книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Сергей Е. Динов

ДАЛЬНЕЕ НЕБО

Иллюстрации – Сергей Валентинович КОСТЕША, Сергей Евгеньевич БАРАНОВ, 1993 г.

ОТ АВТОРА

Сборник рассказов – ироничное и серьезное осмысление недавнего прошлого. Истории эти могли происходить в реальной жизни в самых разных уголках Советского Союза. В городке Тюп и Чолпон-Ата у озера Иссык-Куль в Киргизии, на реке Томь в Кемеровской области, в Холмске, Невельске и Корсакове на острове Сахалин, в городе Нида тогда еще Литовской ССР, где автору волей судеб и благодаря профессии кинооператора, а позже – сценариста удалось побывать.

Повествование перенесено в калининскую, ныне вновь тверскую область, где жили многие из героев, похожих на забияку Артемку, Дядю Ваню-Подорожника, ярого Колоду, ключницу Виринею, смиренную бабушку Глафиру и многих других.

У сочинителей и написателей историй принято предупреждать читателя, что все персонажи вымышлены и любое совпадение с реальными людьми случайно. Чтобы не возникло обид и недоразумений со знакомыми и родственниками.

Истории эти автор подсмотрел в те советские времена, когда, казалось, ничего не могло разрушить грядущего «светлого будущего», которое обещали людям партия и правительство страны Советов.

В 60-х годах прошлого столетия ребенком привозили родители сына на малую родину отца в калининскую область. Уже тогда происходили эти удивительные события, случались эти простые необыкновенные истории…

ГЛАВА I. «СПАС»

(по Сказам Старика Саввы Рогожина)

КЛАД

станция Леонтьево, Калининская обл., 1982 г.

Старик Савва Рогожин из старожилов села Красное Тверской области обычно начинал свои байки со слов: люди сказывали… Так вот… Сказывали, случилась в той деревеньке такая история…

Родня вместе собирается нынче не часто. Так, чтоб по-старинке: с широким застольем под яблонями, с залихватским весельем, с разудалыми частушками под гармонь с танцами в «два прихлопа, три притопа» да под заводную «матаню».

«Эх, Матаня ты Матаня,

Вся ты измоталася!

Посмотри-ка на себя:

В чём душа осталася!»

С дальней деревеньки Красное поразъехались сельчане по всей России. И такое событие совсем в редкость. Даж на поминки почившей родни в энту глухомань бывшие деревенские ни разу не заезжали.

А тут, гляди-ка, к бабке Лизе, что, слава Богу, дожила до восьмого десятка, в то лето понаехала уйма народу: внук с девицей, сын со второй женой, племянник с Востока Дальнего прикатил. С подарками, с чемоданами да набитыми добром баулами. Три чайных сервиза Лизавете привезли, халат байковый, резиновые сапоги с войлоком, две тканые скатерти с петухами, чайник со свистком… да много чего еще полезного.

Сельчане заподозрили неладное. Еже ли родня знать не знала бабку двадцать лет с гаком, да так чтоб сразу и всем вместе с подарками с разных концов страны нагрянуть, значится, – по очень важному делу. Или же бабка помирать собралась да задумала отписать свой домишко кому из родни, и собрала всех на последний семейный совет, или же случилось что другое, тож совершенно немыслимое.

Приятно как деревенских удивил сельчан бабкин городской внук Кеша, Иннокентий, еже ли повзрослому называть. Бледный вьюноша, худой, с виду хилый, оказался трудягой – работягой, пахарем до измора. Явился этаким бодряком на Петров день и, поди ж ты, спозаранку, с самого раннего утра на другой же день, ни рыбалка ему, ни по ягоды – грибы, – а впрягся косой-литовкой косить, ломать застоялый рыжий бурьян во дворе.

Кешина городская девица, с воловьими глупыми глазками, всем недовольная, противная по нраву и обхождению, цыпа с гонором, работать, видать, в столицах не приучена была. Раскинула цветастый зонт за бабкиной избой и улеглась на солнцепеке. Тряпичными лоскутами купальника срамные места прикрыла. На другой день верх и вовсе сбросила. Днями валялась, бесстыжая, с лежака сходила только к вечеру. Деревенские кобели, тракторист Васька с пастухом Кузьмой зенки свои свернули, сквозь забор на городские прелести глядюче. А там, смотреть-то не на что, – чахлость одна бледная: кожа да кости.

К Ильину дню и вовсе огромная приятность бабке Лизе вышла: прикатил с Ленинграда ейный родной сынок, Петр Капитонович. В начальники, видать, большие выбился: лысый, важный стал, толстый да в очках. Подкатил от самого «желдорвокзала» к деревне на таксомоторе да с молодой женой. А это, надо вам сказать, рубликов двадцать пять, не меньше так-то прокатиться с самого райцентра. Бабкина пенсия за месяц. Богатеем Петюня Капитоныч, видать, заделался.

Лизавета без памяти любила сынка своего, младшенького. Обрадовалась, расслезилась, заохала, запричитала от радости. Под сорок лет первенца родила, едва не преставилась, такие роды трудные были. Авдотья, соседка Лизы знает, сама принимала Петрушу на свет Божий, фельдшером в медпункте в те годы работала. Хилый Петюня вырос, откормился в борова, да в Ленинград учиться на бухгалтера подался, где в первый же годок во студентах пристроился ко вдовице лет на пять себя старше, вдовиного дитятю усыновил, своего ребеночка народил, да так и остался жить-поживать в северной столице. Нынче, говорят, по торговой линии служит, товар от буржуев для партийного начальства по морю возит. Вот и женушку себе, кажись, новую завел, молодку, писаную красавицу.

Даж Никифор Исаич, из старожилов Красного, дедок девяноста пяти лет от роду, интерес выказал. Слез с печки крайней избы и потащился с костылем на другой конец деревни городскую прелестницу немыслимой красы узреть. Глазища у гостьи синие, власы белые, в тугую косу сплетены, губы – прям малина в соку. Дева-лебедь, ни дать, ни взять. Кристиной звать. Про деревенских куриц, то бишь, сельских баб, и говорить нечего, те сразу на лавочке супротив дома Лизы прописались. Выслушивали друг от дружки «свежие» сплетни да новости, высматривали городских приезжих и гостей.

Тучный, потный Петр Капитоныч в день приезда тут же руководить по хозяйству взялся. Пользы никакой, но голос – ничего – зычный, с околицы слыхать.

Упорный молчун Кеша, за то время пока встречали важного начальника Петюню, покосил весь бурьян на дворе, сгреб в кучу, перекапывать землицу перед домом взялся. Дёрн травный, коренья лопухов и прочий сухостой тяжко было ему лопатой ворочать. Но ничего – терпеливо все сносил. Деревенским ротозеям да самой бабке Лизе та тяжесть труда ведома была, нахваливали городского вьюношу на все лады без устали. На обед да на ужин Кешу красавица Кристина окликала, тоже трудягу приветила. Заботливая Кристина то молочка для Кеши попить принесет, то водички лимонадной. Сама красавица в Ленинграде работала. В Литовии мать ее с отцом проживали, в морском порту Клайпеда.

На сопливую Кешину девицу внимание давно все бросили обращать, валялась и валялась себе лентяйка на солнцепеке, ни разу даже на реку не сподобилась сходить. Не с кем. Все по хозяйству заняты. Упрямый Кеша перекапывал цельными днями землицу на бабкином подворье, отдыхать не желал, с усталой улыбкой отвечал, что заместо физкультуры ему в самый раз развлечение, для укрепления мышц и хилого здоровья. Девица евонная злилась, на такую упертую дружбу с лопатой своего Инокеши, как она прозвала своего дружка, фыркала недобро с лежанки, да зенки закатывала из вредства. Кешину лентяйку и звали-то как-то не по-людски. Лола, кажись. Ни дать, ни взять кличка собачья. Тяжкой обузой для семьи и по жизни та самая Лола-девица для трудяги Иннокентия станет, ей-ей, станет.

– Бог ей судья, – вздыхала набожная бабка Лиза и переживала за внука.

Крестилась украдкой сама, да в огороде внучка своего крестным знамением осеняла. Не принято было в советские времена такие запретные знаки на людях посылать. Но бабка Лизавета про то и знать не желала. В доме иконы держала, в церковь в Волочке раз-два в месяц ездила. Годков пять назад на Вербное воскресенье с Красного за ней все замужние женщины да старушки в храм потянулись. На Пасху куличи по всей деревне стали печь, яйцы красить.

