книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Дин Кунц

Живущий в ночи

РОБЕРТУ ГОТТЛИБУ,

проницательности, гению, преданности и дружбе которого я благодарен каждый день

Несу свое уродство,

Мой груз незримых мук

И грех, в котором сходство

С грехами всех вокруг.

Мне горький выпал жребий —

Покинуть отчий дом.

И на земле, и в небе

Для всех я стал врагом.

«Книга Скорбей»

Часть I

Сумерки

Глава 1

Телефон, стоявший на письменном столе в моем кабинете, освещенном лишь пламенем свечей, зазвонил, и я уже знал, что близится нечто ужасное.

Я – не медиум, мне не являются знамения с небес, линии на ладони не говорят мне ровным счетом ничего о будущем, и я не обладаю способностью цыган предсказывать судьбу по мокрым чайным листьям.

Мой отец умирал уже довольно долго. Почти всю предыдущую ночь я провел у его изголовья, утирая пот с отцовского лба и прислушиваясь к его затрудненному дыханию, так что теперь понимал: отцу осталось совсем немного. При мысли о том, что я вот-вот потеряю его и останусь – впервые за свои двадцать восемь лет – совершенно один на всем белом свете, душу мою пронизывал ужас.

Я – единственный сын и единственный ребенок в семье. Моя мать переселилась в лучший мир два года назад. Ее смерть потрясла нас с отцом, но маме хотя бы не пришлось страдать от долгой и изнурительной болезни.

Прошлой ночью я вернулся домой перед самым рассветом – измученный, валясь с ног, но выспаться так и не сумел. Теперь, подавшись вперед на стуле, я мысленно молил, чтобы телефон умолк, но он продолжал надрываться.

Орсон, мой пес, тоже знал, что означают эти звонки. Выйдя из тени в дрожащий круг света, он поднял морду и сочувственно уставился на меня.

В отличие от своих собратьев он способен выдерживать человеческий взгляд сколь угодно долго. Другие животные обычно быстро отворачиваются, не в состоянии долго смотреть человеку в глаза, словно что-то заставляет их нервничать. Возможно, и Орсон, подобно своим собратьям, видел там то же самое, однако это «что-то» если и нервировало, то не пугало его.

Он вообще необычный пес, но он – мой пес, мой самый преданный друг, и я люблю его.

После седьмого звонка я сдался перед неизбежным и снял трубку. Звонила сиделка из больницы Милосердия. Я разговаривал с ней, не спуская глаз с Орсона. Мой отец угасал, и я должен был безотлагательно приехать к нему.

Когда я возвратил трубку на место, Орсон приблизился и положил свою здоровенную черную башку мне на колени. Негромко поскулив, он лизнул мою руку, однако хвост его оставался неподвижным.

Несколько мгновений я сидел, будто лишившись слуха, не в состоянии двигаться и даже думать. Тишина, стоявшая в доме, была глубока, словно океанская бездна, и я почти физически ощущал ее всесокрушающую тяжесть, парализовавшую меня. А потом я позвонил Саше Гуделл, чтобы попросить ее довезти меня до больницы.

Обычно она спала с полудня до восьми вечера, а в темное время суток – с полуночи до шести утра, – будучи диджеем, крутила музыку на «Кей-Бей» – единственной радиостанции Мунлайт-Бей. В начале шестого в этот мартовский вечер она, скорее всего, спала, и мне было неловко оттого, что приходится ее будить.

Так же, как печальноглазый Орсон, Саша была моим другом, к которому я мог обратиться в любой момент. Однако машину она водила гораздо лучше пса, поэтому я и был вынужден ее побеспокоить.

Она сняла трубку после первого же звонка, причем в голосе ее не было ни капли сонливости, и, прежде чем я успел сообщить, в чем дело, произнесла:

– Мне очень жаль, Крис.

Как будто она ждала этого звонка и услышала в его звуке ту же обреченность, что и мы с Орсоном.

Я прикусил губу, отказываясь думать о неизбежном. Пока папа оставался жив, оставалась и надежда на то, что врачи ошибались. Даже при раке в последней стадии в ходе болезни могла наступить ремиссия.

Я верю в чудеса.

В конце концов, даже мне, несмотря на то состояние, в каком я находился, удалось прожить целых двадцать восемь лет, и это тоже являлось своего рода чудом, хотя многие, глядя на меня со стороны, могли подумать, что такая жизнь – хуже любого проклятия.

Я верю в чудеса, но еще больше я верю в то, что они нам очень нужны.

– Я буду у тебя через пять минут, – пообещала Саша.

Ночью я мог бы дойти до больницы и пешком, но в этот предзакатный час мое передвижение по городу на своих двоих стало бы не просто спектаклем для прохожих зевак, но и представило бы серьезную опасность для меня самого.

– Не торопись, – сказал я. – Поезжай осторожнее. Мне все равно понадобится не меньше десяти минут, чтобы собраться.

– Я люблю тебя, Снеговик, – сказала она.

– А я – тебя, – ответил я.

Надев колпачок на ручку, которой писал в тот момент, когда меня прервал звонок из больницы, я вместе с желтым блокнотом отложил ее в сторону, а затем с помощью бронзового стержня с длинной рукояткой погасил три толстых свечи. В окутавшей комнату мгле в воздух, подобно серым призракам, взвились три волнистых дымка. До наступления сумерек оставался всего час, и солнце уже спустилось к краю небосклона, но даже теперь оно все еще таило для меня опасность и угрожающе просвечивало сквозь щели по краям створчатых ставен.

Как всегда, заранее предугадав мои намерения, Орсон уже вышел из комнаты и теперь топал где-то в холле второго этажа. Орсон – метис лабрадора весом почти в полцентнера и черный, словно ведьмин кот. Поскольку ставни в нашем доме всегда закрыты, он практически невидим, и о его присутствии мне говорит либо шлепанье большущих лап по коврам, либо клацанье когтей по паркету там, где ковров нет.

Войдя в спальню, находившуюся напротив моего кабинета, я не позаботился о том, чтобы включить регулируемые реостатом светильники из мутного, словно подмороженного стекла. Мне хватало и того рассеянного мутно-желтого света от заходящего солнца, что пробивался сквозь закрытые ставни. Мои глаза гораздо в большей степени привычны к мраку, нежели у большинства людей, но хотя меня, фигурально говоря, вполне можно назвать родным братом филина, я не обладаю каким-либо особым даром ночного видения. Нет-нет, мне не свойственны никакие леденящие кровь паранормальные способности. Просто за двадцать восемь лет, прожитых без света, мое умение видеть в темноте сильно обострилось.

Орсон вспрыгнул на скамеечку для ног, а потом – в кресло, где и свернулся, наблюдая за тем, как я готовлюсь к выходу в освещенный мир. Из выдвижного ящика в примыкавшей к спальне ванной я достал флакон очень сильного лосьона для защиты кожи от солнечных лучей и щедро намазал им лицо, уши и шею. От лосьона исходил слабый запах кокосового молока. Он рождал в моей голове образы пальм, качающих ветвями, яркого тропического неба, океана, залитого ослепительным светом полуденного солнца, – короче, всего того, что мне никогда не суждено увидеть. Для меня это запах желания, неосуществимости и безнадежного томления, терпкий аромат недостижимого.

Порой мне снится, что я иду по карибскому пляжу, омываемый водопадом света, а под моими ногами – покрывало из сияющего в солнечных лучах белоснежного песка. Ощущение тепла на коже куда более эротично, нежели любовные прикосновения женщины. В этих снах я не просто купаюсь в свете, он буквально пронизывает меня. А когда я просыпаюсь, то чувствую себя так, будто меня ограбили.

Лосьон, хотя и пах тропическим солнцем, холодил лицо и шею. Я натер им также кисти рук и запястья.

В ванной комнате имелось одно окно. Ставни на нем были сейчас открыты, однако здесь царил сумрак. Во-первых, стекло было матовым, а во-вторых, солнечный свет с трудом пробивался сквозь изящные ветви росшего за окном кедра. За непрозрачным оконным стеклом угадывались резные очертания листьев.

В зеркале над раковиной мое отражение выглядело бесплотной тенью, однако, даже включи я свет, все равно не смог бы толком рассмотреть себя – лампочка была слабенькой и к тому же матовой. Мне вообще редко доводилось видеть свое лицо при нормальном освещении.

Саша говорит, что я напоминаю ей Джеймса Дина – кумира пятидесятых, причем таким, каким он был скорее в «Восточном Эдеме», нежели в «Мятеже без причины». Лично я не нахожу между нами большого сходства. Да, у нас одинаковые волосы и похожие светло-голубые глаза, но он выглядел каким-то пришибленным, несчастным, а я себя таковым не ощущаю.

Я не Джеймс Дин. Я – это я, Кристофер Сноу, и меня это вполне устраивает.

Покончив с лосьоном, я вернулся в спальню. Орсон приподнялся в кресле и потянул носом, учуяв запах кокоса.

На мне уже были надеты спортивные гольфы, кроссовки «Найк», джинсы и черная футболка. Теперь я натянул поверх нее черную джинсовую рубашку с длинными рукавами и застегнул ее под самым горлом.

Орсон как привязанный шел следом за мной до прихожей. Козырек над крыльцом был длинным и низким, во дворе рядом с домом росли два громадных калифорнийских дуба, так что прямые солнечные лучи не попадали на маленькие мозаичные окошки по обе стороны от входной двери. Геометрически правильные, составленные из разделенных проволокой бесцветных, зеленых, красных и янтарных стекол, они тускло мерцали подобно драгоценным камням.

Из стенного шкафа я вынул черную кожаную куртку на «молнии». Мне придется возвращаться уже в темноте, а вечера на Центральном побережье Калифорнии даже в эти мягкие мартовские дни бывают пронизывающе холодными. С полки стенного шкафа я взял голубую кепку-бейсболку с длинным козырьком и натянул ее по самые уши. Спереди, над козырьком, рубиново-красными буквами были вышиты два слова: «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД». Я нашел эту кепку в Форт-Уиверне – давно закрытой военной базе поблизости от Мунлайт-Бей. Бейсболка оказалась единственным предметом в холодном сухом помещении с бетонными стенами, расположенном на трех уровнях под землей. И хотя я понятия не имел, что означают эти таинственные слова, я сохранил бейсболку, поскольку она заинтриговала меня.

Я повернулся к входной двери, и Орсон умоляюще заскулил, прося взять его с собой. Наклонившись, я погладил его.

– Папе наверняка хотелось бы повидаться с тобой напоследок. Я это точно знаю, приятель. Но тебя не впустят в больницу.

Его угольно-черные, устремленные на меня глаза поблескивали во мгле, и я мог поклясться, что в них светились боль и сочувствие. Возможно, такое ощущение создалось у меня потому, что я и сам глядел на него сквозь пелену слез, застилавших мне глаза.

Мой друг Бобби утверждает, что я склонен очеловечивать животных, приписывая им людские способности и психические свойства, которыми они на самом деле не обладают.

Может быть, это связано с тем, что животные в отличие от многих людей всегда воспринимают меня таким, какой я есть. Похоже, четвероногие обитатели Мунлайт-Бей обладают гораздо более сложным восприятием жизни и, кстати, большей добротой, нежели многие из моих соседей.

Бобби считает, что очеловечивание животных, вне зависимости от того, насколько тесные отношения связывают меня с ними, свидетельствует о моей незрелости. В ответ на это я предлагаю ему пойти в задницу.

Я попытался успокоить Орсона, погладив его по блестящей шерсти и почесав за ухом. В нем чувствовалось какое-то странное напряжение. Пес дважды склонял голову набок, словно улавливая какие-то звуки, недоступные моему слуху. Он будто чувствовал некую подбиравшуюся к нам опасность – даже более страшную, нежели смерть моего папы.

В тот момент меня еще не мучили никакие подозрения по поводу грядущей кончины отца. Рак – это судьба, а не убийство, если, конечно, вам не взбрело в голову предъявить уголовное обвинение самому Всевышнему.

Да, я потерял обоих родителей за каких-то два года, да, моя мать умерла всего в пятьдесят два, а отец в свои пятьдесят шесть уже находится на смертном одре… Что ж, возможно, все это – составные части извечного невезения, которое преследует меня с момента моего зачатия.

Позже мне не раз придется вспомнить напряжение, овладевшее в тот момент Орсоном, и задуматься, не почувствовал ли он уже тогда страшную волну беды, готовую обрушиться на нас.

Бобби Хэллоуэй наверняка посмеялся бы над этим, заявив, что теперь я не просто очеловечиваю своего барбоса, а пытаюсь приписать ему еще и сверхчеловеческие качества. Возможно, в душе я и согласился бы с этим, но все равно непременно посоветовал бы Бобби пойти в задницу, причем как можно глубже.

Так или иначе, я поглаживал и чесал Орсона до тех пор, пока с улицы не послышался автомобильный гудок. Буквально через пару секунд он повторился, но теперь уже с подъездной дорожки. Приехала Саша.

Хотя мое лицо и шея были намазаны солнцезащитным лосьоном, я вдобавок к этому поднял воротник куртки, а со столика, стоявшего в прихожей прямо под репродукцией с картины Максфилда Пэрриша «Рассвет», взял глухие черные очки.

Уже положив руку на круглую медную дверную ручку, я в последний раз обернулся к Орсону и сказал:

– У нас с тобой все будет хорошо.

На самом деле я не представлял, как мы сумеем жить без отца. Он был единственной ниточкой, связывавшей нас с миром света, с людьми, живущими в этом освещенном мире. Более того, он любил меня так, как не в состоянии любить ни один из оставшихся в живых, так, как только отец может любить своего обиженного природой сына. Он понимал меня так, как не сможет больше понять никто и никогда.

– У нас все будет хорошо, – повторил я.

Пес удостоил меня печальным взглядом и тявкнул – глухо, почти снисходительно, будто знал, что я лгу.

Распахнув дверь, я вышел за порог и надел темные очки. Их особые стекла полностью нейтрализовали ультрафиолетовые лучи. Глаза – мое самое уязвимое место. Ими я рисковать не могу.

Сашин «Форд Эксплорер» стоял на подъездной дорожке. Двигатель его работал, сама она сидела за рулем.

Я закрыл и запер входную дверь, причем Орсон даже не попытался проскользнуть между моими ногами.

С запада подул ветер – прибрежный бриз с легким вяжущим запахом моря. Листья в кронах дубов зашептались, словно делясь друг с другом какими-то секретами.

Моя грудь напряглась, легкие словно сжало тисками. Так бывало всегда, когда мне предстояло выйти на свет. Я знал, что это чисто психологический эффект, но легче мне от этого не становилось. Спускаясь по ступенькам крыльца и направляясь к подъездной дорожке, я чувствовал себя космонавтом в невесомости. Возможно, то же самое испытывает водолаз в тяжелом скафандре, ощущая, как сверху на него давят миллионы тонн океанской воды.

Глава 2

– Привет, Снеговик, – сказала Саша, когда я влез в машину. Она дала мне эту кличку потому, что в переводе с английского на все остальные языки мира моя фамилия означает «снег».

– Привет, – ответил я, пристегивая ремень безопасности. Саша включила заднюю передачу.

Из-под козырька своей кепки я смотрел на медленно удалявшийся от нас дом и думал о том, каким увижу его в следующий раз. Я чувствовал, что после того, как мой отец покинет этот мир, все принадлежавшие ему вещи станут выглядеть убогими и ветхими, поскольку не будут больше соприкасаться с его духом. В тот момент, когда, двигаясь задним ходом, мы уже выезжали на улицу, мне показалось, что я увидел тень, метнувшуюся в одном из окон, а затем – возникшую за стеклом морду Орсона, положившего передние лапы на подоконник.

Отъезжая от дома, Саша спросила:

– Ну и сколько же времени ты не выходил?

– На свет? Чуть больше девяти лет.

– Девять долгих лет во мраке, – продекламировала Саша. Помимо всего прочего, она еще писала стихи.

– Кончай заниматься со мной своими дурацкими поэтическими упражнениями, Гуделл.

– Что же с тобой приключилось девять лет назад?

– Аппендицит.

– А-а, это когда ты едва не откинул копыта?

– Да, только смерть способна заставить меня выйти на солнечный свет.

– По крайней мере с тех пор у тебя на пузе остался весьма сексуальный шрам.

– Ты находишь?

– Мне очень нравится его целовать, разве ты не заметил?

– Заметил и не перестаю этому удивляться.

– Хотя этот шрам и пугает меня. Ты ведь мог умереть.

– Но не умер.

– И каждый раз, когда я целую его, это как благодарственная молитва за то, что ты – со мной.

– А может, тебя просто возбуждают физические дефекты?

– Засранец.

– Это мамочка научила тебя таким словам?

– Нет, монашенки в приходской школе.

– Ты знаешь, что мне нравится и что не нравится? – поинтересовался я.

– Да, наверное, знаю. Все же мы с тобой вот уже два года как вместе.

– Мне не нравится, когда ты начинаешь хамить.

– А с какой стати мне хамить?

– Ну вот и не начинай.

Даже в своей броне из одежды, намазанный лосьоном и в очках, защищавших глаза от солнца, я изрядно нервничал, оказавшись на улице днем. Я ощущал себя беззащитным, а мои многочисленные покровы казались мне хрупкими, словно яичная скорлупа. Саша знала о неуверенности, которую я испытывал, но делала вид, что ничего не замечает. Для того чтобы отвлечь меня и от грозившей мне опасности, и от бесконечной красоты раскинувшегося вокруг мира, Саша делала то, что у нее получается лучше всего, – была самой собой.

– Где ты будешь потом? – спросила она. – Когда все закончится.

– Если все закончится, – поправил я. – Они могут и ошибаться.

– Где ты будешь, когда я выйду в эфир?

– После полуночи? Наверное, у Бобби.

– Проследи за тем, чтобы он включил радио.

– Принимаешь заявки на сегодняшнее шоу? – спросил я.

– Можешь мне не звонить. Я сама знаю, что тебе нужно.

На следующем перекрестке она повернула руль «Эксплорера» направо, очутившись на Оушн-авеню, и поехала вверх, в противоположную от океана сторону.

Напротив запрятанных в глубине широких тротуаров магазинчиков и ресторанов возвышались почти тридцатиметровые итальянские кедры, раскинувшие над улицей свои широкие ветви. Тротуары были пестрыми от теней, перемежавшихся с пятнами света.

Мунлайт-Бей, приютивший под своими крышами двенадцать тысяч человек, вырастает прямо из залива, поднимается по плоскогорью, а затем карабкается по прилепившимся друг к другу холмам. Большинство туристических путеводителей по Калифорнии величают это местечко «жемчужиной Центрального побережья». Возможно, отчасти это связано со стараниями Торговой палаты, которая изо всех сил усердствует, чтобы этот набивший оскомину штамп использовался как можно чаще.

И все же наш город заслуживает такое название, и не в последнюю очередь благодаря обилию в нем деревьев. Величественные столетние дубы с густыми кронами, ели, кедры, финиковые пальмы, густые эвкалиптовые рощи. Лично мне больше всего по душе кружевные гроздья ламинарии, которые по весне украшаются гирляндами чудесных цветов.

Зная о моих проблемах, Саша уже давно оклеила стекла своего «Эксплорера» затемненной солнцезащитной пленкой, и тем не менее открывавшийся из машины вид был несравнимо ярче, чем то, к чему я привык.

Я приспустил темные очки и поглядел поверх оправы. Сплетения еловых лап казались искусной темной вышивкой на изумительном лилово-голубом фоне, вечернее небо светилось какой-то тайной, отбрасывая на лобовое стекло машины загадочные блики.

Я поспешно водворил очки на место и не только для того, чтобы защитить глаза, но и потому, что меня внезапно захлестнула волна острого стыда: я тут наслаждаюсь редкой для меня поездкой при свете дня, а отец в это время умирает.

Саша вела машину хоть и осмотрительно, но быстро, даже не притормаживая на тех перекрестках, где не было автомобилей.

– Я пойду с тобой, – сказала она.

– В этом нет необходимости.

Неприязнь Саши к врачам, медсестрам и вообще всему, что связано с медициной, граничит с патологической фобией. Непоколебимо веруя в силу витаминов, минеральных пищевых добавок, позитивное мышление и способность излечивать тело силой мысли, она большую часть времени считает, что будет жить вечно, и только посещение какого-нибудь медицинского учреждения способно на часок-другой лишить Сашу уверенности в том, что ей удастся избежать конечной участи любого существа из плоти и крови.

– Да нет, – продолжала упираться Саша, – я должна быть с тобой. Я очень люблю твоего папу.

Она пыталась казаться спокойной, но дрожь в голосе выдавала ее. Невольно я ощутил огромную признательность к этой девушке: ради меня она была готова отправиться в то место, которое было ей ненавистно больше всего на свете.

– Мне хочется побыть с ним наедине то недолгое время, которое у нас осталось, – проговорил я.

– Честно?

– Честно. Кстати, уезжая из дома, я забыл оставить Орсону ужин. Может, ты вернешься и позаботишься о псине?

– Конечно, – ответила Саша, испытывая облегчение от того, что теперь и у нее появилось дело. – Бедняжка Орсон! Они с твоим папой были настоящими друзьями.

– Могу поклясться: он чувствует, что происходит.

– Наверняка. Животные все чувствуют.

– А Орсон – особенно.

С Оушн-авеню Саша свернула налево и выехала на Пасифик-авеню. До больницы Милосердия оставалось два квартала.

– С ним все будет хорошо, – проговорила Саша.

– Он наверняка по-своему горюет, хоть и старается не показывать этого.

– Я попробую утешить его. Крепко обниму и расцелую.

– Отец был единственной ниточкой, связывавшей Орсона со светом.

– Теперь этой ниточкой стану я, – пообещала Саша.

– Он не может постоянно жить в темноте.

– У него буду я, а я никуда исчезать не собираюсь.

– Правда? – переспросил я.

– С ним все будет хорошо.

На самом деле мы говорили уже не о собаке.

Больница представляла собой типичное калифорнийское трехэтажное строение в средиземноморском стиле, возведенное еще в те времена, когда это понятие не ассоциировалось с дешевым и бездушным типовым строительством. Глубоко утопленные окна привлекали взгляд позеленевшими от времени бронзовыми рамами. Комнаты, расположенные на первом этаже, скрывались в тени нависших над ними крытых балконов с арками и известняковыми колоннами. Некоторые были увиты спускавшимися сверху одеревеневшими плетями бугенвиллей. В этот день, несмотря на то что весна наступила всего пару недель назад, с карнизов и подоконников уже ниспадали каскады малиновых и ярко-фиолетовых цветов.

Набравшись духу, я сдвинул вниз темные очки и несколько секунд любовался этим умытым солнцем пиршеством красок.

Саша остановила машину возле бокового входа. Я принялся освобождаться от ремня безопасности, а она, положив ладонь на мою руку, легонько стиснула ее.

– Позвони мне на сотовый, когда за тобой надо будет при-ехать.

– Я буду уходить уже после захода солнца. Дойду пешком.

– Ну, если ты так хочешь…

– Да, хочу.

