Спасибо, что приобрели эту книгу. Надеемся, что она принесет вам немало приятных минут, ведь в нее вложили свой труд разные, но очень хорошие люди: автор, редактор, дизайнер, верстальщик и многие другие.
У нашего маленького дружного коллектива к вам одна просьба. Если книга вам действительно понравится, но скачали вы ее на “пиратском” сайте, то купите, пожалуйста, легальную копию в одном из магазинов, где ее размещает наше издательство (список вы найдете на странице книги на нашем сайте [битая ссылка] http://animedia-company.cz/ebooks-catalog/volchitka/). Электронная книга стоит не дороже чашки кофе, но таким образом вы дадите автору стимул и возможность создавать новые произведения, а издательству их выпускать. Если же вы приобрели книгу легально и хотите поделиться ей с другом, то постарайтесь, пожалуйста, сделать это, не копируя файл и не распространяя его через интернет.
Мы выражаем вам огромную благодарность за поддержку и внимание.
Вместо пролога
Это случилось летом, в разъярённый полдень, когда по-над землею кипели миражи и в небольшом предгорном посёлке Алтын-Кёль районная редакция тихохонько дурела и едва на стенки не лезла от жары.
В коридоре появился благообразный старец в белой, на все пуговки «задраенной» косоворотке, чёрных сатиновых брюках и почему-то в пимах, на которые даже смотреть было муторно – этакий зной.
Почёсывая бороду, ходок вежливо узнал у квёлой машинистки, где тут «самый главный заседает», осторожно протиснулся в душный, ядовитым куревом пропахший кабинет и водрузил на полировку такую бумажную глыбу – у стола чуть ножки не сломались.
«Графоман! – ужаснулся близорукий редактор и, на несколько секунд похолодев, увидел над бумажной глыбой странное облако – женщину в белоснежном длинном сарафане, каких теперь не носят, с большими, грустью умудрёнными глазами поднебесной чистоты, какие тоже на Руси давно уже «не носят» по причине нашей замутненной жизни. Редактор снял очки, и облако пропало. – Графоман! Сейчас будет меня за горло брать!»
Однако посетитель сделал шаг назад и с достоинством кивнул на рукопись.
– Это вам. Велели передать.
«Кто? – промелькнула мысль, но тут же: – Какая разница? Спросишь, так начнётся болтология…»
Слаб человек, а потому и грешен. У редактора мозги уже взопрели от жарищи и от различных с утра на него навалившихся дел. Неискренне улыбаясь, виляя глазами, он поспешил отбояриться от незнакомого гостя:
– Спасибо, что принесли. Мы это, конечно, прочитаем.
– Дай бог вам здоровья.
Старец поклонился, ушёл и никто его больше в посёлке не видел, будто вовсе и не человек являлся, а наваждение какое-то, рожденное миражом.
Чередом прокатились лето, осень, зима…
Редакторы в провинциальном посёлке не задерживались подолгу. И не мудрено: местечко дикое, и при удобном случае всякий смыться норовил – поближе к цивилизации. Вскоре уехал и тот близорукий, в повседневной суете ни разу не вспомнив о своём обещании, подтверждая мысль известную и грустную: мы ленивы и не любопытны.
Миновало очень много времени, прежде чем сыскался любопытствующий – энергичный молодой преемник, неизвестно который по счету – Андрей Серафимович Цыбинов.
Сдувая пыль и прогоняя мух с бумажных пожелтелых баррикад, очищая завалы, редактор обронил себе на ногу чей-то грандиозный опус гранитной тяжести – даже захромал.
«Интересно, что здесь? – удивился он, открывая папку. – О!.. Почти берестяные грамоты! Ну и писанина, доложу я вам! Глаз можно вывернуть!»
Почерк – стремительный, с густой старинной вязью, непривычными «ятями». Кое-где встречались проруби, проделанные мышами на глубину всей рукописи; мелькали обширные заплатки машинописного блёклого текста.
Несколько дней подряд Андрей Серафимович самозабвенно пыхтел папиросами: читал, перечитывал. «Эх! – восклицал он мысленно. – Пригожая история, только точки не хватает в ней! Золотую точку бы! Но где же её взять? И где поставить?..» В эту минуту Цыбинов глаза поднял и вдруг заметил нечто необыкновенное: рукопись, развалом лежащая в углу, словно бы сияла в полутемном кабинете. На мгновенье перед ним возникло странное облако – женщина с лицом иконописной Беловодской Богородицы. Одетая в белоснежную мантию из горностаев или волчьей шкуры – на дворе звенел морозами январь – женщина раскрыла узкую ладонь и протянула что-то, полыхнувшее призрачным огнём. И в следующий миг редактор услышал горний голос в тишине:
– Спокойно! Мастер знает, где поставить золотую точку!
Видение исчезло, но обалдевший редактор долго сидел ещё в кресле, выронив окурок изо рта и привороженно глазея в одну точку, тлеющую золотом в прохладном сумраке. Затем где-то грохнули двери. Он вздрогнул, вышел в коридор, но всюду было пусто, тихо: рабочий день закончился давно. Вечер за окошками редакции вымарал бескрайние снега, далеко над горами искрилось морозное звёздное крошево…
Переживая необыкновенное волнение, Цыбинов вернулся в кабинет, электричество включил и, нигде не отыскав ничего похожего на золотую точку, только нервно усмехнулся над собой и закурил по новой. И долго потом – от стола до двери – челноком сновал в табачных волнах.
Обмозговав кое-что, он сел за письмецо в далёкий город – стародавнему другу.
Уважаемый Гурий Иванович!
Зная Вашу многолетнюю и прочную привязанность к нашим русским сказкам, хочу показать Вам одну прелюбопытную штуку, но боюсь по почте посылать. Дорога дальняя. Заныкают куда-нибудь, а спросить потом будет не с кого; сами знаете сегодняшних «почтовых голубей». Не имею понятия, каким образом эта сказка очутилась в Алтын-Кёле, но сдается мне, что наши редакционные мыши не первый год уже её читают и рецензируют. А жалко, ей-богу! Человек старался, бумаги черт-те сколько перевел! Ну, это я шучу, Гурий Иваныч. А сказать серьезно: приезжайте, как только дороги подживут немного по весне. Почитаете – жалеть не придётся. Смею заверить: понравится! Где-то, может, посмеётесь, где-то и поплачете, не без этого. Ну и, может быть, пристроите в печать, а то ведь в нашей тощей газетёнке, сами знаете, и за сто лет не напечатать эдакую громаду.
Дружески Вас обнимаю, Гурий Иваныч, и с нетерпением жду. Вместе поищем золотую точку. Она где-то здесь. По секрету скажу: мне её передали, только Вы не подумайте, что я умом рехнулся в этой глуши – подробности при встрече. Горячий привет и поклон Вам от очаровательной Вашей свояченицы – Музы, она у нас в редакции одна из лучших, аккуратная бабёнка и старательная…
* * *
Гурий Иванович Горлов откликнулся сразу. Жизнерадостный, лёгкий на ногу, в Алтын-Кёль приехал он в конце весны. Где-то в пыльных подвалах, в архиве, находящемся под кабинетом редактора, нашёл запропастившуюся Золотую Точку, которая всё время двигалась, искала подходящее местечко для себя. Клятвенно пообещав пристроить её по уму, Горлов забрал себе сказку и с мальчишеским задором, характерным для одержимых людей, взялся за чтение, за перепечатку рукописи. Однако, вскоре «забуксовал» по той простой причине, что почерк в разных главах оказался разный: не одна рука писала и дописывала истории, полные и поднебесной фантазии и самой земной реальности. Местами почерк попадался крупный, чёткий, а местами – как маку насеяли: и с лупой ни бельмеса не разобрать. А кое-где и вовсе нет страниц, хоть плачь – на самом интересном обрывается (Очаровательная Муза постаралась, но это откроется позже).
Горлов рискнул на свой манер подправить сказку, подшаманить. И не везде, откровенно говоря, правка ему удалась, но перелопатил – ой, как много и, в общем-то, успешно, и поэтому очень горько осознавать: в позапрошлую весну, когда Гурия Ивановича Горлова не стало – многие бумаги бесследно пропали. Горлов был одинок, а в его квартиру заселились новые жильцы такой меркантильной закваски, какие ценят бумагу в одном только виде – в купюрах. А самое главное горе для сказки – пропала, как сквозь землю провалилась, Золотая Точка… Теперь я точно знаю, где её приладить; Гурий Иваныч место показал. Да только где она теперь? Где взять? Я никогда таких точек не видел, хотя специально курганы всяких книжек переворошил, там всё не то, не то… Ах, какую точку потеряли!.. Ну да что же теперь? Надо, значит, новую придумывать…
* * *
Много лет мы с Горловым состояли в тёплой переписке. Иногда я у него бывал – проездом. Помню, когда он впервые показал мне отпечатанные главы этой сказки – я от изумления чуть глаза не выронил. Нечто похожее – по широкому размаху, разноцветью – посчастливилось мне слышать в горах Алтая, где я шастал в юности с фартовыми, вольными искателями золота и приключений.
Однажды мы оказались в допотопном маленьком селении, позднее потонувшем в пучине рукотворного моря.
Наш вертолет, спасаясь от неожиданной грозы, колёсами цепляя за вершины вековечных деревьев, вынужден был сунуться в такое узкое ущелье, куда в другую пору ни за что бы не рискнули приземляться.
Люди, выглядывая из-за деревьев и скал, долго не могли приблизиться к нашей винтокрылой «стрекозе». Боялись, потому как впервые видели такое крылатое диво. Но потом, осмелев, подойдя, толковали с нами будто бы по-русски, а мы их с трудом понимали. До того самобытна, чиста и живительна была их старинная речь. Как вода в потаенном колодце – промывает и уши и души.
Но я отвлекся. Короче, так. Золотую точечку, ребята, я нигде пока не отыскал, но, тем не менее, собрав, что уцелело в бумагах покойного Горлова, на свой страх и риск сочинив недостающие места и пристегнув предисловие, я хочу представить на ваш суд причудливую сказку. И тем самым хочу поклониться Гурию Ивановичу и другим русским людям, радевшим и радеющим за наше искрометное словцо, заметно потускневшее в последние годы.
Я в этом деле не специалист, так что извините, если что не так…
С уважением и поклоном B.C. Юрохин
Предисловие
Волхиткою когда-то в Сибири называли колдунью, превратившуюся якобы в волчицу. Каждый волен верить в это или нет, дело хозяйское. Только давайте всё же не будем делать вид, что всегда у нас человек человеку «друг, товарищ и брат». Увы, порой на ум приходит и нечто другое. Homo homini lupus est. Человек человеку волк.
Это, во-первых. А во-вторых, сказка проживает на некой Беловодской стороне, какую наш народ искал и находил в минувшие века, – на Алтае, в северных землях Поморья, в Индии и в других местах, отмеченных небесной благодатью.
В сказке нет конкретной географии, и аналогий тут искать не надо, поскольку речь сегодня приходится вести не с позиции квасного патриота, славословящего свой любимый уголок.
Разговор и печаль – о Земле. Нам была дана планета воистину похожая на сказку. Всякий край по-своему представлялся Беловодским краем, полным прекрасных чудес. Но, как говорится, дай Бог много, а захочется и побольше. В непомерной гордыне человек возомнил себя творцом земного рая. И с песней на устах – «мы наш, мы новый мир построим!» – вмешался в Жизнь и варварски нарушил вековечную гармонию первозданной природы и первозданной души.
И вот результат.
Была душа – царица.
Теперь душа – волчица.
Нет, нет, конечно, не у всех и не всегда. Но, в общем-то, – мало весёлого, если быть откровенным.
И душевное здоровье человека до полусмерти надорвано, и здоровье Планеты настолько плачевное, что помочь ей, кажется, могло бы единственное, но невозможное: если бы все мы покинули Землю на время и дали бы ей, терпеливой и многострадальной голубушке, матушке нашей, хоть мало-мальски роздых в желанной тишине под ясным небом.
Часть первая
ЗАПЕВ
пастораль путешественника
Тронул ветер гусли-самогуды
И запели гусли, как смогли…
1
Жил да был в те поры неуёмный гулевой народ, хранил и нянчил в сердце милую надежду и мечту о лучшей доле, безудержными волнами ходил по свету, выискивая беловодский берег, ярко представляющийся каждому на свой аршин, а в общем-то – обетованной райской вольницей, где зимой и лето кипенью кипят молочные реки.
Веками длились поиски, да без толку.
Но однажды в сутеми весенних облаков, раздёрнутых ветрами, высверкнула серебристо-синяя вершина горы Белуши, косым плечом надёжно подпирающей поднебесье. Словно приветливый огонь воспламенился в окошке бога. Завораживал путников, манил, широко высветляя округу и вселяя в сердца удивительно свежие силы.
Смельчаки приободрились. Вот так-так! Свершилось! Наконец-то! Жизнь обещала сказку – и не обманула!
Бодая буреломы, когтистый чапыжник, оставляя клочьями одежду на камнях и сучьях, – смельчаки продрались в тёплое уютное ущелье. Осмотрелись.
Мощная река летела с гор – и невозможно было не назвать её Летунь-рекою. Необузданная жаркая вода шумела, шабуршала в берегах – белее белого. На перекатах и в глубоких омутах белорыбица ходила тугими косяками, бурлил таймень – жирнее поросёнка. Ручные соловьи на ветках, горлица, глухарь, жар-птица, Гамаюн и птица Сирин, и птица Феникс – звенели искрометно и самозабвенно. Подходи, бери – не испугаются. И песню не прервут в твоих ладонях.
В берега упёрся неохватный кондовый кедр – таёжный царь! – угнал вершину выше облаков и нацепил на макушку ослепительную корону, роскошно расшитую золоченой солнечною ниткой… Пёстрым хороводом цветы со всех сторон сбежались на поляны; от жары подплавлялись янтарным медком, делая воздух таким запашистым, вкусным и тягучим – хоть на хлеб намазывай. Дикие пчелы хмелели, купаясь в медовом соку, и никого не жалили. Зла еще не ведал этот край – жалко у пчёлки не выросло.
Огляделся человек – улыбка до ушей. От добра добра не ищут. Лепота. И треснул шапкой оземь человек. Эх, разлюли-малина! Остаюсь!
Перекрестился – да и за работу.
И взошли под звонким задорным топором первые осанистые избы на пологом чернозёмном берегу Летунь-реки. Охотно и легко земля под плугом расстегнулась – приняла отборное зерно… Изумительная земля была, рассказывают. Вечером посох странники воткнули в берег – утром уже зеленеет и цветок на нём закрасовался; христов посошок называется…
2
Сколько лет прошло с тех пор? Никто не знает.
