книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Михаил Корабельников

Три имени одного героя

«Вводная» часть

Отчего человек берется за «сочинительство»?

– Ответ обывателя будет лаконичен: от нечего делать и чтобы прославиться. Ибо слово «писатель» звучит гордо – почти как «человек» в пьесе Горького «На дне». По своему весу в восприятии обывательского разума оно, конечно, уступает таким словам как «герой», «космонавт» или, скажем, «ученый», но все же занимает в иерархии слов некую почетную нишу, наравне с такими как «музыкант», «художник», «артист» и т. п. Однако далеко не каждый «сочинитель» реально может быть писателем. Как и в любой другой творческой профессии для этого необходимы некоторые специфические свойства интеллекта. Но и этого недостаточно: у человека должна быть потребность к самовыражению.

Любителей что-то сочинять – от графоманов до маститых писателей – в мире несть числа, и скоро их станет больше, чем читателей. В наше время лишь немногим из них удается стать популярными у читательской аудитории, тем более достичь «вершин», да и то – после основательной «раскрутки». До вершин мне как до Эвереста. Кроме того я ограничен временными рамками, указывающими на бренность моего земного существования. Но не питая иллюзий относительно круга моей читательской аудитории, в одном читателе я, тем не менее, абсолютно уверен – это я сам. Ради себя любимого я и собрался на старости лет в это рискованное путешествие по прожитой жизни.

Неизбежен вопрос: а для чего все это? Жизнь моя ничем особенным не примечательна. Меня всегда несло по течению потоком обыденных забот. Ничего не совершил и не прославился: родился, учился, женился, вырастил, как мог, двух сыновей, работал, вышел на пенсию и доживаю свой век на периферии бытия. Не участвовал, не «привлекался», не «сидел». И даже за границами нашей родины был лишь однажды. Что я могу сказать людям, чем заинтересовать их?

Но, с другой стороны, я, рожденный в довоенное время, был свидетелем многих драматических событий в стране и мире, включая даже смену эпох. И мне есть что рассказать. Хотя, надо признать, в своих воспоминаниях едва ли смогу кого-то удивить, тем более – вразумить. Поэтому решился я на это дело не вдруг, а после длительной борьбы с самим собой. Трезвый рассудок удерживал от этого рискованного шага, в то время как сидящий во мне бесенок все время провоцировал, толкал под локти: «ну давай, начни, а там само покатится». Он же в бессонные ночи подсказывал мне сюжеты, давил на тщеславие, уговаривал, соблазнял… И дьявол одолел. Я решил: попробую начать, а там – как получится. Не боги горшки обжигали!

Каждая наша личная судьба входит в копилку общей истории человечества – не писанной, а реальной. Но беда в том, что в подавляющем большинстве случаев история каждого индивидуума уходит вместе с ним в могилу, оставаясь неведомой для других. Человек прожил жизнь, и она, никем не замеченная, вылетела в трубу. Кому-то повезет оставить потомков; особо выдающиеся оставляют следы своей земной деятельности в науке и технике, в искусстве, архитектуре, литературе и прочее, прочее. Но это – выдающиеся, а как быть простым смертным? Вот я и решил оставить свой след на бумаге, которая, как известно, все стерпит.

Но, с другой стороны…

Меня упрекают в самомнении. Как это я, никому не известный, взялся обнародовать историю своей жизни во всех запомнившихся мне эпизодах, вывернуть, так сказать, белье наизнанку. Да кому это интересно, кроме ближайших родственников? Это даже как-то неприлично. Таких как я – миллионы. И если каждый последует моему примеру, что получится? Книжные полки всех магазинов будут завалены подобной макулатурой. Никому это не нужно, и нечего выпендриваться.

И в самом деле: почему миллионы не пишут свои воспоминания? Подозреваю, что многим по большому счету и писать-то не о чем. Все, о чем они могут рассказать, уложится на десяти или двадцати страницах машинописного текста. Так сложилась их жизнь, и так она им запомнилась. В конечном счете, продолжительность нашей жизни измеряется не числом прожитых лет, но их насыщенностью событиями, эмоциями, переживаниями, поступками. Или – отсутствием поступков. У меня есть, что вспомнить, и я постараюсь не разочаровать читателя. Это все, что я могу сказать заранее.

Часть I. «Михря»

До исторического материализма и после

Как и многие писатели и примкнувшие к ним до меня, – думаю, что будут и после, – родился я в обыкновенной еврейской семье. Это знаменательное событие произошло в первой или начале второй декады июля 1938 года. Так случилось, что точную дату моего дня рождения никто не запомнил, но в метриках было записано «11 июля»; а когда мне выдавали паспорт, паспортистка ошиблась и записала «16 июля». Не велика разница.

Место моего рождения – город Короп Черниговской области, Украина. Тогда это был провинциальный северо-украинский городок, ничем не примечательный. Находился в 25 км от ближайшей железнодорожной станции Алтыновка и в 50 км от железнодорожного узла Конотоп. Как выглядит этот городок сегодня – не знаю; по правде говоря, и не интересуюсь. Последний раз я там был, когда мне было 15 лет, то есть более 60 лет назад. Знаю точно: там не осталось ни одного моего родственника. Одни умерли, другие уехали.

Оба моих родителя вышли из бедных семей. Советская власть поставила их на ноги, дала высшее образование. Отец окончил Московский Энергетический институт, мать – Второй медицинский. Нельзя и представить себе, чтобы это было возможно в царское время – до революции еврейская голытьба была заперта в «черте оседлости», перебиваясь случайными заработками и ловя новости из окружающего мира из газет и «слухов». В лихие годы довольно обыденной новостью были «погромы», перед которыми трепетала почти каждая еврейская душа. Еврейские погромы, надо сказать, окрасили в кровавый алый цвет все русские революции.

Я не стану распространяться о еврейском быте в пределах «черты оседлости» и вне ее. Во-первых, я в этом не силен, во-вторых, на эту тему достаточно написано до меня. Взять хотя бы классиков еврейской литературы: Шолом-Алейхем, Менделе Мойхер Сфорим и других. Сегодня это уже никому не интересно: нет больше этого народа. Вторая мировая война и немецкое нашествие смыли его с карты Европы почти повсеместно, включая западные области бывшей Российской империи: Украину, Белоруссию, Молдавию, прибалтийские страны. Из оставшихся в живых евреев большинство уехало, другие ассимилировались – растворились в численно подавляющих этносах. От 5-миллионного еврейского населения бывшей империи остались лишь несколько сот тысяч, проживающих в основном в крупных городах. Не осталось и атрибутов культуры восточноевропейских евреев «Ашкенази». Умер и язык «идиш» – жаргон, на котором писали еврейские классики и разговаривали мои предки. Ныне остатки этой культуры еще сохранились в некоторых местах компактного проживания евреев – главным образом, в США, отчасти, в Израиле – стране, выстроенной выходцами из России и Центральной Европы. Нынче в Израиле говорят на иврите – возрожденном древнееврейском языке, а также на английском, арабском, русском.

Мне придется кое-что рассказать о моей родословной, ибо это неизбежно. Человеку свойственно, ради самоутверждения, вспоминать своих знаменитых предков, если были такие, а возможно, кое-что и присочинить. Мне же похвастаться нечем. Насколько мне известно, никаких особых знаменитостей в нашем роду не было. Это были простые люди из украинского захолустья. До революции 1917 года и после нее некоторые дальние мои родственники снялись с родных мест, уехали в вожделенную Америку, другие – в Палестину. Какое-то время после революции от американской тетушки приходили посылки, затем перестали приходить. И след этих родственников затерялся.

И даже носящая некоторый романтический оттенок фамилия моего отца «Корабельников» – скорее, вполне земного и даже заурядного происхождения. Евреи испокон веков придумывали себе фамилии (или за них это делали другие, как, например, в Германии), связанные с родом их деятельности. Но мне ничего не известно о том, чтобы в нашем роду кто-то был близок к морю и кораблям. А вот к мелочной торговле, которой на Руси занимались «коробейники» – не исключено, что были близки. Возможно, некто из дальних моих предков носил фамилию «Коробейник», которая постепенно трансформировалась в «Корабельников».

Впрочем, все это – мои домыслы. А реальность такова. Волею судеб я закончил судостроительный факультет Московского, а затем Калининградского технического института рыбной промышленности и хозяйства. Учась на этом факультете, я вплотную приблизился к кораблям и морю. И даже была у нас плавательная морская практика – месяц на траулере в Баренцевом море (рассказ об этом путешествии будет на своем месте). Но и после окончания ВУЗа я много плавал на лодках и байдарках по рекам и озерам нашей необъятной родины. И вообще, по Зодиаку я – рак: существо, естественной средой для которого является вода. Я как-то подсчитал, что всеми видами водного транспорта – от байдарки до большого морского траулера – я за свою жизнь проплыл не менее 6000 км, – отнюдь не в качестве пассажира. Считаю, что фамилию «Корабельников» я вполне оправдал.

Между тем, мой дед по материнской линии был правоверным иудеем, носил большую бороду, строго соблюдал «кашрут», знал библию. И в довершение всего, фамилия у него была Гуревич – простая еврейская фамилия, достаточно распространенная для того времени и тех мест. Но, если покопаться, можно обнаружить принадлежность этой фамилии к замечательному еврейскому роду, прославившемуся на протяжении нескольких сотен лет своими выдающимися представителями. Например, настоящая фамилия Маркса – Горвиц или Гуревич. Такая же фамилия у знаменитого конструктора МИГов.

Звали моего деда «Гиля» (Гилель). Никто из его восьмерых дочерей не пожелал носить столь неблагозвучное для русского уха отчество. Поэтому, когда получали паспорта, одни из них записались как «Григорьевны», другие, в том числе, и моя мать – как «Ильиничны». Так родные по крови сестры по собственному выбору получили разных отцов. В природе случаются всякие чудеса. Назову имена своих теток по материнской линии по старшинству, это: Соня, Белла, Фаина, Женя (моя мать), Люба, Маруся, Валя и Рая. Самая младшая из них, моя тетка Рая, ныне живет в Израиле и на момент написания этих строк, надеюсь, еще жива. Дай ей Бог еще многих лет.

С мальчиками моим предкам по материнской линии не везло. Рождение мальчиков в их многодетной семье было вожделенно, но над ними довлел Рок. Первый мальчик сам себя задушил в колыбели: вокруг шеи ребенка перекрутилась простыня. Он оказался развит физически не по дням, перевернулся, это и погубило его. А родители недоглядели.

Смерть детей в многодетных семьях, как еврейских, так и русских, от болезней и по другим причинам было делом обыденным. Но тогда много рожали. Как говорится в одном старом анекдоте, в старину не было электричества, а керосин стоил дорого. В зимнее время люди рано ложились спать и поздно вставали. А что делать человеку долгими зимними ночами, помимо сна? – Делать детей. Все кардинально изменилось в век всеобщей электрификации, и рождаемость упала.

