульянова (Ленина). На людях появлялась со слуховым аппаратом, который отключала, когда очередной оратор или собеседник казались ей неинтересными. Теперь ее книги забылись, а имя осталось – вместе с посвященной ей эпиграммой М. А. Дудина: «Железная старуха товарищ Шагинян. Искусственное ухо рабочих и крестьян».

58

Боровиков Сергей Григорьевич (1947) – критик, чья жизнь тесно связана с журналом «Волга»: он пришел сюда еще корректором, а годы спустя, уже в роли главного редактора, превратил заурядный журнал в безусловно лучшее провинциальное литературное издание России. Что и было отмечено премией Малый Букер за 1994 год.

59

Бердинских Виктор Аркадьевич (1946) – доктор исторических наук, профессор Вятского гуманитарного университета. Из критики он, впрочем, давно ушел – к фундаментальным занятиям историей крестьянской цивилизации в России и историей Вятского края.

60

Филатов Сергей Александрович (1936) – в молодости технарь, лауреат, шутка сказать, Государственной премии СССР («за разработку и внедрение ресурсосберегающего совмещенного процесса непрерывного литья и прокатки сталей и сплавов»), в зрелые годы народный депутат, а затем руководитель администрации Президента Российской Федерации. Ныне же – глава Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ, инициатор и организатор Форумов молодых писателей России, что уже пятнадцать лет собираются в одном из подмосковных санаториев.

61

Ширяев Василий Михайлович (1978) – литературный критик, живущий на Камчатке в поселке Вулканный и рассылающий оттуда свои экстравагантные эссе по редакциям московских и екатеринбургских изданий.

62

Скворцов Артем Эдуардович (1975) – поэт, литературовед, доктор филологических наук, профессор Приволжского федерального университета (Казань), автор книг «Игра в современной русской поэзии» (2005) и «Самосуд неожиданной зрелости: Творчество Сергея Гандлевского в контексте русской поэтической традиции» (2013).

63

«Попуган» – неформальный творческий союз критиков Елены Погорелой (По), Валерии Пустовой (Пу) и Алисы Ганиевой (Ган), возникший на одном из Форумов молодых писателей России в Липках.

64

Форум молодых писателей России, Липки – ежегодные семинары-совещания, которые, начиная с 2001 года, ежегодно организует и проводит Фонд социально-экономических и интеллектуальных программ, более известный как Фонд Сергея Филатова, при поддержке ведущих литературных журналов Москвы и С.-Петербурга. Время проведения этих встреч – октябрь. Традиционное место проведения – подмосковный пансионат «Липки», так что, когда в 2014 году форум был проведен в пансионате «Звенигородский», он сразу же получил название Не-Липки.

65

«Железный поток» – этот роман Александра Серафимовича (Александра Серафимовича Попова) (1863–1949), написанный еще в 1924 году, считался эталонным произведением литературы социалистического реализма. Читают ли его сегодня, сказать не решусь, но то, что по улице Серафимовича в Переделкине до сих пор гуляют писатели и их потенциальные читатели, бесспорно, как бесспорно и то, что в Доме творчества имени Серафимовича «Малеевка» писатели больше не живут.

66

Леонов Леонид Максимович (1899–1994) – писатель, лауреат Сталинской (1943), Ленинской (1957) и Государственной (1977) премий, Герой Социалистического Труда (1967), академик Академии наук СССР (1972). Рассматривался официальной критикой как неоспоримый классик литературы социалистического реализма, своего рода «советский писатель № 2» (после, разумеется, М. А. Шолохова, которому была отведена все-таки самая высшая ступенька на литературном пьедестале). Попытки вернуть читательское внимание к этой фигуре, предпринимаемые как литераторами коммуно-патриотического лагеря, так и писателями нового поколения (прежде всего Д. Быковым и З. Прилепиным), успехом пока, кажется, не увенчались.

67

Катаев Валентин Петрович (1897–1986) – писатель, за участие в Первой мировой войне награжденный двумя Георгиевскими крестами и орденом святой Анны IV степени, лауреат Сталинской премии 2-й степени за повесть «Сын полка» (1946), Герой Социалистического Труда (1974). Отношение современников к Катаеву, мягко говоря, не однозначно, но несомненно, что он был и прозаиком замечательного дарования, что особенно наглядно проявили повести «Святой колодец» (1966), «Трава забвения» (1967), «Алмазный мой венец» (1978), «Уже написан Вертер» (1979), и замечательным главным редактором в начальную пору журнала «Юность» (1955–1961). «Я не знал, – вспоминает Евгений Евтушенко, – ни одного другого главного редактора, который был не только сам знаменит, но так обожал делать знаменитыми других. Катаев был крестным отцом всех шестидесятников».

68

«Boт вы сегодня лучше всех пишете на русском языке» – похоже, что эту мысль раньше всех высказал Юрий Олеша, чья «Книга прощаний» пестрит фразами вроде «Катаев, кажется, пишет сейчас лучше всех», «Катаев пишет лучше меня». И, видимо, поэтому, Валентин Петрович, чуть кокетничая, чуть всерьез, бросил: «Так как в настоящее время все пишут очень хорошо, то нужно писать плохо, как можно хуже…» – и придумал «мовизм» (от франц. «mauvais» – плохой).

69

Набоков Владимир Владимирович (1899–1977) – писатель, ни одной книги которого при его жизни не было опубликовано в советской России, но известный абсолютно всем, кого достигал поток сам- и тамиздата. Ко мне он сначала пришел «Лолитой», и я помню, что читал с жадным, понятное дело, интересом, но все никак не мог понять, почему именно Набоков считается гением русской прозы. А вот когда мне открылись «Подвиг», «Дар», «Другие берега» – всё срослось. Так что и теперь «русский» Набоков, то есть написанный по-русски и о русском, мне ближе англоязычного.

70

Сталинские премии – присуждались как наивысшие награды СССР в области науки, техники, литературы и искусства, а также коренного усовершенствования методов производственной работы, в 1941–1952 году. Были предусмотрены три степени, лауреаты которых получали диплом, нагрудный знак и деньги: 100 000 рублей (1-я степень), 50 000 рублей (2-я степень). С 1948 года присуждалась также премия 3-й степени в размере 25 000 рублей. Наряду с бессчетным множеством забытых ныне авторов, премиями среди русских писателей были также отмечены Алексей Толстой (1941, 1943, 1946), Сергей Сергеев-Ценский (1941), Михаил Шолохов (1941), Алексей Новиков-Прибой (1941), Николай Асеев (1941), Василий Лебедев-Кумач (1941), Сергей Михалков (1941, 1942, 1950), Александр Твардовский (1941, 1946, 1947), Константин Тренев (1941), Николай Погодин (1941), Константин Симонов (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950), Илья Эренбург (1942), Самуил Маршак (1942, 1946, 1949, 1951), Василий Ян (1942), Вера Панова (1947, 1948, 1950), Николай Тихонов (1942, 1949, 1952), Павел Бажов (1943), Михаил Исаковский (1943, 1949), Маргарита Алигер (1943), Леонид Леонов (1943), Викентий Вересаев (1943), Александр Серафимович (1943), Вячеслав Шишков (1946), Вениамин Каверин (1946), Алексей Сурков (1946, 1951), Михаил Лозинский (1946), Павел Антокольский (1946), Александр Прокофьев (1946), Александр Фадеев (1946), Валентин Катаев (1946), Вера Инбер (1946), Борис Лавренев (1946, 1950), Виктор Некрасов (1947), Борис Полевой (1947, 1949), Эммануил Казакевич (1948, 1950), Константин Федин (1949), Михаил Луконин (1949), Александр Яшин (1950), Агния Барто (1950), Всеволод Вишневский (1950), Сергей Макашин (1950), Анатолий Рыбаков (1951), Лев Кассиль (1951), Юрий Трифонов (1951), Мариэтта Шагинян (1951), Ольга Берггольц (1951), Семен Кирсанов (1951), Дмитрий Благой (1951), Николай Задорнов (1952), Николай Носов (1952). Когда в 1967 году была учреждена Государственная премия СССР, к ее лауреатам были приравнены и лауреаты Сталинской с выдачей соответствующих дипломов и медалей. Да и сама Сталинская премия с тех пор в печати эвфемистически именовалась Государственной.

71

Панков Виктор Ксенофонтович (1920–1975) – доктор филологических наук, все книги и литературно-критические статьи которого как-то сами собой стерлись из памяти. Отец моего товарища – критика Александра Панкова (1947–1996).

72

Бровман Григорий Абрамович (1907–1984) – один из наиболее ортодоксальных советских литературных критиков, вошедший в историю как суровый обличитель А. Солженицына, К. Воробьева, А. Яшина, В. Астафьева, В. Лихоносова.

73

Озеров Виталий Михайлович (1917–2007) – ифлиец, а впоследствии доктор филологических наук, главный редактор журнала «Вопросы литературы» (1959–1979), секретарь правления Союза писателей СССР по, условно говоря, идеологии (1967–1986). Как критик был правоверен и духоподъемен до зевоты – см. такие основополагающие труды, как «Образ коммуниста в литературе», «Тревоги мира и сердце писателя», «Коммунист наших дней в жизни и литературе», по достоинству отмеченные и академической Добролюбовской премией, и Государственной премией СССР. Зато как редактор Виталий Михайлович оставил о себе добрую память – с его благоволения и под его защитой авторы «Воплей» могли (хотя бы порою) позволить себе куда большее свободомыслие, чем в других подцензурных журналах.

74

Анджапаридзе Георгий Андреевич (1943–2005) – литературный критик, знаток западных детективов и вообще зарубежной массовой культуры. Досадный инцидент, когда он, выполняя обязанности «сопровождающего», действительно в лондонском стрип-клубе упустил вознамерившегося сбежать писателя Анатолия Кузнецова, другому наверняка стоил бы карьеры. Но с Георгия Андреевича или с Гоги, как его все звали, взятки были гладки, так что он, по свидетельству Натальи Трауберг, «быстро пошел по ступеням издательств. Едва перевалив за 30, стал главным редактором «Радуги»; в сорок с небольшим – директором «Художественной литературы». В рынок, впрочем, Анджапаридзе так и не вписался, прославленное издательство спасти не сумел и в последние годы своей жизни был известен лишь как то ли редактор, то ли соавтор, то ли подлинный автор боевиков про Бешеного, выпускавшихся издательством «Вагриус» под брендом «Виктор Доценко».

75

Кузнецов Анатолий Васильевич (1929–1979) – писатель, памятный мне, прежде всего, тем, что выпускное сочинение «Молодой герой советской литературы» я писал в школе по его «Продолжению легенды», равно как по «Хронике времен Виктора Подгурского» Анатолия Гладилина и «Звездному билету» Василия Аксенова. 24 июля 1969 года Кузнецов выехал в так называемую творческую командировку в Лондон с целью сбора материалов для книги о II съезде РСДРП, однако уже 30 июля обратился к правительству Великобритании с просьбой о предоставлении ему политического убежища. Сенсационным стало признание Кузнецова в том, что он, добиваясь разрешения на поездку в Англию, за полгода до этого стал агентом-провокатором КГБ и доносил на знакомых ему писателей, в частности на Евгения Евтушенко.

76

Машовец Николай Петрович (1947–2008) – литературный критик, многим памятный лишь тем, что это именно он в «литга-зетовской» статье назвал сказочного Чебурашку «космополитом» («Кто усыновит Чебурашку?», 4.11.1981). Что, по иронии судьбы, видимо, и предопределило его дальнейший, уже перестроечный и постперестроечный путь – к бизнесу, основанному на издании бесчисленных сказочных газет, журналов и сборников.

77

«Литературная учеба» – журнал, созданный в 1930 году Максимом Горьким, закрытый в связи с началом войны и возобновленный в 1977 году в соответствии с постановлением ЦК КПСС «О работе с творческой молодежью». Входит сейчас, наряду с издательством и книжным магазином, в состав одноименного издательского дома.

78

«Молодая гвардия» – старейшее из ныне существующих российских издательств. Основанное в 1922 году, оно на протяжении десятилетий действовало как центральное издательство ЦК ВЛКСМ, где, помимо книг всего тематического спектра, выходили газета «Пионерская правда», журналы «Молодой коммунист», «Молодая гвардия», «Вокруг света», «Техника молодежи» и др. Акционировавшись в 1992 году и потеряв при этом значительную часть своего имущества, издательство известно сегодня, прежде всего, книжной серией «Жизнь замечательных людей».

79

Братская ГЭС – эта гидроэлектростанция, строившаяся на Ангаре с 1954 по 1967 год, в течение нескольких десятилетий воспринималась общественным сознанием и как символ технического могущества Советского Союза, разогревающий патриотические чувства, и как один из знаков не только комсомольской романтики, но и того, что в историю страны вошло под именем «оттепели». Возможно, это произошло в силу удивительно удачного названия, а возможно и благодаря популярной поэме Евгения Евтушенко «Братская ГЭС» (1965) и еще более популярным песням Александры Пахмутовой.

80

Ванга (Гуштерова Вангелия Пандева) (1911–1996) – болгарская ясновидящая и предсказательница, настолько популярная в нашей стране, что в нынешней русской церковной и околоцерковной среде появилось даже слово «ванговать», т. е. прорицать, не получив на это особого благословения.

81

Мартин Иден – герой одноименного романа (1909) Джека Лондона, рассказывающего о трагической (и типичной в своем трагизме) судьбе молодого писателя.

82

«Звезда» – один из старейших литературных журналов России, издающийся с 1921 года.

83

Браун Николай Леопольдович (1900–1975) – русский поэт, который начал свой творческий путь в литературном кружке, боготворившем Н. Гумилева, а в последующие десятилетия писал достаточно тусклые, нормативно патетические стихи. С версификационной точки зрения вполне, впрочем, доброкачественные.

84

«Паровоз» – стихотворение, которое подтверждало, что вы стоите на правильной, советской позиции, а не принадлежите к какой-нибудь – избави Бог – пятой колонне. Тут тоже, конечно, была эволюция. В 40-е (см. «Разведчиков грядущего» Евтушенко) было не обойтись без Сталина. В 60-е очень желателен был Ленин, и даже Арсений Александрович Тарковский оскоромился в одной из первых публикаций. В 70-е хватало революции или чего-нибудь про домны и комбайны. А в 80-е, почему режим и считался бархатным, достаточно было какого-нибудь среднерусского пейзажа в стихах или слова «Сибирь» в рифменной позиции.

85

Дымшиц Александр Львович (1910–1975) – литературовед со сложной биографией и неоднозначной, как обычно выражаются, репутацией. Став в возрасте 30 лет заместителем директора Института русской литературы (Пушкинский дом) по научной работе, он в марте 1941 года попытался защитить докторскую диссертацию по теме «Основные этапы идейно-творческой эволюции В. В. Маяковского», но защита была с треском провалена благодаря усилиям его официальных оппонентов – Б. М. Эйхенбаума, Г. А. Гуковского и В. В. Гиппиуса. Затем война, после которой подполковник А. Л. Дымшиц в течение четырех лет возглавлял отдел культуры Советской военной администрации в Берлине, немало, по многочисленным свидетельствам, сделав доброго для деятелей немецкой литературы и театра. Вернувшись на родину, он стал германистом, получив, впрочем, докторскую степень лишь в 1966 году, и то по «совокупности работ», что не мешало ему занимать одну руководящую должность за другой, и к описываемому здесь событию он был заместителем директора Института мировой литературы АН СССР. Ныне этот, как его назвала Е. Д. Толстая, «знаменитый литературный консерватор, несгибаемый сталинист, бескомпромиссный противник модернизма и присяжный литературовед советского официоза» («НЛО», 2008, № 91) забыт напрочь. Если что и вспоминают, то его вступительную статью к однотомнику стихов О. Мандельштама в серии «Библиотека поэта», по одним оценкам, позорную, а по другим, именно своей железобетонностью сделавшую это издание вообще возможным{7}.

86

Петелин Георгий Сергеевич (1913–1985) – кандидат филологических наук, доцент, заведующий кафедрой зарубежной литературы Ростовского университета.

87

Сучков Борис Леонтьевич (1917–1974) – литературовед, специализировавшийся, по преимуществу, на западноевропейской литературе XX века. В 25-летнем возрасте возглавил журнал «Интернациональная литература», работал в Управлении пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), руководил Издательством иностранной литературы. В конце 1940-х, как и многие тогда, попал в лагеря, но вскоре после освобождения в 1955 году вернул себе командные позиции в советском истеблишменте: заместитель главного редактора журнала «Знамя» (1956–1967), заведующий кафедрой Академии общественных наук при ЦК КПСС (с 1964) и, наконец, директор ИМЛИ имени Горького (1968–1974).

88

«Как Щеголеву, выходить замуж за Пушкина?» – Щеголев Павел Елисеевич (1877–1931), автор книги «Дуэль и смерть Пушкина» (1916), о которой Борис Пастернак в автобиографическом очерке «Люди и положения» отозвался так: «Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щеголеве и позднейшем пушкиноведении, и все было бы в порядке. Он дожил бы до наших дней, присочинил бы несколько продолжений к «Онегину» и написал бы пять «Полтав» вместо одной. А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне».

89

Деррида Жак (1930–2004) – французский философ и теоретик литературы, введший в научный оборот понятие деконструкции. В 1980-1990-х годов его идеи были необыкновенно популярны среди российских гуманитариев, называвших себя уже не интеллигентами, но интеллектуалами. Однако заслуживает внимания и мнение, высказанное философом Владимиром Бибихиным в письме Ольге Седаковой от 11 июля 1994 года: «То, что делает Деррида, похоже, в очень цивилизованной форме, на приемы Жириновского. (…) Конечно, я говорю, Деррида задевает цивилизованно, но разница между дать и взять остается: его модная яркость берет внимание, не дарит» (http://gefter.ru/archive/13476).

90

Лакан Жан Мари Эмиль (1901–1981) – французский философ, психоаналитик и культуролог, чьи труды нередко оценивались европейскими критиками как «бессвязная система псевдонаучной тарабарщины».

91

Бодрийяр Жан (1929–2007) – французский социолог и теоретик культуры, создатель учения о гиперреальности и симулякрах.

92

«Труды по знаковым системам» – научный журнал по семиотике, выпускаемый издательством Тартуского университета с 1964 года. Сначала издавался на русском, а с 1998 года выходит на английском языке как «Sign Systems Studies».

93

«Написал тоже по-птичьи…» – традиция называть профессиональный жаргон ученых-гуманитариев «птичьим языком» восходит к «Былому и думам» А. И. Герцена, где в седьмой главе первого тома поминается некто Д. М. Перевощиков (1788–1880) – профессор астрономии Петербургского университета. «В 1844 г., – рассказывает А. Герцен, – встретился я с Перевощиковым и сидел возле него за обедом. Под конец он не выдержал и сказал: – Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства-с помешали-с вам заниматься делом-с, – у вас прекрасные были-с способности-с. – Да ведь не всем же, – говорил я ему, – за вами на небо лезть. Мы здесь займемся, на земле, кой-чем. – Помилуйте-с, как же это-с – с можно-с! Какое-с занятие-с – Гегелева-с философия-с! Ваши статьи-с читал-с: понимать-с нельзя-с, птичий язык-с. Какое-с это дело-с! Нет-с!»

94

«Да говори просто…» – помета А. С. Пушкина на полях статьи П. А. Вяземского «О жизни и сочинениях Озерова».

95

Тименчик Роман Давыдович (1945) – филолог, исследователь русской литературы XIX–XX веков. В 1968–1991 годах работал завлитом Молодежного театра Латвии. С тех пор продолжает свою научную и педагогическую деятельность в Иерусалиме.

96

Ломунов Константин Николаевич (1911–1998) – доктор филологических наук, профессор, автор ряда книг о жизни и творчестве Л. Н. Толстого.

97

Пигарев Кирилл Васильевич (1911–1984) – доктор филологических наук, профессор, правнук Ф. И. Тютчева и многолетний директор музея-заповедника «Мураново» (1949–1980). Его книги посвящены А. В. Суворову, К. Ф. Рылееву, Д. И. Фонвизину и, разумеется, Ф. И. Тютчеву.

98

Фохт Ульрих Рихардович (1902–1979) – доктор филологических наук, профессор, автор книг о русской литературе XIX века. По свидетельству Б. Ф. Егорова, «Ученик В. Ф. Переверзева, Фохт в молодые годы отдал дань вульгарному социологизму, потом выкарабкивался из жестких схем, но некоторая концептуальная схематичность осталась у него навсегда», поэтому «интереснее, чем в печатных трудах (…) Ульрих Рихардович раскрывался в устных разговорах». Возможно, но со мною Фохт таких разговоров не вел, так что и вспомнить мне о нем почти нечего.

99

Опульская (Громова-Опульская) Лидия Дмитриевна (1925–2003) – доктор филологических наук, член-корреспондент РАН, ставшая после смерти К. Н. Ломунова заведующей Отделом русской классической литературы НМЛ И. Начиная со студенческих лет занималась изучением жизни и творчества Л. Н. Толстого.

100

Гришунин Андрей Леопольдович (1921–2006) – текстолог, доктор филологических наук. Участвовал в подготовке к изданию академических собраний сочинений А. Герцена, И. Тургенева, Н. Некрасова, А. Грибоедова, А. Чехова, А. Блока, был составителем и ответственным редактором десятков изданий в серии «Литературные памятники».

101

Гуральник Уран Абрамович (1921–1989) – доктор филологических наук, историк русской литературы XIX века, вел раздел истории литературы в журнале «Вопросы литературы», но при этом еще и печатался со стихами и прозой на идиш в журнале «Советиш Геймланд». Как вспомнил Александр Архангельский в комментах к этой новелле, «Уран Абрамыч отличался не столько литературоведческими взглядами, сколько невероятным румыно-еврейским акцентом и веселым скепсисом».

102

Николаев Петр Алексеевич (1924–2007) – доктор филологических наук, профессор, член-корреспондент АН СССР, автор книг об эстетическом наследии Г. В. Плеханова и методологии советского литературоведения и, видимо, один из самых выездных научных сотрудников ИМЛИ. Во всяком случае, не было ни одного заседания в институте, где он не рассказывал бы об успехе своих лекций в США, Великобритании и других экзотических (тогда) странах. Лектор, наверное, и в самом деле был неплохой: запомнилось, как его жена, чиновница Госкомиздата, говорила мне, совсем еще не приученному к публичным выступлениям: «А вы у Петра Алексеевича учитесь. Его ночью можно разбудить, и он сразу начнет лекцию читать – на любую причем тему».

103

Старикова Екатерина Васильевна (1924) – кандидат филологических наук, автор книг и статей о русской литературе советского периода.

104

Манн Юрий Владимирович (1929) – доктор филологических наук, профессор, ведущий российский специалист по творчеству Н. В. Гоголя и главный редактор его академического Полного собрания сочинений.

105

«Вопросы литературы» – журнал по истории и теории литературы, издающийся с апреля 1957 года.

106

Выезды на картошку – общепринятое название того, что на языке официальной пропаганды именовалось сезонной шефской помощью селу. Помимо студентов, из учреждений, промышленных предприятий и особенно из научно-исследовательских институтов рекрутировались сотрудники помоложе, чтобы принять участие в уборке урожая. И отнюдь не обязательно картошки – так, ростовских филфаковцев в те годы почему-то распределяли собирать виноград по местным винсовхозам.

