книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Иван Александрович Головня

Следы ведут в прошлое

Часть первая

Июнь – месяц жаркий

1

Сквозь приоткрытое окно в кабинет начальника Бережанской губмилиции проникает бодрящий утренний воздух. Вместе со свежим воздухом мощным шквалом врывается в кабинет трескучее воробьиное чириканье, напрочь заглушающее все иные звуки. Похоже, что на какой-то из лип, растущих подле особняка, в котором разместилась Бережанская губмилиция, собрались все до единого городские и окраинные воробьи, чтобы здесь, под окнами столь грозного учреждения, устроить свой шумный митинг.

Впрочем, поднятый воробьями гам нисколько не раздражает хозяина кабинета товарища Онищенко, склонившегося над своими бумагами за громоздким дубовым столом. Скорее наоборот – каждый раз, когда он, прислушиваясь, поднимает от стола голову, на его усталом лице появляется снисходительная усмешка. Он как бы удивляется, о чем так долго и азартно можно спорить.

Начальник Бережанской губмилиции Андриан Карпович Онищенко – среднего роста плотно сбитый мужчина лет под сорок пять. У него изрытое оспой, темное от загара широкое скуластое лицо, тронутые сединой короткие жесткие волосы на круглой голове, крупный хрящеватый нос и большие казацкие усы. Карие глаза его постоянно прищурены – привычка, приобретенная за долгие годы работы в литейке вагоноремонтного завода, – и потому их взгляд кажется жестким и пронизывающим. Одет Андриан Карпович в несколько тесноватый на него поношенный серый люстриновый костюм, в котором он похож на сугубо штатского человека. Он никак не может привыкнуть к кожаной тужурке из-за ее назойливого скрипа. Тонкую слюдяную ручку, которой Онищенко, склонив голову набок, усердно выводит буквы, он держит в своей, похожей на клешню руке осторожно и бережно, будто боится ее сломать.

Кабинет большой и светлый, с высоким лепным потолком. Под ним с самого утра висит густой слой синего табачного дыма – курит Онищенко почти беспрерывно. В углу кабинета величаво возвышается внушительного вида сейф, отделанный по чьей-то прихоти под мрамор и напоминающий постамент для памятника. Вместо памятника на сейфе-постаменте красуется новенькая пишущая машинка «Ундервуд», изрядно припавшая пылью, поскольку ее давно никто не тревожит – в управлении губмилиции нет ни одного человека, который умел бы с нею обращаться, а поискать машинистку не доходят руки.

Под стеной, напротив окна, большой диван, обтянутый черной лоснящейся кожей. Приходится лишь удивляться, каким чудом сохранилось столько превосходной свиной кожи – по меньшей мере на добрых шесть пар сапог – в это крайне неспокойное и трудное время. У другой стены выстроились в неровную шеренгу несколько стульев самых неожиданных форм и стилей.

Единственное украшение кабинета – висящие над диваном портреты пролетарских вождей Ленина и Троцкого. Вожди смотрят на начальника Бережанской губмилиции сурово и испытующе, как бы спрашивая его: «Так когда же ты, товарищ Онищенко, покончишь наконец в своей губернии с бандитами? Доколе будет страдать от них трудовой народ? Когда он сможет начать спокойно строить новую жизнь?»

Ничего вразумительного на немые вопросы пролетарских вождей Андриан Карпович ответить пока не может и потому старается пореже встречаться с ними взглядами. Бороться с бандитами трудно. Да и то сказать, попробуй-ка выловить их, если Бережанская губерния не уступает по территории самой Бельгии. Подумать только – целой Бельгии!

О размерах Бельгии Онищенко услышал на лекции, которую читал в губкоме заезжий профессор, и с тех пор при каждом удобном случае козыряет сравнением своей губернии с этой капиталистической страной. Особенно, когда требует у начальства расширения штатов или хотя бы временной подмоги людьми. Случается, что в пылу спора он кричит какому-нибудь ответственному работнику из Комиссариата внутренних дел республики, не желающему вникнуть в нелегкое положение Бережанской губмилиции: «Ты хоть знаешь, бумажная твоя душа, что моя губерния по своей территории равна целой Бельгии? А то, может, и побольше Бельгии! А людей сколько у меня? Раз-два и обчелся!» На что «бумажная душа» обезоруживающе спокойно объясняет товарищу Онищенко, что на Украине таких губерний много, что есть среди них и побольше Бельгии, что все они кишат бандитами, что трудно всем, что людей повсюду не хватает, – так что, выкручивайся, дорогой товарищ, как знаешь, – спрашивать будем с тебя.

И Андриан Карпович выкручивается. По целым дням и ночам мотается по губернии если не на машине, пошарпаном пятиместном «руссо-балте», то на лошади, гоняясь за бандами, отыскивая заброшенные хутора, где они скрываются, устраивая засады, допрашивая пойманных бандитов, проводя оперативки и делая все остальное, что полагается делать начальнику губмилиции, и даже сверх того.

Поэтому неудивительно, что большей частью кабинет начальника Бережанской губмилиции пустует. Но вчера позвонили из Комвнудел и потребовали немедленно составить и прислать сводку проделанной за прошлый месяц работы, и Адриану Карповичу ничего не оставалось, как отложить все дела и засесть с самого утра за бумаги. Заодно, пользуясь предоставившейся возможностью, он вызвал для беседы начальника Сосницкой уездной милиции.

К одиннадцати часам сводка готова, и Онищенко отдает ее дежурному, чтобы тот отослал в Харьков.

Воробьи к этому времени перестали митинговать и разлетелись по своим воробьиным делам, и теперь в кабинет доносится лишь истеричное повизгивание механической пилы с расположенной неподалеку лесопилки, да еще изредка прогромыхает по булыжной мостовой подвода.

Сходив в дежурку и подкрепившись там кружкой горячего морковного чая с сухарями, Онищенко возвращается в свой кабинет и, сняв пиджак – солнце уже довольно высоко, отчего в кабинете становится заметно жарче, – принимается просматривать скопившиеся на столе бумаги.

Перед полуднем в кабинете появляется начальник Сосницкой милиции Бондарь, худощавый, по-военному подтянутый мужчина в заправленных в высокие сапоги красных кавалерийских галифе и перетянутой крест-накрест скрипучими ремнями потертой кожаной тужурке. На широком ремне, туго стягивающем тонкую талию Бондаря, висит внушительного вида деревянная кобура с маузером. Из-под сбитой набекрень кубанки задорно торчит пышный черный чуб. Вместе с тонкими вразлет бровями, круглыми глазами, похожими на ягоды терновника, тонким с горбинкой носом и щегольскими усиками этот буйный чуб делает начальника Сосницкой милиции похожим на этакого отпетого сорвиголову, отчаянного цыгана-конокрада. На самом деле Бондарь потомственный украинец, выходец из Херсона. Правда, с примесью турецкой крови – его бабушка по матери была турчанкой. На вид Бондарю не больше тридцати.

– Наконец-то! – оживляется Онищенко и, выйдя из-за стола, крепко жмет руку Бондарю. – Заждался я тебя, Александр Афанасьевич.

Онищенко и Бондарь старые знакомые и, несмотря на разницу в возрасте, большие приятели. Познакомились они в феврале двадцатого года в Харькове, где неспокойная военная судьба свела их в Особом отделе Юго-Западного фронта. Они работали там в комиссии по борьбе с бандитизмом. Впрочем, «работали» – не то слово: они денно и нощно дрались с контрреволюционными формированиями, руководимыми всевозможными «батьками», «атаманами» и даже самозваными «гетманами». Затем, летом двадцать первого года, Онищенко и Бондарь в составе особой дивизии ВЧК товарища Якимовича (Онищенко командовал там полком, а Бондарь – эскадроном) воевали с махновцами. Осенью того же двадцать первого их, снова же вместе, бросили на разгром недобитых петлюровских частей, оставшихся в Украине после бегства за границу Верховного атамана. И когда в конце года Онищенко получил назначение на должность начальника Бережанской губмилиции, он добился, чтобы туда же назначили и Бондаря.

– Садись-ка вот сюда, – указывает на диван Онищенко, – и рассказывай, как доехал. А то я уже, признаться, начал подумывать, не случилось ли чего в дороге.