Второй мальчик в семье деда, в противоположность первому, физическими данными от сверстников не отличался, но был одарен умственно. Моя мать рассказывала, что по уму и учености он настолько превосходил окружающих, что даже взрослые мужчины приходили к нему за советами. Ум и ученость испокон веков почитались у евреев как главные достоинства человека. Наряду с прочими особенностями, еврейский род был одарен вундеркиндами. Но век многих из них был краток. Этот мальчик умер от чахотки в возрасте 11 лет.

В семье моей матери вырос лишь один мужчина – ее младший брат и мой дядя Саша. Он воевал, был ранен в ногу и хромал. Уже в 60-е годы его придавил сорвавшийся с тормозов грузовик – прижал к стене сарая. Такая судьба!

В семье моего отца с мальчиками было благополучно, и они даже численно превалировали: их было четверо, тогда как девочек – всего две. И все вышли в люди. Старший брат отца – мой дядя Гриша – стал журналистом. Насколько знаменитым – не знаю, но, во всяком случае, не из последних. К концу своей журналистской деятельности он «дорос» до должности зам. главного редактора журнала «Дружба народов».

Отец, как уже было сказано, стал инженером. Его младший брат Зиновий всю жизнь проработал на заводе: мастером, старшим мастером и др. И, наконец, самый младший – мой дядя Миша – стал кадровым военным, танкистом. После войны жил с семьей в Рязани. В возрасте 75 лет был сбит поездом – попал между двумя составами, и его затянуло воздушным потоком под колеса. Хоронили с воинскими почестями.

Обе младшие сестры отца – Фрида и Оля – тоже «вышли в люди»: одна стала учительницей, другая работала на производстве.

Все эти малоинтересные подробности я вынужден вставить в свой рассказ в качестве некой системы координат, от которых каждый из нас отталкивается в начале своего жизненного пути.


Сведения о том, как жили мои предки до «исторического материализма» у меня весьма скудные, и виноват в этом я сам: общаясь со своей многочисленной родней – от матери до деда Гуревича – не проявлял должной любознательности. Мне, советскому мальчику, пионеру и комсомольцу, было это как-то не интересно. Сказать по правде, я даже несколько стеснялся своего происхождения. Стесняться было нечего, но я это понял слишком поздно.

До революции они жили бедно, но как-то сводили концы с концами. Чем занимался глава семьи – дед Гуревич – я не знаю, но было какое-то подсобное хозяйство. Сам дед о царском времени вспоминал неохотно, но главное я уразумел: царь евреев не любил, а потому он – человек плохой. В революциях никто из моих предков и ближайших родственников не участвовал. В Гражданскую войну начались еврейские погромы. Осенью 1919 года в Короп вошли деникинцы и незамедлительно устроили погром. Это случилось накануне большого еврейского праздника, для которого загодя были заготовлены продукты, уже и угощения приготовить успели. По приходу белых местные евреи попрятались кто куда. Благо, украинское население своих соседей-евреев обычно не выдавало. Но один «схрон» белые обнаружили – это был обыкновенный подвал. Было приказано: жидам, кто спрятался, всем выходить по одному, иначе в подвал бросят гранату. Сначала вышел один старик – его застрелили. Затем вышел молодой, цветущих лет мужчина – его тоже застрелили. Но остальных не тронули. То ли христианская душа насытилась этими двумя, то ли патронов пожалели. А может быть, решили оставить сколько-то евреев для следующего раза.

Когда белые вошли в дом моего деда, там была только его старшая дочь – 11-летняя Соня, все остальные спрятались. А моя мать, между тем, собирала яблоки с соседскими украинскими девочками. Она была русоволоса и сероглаза, заподозрить в ней еврейку было нелегко. Но Соню долго били, требовали назвать место, где спрятались родители. Не добившись от нее признания, они побили в доме посуду, покрушили мебель, а припасенные к празднику продукты, что не смогли унести с собой, облили керосином.

Это был вполне заурядный еврейский погром, коих на Украине и в других местах в те времена совершались тысячи. Еврейское население Малороссии стало заложником Гражданской войны. По дошедшим до нас сведениям, только в одних погромах погибло около 200 тысяч человек. 300 тысяч детей, потеряв обоих родителей, остались сиротами, и многие из них погибли от голода. А вообще, так или иначе, в погромах пострадало полтора миллиона – треть всего еврейского населения бывшей российской империи. И благородное белое офицерство (конечно, только часть его) участвовало в этом постыдном деле наряду с петлюровцами, казаками, поляками и многочисленными «батьками» – всеми, кому не лень, ради грабежа и потехи. Ибо, во-первых, все знали, что за это ничего не будет, а во-вторых – такая уж традиция.

Мать рассказывала, что была еще одна попытка устроить в Коропе еврейский погром – на местном уровне, – которая была сорвана железнодорожными рабочими, прибывшими из Алтыновки. Но нередко зимними ночами у дома деда Гуревича собирались некоторые из местных, колотили в дверь и кричали: «Гиля, выходь!» Дед стоял у двери с топором, а все женское население дома повисало у него на плечах и руках, чтобы он не выходил. Дед был вспыльчив и в отчаянии вполне мог зарубить человека. Конечно, это бы кончилось для всей семьи страшной трагедией. Был такой случай. Его единственного сына Сашу обвинили в воровстве. На самом деле, это было недоразумение, которое разрешилось через несколько дней. Но воровство считалось у евреев тяжким грехом. Дед гонялся за Сашей с топором, и несколько дней парня у себя прятали соседи.

С наступлением НЭПа жизнь стала как-то налаживаться. Моя тетя Оля рассказывала, что семья отца стала промышлять выделкой кожи, для чего приобрели специальное оборудование. Кожи продавали местному населению. К концу НЭПа даже купили лошадь, за которой с любовью ухаживал мой отец. Да, совсем забыл сказать, что отца звали Ошер – нормальное еврейское имя, правда, довольно редкое. С еврейскими именами произошла такая метаморфоза. Большинство из них позабирали себе окружающие христианские народы: все эти Иваны, Петры, Ильи, Семены, Назары, Гаврилы, Вениамины, Марьи и многие другие имеют древнееврейское происхождение. Но другим именам не повезло: их почему-то не взяли, и они стали исключительно еврейскими именами.

Итак, ухаживал молодой Ошер за лошадью и ездил на ней верхом. И продолжалось это ровно неделю. А через неделю лошадь украли. Возможно – и к лучшему, ибо «раскулачивание» их семью обошло.

Далее отец учился на рабфаке, поступил в институт. Дети семей Гуревичей и Корабельниковых один за другим покидали родные гнезда и отправлялись в самостоятельное плавание. Часть из них, так или иначе, осела в Москве. Моего же отца направили по распределению на работу в подмосковную Коломну на паровозостроительный завод – ныне это ОАО «Коломенский завод». К тому времени они с матерью поженились.

Первые детские впечатления

Как мы жили в Коломне, по младенчеству лет я совсем не помню. Отец, видимо, пользовался на заводе авторитетом. Это можно оценить хотя бы по посещению нашей коломенской квартиры именитыми в будущем гостями. Одним из них был Вячеслав Малышев – будущий министр тяжелого машиностроения, именем которого названа улица в Коломне. Но тогда он был всего только подающим надежды мастером и дружил с отцом.

Мне повезло после окончания института распределиться на тот же Коломенский завод, где до войны работал отец. Как-то в 1970-е годы я встретил на заводе человека, который знал его. Им оказался заместитель главного конструктора по локомотивостроению по фамилии Потапов, в ведении которого находились передвижные электростанции. Я с ним согласовывал программу испытаний дизель-генератора – источника электроэнергии в составе электростанции. И он меня спросил, не работал ли на Коломенском заводе мой отец? Когда я это подтвердил, то оказалось, что они были хорошо знакомы, и он даже назвал имя-отчество отца.

В 1939 году отца переводят на работу в подмосковный Подольск, и туда переезжает семья. Мне было уже года два, и память подсказывает некоторые картины из той жизни. Да, совсем забыл сказать, что ровно за год до моего рождения родители, чтобы мне было не скучно, произвели на свет мою сестру Риту. Это был тот еще подарок. Рита была неугомонным ребенком, который всюду совал свой нос и стремился командовать. Была непослушна, за что ей часто доставалось от родителей. Единственным человеком, которого она слушалась и кого побаивалась, была мать. Риту довольно часто наказывали, ставили в угол. И если кто-то проходил в этот момент мимо, она восклицала: «Нельзя по поке Лику бити».

Когда началась война, Рита вместе со своей бабушкой по отцу Ривой отдыхала в Коропе. Немцы наступали. При всеобщей растерянности и суматохе бабушка Рива приняла единственно верное решение: ребенка надо немедленно вернуть домой к родителям. Когда они возвращались назад, немцы уже бомбили железную дорогу, и было по-настоящему страшно. Всем пассажирам поезда, но только не Рите: она и здесь не слушалась, пыталась командовать бабушкой. Бабушка, вернув Риту родителям, стала на нее жаловаться. Мать прикрикнула и потребовала, чтобы та перед бабушкой немедленно извинилась. И тогда Рита пролепетала скороговоркой:

– Прости меня, пожалуйста, бабуля, я больше так никогда не буду.

И тут же:

– Ух, как дам сейчас!

В противоположность сестре, как рассказывала мать, я был ребенком ласковым, более или менее послушным, и наказывать меня, даже за дело, рука не поднималась. Но однажды я таки показал свой характер. Как-то родители купили на рынке петуха и принесли его в корзине домой. Это было настоящее чудо. Петушок переливался всеми своими разноцветными перышками; у него был, – я это хорошо запомнил, – толстый красный гребень, короной украшавший его голову. Он позволял себя гладить, и я не отходил от него ни на шаг, потеряв интерес к окружающему. Родители с трудом уложили меня спать. На следующее утро, как только я проснулся, тут же отправился на кухню к своему петушку. И что я обнаружил? На столе лежало бездыханное тело петуха и рядом – его отрубленная голова. Со мной случилась истерика. Я был вне себя от ярости, я обзывал родителей всеми бранными словами, которые услышал неизвестно где, не понимая их значения, я требовал, чтобы они немедленно пришили петушку голову. Не помню, чем закончилась эта история, но все на свете кончается.

Мы жили в двух- или трехэтажном доме на втором или третьем этаже. У нас был балкон и две черепахи. А еще у нас была домработница Дуня, которая жалела меня больше всех, иногда – в ущерб моему здоровью. Но это известное дело: зрелые женщины больше тяготеют к мальчикам, нежели к девочкам, а девочки, в свою очередь, больше любят отцов, – конечно, если это достойные люди. Как-то я заболел дизентерией. Мать лечила меня и на исходе болезни прописала строгую диету. Я был все время голоден, и сердобольная няня Дуня тайком от матери подкармливала меня. Что было явно не на пользу моему здоровью.

Из первых детских впечатлений я еще запомнил, как мать взяла меня с собой на базар. Она держала меня за руку, пока я не вырвался и не побежал по тротуару сам. Но тут же меня настигло возмездие: споткнулся о камень, упал и так расшиб коленку, что матери пришлось возвращаться домой и зашивать ее. А я, зареванный, лежал на столе на сером байковом одеяле.