107

Бэлза Святослав Игоревич (1942–2014) – в пору, когда я поступил в аспирантуру, он был уже сотрудником ИМЛИ, автором вполне ординарных статей о литературе стран социалистического лагеря, так, впрочем, и не защитившим кандидатской диссертации. Позднее был обозревателем «Литературной газеты» по этим же самым соцстранам. А прославился лишь в 90-е годы, когда несомненный ораторский дар, аристократическая внешность и безупречные манеры сделали Бэлзу самым модным ведущим престижных концертов и торжественных церемоний, а затем и полномочным представителем рафинированной (прежде всего, музыкальной) культуры на малокультурном российском телевидении.

108

«В одно место дорога» – об этом же Ю. В. Манн, хотя и несколько иными словами, вспомнил и в своей книге «Память-счастье, как и память-боль…» (М., 2014, с. 31).

109

Сады Академа – роща близ Афин, где, по преданию, был похоронен герой греческой мифологии Академ и где Платон уже в 4 веке до н. э., прогуливаясь с учениками, излагал им свое учение.

110

Бочаров Сергей Георгиевич (1929) – историк и теоретик литературы. Присуждая ему в 2007 году премию А. Солженицына, жюри сочло должным отметить, что эта премия присуждается «за филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы; за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности».

111

Пэон – в русском силлабо-тоническом стихосложении так называется сложная стопа, состоящая из трех неударных и одного ударного слога.

112

Академия общественных наук (АОН) при ЦК КПСС – высшее учебное заведение, созданное в 1946 году и готовившее идеологические кадры как для центральных партийных учреждений, так и для вузов, научно-исследовательских институтов и советской печати. Занятно, что ее закончили сразу два бывших ректора Литературного института – критик Евгений Сидоров и писатель Сергей Есин, а Владимир Егоров, еще один бывший литинститутский ректор, в течение десяти постперестроечных лет успешно руководил Российской академией государственной службы, в которую как раз и трансформировалась АОН при ЦК КПСС.

113

«Из ранних произведений» – «Вообще не люблю, но вот разве только кое-что из раннего» я чаще всего слышала применительно к Маяковскому, Евтушенко и Пугачевой. Оказывается, первым в этом ряду должен стоять Маркс», – изумилась в комментах к этой новелле Ольга Бугославская. А профессор Наталья Полтавцева элегически вздохнула: «Из ранних произведений. Он же – сороковой том. Хороший, кстати, сборник, неогегельянский и неошелленгианский. Впору хоть опять цитировать… Он меня на защите по философской прозе Платонова выручил, когда один доктор-имлиец, автор монографии о Ленине и Луначарском, спросил, что это за слово „отчуждение“ у меня на первой странице автореферата и нужны ли подобные словечки нашему советскому литературоведению? А я, ничтоже сумняшеся, быстро так ответила, что термин „отчуждение“ взят из „Экономико-философских рукописей“ 1848 года Маркса, а он, в свою очередь, использовал термин Гегеля “отчуждение, или алиенация“. Хорошо учили философии в Ростовском-на-Дону университете! Как теперь понимаю, щегольски!»

114

Пикуль Валентин Саввич (1928–1990) – писатель, батальные и особенно исторические романы которого в 1970-1990-е годы пользовались столь оглушительным успехом, что СССР почти не шутя называли самой читающей Пикуля страной в мире. Память о писателе увековечена несколькими многотомными собраниями сочинений, а совокупный тираж его произведений, по утверждению вдовы В. Пикуля, уже к 2008 году достиг 500 миллионов экземпляров. Его имя носят малая планета Солнечной системы, три морских корабля, улицы в Балтийске и Североморске, библиотеки Балтийского и Тихоокеанского флотов; памятники и памятные доски открыты в Мурманске, Санкт-Петербурге и Риге; с 1995 года ежегодно присуждается литературная премия имени В. Пикуля.

115

Семенов (Ляндрес) Юлиан Семенович (1931–1993), писатель, который после окончания Института востоковедения (1953) женился на приемной дочери С. В. Михалкова (1955) и, вступив, как тогда шушукались, в тесное сотрудничество с советской разведкой и контрразведкой, подолгу в 1960-1970-е годы работал как собкор и спецкор московских СМИ во Франции, Испании, Германии, на Кубе, в Японии, США и Латинской Америке. Но только ли этим объясняется его блестящая писательская карьера и его успех у читающих масс страны? Вряд ли, так что придется признать, что Семенов был действительно мастером остросюжетного, чаще всего детективного повествования. «Хм. А я именно от «Петровки, 38» едва ли не впервые прознал о Хлебникове и уж точно впервые – о ЗиФе, – подтвердил в комменте к этой новелле Юрий Васильев. – Да и в своем жанре Юлиан, ей-богу, далеко не из худших по любым меркам. Не Иванов, чай».

116

«Агатовая» Ахматова – «Попробуйте купить Ахматову. // Вам букинисты объяснят, // что черный том ее агатовый // куда дороже, чем агат», – припомнил Георгий Трубников в Фейсбуке написанное в те годы стихотворение Андрея Вознесенского «Книжный бум».

117

Эйдельман Натан Яковлевич (1930–1989) – вероятно, самый в 1970—1980-е годы популярный историк, автор книг о декабристах, Карамзине, Пушкине и Герцене.

118

Померанц Григорий Соломонович (1918–2013) – философ, который за границей, конечно, бывал – участвуя как политработник и военный журналист в освобождении Польши и Восточной Пруссии. Но вскоре после Победы был исключен из партии «за антисоветские разговоры», затем арестован и, оттрубив пять лет в лагерях, большую часть жизни пробыл библиографом в отделе стран Азии и Африки ИНИОН Академии наук СССР. Его первая на родине книге была издана только в 1990 году, а наиболее заметная публикация в «Знамени» – автобиографические «Записки гадкого утенка» – появилась в июльском и августовском номерах за 1993 год.

119

«Одна нога в лодке…» – неточная цитата из «Монолога на лестнице» (1968) В. М. Шукшина, где сказано: «Так у меня вышло к сорока годам, что я – ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положение. Это даже – не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде как страшновато. Долго в таком состоянии пребывать нельзя, я знаю – упадешь. Не падения страшусь (какое падение? откуда?) – очень уж, действительно, неудобно. Но и в этом моем положении есть свои „плюсы“ (захотелось вдруг написать – флюсы). От сравнений, от всяческих „оттуда – сюда“ и „отсюда – туда“ невольно приходят мысли не только о „деревне“ и о „городе“—о России».

120

Новиков Владимир Иванович (1948) – доктор филологических наук, профессор МГУ. Помимо трудов по теории литературы и сотен литературно-критических статей и рецензий, издал два романа и выпустил биографии В. Высоцкого, А. Блока и А. Пушкина в серии «Жизнь замечательных людей».

121

Гусев Владимир Иванович (1937) – начинал в конце 1960-х как один из самых ярких критиков современной поэзии и прозы, подавал надежды как романист, но, подавшись незадолго до перестройки в литературные функционеры, с тех пор только чем-нибудь руководит: кафедрой в Литинституте, тухловатым журналом «Московский вестник», Московской городской организацией СП России. Пишет редко, и если печатает, то исключительно что-нибудь глубокомысленно алармистское.

122

Щербина Владимир Родионович (1908–1989) – литературовед, активный пропагандист социалистического реализма и советского образа жизни, с младых ногтей чем-нибудь да руководивший – то в литературе (главный редактор журнала «Новый мир» в 1941–1946 годах), то в науке (заместитель директора ИМЛИ в 1953–1988 годах). Ни в той, ни в другой сферах не понимал, как нам тогда казалось, ничего. А, может быть, как я сейчас думаю, понимал, и очень даже хорошо, отчего серой тенью и продержался на административных постах так долго.

123

Комитет советских женщин – одна из многочисленных общественных организаций, основанная еще в 1941 году как Антифашистский комитет советских женщин. В 1991 году на этом месте возник Союз женщин России, о деятельности которого никто никогда ничего не слышал.

124

«Этих писателей он не читал» – такого рода встречи случались и у моих фейсбучных френдов. «Меня однажды несколько озадачил английский студент, признавшийся в том, что не читал „Короля Лира“. „Это не требуется, я специалист по английской литературе XVI века», – вспомнила Ольга Бугославская. «Встречал одного такого немца. Вначале он был специалистом узким по Владимиру Сорокину. А потом по соцреалистам конца 30 – начала 50-х годов. Написал работу на тему „Инвалиды у писателей-соцреалистов“. В основном, анализировал роман Павленко „Счастье“. Литературный канон на уровне Толстого и Достоевского знал. Серебряный век не знал совсем. Литературу 20-х годов и эмигрантскую практически не знал. И так далее…», – подтвердил Артем Баденков. «Что есть, то есть, – согласился Сергей Дмитренко. – Но по „своему“ автору немцы прокапывают, что называется, до мантии. А вот „контекст“ для них не всегда наука»{8}.

125

Гелертер – так обычно называют ученого-начетчика, специалиста, как сказал бы Козьма Прутков, подобного флюсу: знает всё о ни о чём.

126

Болонская прививка – начатый в 2003 году процесс вхождения российских вузов в единое европейское пространство высшего образования.

127

Сапгир Генрих Вениаминович (1928–1999) – поэт, прозаик, переводчик, еще в 16-летнем возрасте начавший свой творческий путь в литературной студии под руководством Л. Кропивницкого при одном из районных домов пионеров, а в 1960-1970-е годы считавшийся самой, может быть, крупной фигурой московского андеграунда. Бытовала даже фраза: «У них в Питере Бродский, а у нас в Москве – Сапгир».

128

Тургенев Александр Иванович (1784–1846) – государственный деятель, историк, мемуарист, провожавший тело А. С. Пушкина из Петербурга к родовой усыпальнице в Святогорском монастыре. Его письма, по свидетельству И. И. Срезневского, «одна из драгоценностей нашей литературы, и по разнообразию и богатству данных, в них отмеченных более или менее живо и верно, и по их содержанию, по мыслям, чувствам, в них высказанным, по литературному достоинству».

129

Турбин Владимир Николаевич (192*7-1993) – самый, может быть, классический шестидесятник в отечественной филологии. Его первая футурологическая книга «Товарищ время и товарищ искусство» (1961) вызвала гневную отповедь партийного начальства. Его головокружительные фантазии на темы Пушкина, Лермонтова, Гоголя приводили в оторопь коллег по филологическому факультету МГУ. Его семинары в университете, его пестрые, как весенний букет, журнальные статьи о современной литературе разбудили воображение тех, кто пришел в критику уже в 70-80-е годы. И остается только сожалеть, что роман «Exegi monumentum», опубликованный в журнале «Знамя» уже посмертно (1994), так и остался почти никем не прочитанным.

130

Гачев Георгий Дмитриевич (1929–2008) – теоретик культуры, разработавший учение об ускоренном развитии литератур и выпустивший целую библиотеку книг о национальных образах мира.

131

Степанян Карен Ашотович (1952) – доктор филологических наук, один из крупнейших специалистов по творчеству Ф. М. Достоевского, что не мешает ему, начиная с 1992 года, вести раздел критики и историко-литературных публикаций в журнале «Знамя».

132

«Подготовить статью…» – спичрайтеров и рерайтеров тогда не водилось, референты тоже были еще редки. Поэтому статьи и доклады за «рабочих» секретарей Союза писателей и руководителей академической науки сочиняли обычно безымянные сотрудники «Литературной газеты» или Института мировой литературы{9}. Было даже известно, кто из титульных авторов забирает гонорар себе, а кто великодушно делится им с автором реальным.

133

Ушаков Александр Миронович (1930) – кандидат филологических наук, в более поздние годы возглавлявший в ИМЛИ группы по изучению творчества В. Маяковского и М. Шолохова.

134

Директор – принимали меня в аспирантуру еще при Борисе Леонтьевиче Сучкове (1917–1974), человеке, как рассказывают мемуаристы, циничном, но, безусловно, образованном и, вне всякого сомнения, ярком. А учиться пришлось при Георгии Петровиче Бердникове (1915–1996), никакими талантами и познаниями уже не обладавшем, но отличившимся еще на посту декана филфака ЛГУ усердием в разоблачении своих учителей – безродных космополитов, а затем, после успешной работы в правительстве и в отделе культуры ЦК КПСС, ставшем директором ИМЛИ. Писал он, между тем, всю жизнь о Чехове, за что в 1985 году и получил Государственную премию СССР.

135

Храпченко Михаил Борисович (1904–1986) – политик, и немалого калибра. Отслужив председателем Комитета по делам искусств в самые мрачные для искусств годы (1939–1948), был брошен партией на науку, где его осыпали беспрецедентными для филолога почестями: академик (1966) и академик-секретарь Отделения литературы и языка АН СССР (1966–1986), лауреат Ленинской премии (1974) и Государственной премии СССР (1980), Герой Социалистического Труда (1984). Как политика его и похоронили – на Новодевичьем кладбище.

136

Косыгин Алексей Николаевич (1904–1980) – государственный и партийный деятель, председатель Совета министров СССР (1964–1980). Пользовался, и до сих пор пользуется, репутацией человека, который хотел хорошего, но не сумел пробить свои идеи в жизнь. Как заметил в комментах к этой новелле Александр Милях, «Косыгин – светлая личность на темном фоне Совмина СССР», на что Давид Маркиш возразил: «Все властные функционеры, служившие „Империи зла“, заслуживают проклятия потомков. Все до единого». «Мало тогда народу останется, – откликнулся на это утверждение Вячеслав Шаповалов. – У империи зла нет границ ни во времени, ни в пространстве, ни в степени услужения ей. Может статься, что и никого не останется».

137

Членовоз – так художник-карикатурист Виталий Песков назвал служебный автомобиль представительского класса «чайка», который не поступал в свободную продажу и предназначался исключительно для перевозки членов Политбюро ЦК КПСС и других советских сановников. Смешно, но в течение примерно недели и мне, уже в начале 90-х, довелось московские просторы рассекать на членовозе, вероятно, списанном – просто «волга», закрепленная за редакцией «Знамени», сломалась, и на время ремонта автохозяйство издательства «Правда» выделило нам «чайку». Помню, что чувствовал я себя, скажем так, сконфуженным, да и жена запретила на членовозе подъезжать прямо к дому – чтобы соседей в смущение не вводить.

138

Сырокомский Виталий Александрович (1929–2006) – главный редактор газеты «Вечерняя Москва» (1963–1966), первый заместитель главного редактора «Литературной газеты» (1966–1980){10}. Его собственные публицистические статьи и книги, отмеченные почему-то премией Ленинского комсомола, ныне благополучно забылись, но его мемуары «Загадка патриарха» («Знамя», 2001, № 4) остаются ценным источником для изучения советской журналистики и вообще общественной жизни в СССР 60-80-х годов.

139

Астраханский переулок – один из адресов, где жили московские писатели. Их советская власть, начиная с 1920-х годов, предпочитала селить кучно. Поэтому в историю литературы XX века вошли и Лаврушинский переулок, дом 17 (А. Барто, И. Ильф и Е. Петров, В. Каверин, Э. Казакевич, В. Катаев, Ю. Олеша, Б. Пастернак, К. Паустовский, К. Федин и др.), и улица Черняховского, дом 4 с кооперативом «Московский писатель» (К. Симонов, А. Галич, Ю. Нагибин, И. Ильина и др.), и Красноармейская улица, дома 21–29 с кооперативом «Советский писатель» (В. Гроссман, М. Шагинян, Л. Копелев, В. Аксенов, Б. Окуджава, В. Солоухин, С. Куняев и др., в том числе ваш покорный слуга), и Безбожный, ныне Протопоповский (В. Богомолов) с Астраханским переулками (место жительства Д. Самойлова, Ю. Левитанского, Р. Казаковой и др.).

140

Костянский переулок – здесь, в здании под № 13, как свидетельствуют москвоведческие справочники, с 1900 по 1917 год был публичный дом, а в 1981–2007 годах размещалась редакция «Литературной газеты»

141

«Новый Арбат ради прогулки Алексея Николаевича никому тогда и в голову не пришло перекрывать» – «Справедливости ради стоит добавить, что Алексея Николаевича никому не приходило в воспаленную голову объявлять своим кровником и прочее аллах-акбар», – с позиций сегодняшнего дня прокомментировал Михаил Визель. А Владислав Борецкий добавил: «Улоф Пальме тоже ходил пешком, и без охраны, а зря ведь. К чему бы это я?»

142

Авторханов Абдурахман Геназович (1908–1997) – выпускник Института красной профессуры, партийный работник, в 1941 г. перешедший линию фронта с предложением Гитлеру союза с восставшей Чечней. После войны профессор Русского института армии США (1949–1979), автор антисоветских бестселлеров «Сталин во власти» (1950), «Технология власти» (1959), «Происхождение партократии» (1973), «Загадка смерти Сталина: заговор Берии» (1976), считавшихся, наряду с «Хроникой текущих событий» и солженицынским «Архипелагом ГУЛАГ», самым опасным криминалом в потоке самиздатской и тамиздатской литературы.

143

«Время и мы» – русско-еврейский литературный и общественно-политический журнал, учредителем, редактором и единственным сотрудником которого был Виктор Перельман. Издавался с 1975 по 2001 год первоначально в Тель-Авиве, а с 1981 года в Нью-Йорке. При попытке перенести издание в Москву его главным редактором в течение короткого времени числился Лев Аннинский (1998).

144

«Вестник РХД» («Вестник русского христианского движения») – старейший религиозный, философский и литературный журнал Русского Зарубежья, который начал издаваться в Париже еще в 1925 году. До 1974 года (№ 111) выходил под названием «Вестник русского христианского студенческого движения». С 1999 года «Вестник РХД», составляющийся по-прежнему в Париже под руководством Н. А. Струве, печатается и тиражируется в Москве.

145

«Как вести себя на допросах» – брошюры известного диссидента Владимира Яновича Альбрехта «Как быть свидетелем» и «Как вести себя при обыске», распространявшиеся в самиздате под этим названием.

146

Прослушка – как утверждают историки, тайное прослушивание телефонных переговоров возникло почти одновременно с телефонизацией сначала Гатчинского (1881), а затем Зимнего (1882) дворца. В дореволюционные времена разговоры высших государственных чиновников и тех, кто пользовался телефонными будками на территории, скажем, Царского Села, прослушивались специально выделенными сотрудниками Дворцовой полиции. А при советской власти первую прослушку зафиксировал личный секретарь Сталина Борис Бажанов, который в своих мемуарах описал, как он осенью 1923 года застал будущего генералиссимуса за прослушиванием абонентов кремлевской телефонной станции. Вполне понятно, что в дальнейшем число людей, разговоры которых действительно прослушивали или могли прослушивать, расширилось необыкновенно. Так что фразу «Это не телефонный разговор» можно было услышать едва ли не в каждом телефонном разговоре, а дальше… Дальше (во всяком случае, в годы моей молодости) собеседники переходили на эзопов язык, чтобы вволю поиздеваться над придурковатой Софьей Власьевной, а то и над особо нам ненавистной Конторой глубинного бурения.

147

«И тоже ведь пронесло»{11} – «В семидесятые годы 5-е управление КГБ начало работать преимущественно в режиме социологической службы, репрессивный механизм включали редко. Иначе пришлось бы полстраны пересажать за одни только анекдоты», – прокомментировал эту фразу Николай Гуданец. Ему в том же Фейсбуке ответил Сергей Дмитренко: «Думаю, Вы не совсем точны. Разумеется, обеспечение рабочей силой посредством ГУЛАГа они уже сняли с повестки дня (да и какая рабочая сила из шклявой интеллихеншшины-диссидентуры?!). Но все же, насколько могу судить, поощрялось карьерное рвение, выявление сомнительных сообществ, которые могут переродиться в несомненные и т. д. и т. п.».

148

Квартирники – музыкальные концерты или поэтические вечера, проходящие в домашних условиях и рассчитанные, как правило, на ограниченное число слушателей.

149

Кривулин Виктор Борисович (1944–2001) – поэт, чьи стихи до перестройки почти не появлялись в подцензурной печати, зато с 1985 года широко публиковались в нашей стране.

150

«У этих сук печатается» – «Любой ценой, с любыми искажениями увидеть свой текст в печати – это было уже не для нас, – рассказывает Ольга Седакова. – Зачем? И так прочтут кому нужно. А ведь из мемуаров об Ахматовой мы видим, что для нее это было еще не так. Эзопов язык, снятые заглавия, посвящения и даты, все другие виды „каторжного клейма“ – на это шли ради читателя». И еще одна цитата – об андеграундной, в данном случае, мансардной жизни поэтов, сознательно отказавшихся публиковаться в советской печати; вспоминает Андрей Сергеев: «На мансарде читали свое-новое и, по просьбе, старое, обсуждали, в глаза разносили или превозносили. Не обсуждали как несуществующих си-си-пятников (ССП), от Светлова и Твардовского до Евтушенко».

151

Смогисты – участники СМОГа, одного из первых в СССР неформальных объединений молодых поэтов. По свидетельству Юрия Кублановского, который вместе с Леонидом Губановым, Владимиром Алейниковым и др., был среди организаторов этого объединения, название СМОГ первоначально являлось аббревиатурой слов «Смелость. Мысль. Образ. Глубина», но позднее стало расшифровываться как «Союз молодых гениев». И хотя СМОГ просуществовал чуть более года (февраль 1965 – апрель 1968), библиотека воспоминаний и документальных свидетельств о нем насчитывает сейчас десятки томов и сотни публикаций.

152

Лианозовцы – неформальное объединение андеграундных поэтов (Генрих Сапгир, Ян Сатуновский, Игорь Холин, позднее Эдуард Лимонов и др.) и художников (Оскар Рабин, Лидия Мастеркова и др.), существовавшее с конца 1950-х до середины 1970-х годов. Название объясняется тем, что участники этой группы обычно собирались у поэта и художника Евгения Кропивницкого в квартире № 2 барачного дома около станции Лианозово Савеловской железной дороги.

153

«Московское время» – неформальное сообщество поэтов (Александр Сопровский, Сергей Гандлевский, Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Татьяна Полетаева, Александр Казинцев), совместно выпускавших одноименный машинописный альманах тиражом, колебавшимся от 7 до 10 экземпляров.

154

Питерский андеграунд – наиболее панорамно он представлен в литературной энциклопедии «Самиздат Ленинграда» (М., 2003).

155

«Младофилологи» – так я называл, и до сих пор в шутку называю, своих друзей, в кругу которых считалось зазорным не только печататься в гонорарных изданиях (типа журнала «Вопросы литературы»), но и работать над трудами с многообещающими названиями вроде «Судьба Пушкина» или там «Истоки русского реализма». Только комментарии! Только архивные публикации! И только лаконичные, чисто конкретные статьи – ну, например, «Еще раз к вопросу об еще одном из возможных источников…»! Позиция, понимаете ли.

156

«Вот и Миша Эпштейн тогда такой затеял» – «У Эпштейна был не разовый квартирник, а собиравшийся регулярно (раз в три недели) в течение нескольких лет кружок эссеистов, – где основным блюдом были не «разговоры», а тексты все-таки», – уточнил в комментах к этой записи Алексей Михеев. «Я, – заметил Андрей Каргальцев, – тоже с грустью вспоминаю эти „квартирники“, „кухонники“ – какие интересные и разные при том люди собирались, как спорили, именно в них зрела „перестройка унд гласность“». – «И куда же всё это делось, интересно?», – спросил Niky Noon. «Увы, в никуда», – ответила Эльвина Мороз.

157

Бурбулис Геннадий Эдуардович (1945) – государственный секретарь и первый заместитель председателя правительства России (1991–1992). Как утверждают, один из инициаторов Беловежского соглашения (декабрь 1991), оформившего распад СССР. Ныне, как и положено отставнику, руководит гуманитарным и политологическим центром «Стратегия», где разрабатывает авторское учение о т. наз. «политсофии».