Бондарь осторожно присаживается на краешек дивана, боясь испачкать его пылью, которую в спешке не успел стряхнуть.

– Да сядь ты нормально, – ворчит Андриан Карпович, усаживаясь рядом. – Как барышня, ей-богу…

Хотя Онищенко давно знает Бондаря, его не перестает удивлять в младшем товарище какая-то двойственность: с виду – этакий бесшабашный рубака, который, того и гляди, выхватит свою шашку и начнет крошить направо и налево; на самом же деле – вежливый, деликатный и даже несколько стеснительный молодой человек. А весь этот залихватский вид – не что иное, как маска, призванная скрыть эту самую деликатность и стеснительность.

Правда, когда требуется, в бою или схватке с бандитами, Бондарь становится неузнаваем – хладнокровным, бесстрашным и беспощадным к врагам советской власти. Особенно славится он меткой стрельбой из своего маузера. С этим маузером он не разлучается вот уже пятый год, несмотря на то, что ему не раз сулили за него золотые горы. Дело, конечно, не в маузере, а в зорком глазе и твердой руке его хозяина.

Онищенко завидовал умению Бондаря столь метко стрелять, но еще больше завидовал он грамотности и обширным знаниям своего товарища. Самому же Андриану Карповичу удалось закончить всего четыре класса церковно-приходской школы. Его университетами были подпольные революционные кружки да тюремные камеры, где он проходил не грамматику, а совсем другую науку – науку классовой борьбы. Поэтому составить самую простую сводку или написать обыкновенный рапорт – задача для него в высшей степени трудная. Бондарь же вырос в семье учителя, закончил Херсонскую гимназию и исторический факультет Киевского университета и даже поучительствовал два года в родной Херсонской гимназии.

– Доехал нормально, – сев поудобнее, отвечает Бондарь и добавляет: – Если, конечно, не считать, что по милости какого-то нехристя чуть было не сломал себе шею.

– Это как понять: по милости какого-то нехристя? – поднимает широкие кущеватые брови Онищенко. – Расшифруй.

– Перед Катериновкой кто-то натянул через дорогу стальную проволоку. А поскольку я скакал впереди, то и налетел на нее первым. Лошадь ободрала ноги, а я едва очухался после падения. Уж было подумал, не засада ли? А, может, и засаду устроили, разбойники, да побоялись высунуться: я взял с собой двух милиционеров.

– И хорошо сделал, – замечает Онищенко. Он только сейчас обращает внимание на то, что Бондарь как-то неестественно прямо держит голову и поворачивает ее только вместе с туловищем. – Как говорится, береженого и бог бережет. Шея крепко болит?

– Поболит и перестанет – взмахивает рукой Бондарь.

– Конечно, перестанет, – соглашается Онищенко и, помолчав, добавляет, хмуря брови: – И все же ты береги себя! Три дня назад начальника Богушевской милиции в собственной квартире убили бандиты. Через окно, сволочи, стреляли… Прими к сведению.

– Себя-то мы еще сможем как-нибудь уберечь, а вот других… – вздыхает Бондарь.

– Может, чайку попьешь с дороги? – нарушает затянувшееся молчание Онищенко. – Чай, правда, морковный, но зато с настоящим сахаром – выдали позавчера по четверти фунта.

– Ты вот что, Андриан Карпович… – глухо произносит Бондарь, – давай без предисловий. Лучше уж сразу верши суд да объявляй приговор.

– Не за тем я тебя вызвал, Александр Афанасьевич, чтобы судить. От суда и казни проку мало. Судить надо других! – голос Онищенко становится жестким и суровым. – Судить надо тех, кто убивает ни в чем не повинных людей. Убивает только потому, что люди хотят жить по-другому. Вот кого мы должны судить!

Помолчав, словно раздумывая, стоит ли об этом говорить, Онищенко продолжает:

– Вчера я был на совещании в губисполкоме. Состоялся не совсем приятный для нас разговор о положении с бандитизмом в губернии вообще и по поводу того случая в Крупке, в частности.

Бондарь, опустив голову, прикусывает губу.

– Товарищи из губисполкома, конечно, правы, – замечает начальник губмилиции. – С бандитами необходимо покончить как можно скорее. Слишком уж распоясались они. Чувствуют свою скорую кончину, вот и бесятся, стараются ужалить побольнее напоследок. Да что там говорить – сам все не хуже меня знаешь. Ты вот что, Александр Афанасьевич… расскажи-ка, как все это там произошло – в Крупке, я имею в виду, – а я тем временем покурю.

Зная, что Бондарь с трудом переносит табачный дым, Онищенко подходит к окну и закуривает большую самокрутку.

– Позавчера, – начинает Бондарь, – в Крупку приехал уполномоченный уездного совета. В два часа дня был созван митинг. Шла речь об организации в селе комнезама. Свое согласие вступить в комнезам изъявили девять человек. После митинга еще трое принесли заявления в сельсовет. Сразу, видно, не решились. Таким образом, набралось двенадцать человек. Поскольку днем у каждого много работы, то договорились собраться вечером в сельсовете, чтобы обсудить все организационные вопросы и наметить планы на будущее. Собрание порядком затянулось. А около полуночи нагрянули бандиты… Уполномоченный уездсовета и участковый милиционер, которые оказали вооруженное сопротивление, были убиты сразу. Остальных, в том числе и председателя сельсовета, после зверских пыток тут же в сельсовете расстреляли. Сельсовет, разумеется, подожгли, а сами скрылись. Сбежавшимся сельчанам с трудом удалось загасить пожар. Один из находившихся в сельсовете крестьян чудом остался живым. Вернее будет сказать, полуживым. Он-то и рассказал обо всем. Село в страшной панике. Теперь год или два ни о каком комнезаме или кооперативе в Крупке и речи быть не может.

– Именно этого и добиваются враги советской власти, – сумрачно замечает Онищенко. Докурив цигарку, он снова усаживается рядом с Бондарем. – Запугать людей, посеять панику, заронить недоверие к советской власти – вот главная задача бандитов. А там, гляди, и помощь из-за границы подоспеет, а с нею и порядки прежние возвратятся… О банде, совершившей налет, что-нибудь известно?

– Руководит бандой некий атаман Ветер. Это – прозвище.

– Тонкий намек на неуловимость?

– Надо полагать, – кивает Бондарь и кривится от боли в шейном позвонке.

– Ну что ж, Ветер так Ветер… Поймаем и Ветра. Нам не привыкать, – тихо роняет Онищенко. – Продолжай, Александр Афанасьевич.

– Есть предположение, что под этой кличкой скрывается Роман Щур, кулацкий сынок из села Сельце. Его отец, как при немцах, так и при Директории, был старшиной в этом селе. Бежал с петлюровцами за границу. А сынок, вот этот самый Ветер, состоял при отце, в бытность того старшиной, чем-то вроде жандарма.

– Выходит, поговорка о яблоке и яблоне получила еще одно наглядное подтверждение, – вскользь замечает Онищенко.

– Начальником штаба у Ветра какой-то Сорочинский. Из махновцев, вроде. Сотник.

– Ты смотри! – хмыкает Онищенко. – У них даже штаб имеется с начальником штаба! И какая же численность этой «армии»?

– Думаю, человек двадцать-двадцать пять.

– Это значит, что вожаки этой «армии» люди с амбициями и большими претензиями. Надо это учесть…

– А вот о том, где располагается банда, не известно ничего. У нас ведь, сам знаешь, кругом леса. Не исключено, что у них и базы нет никакой. Сопоставляя и анализируя те скудные сведения, которые удалось собрать, мы пришли к выводу, что действует банда, как правило, только ночью и что состоит она из людей, живущих по близлежащим селам. Похоже на то, что в дневное время эти люди ведут вполне легальный образ жизни и ничем не отличаются от прочих крестьян, а ночью собираются в стаю и разбойничают. К утру, сделав свое черное дело, разбегаются по домам. Вероятно, именно поэтому нам так долго не удается напасть на след банды.