Брожу по тихим улицам деревни. Смотрю. Любуюсь. Душа и сердце теплятся нежностью, ласковым светом. Сколько я проехал и сколько я прошёл по Земному Шару, но нигде почему-то я не чувствовал себя так, как чувствую здесь. Такое ощущение, как будто я сто лет мотался по земле, странствовал по жарким и холодным странам, по заморским континентам и только здесь охватило меня, обласкало пронзительное чувство Родины.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно…
И теперь ещё дома в «неперспективных» беловодских селениях довольно бодро выглядят. Тесовые коньки на крышах «бьют копытом». Хорошо сохранились причелины, потемневшие и надтреснутые полотенца, окна, калитки… Всё радует, зовёт к себе! То ажурное солнышко встретишь, такое, что впору зажмурить глаза, то птаху: вот-вот запоёт и взлетит к поднебесью. То причудливый цветок с медовой капелькой смолья на лепестке…
Сколько бы лет ни прошло, а люди здесь всё так же занимаются нехитрыми житейскими делами. Ворочают пашню, охотятся, любят, рожают детей. А приспеет время – отправляются в последний путь за тихую, крестами осененную околицу.
Небо за деревней оттеснено горами, чернолесьем. В далёкой дымке – ледник мерцает. День за днём солнце точит его и подсасывает. В той стороне рождается волшебная вода: любую рану быстро заживляет, а слепому человеку может и глаза «промыть»; бывали и такие чудеса.
Летунь-река летит с вершин, водопадами рвётся там и тут и, седея от страха, летит кувырком по оглохлой теснине, дуром ревёт и хохочет на все тридцать три своих каменных зуба и, думаешь, сейчас свернёт себе башку…
Но нет, ничуть!
У Седых Порогов – деревня так зовётся – шумная расхристанная кипень с ходу натыкается на грандиозную заставу. Вода воронками высверливает стрежень, едва не доставая свёрлами до дна, горбатится и прыгает на мшистых валунах за поворотом, норовя столкнуть их с дороги. Вода теряет силу, гасит бешеную скорость и смиренно затихает посреди глубокого природного ковша. Ласковой голубкой воркует где-то в скрыни, за которой и сегодня ещё можно обнаружить водяную старенькую мельницу.
А неподалеку на пригорке приютилась кузница. Ещё стучит в ней сердце и немножко теплится душа…
В ясный вечер, подкованный тёплым оранжевым месяцем, вечер, пахнущий потом коней, и росой, и полынями, – хорошо посидеть на завалинке среди седобородых местных жителей.
Увы! Доживают самые древние ветви беловодских фамилий. Чистяковы, Боголюбины, Звонаревы, Стреляные, Кикиморовы. Люди древние здесь до того, что, кажется, иные из них могут даже припомнить и Ермака Тимофеича с другами, грудью ломившими дикое сибирское царство.
Плохих людей на свете не бывает. Просто мало кто из нас прожил свою судьбу. Многие обмануты в самом начале дороги: не бог, но черт спугнул над нами ангела-хранителя и сбил с пути, но не испортил сути человеческого сердца. Вот почему я с любовью и грустью гляжу на сельчан, в чьем кругу сегодня нахожусь, чьи сказки буду слушать до утра.
Любят старики поговорить. Хлебом не корми, а только дай молодость весёлую свою пересказать. Где и подзагнут они, конечно, не без этого. Но уж тут известно, что ответят. Не нравится, не слушай, а врать не мешай.
Не мешаю, радуюсь фантазиям и разноцветным, искромётным выдумкам людей. Теперь так редко сердце полнится подобной радостью. Вот и захотелось мне – в дорожной тетрадке своей – нарисовать пастораль. Хотя и понимаю, да, прекрасно понимаю… Пастораль в конце XX столетия – это, знаете ли, как-то не того… не серьёзно. И в то же время я осознаю, какое это чудо из чудес! Кругом разор, неверие, тоска, а здесь такие радужные краски и такие радостные звуки…
Слушаю, смотрю и улыбаюсь, думая: «Спасибо тебе, Господи! Сколько ещё силы, сердечного тепла и чистоты хранится в недрах нашего народа!»
И пускай рассвет меня застанет где-нибудь за дальним перевалом, и тысячи других рассветов на чужбине зацветут и завянут закатными зорями – никогда и нигде не забыть мне уже эти лица, характеры, песни, природу, всё то, что было, есть и вечно будет душой народа, какую в нём взлелеяла матушка-земля. И жалко мне сейчас только одно.
Лето в разгаре, дела у людей.
– Не серчай, соколик! – разводя руками, они вздыхают. – Не обессудь, но маленько не вовремя ты оглобли сюда завернул. Летний день год кормит. Языками некогда молоть.
– Понимаю, понимаю…
– Вот и хорошо. А ежли ты понятливый такой, дак ты бы лучше зимой сюда пожаловал…
– Нет, – говорю с улыбкой, – не стану понапрасну обнадеживать. Русь велика, дорог не сосчитать. А мы давайте сделаем вот так. По первоснежью сюда приедет мой помощник, симпатичный парень. Я напишу ему насчёт Седых Порогов, и то, что мне дослушать не удастся, он дослушает. И, может быть, даже золотую точечку найдёт.
– А чем чёрт не шутит, когда ангел спит! – сказали мне, посмеиваясь. – У нас тут, на болоте, кочек этих – не пересчитать. Что говоришь? Ни кочка, а точка нужна? Да мы любую кочку в точку превратим. Тут мастера такие, что ого-го…
Послушал я маленько, два-три вечера, покуда здесь хлестали тёплые июньские дожди – народ никуда не спешил, сидел по домам. А потом распогодилось. Мужики пошли на травокосы в пойме реки. В тайгу на охоту отправились. И мне приспело время запрягать.
3
Ой, как много я тут недослушал, много-много. Даже обидно. И расставался я и уезжал с великой неохотой. Удивительно: почти всю планету пришлось обогнуть мне: где пешком, где трясся в тарантасах, в поездах, сплавлялся пароходами, плотами… Бог ты мой! Каких только пристанищ не было в пути – убогих, сирых и по-царски щедрых. Но только нынче я вдруг почувствовал себя под этим небом как под крышей родимого дома.
Много чего ещё хотел бы записать, да только я ведь это царапаю в дороге. Ох, трясёт, да так трясё… трясеть, как будто еду на квадратном колесе, – аж буквы из тетрадки вылетают на обочину. Так что если где недосчитаетесь моей каракульки, то не спешите корить пилигрима. Вы лучше вспомните наши разбитные, наши развесёлые дороги на Руси!
МАСТЕРА ВЕЛИКИЕ
весёлая выдумка старого плотника
Лето мастеруем, зиму дома сидим на печи, балясы точим и продаём…
1
Сколько лет прошло, а всё перед глазами та картина: кругом зима, она там королева – деревья перед ней склоняются в поясных поклонах, гнутые студёным серебром. И в седловинах гор тяжелые снега засели грузно, прочно – до весны. На берегу стоит просторный дом в белоснежной огромной папахе, надетой на лихой манер. Неподалеку церковь, белёная спокойным лунным светом, льющимся откуда-то из-за реки. Самой луны не видно и поэтому возникает странное такое ощущение, как будто церковь эта сама собой сияет изнутри, озаряя мирную округу и настраивая душу на прекрасный лад.
Много, много времени прошло, а всё перед глазами та картина: мастерская плотника, пропахшая смолистыми кудряшкам сосны, берёзы, кедра. На верстаках, на стенках и на полу сверкают гвоздодёры, клещи, долото; стальным оскалом скалится топор; ножовка по дереву и по металлу; напильники, надфили – всего не перечесть…
Старый плотник что-то мастерит, фугуя стружки на пол, на подоконник, а то и просто в бороду себе. Иногда берёт он легонький топорик и начинает «ногти подстригать» – острое лезвие пляшет так близко от пальцев, что без крови, кажется, не обойтись.
– Не боитесь? – говорю я старику. – Так ведь можно и того…
– Спокойно, Федя! – Старый мастер отложил топор и широко, с оттяжкой шуганул рубанком, словно соловья спугнул с деревянной рамы – стружка со свистом слетела на пол. – Спокойно! – он улыбнулся в бороду. – Мастер знает, где поставить золотую точку. Посмотрел бы ты, как пращур мой работал. Рассказать? Ну, сейчас покурим да и расскажу…
Мы прошли по хрустящим кудряшкам, источающим дух заповедного леса. В углу мастерской – возле окошка – два деревянных самодельных стула, один из которых напоминает царский трон; резьба на нём с какими-то лихими завитушками, с фантастическими финтифлюшками.
Седовласый мастер, покряхтывая, угнездился на этом троне. Закурил.
– И Христос был плотником, да не всякий плотник работает как Бог! – заговорил он, глазами улетая за окно. – Эх! Были, мой друг, мастера на Руси! Да такие ловкие ребята – залюбуешься! И за примером далеко ходить не надо. Мой прапрадед был из таковых. Работал – не хуже Бога! Об нём тебе сказать, так не поверишь, а я всё же скажу, коль интересно будет. Только ты не ерзай и не перебивай за ради бога! Страх не люблю, когда перебивают – ни конца потом не сыщешь, ни начала. Понял, да? Ну, поехали, значит.
На Седых Порогах слыл одним из лучших мастеров некий парень Емельян Прокопович, которого не по годам, а лишь из уважения к таланту все прозывали по имени-отчеству.
Емельян Прокопович поставил первую церкву на нашем бугре. Вон, гляди, друг мой, – не наглядишься. Это тебе не городские ваши небоскрады… Или как вы их зовёте? Небоскрёбы? Ну да всё равно. Скребут, скребут по небу. Только чертям на радость ваши камни. А это – дерево. В нём есть душа. Его обидишь, так оно смолою плачет.
Церкву эту на бугре Емельян Прокопович не сам, конечно, ставил, а цельная артель. Но артель атаманом красна – это факт!
Сызмальства Емельян Прокопович работал, говорят, каким-то причудливым серебряным топориком, который мог светиться своим широким острым лезом… Что? Не знаешь «лезо»? Да это ж – лезвие. Так вот. Серебряный топорик Емельян Прокопыча острым лезом отчего-то светился впотьмах, как молодой полумесяц. Да он, может, и правда сделан был из куска полумесяца. Вот говорят же в народе, что, мол, старый месяц бог на звёзды крошит. Похоже на правду? Похоже. Но старых месяцев уж много накопилось под небесами у нашего Господа Бога, вот он блестящую краюху отломил однажды и подарил человеку – мастеру Емельяну Прокоповичу. А зачем? В том есть резон. Ежли кто-нибудь чужой позарится, захочет, умыкнет у мастера волшебный инструмент, – а такое было не однажды – Емельян Прокопович всегда найдёт топорик тот, хоть в землю ты его зарой, хоть брось в колодец.
Но как бы ни был инструмент хорош – это всего лишь присказка, мой друг. А сказка начинается тогда, когда струмент попадет не в лапы каким-нибудь дуболомам или гроботёсам, а в мудрую ладонь мастерового, умытую потом.
Емельян Прокопович – легенда наша. Всё так легко, играючи всё делал! И работник славный был, и пошутить умел с размахом. Со всего плеча!.. Возьмет, бывало, спичку… Да что там спичку, друг мой, бери потоньше! Волосок, ну да, конечно… Помню, как сейчас. Волосок для смеху вырвет из кудрявой забубённой своей головы, на бревно положит… Что? Да нет, не голову! Экий ты шустрый! Голова-то у него одна, а волосьев – не перечесть. Ага-а… Ну, ты слушай, не перебивай. Волосок положит на бревно, размахнётся да со всего плеча топориком хлобысь – и повдоль разлепит пополам! Вот провалиться мне на этом самом месте, ежли я тебе сейчас соврал! Мужики спервоначалу – вот как ты теперь – ни в какую не верили. Мужики специально в городе купили стеклышко такое – уличительное. Уличить хотели. Что? Увеличительное? Да это я знаю, потому как ни раз, ни два туда глядел. Голым глазом не волосок-то вовсе не видать, а в это стёклышко и слепой узрит волосок, разрублённый повдоль.
Глаз был очень верный. Сокол, а не глаз! Размахнётся, бывало… ну, думаешь, хряпнет сейчас – полдеревни под корень снесет! А он поглядит на тебя, подмигнет синеглазенько и ухмыльнется в бороду: «Спокойно! Мастер знает, где поставить золотую точку!» Это он так любил приговаривать, когда был в хорошем настроении.
Вся наша беловодская округа и все артельщики, конечно, гордились таким редким атаманом, ценили высоко, и на руках готовы были таскать его из дому на работу и обратно.
Ох, сколько бы ещё он здесь понастроил, тот мастер, если бы не перешёл ему дорогу преподобный Кикимор Кикиморович. Не слышал про такого? Ну да где ж тебе слышать. Я про него придумал сам одну историю. И никому пока ещё не сказывал. Ни разу. Так что, друг мой, ухо растопырь, а уж я тебе туда жемчугов насыплю – не пожалею…
2
Росло на беловодской стороне большое Древо Жизни. До того большое, говорят, что в дупле у него иногда месяц ночевать останавливался – в дождливый вечер либо в пургу.
На баснословном нашем Древе Жизни яблоки волшебные висели – и зимой и летом. Может, не поверишь, но скажу. Вкуснее, чем те яблоки, ничего на свете нету, друг мой. А поскольку жизнь одна, то и яблоко одно человеку доставалось с того дерева. Родился ребятёнок, например. Папа с мамой подошли, сорвали с ветки – подарили сыну или дочке…
Все по совести жили тогда и Древо никто не караулил – люди лишнего не возьмут.
Но появился откуда-то в наших краях неказистый мужичонка по прозванию Кикимор Кикиморович или Кикимордович. Шибко страшную морду лица он имел. От него даже кони шарахались, да. И стал он приворовывать яблоки с нашего Древа. И не просто так, не с голодухи, нет. Нечистой силе яблоки стал он продавать. Во, до чего дотумкался.
Долго поверить не могли, что такой бессовестный архаровец завёлся про между честных людей. Но однажды утром видят… Свят, свят, свят! Не чудится ли это? Кикимор тот залез на Древо Жизни и рубит здоровенную, яблоками обвешанную, ветку. Ту самую ветку, на которой сидит!..
Видели мы всяких остолопов на нашей беловодской стороне, но чтоб такого – нет!
Поймали стервеца. А что с ним делать? Хотели прогнать с Беловодья, но мужичонка раскаялся, только что землю не грыз. Чёрт попутал, говорит, больше не буду. Примите в артель вашу – плотником. Строить хочу божьи храмы, чтобы, дескать, радовать людей. Знал ить, паразит, что говорить, как подмаслить душе христианской.
Ну, приняли, ага. На свою головушку. Поначалу-то вроде как и ничего. Кикимор семью свою на Седые Пороги из-за дальнего перевала привёз. Жил да работал честно вроде бы, но яблоки с тех пор нет-нет да и пропадали с Древа Жизни. Грешили на хитрого плотника, но ведь не пойман – не вор. Но яблоко – яблоками. А то ещё другое горе приключилось.