Я снова приспустил солнцезащитные очки. На сей раз для того, чтобы увидеть Сашу Гуделл такой, какой я не видел ее никогда. При свете свечей ее серые глаза кажутся глубокими и чистыми. Такими же они оказались и в этом солнечном мире. Ее густая шевелюра цвета красного дерева искрится при свечах, словно вино в хрустале, однако ласковые прикосновения солнечных лучей сделали ее волосы еще более блестящими. На ее нежном, как лепесток розы, лице едва виднелись легкие морщинки. Их линии были знакомы мне так же хорошо, как все созвездия на ночном небе, которые я рассматривал из года в год.

Движением пальца Саша водрузила мои очки на место.

– Не глупи.

Но я – человек, а глупость присуща всем людям. И если мне суждено ослепнуть, то видение ее лица будет поддерживать меня в этой вечной темноте.

Подавшись вперед, я поцеловал ее.

– Ты пахнешь кокосом, – сказала Саша.

– Стараюсь.

Я поцеловал ее снова.

– Тебе больше нельзя оставаться на свету, – твердо проговорила она.

Оранжевое солнце уже наполовину погрузилось в море, но светило по-прежнему ярко. Непрерывный термоядерный кошмар, бушевавший на расстоянии в сто сорок девять миллионов километров от Земли, не прекращался ни на секунду. В некоторых местах поверхность Тихого океана напоминала расплавленную медь.

– Ну, иди же, кокосовый мальчик. Вытряхивайся из машины.

Неуклюжий, как человек-слон, я выбрался из «Эксплорера» и заторопился по направлению к больнице, глубоко засунув руки в карманы куртки.

Я лишь раз оглянулся назад. Саша провожала меня взглядом. Увидев, что я смотрю на нее, она ободряющим жестом подняла вверх большой палец.

Глава 3

Когда я переступил порог больницы, Анджела Ферриман уже поджидала меня в коридоре. Она работала вечерней медсестрой на третьем этаже, но сейчас спустилась вниз специально, чтобы встретить меня.

Милая, добросердечная женщина, которой давно перевалило за сорок, Анджела была болезненно-худой, с необычайно прозрачными глазами. Ее страсть к целительству граничила с одержимостью. Казалось, эта женщина заключила с дьяволом какую-то фантастическую сделку, чтобы только ей позволили лечить людей, и теперь ради выздоровления больных была вынуждена отдавать всю свою душу до последней капельки.

Анджела выключила свет в коридоре, а затем обняла меня.

В свое время, когда я болел всевозможными детскими – ветрянкой, свинкой, простудами, – а затем и взрослыми болезнями, но не мог в отличие от всех остальных лечиться обычным манером, Анджела всегда являлась моим добрым ангелом. Будучи моей приходящей медсестрой, она переступала порог нашего дома ежедневно.

Крепкие костлявые объятия этой женщины значили в ее работе ничуть не меньше, чем грелки, термометры, роторасширители и шприцы. Однако сейчас они скорее напугали, нежели приободрили меня. Я спросил:

– Он жив?

– Пока да, Крис. Еще держится, но, по-моему, только ради тебя.

Я вышел на площадку располагавшейся рядом запасной лестницы, и, когда за моей спиной захлопнулась дверь, Анджела вновь включила свет в коридоре. Освещение здесь было тусклым и не представляло для меня опасности, но я все же решил не снимать темные очки и поспешил наверх.

Наверху меня уже ждал Сет Кливленд, лечащий врач моего отца и мой тоже. Высоченный, с такими широкими плечами, что он, по-моему, мог бы поддерживать один из больничных порталов, этот человек тем не менее никогда не возвышается над собеседником, двигается с грацией, которой от него трудно ожидать, и говорит голосом доброго медведя из детской сказки.

– Мы постоянно даем ему обезболивающее, – сообщил мне доктор Кливленд, выключая лампы дневного света под потолком, – так что он вроде как дрейфует между сознанием и забытьем. Но каждый раз, приходя в себя, спрашивает о тебе.

Я наконец снял темные очки и, сунув их в нагрудный карман рубашки, быстро пошел по коридору – мимо палат с пациентами, страдающими самыми различными недугами и в самых различных их стадиях. Одни лежали в бессознательном состоянии, другие сидели возле подносов с ужином. Те из них, кто заметил, что в коридоре выключили свет, сразу же догадались, в чем дело, и, отвлекшись от еды, повернули головы к открытым дверям своих палат. Им хотелось поглядеть на меня, когда я буду проходить мимо.

Я, надо признаться, пользуюсь в Мунлайт-Бей печальной известностью. Из двенадцати тысяч его жителей и трех тысяч студентов колледжа Эшдон – либерального частного учебного заведения, где преподают как гуманитарные, так и технические дисциплины, – я являюсь, пожалуй, единственным человеком, имя которого известно здесь всем и каждому. И тем не менее мало кто из горожан имел возможность хоть раз увидеть меня. Чему тут удивляться, если жизнь моя сродни жизни ночной птицы!

По мере того как я двигался по коридору, медсестры и сиделки произносили мое имя или протягивали руки для приветственного пожатия. Думаю, их теплые чувства по отношению ко мне были вызваны не тем, что я такой уж замечательный, и даже не любовью к моему отцу, хотя в него действительно влюблялся каждый, кто хоть однажды с ним столкнулся. Нет, просто эти люди до глубины души являлись истовыми целителями, а я воплощал собой их мечту – человек, которого они лечили всю жизнь и мечтали, надеялись когда-нибудь сделать здоровым. Я нуждался в лечении с первых дней своей жизни, и все же исцелить меня не мог никто. И они – тоже.

Отец лежал в двухместной палате, но вторая койка сейчас пустовала. Я в нерешительности замешкался на пороге, но уже в следующий миг сделал глубокий вдох (который, впрочем, ничуть меня не укрепил), вошел в палату и закрыл за собой дверь.

Тяжелые сатиновые шторы были плотно задернуты, но по краям их прощальным светом горели отблески заходящего солнца, жить которому оставалось всего полчаса. На кровати, расположенной ближе к двери, слабой тенью угадывались очертания человеческого тела. Папа. Я услышал его слабое дыхание, заговорил, обращаясь к нему, но он не ответил.

У изголовья кровати стоял аппарат ЭКГ – электрокардиограф, следивший за тем, как работает сердце отца. Звуковой сигнал был отключен, чтобы не тревожить больного, и биение его сердца отмечалось на экране прибора зигзагообразной зеленой линией. Пульс у отца был частым и слабым. Я сжался, заметив возникшую было на экране аритмию, но сердцебиение сразу же выровнялось.

В нижнем из двух ящиков прикроватной тумбочки находились газовая зажигалка и две толстых свечи в стеклянных плошках, пахнущие восковницей. Медперсонал делал вид, что не замечает этих предметов, хотя их присутствие здесь, конечно же, шло вразрез с больничными правилами. Право их нарушать было даровано мне в связи с моей неполноценностью, в противном случае, приходя к отцу, я был бы вынужден сидеть в кромешной темноте.

Опять же в нарушение противопожарных правил я чиркнул зажигалкой и поднес ее пламя к фитилю сначала одной свечи, а затем и другой.

Что ж, известность в нынешней Америке дорогого стоит. Пусть моя – из разряда печальных, но и она позволяет мне рассчитывать на некоторые послабления.

Я поставил свечи на тумбочку. Лицо отца едва вырисовывалось во мгле. Глаза его были закрыты, через открытый рот вырывалось прерывистое дыхание. Отец дышал сам, безо всяких вспомогательных приборов. Врачи не предпринимали никаких героических усилий, чтобы продлить ему жизнь. Во-первых, такова была его собственная воля, во-вторых, это было уже невозможно.

Сняв куртку и кепку с надписью «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД», я бросил их на стул для посетителей, а затем встал у изголовья кровати – подальше от свечей – и взял руки отца в свои ладони. Кожа его была холодной и тонкой, подобно древнему пергаменту, ногти – желтыми и потрескавшимися, как никогда раньше.

Моего отца звали Стивен Сноу, и он был великим человеком. За всю свою жизнь он не выиграл ни одной войны, не издал ни одного закона, не сочинил ни одной симфонии, не написал ни одного романа, который принес бы ему славу, хотя и мечтал об этом в юности. И все же он был более велик, нежели любой из генералов, политиков, композиторов или всемирно известных писателей, когда-либо живших на земле.

Отец был велик своей добротой. Его величие состояло в том, что он был мягок, застенчив и полон смеха. Он был женат на моей матери тридцать лет, пока два года назад их не разлучила смерть. Но даже после этого, презрев все соблазны и искушения, отец хранил ей верность. Пусть наш дом в силу необходимости всегда погружен в темноту, любовь отца к моей матери была настолько ослепительной, что освещала все вокруг себя, и этого света хватало всем нам. Учитель литературы в Эшдоне, где мама преподавала технические дисциплины, отец пользовался такой любовью среди студентов, что многие из них продолжали общаться с ним и спустя десятилетия после своего выпускного вечера.

Когда я родился – отцу тогда было двадцать семь – и когда стал очевиден мой врожденный дефект, жизнь папы в корне изменилась. Но ни разу с тех пор он не пожалел о том, что подарил мне жизнь. Наоборот, отец постоянно давал мне почувствовать, что любит меня и гордится мной. Он шел по жизни достойно и без жалоб, никогда не упуская случая воздать должное тому в этом мире, что считал правильным.

Когда-то отец был большим и сильным мужчиной. Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.

Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.

Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.

– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.

– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.

Я не знал, что сказать.

На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.

И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.

Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.

Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.

В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.

– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!

– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.

– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.

– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.

– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.

– Не надо, папа! Вы же не знали!

Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.

– Я так виноват…

– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.

Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.

– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности от того, что он не может меня слышать.

* * *

Каждый из моих родителей – и папа, и мама – несли в себе уникальный ген, который встречается лишь у одного из двухсот тысяч человек. И существует лишь один шанс из миллиона, что двое таких людей встретятся, влюбятся друг в друга и захотят иметь детей. Но даже при этом лишь в одном из четырех случаев эти родительские гены передаются их отпрыску.

Мои старики попали в десятку по всем трем пунктам. В итоге я появился на свет с врожденным пигментозным экзодермитом – ХР – крайне редким и чрезвычайно опасным генетическим заболеванием.

Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.

Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.

В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.

Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.

Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.

Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента. И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.

В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь. Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.

В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.

Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие. Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.

Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.

Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни. Вот только не знаю, слышит ли она меня.

А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил: «Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?

Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.

* * *

Узкие полоски света по краям штор потускнели и из оранжевых сделались огненно-красными. Солнце наконец-то кануло в океан.

Лишь в одном случае я смогу увидеть солнечный закат. Если когда-нибудь у меня все же начнется рак сетчатки, то, прежде чем капитулировать и окончательно погрузиться в беспросветную тьму, однажды вечером я спущусь к океану, встану на берегу и обращу взгляд к тем далеким азиатским империям, где мне не суждено побывать.

Мне придется щуриться. Яркий свет причиняет моим глазам боль, действуя на них столь разрушительно, что я физически ощущаю, как в голове разгорается пламя.

Ярко-красные полоски по краям штор стали лиловыми, и в этот момент отцовская рука сжала мою ладонь. Посмотрев вниз, я увидел, что глаза его открыты, и попытался высказать все, чем было полно мое сердце.

– Я знаю, – прошептал он в ответ.

Но я был уже не в состоянии остановиться и продолжал говорить даже о том, что не нуждалось в словах. Внезапно отец с неожиданной силой стиснул мои пальцы. Я умолк на полуслове, и в повисшей тишине он проговорил:

– Помни…

Я едва расслышал его и, перегнувшись через перила кровати, поднес левое ухо к губам отца. Слабым голосом, в котором тем не менее звучали вызов и решимость, он произнес последние слова напутствия:

– Ничего не бойся, Крис. Ничего…

И умер.

Зигзагообразная зеленая линия на экране дернулась раз, второй, а затем вытянулась идеально ровной нитью. Теперь лишь огоньки на черных фитилях свечей плясали в темной палате.

Я был не в силах сразу выпустить из рук изможденные ладони отца. Поцеловал его в лоб, затем – в покрытую легкой щетиной щеку.

Света по краям штор уже не было вовсе. Мир продолжал вращаться в зовущей меня темноте.

Дверь отворилась. Флуоресцентные лампы были предусмотрительно выключены, и коридор на всем своем протяжении освещался лишь светом из открытых дверей в другие палаты. Высокий, под самую притолоку, в комнату вошел доктор Кливленд и с печальным видом встал у кровати. Следом за ним быстрыми, словно у куличка, шагами проскользнула Анджела Ферриман, прижимая к груди крепко сжатый кулачок с побелевшими от напряжения костяшками. Плечи женщины поникли, вся она сгорбилась, будто смерть пациента причиняла ей физическую боль.

Аппарат ЭКГ у постели был соединен с комнатой медперсонала в холле, и сердечный ритм отца отражался на стоявшем там мониторе. В следующее мгновение после того, как папа умер, Анджела и доктор Кливленд уже знали об этом.

Они пришли сюда без шприцев с эпинефрином и без дефибриллятора, который мог бы с помощью электрошока заставить отцовское сердце забиться вновь. Согласно воле отца, врачи не стали предпринимать никаких усилий, чтобы вернуть его к жизни.

Лицо доктора Кливленда не было предназначено для торжественных случаев. С веселыми глазами и пухлыми розовыми щеками, он походил скорее на Деда Мороза без бороды. Вот и сейчас доктор изо всех сил пытался придать своим чертам выражение скорби и сочувствия, но вместо этого лишь выглядел озадаченным.

Однако чувства, обуревавшие доктора, сполна отразились в его голосе, когда он участливо спросил:

– Ты в порядке, Крис?

– Держусь.

Глава 4

Из больницы я позвонил Сэнди Кирку в «Похоронное бюро Кирка», которому отец еще давным-давно отдал все распоряжения на случай своей смерти. Он пожелал, чтобы его тело кремировали.

Два санитара – молодые расхристанные парни с коротко остриженными волосами и жиденькими усиками – пришли, чтобы забрать тело отца и перевезти его в подвал, где находилась покойницкая. Они спросили меня, не хочу ли я пойти с ними и побыть там, пока не придет машина похоронного бюро, но я отказался. Это был уже не мой папа, а всего лишь его оболочка. Отец ушел в иные края. Я даже не стал откидывать простыню, чтобы в последний раз взглянуть на него. Мне хотелось запомнить его другим.

Санитары переложили тело на носилки. Время от времени они косились на меня и двигались с какой-то неловкостью, хотя, казалось бы, их действия должны были быть отработанными. По быстрым взглядам, которые эти ребята бросали на меня, можно было подумать, что они чувствуют передо мной какую-то вину.

Может быть, тем, кто возит мертвецов, так никогда и не удается до конца избавиться от чувства вины за свою работу? Как приятно было бы думать, что подобная неловкость вызвана человеческим неравнодушием к судьбам ближних! К сожалению, людское сочувствие чаще оказывается показным.

Впрочем, вероятнее всего, косые взгляды этих двоих объяснялись обычным любопытством к моей персоне. В конце концов, я единственный житель Мунлайт-Бей, которому была посвящена большая статья в журнале «Тайм» в связи с выходом в свет моей книги, сразу же ставшей бестселлером. Кроме того, я – единственный, кто живет только ночью и сжимается от ужаса при появлении солнца. Вампир! Вурдалак! Отвратительный огромный оборотень! Прячьтесь, детишки!

Если говорить честно, то большинство людей проявляют по отношению ко мне доброту и понимание. Однако не бывает бочки меда без ложки дегтя. Существует и кучка злобных сплетников. Они верят любым нелепицам, которые слышат про меня, передают их дальше и наслаждаются этими небылицами с упоением зевак на процессах над ведьмами в Салеме.

Если санитары относились к последней категории, их, должно быть, постигло жестокое разочарование, ибо выглядел я совершенно обычно. Они не увидели ни мертвенно-белого лица, ни налитых кровью глаз, ни клыков. Я даже не стал заглатывать при них червей и пауков. Какая скучища!

Колеса каталки заскрипели, и санитары вывезли тело в коридор. Даже после того, как дверь за ними закрылась, до моего слуха все еще доносился этот неприятный звук: «Скуи-скуи-скуи-и-и…»

Оставшись один в освещенной свечами палате, я вынул из узкого стенного шкафа портфель отца. Там были лишь те вещи, в которых он прибыл в больницу в последний раз.

В верхнем ящике тумбочки лежали часы, портмоне и четыре книжки в бумажных переплетах. Все это я тоже сложил в портфель. Зажигалку сунул в карман, но свечи оставил на тумбочке. Я больше никогда не смогу вдыхать запах восковницы, слишком тяжелые ассоциации вызывает он у меня.

Если судить по тому, как деловито и споро мне удалось собрать нехитрые пожитки отца, можно было решить, что я полностью держу себя в руках. На самом же деле я словно окаменел. Погасил свечи, поочередно зажав фитили большим и указательным пальцами, но даже не почувствовал боли.

Когда, прихватив портфель, я вышел в коридор, медсестра снова погасила свет. Я направился прямиком к лестнице запасного выхода, по которой поднялся чуть раньше. Лифты были не для меня. В них нельзя отключить свет. Кроме того, во время недолгого путешествия между третьим и первым этажом кокосовый лосьон является для меня достаточной защитой, но что прикажете делать, если лифт вдруг застрянет и мне придется неизвестно сколько висеть между этажами? Нет, так рисковать я не мог.

Позабыв надеть темные очки, я быстро спускался по слабо освещенным бетонным ступеням, но, к собственному удивлению, не остановился, достигнув первого этажа. Движимый каким-то странным порывом, я продолжал спускаться дальше – в подвал, куда отвезли тело отца.

Холод у меня в груди превратился в пронизывающую стужу, и, вырвавшись из этого ледяного сгустка, мое тело сотрясли несколько судорог.

В мозгу у меня что-то вспыхнуло. Я вдруг осознал, что расстался с телом отца, забыв выполнить какой-то очень важный долг. Вот только какой?

Сердце билось так громко, что его стук отдавался у меня в ушах. Так – разве что вдвое медленней – стучит барабан во главе приближающейся похоронной процессии. Горло перехватило, и мне стоило большого труда сглотнуть слюну, в одночасье ставшую горькой.

Внизу лестничного пролета находилась стальная дверь пожарного выхода, о чем извещала надпись, сделанная большими красными буквами. Взявшись за перекладину ручки, я в замешательстве остановился. И тут вдруг вспомнил, какой именно долг мне предстояло выполнить.

Романтик по натуре, отец хотел, чтобы его кремировали вместе с любимой фотографией мамы, и взял с меня слово, что я прослежу за этим.

Фотография находилась в бумажнике отца, а бумажник – в портфеле, который был у меня в руке.

Я решительно толкнул дверь и вошел в подвальный коридор. Бетонные стены были выкрашены глянцевой белой краской, из серебристых полукруглых плафонов под потолком изливались потоки яркого света. Мне бы отпрыгнуть обратно или хотя бы поискать выключатель, но вместо этого я безрассудно двинулся вперед, позволив тяжелой двери захлопнуться за моей спиной. Втянув голову в плечи и пригнувшись, я надеялся только на то, что лосьон и длинный козырек бейсболки защитят мое лицо.

Левая рука была засунута глубоко в карман куртки, а вот правая сжимала ручку портфеля и потому оставалась беззащитной.

Того количества света, которое обрушится на меня во время пробежки по тридцатиметровому коридору, конечно, не хватит, чтобы спустить с цепи яростный рак кожи или сетчатки. Однако я знал, что смертоносное действие света на клетки носит кумулятивный характер, подобно радиации накапливаясь в моем беспомощном организме. Если бы на протяжении двух месяцев я регулярно – хотя бы на одну минуту – подставлял свое тело свету, эффект был бы таким же катастрофическим, как если бы я целый час кряду жарился на пляже.

Родители сызмальства внушали мне, что один или два необдуманных поступка не навлекут на меня больших бед. Поистине ужасные последствия будут грозить мне лишь в том случае, если безответственность войдет у меня в привычку.

Даже при том, что я низко наклонил голову, а козырек кепки скрывал мое лицо от похожих на скорлупу плафонов, мне приходилось щуриться из-за света, отражавшегося от белых стен.

Линолеум, сделанный под серый с красными прожилками мрамор, напоминал обветрившееся сырое мясо. Оттого, что мой взгляд невольно следил за его рисунком, и из-за слепящего отблеска от стен в глазах у меня зарябило. Я миновал склад и котельную. В подвале не было ни души. И вот я уже стою перед дверью, от которой минуту назад меня отделял коридор. Еще шаг – и я в небольшом подземном гараже.

Он не был предназначен для посетителей больницы. Те оставляли свои машины наверху.

Сейчас здесь стояли грузовой автофургон, на борту которого значилось название больницы, и реанимобиль, а в некотором отдалении был припаркован черный «Кадиллак» – катафалк похоронного бюро. Я испытал облегчение: значит, Кирк еще не уехал, забрав тело, и я успею вложить в скрещенные руки отца фотографию мамы.

Рядом с сияющим «Кадиллаком» находился еще один фургон марки «Форд» – такой же, как реанимобиль, только без обычных для медицинского транспорта мигалок на крыше. Обе машины – и фургон, и катафалк – стояли задом ко мне, обратившись мордами к поднимающимся вверх воротам гаража. Ворота были открыты, и погашенные фары машин безжизненно смотрели в темноту ночи.

В обычное время автомобили здесь ставить запрещалось, чтобы не мешать больничным фургонам, которые то и дело доставляли к грузовому лифту чистое белье, продукты и медицинское оборудование. В этот час тут, разумеется, царил покой.

Бетонные стены гаража были некрашеные, потолок – гораздо выше, чем в коридоре, да и ламп значительно меньше. Однако даже здесь я не мог чувствовать себя в достаточной безопасности и потому торопливо двинулся по направлению к «Кадиллаку» и белому «Форду».

В углу подвала, слева от въезда в гараж, располагалась дверь, знакомая мне буквально до боли в сердце. Холодильник. Хранилище для трупов. Мертвецкая. Тут покойники дожидаются часа, когда приедет катафалк похоронного бюро, чтобы забрать их в морг. В одну страшную январскую ночь, два года назад, мы с отцом при тусклом свете свечи больше получаса провели в этом холодном склепе рядом с безжизненным телом мамы. Мы были просто не в состоянии покинуть ее здесь одну. И если бы в ту ночь папа нашел в себе силы оставить меня одного, он, несомненно, последовал бы за ней в морг, а затем и в крематорий. Мужчина-поэт и женщина-ученый, но насколько схожие души!

«Скорая помощь» быстро забрала маму с места автокатастрофы, а из приемного покоя ее сразу же передали в руки хирургов. Она умерла через три минуты после того, как оказалась на операционном столе, так и не придя в сознание. Врачи даже не успели осмотреть полученные ею травмы.