– Орешек крепкий. Тактика батьки Махно, – качает головой Онищенко и, помолчав, твердо произносит: – И все же банду эту, Александр Афанасьевич, необходимо ликвидировать. И как можно скорее. И не просто ликвидировать, а так спланировать и провести операцию, чтобы как можно меньше было стрельбы и трупов – как своих, так и чужих. Нам нужны – это пожелание, скорее даже приказ губисполкома – живые бандиты. И именно из банды, которая разбойничала в Крупке.

– А это еще зачем? – недоумевает Бондарь.

– В губисполкоме считают, что настало время провести открытый выездной суд над бандитами. За все содеянные ими злодеяния они должны держать ответ перед народом. Народу пора знать, кто и почему не дает им спокойно жить, кто и почему препятствует им строить новую жизнь. Прими это к сведению. Тут придется брать не лихой атакой, а хитростью, сноровкой…

– Зада-аньице-е… – несмотря на боль в шее, качает головой Бондарь. – Каждый день ломаешь голову, как бы хоть издали кого подстрелить, а тут вдруг подавай живыми да еще в свежем виде! Ну что ж, коль надо… Вот только людей у меня маловато для такой… хитрой, что ли, операции.

– И ты туда же! С людьми мы все герои, – насмешливо щурится Онищенко. Заметив на лице собеседника едва заметную тень обиды, примирительно продолжает: – Людьми мы, конечно, пособим. Обязательно. Но только в самый нужный момент, когда приспеет время брать банду. Больше того. Есть тут у нас один парень… Прислали на днях после окончания спецкурсов… Сам из местных, из Бережанска. При немцах и петлюровцах был на подпольной работе. Ни в каком деле участия еще не принимал – держим, так сказать, в «резерве главного командования». Так что… можешь в случае чего рассчитывать.

– Спасибо, Андриан Карпович, – кивает головой Бондарь и осторожно трогает шею. – Будем иметь в виду.

– Имей также в виду, что ездить на лошади надо осторожно, – с нарочитой суровостью выговаривает Онищенко. – Не то и вовсе можно шею свернуть. Понятно?

– Так точно, понятно! – с готовностью отвечает Бондарь.

– А теперь можешь катиться назад в свою Сосницу! – неожиданно озорно усмехается Онищенко. – Идем, провожу.

На дворе тихо и душно. Густой горячий воздух спирает дыхание. Неподвижно застыли на деревьях листья, не шевельнется ни одна былинка.

Онищенко смотрит на мутное без единой тучки небо, на раскаленное добела солнце и говорит:

– Сдается мне, что будет этот месяц жарким. Очень жарким. А так нужен хоть один хороший дождик! Как бы не пропал урожай…

Приятели пожимают друг другу руку. Бондарь проворно вскакивает на своего каурого жеребца, которому уже успели забинтовать ободранные ноги, и натягивает поводья…

2

За единственным окном в ветвях яблони тревожно шумит ветер. Нарушая монотонность этого шума, какая-то из веток яблони раз за разом хлещет, будто кнутом, по оконной раме. Изредка в окно заглядывает выныривающий из-за туч месяц и выхватывает из темноты грубо сколоченный стол, на котором видна неубранная с вечера посуда.

Разбуженный стуком в окно Савчук долго ворочается в постели, если таковой можно назвать протертый тюфяк со слежавшимся сеном, покрытый старым домотканым рядном, суконную свитку, заменяющую одеяло и, как ни старается, не может больше уснуть. B голову настырно лезут невеселые мысли, и нет никакой возможности от них избавиться. Едва прогонит одну, как тут же появляется другая.

А думать есть о чем: про то, как справить хоть какую-никакую зимнюю одежонку старшим ребятишкам, которым уже приходится помогать родителям по хозяйству; про больную семилетнюю дочку Катрю, которая угасает буквально на глазах; о том, как отдать взятые в долг два пуда муки; а еще больше – о будущем урожае. А что если, не приведи господь, засуха?.. Да мало ли о чем может думать бедняк крестьянин.

Чувствуя, что уснуть больше вряд ли удастся, Савчук осторожно, чтобы не разбудить ненароком жену Варвару, сползает с топчана и ищет на ощупь свои одежонки. В потемках больно ударяется коленкой об угол лавки, в сердцах чертыхается и замирает: за печкой, где на другом широком топчане спят пятеро ребятишек, слышится возня и чье-то всхлипывание спросонья. Надев поверх нательной рубахи старую свитку, которой он только что укрывался, Савчук шлепает босыми ногами через комнату и медленно, чтобы та не скрипнула, отворяет дверь. В сенях находит на ощупь большое истрепанное рядно и, прихватив его с собой, выходит во двор. Какое-то время стоит на пороге, поеживаясь после комнатной духоты от ночной свежести.

Низко над землей проплывают тяжелые черные тучи. Изредка в просвете между ними появится месяц, чтобы тут же скрыться назад. Порывистый ветер методично раскачивает деревья, посвистывая между ветвей.

«Погода в самый раз для меня», – без особой уверенности думает Савчук, на душе которого при виде ныряющего в облаках месяца и завывания ветра становится еще муторней. Перекрестившись, Савчук медленно идет со двора. Не успевает сделать и десятка шагов, как сзади слышится скрип двери. Савчук останавливается и оглядывается – держась обеими руками за косяк, в дверях стоит Варвара, похожая в своей белой полотняной сорочке на привидение.

– Ты куда это среди ночи? – спрашивает она сиплым спросонья голосом.

– Куда-куда… – с напускным раздражением бубнит Савчук. – За xaтy! Куда же еще?

– А свитку зачем надел?

– Ну чего пристала, как репейник, – злится Савчук. – Одел, потому что на дворе холодно. Вот и одел…

– Ты не морочь мне голову, – не унимается Варвара, – а отвечай, куда собрался!

Савчук нехотя подходит к жене.

– Вот… – показывает рядно. – Решил вот… по солому сходить. Все равно что-то не спится. Душно в хате…

– И к кому же ты собрался идти по солому?

– Ну… – переминается с ноги на ногу Савчук. – К кому? К Козлюку. К кому же еще. У него с прошлого лета вон сколько осталось…

– Петрусь, ты в своем уме? – сдавленным голосом шепчет Варвара. – Или совсем сдурел? А если они, не дай бог, поймают тебя? Да они за один только пучок соломы могут искалечить, а то и убить человека. А ты с рядном… Вспомни, что они сделали с Миколой Колесником…

…Это случилось позапрошлым летом. Дальний родственник Савчуков Николай Колесник как-то укосил несколько охапок сена на пустыре подле усадьбы Козлюков. Так как земля эта была ничейной – пустырь, поросший кустами терновника, – то Козлюки ничего на это Колеснику не сказали. Только поинтересовались: неужели нигде больше трава не растет? Всего-то и разговора было. А через несколько дней выследили в лесу и так избили, что бедолага похаркал недели две кровью и отдал богу душу, оставив на больную жену троих детишек.

Савчук озадаченно скребет затылок, молчит, потом раздраженно огрызается:

– Ты вот что, Варька! Иди-ка ты лучше спать. Ничего со мной не будет. Не первый раз… Сама видишь, Лыске уже сейчас нечего постелить, на голой земле валяется.

Не слушая больше жениных увещеваний и причитаний, Савчук решительно идет прочь со двора и исчезает в темноте.

От хаты Савчуков до усадьбы Козлюков, которая стоит особняком на противоположном краю села, меньше двух верст. Если идти напрямик да еще днем – самое большее десять минут ходу. Ночью же Савчуку приходится выбирать не самый короткий путь, а самый безопасный. Поэтому проходит добрых полчаса времени, прежде чем Савчук приближается к усадьбе Козлюка с ее тыльной стороны, со стороны пустыря.

Теперь остается самая малость: перелезть через изгородь, надергать в рядно соломы, перебросить вязанку назад через изгородь, перелезть через нее самому и, как говорится, дай, бог, ноги! Но прежде чем все это проделать, Савчук решает осмотреться. У изгороди он приседает под кустом терновника и, водя головой по сторонам, напряженно всматривается в темноту. Кругом тихо, если не считать посвистывания ветра между ветвей кустарника. Савчук успокаивается и собирается встать, чтобы перемахнуть через изгородь, как вдруг до его слуха долетают чьи-то приглушенные голоса. Говорят где-то совсем рядом, у дома Козлюка. Несколько раз хрипло лает собака, но на нее цыкают, и она умолкает.