Отца я помню смутно. Он время от времени появлялся в доме, придя с работы. Меня подводили к нему и говорили, что это – мой папа. Он брал меня за руку, я задирал голову, так как в моих глазах это был очень большой дядя. Тогда он носил форму, похожую на военную: на нем был широкий поясной ремень и другие ремни. Тетя Оля мне потом сказала, что так одевались рабфаковцы. Вообще, судя по всему, отец был человеком молчаливым, в противоположность моей матери.

Предвоенное время было очень тревожным и непонятным. В стране царила шпиономания, то и дело арестовывали людей. Со стороны могло показаться, что эти аресты носили хаотичный характер и были непредсказуемы. На самом же деле, все было продумано и организовано: из социума выхватывали вполне определенные категории граждан, которые по тем или иным причинам не устраивали властвующую олигархию. После заключения в 1939 году пакта Молотова – Риббентропа стали активно арестовывать немцев – бежавших от Гитлера антифашистов. Одними из наших соседей была немецкая семья: муж и жена. Это были во всех отношениях люди достойные. Когда арестовали мужа, мои родители набрались храбрости пойти в НКВД, чтобы за него заступиться. Им быстро дали понять, что они ошиблись в своих соседях, многого не знают, и что лучше бы им в это дело не соваться. Этот их визит остался без последствий, а могло быть хуже. В то время мало кто решался на подобные поступки, наоборот, было много доносов со стороны «бдительных граждан». Родители тяжело переживали это время, особенно отец, который был членом партии и, как честный человек, не мог не ощущать свою ответственность за происходящее в стране. Мать говорила, что он «таял на глазах». Однако вскоре все точки над «i» расставила война.

Война

Незадолго до начала войны матери снится сон. Будто бы она – еще студентка мединститута – после очередной экзаменационной сессии возвращается домой в Короп. Но родного города не узнает. Всюду запустение, на улицах хлам и нет людей. Она спешит в родительский дом и не узнает его: калитка сорвана, вместо окон – черные дыры, с правой стороны от калитки, где росла яблоня-малиновка, вместо яблони зияет глубокая яма. Кругом жуть. С бьющимся сердцем она взбегает на крыльцо и через распахнутую дверь входит в горницу. Зовет: «Мама, мама!». И откуда-то с печи доносится слабый голос ее матери: «Женя!» И тут она просыпается.

Война разметала всех моих родственников по разным местам. Как и положено, первыми ее жертвами оказались мужчины. Раньше других погибли мужья моих старших теток по матери: Сони и Бэллы. У тети Бэллы остался сын Иосиф (Юзик) – на год старше меня. Соня так и осталась бездетной.

Но первым удар наступавших немецких войск испытал на себе дядя Миша – младший брат отца. Он воевал всего неделю, с первого дня войны. И остался жив. Капитаном в составе батальона он командовал группой тяжелых танков КВ. Эти танки имели непробиваемую лобовую броню и отступали в арьергарде наших войск на Западном направлении: как он мне рассказывал, в среднем по 40 км в день, – такими темпами здесь шло немецкое наступление. Была поставлена задача: задерживать наступление противника по главным магистралям, чтобы уберечь наши отступавшие части от полного разгрома. Не знаю, насколько это им удалось, но в итоге через шесть дней непрерывных боев остатки танкового батальона отступили к Минску, который был сдан на следующий день.

Дядя Миша рассказывал: когда они переехали мост через реку и оказались в восточной части города, командование вернуло их назад: на покинутой территории остались 3000 наших грузовиков, которые не удалось эвакуировать. Грузовики следовало сжечь, чтобы не достались противнику, что и было исполнено. Наверняка, то была самая «эффектная» операция за всю неделю боев дяди Миши. Но так сложилась обстановка. После этого его сняли с фронта и направили преподавателем в военное училище, где он оставался до конца войны. В ходе разгрома в начале войны Красная армия потеряла не только технику, но и людей, которые ею владели. Нужно было срочно готовить новые кадры. Это и предопределило дальнейшую военную судьбу моего дяди Миши и спасло ему жизнь.

Единственный брат матери – мой дядя Саша – тоже воевал недолго. Во время нашего неудачного наступления весной 1943 года под Харьковом осколок мины раздробил ему ступню левой ноги, и он был вывезен в госпиталь. По существу, это обстоятельство также спасло ему жизнь, так как по ранению оказался в тылу, тогда как многие его товарищи попали в окружение и погибли. Когда я последний раз был в Коропе, то приставал к дяде Саше с вопросом: много ли он побил фашистов. Он ответил: не считал, так как в общей наступающей цепи стрелял из автомата и не видел цели. Это меня сильно разочаровало.

Мой отец перед войной работал в Подольске на крекинг-электровозостроительном заводе (КЭС). Во время немецкого наступления на Москву некоторое время находился в составе Московского ополчения, но не воевал. В сентябре – октябре 1941 года большинство подольских предприятий, в том числе КЭС, были эвакуированы. Отец как специалист завода имел «броню». Но после знаменитого Харьковского «котла» в мае 1942 года, положившего начало неудержимому немецкому наступлению на Южном фронте, отказался от продления «брони» и был призван. После непродолжительного обучения попал в действующую армию рядовым, несмотря на высшее образование. Тогда с этим не считались, немцев надо было остановить любой ценой. Однако несколько позже замещал выбывшего из строя политрука – должность, надо сказать, незавидная: она не давала никаких преимуществ перед бойцами, но возлагала на «счастливчика» большую ответственность за себя и других. Не говоря уже о том, что в случае немецкого пленения это была расстрельная должность. Впрочем, расстрельной была и сама его национальность.

Письма от отца мать получала довольно регулярно и по большей части – полные оптимизма. Он ободрял надеждой на неминуемую нашу победу, уверенностью, что все будет хорошо, просил о нем не беспокоиться и главное – беречь детей. Правда, в одном из сохранившихся писем отец просил прислать, по возможности, сухарей. Отсюда можно сделать вывод, что с питанием у них было не очень, впрочем, как и везде. И только последнее письмо отца, полученное где-то в середине февраля 1943 года, было тяжелым, и мать проплакала над ним всю ночь. Он писал, что теперь они, наконец, наступают, проходя – иногда по пояс в снегу – до сорока километров в день. И единственное, что их держит на ногах – это мысль о том, что они гонят уходящего врага. Он еще писал: наверное, вы скоро о нас услышите.

Кем был на войне мой отец: пехотинцем, артиллеристом? Название его части звучало приблизительно так: «Особый отряд истребителей танков». Они наступали на Ростовском направлении. О том, как воевали истребители танков в то время и том месте, можно судить хотя бы по фильму «Горячий снег». 5 марта 1943 года матери пришло извещение: отец выбыл из части по ранению и… пропал без вести. Что было на самом деле, нам неизвестно, и никаких версий я не строю. Но несомненно, что он погиб – в любом ином случае дал бы о себе знать. На довоенной фотографии, которую я запомнил, это был, как мне показалось, высокий мужчина с черными кудрявыми волосами и грустными серыми глазами. Он был сфотографирован в полувоенной форме рабфаковца. В одной из песен Окуджавы есть такие слова: «пять грустных солдат не вернулись из схватки военной» – вот и он тоже не вернулся.

Наша семья, то есть моя мать, я и сестра Рита, эвакуировались из Подольска уже в сентябре 1941 года; при этом в пути следования на мать возложили обязанности начальника медицинской службы эшелона. В ее функции входили контроль санитарного состояния поезда и забота о здоровье пассажиров – в большинстве своем рабочих и служащих КЭС, выявление заболевших и оказание помощи, предотвращение распространения эпидемий. Но так случилось, что одним из первых заболевших, причем, заразной и опасной болезнью – дифтерией, оказался ее собственный сын. Вследствие чего, в Свердловске нам пришлось сойти с поезда, и меня положили в больницу, где немедленно заразили еще и корью. Если корь ослабляет детский организм, но сама по себе обычно не очень опасна, то дифтерия, ее токсическая форма, способна убить наповал. Существовало лишь одно радикальное средство от дифтерии – специфическая сыворотка, которую применяли повсеместно. Но мать знала, что у меня тяжелая аллергия на чужеродный белок, и сыворотка мне категорически противопоказана. Об этом она известила персонал больницы.

Однако сыворотку мне ввели, что немедленно вызвало шок: падение сердечной деятельности и общий отек организма. И это накладывалось на дифтерию и корь в придачу. Я должен был неминуемо отдать концы. В больнице в подобном состоянии находилось еще 11 младенцев – все умерли. Но Всевышний промедлил с моим оформлением в Рай. Скопилась большая очередь, и у Него в эти дни было слишком много забот. Этим воспользовалась моя мать, которая забрала меня из больницы, попросив какого-то красноармейца помочь ей отнести на квартиру: у нее не было сил тащить налившегося водой битюга, на которого, трехлетнего, лезли валенки только взрослого человека. Короче, мать меня выходила, но это мое приключение не осталось без последствий.

В начале войны в Коропе оставались дед и бабушка Гуревичи и две их младшие дочери Маруся и Валя – дивчины 17-ти и 16-ти лет. Сначала все надеялись на то, что наши остановят немцев, потом – на организованную эвакуацию населения. Ни того, ни другого не произошло. Радио каждый день приносило тревожные вести, но действительность оказалась еще страшнее. Они готовились к эвакуации. Нужно было бросить дом со всем добром и хозяйство, а это не так просто. Но когда пошел слух о том, что немцы высадили десант в Сумах – а это уже восточнее Коропа, – началась паника. Вместе с другими беженцами, под немецкими бомбами они прошли, голодные и оборванные, всю Восточную Украину, и только в Курске была организована эвакуация населения. Им еще повезло, что после захвата Киева немцы притормозили свое наступление на Южном фронте, переключившись на московское направление. В эвакуации семья обитала в районе Ташкента, а дед устроился работать сторожем в большом яблоневом саду. Это все, что я знаю.

Но на Украине оставалась еще одна моя тетка по материнской линии – Фаина. Она была замужем за украинцем Митей, и у них было уже четверо детей – последний родился незадолго до войны. Родители очень не одобряли этот брак по национальным соображениям, хотя лично против Мити ничего не имели. Но любовь победила. Эта тетя Фаня была учительницей и пользовалась большим авторитетом у детей и их родителей. Митя работал каким-то начальником по почтовому ведомству, и у него были все возможности вовремя эвакуировать свою семью. Но когда возник сей вопрос, этому воспротивилась многочисленная Митина родня: «Куда вы поедете, да еще с малыми детьми? Приезжайте к нам в деревню, здесь все свои, никто ничего не узнает». Надо сказать, что Фаня, как и моя мать, была русоволоса, сероглаза, на еврейку совсем не похожа. И они остались.

Однако когда пришли немцы, тут же нашлись доброхоты, и все про тетку рассказали. Надо отдать должное местному старосте: он не единожды ходил в комендатуру и просил не трогать тетю Фаню и ее детей. И немцы не трогали. Правда, вместе с другими, еще не добитыми евреями, ее гоняли на каторжные работы, вследствие чего грудничок вскоре умер.