Сейчас утепленная дверь в покойницкую была открыта, и, приблизившись к ней, я услышал, что внутри сердито спорят несколько мужских голосов. Они явно не хотели быть услышанными кем-то из посторонних, поэтому старались говорить приглушенно. Но даже не злость в голосах споривших, а то, что они шептались, как заговорщики, заставило меня замереть на месте, не дойдя до порога. Забыв о льющихся сверху потоках убийственного света, я врос в бетонный пол, не зная, что предпринять. Вдруг из-за двери послышался голос, который был мне хорошо знаком.

– Что это за парень, которого мне предстоит кремировать? – спросил Сэнди Кирк.

– Никто, – ответил его собеседник. – Обычный бродяга. Хичхайкер. Путешествовал автостопом.

– Ты должен был привезти его прямо ко мне, – раздраженно заметил Сэнди. – А что будет, когда его хватятся?

– Ну что, черт возьми, будем мы что-то делать или нет? – вмешался в разговор третий человек, и по голосу я сразу признал в нем одного из санитаров, забиравших тело отца из палаты.

До меня вдруг дошло, что, если собравшиеся в мертвецкой обнаружат мое присутствие, мне будет грозить нешуточная опасность. Я осторожно поставил портфель у стены, освобождая правую руку.

На пороге показался человек. Меня он не увидел, поскольку пятился спиной, вывозя за собой каталку.

Катафалк стоял метрах в трех от входа в покойницкую. Прежде чем меня заметили, я юркнул к нему и скорчился возле задних дверей, через которые в машину загружают тела.

Выглянув из-за крыла автомобиля, я вновь увидел дверь в мертвецкую. Мужчина, пятившийся задом, был мне незнаком: лет под тридцать, высокий, крепкого сложения, с бычьей шеей и наголо бритой головой. Одет он был в грубые ботинки, джинсы и красную клетчатую рубаху из фланели. В мочке его уха болталась жемчужная сережка.

Окончательно выкатив тележку из мертвецкой, человек развернул ее в направлении катафалка, чтобы толкать перед собой. На каталке лежало тело в черном пластиковом мешке, застегнутом на «молнию». Два года назад в этой самой комнате мою мать, прежде чем отдать в распоряжение гробовщика, уложили в точно такой же мешок.

Следом за лысым незнакомцем в гараж вышел Сэнди Кирк, придержал каталку и, преградив ей путь ногой, задал все тот же вопрос:

– Так что будет, когда его хватятся?

Лысый нахмурился и мотнул головой.

– Говорю же тебе, он был бродягой. Таскал все свое барахло в рюкзаке за спиной.

– Ну и что?

– Кто его хватится? Подумаешь, исчез какой-то оборванец! Никто и не заметит.

Сэнди было тридцать два, и выглядел он настолько блестяще, что, даже несмотря на свое жуткое занятие, не знал отбоя от женщин. Этот человек обладал обаянием, не был столь же надменно-торжественен, как его собратья по цеху, но все-таки в общении с ним я всегда ощущал странную неловкость. Его красивые мужественные черты казались мне маской, под которой скрывается… нет, даже не какое-то другое лицо, а пустота. Меня не отпускало ощущение, будто он не просто не тот человек, за которого себя выдает, а вообще не человек.

– Но в больнице останутся его документы, медицинская карта, – не отставал Сэнди.

– Ничего тут не останется, – парировал лысый. – Он вообще умер не здесь. Я подобрал его вчера на шоссе, где он пытался остановить машину. Говорю же тебе, он – хичхайкер. Путешествовал автостопом.

Я ни разу и никому не обмолвился о своем непростом восприятии Сэнди Кирка – ни родителям, ни Бобби Хэллоуэю, ни Саше, ни даже Орсону. Слишком много людей в разное время бездумно говорили обо мне всякие пакости только потому, что я для них непонятен и веду ночной образ жизни, так что теперь мне не хотелось бы вступать в клуб любителей жестокости, говоря о ком-нибудь дурно без достаточно веских причин.

Фрэнк, отец Сэнди, был чрезвычайно симпатичным человеком, которого любили все окружающие, и Сэнди никогда не делал ничего такого, что могло бы выставить его в менее выгодном свете по сравнению с отцом. Вплоть до сегодняшнего дня.

– Я очень рискую, – вновь обратился он к человеку с серьгой.

– Ты неприкасаемый.

– Поживем – увидим.

– Увидишь в свое время, – ответил лысый и перекатил тележку через ногу Сэнди. Тот выругался и отступил в сторону, а лысый двинулся по направлению ко мне. Колеса каталки скрипели точь-в-точь как у той, на которой увезли отца.

Все так же скрючившись, я обогнул заднюю часть «Кадиллака», оказавшись между ним и белым фургоном. Быстрого взгляда на его кузов хватило, чтобы убедиться: названия какой-либо компании или учреждения на нем не значилось.

Скрип каталки раздавался все ближе.

Инстинкт подсказывал, что мне грозит смертельная опасность. Я застал этих людей за каким-то хоть и непонятным для меня, но явно противозаконным занятием. И самым опасным свидетелем для них в данной ситуации, несомненно, являлся именно я.

Бросившись лицом на бетонный пол, я скользнул под катафалк – подальше от взглядов, от яркого света, в спасительную тень – прохладную и гладкую, словно шелк. Тут, правда, было очень тесно, и, когда я протиснулся чуть дальше, спина моя уперлась в днище автомобиля.

Я лежал лицом к багажнику. Каталка проскрипела мимо «Кадиллака» и продолжала двигаться дальше, по направлению к белому фургону.

Повернув голову вправо, я увидел в нескольких метрах от себя порог мертвецкой, начищенные до блеска черные ботинки Сэнди и отвороты его синих брюк. Он стоял на месте, по всей видимости, провожая взглядом мужчину с каталкой.

Прямо позади Сэнди, возле стены, стоял маленький портфель моего отца. Спрятать его было негде, а оставь я его при себе, не смог бы быстро двигаться и бесшумно проскользнуть под катафалк.

Судя по всему, портфель пока никто не заметил. И, дай бог, не заметит.

Двое санитаров – я узнал их по белым туфлям и брюкам – вывезли из мертвецкой вторую каталку. У этой колеса не скрипели. К тому времени первая тележка находилась уже возле фургона. Я слышал, как лысый открывает дверцы грузового отсека.

Один из санитаров, обращаясь к напарнику, проговорил:

– Пойду-ка я лучше наверх, пока меня никто не хватился.

После этих слов он развернулся и направился в дальний конец гаража.

Покалеченные колеса первой каталки с визгом завертелись. Видимо, переложив груз в машину, лысый с силой оттолкнул ее в сторону.

Оставшийся санитар подкатил вторую тележку к «Кадиллаку», и Сэнди открыл заднюю дверь катафалка. На этой каталке, судя по всему, тоже лежал черный пластиковый мешок, в котором покоилось тело безымянного бродяги.

Я не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Что все это значит? Мне казалось, я вижу сон наяву.

Дверцы в грузовой отсек фургона с грохотом захлопнулись. Посмотрев налево, я увидел тяжелые ботинки лысого. Он направлялся к водительской двери.

Санитар наверняка будет торчать здесь до тех пор, пока не уедут обе машины, чтобы закрыть за ними ворота. Значит, если я останусь под катафалком, он обнаружит меня сразу же после того, как Сэнди тронется с места.

Я не знал, какой именно из санитаров остался в гараже, да это и не имело значения. Я, в общем-то, был уверен, что сумею справиться с любым из этих парней, забравших моего отца со смертного ложа. Однако, выезжая из гаража, Сэнди Кирк мог заметить меня, посмотрев в зеркало заднего вида, и тогда мне пришлось бы иметь дело уже не с одним, а с двумя.

Двигатель фургона заработал.

В тот момент, когда Сэнди и санитар перекладывали тело с каталки в катафалк, я выбрался из своего укрытия. С головы моей слетела кепка. Я поднял ее и, не смея оглянуться, по-крабьи прополз три метра, отделявшие меня от распахнутой двери мертвецкой. Оказавшись внутри холодной комнаты, я поднялся на ноги и спрятался за дверью, вжимаясь спиной в бетонную стену.

Никто в гараже не закричал, не поднял тревогу. Не заметили!

Только сейчас я понял, что все это время сдерживал дыхание, и со свистом выпустил его сквозь сжатые зубы. Мои измученные светом глаза слезились. Я вытер их тыльными сторонами ладоней.

Две стены этого помещения были заняты выстроенными в несколько рядов выдвижными ящиками из нержавеющей стали. Температура в них была еще ниже, чем в самой покойницкой, хотя даже здесь царил такой холод, что меня била дрожь.

У одной из стен стояли два жестких деревянных стула. Пол был выложен белой кафельной плиткой. Швы между ее рядами были почти незаметны. Очень предусмотрительно: если мешок с разложившимся трупом даст течь, такой пол будет гораздо легче отмыть.

Здесь тоже горели яркие лампы дневного света. Их было много, даже слишком, поэтому я натянул свою кепку с «ЗАГАДОЧНОГО ПОЕЗДА» по самые брови. Как ни странно, темные очки в нагрудном кармане рубашки уцелели, и я с облегчением надел их.

Любой, даже самый сильный лосьон пропускает некоторое количество ультрафиолетовых лучей, я же в течение последнего часа «наглотался» больше света, чем за весь прошлый год. Мысль о том, что внутри меня постепенно накапливается молчащая до поры смерть, гремела в мозгу топотом копыт зловещего черного скакуна.

Мотор фургона в гараже заработал громче, и его рычание донеслось до меня через открытую дверь. Вскоре оно начало удаляться, стало глуше и под конец превратилось в едва слышное мурлыканье.

Следом за фургоном в ночи скрылся и «Кадиллак». Огромная дверь гаража, приводимая в действие электрическим мотором, поползла вниз и наконец с грохотом закрылась. От этого удара по подземным чертогам больницы раскатилось эхо, выбив из бетонных стен дрожащую тишину.

Я замер, сжав кулаки.

Санитар, без сомнения, все еще находился в гараже, но оттуда не доносилось ни звука. Я представлял, как он, недоуменно склонив голову, рассматривает отцовский портфель.

Еще минуту назад я не сомневался в том, что смогу одолеть этого парня, но теперь уже не был так уверен. Физически я был сильнее его, но он мог обладать жестокостью, которой был начисто лишен я.

Я не слышал его приближения, а между тем санитар уже находился в считаных сантиметрах от меня, по другую сторону двери. Его присутствие выдали резиновые подошвы туфель, взвизгнувшие на кафельном полу, когда он переступил порог мертвецкой. Сделай он еще пару шагов вперед, и столкновения не избежать. Нервы мои были натянуты, как взведенная пружина.

Помешкав на пороге, санитар выключил свет и попятился из комнаты, потянув за собой дверь. Я слышал, как он вставил ключ в замочную скважину. Язычок замка щелкнул, словно затвор крупнокалиберного пистолета.

Вряд ли сейчас в заиндевевших стальных ящиках морга лежал хоть один мертвец. Больница Милосердия в тихом Мунлайт-Бей не печет покойников с такой же скоростью, как медицинские заведения крупных городов. Однако даже если бы в каждом из этих ящиков угнездился спящий, которому не суждено проснуться, я вряд ли стал бы нервничать. Настанет день, и я буду так же мертв, как мертв любой другой житель погоста, причем для меня это время придет, пожалуй, раньше, чем для любого из моих сверстников. Мертвые – это всего лишь мои будущие соседи.

Свет – вот чего я боялся по-настоящему, и сейчас чудесная темнота в этой холодной комнате без окон была для меня как студеная вода для умирающего от жажды. С минуту, а может, и дольше я наслаждался благодатной тьмой, омывавшей мои глаза и кожу.

Двигаться не хотелось, и я продолжал стоять за дверью, прислонившись спиной к стене. Мне казалось, что санитар вот-вот вернется, и тогда… Сняв темные очки, я снова сунул их в нагрудный карман рубашки.

В окружавшей меня кромешной тьме вдруг ослепительным фейерверком взорвалась страшная мысль: тело моего отца находится в белом фургоне, и его увозят в неизвестном направлении. Пусть мертвый, но он в плену у людей, чьи намерения абсолютно вне моего понимания.

Я не мог придумать никакого логичного объяснения этой чудовищной манипуляции с трупами. Разве что причиной смерти отца стал вовсе не рак… Однако если его бедные кости могли кого-то разоблачить, то почему виновный не позволил Сэнди Кирку просто сжечь их в крематории и тем самым уничтожить улики?

Значит, его тело кому-то нужно.

Но зачем?

Руки мои, сжатые в кулаки, похолодели, а шея, наоборот, покрылась испариной.

Чем дольше я размышлял над сценой, невольным свидетелем которой стал, тем неуютнее мне становилось в этом холодильнике – пересадочной станции для мертвых в их путешествии к конечному пункту назначения. Необъяснимые события разбудили первобытные страхи, дремавшие так глубоко в моем сознании, что я даже не мог различить их очертания по мере того, как они всплывали и кружили на поверхности тьмы.

Совершенно ясно, что вместо моего отца они замыслили кремировать убитого ими бродягу. Но для чего было лишать жизни этого несчастного? Сэнди мог преспокойно наполнить бронзовую погребальную урну обычной древесной золой, и я был бы убежден, что там – останки моего бедного отца. Вряд ли Сэнди думал, что, получив запечатанную урну, я посмею ее открыть, и уж тем более не предполагал, что мне вдруг придет в голову отправить ее содержимое на экспертизу, дабы установить истинное происхождение праха.

Мои рассуждения окончательно зашли в тупик и барахтались в сплетенных кем-то сетях. В голову ничего не приходило.

Дрожащей рукой я вынул из кармана зажигалку, прислушался, не раздаются ли по другую сторону двери крадущиеся шаги, и высек огонь.

Я бы ничуть не удивился, увидев, что из стального саркофага в жутком молчании выбирается и подходит ко мне алебастровое тело покойника – с почерневшим и кривляющимся в неверном свете лицом, широко открытыми слепыми глазами и ртом, который раскрывается в попытке поведать какой-то секрет, но не может вымолвить ни звука. Однако ни одного мертвеца предо мной не стояло. Лишь узкие змейки света и тени плясали на стальной поверхности ящиков, создавая иллюзию движения. Казалось, все они одновременно выдвигаются – сантиметр за сантиметром.

Исследовав дверь, я обнаружил, что она легко открывается изнутри. Это было предусмотрено для того, чтобы никто случайно не оказался запертым в покойницкой. Ключ тут не требовался, достаточно было повернуть дверную ручку, и язычок замка отходил. Я постарался сделать это как можно тише. Запор негромко щелкнул.

В гараже царила глубокая тишина. Было очевидно, что здесь никого нет, и все же я оставался начеку. Не исключено, что кто-то притаился за одной из колонн, грузовым фургоном или автомобилем реанимации.

Съежившись под струями света, я, к своему сожалению, обнаружил, что отцовский портфель исчез. Должно быть, его подобрал санитар.

Мне не хотелось выходить из больничного подвала по той же лестнице, по которой я сюда пришел. Слишком велик был риск наткнуться на санитара, а то и на обоих. Пока они не открыли портфель и не изучили его содержимое, им неизвестно, кому он принадлежит. Но как только санитары обнаружат бумажник отца с его удостоверением, они сразу же догадаются, что я побывал в гараже, и всполошатся, не удалось ли мне что-нибудь подсмотреть или подслушать.

Эти люди убили беззащитного хичхайкера не потому, что он что-то узнал и мог вывести их на чистую воду. Им «всего лишь» (хоть и непонятно, зачем) было необходимо тело для кремации. С тем же, кто представляет для них настоящую угрозу, они будут и вовсе беспощадны.

Я нажал кнопку, приводящую в действие широкие ворота, мотор загудел, и они с пугающим лязганьем поползли вверх. Я нервно оглянулся на гараж, опасаясь, что из его темноты вот-вот кто-то выскочит и бросится на меня.

Когда ворота поднялись больше чем наполовину, я остановил их с помощью второй кнопки и тут же нажал на третью, опускавшую массивную металлическую штору. Стоило ей двинуться в обратном направлении, я проскользнул под нею и юркнул в ночь.

Пологий выезд из подземного гаража был залит холодным мутным светом высоких уличных фонарей. Верхняя часть выезда также омывалась этим размытым равнодушным свечением. Наверное, такое же царит в преддверии ада, но не того, где обрекают на вечные муки огнем, а того, в котором пытают холодом.

По мере возможности я пытался пробираться по ухоженной парковой зоне, скрываясь в густой тени елей и камфарных деревьев. Торопливо перебежал на другую сторону узкой улочки и оказался в жилом квартале, застроенном причудливыми бунгало в испанском стиле, а затем припустил еще быстрее. По темной аллее. Позади домов с освещенными окнами. Мимо окон, за которыми шла жизнь, полная еще не оперившейся одаренности и благословенной посредственности, текущая вне пределов моего понимания и досягаемости.

Иногда по ночам я ощущаю себя невесомым, и сейчас наступил именно такой момент. Подобно летящей сове, я скользил в мягкой ночной тени. Этот лишенный света мир взращивал и лелеял меня на протяжении двадцати восьми лет, здесь мне всегда было покойно и уютно. Но сейчас – впервые в жизни – меня не отпускало ощущение, что, скрываясь в темноте, за мной по пятам гонится какое-то жуткое существо.

Подавляя в себе желание оглянуться, я прибавил ходу и полетел по узким боковым улочкам и переулкам Мунлайт-Бей.

Часть II

Вечер

Глава 5

На фотографиях я не раз видел калифорнийские перечные деревья при свете солнца. Они выглядят кружевными и грациозными – на зависть всем другим деревьям. По ночам «перцы», как я их называю, смотрятся совсем иначе и напоминают дев со склоненными головами. Их длинные ветви – словно распущенные волосы, которые, низко свисая, прячут печальное лицо.

Именно эти деревья выстроились вдоль длинной подъездной дорожки к «Похоронному бюро Кирка». Дом и холмистый участок в полтора гектара расположились на самом краю города, в его северо-восточной части. Рядом проходит шоссе № 1, и, свернув с него, сразу оказываешься во владениях Кирка.

Деревья были подобны скорбящим, провожающим в последний путь близкого человека.

Я двинулся вверх по дорожке, на которую стоявшие вдоль нее лампы грибовидной формы отбрасывали круглые пятна света. Листья деревьев зашептались. Налетев с океана, теплый ветерок приглушенно выражал свои соболезнования их поникшим кронам.

Возле дома печали не было припарковано ни одного автомобиля. Значит, сегодня вечером никто не прощался со своим усопшим.

Сам я передвигаюсь по Мунлайт-Бей только пешком или на велосипеде. Мне нет смысла учиться водить машину. Днем я ездить не смогу, а ночью пришлось бы надевать темные очки, чтобы уберечь глаза от фар встречных автомобилей. Но полицейские, как известно, косо смотрят на водителей, которые разъезжают по ночам в черных очках.

На небосводе взошла полная луна.

Я люблю луну. Она светит, не обжигая. Она высвечивает красивое и скрывает уродливое.

На вершине широкого взгорка асфальтовая дорога делала большой круг, внутри которого находилась лужайка. Посередине нее стояла цементная копия скульптуры Микеланджело «Пьета».

Луна посеребрила тело мертвого Христа, лежавшего на руках матери, от Девы тоже исходило это мягкое свечение. При свете дня эта грубая подделка выглядела, должно быть, невероятно топорной.

Впрочем, оказавшись перед лицом страшной утраты, большинство людей ищут утешение, обращаясь мыслями к вечному, пусть даже оно имеет такое неуклюжее воплощение, как эта жалкая попытка повторить шедевр бессмертного ваятеля. Что мне нравится в людях, так это их способность воспарить духом даже при виде тоненького лучика надежды.

Остановившись под козырьком, нависавшим над порогом похоронного бюро, я замешкался, прикидывая, насколько серьезна угрожавшая мне опасность.

Массивный двухэтажный дом в георгианском стиле – из красного кирпича, с белыми деревянными украшениями – мог бы стать красивейшим зданием в городе, если бы только этот город не был светлым и жизнерадостным Мунлайт-Бей. Космический корабль из другой галактики, приземлившийся здесь, и тот показался бы более к месту, нежели мрачный дворец Кирка. Возле этого дома положено расти не перечным деревьям, а торжественным вязам, над его крышей должны разверзаться грозовые хляби, а не сиять чистое небо Калифорнии, здесь должны хлестать холодные ливни, а не ласковые теплые дожди.

Окна второго этажа, где жил Сэнди, были темными. На первом этаже располагались комнаты, в которых близкие прощались со своими усопшими. Через декоративные цветные окошки на входной двери из глубины дома пробивался слабый свет.

Я позвонил.

В холле появилась мужская фигура и приблизилась к двери. Я различал лишь силуэт, но сразу узнал Сэнди Кирка по его легкой походке. Грация, с какой он двигался, лишь добавляла ему неотразимости.

Оказавшись в прихожей, Сэнди щелкнул выключателем, и по обе стороны от входной двери вспыхнули наружные лампы. Хозяин похоронного бюро открыл дверь и откровенно удивился, увидев меня, щурившегося на него из-под длинного козырька бейсболки.

– Кристофер?

– Добрый вечер, мистер Кирк.

– Я так скорблю в связи с кончиной твоего отца! Он был чудесным человеком.

– Да, это верно.

– Мы уже забрали его тело из больницы и, поверь, Кристофер, обращаемся с ним так, как если бы он был членом нашей семьи, – с огромным уважением. Я ведь прослушал в Эшдоне курс его лекций по поэзии ХХ века. Ты знал об этом?

– Да, конечно.

– Именно он научил меня любить Элиота и Паунда, Одена и Плэта, Беккета и Эшбери. Роберта Блая. Йейтса. Всех их. Я терпеть не мог поэзию, когда пришел к нему в класс, и уже не мог без нее жить, выйдя оттуда.

– Уоллес Стивенс, Дональд Джастис, Луиза Глюк – они были его любимыми.

Сэнди улыбнулся и согласно кивнул, но тут же спохватился:

– О, извини, я забыл…

С этими словами он поспешно выключил свет в прихожей и на крыльце.

– Да, ужасная потеря, – прозвучал его голос с темного порога. – Тебе, должно быть, невероятно тяжело. Остается утешаться лишь мыслью о том, что он наконец-то избавлен от страданий.

Вообще-то глаза у Сэнди зеленые, но в бледном свете луны они казались черными и блестящими, как панцирь жука. Не отводя от них взгляда, я спросил:

– Могу я его видеть?

– Кого? Гм, твоего отца?

– Я даже не простился с ним, когда его увозили из палаты. В тот момент мне казалось, что это ни к чему. А теперь… Мне хотелось бы взглянуть на него в последний раз.

Глаза Сэнди Кирка напоминали безмятежную гладь океана, однако под видимым спокойствием скрывалась бездонная бездна. В голосе его по-прежнему звучало профессионально-сдержанное сочувствие к человеку, потерявшему близкого.

– О, Кристофер… Мне так жаль, но… процесс уже начался.

– Вы сунули его в печку?