Савчук припадает к земле, сжимается в комок и замирает. Голоса между тем становятся слышнее; разговаривают мужчины.

«Не иначе, как в мою сторону идут, – думает Савчук и от этой мысли ему становится не по себе. – А что если они заметили меня? Зря я не послушался Варьку…»

Говорившие же – это действительно двое мужчин – тем временем приближаются настолько, что Савчук может различить их смутные силуэты. У копны соломы, метрах в двадцати от Савчука, они останавливаются и, укрывшись за ней от ветра, продолжают свой разговор.

«Кажись, не про меня, – облегченно думает Савчук, не решаясь тем не менее вытереть обильно выступившую на лбу испарину. – Хорошо, что я сразу не полез к копне».

В это вовремя из-за туч показывается месяц и на короткое время освещает все вокруг, в том числе и стоящих под копной людей. В высоком и сутулом мужчине с длинными, как плети, руками Савчук узнает Мирона Козлюка. Под мышкой у него большая туго набитая котомка. Второго, мужчину среднего роста, плотного и большеголового, Савчук видит впервые. А еще Савчук успевает заметить третьего человека. Он стоит несколько поодаль под другой копной и держит перед собой не то дубинку, не то обрез. Скорее всего, обрез: дубинку не держат двумя руками да еще на животе.

Сознание Савчука острым серпом черкает страшная догадка: бандиты! И тотчас мелкой противной дрожью начинают дрожать руки. Савчук прижимает их к земле, но дрожь не унимается, а наоборот – передается всему телу.

«Наверное, по харчи к Козлюку пришли. Дали бы они мне тут солому, попадись я им в руки! Не видать бы мне больше ни жены, ни детей, ни белого света!» – с ужасом думает Савчук, боясь не то что пошевелиться, но даже дышать.

А Козлюк и незнакомец, стоя близко друг к другу, продолжают свой разговор. Савчук и не думает прислушиваться к нему: не до того. Однако присущее большинству сельских жителей любопытство берет вскоре свое, и Савчук, переборов страх, превращается весь во внимание. Но как ни напрягает он слух, разобрать удается лишь отдельные слова: «ветер», «совдеповцы», «отряд», «чекисты», «штаб». Только две фразы удается расслышать Савчуку. Их в самом конце разговора наставительным тоном произносит незнакомец:

– И харчи, пан Козлюк, могли бы давать получше. Не забывайте, для кого стараемся…

Сказав так, он делает знак рукой, и к ним подходит третий мужчина, тот что стоял под отдаленной копной. Он берет из рук Козлюка котомку, после чего оба незнакомца перелезают через изгородь и направляются в сторону Черного леса.

Козлюк еще какое-то время стоит, бормоча что-то себе под нос, затем медленно бредет к своему дому. Проходит еще с десяток минут, прежде чем оттуда доносится скрип закрываемой двери.

Только после этого облегченно вздыхает Савчук и отваживается вытянуть затекшие ноги. О соломе он больше не думает…

3

К утру, разогнав тучи, ветер утихает, и вскоре ничто уже не напоминает о тревожной ненастной ночи. Ilo-настоящему еще и не рассвело, а уже то тут, то там курятся над хатами дымки – в селе встают рано. Дымы поднимаются кверху ровно и напоминают тонкие церковные свечки – верный признак того, что и этот вновь рождающийся день будет таким же тихим и жарким, как и предыдущие.

С утра пораньше Савчук будит двух старших сыновей, одиннадцатилетнего Николку и восьмилетнего Степанка. Одевшись и наскоро доев вчерашнюю картошку с кислым молоком, они выкатывают из хлева расхлябанную повозку с разнокалиберными колесами, бросают в нее пилу и топор. Савчук-старший и тоненький, не по возрасту сутулый Николка впрягаются спереди повозки вместо лошадей, не успевший окончательно проснуться Степанко подталкивает ее сзади, и неуклюжая повозка, повизгивая заржавевшими осями, катится со двора.

Лошади у Савчуков отродясь не было. О такой роскоши они и мечтать не смеют. Рады, что имеют такую-сякую коровенку – пусть и не вдоволь, но все же хоть изредка свое молоко пьют дети. Весной, когда настает время пахать, Савчуку приходится идти на поклон к тому же Козлюку или к кому-нибудь другому из сельских богатеев, имеющих лошадей. После долгих просьб и унижений лошадь они дают, но при условии, что долг будет отработан. Приходится отрабатывать. И не день или два, а ровно столько, сколько скажет хозяин лошади. Не согласен – паши сам вместо лошади.

Несмотря на столь ранее время, деревня уже живет своей обыденной жизнью: надрываясь, стараются перекричать друг друга петухи, блеют овцы, глухо мычат голодные коровы, несмело чирикают под соломенными стрехами проснувшиеся воробьи, поскрипывают двери и калитки, слышатся недовольные голоса селян. То и дело встречаются люди с ведрами. Колодцев в Выселках мало и за водой приходится ходить через пять-шесть дворов.

– Здорово, Петро! Здорово, хлопцы! – еще издали кричит кум и давнишний приятель Савчука сельский балагур Савва Скляр. Он идет навстречу, сгибаясь под тяжестью двух больших ведер с водой. – Вы куда это в такую рань со своим тарантасом? Уж не в Сосницу ли на ярмарку. А может, прямо в Бережанск?

– А что мы там продавать будем? – не лезет в карман за словом Савчук. – Разве что вшей? Так этого добра, я думаю, в Соснице и без нашего хватает!

– Твоя правда, кум! – соглашается Скляр. – Сейчас этого товару повсюду навалом. Бери – не хочу!

– Мы, кум, в лес за хворостом собрались! – зачем-то нарочито громко говорит Савчук. – Надо к зиме помаленьку готовиться, чтобы не застала потом врасплох. С зимой, брат, сам знаешь, шутки плохи.

– Что верно, то верно – зима первым делом спросит: где, мужик, твои дровишки? Ну что ж, как говорится, помогай бог! – кричит, не оборачиваясь, Скляр и тащит свои ведра дальше.

И всем встречным, спрашивающим, куда собрались Савчуки в такую рань, Петр Григорьевич отвечает то же самое, громко и обстоятельно.

Лес встречает Савчуков прохладой и сыростью. В низинах еще стелется туман. Он путается в ветвях кустарников, цепляется за высокую траву. До одури пахнет хвоей, багульником и ландышем.

– Вот что, хлопцы… – спокойно и даже беспечно говорит Савчук сыновьям после того, как они углубились в лес метров на сто. – Вы пока тут сами собирайте хворост – только выбирайте посуше и потолще, – а я тем временем схожу к Глубокому Яру. Я как-то видел там поваленный сухой дуб. Если он все еще на месте, то в следующий раз мы пойдем прямо к нему. Только вы не очень торопитесь. Если насобираете полную повозку, а меня не будет, из леса сами не выходите, а ждите меня.

Слегка озябшие мальчишки принимаются деловито собирать хворост, а их отец, заткнув за пояс топор, не спеша бредет в глубь леса. Пройдя метров пятьдесят, он оглядывается – не видать ли ребят, – потом резко сворачивает и быстро, чуть ли не бегом, спешит в сторону Сосницы.

4

В кабинет начальника Сосницкой уездной милиции товарища Бондаря заглядывает молоденький, похожий на выпускника гимназии, сотрудник Николай Сачко. На его лице, которого еще не касалась бритва, выражение растерянности.

В Сосницкую милицию Сачко пришел чуть больше недели тому назад, привыкнуть толком к новой обстановке не успел и потому чувствует себя не совсем уверенно. А тут еще выпало впервые выполнять обязанности дежурного по управлению и впервые, как дежурному, обращаться к своему начальнику.

– Что у вас, Николай Мартынович? – выжидающе смотрит на Сачко Бондарь.