Так бабка Лизавета неприметно советскую власть в деревеньке Красное расшатывала. Верить в старое оно надежнее и вернее оказалось, чем брехню эту расчудесную по радио каждый день слушать про заботу о сельских тружениках. Как жил себе простой люд, нищенствовал, так и остался жить, век свой в дальних глухих деревнях доживать.

На шестом десятке невмочь стало Лизавете в поле трудиться. Ноги распухли, руки скрутило. Пенсию работой на почте в поселке Валентиновка по-честному дозаработала. Двадцать шесть рубликов, как с куста. На хлеб-молоко хватало. Другого, кроме хворей и болезней, советская власть сельской труженице так и не дала ничего. Домик Лизе от прадеда достался, при барской усадьбе старый Липат конюхом в царские времена служил. Бабка Лиза про житье свое горемычное никому никогда не жаловалась. Жила себе и век свой терпеливо и смиренно доживала. Как Бог даст. Такие вот дела.

За внучка своего, Иннокентия бабка Лизавета все эти тяжкие годы шибко переживала, виноватой себя считала. Дочку свою непутёвую, Нинку, мать кешину, сызмальства упустила в земельной заботе и бабском своем одиночестве. Капитон Иваныч, муж Лизы, в 1941 году на войну морячком отправился да на море студеном, Северном упокоение нашел. В 1943 военком из Мурманска Лизе на фронтовом треугольничке чернилами отписался, так, мол, и так: «краснофлотец Капитон Рябинин пропал без вести».

Детсад совхозный да лагеря с пионерами, выходит, хорошим правилам деток не выучили. Нинка беспутная, мальца своего, Кешку года в четыре на руки мужа бросила да на стройку с лихими комсомольцами за озеро Байкал укатила, где и сгинула. Отец Кеши стойкий и порядочный мужичок оказался. Сына воспитал, начальником в городе Горьком стал. Всё, кажись бы, хорошо устроилось. Но вырос Иннокентий без любви, ласки и заботы женской. Отец его так ни на ком и не женился, озлобился, видать, на весь предательский бабий род. А тут еще девица эта Лола, тунеядка да лежебока, на шею трудяге Иннокентию навязалась. Беда да и только, грядущая, загребущая.

– Вот хомут-то, не приведи, Господь, – тяжко вздыхала бабка Лиза.

Денька через два тихонько порадовалась бабка, что Кешка на сеновал перебрался, один стал спать, порознь с девицей своей. Значится, не заладились дела промеж молодых. Да вот, странность-то какая, – и Петр Капитоныч со дня приезда тож в одиночестве на диване дрыхнул. Храпел жутко, что те боров в падучей, хоть на скотный двор выгоняй. Евонная молодая супруга Кристина отдельно, на кроватке в горнице разложилась. Подумала было бабка, – из-за храпа петрушиного отделилась молодуха, ан нет же. Позже стало известно, не расписаны они были. За благословением, стало быть, к матери Петр Капитоныч молодую невесту привез.

Сельчане долго трудными вопросами мучились, но лишнего слова с приезжих, да и с самой бабки вытянуть не смогли, поуспокоились слегка. Выходило, отдыхать городские нагрянули. На солнышке у реки погреться да в лес по грибы-ягоды сходить.

Но как заявился в Красное племянник Лизы, красавец Игорек, морской офицер, в кителе с блескучими пуговицами, нарядный и неотразимый, будто ворон в позолоте, – так с ближних деревень сельский люд сболомутился, ко двору старой Лизаветы потянулся, да про между прочим, без стыда и совести, разнаряженные особы женского роду, таскаться на смотрины начали.

Перезрелая девка Клава, сорока лет от роду, с дальнего села Городище, нарумянилась, напомадилась, да и вовсе переехала, по такому случаю, в Красное. На денек – другой – третий на постой напросилась к Авдотье, соседке Лизы.

Бравый Игорек только в день приезда блеснул золотыми погонами и кокардой на фуражке, после приоделся в широченные шаровары – полотняный морской «клёш» от Капитона, бабкиного покойного мужа, да в дедовой рубахе с узлом на пупе на двор помогать Кеше отправился, забор латать, чтоб меньше дыр стало для ротозеев.

– Хозяйство наладить да сарай-дровяник задумали всем миром для бабки напослед состроить, – догадался дед Никифор. Загрустил и убрел обратно к себе на печь, кости греть.

Глядеть-то боле не на кого было. Кристина носу из бабкиной избы почти не казала, хлопотала по хозяйству, к вечеру стираное-перестиранное белье бабкино во двор вывешивала, полы в избе через день намывала да помои на задворки выплескивала. Не гнушалась городская красавица никакой самой грязной деревенской работы.

Первым не стерпел, в разведку на лизин двор пошел сельский ухарь тракторист Васька. Дальше крыльца, однако ж, его не пустили. Строгий Петр Капитоныч, хмурясь очками в костяной оправе, занял незваному гостю червонец до получки, за знакомство, значит. К столу даж на чай не позвал. Васька всерьез разобиделся, а как пустые бутылки из-под дорогущей водки в угольной корзинке на крыльце заприметил, так злиться начал, грубить, дерзить да хамить. Гуляли, значит, городские не по-детски, каждый вечер застолья устраивали. И никого-то из сельчан-соседей не позвали.

Петр Капитоныч хотел было уже взашей гостя вытолкать со двора. Угрюмый морячок Игорек ему на подмогу ко крыльцу подчалиль. Только было, недовольный, Васька с крыльца-то сошел да восвояси решил убраться, тут как тут, красавица Кристина на задний двор шмыгнула, помои в крапиву выплеснула да от бабкиного дощатого сортира с радостным криком обратно прибежала. В детском таком восторге трясла Кристина, будто полотенцем бумажным, «катеринкой» царской. Это ж сотня рублей такая, до революции в ходу и в большом почете была. Дойная корова в царёво время три рубля стоила. А тут тебе на – целая сотня царская в бабкином сортире завалялась!..

Увидала Кристина на дворе чужака в драном ватнике, смутилась от восторгов своих ребячих, сотню в подол сунула. Но дошлому Ваське и объяснять ничего не надо. Ах, туды ж твою в качель (!), вот оно что: у нищей бабки Лизы деньжищи объявились с царёвых времен. Клад-схорон тихушница бабка нашла да родню созвала, чтоб еще чего ценного, на дворе, в земле зарытое, найти да промеж своих поделить.

К вечеру тихо сошла с ума, взбеленилась вся деревня. Всё население Красного, от мала до велика, с этих самых пор, с утра до ночи хороводило под забором у бабки Лизы, во все щели заглядывало.

Пастух Кузьма с механизатором Василием на воскресный день заявились на бабкин двор решительно и сманили Петрушу Капитоныча на рыбалку, черного сома, за три пуда весом, обещали показать на омуте. Но заместо рыбалки напились в камышах втроем по-честному. Плотвы, правда, на жаркое успели натаскать сеткой в ближней заводи. Извазюкались в тине и глине, да на том и успокоились. За стаканчиком-другим деревенские прохиндеи прознали: цельный мешок бумажных старых рублей у бабки в чулане нашелся. Выдав секрет, важный простак Петруша язык-то прикусил, примолк, отшутился, что стенки сортира этими самыми ветхими рублями клеить будет, «керенками» и прочим денежным царским хламом.

Василий и Кузьма не такие простаки были, чтоб поверить в петрушины отговорки. Всё намотали на ус да на ум отметили. Вернее, на остатки пропитого ума. И доложили по телефону с медпункта, кому надо.

По утру заявился в Красное смурной участковый, старшой лейтенант Барыкин, прибыл прознать местную обстановку и какие-никакие ценности, найденные и сокрытые от государства, изъять и отписать под протокол.

В тот самый день, как назло, курам на смех, пахарь Кеша нарыл в огороде чугунок, запечатанный смоляным варом. В тот же миг на лизином дворе «летёху» Барыкина сельчане с ног снесли вместе с калиткой. Всем кагалом деревенские ротозеи кинулись клад узреть.

Ржавый чугунок полон-полнёхонек оказался, зелеными пятаками и прочей царской мелочью. Медяки да пятнарики серебряные россыпью весь бабкин дощатый стол на дворе застелили. На клад «старлей» Барыкин строгую лапу наложил, – составлять протокол взялся. Медь да малое серебро, понятное дело, не золото с брильянтами, но то ж немалых денег нынче стоит, рублей на тыщщу-другую потянет. То и на то выходило, что клад-таки нашелся. По советским законам рублей сто-двести достанется копателю Кеше, что клад отрыл. Даж для городских очень приятные деньги. К примеру, холостячка Клава Бурякова с котельной при Доме Отдыха за месяц рублей сорок имела и предовольна была жизнью вполне. На полях не пахала, под коровами на ферме не сиживала. Двоих деток одна тянула.