158

Мигранян Андраник Мовсесович (1949) – политолог, кандидат исторических наук. В 1993 году он был членом Президентского совета, а с января 2008 года руководитель нью-йоркского представительства Института демократии и сотрудничества, то есть одной из двух – по утверждению В. В. Путина – российских неправительственных организаций за рубежом, получающих финансирование из России.

159

Третьяков Виталий Товиевич (1953) – журналист, политолог, бывший главным редактором «Независимой газеты» в 1990–1995 годах. Ныне является деканом Высшей школы телевидения МГУ, автором и ведущим программы «Что делать? Философские беседы» на телеканале «Культура».

160

Гайд-парк – королевский парк в Лондоне, известный прежде всего тем, что тут, как сообщает Википедия, находится Speakers Corner, где традиционно оттачивают свое красноречие разного рода ораторы и проповедники.

161

Чаковский Александр Борисович (1913–1994) – один из наиболее высокопоставленных и титулованных советских писателей: Герой Социалистического Труда (1973), лауреат Сталинской (1950) и Ленинской (1978) премий, Государственных премий РСФСР (1980) и СССР (1983), главный редактор журнала «Иностранная литература» (1955–1962) и «Литературной газеты» (1962–1988), секретарь правления СП СССР (1962–1991), депутат Верховного Совета СССР (1966–1989), кандидат в члены, затем член (1986–1990) ЦК КПСС. Перечитывать его сейчас незачем, а вот помнить стоит.

162

Индурский Семен Давидович (1912–1988) – многолетний главный редактор газеты «Вечерняя Москва» (1966–1988), при котором она, по всеобщему мнению, достигла своего наивысшего расцвета.

163

«Все флаги в гости к нам…» – «Редакция, – свидетельствует Ю. П. Изюмов, пришедший в газету в 1980 году, – сложилась интернациональной. У нас работали евреи, русские, армяне, татары, башкиры, абхазец, поляк, венгр, немало таких, кто произошел от смешанных браков или состоял в таковом. Два русских зама главного были женаты на еврейках, еврей ответственный секретарь – на русской… Не помню, чтобы когда-то что-то возникало на национальной почве. Боюсь громких слов, но по справедливости «ЛГ» в миниатюре отражала по тогдашней терминологии «новую историческую общность людей – советский народ» (Ю. Изюмов, http:// izyumov.ru/Vospominaniy_rG/kollegi.htm).

164

Хакимов Ахияр Хасанович (1929–2003) – башкирский прозаик, народный писатель Республики Башкортостан, в 1967–1992 гг. член редколлегии «Литературной газеты» по разделу литератур народов СССР. Однажды, во время какого-то стремительного обсуждения в редакции я – в его присутствии – позволил себе бросить второпях: «Ну, об этом пусть лучше кто-нибудь из нацменов напишет». И тотчас же помертвел от вопиющей бестактности своих слов. Ахияр Хасанович, не посмотрев на меня, повернулся и вышел. Я тут же за ним: «Простите, что я Вас задел!..» – «Вы, – высокомерно смерил глазами меня, нижнего чина, да еще и мальчишку, Ахияр Хасанович, – вы не сможете меня задеть». Тоже, знаете ли, школа; до сих пор помнится.

165

Мороз Олег Павлович (1938) – в течение тридцати шести лет работал в «Литературной газете», был там обозревателем и заведующим отделом науки. Уйдя в 2002 году на вольные хлеба, выпустил более десятка книг о политической истории России на рубеже XX–XXI веков.

166

«Рабочий» секретарь – в секретариаты Союза писателей СССР и писательских организаций меньшего ранга входило по несколько десятков человек. Но реальной властью располагали лишь те, кто сидел на зарплате и при должности, – их-то как раз и называли «рабочими»{12}.

167

Вторая пагинация – в дореволюционных «толстых» литературных журналах страницы, отданные «беллетристике» (стихам, прозе, иногда пьесам), и страницы, на которых публиковались статьи, обзоры, рецензии, заметки, информация, часто были пронумерованы раздельно. В XX веке эта норма не сохранилась, но сохранилась привычка всё, что не относится к собственно художественной литературе, называть второй пагинацией.

168

Лубянка – здесь размещалось центральное здание Комитета государственной безопасности СССР, а ныне находится ФСБ (Федеральная служба безопасности России).

169

Старая площадь – от нее пониже Ильинки идет комплекс зданий, а по сути целый закрытый город, где раньше располагался Центральный комитет КПСС, а ныне, огородившись решетками, жительствует Администрация Президента Российской Федерации, перенявшая все властные функции у своего предшественника.

170

Яхонтов Андрей Николаевич (1951) – писатель и журналист, работавший сначала в отделе русской литературы, а затем возглавлявший отдел юмора – тот самый клуб «12 стульев» – «Литературной газеты».

171

«Свежая голова» – на журналистском жаргоне так называют сотрудника редакции, который уже после корректоров прочитывает весь очередной номер журнала или газеты на завершающем этапе, когда у всех остальных, как обычно говорят, глаз замыливается.

172

Цензор – сотрудник Главлита (Главного управления по охране государственных тайн в печати при Совете министров СССР), функционировавшего под разными наименованиями с июня 1922 по октябрь 1991 года и призванного, помимо своих титульных обязанностей, следить еще за очень многим. Например, за моральным обликом авторов и их персонажей. Или за тем, чтобы художественные эксперименты и искания ни при каких обстоятельствах не выходили за черту социалистической по содержанию и национальной по форме культуры{13}.

173

Смелков Юлий Сергеевич (1934–1996) – литературный, театральный и кинокритик, много лет проработавший в газете «Комсомольская правда».

174

Улица Чехова – ныне опять Малая Дмитровка, где ранее располагалась бухгалтерия издательского комплекса «Известия», куда входили, в частности, журналы «Новый мир» и «Дружба народов».

175

Улица Правды – здесь располагались все службы издательства «Правда», выпускавшего, помимо газет, еще и журналы «Знамя», «Октябрь», «Юность», «Литературное обозрение».

176

«Октябрь» – один из старейших московских ежемесячных литературных журналов, основанный в 1924 году.

177

«Литературное обозрение» – ежемесячный журнал литературной критики и библиографии, издававшийся с 1973 года в соответствии с постановлением ЦК КПСС «О литературно-художественной критике». После 1991 года выходил с перебоями. Малоуспешной оказалась и попытка Виктора Куллэ в 2000 году возродить издание этого журнала под названием «Старое литературное обозрение».

178

Государственная премия СССР – вторая по значимости, после Ленинской премии, награда за выдающиеся творческие достижения в области науки и техники, литературы и искусства, ежегодно присуждавшаяся с 1967 по 1991 год в канун Октябрьской революции. Размер ее денежного обеспечения составлял половину Ленинской премии. По этому же образцу и подобию в союзных республиках были учреждены собственные Государственные премии. Лауреатами среди писателей были: в 1967 – Ираклий Андроников за книгу «Лермонтов. Исследования и находки», Мирдза Кемпе за книгу стихов «Вечность мгновений», Ярослав Смеляков за цикл стихов «День России», Виктор Розов как автор инсценировки спектакля «Обыкновенная история»; в 1968 – Чингиз Айтматов за повесть «Прощай, Гульсары!», Сергей Залыгин за роман «Соленая Падь», Зоя Воскресенская как автор сценария фильма «Сердце матери»; в 1969 – Андрей Малышко за книгу стихов «Дорога под яворами», в 1970 – Николай Дубов за роман «Горе одному», Сергей Сартаков за трилогию «Барбинские повести», Георгий Полонский как автор сценария фильма «Доживем до понедельника»; в 1971 – Вадим Кожевников за повести «Петр Рябинкин» и «Особое подразделение», Александр Твардовский за книгу стихов «Из лирики этих лет»; в 1972 – Рамз Бабаджан за поэму «Живая вода», Мустай Карим за книгу стихов «Годам вослед»; в 1973 – Михаил Луконин за книгу стихов «Необходимость», Алексей Метченко за книгу «Кровное, завоеванное», Наби Хазри за книгу стихов «Море начинается с вершин», Виктор Перцов за книгу «Маяковский»; в 1974 – Василь Быков за повести «Обелиск» и «Дожить до рассвета», Кайсын Кулиев за сборник стихов «Книга земли», Леонид Мартынов за книгу стихов «Гиперболы», Борис Реизов за литературоведческие труды, Владимир Железников как автор сценария фильма «Чудак из 5 «Б»; в 1975 – Федор Абрамов за трилогию «Пряслины», Андрей Лупан за цикл стихов «Магистрали», Борис Олейник за книгу стихов «Стою на земле», Борис Сучков за книгу «Исторические судьбы реализма», Гавриил Троепольский за повесть «Белый Бим Черное Ухо», Борис Васильев за повесть и сценарий к фильму «А зори здесь тихие…»; в 1976 – Михаил Алексеев за роман «Ивушка неплакучая», Зульфия за книгу стихов «Строки памяти», Давид Кугультинов за книгу стихов «Зов апреля», Геворг Эмин за книгу стихов «Век. Земля. Любовь», Александр Гельман как автор сценария фильма «Премия»; в 1977 – Юрий Бондарев за роман «Берег», Мумин Каноат за поэмы «Голоса Сталинграда» и «Материнский лик», Михаил Матусовский за стихи последних лет, Валентин Распутин за повесть «Живи и помни», Генрих Боровик за пьесу «Интервью в Буэнос-Айресе», Александр Александров как автор сценария «Сто дней после детства», Чингиз Айтматов за повесть и сценарий фильма «Белый пароход», Леонид Леонов как автор сценария фильма «Бегство мистера Мак-Кинли»; в 1978 – Иван Анисимов (посмертно), Алексадр Пузиков, Ираклий Чхиквишвили, Николай Любимов за издание 200-томной «Библиотеки всемирной литературы», Анатолий Алексин за повести для детей, Виктор Астафьев за повествование «Царь-рыба», Андрей Вознесенский за книгу стихов «Витражных дел мастер», Даниил Гранин за повесть «Клавдия Вилор», Джубан Мулдагалиев за поэмы «Орлиная степь» и «Сель», Сергей Михалков как художественный руководитель сатирического киножурнала «Фитиль»; в 1979 – Илья Зильберштейн за книгу «Художник-декабрист Николай Бестужев», Афанасий Коптелов за роман «Точка опоры», Роберт Рождественский за книгу стихов «Голос народа» и поэму «210 шагов», Василий Федоров за стихи и поэмы последних лет, Виктор Шкловский за книгу «Эйзенштейн», Петр Проскурин за сценарий кинодилогии «Любовь земная» и «Судьба», Анатолий Иванов за сценарий телесериала «Вечный зов»; в 1980 —Алексей Арбузов за пьесы последних лет, Хамид Гулям за роман «Бессмертие», Павел Загребельный за роман «Разгон»; в 1981 – Василий Белов за произведения последних лет, Михаил Дудин за циклы стихов, Виталий Озеров за книги «Коммунист наших дней в жизни и литературе», «Тревоги мира в сердце писателя», Пимен Панченко за книгу стихов «Где ночует жаворонок», Чабуа Амирэджиби за сценарий телесериала «Берега»; в 1982 – Григорий Бакланов за повесть «Навеки – девятнадцатилетние», Ояр Вациетис за циклы стихов, Олесь Гончар за роман «Твоя заря», Виталий Закруткин за роман «Сотворение мира», Василий Новиков за книгу «Движение истории – движение литературы», Борис Панкин за книгу «Строгая литература», Владимир Чивилихин за роман-эссе «Память», Евгений Велтистов за сценарий фильма «Приключения Электроника», Кир Булычев за сценарии фильмов «Через тернии к звездам» и «Тайна третьей планеты»; за 1983 – Чингиз Айтматов за роман «И дольше века длится день», Юрий Бондарев за роман «Выбор», Иван Драч за книгу стихов «Зеленые врата», Анатолий Преловский за свод поэм «Вековая дорога», Владимир Соколов за книгу стихов «Сюжет», Иван Стаднюк за роман «Война», Александр Чаковский за роман «Победа», Георгий Фридлендер за книгу «Достоевский и мировая литература», Михаил Шатров за пьесу «Так победим!»; за 1984 – Сергей Алексеев за книгу «Богатырские фамилии», Бахтияр Вагапзаде за книгу стихов и поэм «На одном корабле», Евгений Евтушенко за поэму «Мама и нейтронная бомба», Грант Матевосян за книгу повестей и рассказов «Твой род», Шота Нишнианидзе за книгу стихов «Избранное»; за 1985 – Георгий Бердников за книгу «А. П. Чехов», Константин Ваншенкин за книгу стихов «Жизнь человека», Андрей Дементьев за книгу стихов «Азарт», Виталий Коротич за роман «Лицо ненависти», Всеволод Овчинников за книги «Сакура и дуб», «Горячий пепел», Юрий Клепиков за сценарий фильма «Пацаны», Аркадий Хаит за сценарий цикла мультфильмов «Приключения кота Леопольда», Юрий Яковлев за сценарий фильма «Семеро солдатиков», Алексей Дударев за пьесу «Рядовые»; за 1986 – Генрих Боровик за книгу «Пролог», Тулепберген Каипбергенов за трилогию «Дастан о каракалпаках», Владимир Карпов за повесть «Полководец», Александр Межиров за книгу «Проза в стихах», Ролан Быков и Владимир Железников за сценарий фильма «Чучело», Светлана Кармалита за сценарий фильма «Торпедоносцы»; за 1987 – Борис Бурсов за книгу «Судьба Пушкина», Евгений Винокуров за книги стихов «Бытие» и «Ипостась», Юрий Давыдов за роман «Соломенная сторожка», Юрий Мушкетик за роман «Рубеж», Валентин Распутин за повесть «Пожар», Игорь Шкляревский за книгу стихов и поэм «Слушаю небо и землю», Виктор Мережко за сценарий фильма «Полеты во сне и наяву»; за 1988 – Спиридон Вангели за книгу «Гугуцэ и его друзья», Эдуард Володарский за сценарий фильма «Проверка на дорогах», Лидия Гинзбург за книги «О литературном герое», «Литература в поисках реальности», Владимир Дудинцев за роман «Белые одежды», Анатолий Приставкин за повесть «Ночевала тучка золотая», Давид Самойлов за книгу стихов «Голоса за холмами»; за 1989 – Белла Ахмадулина за книгу стихов «Сад», Фазиль Искандер за роман «Сандро из Чегема», Борис Можаев за роман «Мужики и бабы», Арсений Тарковский (посмертно) за книгу стихов «От юности до старости», Анатолий Стреляный за сценарий фильма «Архангельский мужик»; за 1990 – Сергей Аверинцев, Павел Гринцер, Вячеслав Вс. Иванов, Владимир Топоров за энциклопедию «Мифы народов мира», Борис Чичибабин за книгу стихов «Колокол»; за 1991 – Виктор Астафьев за книгу «Зрячий посох», Исхак Машбаш за роман «Раскаты далекого грома», Булат Окуджава за книгу стихов «Посвящается Вам», Александр Миндадзе за сценарий фильма Слуга». По этому же образцу и подобию в союзных республиках были учреждены собственные Государственные премии.

179

Ленинские премии – наивысшая награда СССР за достижения в области науки, техники, военной науки и техники, литературы, искусства и архитектуры. Начиная с 1957 года присуждались ежегодно к дню рождения В. И. Ленина, а с 1967 – 1 раз в 2 года, по чётным годам. Лауреатами среди писателей были: в 1957 – Леонид Леонов за роман «Русский лес», Муса Джалиль (посмертно) за цикл стихотворений «Моабитская тетрадь»; в 1959 – Мухтар Ауэзов за роман «Путь Абая», Николай Погодин за драматическую трилогию «Человек с ружьем», «Кремлевские куранты», «Третья Патетическая»; в I960 – Максим Рыльский за стихотворные сборники «Далекие небосклоны» и «Розы и виноград», Мирзо Турсун-Заде за поэмы «Хасан-арбакеш», «Лунный свет» и цикл стихотворений «Голос Азии», Михаил Шолохов за роман «Поднятая целина», Николай Грибачев (в составе группы авторов книги «Лицом к лицу с Америкой. Рассказ о поездке Н. С. Хрущева в США»); в 1961 – Александр Прокофьев за книгу стихов «Приглашение к путешествию», Михаил Стельмах за трилогию «Хлеб и соль», «Кровь людская – не водица», «Большая родня», Александр Твардовский за поэму «За далью – даль», Иоханнес Смуул за «Ледовую книгу»; в 1962 – Петрусь Бровка за книгу стихов «А дни идут…», Эдуардас Межелайтис за книгу стихов «Человек», Корней Чуковский за книгу «Мастерство Некрасова»; в 1963 – Чингиз Айтматов за «Повести гор и степей», Расул Гамзатов за книгу стихов «Высокие звезды», Самуил Маршак за книгу стихов «Избранная лирика» и стихи для детей»; в 1964 – Олесь Гончар за роман «Тронка», Василий Песков за книгу «Шаги по росе»; в 1965 – Сергей Смирнов за книгу «Брестская крепость»; в 1967 – Михаил Светлов (посмертно) за книгу «Стихи последних лет»; в 1970 – Гафур Гулям за стихи последних лет, Николай Тихонов за книгу «Шесть колонн», Сергей Михалков – за стихи для детей; в 1972 – Иван Мележ за романы «Люди на болоте» и «Дыхание грозы», Мариэтта Шагинян за тетралогию о В. И. Ленине, Агния Барто за книгу стихов «За цветами в зимний лес», Юрий Бондарев и Оскар Эстеркин-Курганов как авторы сценария киноэпопеи «Освобождение»; в 1974 – Константин Симонов за трилогию «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются», «Последнее лето», Михаил Храпченко за книгу «Творческая индивидуальность писателя и развитие литературы»; в 1976 – Йонас Авижюс за роман «Потерянный кров», Георгий Марков за роман «Сибирь», Ираклий Андронников за телефильмы, Василий Шукшин (посмертно) за работы в области киноискусства; в 1978 – Максим Танк за книгу стихов «Нарочанские сосны», Александр Чаковский за роман «Блокада»; в 1980 – Но дар Думбадзе за роман «Закон вечности», Егор Исаев за поэтическую дилогию «Суд памяти», «Даль памяти»; в 1982 – Микола Бажан за книгу стихов «Знаки»; в 1984 – Мустай Карим за повесть «Долгое-долгое детство» и трагедию «Не бросай огонь, Прометей!»; в 1986 – Василь Быков за повесть «Знак беды», Иван Васильев за книгу очерков «Допуск на инициативу»; в 1990 – Кайсын Кулиев (посмертно) за выдающийся вклад в литературу. Лауреатам вручались диплом, нагрудный знак (медаль) и деньги (с 1961 года в размере 10 000 рублей, с 1989 года – 20 000 рублей). Не менее значимым было и то, что при переизданиях гонорар за премированные книги выплачивался по наивысшей ставке как за первое издание.

180

Сартаков Сергей Венедиктович (1908–2005) – писатель, лауреат Государственной премии СССР (1970), Герой Социалистического Труда (1984), автор романов, которые и называются так же тяжеловесно, как были написаны, – «Каменный фундамент», «Хребты Саянские», «Философский камень», «Свинцовый монумент». Был чрезвычайно влиятелен, поскольку, исполняя обязанности «рабочего» секретаря правления СП СССР (1967–1986), курировал книгоиздательскую сферу{14}.

181

Исаев Егор (Георгий Александрович) (1926–2013) – безусловно, самый титулованный из советских поэтов: лауреат Ленинской (1980) и Государственной премий СССР (1980), Герой Социалистического Труда (1986), депутат Верховного Совета СССР (1984–1989). Написал сравнительно немного, в том числе поэмы «Суд памяти» и «Даль памяти», поэтому выпускал не трех- или четырехтомники, на что он мог претендовать по статусу, а всего лишь двухтомники, да и то дополняя стихи и статьи бесчисленными газетными интервью.

182

Проскурин Петр Лукич (1928–2001) – прозаик, Герой Социалистического Труда (1988), лауреат Государственных премий РСФСР (1974) и СССР (1979), эпические полотна которого («Судьба», «Имя твое» и другие) успешно конкурировали с романами Анатолия Иванова («Повитель», «Тени исчезают в полдень», «Вечный зов») в борьбе за любовь широких читательских масс. Случалось ему в этой борьбе и побеждать. Во всяком случае, комментируя мою новеллу в Фейсбуке, Надежда Кондакова вспомнила: «Однажды году примерно в 82-83-м были Дни литературы в Рязанской области, на которой мы со Стасиком Лесневским и еще двумя-тремя литераторами оказались в той группе, которая отправилась в одну из библиотек на встречу с читателями. Ну, как водится, выступили, потом завязался разговор о современной литературе. Лесневский больше говорил о Блоке и Есенине (дело было в Рязани!), а директриса все больше склоняла к „современности“. Наконец она куда-то удалилась и принесла „книгу учета“, где велась запись, какие книги пользуются повышенным спросом у читателей. Так вот на первом месте безоговорочно был Проскурин, за ним много ниже шли Марков и Распутин. Шолохова читали уже меньше, ну а Блок с Есениным были где-то в конце списка».

183

Кривицкий Евгений Алексеевич (1929–1997) – многолетний (с 1966) заместитель главного редактора «Литературной газеты», курировавший в ней почти все литературные отделы.

184

Гринберг Иосиф Львович (1906–1980) – критик, писавший по преимуществу о советской поэзии. «И вот Вам, – прибавил в фейсбучных комментах Гасан Гусейнов, – для стереоскопичноети: через неделю, наверное, после выхода статьи сидим на веранде – тогда еще не забор, а штакетник был. Трусцой пробегающий по Гоголя Е. А. Евтушенко кричит Иосифу Львовичу: „Привет опальному критику!“».

185

«Какие-то упреки в адрес Роберта Рождественского» – «Словом, – вспоминает Геннадий Красухин, – обыкновенная бодяга человека, который хочет одновременно и властям угодить, и сохранить собственное достоинство. До сих пор Рождественского обычно ставили рядом с Евтушенко и Вознесенским, и это значило, что власти считают его нужным им поэтом, но доверяют ему не во всем. Что ж, Гринберг ведь его не хвалит безоговорочно, он его журит за что-то. А с другой стороны, и похваливает, показывая, что не имеет ничего против этой триады Рождественский – Евтушенко – Вознесенский. Но, напечатав рецензию, мы совершенно упустили из виду, что Роберт Рождественский на недавно закончившемся съезде Союза писателей был избран одним из его секретарей!» (Г. Красухин. Стежки-дорожки, с 143.)

186

Рождественский Роберт Иванович (1932–1994) – поэт, у которого в течение жизни менялись не столько стихи, сколько репутация. В 1950-1960-е он воспринимался как равный в плеяде так называемых «эстрадных» поэтов, которых официозная критика обвиняла в формализме и нечеткости идейной позиции. Но затем, став секретарем правления СП СССР (1971), вступив в КПСС (1977) и опубликовав поэму о Ленине «210 шагов» (1979), перешел в разряд «неприкасаемых» литературных начальников, а славу у широких народных масс набирал не столько стихами, сколько песнями, равно лирическими и патетическими. Вел себя, впрочем, осмотрительно, от участия в одиозных политических акциях воздерживался, что и позволило, уже посмертно, вернуть ему юношескую репутацию рыцаря без страха и упрека.