Сэнди вырос в семье, испокон века занимавшейся похоронным бизнесом, а в этой среде, как ни в одной другой, чрезвычайно широко используются эвфемизмы. Поэтому сейчас он болезненно поморщился. Прямота, с которой был поставлен мой вопрос, покоробила его.

– Да, покойный уже находится в кремационной печи.

– Но почему так быстро?

– Проволочки в нашем деле ни к чему, сам понимаешь. Конечно, если бы я знал, что ты придешь…

«Интересно, – подумал я, – смог бы он так же спокойно встретиться своими похожими на крылышки жуков глазами с моим взглядом при свете солнца? Жаль, что мне не суждено проверить это».

Поскольку я молчал, Сэнди Кирк вновь заговорил.

– Ты не представляешь, как я расстроен, Кристофер, – произнес он. – Тебе так тяжело, а я мог бы помочь тебе, и вот…

Живя своей необычной жизнью, в некоторых вещах я искушен, в других же являюсь полным профаном. Однако, хотя я и не в ладах с днем, ночь мне знакома, как никому другому. Поскольку я частенько являлся мишенью для жестоких нападок со стороны невежественных дураков, мне приходилось учиться пониманию человеческих сердец лишь в общении с родителями и любящими меня друзьями, которые, подобно мне, живут преимущественно между закатом и рассветом. Поэтому мне редко приходилось сталкиваться с откровенной ложью, но сейчас я был шокирован наглым враньем Сэнди. Мне казалось, что оно пачкает не только его самого, но и меня. Выдерживать взгляд его обсидиановых глаз стало мне не под силу. Я опустил голову и уставился в пол.

Ошибочно приписав это моему горю в связи со смертью отца, Сэнди переступил порог и положил руку мне на плечо. Мне стоило большого труда не отшатнуться.

– Моя работа состоит в том, чтобы утешать скорбящих, Кристофер, и обычно у меня это неплохо получается. Но, говоря откровенно, я не знаю слов, которые могли бы объяснить смерть или сделать ее менее тяжелой.

Мне хотелось изо всех сил дать ему в брюхо.

– Ничего, я справлюсь, – насилу выдавил я, понимая, что должен уходить отсюда как можно скорее, прежде чем не натворил чего-нибудь безрассудного.

– Обычно я преподношу людям стандартный набор банальностей, которых ты нипочем не найдешь в произведениях поэтов, любимых твоим отцом. Тебе я их говорить не буду.

Не поднимая головы, я кивнул и попятился, высвобождая плечо из-под его ладони.

– Спасибо, мистер Кирк. Извините, что побеспокоил.

– Ты меня ничуть не побеспокоил. Ничуть. Жаль только, что ты не позвонил чуточку раньше. Тогда я смог бы… немного повременить.

– Вы не виноваты. Все в порядке. Правда.

Я стал пятиться с покатого крыльца, на котором не было ступеней, и, оказавшись на асфальтовой дорожке, повернулся к Сэнди спиной. Он, в свою очередь, подался назад к порогу и спросил напоследок:

– Ты уже решил, как организовать похороны? Где проводить службу?

– Нет, пока не думал. Я сообщу вам завтра.

– Ты в порядке, Кристофер? – спросил он, обращаясь уже к моей спине.

– Да, я в порядке. Все будет хорошо. Спасибо вам, мистер Кирк.

– Жаль, что ты не позвонил мне заранее.

Я сокрушенно развел руками, сунул их в карманы куртки и двинулся вниз по склону, снова миновав «Пьету».

В лунном свете поверхность скульптуры блестела тысячами крошечных пятнышек слюды, вкрапленных в ее тело, и казалось, что по щекам богоматери текут взаправдашние слезы.

Я с трудом подавлял в себе желание обернуться, поскольку был уверен, что владелец похоронного бюро смотрит мне вслед. Вместо этого я продолжал спускаться по дороге между рядами печальных, шепчущих что-то деревьев. Дневная жара спала, но термометр наверняка показывал не меньше двадцати пяти градусов. Пролетевший тысячи миль над океаном ветер доносил до меня его едва уловимый запах.

Изгиб подъездной дорожки наконец вывел меня туда, где Сэнди, если бы он продолжал стоять на крыльце, не смог бы меня увидеть. Тут я наконец-то обернулся. С этого места мне были видны лишь крутая крыша и черные очертания дымовых труб на фоне усеянного звездами неба.

Сойдя с асфальта на газон лужайки, я снова устремился вверх по склону, пытаясь на этот раз прятаться в тени, отбрасываемой листвой. Перечные деревья пытались поймать луну в сеть, сплетенную из своих кос.

Глава 6

Моему взгляду вновь предстали круглый разворот дорожки, «Пьета» посередине него и крыльцо. Сэнди вернулся в дом. Входная дверь была закрыта.

Двигаясь, как прежде, по траве и прячась за деревьями и кустами, я обогнул особняк. Огромный внутренний дворик – патио, – длинная лестница, спускающаяся к двадцатиметровому плавательному бассейну, идеально ухоженный розовый сад – из окон комнат, куда допускались посетители, вся эта роскошь была не видна.

В городке размером с наш на свет ежегодно появляются примерно две сотни новых граждан и около ста за это же время переселяются в мир иной. В Мунлайт-Бей существует всего два похоронных бюро, и заведение Кирка, по моим расчетам, загребает примерно семьдесят процентов всей прибыли от этого бизнеса. Благодаря чужой смерти жизнь Сэнди была превосходной.

Должно быть, днем от вида, открывавшегося из патио, захватывало дух: к востоку, насколько хватает глаз, плавными грядами раскинулись пустынные холмы, на которых там и сям возвышались грубые черные стволы дубов. В этот час укутанные туманом холмы напоминали великанов, заснувших под огромной белой простыней.

Убедившись в том, что из освещенных окон за мной никто не наблюдает, я проворно пересек патио. Белая, как лепесток розы, луна бесшумно плыла в чернильной воде бассейна.

К дому примыкал просторный гараж в форме кочерги, а между двумя его крыльями располагалась автомастерская, попасть в которую можно было лишь со стороны фасада. В гараже стояли два катафалка и личные машины Сэнди, а вот в дальней его части, наиболее отдаленной от жилых помещений, располагался крематорий.

Скользнув за угол гаража, я пошел вдоль стены. Сквозь густые кроны росших здесь огромных эвкалиптов свет луны не пробивался вовсе. Воздух был напоен лекарственным запахом, земля устлана толстым ковром опавших листьев, хрустевших у меня под ногами.

Мне хорошо знакомы все уголки Мунлайт-Бей, а этот – в особенности. Многие ночи я провел, исследуя наш забавный городок, и во время этих вылазок мне не раз доводилось делать довольно страшные открытия.

Впереди и чуть левее от меня холодным светом мерцало окно крематория. Я приближался к нему с уверенностью – и правильность ее вскоре подтвердилась, – что сейчас увижу нечто гораздо более странное и жуткое, нежели то, что довелось увидеть нам с Бобби Хэллоуэем одной из октябрьских ночей, когда нам обоим было по тринадцать…

* * *

Пятнадцать лет назад я был так же безрассуден, как любой мальчишка в моем возрасте. Меня так же, как всех моих сверстников, завораживала и неодолимо влекла к себе зловещая тайна смерти. С Бобби Хэллоуэем мы дружили уже тогда, и как-то раз наши головы посетила шальная мысль пошарить во владениях хозяина похоронного бюро в поисках чего-нибудь мерзкого, ужасного и отвратительного.

Не помню уж, что мы рассчитывали – или надеялись? – там найти. Может, коллекцию черепов? Или дверную штору из человеческих костей? Потайную лабораторию, в которой тайные маньяки Фрэнк Кирк и его сын Сэнди призывали из грозовых туч молнии, чтобы оживлять наших умерших соседей и затем использовать их в качестве рабов для готовки и работы по дому? А может, в одном из мрачных, заросших ежевикой уголков розового сада мы ожидали найти алтарь для поклонения богам зла?

В то время мы с Бобби буквально зачитывались произведениями Г. П. Лавкрафта.

Бобби и сейчас любит повторять, что мы были странными парнями. «Да, – соглашаюсь я, – конечно, но не более и не менее странными, чем остальные наши сверстники». – «Может, и так, – кивает Бобби, – да только все они выросли и растеряли свои странности, мы же – наоборот».

В этом я с Бобби не согласен. Мне не кажется, что я более странен, чем любой из тех, с кем мне доводилось встречаться. На самом деле во мне гораздо меньше странного, чем в ком-либо еще.

То же самое относится и к Бобби, но поскольку он чуть ли не молится на свои воображаемые странности, то и от меня ожидает того же.

Бобби настаивает на том, что он чудной. По его словам, осознавая и культивируя свои странности, мы тем самым оказываемся в большей гармонии с природой, поскольку она сама по своей сущности чрезвычайно странна.

Так или иначе, но той октябрьской ночью на заднем дворе похоронного бюро мы с Бобби Хэллоуэем обнаружили большой гараж, а в нем – окно крематория. Загадочный свет, струившийся оттуда, притягивал нас словно магнит.

Окно располагалось высоко, и мы, тогда еще недоростки, никак не могли дотянуться, чтобы заглянуть в него. Крадучись, словно командос, проникшие на разведку во вражеский лагерь, мы притащили из патио белую тисовую скамейку и поставили ее под окном. Взгромоздившись бок о бок на лавку, мы наконец-то смогли разглядеть, что делалось внутри.

Окно было занавешено жалюзи, но кто-то опрометчиво оставил его створки открытыми, и нам были прекрасно видны и Фрэнк Кирк, и его помощник, занятые своей работой.

Лившийся из комнаты свет был недостаточно ярок, чтобы причинить вред моим глазам. По крайней мере именно в этом я старался убедить себя, прилепившись носом к стеклу. Хотя меня сызмальства приучали к осторожности, я все же оставался обыкновенным мальчишкой с присущими каждому из них страстью к приключениям и духом товарищества. Поэтому в тот момент я, возможно, был готов сознательно рисковать своими глазами, лишь бы только вкусить сладость этого момента на пару с Бобби Хэллоуэем.

На каталке из нержавеющей стали возле окна лежало тело пожилого мужчины. Оно было накрыто простыней, и мы видели лишь его опустошенное смертью лицо. Седые с желтизной волосы покойника были всклокочены, будто смерть застигла его во время ураганного ветра, однако по серому восковому лицу, ввалившимся щекам и ужасным потрескавшимся губам можно было понять, что несчастного свела в могилу вовсе не буря, а долгая и мучительная болезнь.

Даже если бы мы знали этого мужчину при жизни, нам ни за что не удалось бы признать его теперь, настолько он был изнурен и пепельно-бледен. Однако если бы мы хоть раз видели его при жизни, сейчас, глядя на его останки, мы наверняка не испытывали бы той сладкой жути, которая пронизывала нас в тот момент.

Нам было всего по тринадцать, и мы гордились этим. Стоит ли удивляться тому, что наиболее восхитительным, замечательным и притягательным в этом трупе нам казалась именно самая жуткая его деталь. Один глаз мертвеца был закрыт, зато второй – широко распахнут, ярко-красный от страшного кровоизлияния.

Как же гипнотизировал нас этот глаз!

Такой же невидящий, как нарисованный глаз куклы, он тем не менее глядел на нас и, подобно рентгену, видел насквозь.

То замирая от сладкого ужаса, то перешептываясь наподобие двух азартных болельщиков, комментирующих матч, мы завороженно наблюдали за тем, как Фрэнк и его помощник готовят кремационную печь. В комнате, наверное, было жарко, поскольку оба мужчины стянули с себя галстуки и закатали рукава рубашек. Лица их были усеяны бисеринками пота.

На улице тоже было тепло, но нас с Бобби продирал мороз, а по коже бегали мурашки. Я даже удивлялся, почему дыхание, вырываясь из наших ртов, не превращается в белые облачка пара.

Могильщики сдернули с трупа простыню, и мы с Бобби одновременно выдохнули, увидев, что могут сделать с человеческим телом годы и смерть. Нас била такая же сладостная дрожь ужаса, как та, которую мы испытывали, когда, прилепившись к телеэкрану, смотрели «Ночь живых мертвецов».

Тело было уложено в фанерный ящик и исчезло в полыхающем синим огнем жерле печи. Я судорожно уцепился за локоть Бобби, а он обхватил меня за шею, и мы крепко прижались друг к другу, словно боясь, что какая-то сверхъестественная сила вдруг распахнет окно, втянет нас внутрь и швырнет в пылающую топку вслед за мертвецом.

Фрэнк Кирк закрыл дверцу печи. Ставя финальную точку в долгой человеческой жизни, она громко лязгнула. Этот звук донесся до нашего слуха даже сквозь закрытое окно и отозвался леденящим эхом в грудной клетке каждого из нас.

Позже, вернув тисовую скамейку на ее законное место и убравшись из владений похоронных дел мастера, мы с Бобби расположились на трибунах школьного футбольного поля. Сейчас здесь было пустынно, огни не горели, и поэтому я чувствовал себя вполне уютно. Мы пили кока-колу и хрустели картофельными чипсами, которые Бобби купил по дороге в магазине «Семь-одиннадцать».

– Классно! Ух как это было классно! – восторженно воскликнул Бобби.

– Круче всего, что мы видали, – согласился я.

– Покруче, чем карты Неда.

Нед был нашим приятелем и прошлым летом переехал с родителями в Сан-Франциско. Неизвестно, откуда и как, но он умудрился раздобыть колоду игральных карт, на которых вместо всяких там валетов и королей красовались совершенно голые девицы в самых откровенных позах. Пятьдесят две разных красотки!

– Да уж, куда круче, чем карты, – вновь поддакнул я. – Даже круче, чем когда на шоссе перевернулся и взорвался грузовик, помнишь?

– Да грузовик это просто фигня! Даже в тыщу раз круче, чем когда Зака Бленхейма искусал тот питбуль и ему на руку пришлось накладывать двадцать восемь швов.

– В тыщу миллионов раз круче, – подтвердил я.

– А глаз! – вспомнил Бобби затекшее кровью пятно на лице мертвеца. – Какой у него был глаз!

– Уй, прямо жуть!

Мы уже давно прикончили кока-колу, но еще долго сидели, обсуждая увиденное. Столько, сколько в этот вечер, мы не смеялись никогда в жизни.

Ах какими удивительными существами мы были в тринадцать лет!

Тогда, на трибуне пустынного стадиона, я понял, что это страшное приключение связало нас с Бобби узами настолько крепкими, что разорвать их будет не под силу никому. К тому времени мы дружили уже два года, но после этой ночи наша дружба стала крепче и сложнее, чем в начале вечера. Рука об руку мы прошли через испытание, что-то изменившее в нас, и чувствовали, что на самом деле это событие таит в себе гораздо больше, нежели может показаться на первый взгляд. В глазах друг друга мы с Бобби приобрели некую дополнительную мистическую значимость, поскольку оба нашли в себе мужество совершить это.

Впоследствии мне было суждено узнать, что та ночь была всего лишь прелюдией. По-настоящему нас с Бобби связало то, что мы увидели в середине декабря. Заплывший глаз незнакомого мертвеца не шел с этим ни в какое сравнение.

* * *

Теперь, по прошествии пятнадцати лет, я был в гораздо меньшей степени склонен к авантюрам и прекрасно понимал, чем чревато незаконное вторжение на территорию чужой частной собственности. И тем не менее я вновь переминался с ноги на ногу на хрустящем ковре мертвых эвкалиптовых листьев, опять, как тогда, прижимаясь носом к зловещему окну.

Жалюзи были теми же, что и много лет назад, разве что пожелтели от времени. Их створки были чуть прикрыты под небольшим углом, но щели между ними оставались достаточно широкими, чтобы видеть все помещение крематория. К тому же теперь я был куда выше ростом и мог обходиться без садовой скамейки.

Сэнди Кирк и его помощник хлопотали возле кремационной установки «Пауэр Пак II». Они были облачены в хирургические повязки, резиновые перчатки и одноразовые фартуки.

На каталке у окна лежал один из черных пластиковых мешков. «Молния» на нем была расстегнута, и мешок раскрылся, подобно надрезанному плоду, внутри которого угнездилось мертвое тело. Очевидно, это был тот самый бродяга, путешествовавший автостопом, которого должны были сжечь вместо моего несчастного отца.

В нем было примерно сто семьдесят пять сантиметров роста и восемьдесят килограммов веса, но лицо мужчины подверглось таким жестоким побоям, что определить его возраст не представлялось возможным. Оно напоминало уродливую гротескную маску.

Поначалу мне показалось, что глаза покойника скрыты под корками запекшейся крови, но в следующий момент я осознал, что их просто нет, они вырваны. Я в ужасе смотрел на зияющие пустотой глазницы мертвеца.

На память пришел мертвый старик с кровавым глазом и то, насколько страшным он показался нам с Бобби. Однако с картиной, представшей моему взгляду теперь, не могло сравниться ничто. Тогда мы были свидетелями бесстрастных действий природы. Зверство, которое я лицезрел сейчас, было совершено руками человека.

* * *

В течение тех безвозвратно далеких октября и ноября мы с Бобби Хэллоуэем время от времени возвращались к окошку крематория. Мы пробирались к нему крадучись, стараясь не запутаться в вившемся по земле плюще, а наши легкие заполнял густой аромат вздымавшихся вокруг эвкалиптов. Именно с тех пор этот запах ассоциируется у меня со смертью.

За те два месяца Фрэнк Кирк похоронил четырнадцать человек, но только трое из них были кремированы. Других бальзамировали и предавали земле традиционным способом.

Мы с Бобби притворно сокрушались по поводу того, что в помещении для бальзамирования нет окон и мы таким образом лишены возможности наблюдать за тем, что там происходит. Это святилище, где, по выражению Бобби, «делали мокрую работу», располагалось глубоко под землей и было надежно укрыто от придурочных шпионов вроде нас с Бобби. В глубине души я радовался тому, что наши длинные носы были лишены возможности проникнуть в эту «святыню». Впрочем, Бобби, по-моему, тоже испытывал огромное облегчение от того, что не может поглядеть на «мокрую работу» Фрэнка Кирка, хотя и делал вид, что страшно разочарован.

В мою пользу играло еще и то, что Фрэнк кремировал покойников по ночам, а бальзамировал в недоступное для меня дневное время. Таким образом, я имел возможность присутствовать только при кремациях.

Громоздкий инсинератор – кремационная печь, гораздо более неуклюжая, нежели «Пауэр Пак II», которую использовал нынче Сэнди, сжигала трупы при очень высокой температуре и была оснащена специальными фильтрами, однако во время «процесса» из трубы крематория все равно поднимался легкий дымок. В те минуты, когда безутешные родные покойного толпились в помещении для прощания, Фрэнк лишь имитировал кремацию, навстречу которой гроб медленно и торжественно уплывал из комнаты. В печке же он оказывался только ночью. Было бы не очень удобно, если кто-нибудь из скорбящих, взглянув посреди бела дня в небо, увидел бы, как близкий ему человек вылетает из дымохода клубами серого дыма.

К нашему с Бобби обоюдному удовольствию, его отец, Энсон, являлся главным редактором «Мунлайт-Бей газетт». Через отца и его связи в газетном мире мой друг получал самую свежую информацию об умерших – как своей смертью, так и в результате несчастного случая.

Как только у Фрэнка Кирка появлялся свеженький клиент, нам сразу же становилось об этом известно. Мы не знали лишь одного: будут ли покойника кремировать или бальзамировать. И все же каждый раз, как только солнце садилось, мы гнали свои велосипеды к «Похоронному бюро Кирка», прокрадывались на участок и караулили возле окна крематория. Вариантов было только два: либо мы становились свидетелями действа, либо спустя некоторое время были вынуждены сесть на велосипеды и несолоно хлебавши разъехаться по домам.

В конце октября умер от инфаркта мистер Гарт, шестидесятилетний президент отделения Первого национального банка. Он отправился в печь на наших глазах.

В ноябре плотник Генри Эймс свалился с крыши и сломал себе шею. Его кремировали, но мы с Бобби ничего не увидели, поскольку то ли Фрэнк, то ли его помощник предусмотрительно закрыли жалюзи на окне.

Зато в середине декабря пластины жалюзи оказались открытыми и позволили нам с Бобби наблюдать за кремацией Ребекки Аквилэйн, жены Тома Аквилэйна. Он был учителем математики в школе, где учился Бобби и которую был лишен возможности посещать я. Миссис Аквилэйн, нашей городской библиотекарше, было всего тридцать, и у нее остался пятилетний сын по имени Дэвлин.

Из-под простыни виднелось лишь лицо покойной, но оно было настолько прекрасным, что у нас защемило в груди. Мы не могли дышать. Эту красоту не могли испортить даже похоронные атрибуты: стальная каталка и простыня от шеи до пят.

Мы, я думаю, и раньше осознавали, что она красива, но никогда не пялились на нее. Миссис Аквилэйн являлась библиотекаршей и чьей-то матерью, а нам было всего по тринадцать. Мы, наверное, просто не обращали внимания на эту красоту – тихую, словно звездный свет, льющийся с небес, и чистую, как дождевая вода. Если какие-то женщины и привораживали нас, так это голые телки на картах Неда. Мы часто смотрели на миссис Аквилэйн, но никогда не видели ее.

Смерть не испортила ее черты, поскольку она умерла очень быстро. Утончение стенки сердечной артерии было у нее с детства, но осталось не замеченным врачами. И вот как-то вечером артерия прорвалась. Через несколько часов миссис Аквилэйн не стало.

Сейчас она лежала на стальной каталке в крематории. Глаза ее были закрыты, черты расслаблены. Казалось, она спит. Даже губы ее были приоткрыты в подобии слабой улыбки, будто ей снился приятный сон.

Когда могильщики сняли с тела простыню, чтобы уложить миссис Аквилэйн в фанерную коробку и затем препроводить в печь, мы с Бобби увидели, что она стройна, великолепно сложена и хороша настолько, что словами этого не описать. Красота этого тела была выше любой эротики, и, глядя на него, мы не ощущали никаких низменных желаний. Мы благоговели.

Она выглядела такой юной.

Она казалась бессмертной.

Могильщики подкатили тело к печи с непривычными для них мягкостью и почтительностью, а когда умершая женщина исчезла в языках пламени, Фрэнк Кирк стянул с рук резиновые перчатки и поочередно утер глаза тыльной стороной ладони. Я был уверен, что он утирал не пот.

Во время других кремаций Фрэнк и его помощник болтали почти не переставая, хотя мы, по другую сторону окна, не могли разобрать ни слова. В эту ночь они почти не разговаривали между собой.

Мы с Бобби тоже молчали.

Когда все закончилось, мы вернули садовую скамейку в патио, покинули владения Кирка и, оседлав велосипеды, покатили по Мунлайт-Бей, выбирая самые темные улицы. Через некоторое время мы очутились на пляже. В это время года, да к тому же в такой неурочный час, широкая песчаная полоса была безлюдна. За нашими спинами в просветах между густой листвой деревьев переливались городские огни – прекрасные, как перья птицы Феникс. Перед нами чернели необозримые просторы Тихого океана.