По стукачеству Васьки и Кузьмы участковый Барыкин у старой Лизаветы еще и мешок бумажных денег затребовал. Бабка смело его в… сортир послала. Вытащил Барыкин мешок на свет, деньги ворошить принялся. Сотенные «катеринки», червонцы красные да синие пятерки с орлами сильно поистлели с царёвых времен, в прах рассыпались. Барыкин переписывать их постеснялся, всё покашливал в кулак от смущения да на Кристину косился. Красавица-то чуяла на себе вину пред родней, что из-за проныры Васьки царские деньги для всей округи рассекретила.

Бабка Лиза отругала участкового за поборы, поведала, что мешок с деньгами на чердаке с прадеда валялся, и перенесла его в сортир только этим летом, решила просушить от сырости царские и прочие старые советские рубли.

Суровый Барыкин помягчел, так и быть, счел мешок наследством, вносить в протокол не стал, описал только чугунок с медью да серебром, обещал за порядком присматривать (глядя во все глаза на Кристину!), пригрозил, шутя, еже ли золото – брильянты на бабкином дворе отроют – должны вмиг представить ему под протокол.

В Красном с того самого дня мало кто спал. Перекапывали, на всяк случай, по ночам свои огороды и дворы, вспомнили подзабытую байку о богатой барской усадьбе, что до революции на месте Красного была.

Но по вечерам сельчанам все ж невтерпеж было как любопытно, бродили вкруг забора подворья старой Лизаветы, ждали новых вестей о кладе, что, уж не сомневались, зарыт был на бабкином дворе. Медяки с малым серебром нашли? Нашли. Значит, золото с бриллиантами под землей могло быть у бабки схоронено.

Но во дворе Лизы с того самого дня все как-то, наоборот, улеглось, поутихло, в смысле работы и суеты. Слышны стали по вечерам застольные песни с веранды, шипело, кашляло громкое радио, раздавался дружный смех гостей-приезжих. Кешка до полудня отлучался со злюкой своей Лолой купаться на реку. По вечерам молодежь ругалась про меж собой под яблонями, негромко, но задиристо. Кеша так и ночевал порознь с подругой, отсыпался на сеновале в компании с морячком Игорем. Холостяковали оба. Но недолго.

Важный пузырь Петруша Капитоныч проворонил, похоже, молодуху свою, раззява. Как-то по утру, на третий день после клада, отправился Петюня с Васькой опять на рыбалку, водку пить, да во хмелю засиделся на омуте допоздна. А красавицу Кристину с морячком Игорем пастух Кузьма тем же днем на дальнем выгоне встретил. Вроде как за ягодами молодые в чащобу дремучего Рывина собрались. Да возвернулись с опушки леса через часок да с пустыми корзинками. Шли себе обратно неторопливо любовной поступью, взявшись за руки. Прям, жених с невестою. Увидали за орешником коровье стадо и нетрезвого Кузьму, смутились, руки разняли. Да выпивохе-пастуху все стало ясно сразу: дело-то молодое, куда там брюхатому лысану Петруше до бравого морского майора.

Кузьма, понятное дело, не спустил случая, над молодыми покуражился. С хитрой, гадкой улыбочкой закурить у Игорька-морячка спросил. А тот не курил. Кристина минутку поодаль постояла, зарделась пунцовыми щеками вся в смущении от ехидных взглядов пастуха да в сторону деревни боком-боком отступать стала.

Наглый пройдоха Кузьма не унимался, в рукав Игорька вцепился.

– Майор – что ж по-морскому-то значить будет? – спрашивал занудливый пастух про одну звезду, увиденную на погоне бабкиного племянника.

– А то и значить будет: звезда одна, а звание – «кап три», – пытался отшутиться Игорек.

– Эт как же так «три»? – не понимал Кузьма.

– А так. Всего три кэпа на флоте. Первый, второй… а третьим, выходит, – я буду, в очереди за контр-адмиралом.

– Вона как?! – не понял сложных флотских шуток Кузьма и по-деревенски простецки хитрить начал. – А еже ли кто увидал чего такое тайное и смолчит себе в тряпочку? Тут разве рублика три-четыре на водочку молчальнику не найдется?

Игорек оглянулся на Кристину, что к деревне понуро брела, терпение потерял и сунул Кузьме под нос кулак, дыньку такую «колхозницу», в пол лица пастухова.

– А вот такое подношение молчальнику в самый раз будет, еже ли что, – ответил Игорек.

Моряки не лопухи, на испуг не купишь. Кузьма обиду, молча, зажевал и загрустил.

– Ну, на нет, таки суда нет, – смирился пастух и сделал грубую ошибку, глянул во след белокудрой красавице и тихонько так, подленько вякнул в спину капитану третьего ранга, в надежде, что тот не расслышит. – Хороша кобылка, да шибко прытка…

Флотский капитан Игорек все расслышал, развернулся и пастуху в глаз «дынькой» – то своей засветил.

Кузьма в репейный сухостой кувырнулся и затих на время. Дооолго не поднимался, затаился в кустах, пережидал, пока молодые с глаз скроются. Неделю после энтого случая пастух своим синим пельменем на глазу по деревне красовался. Никому не признался, кто и как ему глаз зажмурил. Даж другу Ваське. Отмолчался.

Да и не прав пастух Кузьма был. Ничего «такова» греховного на опушке леса с молодыми-то и не случилось. По душам поговорили, даж не приобнялись и не поцеловались. Красавица Кристина ни с Петрушей Капитонычем, ни с бравым морячком грех на душу не взяла. Ни с тем, ни с другим спать не стала.

Уезжали гости премного благодарные бабке Лизавете за приём и довольные сельским отдыхом.

Первым отбыл в субботу в город Горький, что на реке Волге, внучок Кеша со злыдней своей Лолой. К вечеру нежданно-негаданно обратно возвернулся. Подругу свою домой на поезде одну спровадил, прогнал, значит. Сам решил денек-другой у бабки Лизы еще побыть, отоспаться. Лизавета рада-радёшенька осталась, что внучок от обузы костлявой избавился.

Кешка мальчишкой еще совсем был, повеселил родню, признался, как стащил при участковом Барыкине из чугунка горстку меди: петровский пятак, алтын да полушку, да еще полкопейки с вензелем государя-императора Николая Второго. Письму бабки Лизы и байке о кладе он первым поверил. Клад и взаправду нашел, чугунок с медью да серебряными монетками. Сразу постеснялся, а теперь спросил у бабки Лизы еще и бумажных царёвых денег для своей коллекции. Бабка аж руками от смущения всплеснула, да, забирай, мол, хоть мешок весь. Кеша по-честному со всей родней поделился, каждому на память досталось по сотенной «катеринке», по бумажке – «керенке», червонец с Лениным да пятерка рублей с лётчиком. Шикарную бумаженцию в пять сотен, с государем-императором Петром Первым Кешка себе забрал. Другие такие бумажные «портянки» рассыпались в труху. Гости подарками от памятной встречи довольные остались. Чаи допоздна вместе гоняли, беседы долгие вели, далеко за полночь улеглись.

Первым автобусом отбыл в понедельник племянник Игорек в морской форме.

На другой день откланялись хмурый Петр Капитонович с тихой, улыбчивой Кристиной. Студент Кеша вторым автобусом после них в Москву подался, погулять решил в столице перед своей учебой в «универе» города Горький. «Горьким универом», как он сам сказал про свой институт.

После отъезда гостей бабка Лиза конфет разных с пряниками в кулек отсыпала и к соседке на радостях отправилась, счастливая, что родня навестила-таки ее под скончание лет.

Домик свой с землицей решила старушка племяннику Игорьку отписать.

– Свой причал у морячка будет. Бог даст, на другое лето вернется отдохнуть на месяц-другой, а то после службы своей морской насовсем на тверской земле останется, – объявила Лиза подружке своей Авдотье за чаем и глаза платком промокнула. – Ах, как Игорек на Капитошу мово стал похож. Прям чудо какое Господь устроил! Будто ба явился Капитон Иваныч мой оттудава, из юности нашей, попрощаться напослед зашел, – порадовалась она с тихой, приятной грустью на душе. – Ах, чую, вернется еще племянник мой, да-да, вернется.

Авдотья головой покачала, тоже попечалилась. Она-то одна-одинёшенька на белом свете осталась, сирота-сиротина на старости лет, ближняя и дальняя родня вся поумирала.

Как в воду бабка Лиза глядела, дня через три под вечер заявился обратно в село Красное морячок-Игорек. Да не один. С Кристиной вместе. На недельку – другую на постой напросились. Строгая было бабка Лиза помягчела душой, разулыбалась беззубым ртом своим да и не прогнала прочь, распутных, приютила.