А что же Митя, ее законный супруг? Те же самые родственники, которые убеждали их остаться, стали уговаривать Митю бросить семью: «И что ты связался с этой жидовкой, чем она тебя околдовала? Бросай их, а мы здесь подберем тебе такую гарну дивчину, все будет замечательно». И Митя их бросил. Я ему не судья. Я понимаю, что он это сделал не по злому умыслу: так сложились обстоятельства. Останься он с женой и детьми, его бы постигла общая участь. А человек слаб: для огромного большинства из нас инстинкт самосохранения подавляет все иные побуждения и душевные порывы. И надо обладать очень сильным характером, чтобы совесть могла одолеть естественные для живого организма инстинкты.

Где-то зимой 1943 года по тем местам прошла партизанская дивизия Ковпака, а потом пришли каратели. Они добили оставшихся евреев. Однако тетю Фаню и ее троих детей (старшей девочке было 11 лет) не расстреляли: эсэсовцы закопали их в землю живыми. Надо сказать, что Митя не остался безучастен: он, конечно, переживал эту страшную гибель своей брошенной семьи и, как говорили, даже несколько тронулся рассудком: несколько дней подряд ходил на их могилу и приносил еду. Немцев прогнали, и в 1944 году из эвакуации вернулись наши родственники. Мите грозил штрафбат. Он приходил в дом деда, но дед отказался с ним общаться. Тогда он обратился к уже возмужавшей в эвакуации 20-летней Марусе, просил замолвить за него слово. Маруся ему сказала, что мужья ее старших сестер Сони и Беллы погибли, Ошер, мой отец, тоже погиб. «А почему ты должен жить?» Митю забрали в штрафбат, и вскоре его убили.

Эту историю о войне, если помнит читатель, я начал со сна, приснившегося моей матери перед войной. Так вот, сон оказался вещим. Какую картину застала семья Гуревичей, вернувшись из эвакуации? Они увидели почерневшие от копоти проемы окон дома, без стекол, сорванную с петель калитку, а в том месте, где до войны росла яблоня-малиновка, зияла глубокая воронка от бомбы.

Кокчетав

Сколько-то времени мы жили в Свердловске. Отчасти это было связано с моей болезнью, отчасти с иными не известными мне обстоятельствами. Слово «жили» здесь, пожалуй, неуместно: скорее, «существовали». Втроем мы обитали в узкой мрачной комнате на каком-то этаже жилого дома, ни с кем не общаясь. При входе в нее располагалась большая русская печь, а с противоположной стороны – тусклое окно, в которое мы с Ритой время от времени выглядывали в ожидании возвращения матери с работы. Она уходила рано утром, запирала дверь и на целый день оставляла нас одних. В ранних сумерках (была зима) возвращалась, и с ее приходом начиналась какая-то жизнь. Рита в свои четыре года повзрослела, утратила довоенные замашки и полностью взяла меня под свою опеку. Наверное, в это время я и получил от нее прозвище: «Михря». При этом она проявляла инициативу. Однажды, чтобы порадовать мамочку, решила пожарить картошку. Мы вместе очистили несколько картофелин. Не помыв и не порезав, Рита положила их на сковородку и поставила на холодную печь «жариться». Пришедшая с работы мать очень удивилась. Больше о нашей свердловской жизни, пожалуй, вспомнить нечего, разве что о том, как матери на рынке вместо баранины всучили собачатину. Время было такое.

Но вот, наконец, мы оказались в конечном пункте нашей эвакуации – североказахстанском городе Кокчетаве. Жизнь здесь была вполне реальная и интересная. Мать занимала должность заведующей медсанчасти большого военного завода. Она подружилась с заводским начальством, с коллегами и разными интересными людьми; у нас бывали гости. А мы с Ритой ходили в детский сад. Несмотря на скудное военное время, мы не голодали.

Самым завораживающим праздником был Новый год. Даже устраивали детский мини-маскарад. Помню, как мамочка наряжала нас с Ритой «под грибы»: делала из марли накидки, а на голову надевала картонные колпаки с накрашенными на них красными кружочками на белом фоне – стилизация под шляпку гриба, скорее, напоминавшего мухомор наизнанку. И в этом наряде мы садились под новогоднюю елку вместе с другими детьми в своих незамысловатых нарядах. А сама наряженная елка – ну это просто сказочное явление. Детей угощали конфетами и коврижками. Насколько я помню, подарки тогда не дарили, да и дарить было нечего. И эта елка, и этот новый год остались у меня в памяти как образ хрустального моего детства в Кокчетаве.

Летом в детском саду было еще интереснее. Я подрастал и постепенно начинал осознавать себя личностью, по меньшей мере, равной сверстникам. Любимым занятием детсадовских ребят было отливать тарантулов в ближайшем огороде. Это когда выращенные овощи уже убрали, огород оголялся и обнажал норы, в которых жили эти здоровенные, страшные пауки. Группа ребят собирается у такой норы, и мы льем в нее воду из кружки. Если паук слишком ленивый, иногда в нее писали. Наконец, из норы вылезает мохнатое чудовище величиной с детский кулак, а то и больше. Чудовище шевелит своими чреслами и уже готовится прыгнуть на одного из нас. В этот момент с неба падает кирпич, и от тарантула остается мокрое место.

Другим развлечением были «прыжки на батуте». Во дворе детсада была уборная, а задняя часть ее ямы – выстлана свежими сосновыми досками. Любимым нашим развлечением было прыгать на этих досках, подскакивая вверх за счет их упругости. Взрослые нас гоняли, но мы собирались вновь и возобновляли это рискованное занятие. Когда-то это должно было закончиться провалом, причем – в прямом смысле этого слова. Кто-то из нас – в назидание другим – должен был пострадать. И этим кем-то, естественно, оказался я. Ибо у меня на роду было записано попадать в разные истории. Однажды во время «прыжков на батуте» доска подо мной проломилась, я угодил в яму и оказался по грудь погруженным в общественное говно. Ребята побежали за взрослыми, взрослые прибежали и не дали мне утонуть. После этого долго меня отмывали – сначала в детсаду, а потом еще дома. Тем не менее, Рита, под настроение, не раз вспоминала эту историю и замечала, что от меня «все еще попахивает».

В детском саду я встретил и свою первую любовь. Там нам читали сказки из русского фольклора. А территория сада была огорожена высоким забором, вдоль которого с левой стороны была протоптана тропинка, и росли высокие пирамидальные тополя. Однажды я шел по этой тропинке в компании русоволосой девочки с длинной косичкой, мы держались за руки. И я ей сказал, что она – как Василиса премудрая. Ее ответ был предсказуем: я – как Иван-царевич. Взаимное слияние душ длилось до окончания тропинки и продолжения не имело. Но я это заполнил. Проявленное чувство часто вызывает ответное. Однако подобного рода откровенность, легко высказываемая в детском возрасте, становится недоступной у взрослых, которым недостает детской непосредственности. От этого и многие проблемы.

За городом простиралась холмистая местность, которая в отдалении вырастала в северную казахскую складчатую страну. Весной эти сопки покрывались так называемыми «подснежниками». На самом деле, это были дикие тюльпаны разных цветов и оттенков. У матери была знакомая – Вера Терентьевна, эвакуированная из Ленинграда. Это была лет тридцати высокая, худощавая, белокурая женщина – такая молчаливая, безмятежная и мягкая. Она иногда брала меня и Риту с собой в сопки за «подснежниками», и подобные прогулки с Верой Терентьевной были верхом блаженства.

К концу пребывания в Кокчетаве нас отправили в санаторий, который располагался в горной местности среди хвойных лесов. Но самой запомнившейся была дорога в этот санаторий. Мы ехали на телеге, лежа на соломе, покрытые одеялом, так как было прохладно и сыро. А с левой стороны, на расстоянии нескольких километров от дороги, возвышались настоящие горы, у каждой из которых было свое имя: «Синюха», «Чертов палец», «Бабушкин чемодан» и другие. Вершины большинства из них скрывались под слоем облаков, хотя горы здесь были не очень высокие – где-то около 1000 метров над уровнем моря. Я никогда до этого не видел гор. Возможно, именно тогда я и заразился «горной болезнью». Горы притягивали к себе, они являлись мне во сне, как нечто неведомое и манящее.

Из жизни в Кокчетаве вспоминаются разные эпизоды. Дома я спал на детской кровати на соломенном тюфяке. Как-то взрослые решили обновить в нем солому. Когда стали вытряхивать старую, то, к всеобщему ужасу, из тюфяка выскочили две здоровенные темно-серые крысы, которые проворно скрылись под крыльцом дома. Вот, оказывается, с какими соседями я коротал ночи, впрочем, не терпя от них никакого ущерба.

А в другой раз меня бодал теленок. Это был небольшой и совсем еще глупый теленок, который в одиночестве свободно пасся возле стога сена. А дело было, как я помню, в сентябре. Я подошел к теленку и погладил его по голове. Теленок пошел за мной, прижал меня к стогу и начал бодать своей безрогой головой. Я вывернулся и ушел прочь. В ту же ночь у меня разболелись суставы, началась «ревматическая атака». Впрочем, через несколько дней все прошло. Однако не зря говорят: «ревматизм лижет суставы, но кусает сердце». Сердце у меня оказалось «надкусанным» на всю оставшуюся жизнь в виде «митрального порока» – болезнь, в человеческом социуме весьма распространенная.

Однажды мне довелось лицезреть настоящего верблюда – и не в зоопарке, а возле собственного дома. Как-то осенью подъехала к нашему дому телега, запряженная большим двугорбым верблюдом. Мне показалось, что он был гораздо больше лошади. Я этого верблюда исследовал со всех сторон, но он был безмятежен и не проявлял ко мне никакого интереса. Я бы даже сказал: выражение его морды было презрительным. За подобное поведение местные мальчишки, относясь с уважением к лошадям, недолюбливали верблюдов и дразнили их. Иногда за это они получали меткий смачный верблюжий плевок вязкой желтой слюной, которую трудно отмыть. Но верблюд мог и лягнуть, и это било наповал. Естественно, я не стал придираться к верблюду, и все время находился от него на опасливом расстоянии.

А еще я там видел настоящих чечено-ингушей, которых в 1944 году наша власть – якобы за измену во время немецкой оккупации – выселила сюда с Кавказа. Как-то мать взяла меня и Риту с собой на рынок, где эти чечено-ингуши – бородатые, в больших кавказских папахах – продавали свое добро – домотканые ковры. Кажется, один ковер мы купили, и он десятки лет украшал одну из стен нашей квартиры, пробуждая своим замысловатым орнаментом мои детские фантазии. В моих глазах и сами чеченцы, и их ковры представлялись зрелищем экзотическим. А между тем, их было много среди маминых пациентов. Этому южному народу было совсем не просто приспособиться к суровому казахстанскому климату. Многие из них болели туберкулезом, а это, как известно, болезнь социальная. Чаще всего она распространяется в скученной среде нищеты и недоедания.