187

Продуктовый заказ – это понятие возникло в связи с дефицитом продовольствия в 1970-е годы и в разных городах звучало по-разному и имело разное наполнение. Выдавался заказ (он же паек, он же набор), как правило, полутайно, в подсобных помещениях гастрономов и либо по талонам, либо по спискам. Никакие вольности в комплектации заказа предусмотрены не были. Каждый получал по принципу «Хватай что дают» то же, что и его соседи по очереди: обычно килограмм гречки, шпроты, консервированную китайскую тушенку, банку венгерского зеленого горошка и венгерскую же (или польскую) бройлерную курицу. К праздникам заказ пополнялся за счет бутылки «Советского шампанского» и бумажного стаканчика с черной икрой. У писателей эти заказы продержались едва не до гайдаровского отпускания цен, плавно сменившись иноземной гуманитарной помощью того же примерно состава.

188

Книжная экспедиция – предприятие по обслуживанию книгами и другой печатной продукцией сотрудников высших органов партийной и государственной власти, а также лиц, к этим сотрудникам приравненных. Экспедиция раз в месяц рассылала сброшюрованные списки наиболее дефицитных, как правило, книг своим абонентам, а те направляли курьеров за укомплектованными посылками. Пользование списком книжной экспедиции воспринималось как такой же знак престижа, что и персональный автомобиль, доступ к телефонам спецсвязи, пропуска в спецраспределитель и медицинские учреждения 4-го (Кремлевского) Главного управления Минздрава СССР. Готовя этот комментарий, я с удовлетворением обнаружил, что книжная экспедиция существует и сейчас, но уже в структуре Управления делами Президента РФ. Так что, хоть книга и перестала, кажется, быть лучшим подарком, по-прежнему 9000 важных лиц ежемесячно рассылаются вышеозначенные списки.

189

Спецбуфет – традиция наряду со столовыми, доступными для всех сотрудников, заводить в советских учреждениях еще и спецбуфеты для, как сейчас бы сказали, ВИПов была заложена, естественно, Центральным Комитетом КПСС, где, по рассказам бывалых людей, отдельно столовались инструкторы, отдельно – заместители заведующих отделами, отдельно – заведующие отделами и уж совсем отдельно – секретари ЦК. Вполне понятно, что и «Литературная газета» не могла оказаться вне этой традиции, и ее спецбуфет для членов редколлегии отличался прежде всего тем, что там можно было выпить не только пива, как в общей столовой, но и коньячка.

190

Шолохов Михаил Александрович (1905–1984) – самый, согласно табели о рангах, великий – наряду только с Максимом Горьким – советский писатель, дважды Герой Социалистического Труда (1967, 1980), лауреат Сталинской (1941), Ленинской (I960) и Нобелевской (1965) премий, академик Академии наук СССР (1939), депутат Верховного Совета СССР десяти созывов (1939–1984), член ЦК КПСС (1961–1984). Понятно, что отношение к Шолохову и его творчеству было тождественно отношению к советской власти: те, кто ее принимал, его боготворили, зато те, кто ее терпеть не мог, охотно делились предположениями, что «Тихий Дон» либо не так уж хорош, как о нем предписано думать, либо украден (скомпилирован) Шолоховым из текстов совсем другого (или других) авторов.

191

«…Грянуть «Более, царя храни» – судя по воспоминаниям М. Любомудрова, исполнение царского гимна в своем кругу, а то и с участием партийных чиновников, начиная с 1970-х, вошло у наших националистов в обычай: «В Смоленске, помню, после конференции собрались в каком-то ресторанчике. Надо заметить, что в воздании Бахусу тон задавали два признанных „лихача“ – С. Семанов и В. Кожинов. В застолье тогда принимали участие представители горкома КПСС и администрации города. Но никого из нас это не смущало и не останавливало. Во все горло пели царский гимн „Боже, царя храни…“, всеми любимые „знаковые“ песни „Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам…“, „Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс“ и другие – по тем временам – безусловно крамольные произведения» (М. Любомудров, «Наш современник», 2015, № 1, с. 161).

192

«YMCA-Press» – издательство русской книги под эгидой международной христианской организации YMCA (The Young Men's Christian Association). Основано в 1921 году в Праге. Под этим грифом вышли сотни достойных изданий, но самой, видимо, эпохальной акцией издательства стала первая публикация книги А. И. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». В 1991 году в Москве был учрежден «имковский» филиал – издательство «Русский путь».

193

«Ардис», (Ardis Publishing) – американское издательство, основанное Эллендеей и Карлом Профферами в 1971 году в городе Энн Арбор, штат Мичиган, и специализировавшееся на издании русской литературы на языке оригинала и в английском переводе. Наряду с «Посевом», «YMCA-Press» и Издательством имени Чехова явилось крупнейшим издательством, с которым на памяти моего поколения связано понятие тамиздата.

194

«Посев» – издательство и одноименный общественно-политический журнал, орган Народно-трудового союза российских солидаристов (НТС), основанные в Германии в 1945 году и выпускающие свою продукцию под девизом «Не в силе Бог, а в правде» (Александр Невский). С 1992 года журнал «Посев» выходит в Москве – тиражом, впрочем, стремящимся к нулю.

195

«Континент» – журнал, в 1974 году основанный Владимиром Максимовым в Париже при щедрой финансовой поддержке западногерманского издателя А. Шпрингера и быстро ставший наиболее, вероятно, влиятельным и, уж во всяком случае, наиболее непримиримым периодическим изданием русской эмиграции. По словам Игоря Виноградова, «с началом перестройки, тем более после августа, после крушения коммунистической системы, журнал в этом виде исчерпал свои функции. Непонятно, против чего было теперь бороться, если все то, против чего выступал «Континент», уже разрушено – да так, что некоторые прежние борцы иногда начинают даже жалеть о своем излишнем былом рвении» («Литературная газета», 22.07.1992). Поэтому с № 66 (1991) журнал издавался в Москве, а с 1992 года полномочия главного редактора перешли к Игорю Виноградову, который и выпускал „Континент“ вплоть до 2013 года, когда вместо регулярных ежеквартальных выпусков вышла серия антологий, вобравших в себя лучшие публикации журнала за все годы его существования.

196

«Синтаксис» – журнал, издававшийся в Париже в 1978–2001 годах под редакцией Андрея Синявского (до № 10,1982), а затем Марии Розановой, которая выпускала его именно что в одиночку, без каких-либо советчиков (в виде, например, редколлегии) и помощников. Работая в журнале совсем иного типа, я иногда мучительно завидовал Марье Васильевне, которая печатала только то, что ей самой лично нравилось, и выпускала журнальные книжки вне всякой периодичности, а лишь тогда, когда они собирались. Единственный, кроме, разумеется, «Знамени», журнал, полный комплект которого – все 37 номеров, подаренных Марьей Васильевной, – стоит у меня дома на книжной полке.

197

Осповат Александр Львович (1948) – историк русской литературы, сын выдающихся знатоков испаноязычной литературы Веры Николаевны Кутейщиковой (1919–2012) и Льва Самойловича Осповата (1922–2009). В 1990–2000 годы вместе с женою Линой Соломоновной жил в Лос-Анджелесе, преподавал в Калифорнийском университете. С 2011 года профессор, руководитель направления «Филология» в Государственном университете – Высшей школе экономики.

198

Орлова (Орлова-Копелева) Раиса Давыдовна (1918–1989) – специалист по американской литературе, писательница, правозащитница. По сей день горжусь тем, что в самом конце 1980-х написал, еще по переданной мне просьбе Раисы Давыдовны, послесловие к ее совместной с Львом Зиновьевичем книге «Мы жили в Москве» – первой, что у них, после долгого перерыва, появилась на родине.

199

Копелев Лев Зиновьевич (1912–1997) – специалист по немецкой литературе XX века, писатель, правозащитник. В 1977 году был исключен из Союза писателей СССР, 12.11.1980 вместе с женой Р. Д. Орловой выехал в ФРГ для чтения лекций, 12.01.1981 лишен советского гражданства (гражданство восстановлено в 1990-м). В Кельне, где он жил и умер, по-прежнему чтут его память, так что и мне уже в 2000-е довелось (вместе с Александром Кабаковым) выступать там по приглашению Копелев-центра.

200

Кузнецов Феликс Феодосьевич (1931) – критик, литературовед. Являет собою эталонный образец литератора, лавирующего, как раньше бы сказали, вместе с линией партии или, скажем более расширительно, вместе с господствующим трендом эпохи. В период оттепели он был либералом, одним из «детей XX съезда», затем сдвинулся в сторону партийной ортодоксии, а возглавив в 1977 году Московскую писательскую организацию, стал ведущей фигурой в формировании того, что позднее назвали национал-коммунистической идеологией. Раньше многих других почувствовав, что климат в стране меняется, Фотий Феклович Клизмецов, как хлестко припечатал его Василий Аксенов в одном из своих романов, в 1987 году резко ушел в науку. И успешно, так как не только занял пост директора ИМЛИ, но и был избран членом-корреспондентом Академии наук. Высоко оценивая «организационный гений» Кузнецова, который «превращает чужие поля в родные пастбища», критик Владимир Бондаренко заметил: «Это его шахматные многоходовые комбинации сначала превратили московский Союз писателей в центр патриотической русской литературы (при изначальном явном меньшинстве сторонников Кузнецова), а затем усилиями Кузнецова и его сторонников был превращен и ИМЛИ в центр по изучению родной культуры» (газета «Завтра», 1995, № 9). И, видимо, только преклонный возраст помешал Кузнецову, в борьбе за ставшее бесхозным писательское имущество, удержать уже в 1990–2000 годы ключевые позиции в превращении еще и Международного Литфонда в «родные пастбища».

201

Долинин Александр Алексеевич (1947) – доктор филологических наук, профессор, автор книг о В. Скотте, А. Пушкине, В. Набокове и русско-английских литературных связях.

202

Левинтон Георгий Ахиллович (1948) – кандидат филологических наук, профессор Европейского университета в С.-Петербурге, специалист по этнографии, фольклору и русской литературе.

203

«Бескозырка», «с пимпочкой», «с винтом» – разновидности крышек из фольги на водочных бутылках: «бескозырка» – без специального языка («козырька»), так что снять эту крышечку можно было только ножом или нещадно обдирая пальцы; «с пимпочкой» – то есть с язычком, за который можно тянуть. И та, и другая были, разумеется, одноразовыми. Появление свинчивающихся (и, соответственно, завинчивающихся) крышек, «как на Западе», означало важный технологический прорыв в жизни пьющих советских людей, и естественно, что вначале такие бутылки были в большом дефиците.

204

«Иркутская история» – пьеса (1959) Алексея Николаевича Арбузова (1908–1976), драматурга, лауреата Государственной премии СССР (1980).

205

Беляев Альберт Андреевич (1928) – прозаик, ведущий специалист по изобличению американской советологии, доктор филологических наук. С 1962 года работал в отделе культуры ЦК КПСС: сначала инструктором, затем заведующим сектором литературы и, наконец, заместителем заведующего отделом. Лично руководил борьбой с отступлениями от партийной линии в литературе, что не помешало ему в 1986–1995 годах возглавлять вполне себе прогрессивную газету «Культура». В 2009 году издал книгу воспоминаний «Литература и лабиринты власти: от „оттепели“ до перестройки».

206

«Неприкасаемый» – вообще-то правильнее бы, конечно, «неприкосновенный», но говорили именно так – «неприкасаемый», когда речь заходила о человеке, которого от любых неприятностей спасало и из-под любой критики выводило его собственное должностное положение, высокие правительственные награды (премии) или родственные (как вариант, земляческие) связи.

207

«Захлебывается от ярости…» – «И ведь наверняка искренне кричал, с болью. Вот это самое фантастическое…» – откликнулась в комментах на эти слова Алиса Ганиева.

208

«Будет теперь здесь дежурить…» – такая практика была в те годы вообще в обычае. «Опасаясь редакционного произвола, – вспоминает Ю. П. Изюмов, – некоторые писатели и, в особенности, поэты на время прохождения их произведений проводили в редакции весь технологический цикл, являясь с утра как на работу и внимательно перечитывая свой текст на каждой стадии его продвижения. Андрей Вознесенский в таких случаях приезжал из Переделкина на такси (своей машины у него не было) прямо к 10 утра, а в день подписания номера сидел в типографии, пока не получал из ротационного цеха еще теплые, с невысохшей краской авторские экземпляры. «Знаю я вас, – говорил он, – чуть недоглядишь, и на месте самого важного для меня стихотворения появится какая-нибудь виньеточка». И был прав. В литературном нашем разделе вкусовщина и перестраховка наличествовали, как и обычай давать им волю потихоньку от авторов. Поэтому и Евтушенко лично сопровождал свои публикации с таким же тщанием. Уж он-то на собственном опыте не раз убеждался, как в какой-то неуловимый момент из уже подписанной дежурным редактором полосы могло вылететь стихотворение, не понравившееся главному или знатоку поэзии из Главлита» (Ю. Изюмов, http://izyumov.ru/Vospomi-naniy_LG/Takova_redak_jizn.htm).

209

«Текст ее (…) остался неповрежденным» – «…Все правда. Потому, Сергей Иванович, когда коллеги горестно сообщали, что газета им в верстке Бог знает что вписала, а главную ересь – выкинула, я всегда кротко осведомлялась: “А Вы в это время в реанимации были?“», – подтвердила в Фейсбуке Мариэтта Чудакова.

210

Гончар Олесь (Александр Терентьевич) (1918–1995) – украинский писатель, лауреат двух Сталинских (1948, 1949) Ленинской (1964) и Государственной премий СССР, Герой Социалистического Труда (1978) и – посмертно – Герой Украины (2005). В романе «Тронка» (1963), как указывает Википедия, «впервые в украинской литературе остро ставится проблема искоренения сталинизма, борьбы старого с новым», но ставится она, видимо, остро как раз в той мере, чтобы именно этот роман получил Ленинскую премию, отняв ее у повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

211

Ленинского Комсомола премии – учреждены постановлением ЦК ВЛКСМ в марте 1966 как награда за достижения в области литературы, искусства, журналистики и архитектуры. Предполагалось, что ею будут отмечаться авторы до 35 лет, что не помешало присудить премию уже давно покойным Николаю Островскому (1966), Владимиру Маяковскому (1968), Александру Фадееву (1970), Михаилу Светлову (1972), Сергею Чекмареву (1975), Борису Горбатову (1978). Среди живых к тому времени авторов, писавших на русском языке, этой награды были удостоены Владимир Чивилихин (1966), Олжас Сулейменов (1967), Ярослав Смеляков (1968), Владимир Фирсов (1968), Овидий Горчаков (1968), Филипп Наседкин (1970), Анатолий Алексин (1970), Роберт Рождественский (1972), Валентин Сорокин (1972), Владислав Крапивин (1972), Борис Васильев (1972), Альберт Лиханов (1976), Вячеслав Шугаев (1977), Иван Уханов (1977), Юрий Селезнев (1977), Виктор Потанин (1978), Виль Липатов (1978), Сергей П. Алексеев (1979), Антонина Баева (1979), Валерий Поволяев (1979), Семен Цвигун (1979), Рустам Ибрагимбеков (1979), Владимир Амлинский (1980), Зоя Воскресенская (1980), Борис Панкин (1980), Валерий Хайрюзов (1980), Цезарь Солодарь (1980), Николай Яковлев (1980), Георгий Марков (1980), Анатолий Иванов (1980), Андрей Дементьев (1981), Феликс Кузнецов (1981), Игорь Ляпин (1982), Александр Проханов (1982), Светлана Токомбаева (Суслова) (1982), Мария Прилежаева (1983), Николай Старшинов (1983), Олег Шестинский (1983), Михаил Шевченко (1983), Сергей Бобков (1983), Анатолий Пшеничный (1983), Татьяна Смертина (1985), Владимир Коробов (1985), Сергей Лыкошин (1985), Сергей Т. Алексеев (1986), Светлана Алексиевич (1986), Юрий Поляков (1986), Владимир Степанов (1986), Николай Мирошниченко (1986), Михаил Пляцковский (1986), Александр Стовба (1987, посмертно), Михаил Андреев, Михаил Щукин (1987), Феликс Чуев (1987), Марина Кретова (1988), Виктор Кирюшин (1988), Екатерина Маркова (1988), Евгений Туинов (1989), Илья Кормильцев (1989) Лауреатам вручались диплом, нагрудный знак и денежное вознаграждение в размере 2500 рублей. Аналогичные (но рангом ниже) премии были учреждены и во всех (кроме РСФСР) союзных республиках СССР{15}. В отличие от лауреатов Ленинской и Государственных премий СССР и России, лауреаты премии Ленинского комсомола не получают ныне дополнительного материального обеспечения при начислении пенсии.

212

«Вечный зов» – роман Анатолия Степановича Иванова (1928–1999), лауреата Государственных премий РСФСР (1971) и СССР (1979) и Героя Социалистического Труда (1984), главного редактора журнала «Молодая гвардия» (1972–1995), который – во многом благодаря удачному 19-серийному телесериалу В. Ускова и В. Краснопольского (1973–1983) – был в Советском Союзе, безусловно, национальным бестселлером, хотя интеллигентное сословие относилось к нему, в лучшем случае, иронически, переиначив название в «Вечный позыв».

213

Шуртаков Семен Иванович (1918–2014) – писатель, лауреат Государственной премии РСФСР имени Горького, автор более тридцати книг, ни одну из которых никто из моих знакомых никогда не читал.

214

Марков Георгий Мокеевич (1911–1991) – романист, дважды, как и М. А. Шолохов, Герой Социалистического Труда (1974, 1984), секретарь (с 1956), первый секретарь (1971–1986), председатель правления (1986–1989) СП СССР, член ЦК КПСС (1971–1990). Как «смотрящий» за всей литературной жизнью страны, был, разумеется, был награжден всеми, какие тогда были, премиями – Сталинской (1951), Ленинской (1976), Ленинского комсомола (1984), Государственной РСФСР (1985). Его романы «Строговы», «Соль земли», «Сибирь», «Отец и сын», «Грядущему веку», выходившие при жизни автора миллионными тиражами, щедро экранизировавшиеся и изданные (преимущественно московскими издательствами) чуть ли не на всех языках мира, ныне, кажется, благополучно забыты.

215

Кожевников Вадим Михайлович (1909–1984) – романист, Герой Социалистического Труда (1974), лауреат Государственной премии СССР (1971), депутат Верховного Совета СССР (1966–1984), Среди его произведений выделяются рассказ «Март – апрель» (1942), действительно хороший, и роман «Щит и меч» (1965), четырехсерийную экранизацию которого (1968) просмотрело почти 70 миллионов человек и среди них будущий президент России В. В. Путин. Самыми же важными событиями, какими ознаменовалась 38-летняя деятельность Кожевникова на посту главного редактора журнала «Знамя» (1946–1984), стали публикация «Стихов из романа» Бориса Пастернака (1954) и передача рукописи романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в карательные органы (1961){16}.

216

Кешоков Алим Пшемахович (1914–2001) – кабардинский советский писатель, Герой Социалистического Труда (1990), председатель Литературного фонда СССР (1970–1980).

217

Госкомиздат – Государственный комитет по делам издательств, полиграфии и книжной торговли СССР. В его функции с 1975 года входил контроль за системой сводного тематического планирования всех книгоизданий страны. Иными словами, каждое издательство должно было ежегодно составлять и публиковать в открытой печати свой тематический план, а Госкомиздат устранял нецелесообразное, с его точки зрения, дублирование готовящихся к выпуску изданий, давал (или не давал) разрешение на замену названий, перенос сроков выхода, изменение объема и других характеристик каждой книги.

218

«Вы только вообразите» – «примерно 350 тысяч всех ведомств, с учетом технических и научных. Художественной литературой комплектовались примерно две трети», – напомнил в комментах Андрей Гришин.

219

«Любой тираж любой книги» – «А их не продавали „в нагрузку“? – переспросила в Фейсбуке Ольга Бугославская. – На моей памяти „в нагрузку“ в основном давали „Материалы (№) съезда КПСС“ и „Речи Л. И. Брежнева на (№) съезде КПСС“. Но, по-моему, художественные произведения тоже шли в дело. Наш книжный магазин на Ленинском в конце 80-х ввел в практику, как я теперь понимаю, довольно экзотический для советского времени метод распределения дефицитных изданий: право их приобрести разыгрывалось в лотерею. Однажды на кону оказалась „История Тита Ливия“ серии „Памятники исторической мысли“. Поскольку на Ленинском проспекте жили сплошь интеллектуалы, то народу в книжном набилось примерно столько же, сколько на упомянутой встрече с писателем М. Веллером. Я ничего не выиграла, а дядьку, который стал счастливым обладателем трудов римского историка, обязали купить также роман о белорусских партизанах и сборник стихотворений какого-то поэта из какой-то братской республики».

220

Красный уголок, Ленинская комната – эти помещения, отведенные под нужды агитации и политического просвещения, на каждом советском предприятии и в каждом советском учреждении появились еще в начале 20-х годов. В их убранство обычно входили гипсовый бюст В. И. Ленина, портреты членов и кандидатов в члены Политбюро ЦК КПСС, фотогалерея передовиков производства, почетные грамоты и вымпелы, а также библиотечка с материалами партийных съездов и пленумов. В воинских частях и на судах военно-морского флота эту же роль играли Ленинские комнаты, служившие одновременно еще и местах проведения так называемого культурного досуга.

221

Бондарев Юрий Васильевич (1924) – писатель, до середины 1960-х годов воспринимавшийся как один из лидеров полуопальной «военной прозы», а позднее занявший ортодоксальные коммуно-патриотические позиции, что принесло ему не только звания Героя Социалистического Труда (1984), лауреата Ленинской (1972), Государственных РСФСР (1972) и СССР (1977, 1983) премий, но и ключевые должности первого заместителя председателя (19*71— 1990), а затем и председателя правления СП РСФСР (РФ). Выступив с речью на XIX партийной конференции (1989), Бондарев заявил о себе как о последовательном враге демократических преобразований в стране, а в 1991 году подписал «Слово к народу», которое было расценено как идеологическое обоснование т. наз. «путча ГКЧП».

222

Михайлов Олег Николаевич (1932–2013) – критик, прозаик, доктор филологических наук (1992), уже со второй половины 1950-х выступавший как исследователь и пропагандист творчества писателей первой русской эмиграции. Погиб во время пожара на даче в писательском поселке Переделкино. Вместе с писателем погибли его библиотека и архив, включающий в себя бесценное собрание автографов.

223

Воровского, 52 – здесь, в старинной барской усадьбе, которую Лев Толстой описал как дом Ростовых в романе «Война и мир», на протяжении десятилетий располагались секретариат правления и аппарат Союза писателей СССР. Ныне арендатором здания 52 по улице, которой возвращено название Поварская, является Международное сообщество писательских союзов.

224

«Слыл автором неологизма, ныне, думаю, всеми благополучно забытого» – «Что Вы, Сергей Иванович! Как же это забыть можно! – откликнулся из заокеанского далека профессор славистики Олег Проскурин. – Это же как „Литературные мечтания“…:)». «Термин „оживляж“ вообще-то был в ходу в журналистской среде. Но С. Ч. придал ему более емкое наполнение, дополнительные смыслы», – уточнила Алла Амелина. «Сергей Иванович, оно уже в словарях есть – со ссылкой на Вас же.:)))», – веско подтвердил лингвист Гасан Гусейнов. И оказалось, есть что сказать и Алисе Ганиевой: „Оживляж“ и сейчас очень в ходу, по крайней мере, я слышала не раз. Теперь буду знать и авторство, и пикантный генезис».