Прибой был тих и ласков. Низкие волны лениво подкатывались к берегу, и по их верхушкам справа налево перебегали светящиеся полосы пены. Казалось, что с мякоти ночного океана снимают кожуру.

Сидя на песке и созерцая прибой, я раздумывал о том, как мало времени осталось до Рождества. Всего две недели. Мне не хотелось думать о приближавшемся празднике, но мысль о нем навязчиво лезла в голову.

Я не знал, о чем размышлял Бобби, и не спрашивал его об этом. Мне не хотелось говорить. Ему тоже.

Мне было страшно думать о том, каким это Рождество станет для маленького Дэвлина, потерявшего маму. Или он еще слишком мал, чтобы понимать значение смерти?

Ее муж, Том Аквилэйн, наверняка знал, что значит смерть, и все же он почти наверняка нарядит для Дэвлина рождественскую елку.

Найдет ли он в себе силы, чтобы развешивать игрушки по мохнатым ветвям?

Заговорив впервые с той минуты, когда с тела мертвой женщины сняли простыню, Бобби предложил:

– Пойдем окунемся?

Хотя погода была мягкой, на дворе все же стоял декабрь. В тот год теплое течение Эль-Ниньо, поднимающееся с юга, отдалилось от наших берегов. Вода казалась неприветливой, и в воздухе ощущалась прохлада.

Бобби разделся, сложил одежду и, не желая, чтобы в нее попал песок, аккуратно уложил ее на бурую подушку водорослей, выброшенных прибоем и высушенных солнцем. Я последовал его примеру.

Совершенно голые, мы вошли в воду и поплыли навстречу приливу.

Преодолев довольно большое расстояние, мы с Бобби повернули к северу и поплыли вдоль береговой линии. Волны покачивали нас, мягко поднимая и опуская. Умело справляясь с ними, мы забрались непозволительно далеко от берега. Мы оба были великолепными пловцами, но теперь вели себя безрассудно.

Обычно, пробыв в холодной воде некоторое время, пловец привыкает к ней. Его тело охлаждается, и разница между его собственной температурой и температурой воды становится более терпимой. Затем человеку начинает казаться, что он плывет в горячей воде. Успокаивающее, но ложное ощущение тепла порой таит в себе нешуточную опасность.

Однако на сей раз вода с каждой минутой становилась все холоднее. Ощущение тепла – обманчивое или нет – не приходило.

После того как мы заплыли так далеко на север, нам следовало бы повернуть к берегу, и если бы в тот момент в нас оставалась хоть капля здравого смысла, мы бы непременно направились к мягкой сухой подушке водорослей, на которой оставили свою одежду.

Вместо этого мы с Бобби немного отдохнули, болтая в воде уже слабеющими ногами и глубоко вдыхая прохладный воздух, отбиравший у наших тел драгоценное тепло. Затем, словно по команде, не говоря ни слова, повернули к югу, в ту сторону, откуда приплыли, держась все так же недопустимо далеко от берега.

Хотя волны на поверхности океана были такими же покатыми, как прежде, теперь они стали чуть более сердитыми. Они кусались зубами белой пены, а в крови и позвоночнике у нас, казалось, кристаллизуются крошечные льдинки.

Мы плыли бок о бок, стараясь ни на секунду не выпускать друг друга из виду. Зимнее небо стало неприветливым, море – враждебным, а городские огни казались далекими, как звезды. Единственным, что у нас оставалось, была наша дружба, и мы знали, что в случае необходимости каждый из нас не задумываясь умрет, чтобы спасти другого.

Вернувшись на то место, откуда начался наш безумный заплыв, мы едва сумели выбраться из воды. Измученные, чувствуя тошноту, бледнее, чем песок, сотрясаемые неудержимой дрожью, мы отплевывались от едкого вкуса океана.

Мы так отчаянно промерзли, что не могли больше думать ни о чем, в том числе и об огне в печи крематория. Даже полностью одевшись, мы тряслись от холода, и это было очень хорошо.

Мы вывели велосипеды с песчаной полосы, пересекли поросший травой парк, примыкавший к пляжу, и оказались на ближайшей к нему улице.

Забравшись в седло своего велосипеда, Бобби выдохнул:

– Черт!

– Да, – только и сказал я.

И мы разъехались в разные стороны.

Оказавшись дома, каждый из нас сразу же лег в постель, будто заболел. Мы спали. Нам снились сны. Жизнь текла своим чередом.

С тех пор мы больше ни разу не возвращались к окну крематория. И никогда не говорили о миссис Аквилэйн.

Прошли годы, но в любой момент Бобби и я были готовы без колебаний отдать жизнь друг за друга.

Как странен этот мир! Вещи, которые мы можем потрогать, которые отчетливо разговаривают с нашими органами чувств, – нежная женская кожа, собственные плоть и кровь, холодная морская вода, вкус или запах океана, – кажутся нам гораздо менее реальными, нежели то, что мы не в состоянии определить на ощупь, попробовать на вкус, увидеть или обонять. Велосипеды и мальчишки, которые на них гоняют, менее реальны, чем то, что мы храним в сознании и сердце, менее важны, чем дружба, любовь и одиночество, которые переживут мир.

* * *

В эту мартовскую ночь, унесенный течением времени далеко от своих детских лет, я снова стоял возле окна крематория, и то, что открывалось за ним, было гораздо реальнее, чем мне бы хотелось. Кто-то зверски забил бродягу до смерти, а затем вырвал у него глаза. Даже если бы убийству и всей этой чертовщине с подменой трупов и можно было найти какое-то объяснение, зачем, ради всего святого, вырывать у бедняги глаза? Зачем было это делать, если несчастного все равно собирались отправить в печь?

Или, возможно, кто-то решил выдрать у бродяги глаза только потому, что получал от этого дьявольское, извращенное наслаждение?

Мне припомнился здоровяк с бритой головой и жемчужной сережкой в мочке уха – его широкое, не меняющее выражения лицо, его глаза охотника – темные и неподвижные, его стальной голос со скрипучими нотками. Да, не исключено, что такой человек может получать удовольствие от чужой боли, кромсая плоть с такой же беззаботностью, с какой гуляющий в поле обстругивает ветку.

Впрочем, в том странном, новом для меня мире, в котором я очутился, начиная с необъяснимых событий в гараже больницы, было возможно абсолютно все. Здесь можно было предположить даже то, что над трупом надругался сам Сэнди Кирк – Сэнди, лощеный и элегантный, как модель на подиуме, Сэнди, чей отец плакал над мертвым телом Ребекки Аквилэйн. Может быть, вырванные глаза были положены на страшный алтарь в дальнем, заросшем уголке розового сада – алтарь, который мы с Бобби так и не нашли?

Сэнди с помощником подкатили каталку с трупом к печи, но тут в помещении крематория зазвонил телефон. Я в испуге отпрянул от окна, словно сам, каким-то своим неуклюжим движением привел в действие охранную сигнализацию.

Когда я снова заглянул в окно, то увидел, что Сэнди снял с лица марлевую повязку и поднес к уху трубку висевшего на стене телефона. Поначалу на его лице угадывалось недоумение, затем – тревога и под конец – злость, однако сквозь двойные оконные рамы я не мог разобрать, что именно он говорил.

Сэнди шваркнул трубку с такой силой, что едва не сшиб телефон со стены. Кем бы ни был его собеседник на другом конце провода, у него, наверное, едва не лопнули барабанные перепонки.

Не мешкая, Сэнди стащил резиновые перчатки и озабоченно заговорил, обращаясь к помощнику. Я пытался читать по губам, и мне показалось, что он произнес мое имя, причем любви и нежности при этом его лицо не выражало.

У его помощника, Джесси Пинна, были рыжие волосы, красноватые глаза, длинная физиономия гончей и тонкий рот. Казалось, он недовольно кривится над тушкой загнанного им кролика.

Пинн застегнул пластиковый мешок с телом бродяги.

Пиджак Сэнди висел на крючке, прибитом к стене справа от двери. Он снял его, и я вздрогнул, увидев, что на крючке под пиджаком висит наплечная кобура с тяжелым пистолетом.

Обращаясь к Пинну, Сэнди что-то сказал ему и резко указал рукой в сторону окна. Тот торопливо направился прямиком ко мне, и я нырнул в темноту. Помощник Сэнди плотно закрыл створки жалюзи. Вряд ли он успел меня заметить.

Вообще-то я оптимист, причем из породы неисправимых. Однако на сей раз я счел наиболее благоразумным готовиться к худшему и не зарываться. Развернувшись, я поспешил в обратную сторону, двигаясь между стеной гаража и стволами эвкалиптов, источавших острый запах смерти.

Мертвые высохшие листья хрустели под ногами громко, как раковины улиток. К счастью, мои шаги заглушались шумом ветра в высоких кронах над головой. В его шепоте слышались звуки океана, над которым он так долго путешествовал. Однако он заглушил бы и шаги преследователя, если бы кто-то шел за мной по пятам.

Я был уверен, что Сэнди звонил один из санитаров больницы Милосердия. Исследовав содержимое портфеля и обнаружив отцовское удостоверение, они, конечно же, сообразили, что я находился в подземном гараже и стал свидетелем подмены тел. Узнав об этом, Сэнди сразу же смекнул, что мое появление у него на пороге не было таким уж невинным, как подумал он поначалу. Сейчас он, прихватив Пинна, наверняка выйдет из дома, чтобы проверить, не болтаюсь ли я до сих пор в его владениях.

Я выбрался на задний двор. Идеально вылизанная лужайка показалась мне огромным чистым полем, где негде спрятаться. Луна не стала светить ярче, чем несколько минут назад, но теперь мне чудилось, что все поверхности, которые раньше поглощали лунный свет, стали отражать и усиливать его. Воздух был пронизан жутковатым серебряным свечением, укрыться в котором было невозможно.

У меня не хватило духу пересечь широкий внутренний дворик, выложенный кирпичом. Я решил держаться подальше от дома и подъездной дорожки. Возвращаться тем же путем, которым я сюда пришел, было чересчур рискованно.

Я кинулся в противоположную от дома сторону, к розовому саду, расположенному на задах участка. Передо мной расстилались спускавшиеся уступами, длинные, густые шпалеры колючих кустов, посаженные под углом друг к другу, – бесконечный лабиринт петляющих тропинок.

Весна в наших благодатных краях нетерпелива и не дожидается, пока календарь позволит ей вступить в свои права, поэтому розы уже цвели. Те из них, что были темных оттенков, в лунном свете казались черными – цветы для сатанинского алтаря. Но были здесь и белые розы. Огромные, как детские головки, они покачивались, молча соглашаясь с шепчущим ветром.

Позади меня послышались мужские голоса. За шорохом ветра они звучали приглушенно и прерывисто.

Скрючившись за высокими душистыми кустами, я оглянулся и стал всматриваться в просветы между колючими ветвями, осторожно разведя их в стороны.

Возле гаража метался свет двух фонариков, выхватывая из темноты кусты и делая тени в кронах деревьев еще более непроницаемыми.

Один из фонариков держал, без сомнения, Сэнди Кирк. Вполне возможно, что в другой руке у него был пистолет, который я видел в кобуре на стене. Не исключено, что Джесси Пинн был также вооружен.

До сегодняшнего вечера я был убежден, что могильщикам не пристало носить при себе оружие и, сбившись в стаю, загонять беззащитную дичь. Видимо, то время безвозвратно минуло.

В груди у меня похолодело, когда я увидел, что возле дальнего угла дома вспыхнул третий фонарик. Потом – четвертый, пятый, шестой.

Я не имел представления о том, сколько всего преследователей и откуда они могли появиться с такой быстротой. Выстроившись в цепочку, охотники целеустремленно двинулись вперед – через двор, патио, мимо плавательного бассейна, по направлению к розарию. Лучи их фонариков неустанно шарили вокруг, тщательно, дюйм за дюймом, прочесывая участок. Зловещие фигуры, безликие, словно демоны из кошмарного сна.

Глава 7

Однако это был не сон. Бесплотные преследователи и лабиринт, не имеющий выхода, из тех, которые часто мучают нас в кошмарах, сейчас были явью.

Розовый цветник спускался по склону холма пятью широкими уступами. Хотя спуск был пологим, а изгибы тропинок – плавными, я бежал слишком быстро. В любую секунду я мог споткнуться, упасть и сломать ногу.

Возвышавшиеся по обе стороны от меня причудливые переплетения кустов напоминали иероглифы древних руин, освещенные лунным светом. В дальнем конце сада они казались не такими высокими по сравнению с колючими дикими зарослями, взбиравшимися по решетке ограды. Мне чудилось, что в этих дебрях скрывается, шевелится и перешептывается какая-то неизвестная мне жизнь.

Ночь превратилась для меня в кошмар наяву.

Сердце в груди стучало с такой силой, что с каждым его ударом звезды вздрагивали, а небосвод, казалось, начал сползать вниз, готовый в любую секунду, подобно лавине, обрушиться на мою голову.

Добежав до задней границы сада, я скорее почувствовал, нежели увидел высокие – около трех метров – кованые копья ограды. Выкрашенные в черный цвет, они мрачно темнели в свете луны. Пытаясь затормозить, я изо всех сил вонзил каблуки в мягкую землю, но все же врезался в ограду, хотя и не очень сильно. К счастью, я не наделал и шума. Мощные бронзовые пики были надежно приварены к поперечным брусьям. От удара они не зазвенели, а лишь издали короткое и низкое гудение.

Я прислонился к ограде. Во рту чувствовалась горечь и было так сухо, что я не мог даже сплюнуть. Правый висок болел. Подняв руку к голове, я обнаружил в этом месте три шипа, впившихся в мою кожу, и выдернул их. Должно быть, во время сумасшедшей гонки по лабиринту розовых кустов я влетел в один из них головой, хотя теперь и не помнил этого.

Возможно, из-за того, что я дышал часто и глубоко, запах роз стал сильнее и теперь больше походил на зловоние чего-то наполовину сгнившего. Я вспотел и поэтому снова стал различать аромат своего кокосового лосьона – почти так же остро, как в тот момент, когда натирал им лицо. Разве что теперь к нему примешивался кислый запах пота.

Внезапно я почувствовал абсурдное, но непоколебимое убеждение в том, что мои преследователи смогут обнаружить меня именно по запаху, как гончие псы. Пока меня спасало только то, что я находился с подветренной стороны.

Вцепившись в ограду, вибрация которой передалась моим рукам и телу, я посмотрел в сторону вершины холма. Поисковая партия только что преодолела первый уступ и спускалась на следующий. Лучи шести фонариков, словно лезвия мечей, рассекали темноту и тщательно обшаривали каждый дюйм колючих зарослей. Когда на сплетенные ветви падал свет, они становились похожими на кости драконов, поверженных когда-то в стародавние времена.

Здесь искать было сложнее, чем на открытом пространстве лужайки, и все же охотники двигались гораздо быстрее, нежели прежде.

Я взобрался по ограде и перевалился через ее верх, стараясь не зацепиться одеждой за острые концы кованых пик. За ней расстилалось открытое пространство: темные долины, неподвижные гряды освещенных луной холмов с разбросанными по ним и почти невидимыми в темноте огромными дубами.

Напоенная зимними дождями трава вымахала мне по колено. Я спрыгнул вниз, и из-под моих ботинок брызнул ее свежий зеленый сок.

Ни секунды не сомневаясь в том, что Сэнди и его сообщники обыщут участок по всему периметру, я поспешил прочь от дома мертвых, направляясь к подножию следующего холма. Мне было необходимо покинуть пределы досягаемости их фонариков раньше, чем охотники достигнут ограды.

Сейчас я удалялся от города, и это было плохо. В необжитой местности мне не от кого ожидать помощи. Каждый шаг к востоку отдалял меня от людей и делал еще более беспомощным, окончательно загоняя в тупик.

Мне еще повезло, что стояла весна. Жар летнего солнца высушил бы высокую траву, сделав ее желтой, как зрелая пшеница, и сухой, как бумага. В таком случае меня было бы легко найти по отчетливому вытоптанному следу.

Теперь же оставалась надежда на то, что влажная сочная трава распрямится позади меня, надежно скрыв от преследователей направление, в котором я двигался. И все же внимательному следопыту и сейчас не составило бы труда выследить меня.

Примерно в двухстах метрах ниже по склону холма нежная зелень луга сменилась более жесткой растительностью. Высокая, почти в мой рост, стена жесткой травы перемежалась здесь с густыми сплетениями ауреолы и козлобородником.

Продравшись сквозь эти дебри, я поспешно нырнул в вымытую дождевыми потоками канаву. Она была около трех метров шириной, и здесь почти ничего не росло. За многие годы проливные дожди вымыли отсюда всю почву, и русло этого естественного водостока было каменистым. Однако сезон дождей уже закончился, и сейчас в канаве было сухо.

Я остановился, чтобы хоть чуть-чуть отдышаться, и осторожно раздвинул высокие стебли травы, желая выяснить, насколько далеко продвинулись мои преследователи. Четверо из них уже перелезали через ограду. Лучи их фонариков то беспорядочно метались по ночному небу, то выхватывали из темноты чугунные копья, упираясь в землю. Они действовали с поразительной невозмутимостью, быстротой и ловкостью.

Хорошо бы знать, все ли они, подобно Сэнди Кирку, вооружены?

Впрочем, вполне возможно, что при таком зверином чутье, расторопности и упорстве оружие им было ни к чему. Попадись я им в когти, они разорвут меня голыми руками.

Интересно, вырвали бы они мне в таком случае глаза?

В том месте, где я стоял, дренажная канава буквой Y разветвлялась на два рукава. Один уходил в северо-восточном направлении, вверх по холму, другой спускался к юго-западу. Поскольку я и так находился в самой крайней точке к северо-востоку от города, двигаться и дальше в этом направлении не имело смысла. Попытайся я взобраться на холм, помощи мне там не найти. Поэтому я пошел в противоположном направлении, мечтая как можно скорее оказаться в каком-нибудь людном месте.

В небе над моей головой, ограниченном высокими земляными стенками, медленно плыла луна, и в ее свете каменистое русло мерцало, как молочный лед на поверхности зимнего пруда. Высокие серебристые стебли травы по обе стороны от меня, казалось, были схвачены морозцем.

Подавив в себе страх поскользнуться на шатком камне или вывихнуть лодыжку, попав в какую-нибудь нору, я всецело отдался ночи. Темнота подталкивала меня, как ветер толкает плывущий по морю корабль. Я бежал под уклон, не чувствуя под собой ног, и мне чудилось, что я и впрямь скольжу по замерзшему каменному руслу.

Я успел пройти совсем немного, как вдруг увидел приближающийся свет. В сотне метров впереди меня русло делало изгиб и, сворачивая налево, терялось меж поросших травой склонов холма. Невидимый пока источник света находился именно в той стороне, и я предположил, что это – фонарики. Однако никто из людей, гнавшихся за мной по пятам, не сумел бы выбраться из сада так быстро да еще оказаться впереди меня. Значит, это была новая группа преследователей.

Они пытались загнать меня в угол. Мне казалось, что я имею дело с целой армией, солдаты которой постоянно множатся, магическим образом вырастая из-под земли.

Я остановился и подумал: не лучше ли мне вообще выбраться из канавы и попытаться найти укрытие в зарослях жесткой высокой травы, росшей по ее краям? Однако, как бы осторожен я ни был, примятые заросли все равно укажут преследователям, в какую сторону я пошел, и они меня непременно сцапают или пристрелят – с такой же легкостью, как если бы я бежал по открытому пространству.

Свет впереди стал ярче. Верхушки высокой травы светились и были прекрасны, как тончайший узор на серебряном блюде.

Вернувшись к тому месту, где канава раздваивалась, я двинулся по левому рукаву, которым пренебрег минутой раньше, и метров через двести дошел еще до одного «перекрестка». Хотел было пойти направо, в сторону города, но решил, что таким образом могу сыграть на руку своим преследователям, которые ожидают от меня именно этого, и повернул налево. Этот путь должен был увести меня еще дальше в безлюдные холмы.

Откуда-то сверху и слева до моего слуха донесся рокот мотора. Сначала он раздавался издалека, но внезапно послышался совсем близко. Звук был таким мощным, что я стал непроизвольно высматривать в небе самолет, летящий низко над землей. Почему самолет? Потому что на характерное стрекотание вертолета это было не похоже.

Затем из-за верхушек холмов слева от меня вырвался ослепительный луч света и пробежал по высохшему руслу метрах в двадцати над моей головой. Он был настолько ярок, что его, казалось, можно было потрогать рукой, и напоминал горячую белую струю расплавленного металла.

Мощный прожектор! Он отвернулся в сторону, и его свет вырвал из ночи далекие гряды холмов на севере и востоке.

Откуда они взяли всю эту экипировку за столь короткое время?

Может, Сэнди Кирк – главарь какой-нибудь подпольной антиправительственной группировки, которая хранит горы оружия и боеприпасов в глубоком подземном бункере под похоронным бюро? Нет, вряд ли. Подобные вещи составляют часть сегодняшней реальности нашего общества, которое находится в свободном полете. То же, что происходило сейчас, было из области сверхъестественного.

Мне было необходимо узнать, что происходит там, наверху. Если не осмотреться, я окажусь в положении слепой лабораторной крысы, плутающей в пластмассовом лабиринте.

Я взял левее, пересек идущее под уклон каменистое дно канавы, раздвинул заросли травы и, пригибаясь, двинулся вверх по склону, из-за которого светил прожектор. Его луч снова прорезал ночь над моей головой, а затем еще раз, выхватив из темноты верхушку холма, по направлению к которой я двигался. Предпоследние десять метров я преодолел на четвереньках, а последние – ползком. Оказавшись на вершине, я, пытаясь хоть как-то укрыться, прижался к груде камней и осторожно поднял голову.

На верхушке следующего холма, возле гигантского дуба стоял черный «Хаммер» – настоящая, предназначенная для армии машина, такая, какой она была, пока ее не переделали для продажи гражданским лицам. Его огни слепили меня, но даже при этом очертания «Хаммера» угадывались безошибочно: могучая угловатая коробка на огромных шинах, которым не страшны никакие препятствия.

На машине были установлены два прожектора диаметром с блюдо для салата. Судя по их яркости, такие мощные приборы могли работать только от чудовищного двигателя «Хаммера». Прожекторы поворачивались вручную. Одним управлял водитель машины, другим – его напарник.

Водитель выключил свой прожектор и бросил машину вперед. Ее огромная туша вырвалась из-под широкой кроны дуба и помчалась, словно мы участвовали в гонках с преследованием и мне предлагалось последовать за ней. «Хаммер» скрылся за гребнем холма, затем появился на склоне следующего и стал быстро карабкаться вверх в бессмысленной попытке покорить океанское побережье.

Если пешие охотники держались низин, то «Хаммер», стремясь не позволить мне ускользнуть вершинами холмов, патрулировал именно их. Внизу я стал бы легкой добычей для людей с фонариками и, возможно, пистолетами в руках.

– Кто же вы такие, черт бы вас побрал? – пробормотал я.