– Александр Афанасьевич! Там с вами какой-то человек хочет говорить. Фамилии своей не называет… Откуда явился, тоже помалкивает. И подавай ему только «самого главного пана начальника»! С другими он, видите ли, говорить не желает. – В голосе дежурного слышатся нотки плохо скрытой обиды. – Да еще с топором за поясом заявился…

– Раз пришел человек – значит, надо, – рассудительно произносит Бондарь. – Пропустите его, пусть зайдет.

– Александр Афанасьевич! – делает большие глаза Сачко. – Так он же с топором!

– Ну и пусть! – с напускной беспечностью пожимает плечами Бондарь – ему определенно начинает нравиться этот, не умеющий еще скрывать своих чувств мальчишка. – У нас ведь тоже кое-что имеется! – Бондарь хлопает по висящей на поясе кобуре с маузером. – Давайте его сюда, Николай Мартынович. И запомните: к нам не ходят за тем, чтобы поглазеть на живых милиционеров или почесать с ними языком. К нам ходят только по делу. Да и то пока с оглядкой.

Через минуту, держа в руках мятую кепку, в кабинет Бондаря несмело протискивается Петро Савчук и в нерешительности останавливается у двери.

Роста Савчук чуть выше среднего, тощий и сутулый. Его латаная-перелатаная свитка подпоясана веревкой. На длинных худых ногах болтаются короткие полотняные портки. Новые на Савчуке лишь постолы. Да и те обуты на босую ногу.

Заметив, что ни за поясом, ни в руках незнакомца нет топора, Бондарь едва заметно усмехается: «Топор-то Николка все-таки отнял!»

Не зная причины усмешки хозяина кабинета, Савчук смущается еще больше. Он смотрит на чистый, только вчера выскобленный женой Бондаря Клавдией Ивановной пол, затем на свои запыленные постолы и тоже усмехается, но как-то жалко и извиняюще.

Кабинет Бондаря – небольшая квадратная комната, уютная и чистенькая. Правда, такой она, уютной и чистой, стала не так давно, после того, как в Сосницу приехала Клавдия Ивановна.

Это она побелила кабинет мужа, как, впрочем, и другие кабинеты, выдраила полы и навела повсюду порядок. А после этого организовала еще и субботник, на котором вместе с сотрудниками уездмила и их женами за один день привела двор вокруг дома, где разместилась Сосницкая милиция, в такой вид, что он стал просто неузнаваем: вместо мусора и бурьянов появились клумбы с цветами, кусты сирени да молодые деревца.

– Проходите, пожалуйста, и садитесь, – как можно приветливей говорит Бондарь и встает из-за стола. – Здравствуйте!

– Добрый вам день! – прижав кепку к груди, кланяется Савчук. – А может, я лучше того… постою?

– Вы все-таки присядьте, – мягко, но настойчиво произносит Бондарь. – Какой может быть разговор стоя?

Не привыкшего к такому обхождению Савчука поведение хозяина кабинета явно озадачивает. Может, и вправду, как говорят большевистские агитаторы, пришла наконец настоящая народная власть, которая будет считаться и с бедняком?

– Вы что-то хотите сказать мне? – подождав, пока сядет Савчук, обращается к нему Бондарь. – Я слушаю вас.

– Да, хочу… Я вот по какому делу… пан начальник, – сбивчиво начинает Савчук.

– Вы не волнуйтесь. Можете говорить свободно – наш разговор останется между нами, – приходит ему на помощь Бондарь. – И еще вот что. Никакой я не «пан начальник». Нет и не может быть при советской власти панов! Панов мы прогнали. Можете называть меня «товарищ начальник». А еще лучше – Александром Афанасьевичем. И для начала расскажите-ка мне в двух словах о себе. Вас-то как зовут?

– Так из Выселок я, Александр Афанасьевич… – по-видимому не совсем понимая, зачем это нужно начальнику милиции, неуверенно отвечает Савчук. – Фамилия моя Савчук. А зовут Петром… ну-у… Григорьевичем. Из бедняков я. А живу в Выселках…

– Семья большая?

– Семья как семья, – почесав затылок, уже более уверенно отвечает Савчук. – Я вот, жена да пятеро ребятишек. Вот только хозяйства что кот наплакал: хата-развалюха и земли нет даже и полдесятины. Да и на той ничего не родит – один песок. Еще, правда, коровенка есть, слава богу. Да и корова там не ахти какая. Одно название, что корова… Словом не жизнь, а одна мука. Никак не удается из нужды выкарабкаться. Хоть волком вой.

По краям плотно сжатых губ Савчука еще резче обозначаются две горестные складки. Чтобы как-то утешить своего гостя, Бондарь, помедлив, говорит:

– Потерпите еще малость… Скоро вот землю по-новому поделим между крестьян. Затем восстановим разрушенное войнами народное хозяйство, наладим новую жизнь и заживем тогда совсем по-другому. Хорошо заживем! Должна наступить счастливая жизнь! Пусть не сразу – может, через год, может, через пять, а может, и через целых десять, – но наступит обязательно. Вот попомните мое слово!

Голос начальника Сосницкой милиции звучит твердо и убедительно. Бондарь ни минуты не сомневается, что все именно так и будет. Разве для того гибли от пуль и шашек, умирали от голода и тифа тысячи, сотни тысяч, миллионы людей, чтобы все, за что они боролись и страдали, осталось красивыми словами и не больше? Конечно нет! Нет и еще раз – нет! Новая жизнь, светлая и прекрасная, непременно будет построена.

Убежденность Бондаря передается Савчуку. Он стремительно улыбается, но через какое-то мгновение выражение его лица снова становится скорбным и даже жестким.

– Пока эти… бандюги бродят по лесам да убивают людей, – говорит он, не глядя на Бондаря, – не видать нам счастья. Значит, так, пан… извиняюсь, товарищ начальник. Сегодня ночью я видел двух… ну, этих… из банды которые.

– Где вы их видели? – как можно спокойнее спрашивает Бондарь.

– В усадьбе Мирона Козлюка, нашего выселковского богатея.

– Ночью, говорите? А вы-то сами как там оказались? – быстро спрашивает Бондарь. – Козлюк, он что, ваш сосед?

– Да никакой он не сосед! Он живет на самом крае села, в двух верстах от моей хаты.

– И как же вы там оказались? Да еще ночью? – уже догадываясь кое о чем, простодушно интересуется начуездмил.

– Солому ходил красть… – сердито бубнит Савчук, расстроенный тем, что приходится вдаваться в такие подробности. – Не в гости же ходят ночью!

– Вот теперь понятно! – едва заметно усмехается Бондарь. – Только вот… воровать-то того… не годится.

– Сам знаю! – огрызается Савчук. – Не обеднеет Козлюк из-за одной вязанки соломы. И если уж на то пошло, то я свое беру. Вы знаете, сколько я и моя жена на этого шкуродера спину гнули? Не знаете! А я знаю! И вот эти руки знают!

Савчук кладет кепку на колени и вытягивает перед собой ладонями кверху руки: черные от въевшейся земли, узловатые, мозолистые, скрюченные.

– Оставим этот разговор, Петр Григорьевич, – примирительно говорит Бондарь. – Сейчас меня интересует совсем другое… Что делали люди, о которых вы говорите, в усадьбе Козлюка? Их было только двое?

– Их-то было двое. Но с ними был еще старый Козлюк, Мирон. А делать… Ничего они не делали. Разговаривали…

– Почему вы решили, что это были бандиты? Вы их знаете?

– Я их не знаю. Но я знаю, что хорошие люди не ходят по ночам с обрезами. Так ведь?

– Вы правы, – не может не согласиться Бондарь со столь неоспоримым доводом. – О чем они разговаривали?

– К сожалению, я почти ничего не расслышал, – виновато пожимает плечами Савчук. – Ночью был сильный ветер… Да и разговаривали они тихо. Удалось расслышать лишь некоторые слова. Ну, там… «штаб», «отряд», «совдеповцы», «чекисты», «ветер»… Слово «ветер» чаще других произносилось. Может, потому, что был ветер. – Подумав, Савчук добавляет: – А еще о харчах говорили. Это я хорошо расслышал. Они ведь, как я догадался, по харчи к Козлюку приходили. Так вот, тот, который разговаривал с Козлюком, сказал, что харчи, мол, могли бы быть и получше. Потому что стараются они для него же, для Козлюка. Вот и все…

Савчук, решив, что свое дело сделал, хочет встать, но его останавливает Бондарь:

– Задержитесь еще на несколько минут, Петр Григорьевич, и расскажите, пожалуйста, еще раз обо всем. И как можно поподробнее.