Вскоре этот Кикимор проникся к Емельяну Прокоповичу скрытой ненавистью. Сам – чурка с глазами и руки из заднего места растут, вот и завидовал всякому, кто попроворней его. Глядя на ловкого мастера, Кикимордович втайне тоже спички топором колоть пытался. Зачем это ему сдалось? А не знаю. Мечтал, видно, прославиться. Нос утереть молодому Емельке хотел.
Ну, вот однажды и домечтался бедолага. Со всего размаху, да ещё с похмелья однажды поутру пустил топорик мимо спички: брызнула чёрная – чертячья, говорят – кровушка из-под лезвия, и разлетелись пальцы по земле…
Ребятишки с той поры дразнили его не иначе как культяпая Кикиморда, но издалека дразнили. Из-за угла, из-под забора, потому что боялись ему на глаза попадаться. Нехороший глаз был, можно сказать, поганый – недуг в человека посылал. Может, не поверишь, но скажу. Вот если он злой, тот Кикимор, и вгорячах посмотрит на цветок – тут же, на корню, завянет бедный цветик, словно подрезанный, ага.
Ну и вот. Стал Кикимородович калекой, бросил, значит, рукомесло и в сторожа напросился. Древо Жизни стеречь. Представляешь?.. А русский человек, он сердобольный: пригреет сирого, калеку пожалеет. Ну, вот и этого приняли в сторожа. На хлеб-то надо как-то зарабатывать.
И с тех пор ещё сильнее стал Кикимор сердце держать на атамана. Будто Емельян Прокопович рубанул ему по этой волосатой лапе.
Погоди, каналья, думал бывший плотник, аховский работник. Ты ещё попляшешь под мою дуду. И топорик свой серебряный отдашь, и в ножки мне кланяться будешь.
И то сказать! Не зря злодей так размышлял, была для этого прекрасная причина – дочка семнадцати лет. Скажи на милость, друг мой, как могло случиться этакое диво на земле. Папа – страшнее чертушки, мама тоже – извини, подвинься – лишний раз никто не глянет на неё. А ребятенок у них народился, как ягодка. Это про ихнюю дочку, наверно, придумано: не в мать, не в отца, а в проезжего молодца… Ей-богу, дело здесь не обошлось без какого-то проезжего красавца. Может быть, и так. Да только и другое люди говорили. Будто она им приходилась не дочкой вовсе – падчерицей. Ну, это я не знаю, врать не стану.
Звали деваху – Злата. Семнадцать лет – известная пора. И звёзды ярче светят, и соловьи над ухом не смолкают, и не то, что цветы по весне, а и камни цветут в эту пору. Сказать короче, Злата с Емельяном Прокоповичем однажды встретились и прикипели друг к другу, да так, что и смерть показалась бы им слаще, чем разлука. Вот ведь как бывает. Любовь, она такая…
Поначалу тайные у них свиданки были, ну а потом…
Шила в мешке не утаишь. Кикимор Кикимордович вскоре узнал про эти сердечные дела. И поставил перед мастером условие.
Вот такой, примерно, разговор у них произошел.
– Девка созрела. Чую, свадьбой пахнет промеж вас?
– Да, – сознался Емельян Прокопович. – Я хотел к вам засылать сватов.
Бывший плотник свою культю внимательно разглядывал, будто новые пальцы на ней отросли. Молчанием томил гордого мастера. Затем прихлопнул крепким обрубком по столешнице.
– Ладно, паренёк, – нарочно так сказал, чтобы как можно унизительней звучало. – Дочку Злату я тебе отдам. Мастер знает, где поставить золотую дочку! – ерничал он, усмехаясь прямо в глаза Емельяну, зная, что сегодня тот в полной власти его. – Мастер знает! Мы ведь тоже не лаптями щи хлебаем. Отдаю кровинушку… – Он сделал вид, что слёзы вытирает. – Можно сказать, от сердца отрываю. Но и ты, паренёк, постарайся теперь для меня. Уважь, любезный!
Емельян развел огромными жилистыми руками – ветер взвился над столом, занавеску на окошке закачал.
– Уважу, – заверил, – об чём разговор?
Культяпый харю свою плутовскую повёл набекрень и защурил тёмные глаза.
– Не омманешь?
Мастер уколол его сердитым взглядом, как сухой бояркиной иглой. И сердитое слово, готовое сорваться с языка, поспешил запереть скрипучими зубами. Сдержался, лишь подумал: с дураками и разговор всегда дурацкий получается.
– Не обману, истинный Бог!
– Слово?
– Слово. Что прикажешь, то и сделаю. Если это, конечно, будет в моих силах и в совести моей. – Он заглянул в кикимориные зрачки. – Что? Не иначе, как топорик мой серебряный?
– Само собою. Но не это главное. Ты, паренёк, давай-ка сделай вид, что тебя ищут!
– В каком смысле? Что-то я не понял…
– Скройся с глаз на все четыре стороны! – приказал лиходей.
– Ах, вот оно что! И надолго?
– А навсегда!
Емельян Прокопович задумался на минуту. Густые брови заломил у переносицы.
– А ловко ты поймал мена на слове! Мне Седых Порогов дороже нет на свете. Мне Господь Бог отломил кусок месяца здесь, на этом перевале, чтобы я сработал себе светоносный топорик и построил им Святую Русь!.. И я построю! Вот увидишь!
– Значит, не согласен?
Мастер побледнел. Жалко, больно было Злату потерять.
– Эх, Кикимор! Ладно! Твоя взяла! Согласен! А зачем, позволь спросить, мне скрываться с глаз долой?
– А это не твое собачье дело, паренёк. Много будешь знать – скоро состаришься. Ступай.
Емельян Прокопович опять зубами скрипнул, сдерживая гневное словцо. На прощанье слегка поклонился. К порогу двинул – половицы гнулись под ногой. Задержался у двери и вслух подумал:
– Из одного дерева икона и лопата. И человека лепят из одного и того же теста… Почему же ты такой, Кикимор? А я тебе скажу. Зависть! Зависть тебя гложет до костей. И только потому, чтобы меня прогнать, – Злату отдаёшь без сожаления. Ну, ладно, плотник. И на том спасибо. Свидимся как-нибудь, мир тесен.
– Нет, паренек. Прощай! Чтобы и духу твоего здесь не было!
Емельян Прокопович на церкву глянул, на избу, на мельницу: всё любовно слажено его руками.
– Ну, дух-то мой останется, шалишь! – Он улыбнулся через силу. – Бывай здоров, счастливо!
– Да уж как-нибудь… сами с усами. Проживём, даст бог, не пропадем… с серебряным топориком!
– Пропадёшь. От зависти. Не один уже на этом сковырнулся, так и знай!
Бывший плотник рассердился на эти правдивые смелые речи. Глаза свинцом налил и готов был тяпнуть серебряным топориком по шее мастера: Емельян Прокопович, выполняя уговор, сразу же отдал ему инструмент, с которым, кажется, ни днём, ни ночью не расставался.
Но трусоват был Кикимор. Только повертел в руках топорик, а затем небрежно зашвырнул за печку, будто не сказочной штукою завладел, а простым берёзовым поленом.
Мастер понял его, усмехнулся. Здоровенный был парняга – и бревном не зашибить; с таким не скоро справятся и десять мужиков, а что уж говорить про этого культяпку.
Примерно так они поговорили и распрощались.
А на друге утро, ещё до солнышка, Емельян Прокопович покинул свои милые края. Злату-лебёдушку усадил в широкий шитик – самодельную лодку. Затем киянки, свёрла и весь прочий инструмент в охапку сгреб и уложил на днище лодки. Перекрестился на родимую церковку, земной поклон отвесил Седым Порогам и, чтобы сердце попусту не травить долгим прощанием, – быстро отчалил от берега.
Денек был сумрачный. Будто не утренний час подоспел, а вечерний.
Окаянный Кикимор Кикимордович воспользовался тем сумраком. Специально, чтобы мастера позлить напоследок, поднялся до зорьки – серебряным топориком колол дрова под берегом у своего огорода.
Тихий серебряный свет долго ещё виден был с сумрачной реки – покуда лодка не исчезла за туманами…
3
Скучному рассказу нет конца, а весёлая повесть так скоро кончается, ну, прямо хоть плачь.
– А что же дальше было? – спросил я, огорченный такою внезапною остановкой.
Старик вздохнул, вставая со своего деревянного трона. Поцарапал бороду. Лукавыми глазёнками сверкнул. Руки его, не привыкшие бездельничать, взяли рубанок, но тут же вернули на место.
– Что дальше? – он вздохнул. – Э-э, друг ты мой сердечный, таракан запечный! Язык, он хоть и без костей, а устаёт.
Я понимал, что упрашивать и уж тем более наседать на пожилого мастера – только хуже будет.
– Так, может быть, мы завтра с вами встретимся? Продолжим?
Не сказать, чтобы старик цену набивал себе, но… в общем, он замялся, за стамеску взялся, собираясь подчистить пазы в какой-то просторной раме.
– Да я не знаю, право слово, что там дальше приключилось. Ей-богу, не знаю.
По глазам было видно, что мастер не кочевряжится.
– Жалко, – огорчился я. – И что ж теперь делать?
Седобородый сказочник, будто не слыша меня, какое-то время вдохновенно работал стамеской, потом киянку взял – ручка деревянная, а молоток резиновый. Постучал киянкой. Прищурился, нахмурился. И ещё немного постучал.
– Что говоришь? А! Жалко? – Вспомнил он, закуривая. – Иди-ка сюда. Посмотри.
Мы опять прошли по стружкам, сухо зашептавшим под ногами.
За окном были покатые брюхатые сугробы. Ветка рябины краснела – точно снегирь на морозе нахохлился.
– Смотрю, – сказал я. – И что дальше?
– Островок вот тот видишь? В белой папахе стоит. А там – правее – Каменный мыс. И вот на том мысу, на самом гранитном носу, там один хороший бакенщик живёт. Никола Зимний.
– Он что там, зимою живёт?
– Да зачем зимой? – Рассказчик усмехнулся на мою бестолковщину. – Они уже, однако, лет сто тридцать там из речки кормятся, Зимние эти. С водяными знаются, ага. Со всякими русалками здороваются за руку.
– Неужели?
– Сурьезно говорю, сам видел. Мы с ним сидели как-то на берегу и вдруг подплывает одна… красивая рыбина, язь её так! «Эй, – кричит, – мужики, закурить не найдётся?» Ты представляешь, какие русалки пошли? Подплыла, стоит в воде по грудку, два поплавочка розовых качает на волнах – без лифчика, и дальше… нет на ней… В чем мама родила. А водичка-то у нас прозрачная… У меня, у дурня старого, аж в зобу дыханье сперло: рот разинул и молчу. А Никола Зимний спокойно ей в ответ: «Плыви поближе. Тебя как звать?» «Маруся, – говорит. – А можно просто Руся звать или Русалка». Ну, Никола Зимний угостил её отменным табачком и сказал, чтоб в гости приплывала, как стемнеет. Мы, говорит, с тобой жемчужинку поищем… Никола, он такой…
Я удивился:
– Это какая такая жемчужина? Уж не та ли самая… Для всей этой истории с Волхиткой?
Старый плотник послушал меня и говорит:
– Видать, она, та самая, которая тебя интересует. Это как-то во хмелю Никола мне однажды проболтался, будто сыскал на дне реки жемчужину и смастерил из неё дорогую точечку.
– А где она сейчас? Не знаете?
– Говорит, что нету. Пропил, дескать.
– Да ну?
– И я не верю. Он, конечно, выпить не дурак, но голову, однако, не теряет. Никто и никогда её не находил.
– Кого?
– Голову. – Рассказчик тихонько засмеялся. – Я говорю, что голову Никола Зимний не теряет никогда. Не мог он пропить жемчужину. Для себя, наверно, приберегает.
– А ему она зачем?
Помолчав, старик достал шершебель – так он зовёт шерхебель, «матерный» какой-то инструмент, похожий на рубанок.
– Зачем, говоришь? – Мастер ногтем попробовал закруглённое лезвие. – В хозяйстве пригодится. Иногда ведь как бывает? Дойдёшь до точки… А точки-то и нет! – Старик неожиданно подмигнул мне и засмеялся. – Да-а, такое дело… Так что, Федя, ты не поленись, по весне к нему сплавься, да сам спроси. А у меня работа, не взыщи. Она хоть и не волк, в лес, конечно, не уйдет, а всё равно ведь окромя меня работу эту никто не свалит с моих плеч. А эти балясы точить – мало толку. Не прокормишься ими, я пробовал. Желающих послушать много, а чтоб копейку кто-нибудь мастеру подал для вдохновения, так ведь ни капли не выжмешь из этого моря людского.
Уже собравшись уходить, я остановился – по щиколотку в стружке.
– А почему по весне? А сейчас нельзя к нему сходить? Зимой у бакенщика работы мало, насколько я знаю.
– Сейчас его на месте нету, – сообщил старый плотник. – Он ушёл куда-то за Ледоломкой.
– За кем?
– Ледоломка. Птаха есть такая. У нас тут раньше всякие пернатые водились. И птица попугай, и птица посмеши. Всё было, да сплыло. Кого постреляли, кто сам улетел. Ну, речь не об этом сейчас… У него, у бакенщика того, в хозяйстве была одна Ледоломка, но окочурилась по старости годов. На пенсию ушла туда, откуда не возвращаются. Вот он теперь другую Ледоломку ищет. Пропадает где-то за перевалами.
– А зачем она ему?
– Ну, парень, ты даёшь! – Старый плотник покачал головою, словно бы осыпанной седыми редкими стружками. – Когда бы ты спросил, как называется вот этот матерный инструмент… – Он показал на шерхебель. – Не всякий знает, что это такое. А вот про Ледоломку у нас в деревне даже грудной младенец может рассказать.
– У вас даже грудные разговаривают?
– У нас даже немой поёт, – заверил старый мастер и снова подмигнул. – Я тут к одному подхожу на гулянке и спрашиваю: «А не мой ли ты сродственник?» Он посмотрел и отвечает: «Нет, не твой». Я говорю, ну ладно, не мой, так не мой, дальше пой. С тех пор его так и зовут – Немой певец.
Мы посмотрели друг на друга и засмеялись.
– Извините, но мы отвлеклись, – говорю я. – Так зачем же ему Ледоломка? Бакенщику тому.
– А как же? А кто же лёд весной начнёт ломать? Тебя вот не заставишь, однако, ледоломить, ты всё больше сказки любишь собирать. – Старый мастер выудил стружку из бороды. – И я не хочу, как корова на льду ходить там весной. Ни за какие деньги не хочу. А Ледоломка, она из века в век работает бесплатно. Клювом стукнет по реке – и пошло, поехало. Да ты сам увидишь. Приезжай весной, не пожалеешь.