Лучи прожекторов вновь обшаривали далекие холмы, высвечивая волнующееся под порывами ветра море травы. Свет волнами накатывался на покатые склоны, ощупывал стоявшие на них островками дубы.

Затем огромная машина снова отправилась в путь. Теперь ей приходилось передвигаться по менее ровной местности, поэтому она тяжело переваливалась с боку на бок. Свет прожекторов метался в бешеной пляске, вздымаясь к небу и снова опускаясь к земле. «Хаммер» удалялся на юго-восток, готовясь штурмовать новую высоту.

Интересно, видны ли эти непонятные перемещения с улиц Мунлайт-Бей, находившихся ниже по склонам и в долине? Вполне возможно, что лишь несколько случайных зевак в городе стоят и, задрав голову, с любопытством наблюдают за тем, как наверху танцуют загадочные огни. Скорее всего, они думают, что группа подростков на обычном джипе гоняет по холмам оленя или лося. Эта бескровная забава была незаконной, но большинство людей относились к ней терпимо.

Вскоре «Хаммер» сделает круг и снова направится в мою сторону. Судя по траектории его движения, он может оказаться на моем холме уже через пару заходов.

Я ретировался вниз по склону, к сухому руслу канавы – как раз туда, где меня должны были настигнуть охотники. Но иного выбора не было.

До этой минуты я был убежден, что мне удастся спастись. Сейчас эта уверенность покинула меня.

Глава 8

Вернувшись в русло канавы, я двинулся в том же направлении, каким шел, когда заметил свет прожекторов, однако, сделав всего несколько шагов, остановился как вкопанный. Из темноты на меня смотрела пара зеленых светящихся глаз.

Койот!

Похожие на волков, но меньшего размера и не такие мощные, эти животные-бродяги могли тем не менее представлять опасность для человека. Сопротивляясь наступающей на них цивилизации, они убивали домашних животных, не боясь забираться во дворы домов. Время от времени даже появлялись сообщения о том, что койот растерзал или утащил маленького ребенка. На взрослых людей они нападали крайне редко, но высокий рост не спас бы меня, окажись тут стая или хотя бы парочка этих тварей.

После слепящих прожекторов способность видеть во тьме только начинала возвращаться ко мне, и прошло несколько напряженных секунд, прежде чем я рассмотрел глядевшие на меня зеленые глаза и понял, что они не могут принадлежать койоту, поскольку посажены слишком близко. Кроме того, они располагались чересчур низко, почти у самой земли. Разве что хищник распластался, готовясь к прыжку?

Как только мои глаза освоились с темнотой и лунным светом, я увидел, что причины для страха нет. На моем пути стояла обычная кошка. Не пума, встретить которую было бы гораздо страшнее, чем койота, а простая домашняя кошка – светло-серая, а может, светло-коричневая; определить ее цвет при таком освещении было решительно невозможно.

Кошки далеко не дуры. Даже преследуя полевую мышь или маленькую юркую ящерицу, они ни за что не потеряют голову настолько, чтобы углубиться в местность, где хозяйничают койоты. И все же передо мной сидела именно кошка. Она выглядела настороженно, уши торчком, и изучала меня внимательным взглядом.

Стоило мне сделать шаг вперед, как животное вскочило на все четыре лапы. Я сделал еще шаг. Кошка развернулась и побежала прочь от меня по серебрившемуся в лунном свете каменистому дну, а затем и вовсе исчезла в темноте.

Где-то в ночи снова двинулся «Хаммер». Рычание его двигателя раздавалось все ближе. Я ускорил шаг.

К тому времени как я прошел сто метров, «Хаммер» пыхтел уже где-то совсем рядом. Теперь звук его мотора напоминал натужное хрипение. Вверху, над моей головой, хищно рыскали лучи прожекторов, просвечивая ночь в поисках жертвы.

Достигнув очередной развилки, я обнаружил, что кошка поджидает меня. Она сидела на том месте, где два рукава канавы расходились в разные стороны, словно раздумывая, какой из них выбрать. Я пошел по левому руслу, а кошка, будто наперекор мне, юркнула во второй. Пробежав несколько шагов, она остановилась и обратила на меня взгляд своих светящихся глаз.

Кошка, вероятно, была прекрасно осведомлена о рыскавших повсюду охотниках, причем не только о тех, которые сидели в шумном «Хаммере», но и о передвигавшихся пешком. Возможно, благодаря своему острому чутью животное даже улавливало наполнявшие воздух флюиды ненависти, желание убить. В таком случае кошка, должно быть, хочет избежать столкновения с этими людьми так же сильно, как я. Так что, выбирая дорогу к спасению, с моей стороны было разумнее прислушаться к инстинктам животного, нежели к своим собственным.

Рычание «Хаммера» внезапно превратилось в оглушительный грохот, волны от которого эхом прокатились по каменистому руслу. Казалось, что чудовищная машина в одно и то же время и приближается, и удаляется от нас. Этот рев ошеломил меня, и несколько мгновений я стоял в замешательстве, но затем, приняв решение, последовал за кошкой.

Когда я вновь оказался на развилке, двигатель «Хаммера» взревел слева от меня – с той самой стороны, куда я чуть было не пошел. Время остановилось, и машина замерла на вершине холма, словно паря в воздухе. Сдвоенный луч двух прожекторов то светил вперед, как будто вырывая из тьмы невидимого канатоходца, идущего по проволоке над бездной, то был направлен на черный купол неба. Но вот остановившееся было время возобновило свой ход. «Хаммер» рванулся вперед и вниз, уродуя огромными шинами склон холма. Из-под него полетели комья земли и ошметки вырванной травы. Один из сидящих в нем мужчин завопил от радости, другой рассмеялся. Они наслаждались охотой.

Железный монстр спустился со склона всего в пятидесяти метрах впереди меня, и мощный луч прожектора осветил русло. Я бросился на дно и покатился в поисках укрытия. Здесь было полно камней, и я услышал, как в нагрудном кармане рубашки хрустнули мои солнцезащитные очки.

Я отполз к стенке русла и поднялся на четвереньки. Яркий, как молния, луч лизнул место, на котором я только что стоял. Щурясь и вжимая голову в плечи, я наблюдал за тем, как, прыгая и постепенно ослабевая, он удаляется к югу. Слава всевышнему, «Хаммер» двигался прочь от меня!

Продолжая идти вперед, я рисковал встретиться с «Хаммером» у следующего холма и поэтому мог бы, оставаясь на развилке, переждать, пока машина не скроется из виду. Однако далеко позади меня – там, откуда я пришел, – замелькали светлячки фонариков. Колебаться в такой ситуации было слишком большой роскошью. Пока что я находился на безопасном расстоянии от пеших преследователей, но они приближались довольно резво и в любую минуту могли меня обнаружить.

Когда я вошел в правое ответвление русла, кошка все еще ждала меня, но стоило мне появиться, как моя проводница махнула хвостом и метнулась в темноту так быстро, что я на время потерял ее из виду.

«Какое счастье, – думал я, – что под моими ногами камни, на которых не остаются предательские следы».

На бегу я запустил руку в нагрудный карман рубашки и обнаружил, что от моих разбитых очков осталась лишь одна погнутая дужка и кусочек стекла. Все остальное, должно быть, высыпалось, когда я упал на землю, прячась от прожектора.

Четверо моих загонщиков непременно обнаружат эти осколки. Тогда они разделятся. Двое пойдут налево, а двое двинутся по правому рукаву. Находка придаст им сил и уверенности, даст понять, что дичь уже недалеко и скоро окажется в их руках.

«Хаммер» снова принялся карабкаться вверх. Отъехав от холма, возле которого мне едва удалось укрыться от прожектора, он стал взбираться по склону другого. Двигатель снова взревел, в его шуме появились высокие нотки.

Если водитель так же, как в предыдущий раз, остановится на вершине и опять станет исследовать ночные просторы, я смогу пробежать незамеченным и улизнуть. Если же он минует гряду и сразу же двинется вниз, я неизбежно окажусь пришпиленным к дну канавы либо лучами его прожекторов, либо светом фар.

Кошка пустилась вприпрыжку, я – вслед за ней.

Проходя между темными холмами, русло дренажной канавы и гребень из намытых водой камней, тянувшийся по ее середине, постепенно расширялись. Высокая трава, росшая на этом гребне, становилась гуще. Видимо, почва здесь была более влажной, нежели выше по руслу. Однако эта растительность не могла служить для меня укрытием, и поэтому я чувствовал себя еще более неуютно. Более того, если раньше русло петляло, то сейчас стало совершенно прямым, словно городская улица, лишив меня возможности спрятаться за каким-нибудь изгибом, когда преследователи появятся сзади.

Судя по всему, «Хаммер» снова остановился на вершине холма. Ветер уносил рычание мотора в другую сторону, поэтому сейчас я слышал лишь собственное свистящее дыхание и удары сердца, колотившегося как паровой молот.

Кошка, в распоряжении которой было целых четыре лапы против двух моих ног, была, конечно же, проворнее и быстрее меня. Она могла бы оказаться в безопасной зоне в считаные секунды. И тем не менее в течение нескольких минут животное с одной и той же скоростью трусило метрах в пяти впереди меня, время от времени оборачиваясь, словно желая проверить, поспеваю ли я за ним. В лунном свете оно казалось каким-то кошачьим привидением, а глаза его были загадочны, словно пламя свечей на спиритическом сеансе.

Стоило мне только подумать, что кошка сознательно пытается увести меня от опасности, стоило мне вновь заняться «очеловечиванием» животных, от которого у Бобби Хэллоуэя, по его словам, начинают чесаться мозги, как кошки и след простыл. Если бы даже сухое русло вдруг наполнилось ревущей, бушующей водой, то и тогда стремительный поток не смог бы угнаться за этим юрким зверьком. Мгновение – и она исчезла в темноте.

Минутой позже я обнаружил кошку в конце русла. Мы находились в тупике. Справа, слева и впереди возвышались лишь поросшие травой холмы, безразличные ко всему на свете. Склоны их были чрезвычайно крутыми, и я не смог бы вскарабкаться по ним достаточно быстро, чтобы уйти от погони пеших преследователей. Капкан. Мышеловка.

Передо мной глухой стеной громоздился завал из принесенных водой кусков дерева, сорняков и прочих наносов. Я был готов к тому, что сейчас пушистая тварь одарит меня зловещей ухмылкой Чеширского кота и в лунном свете блеснут его оскаленные зубы. Но вместо этого кошка вскарабкалась по куче мусора и юркнула в маленькое отверстие, не замеченное мною.

Это был водосток! Должны же были куда-то деваться потоки дождевой воды после того, как достигали этого места.

Я торопливо забрался на кучу спрессованных наносов в метр высотой. Мусор под моими ногами хрустел и колебался, но держал. Чуть дальше я обнаружил стальную решетку, которая перегораживала вход в дренажную трубу, уходившую под основание холма. Труба имела больше полутора метров в диаметре и опиралась на массивную бетонную подпорку. Несомненно, это сооружение являлось частью системы, через которую стекавшие с холмов дождевые воды проходили по трубам под шоссе Пасифик-Кост, попадали в дренажную сеть под улицами Мунлайт-Бей и в итоге сбрасывались в океан. Раз или два в течение каждой зимы бригады рабочих прочищали водостоки, с тем чтобы те не засорились окончательно, но здесь, судя по всему, они не бывали давненько.

Кошка в трубе мяукнула. Усиленный бетонными стенками тоннеля, этот звук прозвучал совсем иначе, нежели обычно.

Промежутки между стальными прутьями решетки были сантиметров по десять шириной – вполне достаточно для кошки, но отнюдь не для меня. Однако между решеткой и верхним краем трубы оставался примерно полуметровый зазор. Подбросив ноги, я перекинул тело через стальные прутья. К счастью, их верхние концы были приварены к поперечной планке, иначе я мог бы здорово пораниться.

Оставив луну и звезды за спиной, я оперся спиной о решетку и стал вглядываться в беспросветную темень впереди. Чтобы не задевать головой потолок, мне приходилось слегка наклоняться.

Из дальнего конца трубы шел запах сырого бетона и гниющей травы – вовсе не такой уж неприятный.

Отлепившись от решетки, я двинулся вперед, скользя ногами по полу, расположенному слегка наклонно, однако, пройдя несколько метров, остановился. Если на пути у меня попадется вертикальный сток, мне ни за что не разглядеть его в такой темноте. Я грохнусь вниз и останусь здесь навсегда – с разбитой головой или сломанным позвоночником.

Я вытащил из кармана зажигалку, но не торопился высекать пламя. Когда мои преследователи подойдут к устью трубы, они непременно заметят отблески огня на влажных бетонных стенах.

Кошка вновь окликнула меня. Ее светящиеся глаза – вот и все, что я видел впереди себя. Прикинув расстояние между собой и кошкой, я пришел к выводу, что уклон тоннеля постепенно увеличивается, хотя и не очень сильно.

Я продолжал двигаться по направлению к кошачьим глазам, но при моем приближении зверек повернулся и побежал дальше. Два светящихся маячка исчезли, и я замер, мгновенно потеряв ориентацию, однако через несколько секунд до моего слуха снова донеслось мяуканье, и впереди опять возникли немигающие зеленые огоньки глаз.

Медленно двигаясь вперед, я не переставал удивляться. Все, что происходило со мной сегодня вечером – похищение тела моего отца, видение обезображенного трупа с вырванными глазами, погоня за мной целой оравы людей во главе с могильщиками, – и без того было весьма необычным, если не сказать больше. Но все же самым странным мне казалось поведение этого маленького зверька – дальнего родственника тигров.

Или я уже начинаю бредить, приписывая обычной кошке такую трогательную заботу о моей судьбе, в то время как ей на меня глубоко наплевать?

Возможно и такое.

Не видя ничего впереди себя, я дошел до нового завала из разнообразных наносов – меньшего, нежели предыдущий. Здесь мусор был влажным. Под моими ногами хлюпала вода, снизу поднимался гораздо более резкий, чем прежде, запах.

Я ощупал темное пространство впереди себя и обнаружил, что позади преграды находится еще одна железная решетка. Она задерживала тот мусор, которому удавалось преодолеть первую преграду.

Только преодолев очередной барьер и оказавшись позади него, я осмелился чиркнуть зажигалкой и прикрыл вспыхнувшее пламя ладонью. Глаза кошки загорелись ярче. Теперь в них играли золотые и зеленые огоньки. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, а затем моя проводница – если только кошка являлась ею – развернулась и исчезла из виду, нырнув в темноту.

Сделав пламя как можно меньше, чтобы экономней расходовать газ, я стал спускаться к сердцевине прибрежных холмов, минуя отверстия, ведущие в более узкие боковые трубы. Наконец я дошел до места, где вниз вел пролет из нескольких широких ступеней, на которых виднелись лужицы застоявшейся воды. Ступени были покрыты жестким ковром почерневшего бурого мха. По всей видимости, он оживал лишь во время сезона дождей, который длится в наших краях четыре месяца в году. Ступени были предательски скользкими, однако для того, чтобы никто из ремонтников не сломал себе ненароком шею, в одну из стен тоннеля был вмурован железный поручень. Теперь на нем висели лохмотья увядшей травы, видимо, принесенные сюда последними дождями.

Спускаясь по ступеням, я напрягал слух, ожидая услышать позади себя звуки погони и голоса преследователей, однако слышал лишь собственное дыхание и шарканье своих же ног. Либо охотники решили, что я избрал какой-нибудь другой путь бегства, либо слишком долго колебались, прежде чем войти в трубу, и дали мне тем самым большую фору.

В самом низу спуска я чуть было не наступил на то, что поначалу показалось мне белыми круглыми шляпками грибов. Здесь, в сырой темноте, целыми гроздьями росли огромные отвратительные и наверняка чрезвычайно ядовитые поганки. Вцепившись в поручень, я перешагнул через две ступеньки, на которых располагались эти штуковины. Мне не хотелось прикасаться к ним даже ботинком. Затем я обернулся, чтобы получше разглядеть свою находку.

Увеличив пламя зажигалки, я обнаружил, что белые предметы являлись вовсе не грибами, а представляли собой целую коллекцию черепов. Тут были хрупкие черепа птиц, удлиненные черепа ящериц и большие по размеру черепа, которые могли принадлежать животным – кошкам, собакам, енотам, дикобразам, кроликам, белкам…

Ни единого кусочка плоти не прилипло к этим останкам, словно их выварили и очистили. Белые, желтоватые – их здесь было видимо-невидимо, возможно, не меньше сотни. Ни берцовых костей, ни ребер – только черепа. Они были аккуратно уложены тремя рядами: два – на самой нижней ступеньке и один – на предпоследней. Пустые глазницы были устремлены в темноту.

Кто мог сотворить такое? На стенах тоннеля не было никакой сатанинской символики, вокруг – ни единого признака того, что здесь происходили какие-нибудь мрачные ритуалы, и тем не менее эта выставка, несомненно, несла в себе некий зловещий смысл. Она говорила об одержимости, о страсти к убийству, о такой нечеловеческой жестокости, что в жилах стыла кровь.

Я вспомнил, как манила смерть нас с Бобби, когда нам было по тринадцать. Может, и эта жуткая работа совершена руками какого-нибудь мальца, только гораздо более «чудного», чем мы? Криминалисты утверждают, что будущие маньяки уже в возрасте трех-четырех лет начинают мучить насекомых, затем, становясь подростками, принимаются за животных и наконец, повзрослев, переключаются на людей. Может быть, и здесь, в этих катакомбах, некий юный убийца практиковался в деле, которому собирался посвятить свою жизнь?

Посредине верхнего ряда покоился череп, заметно отличавшийся от остальных. Мне показалось, что он принадлежал человеку. Маленькому, но человеку. Ребенку, например.

– Боже милостивый! – пробормотал я. Отразившись от бетонных стен, эхо принесло мне отзвук собственного голоса.

И снова – сильнее, чем прежде, – я испытал чувство, что нахожусь во сне, где даже кости и бетон так же бесплотны, как дымок сигареты. Но я не стал протягивать руку, чтобы, прикоснувшись к детскому или любому другому из черепов, убедиться в этом. Какими бы призрачными ни казались эти жуткие реликвии, я знал, что на ощупь они окажутся холодными, скользкими и твердыми.

Мне вовсе не хотелось повстречаться с хранителем этого непостижимого «музея», и я поспешно двинулся дальше по тоннелю.

Я ожидал, что вот-вот снова появится кошка, глядя на меня своим гипнотическим взглядом и неслышно ступая по бетонному полу, однако животное либо бежало где-то впереди меня, либо юркнуло в одно из боковых ответвлений.

Бетонные секции дренажной трубы сменялись одна за другой, и мне уже стало казаться, что газ в зажигалке закончится раньше, чем я отсюда выберусь, как вдруг впереди показалось размытое серое пятно. Торопливо приблизившись к выходу из тоннеля, я с облегчением обнаружил, что решетки здесь нет.

Наконец-то я добрался до знакомых мест и теперь находился на северной окраине города – в двух кварталах от берега океана и всего в половине квартала от колледжа.

После темной дренажной трубы ночной воздух показался мне не просто свежим, но сладким. Высокий небосвод казался полированным, а звезды на нем – бесценной инкрустацией.

Глава 9

Часы на здании банка «Веллз Фарго» показывали 7.56 вечера. Значит, мой отец умер менее трех часов назад. Каждый час, прошедший с того момента, когда его не стало, казался мне годом.

Часы мигнули, и теперь вместо времени на них высветилась температура воздуха. Двадцать пять градусов выше нуля. Мне было холодно.

За углом банка сияла огнями прачечная самообслуживания под названием «Чистюля». В такой поздний час посетителей в ней не было.

Зажав в кулаке долларовую купюру и зажмурив глаза так, что они превратились в узенькие щелочки, я вошел в прачечную и с порога окунулся в густой цветочный аромат стиральных порошков и едкий химический запах отбеливателя. Пригнув голову как можно ниже, я стремглав кинулся к разменному автомату, скормил ему доллар, выгреб из металлического лотка высыпавшуюся туда мелочь и так же быстро выбежал на улицу.

В двух кварталах от прачечной находилась почта, а рядом с ней – телефон-автомат в прозрачном пластмассовом колпаке. На стене чуть повыше телефона висел фонарь, защищенный металлической сеткой. Я повесил на него свою кепку, и стало темно.

По моим расчетам, Мануэль Рамирес должен был находиться дома, однако его мать Розалина, поднявшая трубку, сказала, что Мануэля нет и не будет еще очень долго. Он работал вторую смену подряд, поскольку один из офицеров заболел. Сейчас, по ее словам, Мануэль дежурил в управлении, а после полуночи должен был выйти на патрулирование.

Я набрал номер полицейского управления Мунлайт-Бей и попросил диспетчера подозвать к телефону офицера Рамиреса.

Мануэль, по моему мнению, лучший полицейский в городе. Мексиканец по происхождению, он на восемь сантиметров ниже меня, на пятнадцать килограммов тяжелее и на двенадцать лет старше. Он любит бейсбол, я же не слежу за спортивными событиями: мне жаль времени, безвозвратно утекающего, пока бездеятельно сидишь перед телевизором. Мануэль предпочитает музыку в стиле кантри, я люблю рок. Он ярый республиканец, я же не интересуюсь политикой. Из киноактеров он отдает предпочтение Эбботу и Костелло, мне же больше всего нравится неувядающий Джеки Чан. Мы с Мануэлем друзья.

– Крис, я уже слышал про твоего отца, – сказал он, взяв трубку. – Даже не знаю, что и сказать.

– Я тоже.

– В таких случаях всегда не хватает слов.

– Они и не нужны.

– Ты сам-то в порядке?

Я внезапно онемел. Мысль о страшной утрате, постигшей меня, острой иглой пронзила горло и пришпилила язык к гортани. Любопытно, что сразу же после смерти папы я сумел без колебаний ответить на тот же вопрос, заданный мне Сетом Кливлендом. Однако Мануэль мне гораздо ближе, нежели доктор. Находясь рядом с другом, человек отогревается и начинает острее чувствовать боль.

– Зашел бы как-нибудь вечерком, когда я не буду на службе, – предложил Мануэль. – Выпьем пивка, покушаем тамале, посмотрим какой-нибудь фильмец с Джеки Чаном.

Несмотря на расхождения в том, что касается бейсбола и кантри, у нас с Мануэлем много общего. Он работает в ночную смену – с полуночи до восьми утра, – а иногда и две смены подряд, когда, как в этот мартовский вечер, не хватает людей. Он, подобно мне, любит ночь, но работает во внеурочное время еще и в силу обстоятельств. Мало кому хочется вылезать на темные улицы, поэтому за ночные смены платят больше. Но еще важнее для Мануэля то, что днем и вечером он может побыть со своим сыном Тоби, которого обожает. Шестнадцать лет назад Кармелита, жена Мануэля, умерла спустя несколько минут после того, как подарила жизнь Тоби. Милый, обаятельный мальчик болен синдромом Дауна.