5

Часом позже Бондарь разговаривает со своим заместителем по оперативной работе Наумом Михайловичем Штромбергом, невысоким и тощим молодым человеком лет двадцати пяти с рыжей шевелюрой на крупной голове. Румяное лицо Наума Михайловича с круглыми навыкате глазами, большим крючковатым носом и полными пунцовыми губами тщательно выбрито. Полувоенный френч синего цвета, несмотря на жару, застегнут на все пуговицы, а его сапоги могут при случае заменить зеркало – приходится только удивляться, когда он успевает их чистить.

– Оружие было спрятано в старом развалившемся сарайчике, – продолжает свой рассказ Штромберг, разглаживая складки на новых, совсем недавно полученных, солдатских галифе. Он только что вернулся из Озерян, где был случайно обнаружен тайник с оружием. – Сарайчик находится на самом краю села рядом с пожарищем – каким-то чудом не сгорел. Нашли мы там восемь австрийских карабинов, пять наганов и с десяток бомб. Все это было припрятано, по-видимому, совсем недавно. Обнаружили тайник местные ребятишки – облюбовали это место для игры в войну. Счастье, что был среди них один постарше и посмышленнее – дал знать в сельсовет, – а то была бы большая беда. Особенно с бомбами…

– Нельзя ли было организовать наблюдение за тайником? – интересуется Бондарь. – А вдруг пришел бы кто-нибудь за оружием.

– Я тоже об этом подумал, – оставив в покое галифе, Штромберг вертит в руках свою кожаную фуражку: нет ли в ней какого-нибудь изъяна. – Все испортили те же самые мальчишки – мигом растрезвонили по всему селу о своей необыкновенной находке.

Время приближается к полудню. Все сильнее припекает солнце. В кабинете становится душно, и Бондарь открывает окно. Большой мохнатый шмель, тяжело, будто перегруженный аэроплан, жужжа, влетает в комнату и, сделав круг, вылетает назад.

– А у меня тоже есть новость. И как раз по вашей части, – загадочно произносит Бондарь, снова усаживаясь на свое место за столом, и рассказывает о приключившейся с Савчуком истории.

– Что вы об этом думаете, Наум Михайлович? – спрашивает он, окончив свой рассказ.

– А что тут, собственно, думать, товарищ Бондарь? – пожимает плечами Штромберг. Ко всем на службе, будь то начальник или подчиненный, он обращается только по фамилии с неизменной приставкой «товарищ». Этим самым он как бы дает понять, что в таком серьезном учреждении, каким является милиция, не может быть места панибратству. В своем начальнике Штромберг находил один-единственный (но зато какой!) изъян: Бондарь ко всем без исключения обращается по имени-отчеству и любит, чтобы и к нему так обращались. Этим самым, по глубокому убеждению замначопера, начальник Сосницкой милиции наносит ощутимый ущерб как своему личному авторитету, так и авторитету милиции в целом. – Надо арестовать этого Козлюка и хорошенько допросить. Расскажет все как на духу. Куда он денется.

– Как это – «хорошенько допросить»? Бить, что ли?

По тону, каким задан вопрос, замначопер чувствует, что начальник не одобряет его предложения, и поэтому глухо бурчит в ответ:

– Не гладить же его по голове!

Штромберг пришел в Сосницкую милицию чуть больше трех месяцев тому назад, в начале марта. До этого работал в Бережанском опродкомгубе – заведовал там продовольственным снабжением детских домов и колоний, – но считал, что его место там, где наиболее трудно, на самом переднем крае борьбы за укрепление советской власти. Таким передним краем была, по его мнению, борьба с политическим бандитизмом. Штромберг до тех пор не давал проходу начальнику Бережанской губмилиции товарищу Онищенко, пока тот не добился перевода Штромберга в свое учреждение. Но не оставил в Бережанске, а послал в Сосницу, к Бондарю, считая, и не без основания, что отдает его в надежные руки.

За это короткое время Штромберг успел проявить себя, как смелый и находчивый оперативник. И когда в начале мая в перестрелке с боевиками был убит прежний замначопер товарищ Бережной, Штромберг занял его место.

К сожалению, Штромберг обладает одним недостатком: он скор на необдуманные решения, может без зазрения совести преступить закон и, что самое страшное, чуть ли не в каждом втором человеке видит врага советской власти. На этой почве между ним и Бондарем довольно часто возникают словесные стычки.

– У нас нет никаких оснований для ареста Козлюка, – рассудительно произносит Бондарь, похрустывая под столом суставами пальцев. – Существуют же какие-то законы…

– К врагам советской власти может быть только один закон – вот этот! – не дослушав Бондаря, напористо говорит Штромберг и выразительно хлопает по кобуре своего нагана. – Не знаю, как вы, а я так считаю: бить их, гадов, надо! Всех до единого! Они нас не щадят. Убивают, где могут и как могут. Без всяких законов, судов и следствий.

– У них нет судов и законов. Да и быть не может. А мы – власть. Понимаете? Власть! О силе же каждой власти судят по тому, какие у нее законы и как они соблюдаются.

– И тем не менее, я считаю, – стоит на своем Штромберг, – что если мы будем с каждым цацкаться, то наша власть долго не продержится. И получится, что напрасно мы с вами казенный хлеб переводим.

– Хорошо! Допустим, вы правы. Допустим, что иначе, как только действовать по вашему принципу, нам нельзя… Теперь давайте представим на месте Козлюка вас. Итак, вы – Козлюк. На вас получен донос – так назовем сигнал Савчука, – и я, не долго раздумывая, арестовываю вас и «хорошенько допрашиваю». Как бы вы отнеслись к этому?

– Если случится, что в чем-то провинюсь перед советской властью, – не задумываясь, выпаливает Штромберг, – то пускай советская власть поступает со мною, как найдет нужным.

– Ага! – поднимает указательный палец Бондарь. – Выходит, что советская власть может делать с вами все, что угодно, но только в том случае, если вы в чем-либо провинитесь перед ней. А вот Козлюка вы готовы поставить к стенке, даже не разобравшись, виноват он или нет.

Бондарь встает из-за стола и принимается ходить по кабинету. Иногда он останавливается у окна и мельком выглядывает во двор. Там прохаживаются вперевалку облезлые голуби, отыскивая одним им видимый корм.

– Так он же кулак! Яшкается с бандитами! Следовательно, враг советской власти! Что еще надо? – громко, но уже не столь уверенно выкрикивает Штромберг.

– А у вас имеются доказательства его враждебной деятельности против советской власти? – быстро спрашивает Бондарь, остановившись напротив своего заместителя. – Нет у вас таких доказательств! Сигнал Савчука может быть ошибкой или просто наветом. Его необходимо еще проверить. Теперь давайте, Наум Михайлович, взглянем на это дело с другой стороны. Вы задумывались над тем, что о нас, а поскольку мы являемся одним из органов советской власти, то и о всей советской власти в целом, будут думать люди, если мы станем хватать всех подряд и допрашивать по вашему методу? Чем мы после этого будем отличаться в глазах народа от жандармов и царской охранки? Или тех же бандитов? Ничем! В таком случае возникает вопрос: так на кой черт нужна была народу вся эта революция, а с нею и советская власть, если порядки в стране остаются прежние, старорежимные?

Бондарь перестает вышагивать по кабинету и садится на свое место.

– Не знаю, не знаю… – не желая так просто сдаваться, бормочет Штромберг – У каждого свое мнение…

– Тогда продолжим этот разговор как-нибудь в другой раз, – говорит Бондарь, – а сейчас потолкуем о деле. Итак, о деле, – сосредоточенно глядя на сверкающий под лучом солнца сапог Штромберга, повторяет Бондарь. – Допустим, мы арестуем этого Козлюка. А что это нам дает? Предлагаемый вами, Наум Михайлович, арест Козлюка мог бы дать какой-то результат лишь в том случае, если бы он не только был знаком с бандитами, но и знал место их обитания и был посвящен в их планы. А это очень и очень маловероятно. Не исключено, что связь между ними односторонняя. Приходят бандиты по харчи и все тут… Кроме того, арестуй мы Козлюка, бандиты сразу же узнают об этом. Так неужели после этого они будут сидеть на месте и ждать, когда мы придем и за ними?