ЧИСТЯКИ И ЧИСТЯКОВЫ
в гостях у бакенщика
1
Избушка притулилась на высоком яру – открыта всем ветрам. На подходе к избушке – треугольная белая створа на трёх сучковатых ногах стоит среди молоденьких сосёнок, словно большой мольберт художника. В стороне, на полянке, грудой свалены старые красно-белые бакены, помятые, с облупленною краской – издалека похожи на детские игрушки. Своенравная Летунь-река наигралась этими цацками – сорвала с привязи, помяла на камнях перекатов. А перед самым крылечком бакенской – сети на кольях сушатся. К тёмной бревенчатой стене прислонён багор, солнечно сверкающий наконечником. Около завалинки – два здоровенных весла, похожие на потеси, которыми обычно пользуются плотогоны, съезжая на плотах с верховий диких, необузданных рек. И тут же – под низким тесовым навесом – рыба сушилась и вялилась: хариус, таймень, ленок и что-то там ещё, не разглядишь; рыба эта, как невеста, окутана вуалью – закрыта марлей, чтобы мухи пешком не гуляли по ней, добро не поганили.
Два городских человека, с любопытством рассматривая всё это, задержались на пороге, а потом негромко постучали в дверь.
– Можно к вам? Здравствуйте…
– Проходите, хвастайте! – здороваясь, улыбнулся редкозубый рослый бакенщик, сидевший у окна. – Вы, однако, новый рыбнадзор? Что, нет? Не угадал? А я жду, обещались приехать. Откуда ж, позвольте узнать, пожаловали ко мне такие высокие гости?
Городские люди смущённо потоптались у порога, скрипя подгнившей плахой. Один из них, шутя, ответил:
– Да почему высокие? По метр шестьдесят.
– Ну, как же, как же! Шляпа, галстук… У меня отродясь не гостило такого народу. – Бакенщик строгал какие-то штуковины: поплавки для сетей мастерил. Отложив поделку, он руки вытер о подол не заправленной тёмной рубахи. – Значит, из городу? Рыбки подёргать? Русалку за жабры пощекотать? Что, нет? Опять не угадал?
Снимая шляпу, тот, который помоложе, начал объяснять:
– Тут, понимаете, дело такое… Вы бы рассказали нам про товарища…
– Погоди! – недовольно перебил второй, пожилой. – Про какого товарища? Что ты, в самом деле: «товарищ, гражданин!» – передразнил он весело.
Бакенщик растерянно поднялся. И руки почему-то вытянул по швам.
– Так вы… – Он поморгал. – Из милиции, что ли?
Пожилой приезжий рассмеялся, глядя на молодого.
– Видишь, как напугал человека! – Пожилой уселся около стола, открыл портфель и вытащил бутылку, мимоходом подмигнув приятелю: вот, мол, с чего разговор начинают. – Милицию мы сами обходим стороной, так что вы на этот счёт не переживайте. Мы сказки собираем на бывшей беловодской стороне. В прошлом году здесь был наш человек, он записал от плотника хорошую байку, а продолженье попросил узнать у вас… Вы – Никола Зимний? Правильно? Ну, вот… Вы, случайно, ничего не слышали про Чистякова Емельяна Прокоповича?
– Обижаете, ребята. Нешто я глухой, чтобы про такого человека не слыхать… – Бакенщик заметно преобразился, носом повел, отмечая: «Ишь ты, какая сеструха-литруха! С винтом!» – Ну, как же, как же, – продолжал он, – кто же не знает про Чистякова, про его знаменитый сереброзвонкий топор!
Бакенщик поднялся, широким жестом поправляя свою снегоподобную шевелюру и стараясь меньше суетиться перед выпивкой. Никола потому, наверно, и зовется Зимним, что голова у него белая-пребелая, даже немного иссиня, будто снеговьём пушистым да кудрявым запорошило. И точно такие же брови – как будто снегу намело на козырьки. У них у всех такие волосы в роду, вот потому-то они и зовутся – Зимние.
Хозяин кой-какую закуску на столе сгоношил и чересчур серьезно поинтересовался, кивая на изящную винтовую пробку:
– Как её откручивать-то будем? Гаечный ключ в избу ташшить? Или как? Инструкция-то есть?
Теперь все трое засмеялись и почувствовали непринужденность. В окошко било солнце, дробясь в ведре с водой на золотины и качаясь живым весёлым зайцем на потолке. Пустая клетка в углу стояла, старый спасательный круг, словно большой покусанный калач. Поплавки. Грузила. Чем-то древним, хорошим веет всегда в этих милых береговых и таёжных избушках, и чудится нашему сердцу, что только здесь вот и сохранилось ещё в человеке что-то светлое и настоящее, потерянное в сутолоке тучных городов и даже в сегодняшних весях.
Именно об этом и подумал пожилой приезжий.
– Ну вот, – сказал, вздыхая, – а мы ещё с тобою сомневались: ехать сюда или нет?
Со стола ухой запахло, сушёной и вяленой рыбой. Картошка кудряво задымилась в чугунке, вынутом из горячих закоулков печи. Весело разлили по стаканам, чокнулись за доброе знакомство… Сами гости только губы замочили – на работе, как-никак, а Никола Зимний с большим аппетитом и удовольствием засандалил первый стакан – самый желанный в любой пирушке.
– С утречка продрог, – сообщил он, поглаживая грудь. – Перемёты проверял и в воду бухнулся… – Бакенщик сделал неопределенный жест руками.
– Клюнула, что ли, такая? – не поняли его.
– Но! – усмехнулся Никола. – Коряга. Вот такой топляк! Это раньше были осетры по триста килограмм. Уж я не говорю вам про семьсот, все равно за брехуна сочтёте. А между тем ловили старики. Даже дед мой, к примеру, ловил. Он, кстати, мне и поведал в своё время про Чистякова, который нынче вас интересует.
В красном углу стояла редкая икона.
– А кто это на ней изображен? – простодушно спросил молодой. – Вы серьезно в бога верите?
– Шутя… – Никола Зимний засмущался, белоснежную гриву поправил на просторном лбу, распаханном морщинами; эти городские иногда «не снимая сапога, лезут в душу мужика» с такими щекотливыми вопросами, что охота показать им, где здесь бог, а где порог. – Это Василий Мангазейский на иконе. Рыбакам помогает, охотникам. Я вот охотник до этого дела… в мангазею-то сбегать люблю за фунфыриком, вот потому-то у меня и икона эта и свечечка при ней. Ну, выпьем, что ли? А то прокиснет! – сказал Никола с легким вызовом.
Пожилой горожанин покашлял и надавил под столом на башмак молодого, украдкой подавая знак молчать, а то испортишь, дескать, всю обедню. Бакенщик заметил это и подумал с грустною улыбкой: «Ты на язык наступи ему лучше, не на ногу!»
Маленько осерчав, Никола Зимний нарочно стал рассказывать совсем не то, что городским гостям хотелось бы услышать.
– Бакены поставить на реке – тоже наука. Почему, например, вот эти бакены конусообразные – этот белый, этот чёрный. А? Не знаете? Так я вам расскажу, вы запишите в своей «китрадке». Эти бакены ставятся с левого берега – чтобы мужик налево не ходил. – Никола Зимний вдруг расхохотался, довольный своей шуткой, неожиданной даже для самого себя. – Ну, а ежели сурьёзно, то… Для ограничения судового хода с левого берега. Записали? Хорошо. А вот там вот, гляньте-ка, торчит красный бакен цилиндрической формы. Это к чему?
– Для ограничения судового хода с правого берега, – догадался молодой.
– Соображаешь! – Бакенщик опять развеселился. – Достойная смена растёт!.. А полосатый бакен? А? Этот чёрт полосатый зачем на реке? Не знаете? Так я вам двойку сейчас поставлю в вашей «китрадке». Полосатый бакен – точка поворота судового хода.
– Да нам бы лучше это… про золотую точку, – намекнул пожилой, более тактичный и более терпеливый гость. – Может, мы ещё по капельке нацедим?
– Ну, ежели по капельке, то можно.
Никола Зимний тяпнул, забывая закусить. Помолчал, дожидаясь, когда огненная влага доберётся до сердечных струн. Кожа на лице, на шее бакенщика, дублёная речными просторами, смотрится – будто из красной кирзы. Но после выпитого он как-то благородно побледнел; заволновался, понимая, что это его своеобразный звёздный час.
Скоро огненная влага накалила ему сердце, рассентименталила – влажные глаза глядели мягко, ласково. Раскраснелся бакенщик, разговорился, широко размахивая «потесями» – руки длинные, сильные – словно грёб на лодке супротив течения.
В избушке ему стало тесно, и бакенщик позвал гостей на бережок – показать родимую Летунь, молоком кипящую в каменных клещах излучины. Там сейчас Никола запалит костерок и, уносясь мечтательными взорами за реку, за синие горы, вдохновенно заликует сердцем и душой, затокует, затокует – не похуже глухаря на вешней зорьке, – только успевай записывать.
2
Ледоломка!.. Так на свой лирический манер на нашей беловодской стороне люди зовут обыкновенную синицу, хотя насчет «обыкновенной» – нет, не поверю. Только сказочная птица такие чудеса может творить. Раньше я думал: она, Ледоломка, прилетает весной из-за тёплого моря, где нету ни снега, ни горя, садится где-нибудь на красноталовом кусточке, в тихом уголочке, и затевает жаркую, искромётную песню, от которой ломается лёд. Или вот ещё какая мне картинка грезилась: примчится Ледоломка в этот край, крепким клювом тюкнет-стукнет по реке, зародится трещинка в верховьях – и затрещит, запищит серебряный лёд, раскрываясь, до самого устья дойдет…
Однако, всё не так. Всё гораздо интересней, изумительней. Сказки живут не за морем, а тут, прямо под боком, за русской печкой, можно сказать.
Вот что мы увидели, и вот что мы узнали у бакенщика Зимнего Николы.
Есть у него ручная Ледоломка. Она живёт зимою в тёплой тесной горнице, хлебные крошки и зерна с ладони берёт. Молчит всё время, дремлет взаперти, лишь изредка глазочек приоткроет, покосится на тусклое морозное окошко.
И только стоит вешним ветеркам едва-едва пригреться где-то за соседнею горой и принести оттуда запах талой снежной корки – Ледоломку эту не узнать. Ледоломка словно бы становится жар-птицей: перо на ней горит, глаза сверкают. Ледоломка беспокойно мечется по клетке, по комнате порхает…
Бакенщик посмотрит на неё, в календарь для достоверности ещё разок заглянет. А в календаре уже – самое что ни на есть ледоломное времечко: апрель, кругом сплошная прель, капель.
И Никола Зимний тогда преображается – переодевается в Николу Вешнего. Снимает с себя зимние, тяжёлые доспехи – мохнатую белую шубу, то ли из какого-то белоснежного зайца пошитую, то ли из белой волчицы; такие белые водились тут когда-то. Переодевшись в Николу Вешнего – в лёгкую цветистую рубаху и зеленотравные штаны – бородатый бакенщик открывает двери нарастопашку и, перекрестившись на красное солнышко, восходящее над рекой, шепчет как молитву:
– Вылетай, родимая! Начинай! Пора!
И польётся песня над рекой… Да какая песня, бог ты мой! И слова и музыка – народные…
И вскипит, паром пыхнет Матушка-Летунь!.. Разломанное русло от натуги посинеет, вспучится… И начнет ледолом ликовать, богатырской силой пошевеливая остров, берега. Валуны оживут, с боку на бок ворочаясь на солнцепеке, тюленями плюхаясь в воду. Кедрач – дерево податливое, хрупкое – одним из первых слабо хрупнет на корню. Да что кедрач! Столетний железоподобный листвяк, и тот не выдержит – захрустит, растрясая ощепины и, прослезившись смолою, тяжко вздохнёт вершинами, рушась в ледяную карусель…
Эгей! С дороги! Посторонись! И дерево, и зверь, и человек!..
И денно и нощно шумят и шарашатся шершавые загулявшие льдины!.. И никакой управы не найдешь на них – и не ищи!..
Вот тебе и птичка-невеличка, вот тебе и «обыкновенная»! Разбудила, расколола реку! Того и гляди – быть беде! На мелком перекате, на осерёдках или в тесных каменных «щеках» вдруг появляются огромные зажоры: алмазными горами громоздятся на много-много вёрст вверх по течению. Лёд звенит на все лады и перекликается тысячекратным эхом по ущелью! В ледяной пыли на солнце фонтанируют, сливаются друг с другом небольшие радуги… Разноцветный воздух катится клубками по-над рекой… Заторы лезут выше, выше, выше!.. И скоро будут, видимо, цеплять за облака… Держись теперь охотничья прибрежная обитель, отбегай подальше изба на курьих ножках! Держись, деревенька! Трясись от резного конька на крыше до последней ступени крылечка!.. И здесь, у бакенщика Зимнего Николы, снасти дрожат в сенях, огонь мерцает в лампе и «чарочки по столику похаживают»…
Следуя древним заветам, люди с поклоном и трепетом выносят на трескучий лед присоленную хлебную краюху – «подкармливают» матушку-Летунь, чтобы она была к ним благосклонна: не утопила бы в водоворотах во время сплава на плотах и лодках, не скрутила бы судорогой во время купания; вода всё видит, все отражает, а значит надо, чтобы в ней отражались только добрые дела, – и тебе тогда отплатится добром.
Идёт, гудёт река – через хребты, через века…
Холодным сверкающим лезвием лёд со страшным скрежетом строгает нижние венцы амбаров, жилых домов; легко срезает вербы, ошкуривает молодой топольник; огороды пашет серебристым плугом, и, точно пироги, разламывает лодки пополам и, не найдя в них никакой начинки, отбрасывает в сторону – и дальше прёт и прёт напропалую!.. По бревнышкам раскатывает чью-то поближе до воды поставленную баньку, мраморными плитами устилает улицу, по которой зайцами скачут перепуганные люди, суетятся и кричат, как на пожаре… Собаки жалобно и жутко воют, плачут в небеса, оцепенело сидя на сараях либо чердаках. На дымящихся льдинах головёшками чернеют грачи, вороны что-то клюют…
А ребятишки забрались на ветки высоких деревьев – шумят, качаются, наполненные несмышленой радостью!..
3
Ледяная гроза миновала, рассыпав осколки стеклянного грома по берегам, по островам и протокам.
Угомонилась Летунь-река.
Угнездилась во крутые берега.
Тихо-тихо теперь по округе, даже слышно порою, как начинает паук в кустах над рекой паутину растягивать; почки трещат на берёзах и ласковая липкая листва со скрипом на волю выворачивается…
Скоро, скоро взойдут первоцветы, ветреницы, ландыши, заполыхают жарки, Марьины коренья разрумянятся. Но больше всего ожидается здесь другое цветение – широкое, дивное. Цветение это всегда бывает после ухода полой воды, после первых серьёзных припёков по-весеннему близкого и обнаженного солнца, когда подсохнет, нежным дымком отдымится— облегченно вздохнет полной грудью! – перезимовавшая земля, источая бражный дух, заставляющий сердце дуреть и плясать без причины.