Как прознали сельчане на другой день, вовсе и не распутных. Сильная любовь промеж молодых случилась. Бравый Игорек умыкнул Кристину у Петра Капитоныча прям с поезда, за руку взял девицу-красавицу на прощание, да так и не отпустил, по отходу поезда на платформу свел. Расписались они на обратном пути в сельсовете совхоза «Красный путь». Не просто расписались. Вернулись, остались в гостинице райцентра на три денька. Оба крещены были в детстве. Потому исповедались, причастились, подготовились да обвенчались тайным венчанием в храме у моста, на Отмойном острове. Времена-то были советские, строгие, партийные. Венчаться-то открыто верхние партейцы – коммунисты строго-настрого народу запретили. А эти ухари молодые, гляди ж ты, на всё решились, отважились, да всё успели за долгие такие три денька, что на всю жизнь им и запомнились. Расписались да обвенчались, всё честь по чести.

Бабкин-то сын Петр Капитоныч, выходит, с Кристиной-то и не жил вовсе. Соблазнил-уговорил молодую красавицу к матери поехать, вродь как за благословением. Влюбился без сна и памяти, как мальчишка, павлин брюхатый. Совратить Кристину в деревне не смог, красавица не позволила. А вот капитан третьего ранга Игорь Рябинин по чести и совести поступил, своей нежданной – негаданной невесте Кристине во Христе свою фамилию для паспорта передал.

Так жизнь правильная разными своими оборотами славно как приятна и хороша случается.

Бабке Лизавете опять же в радость – молодые погостить надольше остались. Будет кому по вечерам про свое горемычное житье-бытье попечалиться, после суетных поисков клада, об коем, правды ради, еще прадед Лизе сказывал. А что горшок с медью и горсткой серебра оказался, так в то время и медякам цена другая была. В начале двадцатого веку, в году, дай Бог памяти, двенадцатом на царский пятак в буфете на станции Левоньеве перед поездом испить водочки с расстягаем, ох, как приятно можно было.

Кристина прям охоча до разных деревенских россказней оказалась, особ старинных. Призналась, что журналисткой в газете работает. Целыми днями Игорек поглядывал на свою зазнобу, да так и плавился от нежности и тихой радости. Сиживал до поздней ночи с женщинами, всё счастливые глаза на украденную красавицу таращил, ненаглядной называл.

Вот такая она сельская идиллия случилась. Да ж уезжать городским через недельку с деревенской благодати не хотелось вовсе. Игорьку, однако ж, на службу пора было вертаться, а Кристине в Клайпеде у родителей запоздалое благословление спрашивать, да за мужем законным на самый Дальний Восток ехать.

Бабка Лиза всем своим родственникам всё простила, и что не навещали ее столько лет, и что не помогал никто в голодные советские годы ни весточкой, ни деньгами какими, при ее-то пенсии в двадцать шесть рубликов, и что беспутный сынок ее Петруша такую умницу – раскрасавицу на глазах матери упустил. Племянник не самая ближняя кровь – младший сынок покойного брата. Но на такую горячую влюбленность морячка бабка Лиза только порадовалась. Пускай себе живут долго и счастливо, деток рожают. Молодые, вся жизнь впереди. Опять же морем оба сроднились. Кристина сказывала про юность свою у порта Клайпеды, про принца из сказки да про алые паруса, что ждала всю свою молодую жизнь. И вот, глядишь ты, дождалась, и с моря да в тверской глуши.

А морячок Игорек язык совсем проглотил, только и мычал, как телок, от счастья рядом с такой во всех отношениях приятной супругой. Выходило, что позвала хитрая Лизавета на прощание всю свою родню клад поискать. Не все приехали, да и ладно. Горшок с медью внук Кешка откопал, тоже кое-что. Не соврала, выходит, бабка. Но клад-то самый что ни на есть настоящий, похоже, нашел племянник бабки Лизы, морячок.

Одно Лизавету беспокоило, крещеная ведь сама была, в годы при последнем царе. Не могла она об своих сомнениях невестку не расспросить.

– Ты ж, прости меня, деточка, старую, безграмотную, – обмолвилась как-то вечером бабка Лиза на посиделках с молодыми. – Имячко-то у тя, кажется, все ж не по нашей вере будет? Германской, англицкой аль еще какой? Как же эт вас венчали в храме-то Волочка?

Кристина показала бабке Лизавете бумажную иконочку Божией Матери, что вложена в паспорт была. Игорек свою иконку Спасителя из бумажника вынул. На картоне, простенькие, стало быть, по советским временам иконы в Богоявленском храме райцентра священником им дадены были, но такие важные, венчальные.

– Крещена я была бабушкой своей по рождению с именем Христина, – пояснила невестка. – Семья наша, что цыгане, колесили по всей стране. Папа – военный, с Урала. Мама – из Белоруссии. Балашевы мы. В Клайпеде, где папа служит, паспорт получала, Кристиной записали. С греческого имя означает – «христианка», «посвящённая Христу».

– Вооона как?! – приятно удивилась бабка Лизавета и порадовалась. – Славно. Извиняй тогда, милая. Так ведь поначалу и подумалось, Кристина, это от крестин должно будет. Засомневалась, я было, деточка. Прости меня, старую.

Кристина приобняла бабку Лизавету. Вдвоем они тихие слезы умиления пролили. Игорек на двор вышел, чтоб самому в чувствах не разнюниться. Моряку даж на радостях не положено в кубрике сырость разводить.

И подарила тогда Лизавета молодым самое дорогое, что было в избе: Кристине – иконку писаную на жести – Владимирский образ Божией Матери, на что Кристина несказанно обрадовалась, чуду и совпадению, ведь крестили ее ребенком в старинном городе Владимире. Племяннику Игорю досталась в дар иконная досочка вся черная от времени. Лишь сама Лизавета помнила, что икона та от прадеда шла – образ Спаса Нерукотворного. Благодарили молодые баушку Лизавету, в пояс кланялись, чем растрогали старую до крайности. Два платка слезами намочила у себя в спаленке.

К ночи мирно и покойно стало на душе бабки Лизы. Лампадку она в уголке на полочке затеплила. На образа долго крестилась. Господа во всем благодарила.

Сынок-то родной ее Петруша, – грелку ему на пузо! – так и не стар еще, найдет себе, поди, старушку, лет на полста.

А Петр Капитоныч возьми да к осени образумься. На все его названивания и приставания по телефонам умница Кристина отругала его строго и надоумила. Совесть у торговца разбудила. Возвернулся Петруша непутевый да на колени бросился пред бывшей женой своей с двумя детками. Простила она мужа блудного. Не сразу, но простила. Вот так славно все устроилось и разрешилось. Господь мудро все управил. Негоже детям при живом-то отце сиротами расти, а законной жене соломенной вдовой ходить. Не разведенный он был, Петруша, бабки Лизы сын, начальник важный по торговой части. Тоже грех с души своей пребольшущий снял.

Все, что не делается, все, как говорится, к лучшему. Ей, Богу!..

ЯВЛЕНИЕ

деревня Подол, Тверской обл., 1997 г.

Старушку звали Глафира Мещерякова. Восьмой десяток лет разменяла.

Жила она в старинной деревеньке верстах в двадцати от питерского тракта. Серые бревенчатые хатки сгрудились на берегу реки Мста[1] и смиренно доживали второй век земного бытия.

Недалеко, казалось, деревенька та была, еже ли на легковушке из Ленинграда ехать, из Москвы-то поближе будет. Триста верст всего.

В городе на Неве, нынче Петербургом вновь нареченном, проживал Николай, сын Глафиры, с женой и двумя детками. Жили не богато – не бедно, холодильник с телевизором имели. Легковушку, правда, так и не завели. Не с чего было заводить. Сбережений, как старались, не смогли скопить, зарплаты хватало на месяц грядущий. Однако, грех было жаловаться. Житье-бытье было сносное, как у многих простых трудяг-горожан, на зоопарки да на кино с детками хватало, на театры по выходным для самих родителей. Квартирка в три комнатки в новых районах, у заводской Обуховской Обороны, досталась семье Мещеряковых в наследство от деда жены, морского офицера да после обмена «однушки» деда со Старо-Невского проспекта, от самой Александро-Невской Лавры. Дети и сами родители, слава Богу, были одеты – обуты, голодными не сидели. Работали супруги Мещеряковы инженерами на секретном заводе. Тянули от зарплаты до заплаты. Как детки народились, в отпуск к Черному морю не ездили, экономию держали. Отправляли внуков на лето в Колпино, под Петербург, к другой бабушке, сварливой, но добрющей теще Николая.