– Что же в таком случае вы предлагаете делать с этим Козлюком? – с язвительной ноткой в голосе спрашивает Штромберг. – Пусть дальше продолжает кормить бандитов?

– Делать с Козлюком я ничего пока не предлагаю, – говорит примирительно Бондарь. – Разве что установим за его домом наблюдение. Да и то надо еще помозговать… А делать… Делать будем вот что. Будем думать. Думать о словах, услышанных ночью Савчуком. А вдруг нам удастся что-нибудь выудить из них.

– Не знаю, товарищ Бондарь, что можно извлечь из тех нескольких слов, – недоумевает Штромберг.

– Как сказать, Наум Михайлович. Как сказать… – глядя мимо своего заместителя, задумчиво тянет Бондарь. – Мне вот что не дает покоя, Наум Михайлович… Когда Савчук говорил о том, что он слышал, у меня при одном слове – кажется, это было слово «ветер» – мелькнула вроде какая-то мысль, но я ее тут же упустил за разговором. Теперь вот пытаюсь вспомнить…

– По-моему тут все ясно, – неопределенно пожимает плечами замначопер. – Ночью был ветер – вот они и говорили о ветре.

– Вряд ли. Савчук утверждает, что это слово они произнесли несколько раз. Подумайте сами, кто бы это стал с риском для жизни пробираться в село только за тем, чтобы поговорить о погоде?

Бондарь умолкает и, уставившись отсутствующим взглядом в окно, принимается рассеянно теребить волосы, то накручивая их на палец, то раскручивая обратно. Штромберг наваливается на спинку стула, запрокидывает голову и замирает с полуприкрытыми глазами.

В кабинете надолго воцаряется тишина. Слышно, как во внутреннем кармане френча замначопера размеренно тикают часы.

Из комнаты дежурного доносится монотонный мужской голос: «Барышня! Барышня!» – кто-то вызывает телефонную станцию.

За окном слышится звонкий голос тетки Меланки – ее дом стоит рядом:

– А вы что тут делаете, трясця вашей матери! А ну геть с огорода, байстрюки, не то сейчас ноги повыдергиваю!

Слышно, как дружно лопочут босые ноги убегающих мальчишек, пытавшихся совершить разбойный налет на огород соседки.

Но вот Штромберг перестает жевать губами и поворачивает голову к Бондарю.

– А может…

– Не может, а именно так оно и есть! – враз оживившись, восклицает Бондарь. Можно подумать, что он только то и делал, что ждал, когда раскроет рот его заместитель. – Ветер-то этот пишется с большой буквы, надо полагать! Вот о чем я тогда подумал. Речь-то наверняка шла о Ветре, главаре банды!

– Так ведь и я об этом же подумал! – изумленно таращит свои и без того выпученные глаза Штромберг.

– Ну, вот видите! А вы: «был ветер»! Стоило лишь немножко пошевелить серым веществом, и мы уже знаем, что Козлюк связан с бандой Ветра. А это уже кое-что! Это уже зацепка… Молодец Савчук!

– Теперь-то, надеюсь, вы не против того, чтобы арестовать Козлюка? – деловито осведомляется Штромберг.

– Теперь я еще больше против. Категорически против! – твердо говорит Бондарь, снова принимаясь мерить кабинет шагами. – Думаю, вы не забыли, какую задачу поставил перед нами губисполком относительно банды этого Ветра? Как знать, возможно, нам представился именно тот случай, благодаря которому мы сможем успешно выполнить порученное задание. Главное, что у нас появилась нитка, ведущая к этой неуловимой банде. Надо лишь с умом ее использовать.

6

Лето обещается быть на редкость жарким и сухим. Точнее будет сказать, таким оно уже есть. И это несмотря на то, что только что начался июнь. Вовсю жарит солнце, и все вокруг пышет жарой: вверху – подернутое мглистой дымкой небо, внизу – начавшая уже буреть от оседающей на зелень пыли горячая земля. Хорошо хоть, что зима была снежной, да еще в начале мая выпало несколько обильных дождей, и земля запаслась влагой.

Тем не менее люди начинают уже беспокоиться за будущий урожай. Мужики все чаще посматривают тревожно на небо, сокрушенно покачивают головами, то и дело наведываются на свои поля, где сосредоточенно и задумчиво, словно совершая какое-то таинство, щупают взошедшие ростки, растирают в пальцах землю, определяя по одним им известным признакам, каким будет урожай. И будет ли он вообще.

В один из таких жарких июньских дней в Выселках появляется незнакомый молодой человек с двумя котомками за плечами и увесистой суковатой палкой в руке. В былые времена он несомненно привлек бы к себе самое пристальное внимание жителей Выселок, редко видевших в своих краях незнакомых людей. Но в эти необычайно трудные послереволюционные годы они столько навидались незнакомых людей, что появление еще одного уже не может никого ни удивить, ни заинтересовать. Тем более что человек, появившийся в этот день в селе, – самый обыкновенный «мешочник».

В то же время человек понаблюдательней смог бы без особого труда определить, что молодой человек с котомками очень мало похож на простого мешочника, голодного и смертельно уставшего. В отличие от настоящих мешочников, протопавших пешком не один десяток верст, отчего их обувь и одежда превращаются в грязные лохмотья, этот одет довольно прилично, опрятно и даже с претензией на элегантность. На нем ладно сидит, хотя и поношенный, но чистый и старательно выглаженный, синий в полоску костюм. Брюки заправлены в припорошенные дорожной пылью добротные хромовые сапоги. На голове красуется синяя, под цвет костюма, фуражка. Под расстегнутым пиджаком виднеется желтая сатиновая рубаха, удачно оттеняющая загорелое лицо странного мешочника.

С виду ему можно дать лет двадцать пять, а то и все тридцать. Роста он высокого, а сложения прямо-таки атлетического: короткая крепкая шея, широкие плечи, мощный торс. Еще не так давно мужчины с такой фигурой тешили в цирке публику французской борьбой, а их портреты с согнутыми в локтях руками и бугрящимися бицепсами красовались на рекламных тумбах.

Продолговатое лицо молодого человека вряд ли можно назвать красивым. Но оно и не безобразно. Лицо как лицо: густые, стриженные под «польку» русые волосы, лоб прямой, брови широкие, глаза серые, чуть горбатый нос с заметно раздувшимися ноздрями свернут малость на сторону, вроде как перебит – наверное, молодой человек все-таки занимался когда-то борьбой, – верхнюю губу прикрывают небольшие, старательно подстриженные усики, нижняя слегка выпячена и, наконец, несколько тяжеловатый, хотя и мягко очерченный подбородок.

Да и ведет себя молодой человек несколько странно для мешочника. Если ему отказывают в обмене, он нисколько не огорчается, а сразу же идет к следующей хате. Если же кто и соглашается дать за кусок мыла буханку ржаного хлеба или несколько пригоршен пшена, то меняется он без особой охоты, словно этого хлеба или пшена дома у него навалом.

Вот и сейчас, подойдя к убогой хате и увидев во дворе старичка в одной нательной рубахе и латаных-перелатаных портках, строгающего скобелем черенок для лопаты, молодой человек спрашивает безразличным голосом:

– Хозяин, кожа на подметки нужна? Есть мыло.

Старичок выпрямляет спину, смотрит на прохожего подслеповатыми глазами из-под белых козырьков бровей и дребезжащим голосом отвечает:

– Все нужно, добрый человек. Отчего же не нужно? В обмен вот только дать нечего. Сами не знаем, как дотянуть до нового урожая.

– Жаль, – без особого, впрочем, сожаления произносит молодой человек и идет дальше.