В эти вешние ночи и дни золотисто-зелёными шалями укрываются в здешних местах мокродолы. Это буйно цветут чистяки – травы дикие, вольные и неприступные. Косари на них глаз не положат и скот не позарится, обойдёт стороной, а не то поотравятся и копытки пооткинут коровы.
Почки этой травы здесь зовут почему-то «небесной пшеницей». Почему? Может быть, и в самом деле с неба столько много её насеялось, травки этой – божья помощь людям. В недород, в голодуху крестьяне гребли в рукавах ручейков, собирали до кучи и в дом волокли ту пшеничку. Мяли, терли и в пищу пускали. И ели за милую душу. А как же иначе? Что делать?! Голод вымучит, голод и выучит…
А в колдовских целебных отварах чистяков издавна купали золотушных ребятишек и вынимали из корыта чистеньких да розовых таких и радостных, что можно бы принять за ангелочков, но крылья за спиной ещё не выросли, а только так – подкрылочки видны.
И другую пользу приносят чистяки, если древних травников послушать. Взять хотя бы эту «пузатенькую мелочь» – всякие там бородавки, мозоли; издавна их выжигали не калёным железом – соком чистяка. Да мало ли ещё каких секретов! Одним словом, к добрым и неглупым людям – добрая трава, и всех добрых дел её не перечислить.
И вот ещё одно добро прибавилось. По имени этой травы стала называться деревенька.
Русский мастер Емельян Прокопович обосновал за перевалом это поселение – Чистяки. И сам стал Чистяковым называться.
Так, по крайней мере, бакенщик рассказывал – Никола Зимний. Но поскольку тот Никола редкозубый – не всему, наверно, и поверишь на слово. Между редкими зубами, как известно, нет-нет да и проскочит весёлое вранье…
4
Крепкий дом стоял на берегу, стеклянными глазами в синих бровях-наличниках далеко смотрел – в луга травокосные, в тайгу, на кедровых и сосновых лапах по горам ушедшую за перевалы. За домом – огород и небольшая «пристань», куда пристали три-четыре плоскодонки, хорошо проконопаченные мохом, аккуратно просмоленные варом. Лодки были как большие – для отца, так и маленькие – для ребятишек, которых он приучал сызмальства самостоятельно жить.
Детей у Чистяковых было – семеро по лавкам и все парни, вот что удивительно. Хоть бы одна девчоночка для смеху народилась.
– Злата, душенька, – просил хозяин с ласковой улыбкой. – Ты уж постарайся, подари мне доченьку на этот раз!
– Ладно, ладно, – обещала женушка, поглаживая выпуклый живот. – Только что-то шибко больно доченька твоя колотит мне ногой под сердце. Да и я лицом, гляди, как изменилась. Не иначе, как опять парнишка будет!
– Ой, Злата, ой, гляди! – «грозился» Чистяков. – Я стараться буду до тех пор, поколь девчонку не достану из тебя… такую же красавицу, как ты!
– Ну, старайся, что же? Я не против, – смеялась хозяйка. – Ты же мастер, ты же знаешь, где поставить золотую точку!
Жили дружно, это сердечное тепло передавалось детям, поэтому день ото дня счастье множилось в дому у Чистяковых.
Сыны росли как грузди белые в бору – один к одному. Крепкие, статные. Любо-дорого смотреть на таких сыновей! И ничего, что сам Прокопыч понемногу сутулился и увядал, зато парни в плечах к семнадцати годам раздались так, что и в двери напрямую не могли пролезть. Кое-как протискивались боком.
Емельян Прокопович, понятное дело, гордился удалыми сынами. Сызмальства учил их топору и плугу, и другим крестьянским ремеслам и заботам, на которых искони держалась наша русская земля. Где шуткой-прибауткой, где всерьёз ребята познавали секреты и премудрости погоды, хлебопашества, учились понимать язык цветов, зверей и многоголосие тайги. И такие оказались башковитые, что своей смекалкой могли заткнуть за пояс всякого-любого – и в том числе батяню своего.
Культяпый Кикимор Кикимордович, который, говорят, с нечистой силой знался, неоднократно приезжал к ним в гости.
В первый приезд состоялся у них вот таков разговор:
– Хотел я тебе в знак примирения возвратить серебряный топорик, – сказал Культяпый. – Да только вот пропал он, окаянный. Честно говорю. Хотел вернуть.
– Верю, верю, – сказал Чистяков и как-то странно посмотрел на него. – Это хорошо, что захотел вернуть. Плохо только то, что долго собирался. А ведь он такой, что ждать не будет.
– Кто ждать не будет?
– Серебряный топорик. Он сам пришёл ко мне. А что ты рот разинул? Я тебе разве не говорил?.. Ну, извини, забыл.
– Так он что же? – изумился Культяпый. – Он у тебя? Топорик?
Чистяков сходил в сарай и принёс топорик в кожаном чехле, застёгнутом на несколько замысловатых секретных застёжек. Серебряное лезвие к тому времени уже померкло и сильно затупилось в руках злодея, но всё-таки ещё светилось в темноте и оставалось таким сокрушительным – камни можно рубить.
Сыновья, подрастая, живо стали интересоваться таким необычным сокрушительным лезвием, и Емельян Прокопович рассказал им, что это был за инструмент, как можно изготовить.
И тогда самый старший изумил Чистякова своей проворностью и смекалкой. Если бог старый месяц крошит на звёзды, решил старший сын, если бог когда-то протянул отцу осколок месяца – для сказочного лезвия, то почему бы не поохотиться в тайге за… упавшей старою звездой?
Сказано – сделано. Скоро в тайге – за чёрным горизонтом – старший сын отыскал упавшую звезду, разлетевшуюся на осколки и, покуда ещё не остыла она, парень умудрился до дому принести и, обжигая руки, отковал себе новый светоносный топорик – ярче прежнего и звончее.
И собрался тот старший, как некогда отец его, пойти по нашей беловодской стороне со своим серебряным топориком – ставить новые дворцы, терема да храмы, невиданной красой пугающие всякую нечисть на земле.
И тут заявился к нему знаменитый наш Петюня Чистоплюйцев, загривок чешет и говорит:
– Храмы – это хорошо, их надо ставить на Руси! Но сегодня, брат, надо нам с тобой рубить священные колодцы. Я так своим скудным умишком сужу. Сухой потоп к нам движется!
5
Бакенщик прервал рассказ.
Ветерок за окошком поднялся, в раскрытую дверь повеяло речною свежестью и запахом сетей, сверкающих рыбьими чешуйками, слетающими наземь – сети сушились неподалеку.
– Я понял по вашим глазам, люди добрые, что ни хренушечки вы пока что не слышали про нашего Петюню Чистоплюйцева!
– Нет, – признались приезжие. – Мы ни сном, ни духом про этого Петюню. А кто это такой?
– Вот собиратели! Итишкины приятели… – добросердечно ругнулся бакенщик и, поправляя пышный «сугроб» своих рассыпчатых волос, потревоженных ветром, стал укорять собирателей русского слова. – Ну-у братцы! Как же так?! Без Петюни вы никогда хорошей сказочки не сварите, ни-ни!..
– А вы? – осторожно спросил пожилой собиратель. – Вы нам не поможете сварить?
Закуривая, бакенщик покачал головой.
– Нет, я уже сварил, вы скушали. – Он выпустил облако дыма. – Я вот курю да на реку смотрю. Скоро сюда пришлёпать должен пароход. Может, видели? С этими… с большими птицами…
– С какими птицами?
– Ну, которые воду гребут.
– А-а-а! Колёса с плицами?
– Вот-вот. Вы на этих колёсах с большими да звонкими птицами… – Никола усмехнулся. – На этих колёсах, коль захотите, можете доехать до наших старожилов, тут недалече, в низовьях. Найдете Чистоплюйцева, он там один остался из этого чудного рода… А? Годится вам такое предложение?
– А куда ж мы денемся? – сказали собиратели рассыпанного слова. – Такая у нас работёнка.
– Ну, вот и собирайтесь… собиратели. Подробности обскажу дорогой до причала. Да бумажки-то свои в клеёнку, что ли, заверните. По воде пойдёте, не посуху, как бы не замокли наши почеркушки. И на что они сдались вам? Вон лучше бы тайменя порыбалили, хайрюзка. Пока что можно зацепить. Бодяжит ещё рыбка по реке. Конечно, измельчало населенье в ней. Мне вот раньше, к примеру, даже двух рук не хватало, чтобы свой улов изобразить. А щ-щас? Двух пальцев хватит, вот как бутылку показать… А что смеетесь? Я не брешу, не глядите, что Никола редкозубый.
Они помолчали, глядя в окно. Вышли за дверь. Там посвежело – ветерок трепал зелёные платки на берёзах, кусты смородины шерстил, словно бы ягодки на ветках пересчитывал.
Скоро старый пароходик с плицами завиднелся на реке, черным дымом от натуги закоптил на белом перекате.
– Ну, с богом! – Бакенщик сунул тёмную ладонь, похожую на потесь здоровенного весла. – Да осторожней на воде, а то она с характером у нас, Летунь-матушка…
– Никола, извиняюсь, как вас по батюшке? – замялся пожилой коллекционер словесности. – Мы слышали, будто бы вы нашли на дне реки жемчужину.
– Уже, стало быть, и вам разболтали? – Бакенщик нахмурился. – Ну, есть такое дело. Есть у меня знакомая русалка. Мы с ней как-то плавали, ныряли и она мне показала хитрый омуток на Русалкиных Водоворотах. Там хранятся у них жемчуга. Там, правда, глубоко и холодно. Судорога стянет – и поминай, как звали. Но ведь не зря же я Никола Зимний: я холодов не боюсь. Нырнул, когда поспорили, ну и достал – ядреную, чуть меньше воробьиного яйца.
– Ого! – изумились собиратели – И где она теперь? Жемчужина.
– Та-а-а! – Бакенщик смущённо отмахнулся. – Нету…
– Ну, а всё же? А? Нам интересно.
– Да ничего интересного. Прошлой осенью загнал за поллитровку.
– За поллитровку? Серьёзно?
Бакенщик ещё сильней смутился. Землю сапогом поковырял.
– Душа горела и просила остаканиться. Такое вот дело…
– А кому отдали?
– Так я ж вам говорю: ищите Чистоплюйцева. Он из этой жемчужины какую-то фиговину собирался делать – кочку или точку, я не понял.
– Точку? – Собиратели русского слова многозначительно переглянулись. – Он так сказал?
– Да я не расслышал, как он сказал. Ну, идите, идите. Вот, уже причаливает. Уже колёса с птицами замолкли.
Седой сутулый бакенщик, стоя на мысу, продутом сырыми ветрами, прощально помахал рукой своим гостям. Долго, терпеливо он топтался на ветру, смотрел на уходящий пароходик, покуда тот не скрылся за речной излукой.
Плутовато улыбаясь, бакенщик вернулся в избушку. Чайник поставил на плиту. Закурил возле окна. Потом достал шкатулку из какого-то секретного ящичка в деревянном столе. Воровато посмотрев по сторонам – на всякий случай – бакенщик бережно открыл шкатулку, достал оттуда скатную жемчужину и, нацепив очки, стал её рассматривать.
– Ага! – вслух подумал он. – Раскатали губу на готовенькое! А то я сам смикитить не смогу, куда мне эту точку жемчужную приладить. Я, конечно, не мастер, но ничего, какие наши годы? Будет праздник и на нашей улице! Если нету точки золотой – сгодится и эта, жемчужная.
ЗМЕЙ-СУХОВЕЙ
случай, о котором и старожилы не помнят
1
Всемирный потоп – стихия, сегодня известная даже малому школьнику, не говорят уже о людях взрослых. Но потоп этот – поймите меня правильно – это был мокрый потоп. А вот о всемирном Сухом Потопе слышали не многие, потому что это место фарисеи и чернокнижники нарочно измарали, изъяли из учебников истории. Во-первых, потому что, во многой мудрости много печали, а во-вторых, чем меньше знаешь, тем лучше спишь. А между тем, пора бы и проснуться. И прислушаться давно уже пора к тому, что звучит как сказка, а на самом-то деле… Ну, да ладно. Начнём по порядку.
Жил да был на нашей беловодской стороне один знаменитый чудак – Петюня Чистоплюйцев. По молодости в городе, рассказывают, он много и старательно занимался разными науками, перетрудился, бедолага, переусердствовал и голову чуточек повредил какими-то шибко мудреными книжками; то ли много прочитал, то ли сверху, с книжной полки, шибко много упало на черепушку; история об этом умалчивает. Ясно только одно – повредился Петюня. Но, однако ж, нету худа без добра.
С той самой поры Петюня чувствовал себя свободной птицей. По лесам, по деревням скитался. Нигде не работал чудак, а всегда – «сытый, пьяный и нос в табаке». По такому поводу завистливые люди догадки строили: был, говорят, у Чистоплюйцевых фамильный самородок, и немалый, потому, дескать, такое райское житьё у чудака.
Петюня слышал эти россказни и, ухмыляясь, соглашался:
– Да, есть у меня кой-какой самородок! – и по голове себя при этом постукивал пальцем…
В то далёкое лето, накануне страшного суховея, проходил Петюня Чистоплюйцев по многим беловодским деревням и городам. В Чистяки неоднократно заворачивал. Поднимая свой жилистый перст, предупреждал он всякого встречного и поперечного:
– Бойтесь, люди, бойтесь! Сухой потоп идёт на нашу землю! Запасайтесь святою водой! Я так своим скудным умишком сужу…
Но ему, конечно, не поверили.
– Ничего, Петюня! Сухой потоп? – смеялись. – Это не страшно, Петюньчик. Лишь бы мокрого не было!
2
И светло и тихо лежал кристально-чистый воздух поутру над беловодскою долиной. Ничто беды не предвещало, и вот на тебе: свистопляска чертей началась в одночасье.
Солнце, в полуденный рост поднявшееся над землей, точно обуглилось вдруг – потемнело, присыпанное взвившимся песком. Из-за перевала с южной стороны гибельным набегом ринулись чудовищные бури…
На тропах, на дорогах вскоре намело могильные холмы. Звери задыхались в норах, птица мёрла в гнезде. Обмелели и примолкли реки; вздувшийся тухлый таймень, осетры двухпудовые, ленок и хариус – рыба косяками валялась на перекатах. Притоки пересохли, обнажая грязные донья. Замутились ручьи. Под красновато-рыжей шапкой раскалённого песка замирал животворный некогда, с кристальной водицей, кипун – святой родник, возле которого стояла потаённая часовенка.
А свистопляска длилась!.. Длилась день и ночь – неделю, две! И столько было вздыблено песка, словно черти в своих ступах раскрошили и истолкли все беловодские горы!..