Бабушку Глафиру в Тверской губернии проведать надумали, когда Машутке, дочуре Николая пять годков стукнуло, сорванцу Никитке – семь. Перед школой и решились второй бабушке внуков показать. На заводе супругам дали премию за секретный морской заказ, они и поехали. Утренним поездом – до Вышнего Волочка, дальше – автобусом, так до самой деревеньки и докатили.

Радость случилась от встречи тихая и в слезах. Детки, как с автобуса сошли, всему обрадовались, домикам старым – будто избушкам из сказки, черной речке да зеленому Бору сосновому, что частоколом отгородил другой мир, суетный, шумливый, смрадный. Испугались, правда, малыши да к матери в подол кинулись, когда бойкие гуси, будто жирафы пернатые, на дворе загоготали, гостей встречая, да пестрые попугаи огромные, что петухами оказались, истово заголосили не к часу. Что ж, мол, за злыдни такие крылатые на деревне водятся, в городе таких, отродясь, не видывали. Деток бабушка тут же успокоила, в домик отвела, чаем с ежевикой угостила.

Николай глаза кулаками тайком затёр от умиления, обрадовался, что мать в кои веки увидел. Десять лет одними письмами обходились. Антонина, для бабки – невестка, значит, тоже радовалась, что все радовались.

Славная жена сыну досталась, – подивилась Глафира, таких нынче в округе не сыщешь. Бабы, девки деревенские все больше рыхлые да мясистые пошли, ругливые, крикливые да злющие. А невестка городская, Антонина, гляди-ко, статная, ладная, добрая, улыбчивая, скорая на руку да по хозяйству хлопотливая. С дороги взялась свекрови во всем помогать, супы-каши варить, посуду перемывать, пол мести – протирать.

Глафира тайком на иконки в спаленке перекрестилась, возблагодарила Господа за тихое счастье семейное, сыну посланное, да за деток справных, жену достойную.

Скоренько неделька – другая отдыха пролетела незаметно. Внуки на деревенских харчах маленько щечки наели, мордашки порозовели, городская серость сменилась чумазым загаром. Николай с Антониной по вечерам к реке хаживали, целовались – обнимались, будто молодые, луной – звездами любовались, на пруду крёкот лягушек слушали, запахи вспоминали, крапивы, лебеды, полыни, речной тины да навоза на выгоне, где скотинка деревенская к водопою ходила.

По вечерам Глафира в спаленке за ситцевой занавеской пред иконками и лампадкой тихонько бормотала немудреные молитовки. Особо усердно молилась Николаю Угоднику. Подарил Чудотворец старушке на старости лет праздник душевный, столько долгих лет желанный. Темная, неприметная иконка на полочке под самым потолком стояла еще с прадеда Глафириного. Потолок-то в хатке больно низкий был, Николай, сын который, макушкой упирался, когда в горенку входил.

Икону эту Николка с детства помнил. Лет сорок назад Чудотворец красками да позолотой светился, нынче совсем потемнел-почернел от времени.

С годами не забыл Николай, сын Глафиры, как особо почитали в Тверской губернии Святого, в честь которого ребенком он и был наречен при крещении.

Вот и удумал заранее Николай для матери особый подарок сделать. На секретном заводе сладили ему друзья на печатном станке да на тонкой прозрачной пленке Чудотворца в рост. В одеждах богатых, шитых золотом да с сияющим нимбом вкруг головы. Пленка самоклейкой была. Решил Николай перед отъездом пленку ту на стенку в избе тайком наклеить, чем порадовать мать.

Проводит ранним утром Глафира детей и внуков на первый автобус, всплакнет на прощание, помашет во след платочком да в избу вернется. А в горнице Чудотворец стоит, Глафиру дожидается. Перекрестится мать с порога в тихой радости удивления, поклоны станет класть, а как подойдет ближе, поймет, – сын, значит, Чудотворца наклеил на синюю бумагу, что заместо обоев на стенах избушки была. Старушка порадуется, уважил сын, подумает.

Все сделали на утро супруги Мещеряковы как надо, Чудотворца на стенку в горнице наклеили, детки об том не знали. Родители в избе перед отъездом подзадержались, чемоданы долго паковали. Сонные и смелые Машуня с Никиткой соседских кур по двору гоняли, а бабушка Глаша в огород ходила, деткам и внукам свежую зелень в дорогу собирала, поздний укроп да петрушку.

К автобусу вместе вышли, благо остановка напротив была, близ нарядной избушки, с резными наличниками на оконцах, деревенского умельца старика Игната.

Попрощались коротко, душевно и тепло, женщины всплакнули. Машуня расхныкалась, сорванец Никиток носом зашмыгал. Уезжать городским с деревенской благодати совсем не хотелось.

Но Никитку школа ждала, первый класс, начало, как – никак, учения-мучения на долгие десять лет. Машутку в детский садик собирались отдать, Антонине с Николаем, на работу надобно было вертаться.

Уехали. Глафира долго во след автобусу ладошкой махала, краем платка слезы промокала. Вернулась в избу, дверцу на входе открыла, кухонку мимоходом прошла, и замерла в немой радости: в горнице в утренних сумерках Чудотворец ей явился, туманно сиявый весь такой, первым лучиком солнечным осветленный.

Вот как угадал Николай, сын-то, заранее: принялась старушка истово креститься, поясные поклоны класть. В набожном страхе в горницу не стала входить, прочь попятилась спиной вперед, дверь на замок закрыла и к соседке скорым бегом побежала, тихой радостью поделиться, как Николай Чудотворец к ней в избушку явился. Чудо, стало быть, случилось.

Пока то, да се. Валентину-соседку едва добудилась, та всю ночь на ферме дочери с малыми телятами подмогала, прилегла только под утро. Однако ж, побрела заспанная Валентина из любопытства бабкино чудо глянуть.

В горницу обе сунулись… Но Чудотворца не застали. Ушел, стало быть, Божий Угодник, Глафиру с соседкой не дождался. Стенка у шкафа как была сизой бумагой, выцветшей от времени, оклеена, так и осталась, замасленная, в темных пятнах копоти от керосинки да русской печки.

Расстроилась Глафира, что Угодник ее не дождался, но вида не показала. Побожилась пред соседкой, что было, мол, чудо-явление, вот те крест, было. Трижды в сторону иконы перекрестилась.

Валентина сама верующая была. По воскресеньям, к исповеди и причастию в храм на велосипеде ездила, в поселок, что в шести верстах от их деревни вдоль дубровинской дороги раскинулся. В храме недысь ремонт большой закончили, купола позолотили, узорные кресты поставили. Побеленный пятиглавый собор со свечкой колокольни вновь возродился всей своей древней красотой и величаво возвышался над темными водами озера Мстино вопреки семи десяткам советских лет колхозной разрухи, складской надобности и варварского безбожия.

В тот день заспанная Валентина великодушно простила Глафире недосып и ранний свой подъем. Чаю с каманикой соседки попили. К полудню сговорились да с невеселыми разговорами про тяжкую бабью долю побрели через плотину, в сосновый Бор, по ягоды, – чернику и голубику на варенье собирать. Далеко забрели, аж за Кресты, на Черное болото. Доверху ягод по две корзинки насобирали. Кажись, и впрямь Чудотворец подсобил. Обе усталые, но предовольные из леса вернулись. Глафира больные ноги едва до избушки дотащила, на крылечко присела, расстроилась, что деткам и внукам ватрушки с черникой в русской печи на дорожку не напекла.

На второй день в медпункт на телефон Николай, сын, значится, из Петербурга позвонил, узнать, как, мол, там дела у матери.

Вскоре саму Глафиру к телефону позвали. Чай не в городе жили, все в округе свои, знакомые-перезнакомые с рождения. Деревенские друг дружку привечали и ежели что – подсобить могли. А тут такая малость: старушку с другого конца деревни к телефону позвать. Фельдшерица сбегала, Зинаида, молоденькая, хорошенькая. С ямочками на румяных щечках. Любо дорого посмотреть, полюбоваться. Всем местным ухажерам от ворот поворот давала. Сёму своего, что с деревни Ваваиво, с армии терпеливо ждала. Она-то и позвала Глафиру. Ноги у молодухи не обломались, прогулялась на край деревни. Уж бабка Глаша под вечер ей вареньицем из каманики с благодарностью угостила. Добро на добро, значит, отметилось. Так у праведных людей и положено. Да не всегда получается по нынешним-то злым временам.