Мать Мануэля переехала к сыну сразу же после смерти Кармелиты и до сих пор помогает ему растить Тоби. Так что моему другу прекрасно известно, что такое рука судьбы. Он чувствует ее прикосновение каждый день, хотя и находится в таком возрасте, когда люди уже не верят в предначертание и рок. Между мной и Мануэлем Рамиресом и вправду много общего.

– Пиво и Джеки Чан – это здорово, – согласился я, – но кто будет готовить тамале: ты или твоя мама?

– Только не mi madre, обещаю.

Мануэль – великолепный кулинар, а его мать только считает себя таковым. Сравнивая их стряпню, получаешь яркое представление о разнице между хорошим знанием дела и хорошими побуждениями.

По улице проехала машина, и, опустив голову, я увидел собственную тень. Она подобралась к моим неподвижным ногам, переползла с левой стороны на правую и стала вытягиваться, расти, будто намереваясь оторваться от меня и убежать в ночь. Но тут машина проехала мимо, и тень покорно вернулась на прежнее место.

– Мануэль, ты можешь сделать для меня кое-что поважнее тамале.

– Только скажи, Крис.

Я довольно долго молчал, а потом выдавил:

– Это связано с моим отцом. Точнее… с его телом.

Мануэль почувствовал мои колебания. Его внимательное молчание было столь же красноречивым, как настороженные уши кошки. В моих словах он слышал больше, чем смог бы услышать любой другой человек. Когда он снова заговорил, голос его звучал уже по-другому. К дружеской теплоте добавились стальные полицейские нотки.

– Что стряслось, Крис?

– Нечто очень странное.

– Странное? – переспросил Мануэль, словно пробуя слово на вкус.

– Вот только мне не хотелось бы говорить об этом по телефону. Ты сможешь выйти на автостоянку, если я сейчас подойду к зданию муниципалитета?

У меня не было выбора, кроме как поговорить с Мануэлем на улице. Вряд ли полицейские выключат свет повсюду в своей штаб-квартире и станут выслушивать мои показания при свечах.

– Речь пойдет о каком-то преступлении? – уточнил Мануэль.

– Очень серьезном. И странном.

– Шеф Стивенсон засиделся сегодня допоздна. Может, попросить его задержаться еще чуть-чуть?

Перед моим внутренним взором предстало обезображенное лицо бродяги с вырванными глазами.

– Да, – согласился я, – Стивенсон обязательно должен это услышать.

– Сможешь прийти через десять минут?

– Да. До скорого.

Я повесил трубку, снял свою бейсболку с фонаря и пошел по улице. Навстречу проехали две машины, и я загородил глаза ладонью от света их фар. Одна из них была последней моделью «Сатурна», другая – «Шевроле».

Не белым фургоном. Не катафалком. Не черным «Хаммером».

Вероятно, погоня за мной уже прекратилась. К этому времени бродяга наверняка сгорел в печи. Пепел не улика, а других способов доказать, что странная история, о которой я собирался поведать, не вымысел, у меня нет. Сэнди Кирк, санитары и все остальные, чьи имена мне неизвестны, могут чувствовать себя в полной безопасности.

Положение в корне изменилось. Теперь, если бы меня убили или похитили, неминуемо началось бы расследование, в ходе которого могли всплыть какие-нибудь новые свидетели того, что им хотелось утаить. Таинственным заговорщикам сейчас гораздо выгоднее затаиться и не делать никаких резких движений. Тем более что единственным свидетелем их преступления является городской дурачок, который выходит из своего плотно зашторенного дома лишь по ночам, боится солнца, живет, укрываясь под темными очками и капюшонами, крадется по темным улицам, укутавшись в сто одежек и намазавшись всякой дрянью.

Учитывая необычайность обвинений, мало кто поверит в правдоподобность моей истории, однако Мануэль – в этом я не сомневался – ни за что не усомнится в том, что я говорю правду. Надеюсь, его шеф – тоже.

Я пошел по направлению к муниципальному зданию, находившемуся всего в паре кварталов от почты. Торопливо шагая сквозь ночь, я мысленно репетировал то, что мне предстояло рассказать Мануэлю и его боссу. Последний являл собой весьма примечательную фигуру, и мне не хотелось бы оплошать перед ним.

Стивенсон был высоким широкоплечим атлетом, с лицом, которое заслуживало того, чтобы его чеканили на древнеримских монетах. Иногда мне чудилось, что на самом деле он всего лишь актер, играющий роль мужественного шерифа. Но даже если бы это было так, его игра заслуживала высших наград. Не прилагая никаких усилий, пятидесятидвухлетнему Стивенсону удавалось казаться гораздо мудрее своего возраста, внушать окружающим доверие и уважение к себе. В нем было что-то от священника и психолога – качества, необходимые многим в его положении, но мало кому даруемые создателем. Он был из той редкой породы людей, которые, будучи облечены властью, не злоупотребляют ею, а, наоборот, используют ее разумно и справедливо. За четырнадцать лет, в течение которых Стивенсон возглавлял полицию города, с его именем не было связано ни одного – даже самого незначительного – скандала, а в адрес его ведомства не раздалось ни одного упрека в нерасторопности или неумении работать.

Размышляя таким образом, я шел по аллеям, освещенным лишь светом луны, которая поднялась еще выше по небосклону. Минуя решетчатые ограды и пешеходные дорожки, проходя мимо мусорных баков и садов, я мысленно проговаривал слова, которые должны были убедить полицейских в моей правдивости.

Я пришел на автостоянку, расположенную позади муниципального здания, на две минуты раньше, чем обещал Мануэлю, и уже издали увидел Стивенсона. Шеф полиции стоял у дальнего конца здания, возле бокового выхода. В синеватом свете закрытой плафоном лампы он был виден как на ладони, а вот человек, с которым он беседовал, наполовину скрывался в тени, и поначалу я его не узнал.

Я двинулся через автостоянку, направляясь к ним. Мужчины были настолько увлечены беседой, что не замечали моего приближения. Меня скрывали от них машины, между рядами которых я шел: грузовики дорожного департамента и службы водоснабжения, патрульные и частные автомобили. Кроме того, я старался держаться подальше от света трех высоких уличных фонарей.

В тот самый момент, когда я уже должен был выйти на открытое пространство, собеседник Стивенсона переместился, оказался на свету, и я замер как вкопанный. Облик Стивенсона в моем представлении моментально лишился всех положительных качеств, которыми я его наделял. Несмотря на свой римский профиль, он уже не заслуживал, чтобы его чеканили на монетах. Он был недостоин не только памятника, но даже того, чтобы его фото красовалось в здании полиции рядом с фотографиями мэра и президента Соединенных Штатов Америки. Присмотревшись к собеседнику шефа полиции, я увидел бритую голову, грубые черты лица, красную фланелевую рубашку. Джинсы. Тяжелые ботинки. Жемчужную сережку в ухе с такого расстояния было не рассмотреть.

Я находился между двумя большими машинами, но, остановившись, мгновенно подался назад, чтобы получше спрятаться в маслянистой тьме. Двигатель одной из машин был горячим и, остывая, тихонько потрескивал.

Голоса говоривших доносились до меня, но слов разобрать я не мог. Этому мешал и ветерок, продолжавший перешептываться с кронами деревьев.

Вдруг до моего сознания дошло, что фургон справа от меня – тот самый, с горячим мотором, – это белый «Форд», на котором лысый уехал тремя часами раньше из подземного гаража больницы. «Интересно, – подумал я, – торчат ли ключи в замке зажигания?» Желая выяснить это, я прижался лицом к стеклу кабины, но внутри ничего не было видно.

Если бы мне удалось угнать фургон, вполне возможно, что в моем распоряжении оказались бы какие-нибудь улики против лысого и его дружков. Даже в том случае, если тела моего отца здесь уже нет, экспертиза могла бы обнаружить в фургоне хотя бы следы крови убитого бродяги.

Но я понятия не имел, как заводить машину без ключей, соединяя провода.

Черт, да я ведь и машину водить не умею!

Однако даже если бы во мне вдруг чудесным образом обнаружился талант к управлению транспортными средствами, что было бы сродни гениальной способности маленького Моцарта к сочинению музыки, мне все равно не удалось бы проехать вдоль побережья тридцать два километра к югу или пятьдесят километров к северу, где заканчивалась юрисдикция нашей полиции. В свете фар несущихся навстречу автомобилей, да еще без моих драгоценных очков, лежавших разбитыми вдребезги где-то в холмах вдали отсюда.

Более того, стоит мне открыть дверь фургона, в салоне тут же загорится свет, и те двое непременно заметят это.

Они подойдут ко мне.

И убьют.

Дверь полицейского управления открылась, и из нее вышел Мануэль Рамирес.

Льюис Стивенсон и его собеседник мигом умолкли. С такого расстояния я не смог разглядеть, знакомы ли между собой Мануэль и лысый, но мне показалось, что он обращается только к своему начальнику.

Я не допускал и мысли о том, что Мануэль – добрый сын Розалины, безутешный вдовец Кармелиты и любящий отец Тоби – может быть вовлечен в какой-либо заговор, а тем более участвовать в убийстве и гробокопательстве. Мы не знаем окружающих нас людей. Не знаем их по-настоящему, пусть даже нам кажется, что мы видим их насквозь. Почти любого человека можно сравнить с темным колодцем, в глубинах которого плавают тысячи разрозненных частиц, влекомых неведомым течением. Но я мог прозакладывать свою жизнь, что кристальное сердце Мануэля не способно на предательство.

Однако, рискуя своей жизнью, я не имел права рисковать своим другом. Если бы я позвал Мануэля и попросил его обыскать или арестовать фургон для проведения тщательной экспертизы, я тем самым подписал бы ему смертный приговор. Мой уже был подписан.

Стивенсон и лысый вдруг резко отвернулись от Мануэля и принялись обшаривать глазами автостоянку. Я понял, что он рассказал им о моем телефонном звонке.

Согнувшись в три погибели, я отполз еще глубже в темноту, царившую между фургоном и грузовиком службы водоснабжения. Оказавшись позади фургона, я попробовал разглядеть его номерной знак. Обычно я избегаю света, а вот теперь жалел, что его недостаточно.

Я лихорадочно шарил пальцами по номеру, пытаясь на ощупь разобрать выдавленные на нем цифры, однако азбука Брайля была мне незнакома, а времени было в обрез. Меня могли обнаружить в любой момент.

Если не Стивенсон, то лысый уже наверняка шел по направлению к фургону – в этом я не сомневался. Он подходил все ближе. Лысый мясник. Похититель трупов. Любитель вырывать глаза.

По-прежнему согнувшись, я заторопился обратно тем же путем, каким оказался здесь, – между рядами легковушек и грузовиков, выбрался на аллею и побежал, пригибая голову и укрываясь за мусорными баками, чуть ли не ползком пересек Дампстер, миновал ее и завернул за угол. Теперь увидеть меня от муниципального здания было невозможно. Я выпрямился в полный рост и побежал сломя голову. Я пластался, как дикий кот, скользил, как сова, как ночная тварь, размышляя тем временем, удастся ли мне до рассвета найти надежное убежище или, подобно сухому листку, придется скорчиться и обуглиться под жаркими лучами солнца, встающего из-за холмов.

Глава 10

Пораскинув мозгами, я решил, что не подвергну себя опасности, если загляну домой, но задерживаться там надолго было бы непростительной глупостью. Полицейские не хватятся меня еще минуты две, затем подождут еще с десяток минут, и лишь потом шеф Стивенсон сообразит, что я видел его разговаривающим на автостоянке с лысым убийцей, похитившим тело моего отца.

Но даже тогда они вовсе не обязательно отправятся ко мне домой. Я не представлял для них серьезной угрозы, и вряд ли они опасались меня, поскольку в моем распоряжении не было никаких доказательств того, свидетелем чего я невольно стал.

И все же эти люди были полны решимости прибегнуть к самым крутым мерам, чтобы ни единое – даже малейшее – свидетельство об их непостижимом заговоре не просочилось наружу.

Отпирая входную дверь и входя в дом, я полагал, что Орсон уже поджидает меня в прихожей, однако его там не оказалось. Не появился он и после того, как я громко позвал его. Если бы пес находился в дальних комнатах и бросился ко мне, я услышал бы шлепанье его большущих лап по полу, но в доме царила тишина.

Наверное, его вновь обуял приступ меланхолии. Чаще всего мой Орсон жизнерадостен, весел, игрив и работает хвостом с такой энергией, что мог бы дочиста вымести все улицы Мунлайт-Бей. Однако иногда на его плечи опускается вся мировая скорбь, и тогда он лежит безвольным ковриком – с широко открытыми глазами, обратив внутренний взгляд к каким-то своим собачьим воспоминаниям, и лишь время от времени тоскливо вздыхает.

А несколько раз я заставал Орсона в состоянии, которое без всякого преувеличения можно было бы назвать черной тоской. Казалось бы, собака на это не способна, но у Орсона получалось.

Как-то раз он уселся в моей спальне перед зеркалом, вмонтированным в дверь стенного шкафа, и глядел на свое отражение полчаса кряду – целую вечность по собачьим меркам. Обычно эти животные воспринимают мир как череду коротких чудес, привлекающих их интерес не более чем на две-три минуты. Не могу сказать, что именно заворожило его в собственном облике, но точно знаю: собачье тщеславие и любопытство тут ни при чем. Орсон тогда стал воплощением печали – поникший, с опущенными ушами и безвольно висящим хвостом. Я был готов поклясться, что глаза его наполнены слезами, которые ему с трудом удавалось сдерживать…

– Орсон! – снова позвал я.

Выключатель около лестницы, как и все остальные в доме, был снабжен реостатом. Я включил свет – самый слабый, чтобы только видеть ступени, и стал подниматься. Орсона не было ни на лестнице, ни в коридоре второго этажа. В моей спальне его тоже не оказалось.

Направившись прямиком к тумбочке, я выдвинул верхний ящик и взял оттуда конверт, в котором постоянно хранил небольшую сумму денег – так, на всякий случай. В конверте оставалось всего сто восемьдесят долларов, но это все же лучше, чем ничего. Я понятия не имел, для чего мне могут понадобиться наличные, но в такой ситуации нужно быть готовым ко всему. Деньги перекочевали в карман моих джинсов.

Задвигая ящик тумбочки, я нечаянно глянул в сторону кровати и заметил на покрывале какой-то черный предмет, а взяв его в руки, удивился тому, что он оказался именно тем, на что был похож в полумраке, – пистолетом.

Я видел его впервые в жизни.

Мой отец никогда не имел оружия.

Подчиняясь первому порыву, я положил пистолет и обтер его краем покрывала, стремясь уничтожить свои отпечатки пальцев. Мне вдруг подумалось, что меня намереваются подставить, свалив на меня вину за преступление, которого я не совершал.

Хотя телевизор тоже испускает ультрафиолетовые лучи, я за свою жизнь пересмотрел много фильмов. Если я сажусь подальше от телеэкрана, мне ничто не угрожает. Я помню, как в этих фильмах невинных людей в исполнении Кери Гранта, Джеймса Стюарта и Харрисона Форда беспощадно преследовали за чужие преступления, а потом сажали за решетку с помощью сфабрикованных улик.

Быстро войдя в ванную комнату, я включил слабую матовую лампочку. Нет, мертвой блондинки тут не оказалось. И Орсона тоже.

Я немного постоял и еще раз прислушался. Если в доме и находились посторонние, то они должны были быть призраками и парить в эктоплазмической тишине.

Я вернулся к кровати, поколебавшись, взял пистолет и возился с ним до тех пор, пока не сумел извлечь обойму. Она была полной, и я загнал ее обратно в рукоятку. Никогда прежде я не имел опыта обращения с оружием, и поэтому теперь оно показалось мне тяжелее, чем выглядело на первый взгляд. Пистолет весил чуть меньше килограмма.

Рядом с тем местом на покрывале, где я обнаружил пистолет, лежал конверт. Я заметил его только сейчас и, вытащив из тумбочки фонарик-ручку, направил его луч на белый прямоугольник. В верхнем левом углу был напечатан обратный адрес: магазин «Оружие Тора» в Мунлайт-Бей. Незапечатанный конверт, на котором не было даже марки, а только почтовый штамп, был слегка помят и имел обрез в виде причудливых зубцов. Взяв конверт в руки, я увидел на нем в некоторых местах влажные пятна, однако сложенные бумаги внутри его оказались сухими.

Подсвечивая себе фонариком, я внимательно изучил документы и узнал аккуратную подпись отца на копии стандартного заявления в полицию. Он сообщал в нем, что чист перед законом и не страдает психическими заболеваниями, которые могли бы стать препятствием для приобретения огнестрельного оружия. В конверте также оказалась квитанция на пистолет. Из нее следовало, что это – 9-миллиметровый «глок-17» и мой отец расплатился за него чеком.

При взгляде на число, которым была датирована квитанция, меня пробрал озноб: 18 января, два года назад. Отец купил «глок» через три дня после того, как моя мама погибла в автокатастрофе на шоссе № 1. Он будто почувствовал, что придется защищаться.

* * *

В кабинете, расположенном через коридор от ванной, перезаряжался мой сотовый телефон. Я вытащил его из подзарядного устройства и пристегнул к брючному ремню. Орсона не было и в кабинете.

Подбросив меня в больницу, Саша заехала сюда, чтобы накормить Орсона. Может быть, уезжая, она забрала его с собой? Когда я выходил из дома, пес был угрюм. Возможно, после моего ухода он впал в еще более мрачное состояние и сострадательная Саша просто не смогла оставить беднягу одного?

Но даже если Орсон отправился с Сашей, кто принес «глок» из комнаты отца в мою спальню и положил его на постель? По крайней мере, не Саша. Во-первых, она не знала о существовании пистолета и, во-вторых, ни за что не стала бы рыться в вещах моего отца.

Телефон на столе был соединен с автоответчиком. На аппарате мигал огонек, показывая, что на пленке имеются сообщения, а светящаяся цифра в окошечке сообщала, что их было два.

Первый звонок был сделан лишь полчаса назад. Он длился две минуты, но звонивший так и не произнес ни слова. Было только слышно, как некто на другом конце провода медленно и глубоко вдыхает и выдыхает, словно обладает магической способностью ощущать запахи через телефонную линию и именно по запаху пытается определить, дома я или нет. Через некоторое время неведомый абонент начал что-то мурлыкать себе под нос, будто забыв, что его голос записывается на пленку. Он мурлыкал так, как это делает рассеянный человек, погруженный в свои мысли. Это не было какой-то мелодией. Жуткое мычание то поднималось вверх, то опускалось, то кружило на одном месте. Такое может услышать сумасшедший, когда ему чудится пение ангелов смерти.

Я не сомневался, что этот человек мне незнаком. Любого из своих друзей я сразу распознал бы даже по одному только мурлыканью. Я также не сомневался в том, что незнакомец не ошибся номером, а звонил именно мне. Каким-то образом он был связан со всеми событиями, последовавшими за смертью моего отца.

Когда в автоответчике зазвучали короткие гудки отбоя, я вдруг заметил, что крепко сжимаю кулаки и сдерживаю дыхание. Я выдохнул бесполезный горячий воздух, наполнил легкие новым и прохладным, но разжать кулаки так и не смог.

Второй звонок был сделан всего за несколько минут до моего возвращения домой. Звонила Анджела Ферриман, медсестра, находившаяся у постели отца на протяжении всей его болезни. Она не представилась, но я и так сразу же узнал ее высокий певучий голос, наводивший на мысль о маленькой юркой птичке, торопливо перелетающей с ветки на ветку. «Крис, мне надо с тобой поговорить. Обязательно! И чем скорее, тем лучше. Сегодня же, если, конечно, ты сможешь. Я звоню тебе из машины. Еду домой. Приезжай ко мне. И не звони, я не доверяю телефонам. Я и сейчас-то звонить не хотела, но мне непременно нужно увидеться с тобой. Постучись в заднюю дверь. Я не буду спать, как бы поздно ты ни пришел. Я просто не смогу заснуть».

Я вставил в автоответчик чистую кассету, а эту вынул и засунул под ворох смятых бумажек на дно мусорной корзины, стоявшей возле письменного стола.

Конечно, две эти короткие записи ни в чем не смогут убедить полицейских и судью, но с их помощью я хоть как-то смог бы доказать, что вокруг меня творится нечто странное. Более странное, чем мое появление на свет и моя жизнь в этом маленьком темном замке. И даже еще более странное, нежели то, что мне удалось дожить до двадцати восьми лет и не пасть жертвой пигментозного экзодермита.

* * *

Я пробыл дома не более десяти минут, но и это было недопустимо долго.

Все время, пока я искал Орсона, мне то и дело казалось, что я вот-вот услышу грохот выломанной двери или разбитого стекла на первом этаже, а затем – топот шагов. Пока что в доме царила тишина, но она была напряженной, готовой в любую секунду взорваться какой-то страшной неожиданностью.

Я не нашел пса ни в отцовской комнате и ванной, ни в стенном шкафу, где Орсон любил коротать время. С каждой секундой я начинал все сильнее тревожиться за своего лохматого приятеля. Тот, кто подбросил мне на постель 9-миллиметровый «глок», мог забрать с собой и Орсона или причинить ему вред.

Вернувшись в свою комнату, я взял из ящика шкафа запасные темные очки. Они были в мягком чехле с клеймом торговой марки «Велкро», и я сунул их в карман рубашки, а затем озабоченно посмотрел на светящийся циферблат наручных часов. Положив обратно в конверт полицейскую анкету и квитанцию из оружейного магазина, я сунул его под матрац. Неизвестно, окажутся ли эти бумажки уликами или обычным мусором, но так будет надежнее. Лично мне очень важной казалась дата, когда был куплен пистолет. Впрочем, сейчас мне казалось важным все.

Пистолет я забрал с собой. Может, это действительно была ловушка вроде тех, что показывают в кино, но с оружием я чувствовал себя спокойнее. Хорошо бы еще уметь им пользоваться.

Карманы моей кожаной куртки были достаточно глубокими, чтобы в одном из них уместился пистолет, и я засунул его в правый – не как мертвый кусок железа, а как вялую, но еще не до конца уснувшую змею. Мне казалось, что при ходьбе она медленно шевелится у меня в кармане – жирный и скользкий, неторопливо перетекающий сгусток толстых колец.

В поисках Орсона я уже был готов спуститься на первый этаж, но тут вдруг вспомнил, как однажды ночью, выглянув из окна спальни, увидел его на заднем дворе. Пес сидел, задрав нос кверху, будто высматривая что-то в небесах. Состояние, в котором он находился, озадачило меня. Он не выл, тем более что та летняя ночь была безлунной. Он не скулил и даже не повизгивал. Издаваемые им звуки напоминали скорее какое-то странное тревожное мяуканье.

Вот и сейчас я поднял жалюзи на том же окне и увидел его внизу. Пес с озабоченным видом копал яму на залитой лунным светом лужайке. Странно, он всегда был дисциплинированной собакой и не рыл землю в недозволенных местах.

Через несколько секунд Орсон бросил эту яму, отошел чуть правее и яростно принялся копать новую. Он трудился как одержимый.