Когда выдыхались кручёные злые ветра и песок барханами валился на живьём зажаренную ржавую траву, усыпанную драным листавьём, птичьими перьями и хвоей, по желтушному безоблачному небу куролесило оплавленное солнце. Нещадное, острое. Такое солнце может выколоть глаза, если глянуть в открытую…
Крестьяне, как погорельцы, почерневшие от солнцежара и от горестных предчувствий, скорбели и молились ежечасно:
– Дал бы бог дожжу в толстую вожжу!
Но, похоже, что бог отвернулся от них и, пользуясь этим, черти на земле спешили править бал, веселясь от человеческого горя.
– Гляди, что они делают! – посмеиваясь, говорил какой-нибудь потомок вертопраха. – Они все ещё верят! Лапотники несчастные!
Люди ловили змей в тайге, убивали и на берёзах развешивали, чтобы дождь пошел… Но нет! Не помогали человеку нынче его древние наивные приметы… Борозду сохою проводили поперёк улицы – бестолку. Пробовали мох бросать в колодцы – и тоже без пользы для дела.
Сухо в мире. Сухо. Нет как нет дождя, хоть задавись.
Жар погубил посевы окончательно. Сгорело то, что чудом уцелело в песчаных бурях.
В беловодской долине за Чистяками и ниже – в июле и августе – зерно золотыми слезинами капало наземь… Пустой колос понуро и пьяно кривился на пересохшей ножке, качал усатой рыжей головой и падал навзничь на растресканную почву.
По вечерам, в короткий час надломленной жары, в беззвёздном безжизненном мороке стелились по-над нивами горластые грачи. Глухо граяло густое воронье с набитыми зобами, с темно-коричневой подпалиной на крыльях и хвостах – солнце нажгло.
Разжирев на бесчисленных зернах-паданцах, птицы в ту пору больше пешком ходили по земле, чем летали по небу.
Иногда – на вечернем, на утреннем ли горизонте – появлялся вдруг Петюня Чистоплюйцев. Теперь, когда пророчество почти сбылось, на него смотрели по-другому. С уважением и затаенной опаской: что на этот раз чудак промолвит?
Но Петюня, зажимая под мышкой очередную мудрёную книгу, в драных лаптях шагая по песку, хмуро молчал. Оглядывал распотрошенный лес, луга, деревню…
Сытый ворон летел над Петюней, тащил в когтях добычу – самое яркое яблоко, украденное с Древа Жизни.
Чудак, по щиколотку утопая в песках, удрученно бормотал, косясь на птицу:
– Это цветочки, цветочки, а ягодки ждут впереди! Скоро не яблоко ворон потащит в когтях – весь шар земной!
Ночью над горами в рассохшихся тоскливо-зелёных небесах виднелся тусклый месяц – как трещина. Испекшимся воздухом больно было дышать: саднило и царапало гортань…
Поляны позабыли вкус тумана и прикосновение целительной росы. Почернело сказочное Древо Жизни, притихло – соловьи и жар-птицы покинули на время своё пристанище. Жизненного соку поубавилось в корнях и ветках: яблоки сморщились и погасили румянец. Мёртвый скрученный лист, переспевший до срока, шуршал в тишине беловодской округи, облетал, навевая тяжкие раздумья о завтрашнем голоде-холоде.
Хлеба повсюду враз подорожали.
Чистяков собрался ехать на осеннюю ярмарку – за перевалы в город.
Вздыхая, жена спросила:
– Да с чем же ты поедешь? Денег кот наплакал.
– Это верно. Денег не ахти как много, да только я решил прихватить с собою кое-что, обменять на муку.
Помолчавши, Злата догадалась.
– Серебряный топорик надумал променять? Так он же старый у тебя. Затупился.
– Я подточил. Как новенький теперь. Ты разве не заметила? От него всё подполье в сарайке горит со вчерашнего дня…
– Вот как раз со вчерашнего дня я там ещё и не была. – Жена вздохнула. – Жалко. Топорик-то продавать.
– Ничего, вернётся…
– Как ты сказал? – Злата вскинула брови. – Как это «вернётся»?
– А ты разве не знаешь? Он ведь от Кикимора… – Емельян Прокопович смутился. – От отца твоего… он ведь сам вернулся. Тетя твой собирался отдать, только ещё неизвестно, когда бы отдал. А топорик ждать не стал – сам ко мне вернулся.
Женщина смотрела – поверить не могла.
– Это как же – сам?
– А вот погоди, узнаешь. – Чистяков улыбнулся. – На ярмарку поеду, променяю на муку, а через день-другой серебряный топорик снова будет здесь.
Злата задумалась.
– Обман получается. Нехорошо.
– Так я ж не нарочно. Я честно говорю, что так-то, мол, и так… отдаю вам топорик в руки, но только помните, что он с ногами – может уйти из дому. Держите на привязи. А не удержите, так не взыщите.
Грустно посмеявшись, Злата сказала:
– Делай, как знаешь. Ты – муж. Голова. Тебе думать, решать.
– А что тут думать? – Емельян Прокопович достал серебряный топорик из кожаного специально шитого чехла. – Жалко, но что поделаешь, как-то надо кормить семью.
3
На утренней зорьке упали первые стылые снеги: сверкали и похрустывали яичной скорлупою под копытами, а сзади, в конских рытвинах, оставленных посреди двора, – дрожал солнечный свет, кажущийся мокрыми размятыми желтками.
Петюня Чистоплюйцев мимо брел. Остановился рядом и неожиданно посоветовал:
– Верни топорик сыну и никуда не дергайся! Зря ты, Прокопыч, в город навострился. Я так своим скудным умишком сужу: тебе обратного пути не будет.
– А что ты мне прикажешь: суп из топора варить? Зима на носу, – занервничал хозяин. – У меня, Петюня, фамильных самородков нет за пазухой, не прокормишься на авось.
– Лучше быть голодным, да живым, чем сытым, да мёртвым. Я так своим скудным умишком сужу, – резонно ответил чудак и лаптями захрустел – вдаль по снежной дороге.
«Вот проныра какой! Откуда же он про топорик узнал? Даже сын ещё не спохватился, а этот босяк – тут как тут!» – удивился Емельян Прокопович, тревожась и не зная, как лучше поступить: остаться или только волшебный топорик оставить и всё-таки ехать?
Злата вышла за ворота – проводить.
В простых нарядах Златы, во всей ее фигуре чувствовалось что-то королевское: крестьянки так не ходят; с таким небрежным шиком ни одна из деревенских женщин не умеет носить ни узорный платок, ни жакетку. Емельян Прокопович не раз об этом думал. Тайна, большая тайна сокрыта в каждой женщине. Но Злата среди них – тайна и загадка, не измеримая большая… Неужели правду люди говорят о её королевской крови? Или – царской, точнее сказать.
Емельян залюбовался вдруг женою – точно в последний раз глядел…
«А всё Петюня чертов! – спохватился он. – Смутил меня своею болтовней!»
Бабье чуткое сердце ещё с ночи беспокойством переполнилось. А теперь и вовсе – места не найдет себе в груди.
– Ты поосторожней там, – просила тихо, слезно. – В горах-то поди скользко…
– Не первый раз! Ты что, мать? Бледная какая-то. Не выспалась?
– Ох, не знаю… Боязно мне что-то отпускать тебя в далекую дорогу!
– Тю-ю!.. Ты брось дурить, – одёрнул он помягче и нахмурился, глядя на удаляющегося Петюню Чистоплюйцева. – Так что? Давай останусь? А что мы будем есть? Детвору чем кормить?
Злата покорно вздохнула.
– Да я понимаю… А может быть, завтра уехал бы?
– Спокойно! Мастер знает, где поставить золотую точку!.. Сегодня? Завтра? Какая разница?.. – Чистяков заволновался, сердцем чувствуя правоту в словах женщины: задержаться надо бы немного и тогда… А что тогда? Чему быть, того не миновать. – Очередь на ярмарке с каждым днём растет, так что надо поспешать, моя хорошая!
– А Петюня чего здесь топтался?
– Подвезти просил… – он отмахнулся раздраженно. – Да нам не по пути. Ну, все, мать, не горюй! Я ненадолго!
Как-то очень порывисто, крепко Злата обняла его, поцеловала.
И осталась одна-одинешенька на дороге; дети спали, батя с ними вечером подосвиданькался.
Взбодряя не столько упряжку, сколько себя, Емельян Прокопович сильно встряхнул поводья и отчаянно-весело свистнул. Кони, грудью распирая хомуты, свежо и в охотку слетели под гору и, радостно копытя чистый путь, выпугивая снежные искры из-под ног, скрылись за первою скалой на повороте.
И сразу – точно свету поубавилось на улице: в глазах у Златы помутилось. Женщина руки прижала к груди и заплакала, последним слухом слушая заливистый переплеск поддужного колокольчика, летящего с горы на горку – в немыслимую и необъяснимо-пугающую даль.
Злата шагнула вперед и застыла… Сердце под рукою громко и тревожно билось, вторя колокольчику. Сердце готово было рвануться из груди – бежать за своим ненаглядным, своим невозвратным.
Она с трудом заставила себя отвернуться, пойти домой.
Ребятишки уже просыпались. Старшие ходили по ограде, дрова носили в избу, воду, с коровой в сарайке управлялись и между делом наблюдали в сизой синеве над крышами перелет каких-то запоздалых журавлей. Ещё никто не знал, а только с болью чувствовалось каждому: эти печальные птицы навсегда будут связаны в памяти с последним отъездом отца. Эти печальные крики журавушек – точно сбитые с дерева листья – широко и плавно слетали с поднебесья, просились в душу и навечно прятались на самое глубокое сокровенное донышко.
Младший мальчик подошел, подёргал за материнский подол.
– Мамка, Артём говорит: кто-то наш серебряный топорик своровал!
– Никто не воровал. Найдётся.
И снова младший приставал, дергал за рукав:
– Мам, ну ты чего? Ну, ты послухай, мам! А когда наш папка возвернётся?
– Скоро, скоро, сыночек… – рассеяно отвечала Злата. – Скоро найдется топор, не волнуйся. Ночь настанет – топорик засветится – и найдем. Он, может быть, под снегом где-нибудь… Айда в избу, а то мне что-то зябко.
В доме после отъезда отца как-то тихо, пусто. И хорошо, что детвора всё время колготится, с вопросами лезет.
– А кого нам папка с ярманки привезёт домой?
– Да уж привезет, конечно! Гостинцы будут каждому – один другого краше. За тем наш папка и поехал в город…
– А какие они, эти ярманки? Мам! Чо там? Как там?
– О, ребятишки! – Она улыбнулась, глядя куда-то вдаль. – Ярмарки у нас богатые. Их лучше один раз увидеть, чем сто раз про них слышать. Вот подрастете – увидите.
Младший парнишка резонно сказал:
– Ну, когда это мы подрастём! А ты бы сейчас рассказала…
Посмотрев на печь, на стол, где ждала стряпнина, Злата передник надела.
– Дела много теперь, а вот вечером, – пообещала она, – вечером сядем рядочком вокруг стола, самовар согреем. Вот тогда-то я вам и расскажу, распишу, как могу. И даже, спою, может быть. О наших ярмарках много песен поют по Руси.
ВОСКЛИЦАНИЕ О БЕЛОВОДСКИХ ЯРМАРКАХ
застольная песня
И слышал я, и продолжаю слышать: как бы ни был, дескать, русский человек сегодня обут, одет, накормлен, а все душа в нем рвется – к минувшему деньку. И что ему там грезится такое?.. Непонятно? Так я вам отвечаю, господа.
Из разговора
Кто не бывал на наших беловодских ярмарках, тот пускай не хвалится Москвой или Парижем, или каким-нибудь Лейпцигом. Видели мы всё это и знаем! И на мякине нас не проведёшь!
А ты приди, любезный, к нам на ярмарку!.. Поглазей, пощупай да покушай, да красного звону послушай!.. Вот тогда мы и поспорим, кто из нас богаче, что у кого вкусней!.. И вообще – за чаркой мёда посидим, поразглагольствуем о житье-бытье, о счастье… Приходи…
Да только нет и нет! Увы и ах! Кто не бывал на наших беловодских ярмарках, тот уже и не сможет вовеки на них побывать!
Отполыхали ярмарки весёлыми нарядами! Отзвенели золотыми серьгами да бусами!.. Отплясали на большом кругу!
Приезжай, конечно, разлюбезный! Ворота у нас всегда настежь открыты, но теперь совсем не то увидишь, эх, не то!.. Обмельчали ярмарки – словно моря, бывшие когда-то без конца, без края, а теперь усохшие до размеров озера. Народец душой обмельчал!.. А вот раньше… О-о-о! Другое дело!..
Я сам не люблю, когда люди вздыхают, закатывая глазоньки под облака: ах, раньше, мол, раньше! Раньше было всё лучше, «красивше»! Гусары, шпоры, тройки с бубенцами, скрипки, зимний вечер у камелька и всё такое прочее и тому подобное…
Нет, любезный, нет! Мне ничего не жалко в старине! Всё просвистел бы, всё пустил бы прахом из-за своей отчаянной души! Все!.. Кроме беловодской нашей ярмарки, сыспокон веков прославившейся тем, что купить здесь можно всякую штуковину и даже чёрта лысого в придачу!..
Помню, помню, как же?
Сразу у ворот встречали гостя дубовые просторные прилавки, похожие скорей на мостовые, нежли на торговые ряды! Доски прогибались и кряхтели под тяжестью различных изобилий!.. А на этих «мостовых» – насколько глаз хватало – лежали свиньи целиком и по частям: головы, зады, окорока! Баранина, телятина, козлятина… Красные коровьи туши вздыбились на крючьях под навесом!.. Огромная туша быка… Туша буйвола… Да всё, что угодно!.. Подойди и подморгни мордатым мясникам, похожим на заправских палачей: сделай-ка, дружок мой, в лучшем виде! И тут же стальная секира сверкнет полумесяцем, полыхнет полусолнцем – и смачно, удачно отхватит самый лучший кусок: огузок, грудинку, подпашек, английский филей!.. Главное, ты денег не жалей! А в остальном – без проблем! Что пожелаешь, любезный, то и потащишь до дому! Только ты домой не торопись, ты ещё даже не огляделся, как следует. Ты же только рот разинул у ворот, а надо к центру, к центру пробиваться.
Ближе к центру нашей тороватой ярмарки на прилавках осетрина громоздилась – берёзовыми толстыми поленьями!.. Застывший тайменюка на тебя глазел, как водяной какой, – глазищи с воробьиное яйцо!..
Живая рыба плавала в стоведёрных бочках и чанах, где вода перемешана с водкой: в такой волшебной влаге, слышал я, и до Питера можно было рыбицу довезти живьём до царского стола – и довозили!