225

«Эмманюэль» – эротический фильм французского режиссера Ж. Жакена (1974), экранизация одноименного романа Э. Арсан, повествующий о сексуальных похождениях героини, роль которой сыграла С. Кристель, в Юго-Восточной Азии. До Советского Союза этот фильм дошел только в годы перестройки, став одним из безусловных хитов частных просмотров и клубного видеопроката.

226

«Греческая смоковница» – вполне себе по нынешним временам невинная немецкая эротическая комедия, в конце 1980-х годов особенно популярная в видеосалонах при райкомах и горкомах ВЛКСМ.

227

«Чтобы вопросы были поострее» – «А нам в МГУ, – вспомнил в Фейсбуке Петр Образцов, – Чаковский рассказывал, что его ВЫЗЫВАЮТ и строго ругают, потому что он своими критическими статьями о нашем народном хозяйстве дискредитирует – что? а-а-а, не догадались! – дискредитирует наш могучий ЭКСПОРТ».

228

«Метрополь» – неподцензурный альманах, собранный Василием Аксеновым (главный редактор), Виктором Ерофеевым, Евгением Поповым и выпущенный двенадцатью экземплярами как самиздат в 1979 году. Помню, как я, одним, видимо, из первых, читал его, разложив этот огромный фолиант (каждая полоса в четыре машинописных страницы формата А4) на полу своей однокомнатной квартиры. Казалось, что власть уже не заинтересована в идеологической охоте на ведьм и что, соответственно, этот альманах, не содержавший в себе никаких прямых выпадов в сторону власти, может быть напечатан и советским издательством – пусть даже самым ограниченным тиражом. Но Феликсу Кузнецову, незадолго до этого возглавившему Московскую писательскую организацию, был нужен именно скандал, и он разразился. В многотиражке «Московский литератор» под общим названием «Порнография духа» были опубликованы резко негативные высказывания известных литераторов об альманахе. Решение о приеме Ерофеева и Попова в Союз писателей дезавуировали, в ответ на что Инна Лиснянская и Семен Липкин заявили о своем выходе из этой организации. А Василию Аксенову 22 июля 1980 года было разрешено выехать по приглашению в США, где его уже ждал «Метрополь», выпущенный издательством «Ардис», а вскоре подоспел и указ о лишении писателя советского гражданства.

229

Иванов Александр Александрович (1936–1996) – самый, видимо, известный из поэтов-пародистов (а вернее сказать, эпиграмматистов) поздней советской поры. Благодаря сначала 16-й полосе «Литературной газеты» и, в особенности, благодаря телевизионной передаче «Вокруг смеха», которую он вел, Сан Саныча Иванова знала, без преувеличения, вся страна.

230

КПСС – Коммунистическая партия Советского Союза, куда в 1970–1980 годы усиленно затягивали молодых солдат, рабочих и колхозников, но куда совсем не просто было вступить представителям гуманитарной и, как тогда говорили, научно-технической интеллигенции. Райкомы и горкомы зорко следили за соблюдением процентного соотношения между гегемонами и так называемой прослойкой, поэтому интеллигентов в партию принимали не столько даже по доброй их воле, сколько по специальному приглашению, предусматривающему дальнейший карьерный рост кандидатов.

231

«Не в нижних чинах всю жизнь проскрипеть…» – «Помнится, – рассказал в своей автобиографии Сергей Боровиков, – вступать в КПСС было очень стыдно. Как и все, написал заявление стандартно: „Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма“. Едва ли тогда – в 1976-м – в стране мог найти хоть один „коммунист“, в это верящий. Но куда деваться: в журнале „Волга“ мне, беспартийному, так и оставаться бы корректором, разве что через десяток лет выслужиться в литсотрудники» (С. Боровиков, с. 569).

232

Лимитчики, лимита – так, в условиях искусственного ограничения подвижности населения называли тех, кто по лимиту, то есть по квоте, выделявшейся для крупных предприятий и коммунального хозяйства, переезжал из провинции в Москву и другие крупные города в надежде получить временное жилье (чаще всего в общежитиях), а в итоге и вожделенную прописку.

233

Книжная лавка писателей – магазин на Кузнецком мосту, второй этаж которого был отдан под спецобслуживание членов Союза писателей СССР, так что каждый вторник и каждую пятницу, когда производился, как тогда выражались, завоз новых книг, в послеобеденное время на крутой металлической лестнице, ведущей туда, где распоряжались бессменные Кира Викторовна Дубровская и Олег Леонидович Соколов, выстраивалась длинная очередь литераторов. Причем не только страстных библиоманов, но и тех, кто всего-навсего хотел бы обзавестись дефицитными книгами для подарков, обменов и взяток.

234

Верченко Юрий Николаевич (1930–1994) – в течение двух десятилетий секретарь правления СП СССР по оргвопросам. Руководя всей практической жизнью, кадрами и финансами «Большого Союза», предпочитал не связывать свое имя с самыми одиозными идеологическими сюжетами{17}. Так что посвященный ему мемуарный сборник «Пьер Безухов с улицы Воровского» рисует образ «добрейшей души человека» (В. Розов), «благородного рыцаря литературы» (Ю. Изюмов), помогающего писателям «преодолевать цензорские тернии» (М. Алексеев). Поэтому можно понять Ю. Полякова, в ту пору секретаря комитета комсомола писательской организации Москвы, который воскликнул: «Сегодня, когда я оглядываю всю эту литературную „глиству“, засевшую на десятилетия в начальственных кабинетах многочисленных „союзов“ и сосущую последние соки из остатков писательского имущества, хочется сказать в сердцах: „Верченко на вас нет!“»

235

«Зачем вы всю эту «Порнографию духа»…» – «Я знаю, например, – рассказывал Аркадий Вайнер, – что история со знаменитым „Метрополем“ Вас. Аксенова могла закончиться для его участников гораздо более плачевными и опасными „оргвыводами“, если бы не вмешательство Ю. Н. <Верченко>» («Пьер Безухов с улицы Воровского», с. 92).

236

Большой Союз – так обычно называли Союз писателей СССР, вернее его правление, в отличие от малых – Союза писателей РСФСР и его Московской организации.

237

«B Союз писателей, конечно, рвались…» – вступить в Союз писателей СССР, что давало и социальный статус, и немалые привилегии, было, вообще-то, очень непросто. Соискатель, помимо личного заявления, должен был предоставить три развернутые рекомендации и, по крайней мере, одну, а лучше две или три свои отдельные книги. Приемное дело, когда до него доходила многомесячная очередь, сначала, если говорить о Москве и Ленинграде, рассматривалось на заседании так называемого бюро творческого объединения (прозаиков, поэтов или, к примеру, литературных критиков), оттуда поступало в приемную комиссию. И… Конец, казалось бы? Нет, не конец, дальше его еще штемпелевали (а иногда и заворачивали) на секретариате правления сначамасса, либо, случается и такое, во все союзы одновременно.

238

Брежнев Леонид Ильич (1906–1982) – партийный и государственный деятель, с 1964 года занимавший пост первого, а с 1966 года генерального секретаря ЦК КПСС, председатель Президиума Верховного Совета СССР (1960–1964, 1977–1982). Питал слабость к коллекционированию разного рода орденов, медалей и званий. Всего им было собрано 117 советских и иностранных государственных наград, а ведь к ним надо прибавить еще и негосударственные знаки отличия. Поэтому никого не удивило, что после публикации под его именем мемуарных книг «Малая земля», «Возрождение», «Целина» Брежнев не только взял гонорар в 179 241 рубль, но и счел для себя возможным стать членом Союза писателей СССР и лауреатом Ленинской премии по литературе (1980). «Кто-то, – записал 5 сентября 1978 года Лев Левицкий, – высказался в том смысле, что Леонида Ильича надо выбрать академиком ВАСХНИЛ, поскольку ему удалось снять невиданный урожай с малой земли» (Л. Левицкий. Термос времени, с 12).

239

Кинофестиваль – теперь уже и не поверить, но попасть на фильмы, которые показывались под эгидой Московского международного фестиваля, можно было либо отстояв фантастически длинные очереди, либо, если ты приписан к какому-нибудь влиятельному ведомству или творческому союзу, очереди меньшие, но все-таки отстоять. На сеансах, первый из которых начинался в 7 часов утра, а последний в 11 часов вечера, демонстрировалось обычно по два фильма: один из капиталистической страны и один из социалистической или «слаборазвитой», то есть развивающейся.

240

Вовчок Марко (Вилинская Мария Александровна, по первому мужу – Маркович, по второму – Лобач-Жученко) (1833–1907) – прозаик, поэтесса, переводчица, писавшая на украинском, русском и французском языках. Ее правнук Борис Борисович Лобач-Жученко (1899–1995) известен публикациями, связанными с биографией Марко Вовчок, а также учебными пособиями по теории и практике парусного флота, организации и судейству парусных соревнований. Его книга «Записка последнего гардемарина» была издана в 1993 году{18}.

241

«АСТ», «ЭКСМО» – крупнейшие издательства, контролирующие большую часть книжного рынка в России и знаменитые среди малоимущих, в большинстве своем, писателей тем, что, по легенде, только авторам «ACT» и «ЭКСМО» платят сколько-нибудь достойные гонорары.

242

Внутренние рецензии – рукопись, поступающая в журнальную редакцию или издательство, почти всегда направлялась на отзыв рецензентам, не состоявшим в их штате. В этой роли могли выступать и студенты Литинститута, и известные литераторы, остро нуждавшиеся в заработке (например, Юрий Домбровский или Виталий Семин).

243

Бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей СССР – учреждение, которое не только окормляло советское население поэтическими концертами и лекциями о великих и малых классиках, новых книгах и неизменно актуальных проблемах современного литературного процесса, но и кормило писателей, временно оказавшихся или всегда находившихся не при деньгах. Конечно, 15 рублей, которые выплачивали за полуторачасовую лекцию литераторам молодым или малоименитым, или 22.50, достававшиеся тем, кто котировался выше, – суммы не бог весть какие даже и по советским временам. Но если не лениться и из клуба камвольной фабрики, не чинясь, ехать в воинскую часть, чтобы оттуда нагрянуть в детский дом или еще куда, то на хлеб с маслом, а иногда и с икоркой, вполне хватало даже литераторам, пребывавшим либо в творческом простое, либо у властей в опале.

244

Поликлиника Литфонда— единственное, может быть, место, где перед кабинетами стоматолога или окулиста могли мирно встречаться литераторы, принадлежащие к различным и зачастую враждующим между собою писательским группам. Свое название поликлиника сохранила и сейчас, хотя была продана за полкопейки еще в самом начале 1990 годов.

245

«Советская власть плохо содержала своих писателей» – эта новелла, что и неудивительно, вызвала особенно бурный отклик в Фейсбуке. «Да, тогда существовали утвержденные ставки авторского гонорара например, за авторский лист прозы – от 150 до 400 рублей. На 400 рублей можно было два месяца жить или купить холодильник «Минск», – напомнил Юрий Буйда. «Нашли чем хвастаться, писатели. В советское время поэты-песенники в ВААП (теперь РАО), в кассу, с чемоданами ходили. В меньшие емкости не помещалось», – съязвил Алексей Слаповский. «Что там мебель, – квартира! За гонорар „Советского писателя“ 1989 года (книжка прозы в мягкой обложке) я обменяла двухкомнатную квартиру в Челябинске на двухкомнатную в Москве, у метро Отрадное, которого тогда, правда, ещё не было. Доплата равнялась стоимости трёхкомнатной кооперативной квартиры», – вздохнула Татьяна Набатникова. «Ого! На бездуховном Западе, надо думать, не каждый Умбер-то Эко так вот за статью сразу купит финский диван… Да еще велюровый. «Россия, которую мы потеряли…» – изумилась Ольга Бугославская. «Советская власть мирилась с писателями как с неизбежным злом… и по мере возможностей это самое зло прикармливала…. кого-то перекупала, кому-то просто не давала помереть с голоду, потому что не комильфо… Мы ж не гестаповцы какие-то, мы вам пальцы в дверях не зажимаем, – говорил мне моложавый капитан в штатском, который вел со мной, студентом, разные литературные разговоры…» – подытожил Андрей Чертков. «Дорого же обходились совдепии ее могильщики», – поставил финальную точку Владимир Таракановский.

246

Литературная консультация – структурное подразделение Союза писателей СССР, куда стекались рукописи (по преимуществу, самодеятельных) авторов, отправленные и в правление Союза, и в издательство «Советский писатель», и лично дорогому товарищу Леониду Ильичу Брежневу, и в ООН, и на деревню дедушке. Коэффициент полезного действия был, разумеется, небольшим, так что стенд, на котором были выставлены книги, авторы которых прошли через Литконсультацию, почти не пополнялся. Зато возможность подзаработать т. наз. «внутренними» рецензиями ценилась тогдашними членами Союза писателей ничуть не меньше, чем выступления по линии, как тогда говорили, Бюро пропаганды художественной литературы.

247

Искренко Нина Юрьевна (1951–1995) – поэтесса, одна из наиболее ярких представительниц концептуализма в поэзии конца 1980-х – начала 1990 годов. Были и посмертные издания ее стихов, но они выходили, во-первых, так давно, а во-вторых, столь малыми, коллекционными тиражами, что вряд ли доступны новому читательскому поколению{19}.

248

«Работница», «Крестьянка» – «тонкие» иллюстрированные журналы советской эпохи, где, наряду с очерками о героинях социалистического созидания и кулинарными рецептами, непременно публиковались и стихи – как правило, доступные пониманию массовой, да к тому же еще и женской, читательской аудитории.

249

Казакова Римма Федоровна (1932–2008) – поэтесса, всегда воспринимавшаяся мною как образец эталонного – и не плохого, и не хорошего – стихотворца, что помогло ей стать «рабочим» секретарем правления Союза писателей СССР в 1976–1981 годах, а в постсоветские уже годы возглавить Союз писателей Москвы. С чем наверняка не согласятся и многие мои коллеги, сохранившие в своей памяти образ деятельного, доброго и участливого человека, и многие читатели, запомнившие Казакову, прежде всего, по ее песням.

250

Клуб «Поэзия» – неформальное объединение поэтов-нонконформистов, возникшее в Москве в 1985 году, куда входили, прежде всего, участники поэтической студии Кирилла Ковальджи при журнале «Юность» (Юрий Арабов, Евгений Бунимович, Владимир Друк, Александр Еременко, Виктор Коркия, Света Литвак, Алексей Парщиков и другие), а также такие уже набиравшие известность авторы, как Дмитрий Александрович Пригов, Лев Рубинштейн, Александр Сопровский и Сергей Гандлевский. Руководили клубом, организуя публичные акции, сначала Леонид Жуков, затем Игорь Иртеньев и Геннадий Кацов, но его неформальным лидером была Нина Искренко. Так что, как выразился Евгений Бунимович, «Нина ушла – и праздника не стало»{20}.

251

Отказники – так в 1970–1980 годы в СССР называли советских граждан, получивших от властей отказ в разрешении на выезд из СССР; иноязычное рефюзники (refuseniks, от англ. to refuse – «отказывать») не прижилось. А само явление исчезло после перестройки, распада СССР и принятия законов о свободе въезда – выезда из России.

252

ОВИР – Отдел виз и регистрации, организация, существовавшая в СССР и постсоветской России (1935–2005 гг.) и занимавшаяся как регистрацией иностранцев, прибывших в СССР и Россию, так и оформлением выездных документов. В ходе структурных преобразований постсоветского времени служба виз и регистрации была объединена с паспортной службой. Ныне функции подразделений визовой и регистрационной работы в составе Федеральной миграционной службы (ФМС России) координирует Управление организации визовой и регистрационной работы (УОВиРР).

253

Алия – репатриация евреев в Израиль.

254

«Притворявшуюся дурковатой советскую власть» – «Да, – написал в Фейсбуке Евгений Туинов, – Софья Власьевна была щедра к своим хулителям. Сергей Иванович, неужели вы думаете, что все эти фокусы наши оставались тайной для нее? Позднее, когда я был депутатом Госдумы, издали запрет оформлять на работу помощником своих близких родственников. Так депутаты оформляли, скажем, жену приятеля по депутатскому корпусу, а тот в отместку оформлял помощницей его жену. Об этом все знали, как и о липовых литсекретарях когда-то». – «Вы таки будете смеяться, – уточнил Денис Драгунский, – но и члены профкомов (во всяком разе, члены профкома драматургов, в котором я состоял) тоже имели право нанять литературного секретаря». «Еще можно было шофера держать», – припомнил Евгений Попов.

255

Бурштейн Анатолий Исаевич – врач-терапевт, многолетний заведующий отделением в поликлинике Литфонда СССР и верный друг многих достойных писателей той поры.

256

Гольдберг Анатолий Максимович (1910–1982) – британский радиожурналист, который в течение многих лет вел по Би-би-си популярную программу «Глядя из Лондона».

257

«Никто на дачу-кораблик покуситься не решился» – «Все точно, – прокомментировал эту новеллу Леонид Бахнов, – кроме одного – на дачу Пастернака после его смерти покушались, и еще как! Еще похлеще, чем на дачу Чуковского. Не помню точно год, возможно, где-нибудь 82-83-й, из дома выбросили буквально все, включая рояль – прямо под весенний дождь. И, кстати, довольно много рукописей – выполняли постановление суда».

258

Улица Павленко – названа по имени Петра Андреевича Павленко (1899–1951), писателя, лауреата четырех Сталинских премий 1-й степени (1941, 1947, 1948, 1950).

259

«Деревенская проза» – направление в русской литературе 1960–1980 годов, эмоционально-смысловая доминанта которого может быть охарактеризована как прощание с «крестьянской Атлантидой» и плач об утрате традиционных (патриархальных) ценностей в жизни деревни и всей современной России{21}. В этом смысле понятно, что далеко не всех, кто писал о сельских жителях, можно назвать «деревенщиками», а лишь Федора Абрамова, Василия Белова, Виктора Астафьева, Валентина Распутина, Бориса Екимова и их последователей.

260

Отдел пропаганды ЦК КПСС – важнейшее подразделение партийного руководства, которое в годы, описанные в книге, под присмотром члена Политбюро ЦК КПСС М. А. Суслова и секретаря ЦК КПСС М. В. Зимянина ведало всей идеологической жизнью страны. В литературных кругах принято было считать, что в Отделе пропаганды собрались в основном марксисты-догматики, склонные протежировать скорее «западническим» идеям социализма с человеческим лицом, чем настроениям пробуждающегося русского национализма.

261

Яковлев Александр Николаевич (1923–2005) – партийный и государственный деятель, чье имя стало широко известно после публикации в «Литературной газете» (15 ноября 1972 года) двухполосной статьи «Против антиисторизма», где он во всеоружии марксистской риторики подверг сокрушительному разгрому так называемых «почвенников» в советской литературе и литературной критике. В связи с критикой статьи со стороны М. А. Шолохова и после соответствующего обсуждения вопроса на Секретариате и в Политбюро ЦК КПСС, Яковлев, исполнявший тогда обязанности заведующего Отделом пропаганды, был отстранен от работы в партийном аппарате и направлен послом в Канаду, где пробыл 10 лет. Вернувшись по инициативе М. С. Горбачева в Москву, Яковлев в 1985 году вновь занял должность заведующего Отделом пропаганды, а затем, возглавив борьбу либералов с ортодоксами, стал, как его начали называть, архитектором перестройки.

262

Отдел культуры ЦК КПСС – одно из двух, наряду с Отделом пропаганды, идеологических подразделений партийного руководства, которое под многолетним руководством В. Ф. Шауро (1965–1986) контролировало всю художественную, и в том числе литературную, жизнь в стране. И хотя в нем на должностях инструкторов работали, среди прочих, и вполне себе либеральные функционеры, Отдел культуры воспринимался как покровитель так называемой Русской партии и неустанный душитель всех прогрессивных веяний в литературе, театре, других видах отечественной культуры.

263

Можаев Борис Андреевич (1923–1996) – писатель, среди произведений которого особо выделяются повести «Живой» (1966; опубликовано в 1968), «Полтора квадратных метра» (1970; опубликовано в 1982) и роман «Мужики и бабы» (1976–1987), посвященные тяжкой доле советского крестьянства.

264

Думбадзе Нодар (1928–1984) – грузинский писатель, лауреат Ленинской премии (1980), автор книг «Я, бабушка, Илико и Илларион», «Я вижу солнце», «Солнечная ночь», «Закон вечности» и др.

265

Кожинов Вадим Валерианович (1930–2001) – критик, литературовед, публицист, признанный идеолог не только «тихой лирики» в нашей поэзии, но и так называемой Русской партии. По оценке Марка Любомудрова, «Вадим являлся одним из самых энергичных, боевых (и эрудированных) членов сложившегося тогда в Москве патриотического братства, сплоченного, едино мысленного, всегда готового отстаивать и пропагандировать русскую идеологию, утверждать наш национальный патриотизм» («Наш современник», 2015, № 1, с. 167).

266

Ермилова Елена Владимировна (1924) – литературовед, кандидат филологических наук, автор книги «Теория и образный мир русского символизма» (1989), дочь критика и литературного вельможи В. В. Ермилова (1904–1965), жена критика и литературоведа В. В. Кожинова.

267

«Классика и мы» – дискуссия, состоявшаяся в Большом зале ЦДЛ 21 декабря 1977 года, то есть в день рождения И. В. Сталина, во время которой Петр Палиевский, Станислав Куняев, Михаил Лобанов, Вадим Кожинов, Юрий Селезнев и некоторые другие ораторы впервые публично предъявили взгляд на историю советской литературы и современный литературный процесс с позиций набиравшего силу русского национализма{22}.

268

Передреев Анатолий Константинович (1932–1987) – поэт, переводчик, один из ведущих представителей т. наз. «тихой поэзии».

269

Тяжельников Евгений Михайлович (1928) – первый секретарь ЦК ВЛКСМ (1968–1977), заведующий отделом пропаганды ЦК КПСС (1977–1982), считавшийся одним из покровителей так называемой Русской партии.

270

Битов Андрей Георгиевич (1937) – писатель, бессменный (с 1991 г.) президент Русского ПЕН-центра. В литературных кругах популярна полушутливая фраза «За одного Битова двух недобитых дают».

271

Хазары – тюркоязычный кочевой народ, объединенный в Хазарский каганат (650–969), часть которого во главе с правящим родом исповедовала иудаизм. Поэтому естественно, что на эзоповом языке 1970–1980 годов слово «хазары» стало едва ли не синонимично слову «евреи», и интеллектуалы-националисты охотно говорили о «хазарском иге», когда хотели намекнуть на «еврейское засилье» в среде советской научной и творческой интеллигенции.

272

Никонов Анатолий Васильевич (1923–1983) – главный редактор журнала «Молодая гвардия» (1963–1970), отрешенный от должности решением Секретариата ЦК КПСС. Впоследствии возглавлял идеологически маловажный в ту пору журнал «Вокруг света». Что же касается «Молодой гвардии», то она как была, так и осталась ультранационалистический – и при Феликсе Овчаренко (1971), и при Анатолии Иванове (1972–1995), и при главных редакторах уже нового, постсоветского поколения. Сначала, видимо, в силу того, что Центральный Комитет ВЛКСМ, чьим органом был журнал, последовательно возглавляли считавшиеся покровителями так называемой Русской партии Сергей Павлов (1959–1968) и Евгений Тяжельников (1968–1977), а потом уже по традиции.

273

Белинков Аркадий Викторович (1921–1970) – писатель, автор книг «Черновик чувств», «Юрий Тынянов», «Сдача и гибель советского интеллигента». В 1968 году воспользовался туристической поездкой в Венгрию, чтобы переправиться оттуда через Югославию в Соединенные Штаты, где преподавал в нескольких университетах.