Где-то начиная с четырех лет меня стали одолевать ночные кошмары. Мне чудилось, что за занавеской скрывается что-то неведомое и ужасное. А иногда это нечто подходило к моей кровати и дотрагивалось до меня, – я просыпался с колотящимся сердцем. Бывали и варианты. Я боялся засыпать и требовал от матери, чтобы она не выключала свет. Она соглашалась, но всегда меня обманывала. Странно, но у Риты не было никаких проблем: ночные кошмары ее не донимали, и вообще, она росла девочкой рациональной, не то, что я. В психоанализе Фрейда даются исчерпывающие объяснения природы подобных кошмарных сновидений у мальчиков. К школьному возрасту все прошло. По совету матери я стал засыпать под счет, и это помогало.

Как мы отмечали победу над Германией? Для матери это был поистине праздник со слезами на глазах. Мы еще не знали того, что творили немцы и их прислужники из местного населения на оккупированных территориях, в особенности – по отношению к евреям. Государство тщательно скрывало правду, но многие факты постепенно становились известными, другие обрастали слухами. Однако самой большой и невосполнимой для нее была, конечно, потеря мужа. После войны матери неоднократно предлагали замужество. Она не была красавицей, но в ней присутствовала некая изюминка, которая всегда привлекает мужчин – какая-то особенная задушевность, что ли? Профессионально, как врач, мать была безупречна и притом самоотверженна: если у нее тяжелый больной – не спала ночами. Кстати, по этой причине она мне настоятельно не советовала идти в медики. Но, кроме того, мать была талантлива вообще, находчива и артистична. Наши знакомые неоднократно пытались уговорить ее на второе замужество, и были достойные партии. И она почти соглашалась. Но в последний момент не могла себя пересилить, ибо любое замужество в ее глазах становилось предательством по отношению к отцу.

Я не помню, как отмечали в Кокчетаве победу. Возможно, в городе были какие-то демонстрации. Приблизительно в это время мне приснился странный сон. Я нахожусь в каком-то городе во время большого праздника. На улицах проходит демонстрация, толпы народа, кругом красные флаги и транспаранты. Общее ликование, все любят друг друга и солидарны. Мы в самой гуще народа. Рядом со мной мать и какие-то, очевидно, наши знакомые. Один большой дядя берет меня на руки, и я весь в ощущении этого праздника всеобщего единства и братства людей. И вдруг все пропало. На улицах города безлюдно, я один. Флаги все вылинявшие и поблекшие, на тротуарах свалены транспаранты, и ветер сдувает с домов праздничные украшения. Меня охватывает тоска по ушедшему празднику, и я просыпаюсь.

Наблюдая нынешнюю картину посткоммунистической России, нахожу этот сон вещим. У моего поколения все же были некие идеалы, возможно, иллюзии, которые не так-то просто было вытравить, несмотря на сталинщину, а после того – реалии общества «развитого социализма». Сегодня не сыскать такой дворняжки, которая бы ни облаяла ту революцию. Но что мы имеем сегодня? Свободу? Равенство прав? Возможность самореализации? Верховенство Закона? Ответственность Власти перед народом? Правосудие? Соблюдение Конституции? Все перечисленное осталось пустым звуком. Наше общество утратило скрепляющую идею, а попытка заменить ее идеей некоей державности (с феодальным привкусом), имперской идеей с культом воинственных предков и подобного рода «скрепами» в XXI веке выглядит анахронизмом, тянущим страну назад, к давно пройденным этапам развития. Это не вписывается в рамки современной цивилизации, не говоря уже о том, что опасно для мира. Россия погружается во мглу мракобесия. Умчалась от нас та красная комета, а мы остались в сгущающейся мгле с обожженными душами.

В 1945 году мне исполнилось 7 лет, и я пошел в первый класс. Мать решила, что мы с сестрой будем учиться в одном классе, и Рита начала с 8 лет, чтобы при случае присматривать за своим непутевым братом. Учиться ей было легко, и она всегда была круглой отличницей. Для меня же проблемой было «чистописание», которое в моем исполнении смахивало на «грязнописание». Я весь был в чернилах и кляксах, а мои каракули годились разве что для мусорного ведра. Я оказался левшой, а писать приходилось правой рукой. И в дальнейшем почерк оставался для меня проблемой, и грамматика тоже хромала.

Зимой там часто бывали бураны, когда видимость сужалась до 10 метров и менее. Можно было затеряться. В таких случаях дети ходили в школу группами, в сопровождении взрослых. Нас укутывали во все, что было под рукой, а лица до глаз закрывали газетой.

Часть II. Миша

В жизненном цикле любого живого организма происходит деление клеток и их обновление. Я где-то читал, что у человека в процессе обновления полная замена клеток происходит через каждые 7 лет. Если это так, то к семи годам мой организм полностью переродился, и не осталось ни одной клетки от ребенка, нареченного собственной сестрой прозвищем «Михря» – этот человечек поклеточно растворился во времени. А вместо него образовалась другая личность – «Миша». Это событие совпало с нашим переездом в «хлебный» город Армавир Краснодарского края. Оглядываясь назад, я нахожу этот переезд случайным и непродуманным действом. Из Казахстана рано или поздно пришлось бы уезжать, но не так скоропалительно и спонтанно, как это произошло.

А дело было в том, что директора завода, медсанчасть которого возглавляла моя мать, перевели в Армавир – командовать каким-то другим предприятием. Будучи хорошим нашим знакомым, он предложил нам ехать вместе с его семьей. Одним из его аргументов был суровый климат Северного Казахстана, из-за чего дети часто болели. Сегодня я нахожу этот аргумент не состоятельным: дети болеют в любом климате; отчасти это и необходимо – для выработки иммунитета. Может меняться только характер болезней, и в ближайшем будущем мы это ощутим на себе.

В дорогу собирались недолго. Обе отъезжающие семьи со всем домашним скарбом погрузили в отдельный товарный вагон, носящий имя: 501-й – веселый, и мы тронулись в путь. Почему «веселый», мне неведомо. Почти месяц мы ехали по разбитой стране, которая только начала восстанавливаться. Когда мы трогались, я это хорошо запомнил, была зима, лежал снег; когда доехали – был самый разгар весны, ярко светило солнце и никакого снега. Впрочем, мы же приехали на юг, где даже зимой снег бывает эпизодически.

Наш вагон был разделен на две половины. На одной из них обитала семья Хохловых – это фамилия бывшего директора завода. Она состояла из родителей, двух их старших дочерей, – Аиды, перешедшей в 10-й класс, и Риммы, перешедшей в 8-й, – а также младшего Веньки (Вениамина), который был на год старше меня. Нас же было трое, и мы обитали на противоположной стороне вагона, возлежа, как и наши соседи, на специально сооруженных лежанках. А посредине вагона сделали выгородку с туалетом для младших детей: Веньки, Риты и меня. Взрослые же и старшие девочки во время длительных стоянок поезда уходили справлять свои нужды на вокзал или где придется.

Мы двигались очень медленно, зигзагами и с большими стоянками на запасных путях, пропуская вперед скорые, пассажирские и прочие поезда. Но в целом жизнь была сносной и не утомительной. Младших детей из вагона не выпускали, кроме одного случая. Как-то состав остановился среди поля, на которое были свезены сотни подбитых танков, немецких и наших. И это было настолько грандиозное зрелище, что из вагонов высыпали все пассажиры, включая таких, как мы. На башнях многих наших танков крупными буквами была выведена надпись «Щорс». По своему облику это были танки Т-34 – наш бог войны. Немецкие танки как-то не запомнились, а, может быть, их было и меньше. Мы с полчаса глазели на это скопление техники, затем нам было велено вернуться в вагон.

В пути следования мы видели и лежащие на земле подбитые самолеты, и раздавленные пушки, а более всего – наши разрушенные города и часто пленных немцев, работавших под присмотром охраны по их восстановлению. Но у меня была серьезная проблема: я не мог заставить себя воспользоваться выгороженным в вагоне туалетом. Мне было стыдно, и в то время как Рита и Венька бегали туда без зазрения совести, я лежал на полке и терпел. Через несколько дней пути я потерял интерес к окружающему и перестал есть. Первой это заметила мать. Она прощупала мой живот и все поняла. Далее меня чуть не насильно стащили с полок и принудили к этому постыдному действу, при условии, что все отвернутся. Больше никаких приключений в дороге не было, и наш состав благополучно прибыл на железнодорожную станцию Армавир.

Армавир

Этот город не был сильно разрушен. Подозреваю, что он был сдан немцам без сопротивления, и так же взят назад во время нашего наступления. Ибо не имел стратегического значения. В то время при довольно пестром национальном составе город, по существу, населяли два народа: местные и беженцы – люди, возвращавшиеся из эвакуации. Местные жили по тому времени хорошо, ибо кормились со своих хозяйств в зоне кубанского изобилия. И даже война и немецкая оккупация не смогли подорвать основанную на сельском хозяйстве экономику этого края. Кроме того, немцы относились к кубанскому казачеству, как и к донскому, вполне благожелательно, и в немецкой армии даже были казачьи части.

Положение же беженцев было отчаянным: люди голодали и распродавали ради куска хлеба свое имущество, все, что можно было продать. Моя мать днем преподавала в медицинском техникуме, а по ночам дежурила в скорой помощи. И почти каждую ночь они подбирали на дорогах трупы людей, умерших от голода. Этот 1946 год был неурожайным, что усугубляло проблему выживания.

Очень скоро эту реальность мы ощутили и на себе. Заработков матери не всегда хватало даже на еду; кроме того, была карточная система, решительно ограничивающая жителей в пропитании. Правда, можно было что-то купить на рынке, но тогда нужно было и что-то продать. Студенты техникума, где преподавала мать, иногда приносили ей кое-что из продуктов, и это давало передышку. Так или иначе, через пару месяцев пребывания в Армавире мать растеряла все свои жировые накопления и из тучной, страдавшей одышкой дамы превратилась в щупленькую почти что девушку, легко взбегавшую по этажам. Нет худа без добра.

Но дети ее переживали голод тяжело, особенно я, всегда отличавшийся отменным аппетитом. Уходя на работу, мать оставляла нам по четыре кусочка кукурузного хлеба. Рита растягивала трапезу на два-три приема, я же съедал все сразу.

Но это было потом, когда закончились денежные резервы, привезенные матерью из эвакуации. Вначале же все было, как обычно. Мы пошли в школу – во второй класс. По пути в школу нужно было пересечь железную дорогу. Это был самый интересный объект мальчишеского внимания, ибо там было полно разбросано стреляных гильз, попадались и патроны, много было и рассыпанного кристаллического пороха, который, уложенный на рельс, взрывался под ударом булыжника. Иногда попадались и более грозные останки прошедшей войны, нездоровый интерес к которым приводил к потере конечностей и серьезным увечьям. В нашей школе я видел несколько одноногих ребят с костылями.

Подобного рода жертвы мальчишеской любознательности я позже встречал в институте. На технологическом факультете у нас учился мужчина лет 30-ти с протезами на обеих ногах. В несмышленом детстве он с товарищами разряжал снаряд, сидя на нем верхом. Другой поврежденный студент из Брянска некоторое время жил со мной в одной комнате студенческого общежития. У него отсутствовала кисть левой руки – тоже оказался жертвой подобных забав.