Не хочешь этой рыбки? Ну и ладно, не беда, любезный. Двинемся дальше – в темпе вальса.
Вот, смотри, балыки поджидают тебя! Скучающий торговец – нету покупателей, заелись! – ходит, перепачканный по локоть, как в грязи, в чёрной зернистой икре!.. А ещё дальше – облепиха-ягода виднеется рыжими пахучими буграми, точно под прилавками взялись рыть большие погреба и лопатами наверх накидали под завязку рыхлой мокрой глины!..
И тут же знаменитый беловодский сыр стоит высокими кругами, такими забубёнными колёсами, какие и втроём не укатить – пупок развяжется!.. А тут, смотри, сметана, а там сливки, а там сверкает птичье молоко в бидонах!.. Да, да, любезный! Ты не ослышался! Именно птичье молоко, а не коровье! Тебя, пришедшего сюда продавать коровье молоко, любой мальчишка может обсмеять!..
Куры клокочут в красноталовых корзинах! Петух, привязанный суровой ниткой за ногу, чтоб не сбежал, горделиво кружит по прилавку разодетым щёголем, клювом тычет крепкую тесину – выбирает зерна из щелей. Ярко-малиновый гребень шириной с ладошку, с боку на бок бултыхается и весь горит сквозным живым огнём, когда петух из тенечка выходит на солнце. Петух такой, что всякий соловей-разбойник перед ним – как школьник перед седым учителем, ей-богу. Петух этот как воздуху побольше заглотнёт, да как заголосит, словно иерихонская труба, да как замашет крыльями, точно дорогими красными платками, – от такого петуха и темень расступается, и нечисть разбегается, если она вдруг просочилась на эту ярмарку.
И всё же петух – не диковина!.. Изумишься, рот разинешь, если встретится тебе легендарный беловодский ворон, знающий немало слов по-человечьи! Ворон этот может рассказать, как сам он и его далёкие сородичи пировали в низовьях Волги – на пепелище Хазарского ханства, кружились над широким Иртышем и над Кучумовым городищем; клевали стеклянные очи убитых татар и монголов, и русичей; и хриплые чёрные песни тянул этот страшный варнак над головой Пугачева и Разина!.. Ах, чёрный ворон! Бессмертный, загадочный! В нём, как в жутком живом конверте, запечатаны, запечатлены многие минувшие века! И светлая и тёмная история Руси!..
Шагаем дальше… За первыми торговыми рядами – вторые громоздятся, третьи… пятые ряды!.. Одежда, лица, говор, смех!.. Всё перемешалось в лихом водовороте!.. И ты в нём растворился – малой каплей!..
Посторонись, любезный! Катятся откуда-то новые смолистые тележные колёса! Звенит наковальня! Подковы на счастье куют! Да что там подковы! Если не дай бог когда-нибудь раскуётся, разуется та легендарная блоха, которую тульский мастер подковал, приобул, – хватай блоху за жабры и сюда скорёхонько вези; тут мастера не только что блоху подкуют, но и всякого блошиного ребёнка!
Звоном звенит наковальня!.. Наборная упряжь бренчит серебром. (Упряжь наборна – лошадь задорна). И слышится, как песня для сердца казака, заливистое ржание коней, копытами роющих землю, люто грызущих удалые удила, так, что искры веером летят из-под кремнистых молодых зубов!.. Добрыми печальными глазами глядят на тебя – покупай скорее, не раздумывай! – и орловский рысак, и арабская широколобая лошадь; и золотисто-рыжий, рослый и выносливый дончак, хорошо известный в царской кавалерии и в боях за беловодские долины; и грудастый волосатый, неуклюжий, но могучий паровоз-тяжеловоз; и атласный, тонкий статью, гордый и горячий, хлёсткий на ногу ахалтекинец, краденый где-нибудь в Турции и неизвестно какими ночными дорогами пригнанный сюда!.. И шотландские пони имеются для детворы! И великолепные Пегасы для поэтов!.. Да, да, любезный, не удивляйся! Только здесь, на нашей беловодской ярмарке, выбирали себе удалых, озорных крылачей наши знаменитые витии, улетевшие теперь под облака – звёзды хватать с небес!.. Именно тут в своё время были замечены светлые тени Пушкина и Гоголя, Толстого и Достоевского; кто-то здесь выбрал Пегаса, а кто-то гусиное перышко, да не простое – беловодские гуси, живущие в молочных реках, сказочными перьями давно уже оперяются!.. И если уж о птицах говорить – только здесь вы встретите и жар-птицу, озаряющую полночь над ярмаркой, и Феникса, воскресшего из пепла. И птица попугай, и птица посмеши – все они гурьбой сюда слетелись, по веткам расселись!
Ну что, устал?.. А нет, так двинем дальше!
За этими гривастыми рядами тебя, любезный мой, встречают скоморохи! Белый медведь, так называемый князёк, на железной привязи танцует, кувыркается и чешет себе пятки по приказу мрачного усатого хозяина-цыгана!
А сейчас – внимание! – держи ухо востро! Воры-карманники снуют с монетою, заточенной, как бритва, или с обломком бритвочки, спрятанной под ногтем!
Гадалки подступают, за рукав начинают хватать и судьбу твою читают по ладони быстрее, чем иной прочел бы то же самое по книге!.. И если ты доверчив, наивен, как дитя, и позолотишь гадалке ручку раз-другой – пиши «пропало!» Тебя в одно мгновенье облапошат, обдерут, как липку. Замелькают, зашуршат перед тобою разноцветным веером – черви, пики, трефы, бубны, дамы, короли, валеты!.. Любая карта из колоды выплывет по-щучьему велению! Всё будет разгадано самым прекрасным образом: крестовый дом и дальняя дорога, слёзы, встречи и, конечно же, любовь!
А под конец, когда в твоих карманах загуляет ветер, перед тобой сойдутся все четыре краплёных туза – исполнение желаний…
Нет, нет, любезный! Предупреждаю! Ты с этим делом у нас не шути! А то голым с ярмарки побежишь по городу, бывало и такое!
Лучше сюда обрати свои взоры! Вот, сбоку ярмарки, стоят столы и расписные стулья! Пахнет чем-то вкусным, жарким! Эти запахи плотной стеной спрессовались, ты в неё упрешься обязательно и, даже если сыт по горло, не сможешь удержаться от соблазна. «Чёрт меня дери! – воскликнешь мысленно. – Я, кажется, сто лет не ел!..»
Угощайся, гость! Гуляй напропалую!
На столах, покрытых пёстрыми скатёрками с кистями, навалены шаньги, булки, пироги с начинкой, сосульки разноцветных леденцов и ароматные дырки от бубликов – самые вкусные штучки!.. Здесь горячо воркуют и кипят, вприсядку ходят по столам русские тугие самовары, крепкий чай лохматится в китайской пиале с золотистым ободочком и узором! Кто-то в шелковой чалме сидит на своем коврике, завязавши ноги немыслимым узлом, поёт своё родное, заунывное и широкое, как степь: «А-а-а-ла-ла-ла-а-а-а!..» И разрезает ятаганом крупные куски халвы или щербета!..
А в стороне искрят, играют с ветром бездымные берёзовые угли и на шампурах шашлыки шкворчат и шепчут что-то!..
Замешанный на мускусе, на лаврах и лаванде, на перцах и на всяких прочих симпатичных специях и эфирных маслах, воздух тут густой и аппетитный до того, что в голове мутится!
Бездомные собаки, те просто чуть не бесятся. Подпрыгивают, бедные, кусают воздух и рычат в недоумении, ощущая в пасти пустоту!
А где-то в ногах у собак, под столом развалился могучий россиянин – хмельной, счастливый, смотрит в небо и раздольным благодушным голосом выводит что-нибудь разэдакое:
Эх, р-р-располным па-а-а-лна мая-я кор-робушка, есть в ней си-и-итец и пар-р-рча!..
Но коробушки нет уже у него, голубочка сизого! Что не пропил, то украли, черти окаянные!.. Но ужо погодите-ка! Дайте-ка дяденьке встать! Найдет он тех чертей и тошно будет им!. Ей-богу, тошно! Он пощекочет им бока! Свернет рога!..
Ярмарка у нас без мордобоя никогда еще нё обходилась. Это вроде как уж и не ярмарка, а так себе – простой базарный день!.. Только и это не страшно.
Ну, подерутся малость, почешут кулаки, а там опять целоваться полезут, обнимать друг дружку, объясняться в дружбе и любви, и трепака весёлого отплясывать!
И смех и грех!
Россия, одним словом!..
Ну, что, устал, любезный? А то давай ещё по ярмарке пройдемся! Ей ни конца, ни краю не видать!.. Не веришь?
Увы и ах! Кто не бывал на наших беловодских ярмарках, тот едва ль когда поверит мне! Лишь грустно улыбнется: ври, дескать, милок, приятно слушать!.. Угадал я твои мысли, да?
Ладно, ладно, замолкаю! Хватит душеньку травить!.. При смехотворных нынешних базарах – глаза бы на них не глядели, а то прямо плакать охота с тоски! – как можно поверить в россказни о каких-то бесподобных искромётных беловодских ярмарках?!
Сказки всё это, басни, которыми, как известно, не накормишь соловья!
Вот так-то, любезный. Шабаш! Хоть я и не дошёл ещё до точки золотой, но прекращаю петь о беловодских ярмарках. Давай-ка лучше ты мне что-нибудь пропой, иль расскажи про старину. Да заверни сюжетец, брат, покруче! И заверни, постарайся, не в какую-то газетку из-под селедки с луком, а заверни в дорогую парчу! Что мелочиться-то? А? Или мало мы кому должны? Или нет у нас тугой мошны? Всё есть! И силушка, и ум, и честь!
ГДЕ ТЫ, ПРОПАЖА МОЯ?
святочные игры
1
Ах, святки! Пироги сладки! Кто вас придумал с весёлыми вашими песнями, играми и удалой скоморошиной!.. Сердце какого язычника не содрогнется на пороге того праздника, когда можно будет, гадая святочным древним гаданием, заглянуть в лицо своей судьбы?
Ах, святки, святки!..
Любила Злата их – до нынешней зимы. Теперь – боялась. Ворожба, гадание – ведь это разговор с нечистой силой, что-то знающей наперед. А сегодня-то как раз и не хотелось ей заглядывать в завтрашний день. Ничего там, кажется, хорошего не уготовано ей.
Всё это время – продолжительное время ожидания – женщина томилась и тревожилась. Надежда и отчаянье боролись у неё в душе, попеременно перебарывая друг дружку. Вот почему святые эти дни или святые вечера, как называли их когда-то, потеряли святость в её глазах, померкли. Хотя она, конечно, всячески старалась бодриться и не выдавать своей печаль-тоски. Но ребятишки – особенно старшие – давно уже приметили мамкины погасшие глаза, мамкины опущенные руки.
Ребятишки в доме, как могли, развеселить её старались в эти дни. Начиная святовать – святочные игры затевать – ребятишки рядились то каким-нибудь рогатым чёртушкой, то медведем косолапым, то черномазым деревенским кузнецом, то ещё кем-нибудь. Причём рядились так хорошо, так искусно – Злата в первую минуту ни по голосу, ни по обличию не могла узнать, кто эти шутки шуткует: старший или средний? или, может быть, встал на ходули самый младшенький проказник?
Потешались ребятишки, колесом ходили по избе. И Злата, невольно увлекаясь общим весельем, ненадолго забывалась, глазами сверкала, посмеиваясь.
Но однажды стало не до смеха.
Открылась дверь однажды, морозным облаком дохнула – и вошёл в избу какой-то странный седобородый мужик, обличием похожий на Емельяна. И тулуп на нём был – о, господи! – Емельянов тулуп. Каждую заплатку на этом овчинном тулупе Злата прекрасно помнила – своими руками лепила.
– Мать! – грубовато воскликнул вошедший мужик, потирая руки с мороза. – Вот я и приехал! Ставь-ко самовар!.. Сыны! Вы как тут без меня? Нешто фулиганили?
Младшие, охотно поддерживая розыгрыш, повисли на шее, на руках «приехавшего папки», давай подарки спрашивать, за бороду трясти.
– Ну, хватит, хватит! Не балуйте! – неокрепшим басом басил «мужик». – Отстаньте, говорю! А то вы оторвёте папке бороду вместе с башкой!
Братья начинали похохатывать, не в силах продолжать свои сыновьи роли.
Злата, в первое мгновенье чуть было не поверившая, замерла посредине избы. Широко раскрытыми глазами глядя на эту необычную святочную игру, она вдруг за сердце схватилась. Опуская голову, заплакала, подрублено присев на подвернувшийся табурет.
– Артём!.. – вытирая глаза, она улыбнулась мокрыми дрожащими губами. – Сынок! Да разве можно так?.. Большой, а ума не нажил…
Детвора шумела вокруг неё, потешалась над ряженым плечистым «мужиком».
– Мамка, мамка! – смеялся то средний, то младший, дёргая Злату за рукав или подол. – Мамка! Гляди-ка, у него борода отклеилась, а он ходит, задается, будто правдешний!
– Борода с копну, а ума с навильник!
– Ладно вам! – осерчал Артём, смущённо сдирая паклю. – Вы шибко умные! Мы как договорились? А? Договор дороже денег. Вы ещё получите за это по соплям!..
– А мы-то чо? А кто это придумал?
Старший сын вздохнул, снимая отцовский тулуп. Виновато опуская голову, постоял, глазами ковыряя половицы. Зачем-то понюхал тёмно-красноватую овчину воротника. Потом шапку отцовскую снял – старую, драную – бросил одежду на печь. Подошёл, обнял за плечи безутешно и беззвучно заплакавшую Злату.
– Успокойся, мам… Ну, что ты? Ну, не хотел я так тебя расстраивать… Не плачь! Приедет скоро! Мы гадали. Он себе бороду там отрастил. Он уже запрягает коней.
Злата вынула платочек из рукава. Промокнула глаза.
– Больно долго он их запрягает, Артемушка!
– Спокойно! – грубовато заговорил Артём отцовским голосом. – Мастер знает, где поставить золотую точку!
Гортанный, с характерной хрипотцою – голос до того похожий был, до того любимый и родной – сердце обжигало и зареветь хотелось ей, завыть волчицей…
2
И смотрела она и смотрела за перевалы – в ту сторону, где каждый день рождаются и ходят по горам розовощекие весёлые рассветы. Смотрела теперь туда женщина с таким исступленным упорством, с таким ожиданием, как будто все другие части света для нее померкли навсегда. И даже в тот глухой и жуткий час, когда метельный дым в ночи, морозные туманы гасили над землей последний проблеск месяца или звезды, маяком поставленной в седловине гор, – даже тогда ей брезжила заря в той стороне. И согревал ей душу тот несказанный огонёк надежды и любви, который на земле даруется очень немногим; ждать да догонять – кому понравится.