Не успел Николай по телефону про здоровье мать спросить, как та про явление Чудотворца заблажила радостно. Зинаида даж растерялась, так на взаправду похоже было. С роду не замечена была старая Глафира в пустых байках-то. Еже ли что говорила, все по совести да по правде.

Посетовала старушка сынку, что Никола Угодник ее не дождался, пока она за Валентиной-то бегала, и пропал.

– Как пропал? – удивился Николай, сын который, по телефону.

– Да так и пропал! – печалилась Глафира. – Стоял у стеночки, седенький такой, нимб золотый светился, а как возвернулись в избу с Валентиной, так и след его простыл.

Промолчал Николай, сильно удивился, конечно. Удивление в нем затаилось, но не надолго. На неделю. Отправили Никитку в первый класс. Дочку Машуню в детский сад Антонина отводила по утрам перед работой, а Николай на субботу-воскресенье опять к матери подался, проведать, стало быть.

На всякий случай, друг его, Николая-то, что работал на секретном заводе, на печатном станке другого прозрачного Чудотворца на плёночке сладил. Денег не взял, по дружбе, значит. Исчез ведь прежний Угодник. Захотелось Николаю вновь мать порадовать, оставить Чудотворца на стеночке в избушке, пусть каждый день старушка святому радуется. Да к тому ж интерес у Николая случился особый: в толк не мог взять инженер, куда ж это первый Угодник на плёночке-то задевался.

Приехал Николай ранним утром, в субботу. Мать-старушка тихие слезы радости пролила. Напоила-накормила сынка своего, к старику Игнату в баньку отвела, напросилась, за пол литра водочки, жгучей, «сельповской».

В телесной и душевной благодати Николай субботу всю и провел, – вспомнить одно удовольствие было. С балагуром Игнатом у речки на бережку посидели, баньку душистую березовыми поленцами протопили. Парились веничками дубовыми до самой до истомы в костях. Николай после парилки в реку у студеного ручья с головой храбро бросился. Выбрался взбодрённым, розовым, как заново народился!

Уснул на диванчике, едва до избушки матери добрел и в горницу заполз. На другой день первым автобусом, семичасовым обратно уезжать надо было, в Петербург, к семье, к вечеру воскресенья поспеть, чтоб в понедельник на секретную работу исправно явиться.

В воскресный день Глафира затемно поднялась, для внучат ватрушки с черникой в печи принялась готовить. Николай, сын-то, с рассветом тихонько сполз с диванчика да на стену образ Николая Угодника вновь наклеил. Глафира гостинчики собрала, провожать сына к автобусу вышла. Совсем нелишняя чудесная радость у старушки случилась. Вроде и жили, получалось, неподалеку. А за десять лет только вот и навестили раз-второй бабушку.

Уехал сын. Глафира в избу вернулась. В горницу сунулась, глядь, опять Чудотворец стоит, сияющий такой, в лучах солнышка утреннего.

Слезами старушка на радостях облилась, крестилась с порога долго, с полчаса, не меньше, в пояс кланялась да молитвы разные, какие помнила, читала. «Отче наш» не счесть сколько раз сказывала. И вновь, на радостях за Валентиной побежала. Та акафист Угоднику знала, читать по-церковному умела. Глафира-то и с очками, уж почитай, лет пять как не видела толком, все будто перед глазами туманом застило.

Возвернулись обе скоренько. Отперли с Валентиной замок на двери… А в горнице Чудотворца как не было, так и нет. Пропал опять. Не дождался. Расстроилась Глафира на этот раз сильно, расслезилась и закручинилась, аж приступ астмы случился. Валентина утешала старушку, как могла. Валерьянку вместе пили. Чаем с ватрушками расстройство душевное закушали, поговорили про разные земные и небесные чудеса. Валентина обещала старушку с собой на автобусе в храм взять, на другое воскресенье. По слабости ног Глафира одна боялась далеко ездить.

В среду сын позвонил, Николай, из Петербурга. Опять фельдшерица за старушкой на край деревни сбегала, к телефону позвала. Опять Глафира попечалилась, что Угодник на минутку явился и пропал.

– Как пропал?! – удивился по телефону Николай во вторый раз.

– Да так и пропал, исчез, – ответила Глафира, – вошла, а он стоит, сиявый такой весь, красивай. Помолилась, за Валентиной побёгла, а он взял и ушел.

– Кто?! – закричал в трубку Николай.

– Никола Чудотворец, Божий Угодник, кто!

– Как ушел?! – возмутился Николай, который сын.

– Да так, взял и ушел… сквозь стенку, видать. Дверь на замок-то заперта была. Как явился, так и ушел, – посетовала Глафира. Валентина в медпункте рядом с Зинаидой стояла, обе головами качали от удивления. Не станет бабка так громко врать. Привиделся ей Святой, значит, ей-ей, привиделся. Чудо, стало быть, на деревне случилось. Радоваться надо. И не беда вовсе, что одна Глафира Божьего Угодника увидала, стало быть, достойнее всех того чудного явления оказалась. Перекрестились все трое, с молодой фельдшерицей вместе, когда в трубке телефона короткие гудки услышали. Оборвалась связь, ненадежная, сельская.

В воскресенье обе в храм ездили. Валентина и бабушка Глафира. Исповедались сельскому батюшке во грехах своих, причастились. Хорошо обеим на душе стало. Славно и покойно.

До вечера чай в избе у Глафиры пили, помалкивали, на стенку поглядывали, где Угодник хозяйке привиделся.

С закатом солнца Валентина домой засобиралась, да ни с того, ни с сего истово креститься стала, на ту самую стену, где явился Глафире Николай Угодник. Сама бабка-то слаба глазами была, но креститься следом начала.

Валентина широко осеняла себя крестными знамениями, кланялась и радовалась, что узрела на стене как бы тень Чудотворца. Этой самой тени и кланялась.

Так и ушла гостья, предовольная, вроде как явление Угодника тож увидала.

Бабушка Глафира осталась в полном неразумении, отчего Валентина так расчувствовалась, даж всплакнула на прощание.

На утро вторника сын Николай вновь из Петербурга прикатил, как дождь в ясный день, нагрянул. Мать-то рада – радёшенька, что сынок зачастил.

Тут и деревенские к избушке глафириной потянулись. Валентина по всей деревне нашептала про явление Чудотворца. Захотелось народу на чудо глянуть.

Впускали в избу по одному. Валентина каждому тень в рост человеческий на стене показывала, многие крестились, старухи и женщины – молодухи, фельдшерица Зинаида среди них. Мужики недоверчиво хмыкали, хмурились, парни и вовсе на минутку в избу сунулись, в чудо не поверили.

Николай за всем этим странным нашествием людским, молча, с удивлением наблюдал, по сторонам оглядывался. Куда могли оба образа Чудотворца подеваться? В толк не мог взять инженер, оттого слегка нервничал. На иконку матери тайком перекрестился. После ухода гостей наклонился, плетеный половичок на полу поправить да под кровать поневоле заглянул. В темной глубине под деревенской широченной кроватью с железными шарами на спинках, трубочки неприметные лежали, из пленки.

Догадался Николай, успокоился, тихо порадовался. Понятно стало инженеру, какое простое чудо случилось. Пленка-то с Николаем Чудотворцем, так вот, начиная с нимба святого, от стены отклеилась, в трубочку свернулась и под кровать закатилась. И первая, и вторая. Бумага на стене избушки – оберточная заместо обоев издавна была поклеена, сизая, блеклая от времени, затертая, вот и замаслилась, прикоптилась от печи русской да от керосинки, что на кухонке за дощатой загородкой чадила. Пленка долго на стене не задержалась, отклеилась. Сверху, от нимба золотого, закаталась в трубочку вниз до самого пола и откатилась через всю избушку в темноту под кровать.

Не стал Николай, сын который, матери про то недоразумение рассказывать. Обе трубочки из пленки сунул в портфель. Пусть чудо простое так и останется для старенькой матери приятным воспоминанием.

Проводила Глафира гостей, последней Валентину, вернулась, – перекрестилась на то место, где, стало быть, Божий Угодник являлся.

Николай три дня отгулов на секретном заводе выпросил, собирался чудо на деревне расследовать, куда это мог дважды наклеенный Чудотворец исчезнуть со стены. А оно вона как вышло. Просто и радостно.

Отоспался за эти дни Николай в тишине деревенской, парного молочка с фермы отпился, что Валентина приносила, и поехал в Петербург с чистой тихой радостью на душе, что и мать лишний раз проведал, да и к простому чуду отношение, какое – никакое, имел.

Бабушка Глафира теперь поклоны и крестное знамение каждый Божий день посылала иконке Николая Чудотворца, что в уголочке на полочке стояла, и к тому самому месту, где Святой ей одной являлся.