Сама школа не оставила у меня положительных эмоций. Из-за переезда мы потеряли месяц учебы, пришлось догонять, а учиться откровенно не хотелось. Все было мне чужим – и шумный класс, составленный из разношерстной, случайно собравшейся детворы (включая даже трех мальчиков – армян с фамилиями Ханжиян, Маркарян, Газазьян), и учителя на час, и даже сосед по парте, который не то, чтобы чем-нибудь помочь, а напротив – заведомо ложными подсказками пытался сбить меня с толку. Кончилось тем, что я заболел крупозной пневмонией и две недели провалялся дома в ознобе, под тремя одеялами.

И, тем не менее, я умудрился еще раз влюбиться, – если считать тот случай в детском саду. По натуре я вообще человек влюбчивый, но храню это про себя. На сей раз моей избранницей была отличница нашего класса Инна Карпова, дочь какого-то местного начальства – это была невысокого роста ладная, чистенькая, белокурая девочка, которая немножко картавила и дружила с моей Ритой. Каким-то образом Рита узнала о моих тщательно скрываемых чувствах и все рассказала Инне. И, когда та приходила к нам домой, они начинали надо мной потешаться, обзывая «женихом». Я уходил из дома и где-нибудь шатался до вечера.


Примерно в это же время неожиданно встал передо мной национальный вопрос. В Кокчетаве, – во всяком случае, в детсадовской и школьной среде, – этот вопрос никогда не возникал, хотя среди эвакуированных было немало евреев. К этому времени я уже знал, что чем-то отличаюсь от своих сверстников, но отличие это представлялось мне несущественным, чисто символическим. А здесь произошло следующее. Выходя из класса на перемену, я столкнулся с другим мальчиком, который меня толкнул. Я, в свою очередь, толкнул его. И тогда он ударил меня в лицо. Удар был не сильным, но привел меня в изумление: до этого момента, да и позже, я никогда не дрался. Бороться случалось, и бороться я любил. Но как можно ударить человека, тем более в лицо, если ты не испытываешь к нему не то, что ненависти, но и просто вражды?

Я растерялся и ушел в другой, пустующий класс. Через некоторое время туда же зашел мой обидчик, как бы с добрыми намерениями. Он стал мне объяснять, как взрослый ребенку, что я – еврей, а потому – не равен остальным ребятам, и мое место – в заднем ряду. И я это должен знать. А так он ничего против меня не имеет и пришел мириться. Это был первый серьезный разговор на национальную тему; больше никто и никогда так откровенно со мной не беседовал. И это произвело впечатление. Я стал ощущать себя неким «гадким утенком».

Я начал приставать к матери с вопросами: почему мы евреи, и что мы такого сотворили, за что нас так отличают? О ненависти к евреям речь не шла, я ее пока что не ощущал. Мать старалась убедить меня в том, что евреи ничуть не хуже всех остальных, приводила в пример моего отца, которым я должен гордиться. Другой раз меня ругала, говорила, что своими рассуждениями я позорю отца, и если бы он был жив, то поговорил бы со мной по-другому. Но все это меня мало вразумляло: я получил некую метку, которая засела глубоко – до той поры, пока я сам не дошел до понимания этой проблемы. Я давно уже не «гадкий утенок», и считаю народ, которому имею честь принадлежать, одним из великих народов мира. Но до осознания этой истины пришлось пройти школу всей жизни.


Меня приняли в пионеры, повязали красный галстук, и я поплелся из школы домой вдоль путей, высматривая, чем можно поживиться – стреляные гильзы, порох или что-то еще. И вдруг я встречаю странного человека. Он меня спросил: «Тебя приняли в пионеры?» Я кивнул. «А разве так ходят пионеры?» – сказал он. «Они ходят, выпятив грудь, четко чеканя шаг, ты разве не видел в кино?» – «А ну, пройдись, я посмотрю». Я попытался изобразить, как ходят пионеры, но он оказался не удовлетворен. Еще минут десять он меня обучал хождению по-пионерски, после чего дружески кивнул и отпустил восвояси. Весь остальной путь домой я прошел так, как подобает ходить пионеру: выпятив грудь, высоко поднимая колени, чеканя шаг. Прохожие с удивлением смотрели на меня, но проходили молча. Так я стал пионером.

Рита заболела здесь малярией, ее укусил малярийный комар. Залетев в нашу комнату, он долго выбирал между мною и Ритой. Наконец, вспомнив, что я только что переболел воспалением легких, оставил меня в покое и сел на Риту. Во время приступов малярии температура у нее поднималась до 41, и она бредила. Но часа через три выздоравливала. Однако через три дня все повторялось. Тогда малярию лечили акрихином, и это помогло: вскоре она выздоровела совсем.

Во время летних каникул здесь было решительно нечего делать, и это удручало. Мы бродили с Венькой (а других друзей у меня не образовалось) по ближайшим улицам, собирали дикие абрикосы и ели их. Разбивали косточки и съедали довольно большие и вкусные ядрышки. Кончилось тем, что у Веньки произошел заворот кишок, и его спасал хирург.

Другим развлечением была охота за жмыхом. В подвале нашего дома за решетчатым окном был склад жмыха; почти каждый день приезжала машина и выгружала туда новую его партию. Несколько плиток всегда падали на тротуар, и тут надо было не зевать. Жмых можно было сосать часами, и это притупляло чувство голода. Особой популярностью пользовался коричневый или желтоватый жмых: он был не такой грубый, как черный.

Наконец, вся эта скучная жизнь мне надоела, и я решил убежать из дома. Собственно, решил не я, а один мой случайный знакомый четырехклассник, который жил в нашем доме – «Шанхае». Он начитался приключенческих романов для детей и решил убежать из дома, прихватив с собой за компанию меня, ибо прозрел во мне настоящего друга. Так он мне сказал. Сборы были недолгими, и на другой день после завтрака мы бежали. Для начала, по его предложению, мы отправились в городской парк культуры, который был огромен, и представлял собой некий микромир с аттракционами, танцплощадками и прочими развлечениями. Но мы с ним в аттракционах не участвовали и не танцевали, а весь день ходили по тропинкам, пока поздно вечером всех не стали выгонять из парка – выгнали и нас. И тут у главных ворот при входе в парк нас обнаружили родители. Уму непостижимо, как они догадались, но на этом наши приключения и закончились. После этого, чтобы я больше не убегал, мать отправила меня и Риту в пионерский лагерь, о котором вспомнить нечего, кроме того, что там сносно кормили.

Что можно еще сказать об Армавире? Это, пожалуй, как мать полола наш кукурузный огород, там обгорела до третьей кожи и неделю провалялась с ожогом. Загорать на юге категорически не показано, но каждый должен испытать это на себе. Землю под огород она получила от техникума еще весной, чтобы мы не голодали.

Узнав о наших приключениях в Армавире, мои московские тетки настоятельно призывали мать бросить эту затею и переехать поближе к Москве. Осенью это, наконец, удалось: мать получила приглашение на работу в Серебряные Пруды – поселок, расположенный на самом юге Московской области. Мы решили провести наступление на Москву с юга и остановились на дальних подступах к столице. Армавир я покидал безо всякого сожаления: там не осталось ничего, достойного добрых воспоминаний. Чао, Армавир!

Серебряные Пруды

Поселок Серебряные Пруды Серебряно-Прудского района Московской области был основан… Впрочем, кому это интересно? Разве что – неугомонным туристам, плывущим, например, на байдарках по Осетру, случайно посетившим этот городок и забредшим в местный краеведческий музей?.. Нам это интересно не было. Мы приехали сюда, можно сказать, наобум, не собираясь осесть навечно. Но кое-что об этом поселке я должен рассказать – именно то, что увидел и воспринял за четыре года тамошней жизни. Главная достопримечательность этого места – река Осетр, разрезающая поселок пополам. Мы жили на правом берегу Осетра. Минут в пятнадцати ходьбы от нашего «стандартного» двухэтажного дома был мост, а сразу за ним – действующая водяная мельница и плотина. Река левее моста – это было место «выше мельницы», правее и внизу моста – «ниже мельницы». В первый же год по приезде в Серебряные Пруды я научился плавать – сначала «по-собачьи» а потом всевозможными стилями. Плавать учился выше мельницы, там с головой было всего метров двадцать, – и переплываешь на ту сторону реки. А ниже мельницы река образовала озеро метров двести в диаметре и довольно глубокое. Там я уже плавал по-настоящему.

Был еще один мост в Серебряных Прудах – большой и основательный, по которому мы переходили на ту строну реки, идя в школу. Она располагалась на левом берегу.

Мы жили втроем в одной комнате первого этажа двухэтажного оштукатуренного деревянного дома, названного почему-то «стандартным». Весь поселок был одноэтажным, и дома двухэтажные в то время можно было пересчитать по пальцам. Впереди нашего дома был большой луг, где ребята все лето гоняли в футбол, а за лугом стояло кирпичное здание местного кинотеатра. На киносеансы, естественно, мы проникали без билета через подвал и сзади сцены пробирались в зал.

За городом простирались луга, где в начале лета среди сочной травы попадалась крупная, душистая луговая клубника, а по скошенной траве бегали суслики, и их норами был прошит весь этот зеленый ковер. Через луга протекала речушка метров 30 шириной, которая впадала в Осетр. На этой речке возвышалась старая бездействующая водокачка. Ближайший лес находился километров в трех от поселка. Вот вся картина, представлявшая для меня интерес; все остальное было несущественно.

Как мы там жили? – Начну со школы, пребывание в которой уже не представлялось мне тяжкой обязанностью, как это было в Армавире. В школе мне было интересно и, начав с посредственных оценок, я постепенно наращивал свой потенциал. Рита же, как всегда, была отличницей. И ребята все были нормальные; я не помню того, кто бы действовал на меня угнетающе или был мне противен… кроме одного. Был у нас такой Коля Калмыков, второгодник, преждевременное половое созревание которого явно превалировало над умственным развитием. В свои 13 лет он уже лазил девочкам под юбки и, сидя со мной за одной партой, без зазрения совести демонстрировал свои вторичные половые признаки. А был он невысок ростом – ниже меня – и к тому же кривоног. Но, несмотря на явную свою невзрачность, впоследствии вполне мог иметь успех у женщин.

Работая уже на Коломенском заводе, я не единожды бывал в командировке на Луганском тепловозостроительном. В течение некоторого времени мне приходилось контактировать с руководителем группы испытаний конструкторского отдела этого завода (не буду называть его фамилии), который в чистом виде представлял собой физиологический тип Коли Калмыкова. Наши с ним беседы по теме моей командировки неизменно завершались его хвастовством об успехах у женщин и одержанных им победах. Среди присутствовавших в зале молодых женщин-конструкторов, – кстати, довольно привлекательных, – было немало его жертв (если только он не врал).

Командированный на этот же завод, однажды в гостинице я жил в одном номере с инженером из Киева. Это был интеллигентный и довольно развитый человек, который, тем не менее, был одержим подобного рода сексуальным синдромом. Он не мог пережить сутки, чтобы не подцепить какую-нибудь девицу в ресторане, или же отправлялся в рискованные ночные визиты к своим знакомым дамам. При всем том был женат, любил свою жену, и та отвечала взаимностью.