За перевалы – до беловодского городка, находящегося в широких и уютно сложенных «ладонях» предгорий, – гонцы обычно добирались денька за два, если лошади добрые. На ярмарке толкались день-другой. Ну и обратно ехали денечка три – это смотря какой груз и погода какая.
В общем, хоть так прикидывай, хоть эдак – за неделю можно смело обернуться.
А Емельян Прокопович уехал – как в воду канул. Поначалу Злата недоумевала: «Что там случилось? Где его носит? Пропил, небось, денежки и на глаза теперь боится показаться!» Но Прокопыч был не из тех, кто может с головою окунуться в винный омут, – жена это отлично знала.
А где же тогда он пропал? Нашёл себе, наверное, на ярмарке зазнобу, какую-нибудь городчаночку, живёт с ней припеваючи, горя не знает, а она здесь мучайся… И опять же без причины ревновала: слишком сильно он любил детей и Злату, и вообще, он был мужик с таким неразменным характером, который не позволял мелочиться, душу менять на пятаки. Она это давно уже почуяла. И тем горше было ей осознавать, что Емельяна Прокоповича задержать, остановить могла только серьёзная какая-то причина.
Коренная зима укрепилась в округе.
Морозы под сорок шарахнули, в полночь разрывая лёд на реках, раздирая шкуру на деревьях – морозобоины, как топором, рассекали неохватные сосны, кедрач и лиственницу. По такой погоде никакая таёжная птаха лететь не решалась. Голодная белка сутками в дупле томилась, пушистым хвостом закрывая «дверь» на волю, куда страшно было даже высунуться, сбегать за кедровыми орехами – ухоронка рядом, а не сунешься.
После морозов – как после тяжёлой артиллерии – дым пошёл по небу; метель задымила синь-порохом. Бураны покатились по долинам, по лугам, свистя в деревьях. Густые, плотные и длинные бураны спеленали солнце так, что даже пятнышка желтого не разглядеть в небесах. И точно так же было в ночь полнолуния – за метельным плотным полотном даже намёка не было на серенькое лунное пятно.
Все пути-дороги заросли дремучим снеговьём, до весны отгородившим весь божий мир от Чистяков и Чистяки – от мира.
И только тогда – в необъятной, беспредельной тишине, установившейся после метелей – словно горячий уголёк упал на бабье растревоженное сердце.
«Все!.. Сгинул дорогой мой, ненаглядный! Либо в тайге натакнулся на зверя, либо злодеев каких повстречал – хуже всякого зверя!»
Ночи от подобных мыслей превращались в пытку. Сцепивши руки на груди, она лежала, как в гробу – в холодной и жёсткой постели. Смотрела в пустоту перед собой, точно держала взглядом чёрный, тяжелый, готовый обвалиться потолок. Не только слухом, но как бы сердцем – далеко прослушивала темень за стеной… И ненадолго погружалась в горячечную болезненную забыть…
Мышь где-то под полом шелестела и попискивала, голодная, или это сверчок сухо потрескивал где-то за печкой… А женщине сквозь дрему грезилось одно – желанный сладкий скрип саней!
Резко распахнув глаза, вскочив с постели, она приходила в себя. Слушала гулкое сердце, готовое вырваться из груди. По сторонам смотрела. Понимала: нету, нету сейчас никого за окном!.. Но сдержаться уже не могла. Стараясь придумать причину – корову посмотреть, овец – Злата скорёхонько одевалась. Шагала на хрустящее крыльцо, укрытое волнистым пышным инеем, точно серо-голубым каракулем.
На дворе – безлюдно. Тихо. И промозгло. В вышине над стрельчатой церковью, над крышами амбаров и домов, за огородами – среди обмёрзлых белобородых кедров – всюду горели, помигивая, живые звёзды. Каждая играла своим светом наособицу, но все они в этот час были одинаково близкие и удивительно яркие. Такие звезды можно видеть лишь в горах зимою – в необыкновенно чистом воздухе… Кажется, только привстань на цыпочки – и можно дотронуться до поднебесных огней! Что это? Почему?.. Будто накануне рождественского праздника и во время святочных весёлых игр чьи-то добрые заботливые руки специально опускают звезды на незримых нитках – прямо над весями и городами, чтобы люди могли отогреться душой возле волшебных созданий, чтобы могли и вспомнить и поверить, что они, люди, гораздо лучше, чем они есть. Люди зачастую забывают о своём высоком предназначении, много суетятся и греховодничают, и только на пороге большого праздника душа вдруг вспоминает о поднебесном доме, откуда она пришла на эту землю погостить…
«Господи! – молилась женщина, запрокинув лицо к небесам. – Заклинаю тебя! Сделай так, чтобы он был живой!..»
Долго стояла, плакала. Слёзы каменели на морозе.
Голубоватый и седой спокойный свет струился над миром, высветляя душу. И хотелось верить: всё наладится. Свет рассыпал над миром надежду и любовь, как рассыпают пахари зёрна по весне – рукою широкою, щедрой…
Но время шло, терзая душу неизвестностью. Дорога, ведущая за перевалы – в далёкий беловодский городок – была по-прежнему пуста.
В коротких снах то ворон прилетал – значит, горе, то волки приходили – значит, враги.
Горячий уголёк, откуда-то свалившийся на бабье сердце, в тревогах раскалился добела, до страшной боли, затемняющей рассудок.
И однажды в глухую метельную ночь, когда сделалось невмоготу сидеть, сложа руки и ждать неизвестно чего, – Злата отчаялась.
На минуту вышла на крыльцо – снова скрип саней почудился. И, в чём была одета – в легкой шубейке и в пимах на босу ногу – в том и ушла по сугробам…
Заблудилась где-то в дальнем далеке… Безуспешно и долго барахталась в липкой пурге, как в разорванной душной перине. Обессилев, опускалась под навесы кедров на полянах или отдыхала на покосах в заветерье под скирдами…
3
Метель утряслась поутру. В сизой пелене над перевалом солнце приоткрывало воспаленный глаз.
Утомленно озираясь, женщина с тихим удивлением и горечью поняла, что находится недалеко от дома. Не иначе, как лешак всю ночь её кружил, не отпуская к любимому.
Места были знакомые, но сильно и странно преображенные искусной кружевницей. Метель, конечно, постаралась и тоже устроила нечто вроде святочной игры. Поляны, деревья, скалы вдалеке – всё обряжено прозрачными подзорами, манжетками, фонариками и сборками. Каждая таёжная простушка, будь она ветлой или осиной, вышла в это утро из пурги – в соболях да в голубом песце, кокетливо наброшенном на плечи. Драгоценными ожерельями алели калиновые гроздья в заиндевелых, будто бы серебряных оправах. Рябины обрядились в рубины.
Диво дивное!.. Что это?..
Аж сердце охолонуло от промелькнувшей догадки!
Что за драгоценности? Какие? Чьи?.. Сколько лет живёт она в тайге, а никогда ведь раньше ей такое в голову не приходило. Что такое? Каким таким образом связано это с Прокопычем? А ведь связано как-то: сердце чует… Что оно чует?
Остановившись на поляне, женщина всем телом повернулась к перевалу. Бессонные глаза её с голубоватыми тенями в провалившихся подглазьях испуганно расширились.
В горах обвал ударил по сонной тишине и над вершинами тайги, над перевалом снежная серебряная «шерсть» широко и медленно дыбом поднялась… Из глубины тайги вереницей полетели птицы, панически пища над головою женщины – снегири, свиристели. Заяц прошмыгнул мимо неё, оставляя глубокие, далеко друг от друга откинутые следы. Горностай на коротких ногах пробежал, точно проплыл по сугробам, вытягивая длинную шею с треугольной головой и небольшими круглыми ушами.
А потом – в какой-то зачарованной странной тишине – широкими скачками по сугробам к ней стала приближаться белая волчица. Ослепительно белая. Крупная. Длинноногая. С длинным хвостом. С голубыми глазами на грустном лице… Да, да, это была не морда зверя – это было лицо, умудрённое жизнью, опалённое горем, которое может испытать не зверь, но человек. Раненая грудь её сочилась кровью – горячими крупными каплями – и заснеженные кусты, через которые перескакивала белая волчица, вдруг зацветали яркой, жаркой волчьей ягодой… Следом за ней летело снеговое облако с багряными разливами зари или, может быть, крови, недавно пролитой на восточном склоне перевала, откуда убегала эта ослепительно-белая волчица…
Поднялся вихрь, и Злату закружило, и с головы до ног засыпало сухими странными снежинками, похожими на волчью седую шерсть…
А через минуту всё пропало – как не бывало.
Тишь да гладь, да божья благодать были кругом.
Светило солнце, восходя над перевалом. Снегирь посвистывал, сидя на самой вершине двухметровой ёлки – словно бы живая Рождественская звезда. Весёлая, певучая стайка свиристелей с хохолками – как будто недавно проснулись и потому пока не причесались – перепархивала с дерева на дерево.
«Так, может быть, и правда ничего?.. – подумала Злата. – Просто мне примерещилось».
Она была готова поверить в это. Да только в груди заболело так сильно, как будто обвал, произошедший далеко в горах, докатился до неё и придавил неподъёмными страшными глыбами – дышать невмоготу.
Она постояла, стараясь наладить дыхание, потом сорвала гроздь калины и погрызла, как бы желая убедиться, что это просто ягода, а никакая не драгоценность и уж тем более – не волчья застывшая кровь.
Отгоняя от себя дурные мысли, берегом пошла она туда, где по её наитию должна была деревня находиться.
Вскоре долетел до слуха петушиный тонкий голосок. Ему откликнулся второй – этот был позвонче, а потом и третий – с хрипотцой… И вскоре завиднелись над тайгою вертикальные серые стволы печного дыма с малиновыми отливами морозной зорьки. Жилые запахи навстречу потянулись. Длинными стежками темнели прясла огородов у реки. Снегом занесенные стога там и тут на краю огорода возвышались курганами.
Светло-серые гуси, громко гогоча, брели по берегу: лапы красными цветками распускались на снегу. Вожак остановился у крайних огородов, крыльями взмахнул и приподнялся, точно собираясь улететь. Оглянулся на свой косяк и призывно что-то прокричал. Гуси гурьбой скатились под обрыв, где находилась прорубь.
И женщина за ними двинулась.
Под берегом щеглы качались на пониклых ветках, сорили семена ольховых шишек на тропу, занесённую пургой, никем ещё не мятую сегодня. Заметив человека, птицы порскнули со свистом над рекой.
Рядом с прорубью стояла пешня, утыканная пышным инеем. Взяв её дрожащими руками, Злата железным жалом проколола в нескольких местах окошко проруби, округло застекленное непрочным льдом и припорошенное снегом.
Вода вздымилась; огнём ожгла иссохшую гортань. Сделав несколько глотков, Злата вдруг почувствовала легкое круженье в голове – покачнулся берег, покачнулись горы, небосвод… Она утомленно упёрлась руками в закрайки проруби – замочила каемку платка.
Сквозь чистую и выпуклую воду на неё смотрело желтоватое, обманчиво близкое дно. Среди песка, затонувших листьев и длинноволосой водяной травы чуть заметно пульсировало неутомимое прозрачное сердечко родника: отталкивало мелкий мусор от себя, кружило листья и подкидывало вверх крупную песчинку золотого цвета.
Усталая женщина улыбнулась чему-то, вздохнула с некоторым облегчением.
«Ну вот, – подумала, – а я зачем печалюсь? Надо мусор отогнать от сердца. Надо жить, крепиться! Что же это я?.. – Она вспомнила притчу из Библии, повторила несколько раз: «Как моль одежде и червь дереву, так печаль вредит сердцу человека! Что город, разрушенный без стен, то человек, не владеющий духом своим!»
Злата поднялась и прошептала, глядя в синеватый лоскут небес, отраженный в проруби:
– Господи! Сделай так, чтобы он был живой! Живой!
И в следующий миг свершилось чудо.
4
Емельян Прокопович – так ей показалось – на лошади подъехал и затормозил у крутояра. Стремительные сани едва не опрокинулись, скользя по склону и разворачиваясь…
Знакомый голос окликнул женщину. Косолапо раскорячась, «Емельян Прокопович» стоял в санях, вожжи на себя тянул так сильно – лошадь морду спрятала под грудь и показала чёрное пятно между ушей.
– Миленький ты мой! – Злата побежала, в снег свалилась, шепча: – Любый мой! Да я уж и не чаяла дождаться!
Возница лошадь от обрыва отвернул. Вожжи бросил, выскочил в сугроб и тоже ей навстречу поспешил.
Смутно видя сквозь прихлынувшие слезы, она поднялась. Руки распахнула и обняла его – что было силушки. Гладила затылок, бормотала несвязно:
– Да где ж ты… где же ты так долго пропадал?!
– Я? – воскликнул изумленный человек. – Я дома… спал…
– Да как же дома? Что ты говоришь? Я все глазоньки свои попроглядела! Емельян! Родной!
– Мать! Да погоди ты! Мать… Окстись!
Она не слушала. Содрогалась внутренним ознобом; нервы натянулись до предела.
– Родименький мой! Любый!.. Пропажа моя ненаглядная! Да что с тобой случилось на той проклятой ярмарке?! Я за тебя молилась, Емельян! Молилась, а сама уж думаю: век мне тебя не видать!..
Так плакала она и причитала в объятьях своего старшего сына, обличьем и голосом разительно похожего на батю. Игра не доведет до добра. Не знал он, затевая шутливое переодевание в отца, что это так больно ранит матушкину душу…
Когда мать называла его Емельяном Прокоповичем. парень ошалело посматривал по сторонам, точно искал отца. Грубовато хлопал по узкому плечу и гудел прямо в ухо:
– Мать! Погоди, ты что? Окстись!
И наконец, приводя её в чувство, парень не выдержал: взял за грудки и серьезно встряхнул.
Злата, сморщив лицо, пригляделась и вздохнула вдруг с таким надрывом, что у сына заныло в груди.
– Артамоша?.. Ты?.. А где же?.. Где наш отец?
– На ярманке… Где?..
Она слёзы сдёрнула рукавом со щёк.
– Ой, как тошно мне! Тошно! – призналась, прикрывая глаза длинными намокшими ресницами; глубинный радостный огонь в них мгновенно померк.
– Пойдем домой! – Сын потянул за рукав. – Ты вся продрогла, мам! Пошли!
– Нет, Артамоша, мне тепло… Мне жарко даже… Уголечек всю меня спалил!
Он осторожно взял ее за плечи. Пригнулся, внимательно заглядывая в чёрные широкие зрачки. На бровях её и на ресницах парень заметил седые шерстинки.
– Уголёк? – Артём попробовал убрать седые шерстинки, но они словно примёрзли. – Какой уголёк?.. Ты что говоришь?
– В сердце, Артамоша! В сердце! – Она дрожащею рукой потрогала. – Вот здесь… горит! Я уж хотела в прорубь… охолонуть… Силы больше нету – жар такой терпеть!