274

Семанов Сергей Николаевич (1934–2011) – литератор, дебютировавший брошюрой «Во имя народа: Очерк жизни и борьбы Александра Ульянова» (М., 1961), но постепенно сдвинувшийся на монархические позиции. Своим личным врагом и, соответственно, заправилой сионистского заговора против России считал председателя КГБ, а затем генерального секретаря ЦК КПСС Ю. В. Андропова – см. семановские книги «Юрий Владимирович: Зарисовки из тени» (М., 1995), «Андропов: Семь тайн генсека с Лубянки» (М., 2001), «Юрий Андропов: Политическая биография» (М., 2003) и, наконец, вышедший уже посмертно труд «Русский клуб: Почему не победят евреи?» (М., 2013).

275

Палькин Николай Егорович (1927–2013) – саратовский поэт, которого прославили не многочисленные и никем не замеченные сборники стихов, но, в первую очередь, публикация в возглавлявшемся им журнале «Волга» (1982, № 10) статьи М. Лобанова «Освобождение».

276

Лобанов Михаил Петрович (1925) – критик, историк литературы и профессор Литературного института, один из наиболее последовательных публицистов так называемой Русской партии. История публикации статьи «Освобождение» и последовавших вслед за этим идеологических и административных санкций подробно, с привлечением стенограмм, изложена в мемуарах М. Лобанова «В сражении и любви: Опыт духовной автобиографии» (М., 2003).

277

Алексеев Михаил Петрович (1918–2007) – писатель, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий РСФСР и СССР, главный редактор журнала «Москва» (1968–1989) и один из бессменных секретарей правления Союза писателей РСФСР (1965–1991) и СССР (1967–1991). Достойно внимания, что, подвергнув по партийной команде суровому осуждению статью М. Лобанова, коллеги по секретариатам постарались вывести из-под удара и роман «Драчуны», и его автора – «Позиция автора романа Михаила Алексеева (…) вся обращена в будущее. Позиция же автора статьи Михаила Лобанова реакционно-романтическая…» (Феликс Кузнецов), «У меня полное ощущение, что статья написана не о романе Алексеева (…), а совсем о другом. И эти две вещи существуют порознь» (Николай Доризо), «Мы должны Алексеева защитить и всю нашу литературу от субъективных толкований М. Лобанова» (Егор Исаев), «Мы выдвинули роман Михаила Алексеева „Драчуны“ на соискание Ленинской премии, и правильно поступили, ибо это – явление в нашей литературе. Я считаю, что статья М. Лобанова по сути дела, никакого отношения к роману не имеет» (Анатолий Алексин). Стоит добавить, что за своего критика не заступился и сам М. Алексеев, которого, наверное, можно понять: ведь, благодаря скандалу, Ленинская премия, на которую он рассчитывал, ему так и не досталась.

278

Шевцов Иван Михайлович (1920–2013) – писатель, феерическую известность которому принес роман-памфлет «Тля» о борьбе русских художников-реалистов с евреями-авангардистами (написан в 1949, опубликован в 1964 году). Более поздние его романы – например, «Во имя отца и сына» (1970), «Любовь и ненависть» (1970), «Бородинское поле» (1977), «Голубой бриллиант» (1996), «Остров дьявола» (1998) и др. – такого скандального успеха уже не имели. Взгляды И. Шевцова, в том числе и его отношение к евреям, наиболее полно представлены в публикации Олега Кашина «Один против мирового сионизма» («Русская жизнь», 7. 12.2007).

279

Полянский Дмитрий Степанович (1917–2001) – заместитель (1962–1965), первый заместитель председателя (1965–1973) Совета министров СССР, министр сельского хозяйства СССР (1973–1976), член Президиума / Политбюро ЦК КПСС (1960–1976). Комментируя последовавшую вслед за этим опалу Д. Полянского, «сосланного» послом в Японию, а затем в Норвегию, Леонид Млечин указывает: «Излишняя активность Полянского раздражала членов политбюро. Особенно когда он проявил особый интерес к идеологическим вопросам, что не входило в прямые обязанности первого заместителя председателя Совета министров. Он пытался влиять на литературные дела, покровительствовал «своим» писателям, причем людям бесталанным, но с большими амбициями. А в политбюро существовали свои правила. Наводить порядок в чужом огороде не было принято».

280

Кочетов Всеволод Анисимович (1912–1973) – писатель, последовательно возглавлявший Ленинградскую писательскую организацию (1953–1955), «Литературную газету» (1955–1959) и журнал «Октябрь» (1961–1973). Успех ему принес роман «Журбины» (1952), к тому же очень удачно экранизированный, а скандальную известность роман-памфлет «Чего же ты хочешь?», опубликованный в его личном «Октябре» (1969, №№ 9-11), но так никогда и не выходивший отдельным изданием. Сейчас память о книгах В. Кочетова стерта, осталась лишь репутация: «Из всех советских писателей Кочетов – самый главный мракобес, который боролся с интеллигенцией всех толков. Самый главный, самый мрачный. Если изучать соцреализм, то Кочетов со всеми своими произведениями это и есть самый породистый, самый типичный соцреализм» (Михаил Золотоносов, http://www.proza.ru/2012/02/14/500).

281

Дедков Игорь Александрович (1934–1994) – после окончания факультета журналистики МГУ (1957) получил распределение в Кострому, где и вырос в одного из крупнейших литературных критиков и публицистов российской провинции. Полномочным представителем русского простонародья, обделенного перестройкой, он чувствовал себя и в Москве, куда в 1987 году вернулся на роль политического обозревателя журнала «Коммунист» (затем «Свободная мысль»).

«Переписка Натана Эйдельмана с Виктором Астафьевым…» – этот драматический сюжет 1986 года наиболее обстоятельно изложен в статье Константина Азадовского «Переписка из двух углов Империи», опубликованной в 5-м номере журнала «Вопросы литературы» за 2003 год.

282

Алексин (Гоберман) Анатолий Георгиевич (1924) – прозаик, лауреат премии Ленинского комсомола (1970), Государственных премий РСФСР (1974) и СССР (1978). Являясь в течение ряда лет «рабочим» секретарем правления СП РСФСР (1970–1989), вошел в историю литературы советской эпохи как «умный еврей при губернаторах» С. Михалкове и Ю. Бондареве и строгий надсмотрщик над всеми детскими писателями страны. Что, разумеется, не мешает ему, перебравшись в Израиль (1993), а затем в Люксембург (2011), вспоминать о своем нонконформизме и заслугах в борьбе с советской властью.

283

Чаклайс Марис (1940–2003) – латышский поэт, чьи стихи на русский язык переводили А. Кушнер, П. Вегин, А. Найман и др. поэты.

284

«A как у вас сейчас с обрезаниями?» – «В Дагестане, – рассказал в комментах Саид Ниналалов, – в 70-е годы пришла анонимка в обком партии: „1-й секретарь такого-то райкома сделал своему сыну обрезание“. Приехала комиссия – проверили – все на месте. Через 2 месяца – 2-я анонимка с аналогичным текстом. Приехали – опять ничего не тронуто. На третий раз комиссия не приехала… И 1-й секретарь райкома сделал своему сыну обрезание, не боясь лишиться должности и партийного билета».

285

«Детская литература» – ежемесячный журнал, посвященный вопросам истории, теории и критики литературы для детей, а также организации детского чтения. Издавался с 1936-го до середины 1990-х годов. Его главным редактором в течение многих лет был С. П. Алексеев, которым я, после издания своей первой и, прямо скажем, малоудачной книги «Твой современник» (1978), и был приглашен в члены редакционной коллегии.

286

Бобков Сергей Филиппович (1948) – поэт, сын генерала КГБ СССР Ф. Д. Бобкова, что, возможно, объясняет тот удивительный факт, что его стихи, продолжавшие хлебниковские традиции заумной, футуристической поэзии, не только были отмечены премией Ленинского комсомола (1983), а их автору принесли пост секретаря правления СП РСФСР по международным делам, но и вызвали восхищенные отклики, с одной стороны, признанных либералов Андрея Вознесенского и Михаила Шатрова, а с другой стороны, патентованных мракобесов Анатолия Иванова и Владимира Фирсова. «Засветившись» на заседании секретариата правления СП СССР 20 августа 1991 года, куда он прибыл как «представитель Янаева» с требованием поддержать действия ГКЧП, Сергей Бобков вскоре пропал из виду, и стихи его с тех пор более в печати не появлялись.

287

Бобков Филипп Денисович (1925) – генерал армии, начальник 5-го («идеологического») управления (1969–1983), заместитель (1983–1985), первый заместитель председателя (1985–1991) председателя КГБ СССР. Свою профессиональную деятельность по борьбе с диссидентами и антисоветчиками совмещал со страстным увлечением театром и коллекционированием антикварных книг. В 1992–2001 годах руководил Аналитическим управлением холдинга АО Группа «МОСТ», возглавляемого В. А. Гусинским. Издал мемуарные книги «КГБ и власть» (1995), «Последние двадцать лет» (2006), «Как готовили предателей» (2012).

288

Чуев Феликс Иванович (1941–1999) – может быть, единственный советский поэт, кто в 1970-1980-е годы публично заявлял о себе как о несгибаемом, убежденном сталинисте. В постперестроечные годы прославился книгами «Сто сорок бесед с Молотовым» (1991), «Так говорил Каганович» (1992), «Солдаты империи» (1998){23}.

289

Владимир Иванович – в роли сопровождающих поездки писательских делегаций за границу могли выступать или штатные сотрудники Иностранной комиссии Союза писателей СССР, или сторонние представители, как тогда говорили, «органов». Понятно, что такого рода «Владимиры Ивановичи» почти никак не могли повлиять на поведение подопечных советских писателей в зарубежных странах. Зато они своими тайными отчетами «куда следует», как опять же говорили в те годы, могли перекрыть кислород провинившимся (или им чем-либо не угодившим) литераторам, то есть лишить их в дальнейшем возможностей выезжать из страны.

290

Подарки – советским туристам обменивали на франки только по 30 рублей, ушедших на кофе, уличные туалеты и одноразовые румынские колготки из магазина «Тати», если кто его помнит, так что рассчитывать мы могли только на подарки гостеприимных французов. Но эти подарки волшебным образом осели в гостиничных номерах Владимира Ивановича и Феликса Чуева, так что мы возвращались в Москву с изрядно потощавшими чемоданчиками, а они с объемистыми баулами, коробками и сумками.

291

Фриу Клод – президент, позднее почетный президент университета Paris VIII, литературовед, автор работ по русской литературе, среди которых выделяются исследования жизни и творчества В. В. Маяковского.

292

Тарощина Слава (Бронислава Дмитриевна) – мой друг, в ту пору сотрудник отдела литературной жизни «Литературной газеты», а ныне известный телевизионный критик, обозреватель «Новой газеты».

293

«Ничего и никому не говорящая история» – «И что этот рассказ прибавил к бессмертным душам Ваших читателей?» – действительно спросила у меня в Фейсбуке Ирина Флерова.

294

Сулейменов Олжас Омарович (1936) – русскоязычный казахский писатель, автор многих книг стихов и исследования «Аз и Я» (Алма-Ата, 1975), где доказывалось тюркское происхождение «Слова о полку Игореве».

295

Гамзатов Расул Гамзатович (1923–2003) – народный поэт Дагестана, лауреат Сталинской (1952) и Ленинской (1963) премий, Герой Социалистического Труда (1974). О нем многое рассказывают, но мне больше всего нравится легенда о том, что, став членом Президиума Верховного Совета СССР, он будто бы прямо с заседания отправил своей жене телеграмму на правительственном бланке: «Сижу в президиуме, а счастья все равно нет».

296

«Сквозь форточку в женском туалете» – «Сергей Иванович, – напомнил мне в Фейсбуке Игорь Волгин, – был ещё один путь в литературу – подземный ход из правления СП на Поварской к нижнему буфету ЦДЛ. Молодые дарования („дети подземелья“), не пускаемые с парадного подъезда, им часто пользовались. Шапиро стоял у главного входа и встречал литераторов грозным вопрошением: „Член Дома“?» На что однажды некто ему ответил: „Нет, с собой…“»

297

Тусовка – придя к нам, как говорят лингвисты, из жаргона картежников, это слово с безусловно негативной семантикой стало в 1990–2000 годы ситуативным синонимом старинного и, в общем-то, почтенного понятия литературной среды. Сейчас, когда социальный престиж литературы упал до минимального (в российской истории) уровня, писателям трудно удержаться от изоляционистского по своей природе порыва искать одобрения уже не у общества, а в своем закрытом от профанов кругу. Для которого, как подчеркивает историк культуры Андрей Зорин, «важно сочетание неформальности и институционализированности. Ведь если нет одного из них, то все превращается в какие-то дружеские посиделки или, напротив, в какой-то союз писателей, скучный и бюрократический». Поэтому тусовки образуются не в целях поддержки какой-либо эстетической идеи, как может образоваться, например, литературное направление, а вокруг абсолютно конкретных дел и инициатив – скажем, вокруг литературных журналов или литературных премий.

298

Домжур, Центральный Дом журналиста – один из старейших клубов и культурно-просветительских центров Москвы, открытый (изначально как Дом печати) на Никитском бульваре еще в 1920 году.

299

ВТО, Всероссийское театральное общество – общественная организация, объединяющая представителей театральных профессий. Одним из ее предшественников было Общество взаимного вспоможения русских артистов, возникшее в 1877 году, другим – Императорское русское театральное общество, учрежденное в 1983 году, и это сплетение благотворительности, частной инициативы с официозом определяло все десятилетия жизни театрального клуба. Основанный в 1937 году на Страстном бульваре, Центральный дом актера славился своим рестораном, куда любили приходить и поэты, и художники, и вообще известные либо богатые люди. После того, как в 1990 году здание клуба на Страстном сгорело и Дом актера вынужден был переселиться в офис Министерства культуры на Арбате, слава эта, увы, померкла.

300

Дом композиторов – этот основанный в 1964 году творческий клуб (Брюсов переулок, 8/10) по-прежнему располагает Большим и малым концертными залами, нотной библиотекой и, разумеется, рестораном.

301

Дом кино – клуб деятелей киноискусства, открытый на Васильевской улице, 13 в 1934 году. И поскольку в советскую эпоху отечественная культура была не только литературоцентричной, но и киноцентричной, сюда нечлены Союза кинематографистов прорывались не столько в ресторан, хотя и в него тоже, сколько на закрытые просмотры «для своих».

302

Випы – обрусевшее в 90-е годы обозначение Very Important Person, очень важных персон, имеющих особые привилегии из-за своего высокого статуса, популярности и капитала. Тогда же у этого слова возник и ситуативный синоним – элита.

303

«Монолит» – закрытый VIP-клуб, располагавшийся по Большой Грузинской улице в Москве и ныне, кажется, не существующий. Во всяком случае, ни Гугл, ни Яндекс не подают о нем никакой вести.

304

Борушко Олег Матвеевич (1958) – поэт, прозаик, известный, прежде всего, своими литературными мистификациями – во всяком случае, его «Эротические танки», написанные от имени вымышленного средневекового японского поэта Рубоко Шо, были в 1991 году изданы 300-тысячным тиражом. Ныне живет в Лондоне, где с 2003 года проводит крупнейший в русском зарубежье ежегодный поэтический турнир «Пушкин в Британии».

305

«Стремление бывать (…) в закрытом кругу себе подобных» – «Литературные круги, – как вспоминает Юрий Мандельштам о Владиславе Ходасевиче, – были ему не то что милы (порою он их ненавидел), а органически необходимы. “Странная вещь, – признавался он, – с литераторами я задыхаюсь, но без них мне скучно“». («Возрождение», 1939, 23 июня).

306

«Поэзия» – альманах, выпускавшийся в 1972–1991 годах и именовавшийся в просторечии «братской могилой» поэтов, прежде всего, провинциальных.

307

Старшинов Николай Константинович (1924–1998) – поэт, редактор альманаха «Поэзия» в 1972–1991 годах, ревниво относившийся к поэтам, что называется, «с именем» и отдававший, как вспоминает поэтесса Алла Коркина, «предпочтение ребятам из российской глубинки». «Многие действующие литераторы, даже самого старшего поколения, – написал в комментах Виктор Мурзин, – должны быть благодарны Старшинову за то, что он дал возможность им, тогда слабым, но подающим надежду стихотворцам расправить крылья».

308

«Книжная лирика» – условное, но в 1960–1980 годы общепринятое наименование стихов, написанных с ориентацией не на советский канон или почвеннические традиции, а на литературные нормы XIX столетия или, в особенности, Серебряного века.

309

«Чуть какая надломлинка» – «Не согласен, С. И., – может, впервые, – возразил мне Алексей Слаповский. – Если поэт настоящий, это ничем не перешибешь. Но тему Вы затронули из самых больных: много было в советское время этих милых провокаций со стороны милых вроде бы людей, сидящих у корыт, много надломинок, надломов и трещин, много они душ загубили, если уж всерьез. Втихую, укромно и даже как бы без зла». Столь же немилосердно прокомментировал эту историю и Александр Архангельский: «Но ведь талантишко был средний? с самого начала? так что не надломился, а просто выдохся, как выдохся бы в любом случае? Чтобы надламываться, надо как минимум иметь ствол».

310

Турсун-Заде Мирзо (1911–1977) – народный поэт Таджикской ССР, лауреат Сталинской (1948) и Ленинской (I960) премий, Герой Социалистического Труда (1967), Герой Таджикистана (2001; посмертно). Судить о достоинстве его стихов сейчас трудно, легче вспомнить популярную в те годы песню Ю. Кима: «В Коктебеле, в Коктебеле, у лазурной колыбели, весь цвет литературы ЭсЭсЭр, а читательская масса где-то рядом греет мясо – пляжи для писателей, читателям же – фиг! На мужском пустынном пляже, предположим, утром ляжет наш дорогой Мирзо Турсун-Заде. Он лежит и в ус не дует и заде свое турсует, попивая коньячок или алиготе».

311

«Перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда» – «Смею предположить, – уточнил в Фейсбуке Ефим Гаммер, – что оригинал звезды он прятал в своем сейфе. А на лацкане пиджака или пижамы носил дубликат, коих было у него немало. В Риге я знавал человека, который точил из латуни подобные звезды для героев соцтруда, чтобы они лишний раз не надевали настоящую, а то ведь и потерять можно, в особенности когда примешь на грудь что-нибудь потяжелее, чем медаль». «Ясное дело, – добавил Вячеслав Шаповалов, – это дресс-код эпохи, Вы же, Сергей Иванович, наверняка помните один из фотоснимков Заболоцкого на даче… А меня вот всегда умиляло, что этой своей полосатостью наполнители тогдашних курортов и профессорских дач напоминали сильно раздобревших лениво-шустрых арестантов из тогдашнего же Голливуда. Но звезда Героя на пижаме – это что-то из античной трагедии…»

312

Соловьев Владимир Исаакович (1942) – литературный критик, а после отъезда в эмиграцию (1977) политолог и мемуарист, автор многих книг о политических метаморфозах советской и российской власти, а также о писателях и, прежде всего, об Иосифе Бродском и Сергее Довлатове.

313

Клепикова Елена Константиновна (1942) – филолог, литературный критик. Выпустила в соавторстве с мужем – Владимиром Соловьевым книги «Андропов: тайный ход в Кремль», «Кремль: от Андропова до Горбачева», «Ельцин: политические метаморфозы», «Парадоксы русского фашизма», «Довлатов вверх ногами». Есть у нее и сольные книги – монография «Невыносимый Набоков» (2002) и том избранного «Отсрочка казни» (2011). Живет в Нью-Йорке.

314

«Taк мы лучше запомнимся» – «Да, точно, он даже написал книжку «Три еврея» про Бродского и Кушнера и себя, любимого – и ведь верно, запомнился в этой компании!» – подтвердил в одном из комментов Петр Образцов.

315

«Он то ли служил, то ли не служил в КГБ» – отвечая в Фейсбуке на вопрос Олега Борушко, отрицает ли все-таки В. Соловьев, что он был стукачом, или нет, герой моей новеллы рассердился не на шутку: «То есть почему не отрицаю? Полностью отрицаю. Обо всем написал в прекрасном биоромане „Три еврея“, много раз изданном. Да никто – никогда – мне не предлагал им стать. Не по чину. Известный писатель, член всяких союзов. А на каждый чих не наздравствуешься. Тем более, давно пришел к заключению, что обвинения в стукачестве, да еще с ссылкой на мою книгу, самую антикагэбэшную в истории русской литературы, экая лажа, ну и уровень, и чего меня сюда занесло? а кто-то просился в друзья – исходит от самих стукачей, которые действуют по заданию гэбухи или по собственной инициативе, чтобы отмазаться от скверны. Развлекайтесь, господа, без меня».

316

Чкония Даниил Соломонович (1946) – поэт, переводчик, соредактор (с Ларисой Щиголь) журнала «Зарубежные записки» (2005–2011). Живет в Кёльне.

317

«Пока я не опубликовал восторженную статью…» – «Страстно я презираю Вашего Чупринина!!! – в письме Станиславу Куняеву от 6.07.1979 откликнулась на эту статью Татьяна Глушкова. – Прочла сейчас необъятную его статью про Морица-Макбета, напечатанную, конечно, у Емельяна{24}. Этот Ваш Чупринин отыскал в помойке „ключевую воду поэзии“, традиции Эсхила, Гесиода, Софокла, Вергилия – и прочих по списку, – а также испытывает радостную сладость благодарного понимания“ высокой морицыной поэзии (…) Вот гнида… Ну, что в поэзии этот раб понимать не может, – про то знаете и Вы сами. Бить шваброй мокрой надобно этого Вашего Чупринина» (Цит по: С. Куняев. Мои печальные победы, с 484).

318

«Мы называем такие устные рассказы «отлившимися в мраморе» – «Пластиночки», – припомнила в Фейсбуке Людмила Казарян слово, каким Анна Ахматова обычно называла такие рассказы. «Леонид Григорьевич Григорьян, – прибавила Жанетта Радул, – называл такие повторения «поставить пластинку», и тоже этим пользовался иногда. Особенно когда знал, что ждут от него «мемуаров, историй, баек».

319

Ордена – эти знаки отличия воспринимались многими писателями как своего рода охранная грамота, и, хотя я лично знаю крамольников, развешивавших их по стенам своего домашнего туалета, в советские годы отказался от получения правительственной награды, кажется, один только Владимир Осипович Богомолов.

320

«Ну, что дадут, что дадут?» – «Ордена тогда не дали… – прокомментировал эти слова Ю. Левитанского мой фейсбучный читатель Александр Журавель. – А почему хотелось – так ведь советских писателей уже этим „прикормили“. Уже как бы полагалось, тем более фронтовику…»

321

Жданов Иван Федорович (1948) – поэт, первая книга которого «Портрет» (1982) была воспринята критиками (и мною в том числе) как начало прорыва нонконформистов в советскую поэзию{25}.

322

Поздняев Михаил Константинович (1953–2009) – поэт, в годы перестройки намеревавшийся стать священником, а затем опубликовавший серию статей с жесткой критикой церковных иерархов и официальной политики Русской Православной Церкви.

323

И о докладных записках Куняева в ЦК КПСС…» – «В 1978 году (…), – вспоминает Станислав Куняев, – я распространял по России рукописное «письмо в ЦК» о засилье сионистских сил в средствах массовой информации и в самом идеологическом отделе ЦК, за что меня вскоре «проработала» яковлевская команда – Зимянин, Севрук, Альберт Беляев, Игорь Бугаев – в беляевском кабинете и за что убрали с выборной должности секретаря Московской писательской организации. Я никогда не «разделял» политики партии по национальному вопросу, особенно русскому» (С. Куняев. Мои печальные победы, с 342).