Из своих школьных преподавателей в Серебряных Прудах я запомнил только учительниц. Одна из них – уже пожилая женщина – отмечала мои успехи в пересказе прочитанного; позже я полюбил писать сочинения; впрочем, история меня тоже интересовала. Учительницы по разным предметам в средних классах все были красавицы, как на подбор. Но больше прочих занимала мое воображение учительница немецкого. Это была похожая на француженку брюнетка лет 35, чрезвычайно интеллигентная, державшаяся с каким-то особенным достоинством. Она никогда не повышала голоса, никого не ругала, как, впрочем, и не хвалила. Прийти на ее урок неподготовленным было стыдно. В конце почти каждого урока, минут за 10 до звонка, она читала нам книжку – отрывки из «Отверженных» Гюго – про Козетту, Жана Вальжана, Гавроша. Начинала читать на немецком языке, затем переходила на русский. Детская душа чрезвычайно восприимчива к подобным историям.

Из школьных развлечений более всего запомнились снежки. Зимой во время оттепелей на большой перемене мы высыпали на школьный двор. Ученики двух соседних школьных корпусов осыпали друг друга снежками. Победителей и побежденных не было, ибо звонок разводил всех по своим классам. Я не помню, чтобы за это нас кто-то ругал, и вообще, наш школьный режим представляется мне либеральным. С другой стороны – и дети не были избалованы цивилизацией. Точно не было богатых, но и бедные как-то сводили концы с концами, несмотря на пережитую войну и разруху.

Во время зимних каникул на большом мосту через Осетр встречались две снаряженные самодельными доспехами детские дружины, человек по 50 с каждой стороны, а иногда и больше. Они бились друг с другом деревянными мечами, защищались с помощью деревянных же щитов. Я подобные «кички» не любил, и в них никогда не участвовал. Но несколько ребят из нашего класса принимали участие. Впрочем, бились до первой крови, и настоящих жертв не было.


Что мы делали летом? Как только сходил снег, возле нашего дома начинались игры, которые привлекали детвору из соседней слободы – с правой стороны нашего луга. Сначала – городки, потом – лапта.


Игру в лапту я нахожу очень занимательной; жаль, что теперь в нее не играют. Участники разделяются на две равные группы – человек по 5–7. По жребию выбирают ту команду, которая играет, и ту, которая «мается». Один из мающихся невысоко подбрасывает мячик, а играющий должен ударить по мячу палкой с целью «запулить» его как можно дальше. Каждому дается по три попытки. Если игрок не попадает по мячу, то отходит в сторонку, и попытку делает другой член команды – и так далее, до последнего игрока. Если не попал никто, то команды меняются ролями. Но как только мяч удается «запулить», команда мающихся должна его подобрать; а пока они бегут за мячом, отстрелявшиеся игроки играющей команды должны пробежать определенное расстояние, метров 50, до некоей заранее проведенной черты, а затем вернуться назад. В это время игрок другой команды, подобравший мяч, должен постараться попасть этим мячом в бегущего игрока первой команды. Если ему это удается, команды меняются ролями; если нет, игра продолжается в том же порядке. А если мающемуся игроку удается поймать мяч на лету, то команды сразу же меняются ролями.


Как только на лугу подрастала трава, начинался сплошной футбол, и так – до осени. В футбол не играли только, когда не удавалось скомплектовать две команды по 6–8 человек в каждой. При этом наша уличная команда обыгрывала всех, кто приходил на нашу территорию. Меня обычно ставили в центр обороны для разрушения атак противника. Однажды я лоб в лоб столкнулся с нападающим другой команды, которого звали «Карп – чугунные ноги». Фамилия у него была Карпов и, играя босиком, он был способен «подковать» любого обутого игрока. Отсюда – «чугунные ноги». Столкнувшись, мы оба упали, и у меня на бровях за минуту выросли два здоровых фингала.

Футбол был далеко не единственным развлечением. Ходили купаться на Осетр или в луга, за водокачку: собирать клубнику, отливать сусликов или ловить рыбу. Крупная рыба пряталась в норах по берегам реки сантиметров 30–50 ниже уровня воды. После полудня рыба становится вялой и сонной. Нужно осторожно прощупать под водой береговую линию и иногда это приносило удачу. Рыбную мелочь ловили на борную кислоту, которую покупали в аптеке. В кристалликах кислоты уминали хлебный мякиш, делили его на шарики и бросали их в реку, а затем спускались метров на 100 ниже по течению и шапкой собирали всплывшую одурманенную рыбешку. Этим варварским методом пользовались редко и, скорее, из любопытства.

Сусликов отливали тем же способом, который мы использовали в детском саду против тарантулов, а выскочившего из норы суслика тут же накрывали шапкой или затягивали петлей, уложенной на выходе из норы. Затем нужно взять суслика за шиворот, и за ножку привязать к вбитому в землю колышку. Однажды я схватил суслика, но не за шиворот, а за живот – и он мне в двух местах прокусил ладонь. Сусликов отдавали «плешивому» – забыл его имя – а «плешивый» он был потому, что на голове у него была плешь величиной с пятак. Отец «плешивого» сдирал с сусликов шкуру и сдавал ее государству, неплохо на этом зарабатывая. Раньше из шкурок сусликов шили шубы. Однажды мы гуляли по поселку и прибрели к дому, где жил «плешивый», как раз в тот момент, когда они с отцом потрошили очередного суслика. Я его спросил: куда же они девают их мясо?

– Как куда, – ответил он, – едим.

– И вкусно? – спросил я.

– Пальчики оближешь, – последовал ответ.

Одним из наших развлечений было дразнить собаку. Метров в 50 от нашего стандартного дома находилась частная усадьба одного из крупных городских чиновников по фамилии Мерженко. Его дочь Галя дружила с моей сестрой. Их усадьба была огорожена проволочной сеткой, что было роскошью для того времени. В усадьбе постоянно крутилась старуха – их бабушка, а у нее был довольно крупный пес коричневого цвета из породы гончих. Собственно, мы ничего не имели против собаки, но старуха с ее усадьбой нас – мальчишек из стандартного дома – раздражала по неосознанному классовому признаку. Часто старуха с собакой выходила за пределы своего домовладения. Мы ловили этот момент и бросали в собаку камни и комья земли, желая развлечь старуху. Та разражалась руганью в наш адрес, но это только подливало масла в огонь: мы продолжали хулиганить еще сильнее. Тогда старуха что-то говорила своему псу, и тот во весь опор мчался к обидчикам. И тут нужно было проворно убраться в дом, закрыв парадную дверь. Постояв под дверью, собака, не солоно хлебавши, убиралась прочь.

Долгое время это сходило с рук. Но однажды, убегая от собаки, я не успел закрыть дверь, и вбежал на второй этаж. Собака настигла меня там и молча прокусила лодыжку. Затем, удовлетворенная, убежала к своей хозяйке. Так мне был преподан урок, что каждое дело нужно надлежащим образом доводить до конца.

Посмотрев фильм «Тимур и его команда», все заделались тимуровцами. Главной проблемой были поиски: кому бы чем-нибудь помочь. Однажды мы с Ритой шли вдоль улицы и увидали высокого подслеповатого древнего старика, который намеривался перейти через дорогу. Мы подскочили с двух сторон, взяли его под руки и перевели на ту сторону, куда он хотел. Дед удивился, поблагодарил нас и сказал: «Теперь я посцу». Затем вынул прибор и начал поливать обочину дороги. Мы с Ритой бежали прочь, корчась в судорогах. На этом, пожалуй, и закончилось наше очередное увлечение.


Читатель может подумать, что жизнь в Серебряных Прудах была у меня совсем нескучной, и это будет правдой. Но случались и настоящие происшествия. В 1947 году, наконец, отменили карточную систему. Через несколько дней после этого мать поехала в Москву, чтобы привезти оттуда сладостей и порадовать нас. Когда поздно вечером она вернулась из Москвы, то уже на железнодорожном вокзале люди говорили о каком-то пожаре в городе. Мать не придала этому значения: мало ли где что горит, поселок большой. И совершенно напрасно, ибо загорелся наш дом. А дело было в том, что отопление у нас было печное, и нужно было следить за тем, чтобы угли в печке догорели до конца, после чего закрывали поддувало, чтобы не выветривалось тепло. Раннее закрытие поддувала грозило угаром; бывали смертельные случаи.

Так вот, чтобы ускорить процесс догорания углей, соседка с первого этажа противоположного нам подъезда приспособилась выгребать недогоревшие угли из печки в ведро, которое ставила в уборной на деревянный пол. Однажды пол загорелся, и это могло кончиться фатально для всего дома. Был страшный переполох. Как только жильцы поняли, что к чему, все стали в срочном порядке выносить из квартир свое добро на улицу, а мягкие вещи сбрасывали прямо из окон. Мы с Ритой были одни, мать уехала в Москву, и соседи втянули нас в общий психоз. Однако было непонятно, что нужно вынести, а что – хрен с ним, пусть пропадает. На наше всеобщее счастье пожарные сработали оперативно и профессионально: примерно через час пожар загасили, и мать прибыла уже к шапочному разбору. От огня пострадали, да и то частично, лишь две квартиры. Как это водится в подобных случаях, возле дома собралась большая толпа зевак. И странное дело: ни у кого ничего не пропало.

Но был в Серебряных Прудах и настоящий пожар. Он случился 30 апреля какого-то, уже не помню, года, накануне майских праздников. Было жарко, и дул ветерок. И заполыхали «Курдюки» – большая слобода на той стороне Осетра с домами, крытыми соломой. Никто не знает, где начался пожар, и по какой причине, да это уже не имело значения. Прибывшие две пожарные машины качали воду прямо из реки и поливали крыши еще не занявшихся пламенем домов, чтобы жильцы успели вынести из них свое добро, в то время как горевшие дома спасать было бесполезно – они сгорали за считанные минуты. И так, несмотря на самоотверженную работу пожарных, за пару часов все Курдюки сгорели дотла, от домов остались только печи да печные трубы. Жар от огня ощущали даже мы – зеваки, собравшиеся на другом берегу Осетра.

Однажды, после окончания четвертого класса, нас повели в лес – в организованном порядке, под звуки пионерских горнов и дробь барабанов. Все мы были пионеры, с красными галстуками. Начались школьные каникулы, и это воодушевляло. При входе в лес начинались овраги, где снег еще не стаял до конца. И общему взору предстало странное зрелище: в овраге собрались сотни, если не тысячи оттаявших лягушек и затеяли свою лягушачью свадьбу. За всю оставшуюся жизнь я не видел столько лягушек. Мальчишки бросали в них камни, но это не давало никакого эффекта: для лягушек мы как бы не существовали; они продолжали отмечать свой праздник весны. Учителя и пионервожатые увели нас с этого места в лес.