И так день-деньской подряд десяток – другой лет. Почти до ста. Такая простая радость старушке жизни прибавила. К сыну, в город на Неве отказалась она ехать. В деревенской тиши ко своему времени и упокоилась с миром душевным.

СПАС

Памяти Макара Большакова, Якова Пономарева, Баранова Василия и Петра (Baranoff Bazil, Вaranoff Pierrе, Mourmelon-le-Grand, France)[2].

станция Леонтьево, Калининская обл., 1975 г.

Дед Макар – вечный солдат и вечный каторжанин.

Горькая житуха за «колючкой» для Макара с Гражданской войны началась в СЛОНе.[2] Лагерь такой на Соловках, где при царе монастырь с монахами был. Новая власть монахов постреляла, трудовой лагерь для народа устроила, чтоб не забывали, значит, кто в стране Главный. Звезды на купола поставили. Но креститься пятью перстами по-новой не стали. Верили во всемирный «пролетарьят» и совхозную жизнь. Верили долго, лет семьдесят. Но не все.

После боев с Врангелем в Крыму, по случаю легкого ранения отлеживался героический боец Макарка в госпитале. Тут-то на него старший дружок и донес кому надо, за веселые байки про французиков, с которыми Макарка воевал у местечка Мурмелон во Франции. Так юнца Макара прям из медсанбата на Соловки и занесло. Не по нраву новой власти пришлось, что мальчишка за царя-батюшку во Французии воевал, хоть и супротив германцев. Раз воевал за царя, Веру и прошлое Отечество, значит, беляк, враг революции и новой страны Советов.

Макарке в ту пору шестнадцать годков от роду было. Пацан-пацаном. На Гражданскую за энти самые рабоче-крестьянские Советы Макар по доброй воле воевать пошел. Поверил мальчуган в «светлое завтра для всего трудового народа». А ему не поверили, стало быть, бывшему «беляку». Посадили. Потом, правда, через годик отпустили. Кому-то надо было воевать на лютом морозе с финским трудовым народом и отнимать у финнов кусок родины для нужд мировой революции.

С четвертой войны Макара на Севера отправили надолго. Двадцать с лишком лет он тяжкую зэковскую ламку «тянул». Пять лет рубил кайлом пещеру в вечной мерзлоте.[3] Шахту ледяную, с катакомбами. Для сохрана для всей страны Советов «стратегического запаса», стало быть, – тушенки и рыбы. Ледник такой зэки кайлом рубили для всех остальных советских людей, на случай атомной войны. Агроменная такая ледяная кишка-пещера вышла. Тысяч на сто загубленных душ потянула, никак не меньше. Все там, бедолаги, остались. В мерзлоте, во льду вмороженные, будто фрески мучеников в назидание потомках о зверствах нквэдэшников. Да кто ж за Северным полярным кругом такое ужасающее свидетельство узрит? Редкие путешественники, промысловики да полярники.

Дед Макар в таком ужасе выжил. Каким чудом? Одному Богу известно.

Когда Главный-то с трубкой помер, в пятьдесят третьем, многих без вины виноватых зэков отпускать на волю начали. Но не всех и не сразу. Только тех, кто выжил. Да и то, этапами да эшелонами гоняли по всей стране родимой. Дед Макар аж до Берлага[4] добрался. Шутил, что в «медвежьей берлоге» от расстрела отсиделся.

Грустно и тошно было Макару за всю такую свою долгую каторжную житуху. По 58-ой статье маялся, как враг народа, в 58-ом выпустили его на волю. А в 53-ем главный его враг помер. Для кого как, а для Макара так. В Усатом он главного своего врага узрел. Против него и молился. Двумя перстами осенял себя крестными знамениями. Из староверов «вечный сиделец» был, еще по прадеду, Акепсиму Серапионовичу.

Ночами Макар на дощатых нарах шепотом молился, своими немудреными словами ко Творцу обращался. Молитвы правильные не помнил. Юнцом в город удрал. На Первую Мировую войну подался. Потому и крестился двумя перстами, как прадеды учили. Никто ж не объяснил, как по-новому креститься надо и верить.

Лежал, бывало, Макар на нарах без сна после молитвы, а сон не шел до самого утра, и думал Макар непростые думы свои. Человек он был простой, безо всякой хитрости и размышлял немудрено: какой же он, Макар, враг с тем самым народом, который по лагерям сидит. Что он такого плохого сделал народу, который не в лагерях, а на свободе живет себе, трудится? Лет десять думал, ответа не нашел. Выходит, ярая и несправедливая власть виновата, раз свой трудовой и прочий люд тыщщами в оврагах, как скотину, стреляет, гноит «мильонами» за колючкой, как зверя, в лагерях. А главный у власти кто? Он – Усатый. Стало быть, он и виноватый, раз такой черный беспредел в стране Советов устроил.

Дед Макар за эту самую новую власть «рабочих и крестьян» Гражданскую прошел, на Финской замерзал, на Отечественной год от Бреста отходил, по лесам да по болотам. За то и в шрафбат угодил. Тогда и посадили Макара во вторый раз. Щас не верят в такую великую глупость и дурь. А тогда сажали, да, сажали всех, кого ни попадя, даже если в плену не был, но по своей землице отступал, где уж фашисты прошли. Да ладно бы без порток драпали, как трусы иль предатели презренные. Нет же. Боец Макар при винтовке к своим вышел, в старой гимнастерке с петлицами пехоты – с малиной в черном канте,[5] чист, как был, душой и совестью. Герой-героем, да и только. Так нет же. Герой то герой, да не у нас в стране родимой разных Советов.

В землянке на передовой особист, с железной фиксой во рту, «отступленцев» по одному на допросах привечал. Заместо «здрассте» на Макара наорал, печать предателя Родины с порога навесил, да еще труса и подлеца в протокол приписал.

Макар дедом тогда еще, конечно, не был. Мал ростом, но крепыш, широк в кости и плечах. Ох, и силен был мужичок. По фронтовым дорогам побродил, силушку с рождения данную утроил. Финскую войну на своем хребте блин чугунный от миномета по снегу таскал, тяжеленный такой, будто жернов мельничный, каменный. Тяжко было мальчишке Макару чугун на два пуда одну войну на себе протаскать, а в другую – от Бреста пушку «сорокопятку» с артиллеристами по болотам волоком, на руках вытаскивать.

За предателя, труса и подлеца Макар вспылил да особисту фиксу и все передние зубы одним махом-то и вынес. Расстрелять Макара могли сразу. С нагана. Тут же в овраге кончить. Не успели. Особист струхнул первым, в землянке под палятями затаился. Фашисты бомбить вовремя нагрянули, на «юнкерсах». Черные «лапотники» такие прилетели, наглые, с воем да с жуткими сиренами. Понятное дело, «отступленцы», от страхов и ужасов, кто куда по щелям попрятались. Всю передовую фашистяки перепахали. Сотни полторы человечьих жизней с землей смешали. Следом немчура с танками и танкетками накатила, окопы утюжить стала. Макар из-под земли выбрался да с остатками «отступленцев» гранатами от всех танков отбился. Штук десять пожег, может, больше. Кто ж считал? В начале войны у немцев тяжелых утюгов, «тигров» да «пантер» мало было. А ихние легкие железяки горели за милую душу, как ведро с бензином. Хотели фашистяки с наскока Рассею – матушку подмять. Ан, нет! Не тут-то было! Напоролись на твердый характер русский. Такие, как Макар, бойцы простые тыщщами на пути германцев неприступной стеной вставали, пока живые, а за мертвыми новые стены из русских людей вырастали.

Так вот. Как немец-то назад откатился. Наши-то из – под земли выползли, кто жив остался. Глянули, – особиста в землянке в куски разнесло, по бревнам наката размазало. Бомбой иль гранатой. Вражеской иль своей. Никто не видал. До того ль было? После боя всех «отступленцев», кто без ран, построили и в батальон определили. В штрафной.

Под конец войны Макар снова от искушения не устоял, когда уж фашиста из Рассеи гнали. Нет, кулаками в тот раз не махал. Шею свернул, другому такому же особисту, что ребят его пострелял. Мальчишки тогда в атаку по команде не встали, в окопы вжались и лежали себе по уши в земле. Кому ж умирать охота от свинца вражьего, что скосил весь бурьян пред траншеями? Хоть бы, перед атакой, пушками да снарядами фашистов поднакрыли, а уж следом – живой люд на смерть бросили. Так нет же! Пушки далеко за станцией спрятали, а жизней «штрафных» на бранном поле не жалко.