«Что с тобой случилось, парень?» – подумал я, а собака внизу копала, копала, копала…

Я спускался по ступеням, тяжелый «глок» в кармане бил меня по бедру, а мне вспоминалась та ночь, когда я вышел во двор и присел рядом с мяукавшим псом…

* * *

Его плач напоминал шипение, с каким стеклодув выдувает над огнем вазу. Настолько тихое, что не могло побеспокоить соседей, оно звучало такой безысходностью, что я был потрясен. Это отчаяние было чернее любого самого черного стекла и более странное, чем самое диковинное творение, которое способен создать стеклодув.

Пес не был ранен и выглядел вполне здоровым. Разве что звезды на ночном небе наполнили его душу такой неизбывной тоской. Но, судя по тому, что написано в учебниках, зрение у собак настолько слабое, что они вряд ли способны разглядеть звезды. Да и потом, с какой стати Орсону печалиться при виде звездного неба, которое он наблюдал уже сотни раз? И все же пес сидел, задрав голову вверх, издавал душераздирающие звуки и никак не реагировал на мои попытки успокоить его.

Я положил руку на голову Орсона, провел ладонью по спине и почувствовал, как по его телу пробежала дрожь. Он вскочил на ноги, отпрыгнул в сторону и оглянулся. Я был готов поклясться, что в тот момент он ненавидит меня. Орсон оставался моим псом, по-прежнему любил меня и не мог не любить, но в то же время ненавидел меня всей душой. Той теплой июльской ночью я почти физически ощущал исходивший от него поток ненависти. Не переставая жалобно мяукать, он бегал по двору, то оборачиваясь на меня, то задирая голову к небу, напряженный, дрожащий и слабый.

Когда я рассказал об этом случае Бобби Хэллоуэю, тот ответил, что собаки не в состоянии кого-то ненавидеть или испытывать отчаяние, что их эмоциональная жизнь так же скудна, как интеллектуальная. Я настаивал на своей правоте, в ответ на что услышал:

– Послушай, Сноу, если ты и дальше собираешься вешать мне на уши эту свою сверхъестественную лапшу, может, лучше возьмешь пистолет и разом вышибешь мне мозги? С твоей стороны это будет гораздо милосерднее по отношению ко мне, нежели казнить меня медленной и мучительной смертью, как ты делаешь сейчас, по капле выпуская из меня кровь своими бредовыми историями и идиотскими теориями. Человеческому терпению бывает предел, даже моему.

Однако я знаю точно: той июльской ночью Орсон и вправду ненавидел меня. Ненавидел и одновременно любил. И я уверен: что-то в небе мучило его и наполняло отчаянием – звезды, тьма или что-то еще, что он сам вообразил.

Обладают ли собаки воображением? А почему бы и нет!

Я знаю, они видят сны. Я видел спящих собак, которые перебирают ногами, догоняя приснившегося кролика. Во сне они вздыхают, скулят и рычат на своих воображаемых противников.

Ненависть Орсона в ту ночь не испугала меня, а, наоборот, заставила испугаться за него. Я понял, что дело не в плохом настроении пса или каком-то нездоровье, которые сделали бы его опасным для меня. Что-то нездоровое творилось у него в душе.

Бобби обладает блестящим даром высмеивать любое упоминание о наличии у животных души. Я мог бы запросто продавать билеты на эти шоу, но предпочитаю наблюдать их в одиночку. Я откупориваю бутылочку пива, откидываюсь на диване и наслаждаюсь представлением.

И все же всю ту долгую ночь я просидел во дворе, не желая оставлять Орсона одного, хотя, возможно, ему этого и хотелось. Он смотрел на меня, потом переводил взгляд к усыпанному звездами небосклону, тонко плакал, трясся всем телом и кружил, кружил, кружил по двору почти до самого рассвета. Только тогда, измученный, он успокоился, положил голову мне на колени и перестал меня ненавидеть.

Почти перед самым восходом солнца я поднялся в свою комнату, намереваясь лечь в постель раньше, чем обычно, и Орсон последовал за мной. Обычно если он решает спать по моему расписанию, то сворачивается у меня в ногах, но на сей раз лег рядом и повернулся ко мне спиной. Я гладил его большую голову и перебирал мягкий черный мех до тех пор, пока он не уснул.

Самому мне в тот день поспать так и не довелось. Я лежал с открытыми глазами и грезил о жарком летнем утре, стоявшем за плотно зашторенными окнами. Наверное, небо похоже на перевернутое блюдо из голубого фарфора, под которым порхают птицы. Дневные птицы. Я видел их только на картинках. А еще – пчелы и бабочки. И тени – чернильно-темные, с острыми краями, какими они никогда не бывают по ночам.

Я никак не мог заснуть, поскольку душу мою переполняла горькая обида.

* * *

Теперь, почти три года спустя, открывая кухонную дверь и выходя на задний двор, я надеялся, что Орсон не пребывает в таком же, как тогда, настроении. Нынешней ночью у нас не было времени на психотерапию – ни у него, ни у меня.

Мой велосипед стоял на крыльце. Я спустил его по ступеням и покатил по направлению к занятому необычным делом псу. В дальнем углу двора он уже успел выкопать с полдюжины ям различной глубины и диаметра, и мне приходилось лавировать между ними, чтобы ненароком не вывихнуть ногу. Все пространство вокруг было усыпано комьями вырванной с корнем травы и свежей землей.

– Орсон!

Пес и ухом не повел. Он копал, словно обезумев, и даже не взглянул в мою сторону.

Сделав широкий круг, чтобы не попасть под комья земли, летевшие из-под его живота, я обошел яму и сел напротив Орсона.

– Здорово, приятель.

Орсон по-прежнему держал голову опущенной к земле и, продолжая копать, непрестанно что-то вынюхивал.

Ветер улегся, и полная луна зацепилась за верхние ветки деревьев, словно воздушный шарик, сбежавший от малыша.

В воздухе над моей головой сновали козодои. В погоне за летучими муравьями и ранними мошками они поднимались ввысь, ныряли к самой земле и переругивались между собой.

Глядя на то, как трудится Орсон, я вежливо поинтересовался:

– Ну как, не нашел пока вкусную косточку?

Он перестал рыть землю и, по-прежнему не глядя на меня, стал озабоченно обнюхивать молодую траву, запах которой чувствовал даже я.

– Кто тебя выпустил из дома?

Конечно, Саша могла вывести его на прогулку, но затем она наверняка вернула бы пса обратно. И все же я спросил:

– Саша?

Однако даже в том случае, если именно Саша выпустила пса и позволила ему учинить во дворе все это безобразие, Орсон не был расположен выдавать ее. Он все еще отказывался встречаться со мной взглядом, будто опасаясь, что я смогу прочесть в его глазах правду.

Оставив яму, которую он только что копал, Орсон вернулся к предыдущей, обнюхал ее и снова принялся за работу, словно пытаясь прорыть тоннель в Китай и присоединиться к тамошним собакам.

Возможно, он знал, что папа умер. Животные всегда все чувствуют, как сказала недавно Саша. Возможно, эта тяжелая работа являлась для него способом отвлечься и хоть ненадолго забыть о постигшем нас горе.

Я положил велосипед на траву, присел на корточки возле своего неутомимого пса и, осторожно потянув за ошейник, заставил его обратить на меня внимание.

– Да что с тобой такое?

Его глаза чернели темнотой только что отрытой земли. В них не было ничего от света звезд на небе. Они были бездонными и непроницаемыми.

– Мне нужно кое-куда съездить, дружок, – сказал я ему, – и мне хочется, чтобы ты отправился со мной.

Он заскулил и, повернув голову, посмотрел на хаос вокруг себя, словно сожалея о том, что вынужден оставить этот великий труд незавершенным.

– Скоро утро, я собираюсь остановиться у Саши и не хочу бросать тебя здесь одного.

Пес поднял уши, однако причиной тому были вовсе не мои слова или упоминание о Саше. Он повернулся всем своим мощным телом и стал смотреть в сторону дома. Я отпустил его ошейник. Орсон побежал к дому, но остановился неподалеку от задней двери. Настороженный, с высоко поднятой головой, он замер как вкопанный.

– Что такое, парень? – прошептал я.

Нас разделяли пять или семь метров, ночь была тиха и безветренна, но даже при этом я едва слышал низкое рычание собаки.

Уходя, я выключил все лампы, и сейчас дом был погружен в непроницаемую темноту. Я оглянулся на окна, но не увидел призрачного лица, прижатого к стеклу. И все же Орсон кого-то учуял, поскольку стал медленно пятиться от дома. Еще миг – и, развернувшись с проворством кошки, он понесся в мою сторону.

Я поднял с травы велосипед и поставил его на колеса.

С развевающимися на ветру ушами и опущенным хвостом Орсон пулей пронесся мимо меня по направлению к калитке. Полностью доверяя собачьим инстинктам, я без раздумий последовал за ним.

Наш двор окружен выкрашенным серебрянкой кедровым забором высотой в мой рост. Калитка – тоже из кедра. Я осторожно поднял щеколду, открыл калитку и тихонько выругался, услышав скрип петель.

Позади калитки шла плотно утрамбованная пешеходная тропинка, по одной стороне которой стояли дома, а по другой росли редкие эвкалипты с красноватой корой. Выходя со двора, я опасался, что снаружи нас может кто-то поджидать, но тропинка была пустынной.

К югу расположились поле для гольфа, гостиница «Мунлайт-Бей» и «Кантри-клуб». В этот поздний час, в пятницу ночью, поле, видневшееся за стволами эвкалиптов, было черным и напоминало ночную поверхность океана, а янтарные окна гостиницы, стоявшей еще дальше, светились, словно иллюминаторы роскошного океанского лайнера, плывущего на далекий Таити.

Если пойти по тропинке влево, она приведет вверх, в центр города, и упрется в кладбище возле католической церкви Святой Бернадетты. Тот конец, который бежал вправо, спускался прямиком к берегу Тихого.

Я оседлал велосипед и поехал вверх по тропинке, по направлению к кладбищу. Аромат эвкалиптов напоминал мне об окне крематория и бесконечно прекрасной женщине, лежавшей мертвой на стальной каталке похоронщика. Возле меня энергично шлепал лапами Орсон, из далекой гостиницы доносились едва слышные ритмы танцевальной музыки, в одном из соседних домов плакал ребенок, тяжелый «глок» оттягивал мне карман, а в вышине козодои с острыми клювами гонялись за мошкарой. Жизнь и смерть одновременно правили бал в пространстве, зажатом между небом и землей.

Глава 11

Мне было необходимо поговорить с Анджелой Ферриман, поскольку ее послание, записанное на автоответчик, недвусмысленно сулило некую разгадку, а я был решительно настроен распутать этот клубок. Однако сначала нужно позвонить Саше и сообщить ей о смерти отца.

Я остановился на кладбище Святой Бернадетты. Папа очень любил бывать на этом островке сумерек посреди самого ярко освещенного из городских районов. Стволы шести гигантских дубов вздымались вверх подобно колоннам, поддерживая свод своих переплетенных крон, а все пространство под ними напоминало мне библиотеку: подобно рядам книг, здесь выстроились надгробия с именами тех, кого смерть вычеркнула из списков живых, кого, быть может, забыли уже все, кроме этих камней.

Орсон суетился поблизости, сосредоточенно вынюхивая следы белок, которые днем спускались на могилы и собирали упавшие желуди. Пес напоминал скорее не охотника, взявшего след, а пытливого ученого.

Сняв с пояса сотовый телефон, я включил его и набрал номер мобильного телефона Саши. Она ответила после второго звонка.

– Папы больше нет, – сказал я, вкладывая в эти слова гораздо более широкий смысл, нежели она сумела понять.

Саша уже раньше выражала мне сочувствие в связи с близкой кончиной отца и поэтому сейчас не стала рыдать. Ее горе проявилось лишь в том, что чуть-чуть напрягся голос, но никто другой, кроме меня, не заметил бы даже этого.

– Он не… Он умер легко?

– Без боли.

– В сознании?

– Да. Мы с ним даже успели попрощаться.

«Не бойся ничего».

– Какое же дерьмо эта жизнь! – проговорила Саша.

– Таковы правила игры, – ответил я. – Для того чтобы нас приняли в игру, мы должны согласиться на одно условие: когда-нибудь выйти из нее.

– Все равно дерьмо. Ты еще в больнице?

– Нет, уже ушел. Так… болтаюсь. Стараюсь избавиться от плохой энергии. А ты где?

– В машине. Еду в «Пинки динер» – перекусить и поработать со своим текстом перед началом шоу. – Ей предстояло выйти в эфир через три с половиной часа. – Но, если хочешь, могу заказать еду навынос и мы где-нибудь покушаем вместе.

– Я не голоден, – ответил я, ничуть не покривив душой. – Увидимся попозже.

– Когда?

– Когда утром ты вернешься с работы домой, я уже буду там. Если, конечно, не возражаешь.

– Замечательно. Я люблю тебя, Снеговик.

– Я тоже тебя люблю.

– Это – наше маленькое заклинание.

– Это – сущая правда.

Я нажал на кнопку с надписью «конец», выключил телефон и снова прикрепил его к поясу.

Затем я выехал с кладбища, и мой лохматый друг последовал за мной, хотя и без всякой охоты. В его голове шел напряженный мыслительный процесс. Он пытался разгадать многочисленные беличьи тайны.

* * *

Я добирался до дома Анджелы Ферриман очень долго, поскольку ехал кружным путем, где почти не было машин и ярких уличных фонарей. Когда же они все-таки встречались, я принимался крутить педали с удвоенным усердием.

Преданный Орсон – чернее самой темной ночи – трусил рядом в таком же темпе, что и я. Ему это нравилось, и он заметно повеселел, проворно перебирая лапами сбоку от меня.

Навстречу нам попалось всего несколько машин. Каждый раз при их появлении я щурился и отворачивал голову.

Жилище Анджелы представляло собой очаровательное бунгало в испанском стиле, расположившееся под сенью магнолий, еще не успевших расцвести в это время года. Сейчас окна на его фасаде не светились.

Пройдя через незапертую калитку, я оказался в зеленом тоннеле. Он представлял собой длинный полукруглый, сделанный из реек проход, плотно увитый жасмином. Его лиственные стены и сводчатый потолок были испещрены звездочками цветов. Летом их станет еще больше, и зелень будет казаться укрытой белым кружевом.

Я глубоко вдохнул, наслаждаясь тягучим ароматом жасмина. Орсон дважды чихнул.

Спешившись, я провел велосипед сквозь зеленый тоннель, обогнул бунгало и прислонил свою железную лошадку к одному из двух деревянных столбов, поддерживавших навес над крыльцом.

– Охраняй, – приказал я Орсону. – Оставайся начеку. Постарайся казаться большим и злобным.

Пес глухо гавкнул, подтверждая, что понял задание. А может, он и впрямь понял – что бы там ни болтали Бобби Хэллоуэй и полиция по надзору за здравым смыслом.

Из-за шторы на окне кухни пробивался слабый свет свечи.

На двери находились четыре маленьких декоративных окошка. Я осторожно поскребся в одно из них.

Анджела Ферриман отдернула занавеску, нервно посмотрела на меня, а затем взглянула на крыльцо, желая убедиться, что я пришел один. С видом заговорщика она впустила меня в дом, заперла дверь и плотнее задернула шторы, чтобы никто с улицы не мог нас увидеть.

Хотя на кухне царило приятное тепло, а Анджела была одета в серый шерстяной костюм, на ней был еще и теплый синий свитер. Вероятно, он когда-то принадлежал ее покойному мужу, поскольку доходил этой миниатюрной женщине до колен, а плечи его свисали до ее локтей. Рукава были закатаны так сильно, что казалось, будто на запястьях Анджелы – широкие стальные кандалы.

Однако даже во всех этих одежках Анджела все равно выглядела хрупкой. Видимо, она постоянно мерзла, поскольку в лице ее не было ни кровинки и ее била непрерывная дрожь.

Она обняла меня. Это было ее обычное – крепкое, костлявое и сильное – объятие, но теперь я почувствовал в ней необъяснимую усталость.

Затем Анджела устроилась возле полированного соснового стола и жестом пригласила меня сесть напротив.

Я снял кепку и хотел было избавиться от куртки, поскольку на кухне было слишком жарко. Однако в кармане куртки покоился пистолет. Он мог звякнуть об стул или выпасть на пол, когда я буду раздеваться, а пугать Анджелу мне не хотелось.

В центре стола горели четыре церковных свечи, вставленные в подсвечники из рубинового стекла. Отражаясь в нем, их пламя отбрасывало на полированную поверхность стола зыбкие красные блики. Рядом стояла бутылка абрикосового бренди. Анджела поставила передо мной внушительных размеров бокал, и я наполнил его до половины.

Ее бокал был полон по самый край, и я догадался, что он у нее – не первый за сегодняшний вечер.

Анджела сжимала бокал обеими руками, словно пытаясь согреть ладони, а когда поднесла его к губам, еще больше, чем когда бы то ни было, напомнила мне брошенного ребенка. Несмотря на свою изможденность, она выглядела лет на пятнадцать моложе своего возраста, а сейчас и вовсе была похожа на девочку.

– С тех пор как себя помню, я всегда мечтала стать медсестрой.

– Ты ею и стала. Причем – самой лучшей, – искренне произнес я.

Женщина облизнула с губ остатки бренди и уставилась в свой бокал.

– Моя мама страдала ревматическим артритом, болезнь прогрессировала не по дням, а по часам. Так быстро… К тому времени, когда мне исполнилось шесть, она уже могла ходить только в металлических скобах для ног и с костылями, а вскоре после моего двенадцатилетия слегла в постель и больше не вставала. Она умерла, когда мне было шестнадцать.

Я не знал, что сказать. Любые слова утешения в данной ситуации прозвучали бы нелепо, фальшиво и кисло, как уксус. Я был уверен, что Анджела собирается сообщить мне нечто важное, но ей нужно время, чтобы подобрать слова, выстроить их в определенном порядке и заставить маршировать через стол в мою сторону. Поскольку, что бы она ни намеревалась поведать мне, это нечто пугало ее. Пугало до смерти, заставляя дрожать и бледнеть.

Медленно подбираясь к главной теме своего рассказа, женщина продолжала:

– Мне доставляло удовольствие приносить маме какие-то необходимые мелочи, которые ей самой взять было трудно. Стакан чаю со льдом, сандвич, лекарство, подушку для кресла – все, что угодно. Потом – утку, а под самый конец, когда она уже находилась в бессознательном состоянии, – менять ей простыни. Даже это не вызывало у меня брезгливости. Когда я что-то приносила ей, она всегда улыбалась и гладила меня по голове своими бедными, изуродованными болезнью руками. Я не могла излечить маму, не могла вернуть ей способность бегать и танцевать, избавить ее от боли и страха, но я могла ухаживать за ней, следить за ее состоянием, доставлять хотя бы маленькие радости. И это было для меня важнее, чем… все на свете.

Абрикосовый напиток был слишком сладким, чтобы называться бренди, но все же не таким приторным, как я ожидал. Зато он оказался весьма крепким. Но все же не до такой степени, чтобы заставить меня забыть о своих родителях, а Анджелу – о ее матери.

– Я хотела только одного – стать медсестрой, – повторила она. – И в течение очень долгого времени была вполне довольна своей работой. Да, это грязная и печальная работа, особенно когда теряешь пациента, но вместе с тем она приносит огромное удовлетворение. – Анджела подняла глаза от бокала. Их взор был обращен в прошлое. – Господи, как я напугалась, когда у тебя был аппендицит! Я боялась, что потеряю своего маленького Криса.

– Не таким уж я был и маленьким. Девятнадцать лет.

– Глупыш, я стала твоей приходящей медсестрой с того дня, когда тебе поставили диагноз, а ты тогда был еще грудничком. Для меня ты всегда останешься маленьким.

– Я тоже люблю тебя, Анджела, – улыбнулся я.

Привыкнув выражать свои эмоции без обиняков, я иногда забываю, что некоторых людей эта манера может озадачить, а других, как случилось сейчас, чересчур сильно тронуть. Глаза Анджелы наполнились слезами. Чтобы не дать им волю, ей пришлось прикусить нижнюю губу и вновь приложиться к бокалу.

Девять лет назад у меня случился аппендицит. Это был как раз тот случай, когда болезнь не дает о себе знать до того момента, пока человек не окажется в критическом состоянии. После завтрака у меня прихватило живот. Перед обедом меня уже отчаянно тошнило, я стал красным как рак и страшно потел. В животе бушевала такая боль, что я извивался подобно креветке, которую повар-француз живьем кидает в кипящее масло.

Моя жизнь оказалась под угрозой. Дело в том, что я не совсем обычный пациент и врачам в больнице Милосердия необходимо было принять определенные меры. Разумеется, ни один хирург не стал бы разрезать мне живот и проводить операцию в кромешной темноте или даже при недостаточном освещении. Но вместе с тем, если бы я оказался на операционном столе и находился там долгое время в свете хирургических ламп, я получил бы страшные ожоги кожи, результатом чего неизбежно стал бы рак, а о заживлении шва не пришлось бы и мечтать.

В итоге от пояса до пят я был укрыт тройным слоем простыней, которые вдобавок подкололи булавками, чтобы они не сползали. Еще несколько простыней понадобилось для того, чтобы соорудить некое подобие палатки, укрывшей мою голову и верхнюю часть тела. Она была сделана таким образом, чтобы анестезиологи, вооружившись фонариком-ручкой, могли время от времени заглядывать внутрь и измерять мне давление, температуру, приладить маску наркоза, удостовериться в том, что присоски электрокардиографа надежно прилеплены к моей груди и запястьям.

Незакрытым был оставлен только крошечный участок – почти щелка – на моем животе. Только после этого хирурги сделали надрез. Но к этому моменту раздувшийся аппендикс лопнул. Начался перитонит, развился абсцесс, а за ним последовал септический шок, потребовавший еще одной операции. Ее мне сделали двумя днями позже.

Оправившись от септического шока и чудом избежав смерти, я еще четыре месяца жил в страхе. Я боялся, что пережитое испытание станет причиной одного из нервных расстройств, которыми так часто сопровождается ХР. Обычно они появляются после ожога кожи, в результате долгого пребывания на свету или других – еще не изведанных – причин. Но иногда их может вызвать к жизни травма или перенесенное потрясение. Я боялся, что в любой момент у меня начнут трястись голова или руки, станет ухудшаться слух, появится заикание. Я не исключал даже возможности психического заболевания. Однако мои страхи оказались напрасными.

Великий поэт Уильям Дин Хоуэллс написал, что на дне чаши, которую пьет каждый из нас, находится смерть. Однако в моей еще плещется немного сладкого чая.

И абрикосового бренди.

Сделав приличный глоток из своего бокала, Анджела проговорила:

– Да, я мечтала лишь об одном: стать медсестрой. Но взгляни на меня теперь.

Она, видимо, ожидала от меня вопроса, и я спросил:

– Что ты имеешь в виду?

– Быть медсестрой означает жизнь. Я же сейчас – символ смерти.

Я не понял, что она имеет в виду, но промолчал.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.