За эти четыре года, проведенные в Серебряных Прудах, в нашем «стандартном» доме были две смерти, и оба раза умирали молодые. Первым погиб мальчик Петя. Ему было 15 лет, и как-то в апреле, в теплую погоду, он немного полежал на земле. Этого оказалось достаточно: у парня начался туберкулезный менингит, который не сразу удалось распознать. Эта болезнь часто скрывается под другими личинами и может до какого-то времени принимать, например, облик брюшного тифа – болезнь серьезная, но редко бывает смертельной. Но даже если бы распознали вовремя и начали лечить, надежда на выздоровление была призрачна: до начала использования стрептомицина туберкулезный менингит излечивался крайне редко.

Причиной другой смерти был банальный подпольный аборт. На первом этаже нашего дома жила семья: молодой офицер, его жена и два их сына 4-х и 2-х лет. Эти мальчики всегда играли вместе и держались обособленно от прочей детворы, а их мать – миловидная женщина – к вечеру часто выходила из дома в ожидании возвращения своего мужа со службы. По-видимому, она не очень была загружена домашними делами, а прочих у нее не было. Так вот, какая-то малограмотная баба сделала ей аборт, ибо аборты были официально запрещены. И женщина истекла кровью. Она не сразу обратилась за помощью, и медицина оказалась бессильной.


Ради собственного прокорма и чтобы жить было нескучно, мы держали скотину. Впрочем, в те годы это было всеобщим увлечением. За нашим домом был сарай, разделенный на клети. Воспользовавшись этим, в свою клеть мы как-то пустили жить купленную матерью корову, а она за свое проживание платила нам молоком. Как теперь говорят, это было взаимовыгодное сотрудничество. Корова была бурого цвета и дважды за свое прожитье платила нам еще и телятами. Каждый раз это случалось на исходе зимы, и малый несмышленый теленок, чтобы не замерзнуть в сарае, помещался в нашей комнате, справа от входа в нее. Нас становилось четверо в одной берлоге, и жить было еще веселее. Впрочем, это продолжалось где-то с месяц, после чего мать сдавала теленка государству. А там мы уже не несли за него ответственности перед нашей коровой, которую мать каждое утро перед работой выводила из сарая, чтобы присоединить к общему стаду. Вечером же пастух возвращал ее хозяевам.

Мы также держали кур и поросенка, причем все наши поросята, как на подбор, были Васьками. К этому изобилию живности время от времени присоединялись приезжавшие к нам погостить московские наши родственники, а сеновал сарая объединял в одну семью московских же знакомых наших соседей по дому. Постоянно у нас гостил и мой двоюродный брат Юзик – сын тети Бэллы. Он хорошо играл в футбол, и был желанным членом дворовой футбольной команды. И вообще – с ним было весело. Летом мы с ним тоже спали в сарае. Однажды, начитавшись Гайдара, я произвел целый переполох среди обитателей сеновала. Я раньше всех проснулся, сбегал домой и вернулся назад со страшной «новостью»: Война! Я отчаянно теребил Юзика, а он не хотел просыпаться. Зато взрослые обитатели сеновала – а среди них оказался даже какой-то венгерский коммунист – мгновенно проснулись, и все были в страшной тревоге. И это не удивительно: то, что для меня было всего лишь игрой, каждый из них прочувствовал на собственной шкуре. Я осознал свою ошибку, и мне пришлось извиняться.

Мать не особенно утруждала нас заботами, но за одно дело мы с Юзиком отвечали головой: на нашем попечении был очередной Васька – поросенок, которого вовремя нужно было загнать в сарай и накормить. Но мы часто ленились и вообще не выпускали Ваську из сарая. Однако покормить его нужно было обязательно – это дело святое. Как-то заигравшись в футбол, мы совсем забыли о поросенке, который, голодный, разрывался от возмущения: из сарая неслись его гневные вопли. Когда, наконец, он был услышан, до прихода матери с работы оставался час. Нужно было спешить. Мы быстренько разожгли примус и стали готовить похлебку из комбикорма, картошки, подсолнечного масла и всяких помоев, – что было под рукой. Все это нужно было сварить, остудить и дать поросенку. Но время таяло, и приход матери не предвещал ничего хорошего. Тогда, продержав похлебку на примусе минут десять, мы решили, что все готово, а чтобы поросенок не обжегся, налили туда еще холодной воды и все размешали. Васька стал с жадностью жрать это варево и подавился полусырой картофелиной. Тут явилась с работы мать. Как ни странно, но все наше наглое вранье о том, что мы все сделали вовремя и как следует, а Васька подавился от собственной жадности, она приняла за чистую монету. Затем пришел волшебник-ветеринар и спас поросенка, подарив ему несколько месяцев жизни, прежде чем из него сделали окорок.

Поросят у нас резал один здоровенный мужик из слободы по фамилии Крюков. Это случалось накануне ноябрьских праздников или несколько позже, – к тому времени, когда поросенок успевает нагулять свои законные шесть пудов. Последние пару месяцев его держат в сарае, чтобы не расходовал энергию на активную жизнедеятельность и нарастал салом. После экзекуции Крюков выпивал кружку поросячьей крови; за работу ему отдавали половину печенки и большой шмат сала. Мы же съедали большую сковороду жареной картошки со свежей свининой, а мать варила в поросячьих кишочках домашнюю колбасу с чесноком.

А сын Крюкова учился со мной в одном классе. Он был высок ростом, нескладен, но силен. Его слабым местом был нос. И если возникали в классе потасовки с его участием, то отключить его было несложно: нужно дать ему в нос, тут же текла кровь, и он выходил из игры. Этим подлым приемом некоторые ребята, но только не я, пользовались беззастенчиво. А прозвище у него было «Курюка» – ничего особенного, ибо почти у каждого было свое прозвище. Как-то в школе на перемене я с ним боролся. Он был выше и сильнее меня, но я – ловчее и увертливее. Этим наши шансы более или менее уравнивались. После нескольких раундов борьбы – с переменным успехом – я удачно сделал ему подножку, и он грохнулся на бок, а я навалился на него сверху. И сломал ему ключицу. Это был несчастный случай, и я остался ненаказуем, в то время как Курюка две недели валялся в больнице – лечил свою ключицу. Мать, естественно, попеняла мне за это «хулиганство», но в ее упреках проскальзывала гордость: ее сын становится мужчиной.


С национальным вопросом в Серебряных Прудах у меня было все в прядке, или почти все. Мои ближайшие товарищи, конечно, знали от своих родителей, кто я таков, но в обиду не давали. И вообще, мое еврейство ставилось под сомнение. Как то пришел к нам во двор почти взрослый парень – эксперт по еврейскому вопросу. Он при всех попросил меня произнести слова: «кукуруза», «барабан» и еще некоторые другие. С произношением у меня было все в порядке, и экзамен я сдал на отлично. «Какой же ты еврей, – сказал он, – самый настоящий русский». Тут же были проэкзаменованы еще несколько ребят, и один из них оказался евреем! У него были проблемы с буквой «р». Так комплекс неполноценности на время был приглушен в моей душе, и я даже попенял матери за ее клевету в отношении моего еврейства, которое я внутренне переживал эмоционально. Не то, что Рита – ей было все равно. Мать рассказывала, что наша соседка со второго этажа однажды застала меня горько плачущим. Она долго допытывалась у меня, в чем дело, и, наконец, спросила: может быть, кто-то назвал тебя евреем? Получив утвердительный ответ, она тут же стала меня успокаивать, приведя в пример несколько знаменитых личностей, включая Карла Маркса, который, оказывается, тоже был евреем. Я очень удивился.

Но был случай, который я хорошо запомнил. Это был, возможно, год пятидесятый. К тому времени антисемитизм в СССР уже пышно расцвел на государственном уровне, и даже я это чувствовал. Борьба с космополитами, раскрутка патриотизма, ненависти к Западу – все это мы переживаем сегодня в нашем обновленном отечестве, и чем плачевнее дела с экономикой, тем гуще патриотизм. К тому же началась корейская война, в которой СССР противостоял США. В воздухе пахло третьей мировой, и только смерть Сталина уберегла мир от этой вероятной катастрофы.

А у города была взрослая футбольная команда, с переменным успехом выступавшая на региональном уровне. У этой команды был вратарь – кореец, которого все мальчишки уважали за то, что он кореец, из чувства солидарности. Во время какой-то игры этот вратарь получил повреждение, и в команду пришел новый – здоровенный детина, русский. Первым делом, он запряг наших ребят в работу по расчистке футбольного поля и ремонт ворот. Увидев, среди прочих, меня, он спросил: а что здесь делает этот еврей? – Все промолчали, а я перестал работать, но не ушел – все время маячил перед ним, демонстрируя свое наплевательство. Попытки прогнать меня ему не удавались. Этот эпизод показывал, что настроения в советском обществе начали меняться не в нашу пользу. И эти изменения шли сверху.


Когда мы с Ритой перешли в седьмой класс, под давлением московских родственников нам пришлось уехать из Серебряных Прудов, чтобы быть ближе к Москве. Какими бы доводами ни убеждали мою мать ее московские сестры, их соображения представляются мне вполне меркантильными. Мать была хорошим врачом и единственным во всей нашей родне, которая отменным здоровьем не отличалась. Иметь своего почти домашнего врача – это ли ни мечта доброй половины человечества. Мы переехали в село Речицы Раменского района Московской области – всего в 60 км от Москвы.

Серебряные Пруды я покидал с тяжелым сердцем. Здесь оставались мои товарищи, мои прекрасные учительницы, наши хорошие знакомые – люди сердечные и справедливые. Да и весь тамошний народ моей детской душе внушал симпатию. За четыре года жизни в этом поселке я многое узнал, многое приобрел и многому научился. Прежде всего – неписаному кодексу мальчишеской чести: быть справедливым, не жадничать, не предавать товарищей, помогать слабым, не быть жестоким, любить жизнь во всем ее многообразии, и многому еще. Постепенно я становился человеком.

Речицы

Речицы – большое село, растянувшееся вдоль шоссе, идущего от подмосковных Люберец до города Куровское, а в развилке – к Егорьевску. Село также связано автобусным сообщением с районным центром Раменское. Применительно к данному населенному пункту «Речицы» ударение следует ставить на второй слог. Откуда взялось это название, мне неизвестно, ибо никакого водоема здесь нет и не было: ни реки, ни озера. Село само по себе мало чем примечательно. Из крупных объектов там были фарфоровый завод – «Изолятор», название которого говорит само за себя: на нем изготавливали электроизоляторы. Там была средняя школа, действовавшая по выходным дням и религиозным праздникам церковь, рядом с ним кладбище. Были аптека, несколько магазинов; с восточной стороны село замыкала территория больницы, на которой мы и поселились в большом одноэтажном деревянном доме, разделенном на несколько квартир. В селе и его окрестностях находились и другие объекты, интереса для меня не представлявшие. Водоемов здесь практически не было, что для меня, выросшем на Осетре, оказалось неприятным сюрпризом. Единственными, с позволения сказать, водоемами были так называемые «рвы» – десяток мелких поросших кустарником озерец от пяти до двадцати метров в диаметре, образовавшихся в местах выборки глины для фарфорового завода. Там уже давно не копали, и местные мальчишки, да и взрослые тоже, ходили туда купаться.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.