324

Зимянин Михаил Васильевич (1914–1995) – секретарь ЦК КПСС по идеологии (1976–1989). По оценке академика Г. Арбатова, «репутация у него была неплохая, но на посту секретаря ЦК с ним что-то произошло. Может быть, он не выдержал испытания властью. А может быть, это было возрастное. Но, во всяком случае, Зимянин стал совсем другим, превратился в покровителя реакционеров, а в некоторых неблаговидных делах (…) активно участвовал сам».

325

Музей Революции – так до сентября 1998 года назывался Музей современной истории России, расположенный в здании по Тверской, 21, где в давние-предавние времена размещался Московский Английский клуб (1831–1917).

326

Музей Революции – так до сентября 1998 года назывался Музей современной истории России, расположенный в здании по Тверской, 21, где в давние-предавние времена размещался Московский Английский клуб (1831–1917).

327

Авдеев Александр Алексеевич (1946) – карьерный дипломат, неожиданно для всех (и в том числе, видимо, для себя) занимавший пост министра культуры РФ в 2008–2012 годах.

328

Карпов Владимир Васильевич (1922–2010) – писатель, биография которого, безусловно, ярче, чем его книги. Еще курсантом Ташкентского пехотного училища, он в апреле 1941 года был репрессирован, а в 1942 году, попав в штрафную роту, так отличился в боях, что судимость с него была снята. Затем, командуя взводом разведчиков, стал Героем Советского Союза и, после окончания Высшей разведывательной школы и Военной академии имени Фрунзе, служил офицером на Памире, в Каракумах, в Кушке. Что не помешало, а скорее помогло ему окончить Литературный институт и, после выхода в отставку, сделать завидную литературную карьеру: заместитель главного редактора журнала «Октябрь» (1973–1981), главный редактор журнала «Новый мир» (1981–1986), первый секретарь правления Союза писателей СССР (1986–1991).

329

«Ловля пескарей в Грузии» – рассказ Виктора Астафьева, написанный в 1984 году и опубликованный, причем с большими купюрами, в журнале «Наш современник» (1986, № 3), был, как позднее вспоминал его автор, «встречен болезненно, прежде всего грузинскими писателями, которым он доставлен был еще в гранках из журнала «Наш современник» с припиской: «Автор оскорбляет грузинский народ». Полностью и с обширным авторским послесловием этот рассказ был опубликован только в 15-томном собрании сочинений В. Астафьева (1997).

330

«Положение вроде бы спасает Гавриил Троепольский…» – «Тут же, – процитируем воспоминания самого В. Астафьева, – выскочил на трибуну „старый, закаленный штрейкбрехер“, как его потом назвали в письме ко мне воронежские писатели, Гавриил Троепольский и тоже со слезой, проникновенно, принес извинение от имени русских писателей и журнала „Наш современник“, допустившего идеологическую ошибку, грузинским писателям и всему народу Грузии. Я не был готов к натиску такого сплоченного отряда защитников передовой идеологии и нерушимой дружбы народов, растерялся, от ошеломления сделался совсем мокрым и решил (…), может, и уехать со съезда и написать письмо о выходе из Союза писателей, умеющего так здорово предавать своих членов и выслуживаться перед начальством, хотя, как потом выяснилось, Лигачев совсем не благословлял их на это и даже попросил более „не акцентировать внимание на этом неприятном инциденте“ и продолжать съезд»{26}.

331

Троепольский Гавриил Николаевич (1905–1995) – писатель, чье имя сохранилось в истории благодаря трогательной повести «Белый Бим Черное Ухо» (1971), переведенной на двадцать с лишним иностранных языков, принесшей автору звание лауреата Государственной премии СССР (1975) и очень удачно экранизированной режиссером Станиславом Ростоцким (1977).

332

Николаева Олеся (Ольга Александровна) (1955) – поэт, прозаик, эссеист, лауреат национальной премии «Поэт» (2006) и Патриаршей литературной премии (2012).

333

Госиздат (Государственное издательство РСФСР) – старейшее советское издательство, основанное в 1919 году в Москве и существовавшее с 1930 по 1949 под названием ОГИЗ (Объединение государственных книжно-журнальных издательств), куда входили, в частности, специализированные издательства учебно-педагогической, социально-экономической, военной, детской, музыкальной и художественной литературы.

334

«Я теперь уже в том возрасте, когда могу никого не любить» – «Не дай Бог, чтоб со мной такое стало! Я надеюсь, что буду многих классиков любить всегда…» – воскликнула в Фейсбуке Нина Горланова. А Татьяна Набатникова согласилась: «Да, запас любви иссякает с годами. Это я ещё в детстве заметила по своей бабушке: она любила нас всё меньше. С литературой – то же самое: сначала не можешь без неё жить, потом она не нужна». – «Прекрасная фраза, – заметил Владимир Тучков. – Спустя еще пару десятилетий она могла бы быть продолжена – даже себя. Или так: прежде всего себя». И наконец, в дискуссию вступила Наталия Соколовская: «Эх, Сергей Иванович, говорят же: не буди лиха… Так вот. Лито Виктора Сосноры было вторым в моей питерской жизни после Нонны Слепаковой. Тут мне повезло. Но про Соснору У него был невероятный, протодиаконский бас. И порой, когда штудии переходили в застолья, он им пел. Стаканы дрожали. Что до его суждений… Да, он мог поставить перед тобой невидимую стену, о которую твои собственные представления разлетались в прах. Он был прекрасен. И есть, слава богу. С ровесниками и предшественниками по литературе у него и тогда были свои отношения, точно)) Но я о Нине, которая однажды появилась в нашем лито. Потому что, „если что и осталось“, так вот это… Вечерний мокрый Невский. Мы с ней идем мимо Катькиного садика. Говорим о чем-то вполне возвышенном. Я смотрю на Нину сбоку и вижу ее запрокинутое лицо, заломленный вбок берет крупной вязки и пронзенный светом фонаря прозрачный виноградовый, сияющий глаз… Потом я догадалась, что это было время начала их романа…»

335

«Россия, ты одурела!» – фраза, которую 13 декабря 1991 года в прямом телевизионном эфире, то есть на всю страну, произнес публицист Юрий Федорович Карякин, узнав, что в ходе выборов в первую после крушения СССР и коммунизма Государственную Думу непредсказуемо много голосов набрала казавшаяся фарсовой Либерально-демократическая партия В. В. Жириновского.

336

Лунгина Лилианна Зиновьевна (1920–1998) – филолог, переводчик с французского, немецкого, норвежского, датского и шведского языков. Среди самых ярких ее работ – осуществленный еще в 1957 году перевод книги Астрид Линдгрен «Малыш и Карлсон, который живет на крыше». Но по-настоящему известным имя Л. Лунгиной стало после того, как в 2009 году зрителям ТВ-канала «Культура» был представлен 15-серийный телефильм «Подстрочник» о ее жизни, снятый режиссером Олегом Дорманом и оператором Вадимом Юсовым. Запись этих монологов составила книгу «Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана» (2010).

337

Озерская-Тарковская Татьяна Алексеевна (1907–1991) – переводчица, среди работ которой наибольшую известность приобрели русские версии романов «Аэропорт» А. Хейли и «Унесенные ветром» М. Митчелл, последняя жена (1951–1989) А. А. Тарковского.

338

Грибов Юрий Тарасович (1925) – прозаик, очеркист, один из «рабочих» секретарей правления СП СССР в годы его «перестроечного» упадка. Мне запомнился писателем и функционером совершенно бесцветным, а вот в сознании Олега Михайлова он остался совсем иным: «По-суворовски быстрый в движениях, живой, наделенный народным юмором, с характерным волжским говорком, всегда в центре кипения работы, Юрий Тарасович Грибов живет в моем сознании как глубоко незаурядная личность, которая излучает обаяние и бескорыстное, дружеское отношение к литераторам и самой литературе» («Литературная газета», 23.06.2010).

339

«Весть» – безгонорарный и неподцензурный альманах, который первоначально затевался инициативной группой как первое издание одноименного кооперативного издательства, но был в 1989 году выпущен издательством «Книжная палата». Среди публикаций в этом альманахе – произведения Булата Окуджавы, Фазиля Искандера, Евгения Попова, Александра Давыдова, но центральное место занимает, конечно, поэма «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева.

340

Славутин Евгений Иосифович (1948) – выпускник мехмата МГУ, еще в 1968 году создавший экспериментальную театральную студию «Комик». В 1983 году он возглавил Студенческий театр МГУ, а с 1999 года, когда был основан театр МОСТ (Московский открытый студенческий театр) является его бессменным художественным руководителем и главным режиссером.

341

Черниченко Юрий Дмитриевич (1929–2010) – журналист, писатель, общественный и политический деятель, народный депутат СССР (1989–1991), член Совета Федерации РФ (1993–1995), сопредседатель Ассоциации писателей в поддержку перестройки «Апрель», глава Крестьянской партии России.

342

«И каждый день идет (…) за год» – «Какое было время! В эти годы даже смертность сократилась: время надежд. Больше не удастся такое пережить», – откликнулась в Фейсбуке Ада Горбачева. «Какая компания!!!!!!. Какие надежды были у всех нас. Съезд смотрела, даже больничный лист взяла. Как давно это было. Кстати, только недавно перечитывала Искандера и получала огромное удовольствие», – воскликнула Елена Волкова. «Период исторического оптимизма в нашем отечестве простирался примерно с 1997 до 1992 года…» – суховато констатировал Михаэль Ротин.

343

«Ходить к начальству…» – здесь уместно привести фрагмент из «Воспоминаний» И. Я. Мандельштам: «В 30-м году в крошечном сухумском доме отдыха для вельмож (…) со мной разговорилась жена Ежова. „К нам ходит Пильняк, – сказала она. – А к кому ходите вы?“ Я с негодованием передала этот разговор О. М., но он успокоил меня: „Все «ходят»“. Видимо, иначе нельзя. И мы ходим. К Николаю Ивановичу. Мы „ходили“ к Николаю Ивановичу с 22 года, когда О. М. хлопотал за своего арестованного брата Евгения Эмильевича… Всеми просветами в своей жизни О. М. обязан Бухарину».

344

Вегин (по отцу Мнацаканян) Петр Викторович (1939–2007) – поэт, метафорически перенасыщенные и всегда экспрессивные стихи которого в критике удачно сравнили с «гигантским комбинатом по производству праздничных салютов и фейерверков». С сентября 1989 года жил в США, где занимался журналистикой и написал мемуарную книгу «Опрокинутый Олимп».

345

Ткаченко Александр Петрович (1945–2007) – поэт, романист, которого А. Вознесенский назвал «мустангом крымских степей». В молодости он был профессиональным футболистом, а жизнь закончил генеральным директором и вице-президентом Русского ПЕН-центра.

346

Хлебников Олег Никитьевич (1956) – поэт, журналист. В 1988–1991 годы он заведовал отделом литературы в журнале «Огонек», затем выпускал журнал «Русская виза», а с 1996 года служит в «Новой газете».

347

Эккерман Иоганн Петер (1792–1854) – немецкий литератор, младший друг и секретарь И. В. Гёте. Его объемистая книга «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни, 1823–1832», основана на записях, сделанных с разрешения великого поэта.

348

«Огонек» – иллюстрированный еженедельный журнал, издающийся с 1899 года. В 1986–1991 годах, при главном редакторе Виталии Коротиче, был одним из бесспорных флагманов перестройки.

349

Вигилянский Владимир Николаевич (1951) – критик, публицист. В 1988–1991 годы он работал в журнале «Огонек» и был председателем Совета его трудового коллектива. В 1995 году рукоположен во диакона, затем в священника, и с 2005 по 2012 год был руководителем пресс-службы Московской Патриархии. Ныне отец Владимир протоиерей, настоятель храма Святой Мученицы Татианы.

350

«Память» – первая публичная ассоциация русских националистов монархического извода. Возникла, взяв имя романа-эссе В. Чивилихина «Память», в 1980 году как объединение любителей-активистов из Московского отделения Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры. В 1986–1987 годах организации с тем же названием появились и в других городах России, претендуя на роль флагмана в националистическом движении. Однако уже в 1988–1989 годах общество «Память» раздробилось на множество конфликтующих друг с другом «фронтов» – возможно, в силу того, что, как указал в одном из интервью генерал КГБ Л. Шебаршин, «идеологический» Пятый отдел КГБ СССР целенаправленно расколол эту организацию, становившуюся для власти опасной. Среди самых заметных акций «Памяти» – митинг в поддержку перестройки, проведенный на Манежной площади в Москве, и последовавшая за ним встреча с Б. Н. Ельциным, тогда первым секретарем Московского горкома КПСС (май 1987), а также срыв одного из заседаний писательской ассоциации «Апрель» в Центральном доме литераторов (январь 1990){27}. После августа 1991 года численность и активность «Памяти» резко снизилась, хотя ее различные ответвления формально существуют до сих пор.

351

Курицын Вячеслав Николаевич (1965) – критик, прозаик. В 90-е годы был одним из провозвестников русского постмодернизма и первопроходцев русского Интернета. В 2000-е сосредоточился на прозе – книги «Акварель для Матадора» (2000), «Матадор на Луне» (2001), «7 проз» (2002), «Книги Борхеса» (2012), изданные под собственным именем, романы «Месяц Аркашон» (2004), «Спать и верить» (2007), «Чтобы Бог тебя разорвал изнутри на куски» (2008), выходившие под псевдонимом Андрей Тургенев.

352

Урнов Дмитрий Михайлович (1936) – доктор филологических наук, профессор, автор книг об английской литературе и конном спорте. С 1988 года был главным редактором журнала «Вопросы литературы», но, находясь во время августовского путча 1991 года в США, воспользовался этим обстоятельством, чтобы запросить там политическое убежище. В последние годы изредка печатает мемуарные очерки и статьи в журнале «Наш современник».

353

Нарбикова Валерия Спартаковна (1958) – писатель. После публикации повести «Равновесие света дневных и ночных звезд» в журнале «Юность» с прочувствованным предисловием А. Битова (1988, № 8) вошла в моду как одна из самых репрезентативных фигур русского постмодернизма, печаталась в «Знамени», выпускала книги, которые тут же были переведены на многие европейские языки. Но, практически перестав с середины 90-х годов публиковать свои новые произведения, воспринимается сегодня скорее как легенда перестройки, чем действующий участник литературного процесса.

354

Лакшин Владимир Яковлевич (1933–1993) – литературный и театральный критик, доктор филологических наук, академик Российской академии образования. Наиболее известен как журнальный деятель: в 1960 годы он выполнял обязанности первого заместителя А. Т. Твардовского в журнале «Новый мир», хотя и не был формально утвержден в этой должности; в 1987–1989 годах занимал пост первого заместителя Г. Я. Бакланова в журнале «Знамя»; в 1991–1993 годах работал главным редактором журнала «Иностранная литература».

355

«Чаковский доживает в „Литературной газете“ последние дни…» – инициатором увольнения Чаковского стал его первый заместитель Ю. П. Изюмов. Вот как об этом рассказано в изюмовских воспоминаниях: «Не будь горбачевской „перестройки“, он <Чаковский> мог бы и дальше оставаться на своем посту: редакция работала как хорошо отлаженный механизм. Но происходившее в это время в стране изменило ситуацию». И хотя, по словам Ю. П. Изюмова, «Литературная газета» оставалась одним из немногих изданий, не включившихся в кампанию всеобщего поношения», ей, «чтобы и дальше держаться своих позиций, не бежать вдогонку за демстадом, нужно было твердое авторитетное руководство. Александр Борисович, увы, уже не мог твердо держать руль среди бушующих кругом волн». Поэтому у нашего мемуариста, заручившегося поддержкой руководства Союза писателей, и возникла идея сменить Чаковского на Воронова: «Скрепя сердце еду к Зимянину. Рассказываю о ситуации в редакции и передаю просьбу редколлегии. Михаил Васильевич тоже за. Докладывает Горбачеву. Вскоре звонит, передает его реакцию: для „Литературной газеты“ не пожалеем отдать даже такого ценного работника. Зимянин без проволочек пригласил Александра Борисовича, объяснил ему политику нового руководства в обновлении кадров, пообещал оставить и членство в ЦК, и депутатство со всеми полагающимися житейскими приложениями. Проводили Чаковского на пенсию тепло и сердечно, как он того заслуживал»{28} (Ю. Изюмов, http://izyumov.ru/Vospominaniy_LG/Voronov.htm).

356

«Без объяснения причин…» – «В 1980 году в „Литературной газете“ произошла какая-то неблаговидная история с первым замом главного редактора Виталием Александровичем Сырокомским», – подчеркнуто нейтрально написал об этом в своих воспоминаниях Ю. П. Изюмов (Ю. Изюмов, http://izyumov.ru/ Vospominaniy_LG/novobranec.htm). «Чаковский, – как вспоминал Ю. П. Изюмов уже в беседе с В. В. Огрызко, – узнал об отставке Сырокомского из телефонного звонка секретаря ЦК Михаила Зимянина. Чаковский поинтересовался, что случилось. Зимянин ответил: „Сырокомский знает, за что его сняли“. На этом разговор закончился» («Литературная Россия», 20.02.2015).

357

Воронов Юрий Петрович (1929–1993) – поэт, известный не столько книгами стихов, среди которых действительно неплохой сборник «Блокада» (1968), сколько своей завидной карьерой: секретарь Ленинградского обкома ВЛКСМ, главный редактор газеты «Комсомольская правда» (1959–1965), ответственный секретарь газеты «Правда», затем заведующий ее корпунктом в ГДР и Западном Берлине (1968–1984), главный редактор журнала «Знамя» (1984–1986), заведующий отделом культуры ЦК КПСС (1986–1988) и, наконец, главный редактор «Литературной газеты» (1988–1990). В годы молодости был, говорят, превосходным журналистом с прогрессистскими наклонностями, но, вернувшись в Москву после полуторадесятилетнего полуопального пребывания в Берлине, не запомнился ничем: ни в ЦК КПСС, ни в «Знамени», ни в «Литературной газете».

358

Изюмов Юрий Петрович (1932) – журналист, работавший помощником первого секретаря Московского горкома КПСС В. В. Гришина (1970–1980), откуда он и был приглашен на должность первого заместителя главного редактора «Литературной газеты» (1980–1990)1. Назвав горбачевскую перестройку «буржуазной контрреволюцией», Изюмов в дальнейшем выпускал коммунистический еженедельник «Гласность» (1990–2008), был инициатором проведения так называемого «восстановительного» съезда КПСС в 1992 году. Автор красноречивых «Воспоминаний о „Литературной газете“, представленных на его персональном сайте («Досье Изюмова», http://izyumov.ru/index.htm).

359

«Я же беспартийный…» – согласно неписаному, но почти всегда соблюдавшемуся правилу путь к сколько-нибудь заметным должностям в советских газетах и журналах открывало только членство в КПСС. Сигналом, что это правило можно уже и обойти, стало в 1986 году назначение Сергея Залыгина на пост главного редактора журнала «Новый мир».

360

«Правда» – крупнейшее партийное издательство, основанное в 1929 году и выпускавшее, помимо книг и партийной периодики, также несколько литературных журналов («Знамя», «Юность», «Литературное обозрение»). Став независимым изданием, «Знамя» в течение еще лет полутора выходило на этой полиграфической базе, но, после того как «Правда» стала непомерно задирать расценки на свои услуги, я, помнится, возмутился: «В чем, собственно, дело?!» И услышав в ответ: «От нас ушло так много заказчиков, что мы вынуждены соразмерно раскладывать издержки между теми, кто еще у нас остался», пришел, помнится, в такое бешенство от этого бизнеса по-новорусски, что увел «Знамя» в другую типографию. А «Правда», как рассказывали, переименовавшись в «Прессу», стала печатать обои. Чем сейчас, кроме сдачи своих помещений в субаренду, занимается издательство, не знаю, да и знать мне это незачем.

361

«Вертушка» – сеть телефонной правительственной спецсвязи. В нее, как сообщил, комментируя эту новеллу, Виктор Мясников, «нельзя было позвонить со стороны. Но внутри сети можно было звонить, и имелся обновляемый телефонный справочник. Отдельные такие сети были в обкомах партии внутри области. Тоже со справочниками и отдельной АТС. А специальная защищенная связь – это прямые кабели со специальной аппаратурой зашифровки сигнала. Там номеров не было. Для членов Политбюро и ЦК, начальников военных округов, генконструкторов уровня Королева и Туполева, директоров предприятий вроде «Уралмаша» – стратегических, секретарей обкомов и республик. Только спецкоммутатор с дежурным. У меня некоторые друзья по техникуму связи срочную служили на таких узлах связи в Сибири и на Дальнем Востоке. Периодически занимались проверкой прохождения сигнала – несколько раз в смену. И еще держали связь Минобороны. Имели право свободного звонка по межгороду. Поэтому, чтобы не скучать, названивали всей родне и знакомым».

362

Апатрид – человек, не имеющий какого-либо гражданства или подданства и не обладающий доказательствами, которые могли бы установить его принадлежность с какому-либо гражданству или подданству.

363

Нансеновский паспорт – международное удостоверение личности, которое по инициативе комиссара Лиги наций Фритьофа Нансена с 1922 года выдавалось людям, потерявшим гражданство. Среди 450 000 обладателей нансеновского паспорта такие видные фигуры, как Владимир Набоков, Анна Павлова, Сергей Рахманинов, Игорь Стравинский, Владимир Жаботинский, Зинаида Серебрякова, Александр Галич, Михаил Шемякин.

364

Ананьев Анатолий Андреевич (1925–2001) – писатель, лауреат Государственной премии РСФСР им. М. Горького (1971), Герой Социалистического Труда. В 1967–1973 годах работал первым заместителем главного редактора журнала «Знамя». С 1973 года до самой смерти возглавлял журнал «Октябрь», неожиданно для многих ставший одним из литературных флагманов перестройки.

365

«Советская Россия» – газета, учрежденная в 1956 году как главный республиканский (а не союзный, как «Правда» и «Известия») орган партийного и советского начальства в РСФСР. Жизнь длинная, так что эта газета тоже знала свои ручейки и пригорки, пока Валентин Чикин, ставший главным редактором в 1986 году, не превратил ее в трибуну коммуно-патриотических сил, враждебных перестройке и демократическим реформам в стране. Именно здесь были опубликованы огромная статья ленинградской преподавательницы Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами» (13.03.1988), которую А. И. Яковлев назвал «манифестом антиперестроечных сил», и лаконичное, но темпераментное «Слово к народу» (23.07.1993), расцененное как идеологическое обоснование приближающегося путча ГКЧП. Вынеся в подзаголовок слова «независимая народная газета», но принципиально не поменяв своего названия, «Советская Россия» выходит и ныне, хотя прежним влиянием, разумеется, не располагает.

366

«Нам вершки, а „Знамени“ корешки?» – «Очень смешно про вершки и корешки, – прокомментировала эту фразу в Фейсбуке Наталья Зимянина. – Кстати, ранние стихи Лимонова ценил Вл. Николаевич Турбин. Он рассказывал мне, что тот прислал ему эти стихи по почте, желая получить оценку. Года два назад я на книжной ярмарке спросила у Лимонова об этом эпизоде его жизни, но он ответил, что ничего такого не помнит. Зато Владимир Николаевич помнил эти его стихи всегда». К сказанному можно добавить, что ранние стихи Э. Лимонова ценили и А. Тарковский, и Б. Чичибабин, и другие в высшей степени взыскательные знатоки.