Особист сам в блиндаже спрятался, орал благим матом да из норы наганом помахивал, а мальчишки в окопах лежали да землю грызли от ужаса. А куда вставать было, когда пулеметами бурьян да траву на поле косит, будто косами – «литовками»?

Пока отважный Макар в одиночку на пузе по лощинке ползал, пока гранаты совал фашистам в бункер с пулеметами, – пьяный особист остаток взвода и положил.

Макар вернулся с малой победой – фашистский бункер взорвал, десятка два немчуры в бетонном склепе похоронил. А как приполз обратно к своим, глянул в окоп, почернел лицом, и энтому шибздику из НКВД шею-то в окопчике тут же и свернул, легко, как курёнку недорезанному. Откуда чего потом политруки армейские прознали? Верно, глаза у Макара страшные были, белые. И пальцы черные в кулаках хрустели. Догадались. Юные солдатики, с дырками в затылках, вповалку по траншеям лежат. А особист в теплом блиндаже головенку на спину запрокинул, кадыком наверх. Один Макар сидит себе в окопчике живёхонький, но черный с белыми глазами да самокрутку яростно дымит. Особисты со штаба фронта тучей налетели да так ничего доказать не смогли. А свои не сдали.

По злобе и догадливости особисты могли Макара в ту ночь втихаря кончить. Но другие бойцы за героя вступились. Так выходило, что Макар в одиночку бункер с фашистами взорвал, наступлению полка дорогу открыл.

Недельку-другую погулял свободный Макар в атаки, но, для общего, заведенного «советами» порядку, все же срок герою навесили. Политруки и особисты придумали глупость – глупостью: «по законам военного времени», да еще разную-прочую муть приписали. Даж тошно вспоминать.

Выходило, что свирепое молчание Макара в том окопе лет на двадцать потянуло.

Так и поехал боец Макарка на дальний Север, в мерзлоте холодильник рыть. Прям с войны и поехал. Мог бы еще повоевать. За Родину. Вот же, что обидно-то Макару было. Великую победу герой на Колыме встретил. Победу над фашистом за колючкой отметил. А солдат-то он был отважный.

Потому на Север ах и выжил. Блатным пару раз зубы выносил, прям с фиксами железными. Опыт-то у Макара на кулаке большой был, с фронта. Зэки Макара уважали, и те, и другие. Кто по 58-ой тянул, как враг народа, кто по уголовке сидел. Уважать-то – уважали, но на прочность бойца испытывали. Не раз урки Макара на финку сажали, руку ломали. Живучий оказался. Отлежится в лазарете. Дырки в животе заживут. И опять – за свое, гордое и независимое. Спину не гнул. Как есть один в поле воин. Выжил.

После всех своих долгих мытарств по лагерям и зонам любимой Родины вернулся Макар в старинный свой Волочок. Вышний который, райцентр, откуда на четыре войны уходил. Родня, понятное дело, вся давным-давно поумирала. Избу, где батяня с мамкой Макарку родили, где еще дед Евлампий и прадед Акепсим при графьях жили, ту самую родимую избушку в деревеньке, что у озера притаилась, – местные Советы у семьи Макара давным-давно отняли. Алкашам отдали. К чему крепкий пятистенок врагу народа оставлять?

Ох, как зол был Макар на Советскую Власть! Люто. Но молчать научился. Напросился в родную избу на постой у энтих самых алкашей, которые не враги народа. А те – с кулаками на хозяина, гнать вздумали прочь. Макар, понятное дело, алкашей за шиворот во двор вынес, штабелем к изгороди сложил. Но в живых оставил. Избу сжег.

Где только по тюрьмам, лагерям и зонам после пожара опять не сиживал Макар! До острова Сахалин добрался. А дальше некуда было. Дальше – Америка. В Америку не отпустили, там слишком хорошо, по людским слухам, и в то время было. Да Макар бы и не поехал. Он и так – голь перекатная, ни угла, ни двора, лишь котомка за спиной, а без родимой землицы, как былинка без корешков, – нигде бы прижиться не смог.

Выпустили Макара с лагеря уже глубоким стариком. Отправили с Сахалина, с Богом. Так пухлощекий юнец- чекист и сказал: иди, мол, старик, с Богом. Забыла Власть, за что сажала. Архивы у них там разные сгорели со справками. На генералов не все доносы находят. А тут такая мелочь людская – отставной солдат, рядовой боец. Отпустили, отправили бойца Макара восвояси. Он опять в свой родной Волочек подался.

В Вышнем, понятное дело, Макара не ждали. Пенсий вечному зэку не положено было. Иди, мол, посоветовали в сельсовете, сторожи амбар с крысами, за трудодни, за палочки в «амбарной» книге учетов. С голоду, поди, не подохнешь, уголовник замшелый.

Однако ж, дед Макар не таков был, чтоб после стольких жизненных мытарств сдохнуть, как пес, под чужим забором. К родному пепелищу на озеро двинулся. Там себе домишко и сложил, бревнышко к бревнышку. Сенцы да палати, два оконца да печь. Мал теремок да мил и пригож – пристань для вечного бродяги.

Сначала было местный сельсовет выяснять начал, кто, мол, такой да откуда. Почему без бумажки-разрешения построился? Дедушка Макар не только с виду ярый стал. Вечный каторжанин, заматерелый зэк, какой никакой. Чуть что – злой-презлой становится. Глаз выпучит, лошадиные зубы стиснет да оскалит. Скулы ходуном ходят. Страшно становится. Тетка с сельсовета пугливая попалась. Справку нужную на другой же день со страху каторжанину выписала. Оставили Макара в покое. Он и пообмяк, поуспокоился слегка, рыбалкой да грибами занялся.

На небо начал креститься. Ранним утром еще до восхода солнца и к вечеру, после захода. Крестов-то на храмы так и не возвернули. Вот на кумачовое небо Макар и крестился. Утром и вечером свои молитовки, немудреные, читал-перечитывал.

Побродил как-то дед Макар по округе, на часовенку набрел. В поселке у художников часовня-кроха из бревен чудом у самой дороги сохранилась. С Мариинки еще стоит, обитель для убогих такая при царе была поставлена. Дак и у той часовенки один штырь без креста на маковке торчал. Деду Макару крест на часовню ставить запретили. Сельсовет, в один голос, строго-настрого запретил. Художники с дачи тоже за крест просили, письма в столицу писали. Не разрешили. Рано еще было. До крестов ли Советам? В деревнях власть не торопилась паспорта колхозникам выдавать. По справкам жили. Куда там кресты вернуть на церквы?! Большевики ведь так и не додумались за семь десятков лет, чем, кроме пьянства, простой народ в нищете смирить.

А часовенка, кроха такая, стоит себе второй век, красуется, любо дорого посмотреть. Как цела-то – целёхонька осталась? Всё в округе Советы порушили. Церквы пожгли, храмы взорвали. А тут малая часовенка у дороги в сиреневых кустах затаилась. В поселке Солнечном храм, правда, тож сохранился, безголовый стоял, без куполов. Взорвать не смогли, стены шибко толстые, кладка больно прочная оказалась. Тогда склад совхозный в храме устроили.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Мста – река в Тверской и Новгородской областях России. Название означает «чёрная» (от прибалтийско-финского Musta). Древнерусское – «Мъста».

2

В 1920 году на Соловецких островах располагался лагерь принудительных работ. Один из первых исправительно-трудовых лагерей в России после революции. В 1923 году возникло новое карательное учреждение – Соловецкие лагеря особого назначения (СЛОН). В начале 1937 года лагеря были преобразованы в Соловецкую тюрьму особого назначения (СТОН).

3

В устье реки Колыма на острове Каменка находится гидробаза. «Недалеко от берега… покосившиеся ворота. Через которые попадаем в подземные катакомбы и лабиринты мерзлотника. Это сооружение было построено, расширялось и обслуживалось заключенными в период с 1937 по 1954 год. От основного тоннеля, вправо и влево ответвляются дополнительные проходы. Когда-то здесь хранилась рыба, выловленная заключенными в реке Колыме, чуть позже размещались «продовольственные стратегические запасы». На Колыме и на севере Чукотки подобных хранилищ не мало».

Из книги «Путями первопроходцев. Л.Свердлов, В.Чуков, «Наука и жизнь», Москва, 2009 г.

4

Берлаг (Береговой исправительно-трудовой лагерь) – особый лагерь № 5 МВД СССР, в структуре ГУ СДС «Дальстрой» в 1948–1954 гг.

5

В 1924 году, после военной реформы, армия перешла на новую форму одежды. Отменялись нагрудные клапаны и нарукавные знаки различия, на шинели и гимнастерке нашивались петлицы; в пехоте – из малинового сукна с черной окантовкой.