367

Премия Андрея Белого – символическая награда (один рубль, бутылка водки и зеленое яблоко в качестве закуски) писателям и гуманитариям-нонконформистам, учрежденная в 1978 году, как обычно говорится, в условиях культурного подполья редакцией ленинградского самиздатского журнала «Часы». Среди наиболее известных лауреатов премии – Виктор Кривулин, Елена Шварц, Саша Соколов, Ольга Седакова, Геннадий Айги, Алексей Парщиков, Андрей Битов и др. Высокая репутация этой награды, присуждаемой обычно авторам, работающим ad marginem (по краям) литературного пространства, была в 2000-е размыта серией конфликтов между «отцами-основателями» (Борис Иванов, Борис Останин) и более молодыми членами Комитета и жюри премии Андрея Белого.

368

Пушкинская премия фонда Альфреда Тепфера – учреждена в 1989 году «для награждения авторов, внесших выдающийся вклад в русскую литературу и переведенных во многих странах мира». Ее лауреатами стали Андрей Битов, Людмила Петрушевская, Фазиль Искандер, Олег Волков, Дмитрий Пригов, Тимур Кибиров, Белла Ахмадулина, Семен Липкин, Саша Соколов, Владимир Маканин, Александр Кушнер, Олег Чухонцев, Юрий Мамлеев, Юз Алешковский, Евгений Рейн, Борис Парамонов. В 2004 году присуждение этой премии прекращено.

369

Букер, Букеровская премия – одна из старейших литературных премий России, присуждающаяся за лучший роман года на русском языке. Создана в 1992 году по инициативе сэра Майкла Кейна, возглавлявшего компанию Booker plc по образцу одноименной британской премии и с тех пор, несмотря на то что ее спонсоры неоднократно менялись, носит это имя. Нынешнее официальное наименование – «Русский Букер», нынешний попечитель – банк «Глобэкс».

Комментарии

3

«Спецхран меня потряс… – вспоминает Алла Латынина. – У меня было ощущение, как будто я попала на короткий срок в пещеру Аладдина, но успела лишь простенькое колечко примерить, – а там россыпи драгоценностей. Надо же за ними вернуться» («Новый мир», 2015, № 1, с. 180).

4

«Во втором номере, – записывает 3 февраля 1978 года Лев Левицкий, работавший тогда в редакции, – напечатаны военные воспоминания Брежнева „Малая земля“. В редакции по этому поводу невиданный ажиотаж. Во вторник налетело восемь телевизионщиков с аппаратурой, а вечером вторым кадром в программе „Время“ беседа с Козьминым, который держался именинником. Позавчера киношники оккупировали наровчатовский кабинет и сняли доблестного Мстислава. Видимо, для хроники. Раньше она называлась „Новости дня“. Звонят из посольств. Просят экземпляры второго номера. Редколлегиальная компашка на седьмом небе» (Л. Левицкий. Термос времени, с. 6).

5

А вот Андрей Вознесенский был иного мнения. «Журнал „Знамя“, – по его воспоминаниям, – и тогда был лучшим журналом поэзии. Либеральный „Новый мир“ лидировал в прозе и общественной мысли, но из-за угрюмой настороженности великого Твардовского отдел поэзии там был слабым. О редакторе Вадиме Кожевникове сейчас говорится много дурного. Скажу об ином. (…) Именно он единственный опубликовал стихи Бориса Пастернака из романа „Доктор Живаго“ и предварил появление романа объявлением о нем» («Новое «Знамя», с. 36). Здесь же, в «Знамени», были напечатаны и самые известные стихи самого А. Вознесенского тех лет – от «Гойи» до «30 отступлений из поэмы „Треугольная груша“».

6

Д. В. Стариков, как напоминает Р. Д. Тименчик, «стал широко известным, когда атаковал стихотворение Евтушенко «Бабий Яр» за оскорбление торжества ленинской национальной политики и отступление от коммунистической идеологии на позиции буржуазного толка. На него, зятя А. Софронова, была сочинена эпиграмма:

Ну что с него такого взять?

Не сукин сын, а сукин зять»

(Р. Тименчик, т. 2, с. 84).

7

«Конечно, – признает Геннадий Красухин, – книжка стала хуже, в статье было немало уксуса, но ведь книга вышла! И дала возможность другим изданиям потихоньку публиковать стихи уже не опального, а полуопального (таких изредка печатали) поэта» (Г. Красухин. Стежки-дорожки, с. 13).

8

«Помню, – подтвердил в своих мемуарах Ю. В. Манн, – как много лет назад, во время преподавания в Чикагском университете, меня поразило настойчивое самоограничение многих молодых специалистов. Например, тот, кто занимается Цветаевой, ничего не хочет знать о Пастернаке, и наоборот. Отчасти для этого есть объективные причины: объем знаний стремительно растет, за всем не уследишь, не угонишься. Но есть мотивы и вполне практического, житейского свойства. Скажем, происходит международный симпозиум по творчеству Цветаевой, и если вы его участник, то должны быть конкурентоспособны, т. е. готовы к любому вопросу по вашей теме. Если же спросят о Пастернаке или Мандельштаме, то можно отделаться некоторыми общими соображениями, заключив фразой: а вообще-то это требует изучения, это не моя тема» («Память-счастье, как и память-боль…», с 172).

9

Да что, впрочем, статьи… Повидавшись с М. Б. Храпченко, в ту пору еще членом-корреспондентом АН СССР, К. И. Чуковский 28 октября 1965 года записал в дневник: «Хр. рассказывал случаи, когда автор, не знающий языков, пишет солидные научные труды руками подчиненных ему специалистов (Щербина). Покойный Александров-академик прибег к такому способу: призвал к себе молодого человека, талантливого, и сказал ему: звонили из ГПУ, справлялись о вас, вообще вам грозит катастрофа; единственное для вас спасение – написать книгу в честь Сталинских статей по лингвистике. Тот в панике пишет, Ал. запугивает его вновь и вновь и получает книгу в 20 листов, на котор. Ал. ставит свое имя».

Обычная, что уж тут говорить, обычная в советские годы практика… Вот и гоголевед Ю. В. Манн вспоминает, как он в молодости сначала перерабатывал для нового издания книгу «Патриотические и освободительные идеи русской литературы» члена-корреспондента АН СССР А. М. Еголина, а затем и писал за того же Еголина выступление на Втором съезде советских писателей («Память – счастье, как и память – боль…», с. 93–94).

10

«Все самые громкие публикации, наделавшие много шума, вызвавшие ярость начальства, появились в газете благодаря Виталию Александровичу, – вспоминает Александр Борин. – В ту пору ходила фраза: смелых журналистов не бывает, бывают только смелые редактора. Это в полной мере относилось к Сырокомскому» (А. Борин, «Знамя», 2014, № 7).

11

И проносило действительно многих. «ГУЛАГ» на толстой фотобумаге, – вспоминает критик Михаил Трофименков, – я читал в вагоне метро, пусть и последнем, почти пустом: это говорит о том, насколько уютно мы чувствовали себя, в большей степени, чем о моей глупости». – «Коммерсантъ Weekend», 17.04.2015.

12

«Писатель без власти – не писатель», – в простоте душевной изрекла одна из руководящих писательских жен, и фраза эта стала крылатой», – вспомнил то время Г. Бакланов в книге «Входите узкими вратами».

13

«…Работники Главлита, – подтвердил Ю. П. Изюмов, – несли и другую службу: вылавливали материалы, абзацы, предложения, а порой даже отдельные слова, которые с их точки зрения могли быть превратно поняты читателями, нести антисоветскую окраску или вызвать недовольство начальства» (Ю. Изюмов, http://izyumov.ru/Vospominaniy_rG/novobranec.htm).

14

Не удержусь от искушения привести фрагмент из воспоминаний Г. Бакланова «Входите узкими вратами»: «Так вот – Сартаков. Он когда-то пробовал петь, но повредил голосовые связки, и нам уже досталось слышать просто-таки женский сиплый голосок, из-за этого однажды совершил я непростительную ошибку: позвонил ему, а секретарши на месте не было (не помню, как ее звали, допустим, Мария Павловна), и трубку телефона, чего ожидать было невозможно, снял он сам. „Мария Павловна?“ – „Это – Сартаков!..“

Мне бы затихнуть, положить трубку, а я извинился и продолжал разговор. Какое после этого должно быть ко мне отношение, если я спутал его с женщиной, с секретаршей?.. А еще была у него склонность, как у всех не шибко образованных людей, иностранное словцо подпустить в разговоре. Вызвав к себе консультанта иностранной комиссии, на которую нажаловались арабские коммунисты и ее из-за этого увольняли, он так разъяснил причину: „Вы – персона не грата… Понимаете?“

После неудавшейся певческой карьеры стал Сартаков бухгалтером, писал годовые отчеты, а там и романы пристрастился писать. Его и определил Марков контролировать финансы и ведать изданиями, то есть самое главное держать в руках: кого не издавать, чью книгу издать, а кому и собрание сочинений поднести к юбилею. Уж тут-то он себя не обижал».

И вот в издательстве „Художественная литература“, в „Роман-газете“ печатается очередной его роман под названием „Козья морда“. „Роман-газета“ в те времена выходила с фотографией автора на обложке. И представил себе зрительно директор издательства Косолапов, как это будет выглядеть: резко сужающееся к подбородку лицо Сартакова, а под фотографией – „Козья морда“…

Летели мы с Косолаповым в Болгарию, и он, смеясь, рассказал, как звонил автору: мол, прочел ваш роман, прочел, огромная в нем философская глубина, хорошо бы, чтоб и в названии это как-то отразилось… И вместо „Козьей морды“ назван был роман „Философский камень“, так и подписано было под фотографией».

15

И нелишне, мне кажется, напомнить, что лауреатами премий Московского уже комсомола были – кто бы мог подумать? – даже Мариэтта и Александр Чудаковы. «Мы с Сашей, – прояснила в письме ко мне эту странную коллизию Мариэтта Омаровна, – получили премии за РУКОПИСИ наших будущих книг – он за „Поэтику Чехова“ (вышла в 1971), я – за „Мастерство Юрия Олеши“ (вышла в 1972). Мы были поражены, что лауреатами стали оба – ЕДИНСТВЕННЫЕ из московских ЛИТЕРАТУРОВЕДОВ (были и др. специальности). Встретились на ковровой дорожке – он шел со сцены, я на сцену; с огромным трудом сдержали смех. Премия была копеечная – 100 р. И получили в какой-то кассе с трудами, полгода спустя…»

16

Впрочем, была ли эта передача добровольной? Гроссману, заявил Кожевников на расширенном заседании редколлегии «Знамени», «следует как можно дальше спрятать этот роман от посторонних глаз, принять меры к тому, чтобы он не ходил по рукам». А вот сделанная в тот же день запись в дневнике Корнея Чуковского: «Вадим Кожевников хотел тихо-мирно возвратить автору этот роман, объяснив, что печатать его невозможно. Но в дело вмешался Д. А. Поликарпов <в ту пору заведующий Отделом культуры ЦК КПСС>, прочитал роман и разъярился. На Вадима Кожевникова это так подействовало, что у него без двух минут инфаркт».

17

«К слову сказать, Верченко – единственный в этой должности, кто не стал членом Союза писателей. Даже его заместитель был уже „принят в писатели“, а он как бы полагавшейся взятки не взял, нарушил обычай», – припомнил характерную деталь Г. Бакланов в книге «Входите узкими вратами».

18

«Борис Борисович Лобач-Жученко? – вспомнил его в комментах к этой новелле Роман Лейбов. – Интересный персонаж, выпускник Петербургского морского корпуса и прототип героя Колбасьева. Кажется, так и не стал членом Союза. Но дожил почти до ста». А Вадим Зеленков даже процитировал «Записки последнего гардемарина»: «В бытность мою гардемарином я имел свой личный номер 42, считал его счастливым и запомнил на всю жизнь. И если мне на том свете придется предстать перед апостолом Петром, я, наверное, закончу свой рапорт словами: „Докладывал новопреставленный Борис Лобач-Жученко, номер сорок два!“».

19

«Ниночка, – вспоминает в Фейсбуке Надежда Кондакова, – успела издать книгу, и мы договорились встретиться в метро, чтобы она мне ее подарила. Так навсегда и запечатлелась в глазах – худенькая, хрупкая, с еще не отросшими после химии волосами, с какой-то виноватой полуулыбкой (совершенно не похожая на себя прежнюю), она ждала меня в середине пустого зала, кажется, на Коломенской. И было в ней столько света и столько смирения, что и без слов было понятно, если останется жить – будет писать иначе. И протягивая книгу, она, словно прочитав мои мысли, сказала: жаль, новую книгу уже не увижу… И не было сил возражать, настолько без рисовки она это сказала… А вскоре мы ее отпевали в одном из новых храмов на окраине Москвы, куда она часто ходила все последнее время ее короткой жизни. Талантливых людей всегда как-то особенно, щемяще жалко». А Екатерина Горбовская призналась: «Она на меня обрушилась совсем недавно. Я раньше только имя слышала, а стихи на глаза не попадались. А недавно увидела небольшую подборку – и онемела. Потом прочитала всё, что сумела найти в Сети. И стало нестерпимо больно оттого, что уже никак не получится существовать с ней в одном временном пространстве. И ещё я знаю, что, если бы она сейчас была тут и продолжала писать, у нас тут был бы совсем другой театр, и многое, очень многое было бы совсем по-другому». – «Искренко, – подтвердил Евгений Никитин, – предугадала всю эту нашу „актуальную поэзию“, все их изобретения. Жаль, молодые авторы ее не знают, ведь не понимают, что все воруют, не понимают, у кого воруют. Искренко надо давать каждому молодому литератору учить наизусть, принудительно».

20

«Сам-то клуб был слишком пестрым сборищем разношерстных и даже несовместимых вкусов, поведений и эстетик, но дело взаимного ознакомления он сделал», – уточнил Сергей Гандлевский (С. Гандлевский. Бездумное былое, с 104–105).

21

«„Деревенская проза“ – тоска инкубаторской курицы по курятнику, – язвительно заметил 14 декабря 1977 года в своем дневнике Давид Самойлов. – Кажется, что куры были лучше и в супе вариться было приятнее» (Д. Самойлов, Поденные записи, т. 290).

22

«Табуированного слова „еврей“, – как потом вспоминала Наталья Иванова, – никто не произносит, но градус напряжения (нагнетание фамилий и пр. привычные приемы) зашкаливает. (…) Все это производило впечатление пробы – до чего можно дойти, до какой границы в открытой неприязни, если не вражде» (Н. Иванова, «Знамя», 2015, № 3, с. 48).

23

Феликсу Чуеву, как напомнил в комментах к этой новелле Эргали Гер, акростихом же ответил Александр Еременко:

Столетие любимого вождя

Ты отмечал с размахом стихотворца,

Акростихом итоги подводя

Лизания сапог любимых горца!

И вот теперь ты можешь не скрывать,

Не – шифровать любви своей убогой.

В открытую игра, вас тоже много.

Жируйте дальше, если Бог простит.

Однако все должно быть обоюдным:

Прочтя, лизни мой скромный акростих,

Если нетрудно. Думаю, нетрудно.

24

Имеется ввиду Леонард Илларионович Лавлинский (1930–2005), в ту пору главный редактор журнала «Литературное обозрение», где была напечатана моя статья о стихах Ю. Мориц.

25

И вот как дополнил мою новеллу Андрей Чернов: «Как-то в середине 70-х я привел Ваню Жданова к Валентину Берестову. Сидели втроем на кухонке (ул. Волгина, этаж девятый). Ваня читал с листа. Долго читал. Наконец ВД попросил его: „А можно мне глазами?..“ Взял листок. Пробежал. И вдруг объявил: „Да вы же прекрасный французский поэт!..“ И стал с листа переводить на тот язык, плохим переводам с которого Ваня подражал. И воскликнул посреди чтения: „Ну вот и звук появился!..“ Ваня ушел сразу. Больше не появлялся».

26

Что же касается проштрафившегося журнала «Наш современник», то там по распоряжению главного редактора Сергея Викулова было опубликовано «Письмо грузинских писателей», «из которого, – по словам В. Астафьева, – в процессе прохождения исчезла половина подписей, сами писатели их и сняли, и сократилось оно наполовину (…). Предал редактор журнальчика своего автора и члена редколлегии, отряхнулся и живет себе дальше, следует намеченной столбовой дорогой русского патриота и защитника русского народа».

27

Один из лидеров «Памяти» К. Смирнов-Осташвили, как вспоминает В. Матусевич, «кричал в рупор: „Жиды, убирайтесь в свой Израиль. Вы не писатели – писатели Распутин, Астафьев, Белов. Мы в своей стране, а вы пришельцы… Сегодня мы пришли с мегафоном, а в следующий раз – с автоматом“. Милиция спокойно наблюдала за тем, как молодчики из общества „Память“ выламывали руки у пожилых женщин, били по лицу мужчин. „А как же, – ухмыльнулся один из милиционеров, – у нас плюрализм и свобода слова“» (В. Матусевич. «Записки советского редактора»).

28

Надежда, дочь Вадима Кожевникова, которая брала у Чаковского интервью к его 80-летию, вспоминает: «…За время нашей многочасовой беседы ни разу телефон не зазвонил. Все как сгинули. Похоронили заживо, отобрали газету, им созданную, выжали и выбросили на свалку истории. (…) Чаковский в тот раз мне сказал: „Повезло Вадику (В. Кожевников. – Н. К.) – он до этого не дожил“. И я с этим согласилась» (Н. Кожевникова. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие, с 23).

29

Михаил Сипер ИЗ КНИГИ «ПИСЬМА РУССКОМУ ДРУГУ»: «Всё время пребывания в Париже мы искали в нем следы русской культуры. Ну, как же, такая мощная эмиграция была, а Дягилев, а Шагал, а Эренбург! Ни черта мы не нашли. Сплошные французы, собачьи какашки на тротуарах в немыслимом количестве и у букинистов на Сене – книги любых эпох на любом языке, кроме русского. И вдруг в газетном киоске я увидел „Русскую мысль“! Естественно, купил и прочитал построчно. И обнаружил, что на рю Дарю есть русская церковь, где отпевали Галича. Сразу же пошли и навестили. Конечно, не Василий Блаженный и даже не Сакре-Кёр. Но ощущение причастности к чему-то великому появилось. А самое главное – я обнаружил, что в Париже есть Пушкинский культурный центр и вечером в нем состоится встреча, посвященная памяти Владимира Максимова. Это пропустить было нельзя. Кое-как мы нашли этот центр где-то в глубине переулков невдалеке от площади Альма (в тоннеле под которой вскоре погибнет принцесса Диана). Мы зашли в зал, рассчитанный зрителей на двести, где, тем не менее, сидело человек десять. Потом пришло еще двое. И вечер начался. Вел его поэт, коллекционер и издатель Александр Глезер. Рядом со мной сидели Андрей Синявский и Мария Розанова. Передо мной – Оскар Рабин и Генрих Сапгир. Сзади – некогда популярный актер кино Лев Прыгунов. Все выступающие нудили что-то заупокойное, выражая свое преклонение перед умершим. И совершенно живо и контрастно с предыдущими ораторами выступила Мария Васильевна Розанова. Она сказала: „Вы все говорите красиво. И все вы врете. Вы пытаетесь выглядеть друзьями Максимова. Правду тут скажу только я, потому что мы с Максимовым были врагами. Скольким он помог? Бесчисленному количеству. Сколько человек в зале? Пятнадцать. Вот и вся цена вашей дружбы“. И она продолжила рассказ о своих непростых отношениях с писателем, и сразу передо мной стал вырисовываться абсолютно живой, неплакатный образ. Периодически переходя на ненормативную лексику, что в устах этой немолодой обаятельной женщины звучало как музыка, она говорила минут тридцать, и когда закончила, то раздались долгие аплодисменты. Я сфотографировал её и Андрея Донатовича на память, и мы ушли».

Ада Горбачева: «Жаль, что прочитала это только сегодня, потому что вчера разговаривала с Марьей Розановой. Ей было бы приятно услышать ваши воспоминания. Старость – печальная пора. Тем более в болезнях. Что, впрочем, всегда сопутствует старости. Марья Васильевна помогла огромному количеству людей, сама небось не помнит большинства. И они не помнят. Помнят зато обиды, которые она причинила. За этим у нее дело не стало. А уж сколько народа пользовалось ее гостеприимством. Помощники, кстати, у нее были, но, так сказать, факультативные. Много, очень много помогала Наталья Рубинштейн. Вычитывала тексты Эмма Шитова – лучший в свое время преподаватель литературы. А верстать, складывать листы и прочее помогали все, кто под руку подвернется. Однажды под руку подвернулся Лимонов. Так он не только тщательно выполнил все, что М. В. ему поручила, но, сверх того, убрал и даже подмел в ее книжном складе (был у нее и такой), за что заслужил ее вечную любовь».

30

История появления Марины Палей в «Знамени» по-другому запомнилась Эльвине Мороз, редактировавшей повесть «Евгеша и Аннушка» (см. «Знамя», 2006, № 7). Но воспоминания, даже и стремящиеся к точности, все-таки не историко-литературное исследование. Поэтому оставляю сюжет таким, каким он именно мне запомнился.

31

«Вообще-то, – заметила в комментах Анна Берсенева, – сила „Нью-Йоркера“ не только – и даже не столько – в стильности и поэтичности его текстов, а в том, что он выходит в обществе, где литература востребована широкими образованными массами. И ориентиры в литературе востребованы тоже. Их-то „Нью-Йоркер“ адекватно и дает. Увы нам, увы! Кем востребована в нашем обществе литература? Зачем она здесь? Развлечься? Есть более необременительные развлечения. Развиться? А зачем? Чтобы сделать карьеру в нынешней ситуации и стать начальником, нужно совсем другие усилия предпринимать, и уж тратить время на чтение точно не нужно. Существуем под девизом „дожить до рассвета“, до востребованности развития, а когда это будет, никто не знает». „Я не уверен, – возразил Евгений Аршанский, – что «литература» востребована в USA широкими или вообще какими-то образованными массами, но нормальная журналистика, уважительная к читателю, безусловно востребована небольшой прослойкой, вероятно исчезающей в России“. „Есть еще, – добавил Денис Драгунский, – Харперс и Атлантик, толстые, ежемесячные, с большими тиражами – и малотиражные (то есть как наши нынешние) – типа «Джордж»“… Серьезная литература востребована в США – если глядеть на тиражи – самое малое в 50 (пятьдесят) раз сильнее, чем в РФ».

32

Эта фраза приписывается И. В. Сталину, который якобы произнес ее весной 1946 года, узнав, что на одном из литературных вечеров в Москве собравшиеся встали и так, стоя, приветствовали аплодисментами опальную поэтессу Анну Ахматову.

33

Как вспоминает А. М. Турков, «и человек он был неоднозначный: да, сталинист, да, истовый функционер Союза писателей СССР, не чуждый демагогических приемов в литературной борьбе (за что и был кем-то прозван „гиеной в сиропе“), но не забыть, как в самый разгар пресловутого „дела врачей“, с омерзением отозвавшись о том, как его чуть ли не однофамилец Суров, „драматург“, за которого пьесы писали другие, старался все выше поднять грязную и попахивающую кровью волну, Алексей Александрович вдруг горько и гневно сказал мне (отнюдь не близкому ему человеку): „У меня иногда создается впечатление, что я живу на территории, оккупированной Геббельсом“» (А. Турков. «Что было на веку…», с. 84).