– Парень! – кричит вдогонку старичок, заставив мешочника остановиться и обернуться. – Ты вот что… Зря ты ходишь по всему селу… Ты заходи в хаты, которые побогаче. А еще лучше иди прямиком к Козлюкам. Вон их хата виднеется в большом саду, – старик тычет недоструганным черенком в сторону стоящей особняком богатой усадьбы. – Им тоже все нужно, но в отличие от нас, бедняков, у них есть что дать в обмен. А тут ты только зря собак дразнишь…

– Пожалуй, вы правы, – поразмыслив малость, говорит парень. – Спасибо, дедуля, за умный совет. Так и быть – пойду прямо к Козлюкам.

Первым откликается на стук мешочника в калитку Козлюкова двора огромный пес, выбежавший из-за дома. Пока пес, брызгая слюной, методично и глухо, словно ухая в большой барабан, лает на гостя, тот осматривается.

Дом хоть и деревянный, зато большой, с крыльцом и крышей, крытой жестью. Окна в отличие от прочих хат двойные, со ставнями. Чуть поодаль большое строение, служащее, по-видимому, сараем и хлевом для скотины. Рядом, словно вырастая из-под земли, виднеется кирпичный погреб. Невдалеке от крыльца – колодец. Его сруб аккуратно обшит строгаными досками и выкрашен в голубой цвет. Двор чистый, старательно подметенный.

Минуты через две на крыльце показывается высокий сутулый мужчина лет пятидесяти с длинными, висящими чуть ли не до колен руками. По случаю воскресенья одет он по-праздничному: высокие хромовые сапоги, коричневые шерстяные штаны, из кармашка которых свисает серебряная цепочка от часов, белая с вышивкой рубаха и черная шелковая жилетка. На глаза надвинута коричневая касторовая шляпа.

Настороженно рассматривая очередного мешочника, мужчина медленно подходит к калитке и без лишних церемоний спрашивает:

– Чего надо?

Его голос под стать глухо ухающему лаю собаки, которая никак не может угомониться.

– День добрый, хозяин! – словно не расслышав далеко не дружелюбного вопроса, здоровается молодой человек. – Не разживусь ли я у вас чем-нибудь из харчей? У меня тут имеется кое-что для обмена…

Один мешочек – в нем фунта четыре муки – он бережно кладет на траву под забором, а другой ставит на калитку и раскрывает, показывая свое скудное богатство. Мужчина с брезгливой миной на бритом морщинистом лице бесцеремонно роется в мешке и небрежно цедит сквозь зубы:

– Кому такое барахло нужно?

– Может, кому и нужно! – отзывается уязвленный парень, но вспомнив, вероятно, зачем он сюда пришел, уже более миролюбиво добавляет: – Чем же плох товар? Кожа вот хорошая… Век подметкам не будет износу. Да и…

– Ладно! Будет расхваливать! – прерывает его хозяин. – За все это «добро» могу дать две буханки хлеба и фунт сала.

Не дожидаясь ответа, он оборачивается, чтобы позвать кого-нибудь из домашних, но его опережает мешочник.

– Мирон Гордеевич, – говорит он тихо, – а я ведь к вам по делу.

Услышав свое имя-отчество, Козлюк уставляется на молодого человека цепким взглядом глубоко сидящих глаз. Убедившись, что среди его знакомых никого похожего нет, начинает заметно нервничать: раздраженно цыкает на все еще продолжающего неистово лаять пса и пинает его в бок ногой. Собака умолкает и, не дожидаясь второго пинка, семенит за хату. Проследив взглядом за псом и выждав, пока тот не скроется с глаз, Козлюк с деланым равнодушием интересуется:

– Какое еще там дело?

– Одного человека надо увидеть.

– Так иди и смотри, – окончательно взяв себя в руки, равнодушно пожимает плечами Козлюк.

– Это не разговор, пан Козлюк, – недовольно морщится молодой человек и уточняет: – Не деловой разговор…

Польщенный обращением «пан», Козлюк вытягивает губы в едва заметной усмешке:

– Что-то я не припоминаю тебя, хлопец. Ты-то откуда меня знаешь?

– Там… – мотает куда-то в сторону головой мешочник и после многозначительной паузы продолжает: – Там знают всех, кто остался верным нашему делу.

На дороге показывается расхлябанная подвода, которую покорно тащит невзрачная мышастая лошаденка. На подводе сидит на охапке сена заросший реденькой белой щетиной мужик в мятом соломенном брыле. Поравнявшись со стоящими у калитки людьми, мужик снимает брыля и наклоняет голову.

– Доброго здоровьица, Мирон Гордеевич!

В ответ Козлюк молча кивает головой. Подождав, когда отъедет подвода, он испытующе смотрит в глаза мешочника и осторожно произносит:

– По-моему, тут ошибка вышла какая-то, парень. Похоже, что ты напутал…

– Ваша осторожность, Мирон Гордеевич, крайне похвальна. – В голосе молодого человека слышится нетерпение. – Однако ближе к делу: у меня мало времени. Словом, так… Мне нужно свидеться с одним моим дальним родственником… С Романом Щуром. У меня к нему важное дело. Очень важное.

Молодой человек закрывает свой мешок и внимательно, не мигая, смотрит на Козлюка.

– А вас как зовут, разрешите полюбопытствовать? – вместо ответа спрашивает Козлюк.

– Можете звать меня Грицком.

– Так вот, товарищ Грицко… – ехидно усмехается Козлюк. – Или как у вас там теперь обращаются… Своего родственника придется вам поискать самому – я никакого Щура не знаю и сроду не знал.

– Ну что ж, – пожимает плечами Грицко, – не знаете Щура, так, может, знаете Ветра. Сведите меня с Ветром.

– Ветра ищи в поле, – щерится Козлюк. – Есть такая присказка. Слыхал небось?

– Мне нужен тот Ветер, который гуляет по селам и бьет большевиков, – будто не расслышав или не поняв издевки Козлюка, уточняет Грицко.

– Ищи по селам… – делает безразличную мину Козлюк.

– Вы несерьезный человек, Мирон Гордеевич, – силясь сдержать раздражение, рассудительно произносит мешочник. – Я с риском для жизни пробирался сюда вовсе не для того, чтобы упражняться с вами в пустословии. Я пришел к вам по важному делу. Мне нужна ваша помощь. И не только мне. Вы понимаете меня?

«И откуда этот бугай свалился на мою голову? – почувствовав себя не совсем уютно под пристальным взглядом Грицка, думает Козлюк. – А вдруг и вправду какая-нибудь важная птица. Ишь, как уставился! Такому прикончить человека, что раз плюнуть».

– А почему вы пришли именно ко мне? – снова перейдя на «вы», уже другим тоном спрашивает Козлюк.

– Я уже говорил вам, – терпеливо и вместе с тем напористо объясняет Грицко, – что там… в губернском комитете… знают вас как преданного нашему делу человека. А привело меня к вам вот что. Мы потеряли связь с нашими людьми в Сосницком уезде и не знаем, что здесь произошло. А связь крайне необходима. И немедленно. Так что, давайте не будем разводить антимонию, а перейдем к делу.

– Ну что ж… – старательно рассматривая носки своих сапог, отзывается после продолжительной паузы Козлюк. – Я хоть и слыхом не слыхивал о каких-то там Щурах и Ветрах, но все же попробую помочь вам. Грех не помочь хорошему человеку. Сделаем так. Вы наведаетесь ко мне через пару деньков, скажем… в следующее воскресенье, часов этак в… десять-одиннадцать, а я за это время порасспрошу людей и, может, узнаю, где можно найти вашего родственника. И вот что… В следующий раз вам необязательно идти через все село. Вы лучше вон там… – указывает рукой на запад Козлюк, – подле той сосны со сломанной верхушкой сверните с дороги – там есть тропинка – и идите прямиком через поле. Я буду ждать с той стороны двора у копны с соломой.

– Договорились.

– Тогда – всего хорошего! – говорит Козлюк, собираясь уходить.

– А как же насчет обмена? – напоминает Грицко.

– Ах, да! – спохватывается Козлюк. – Давай все прямо с мешком. Сейчас старуха или дочка вынесут тебе в нем хлеб и сало.

Грицко берет Козлюка за рукав и скорее приказывает, чем просит:

– Три буханки хлеба и четыре фунта сала. В городе люди тоже есть хотят. А ставить нас на довольствие большевики пока не собираются. Сами с голоду пухнут.

7

– И что же это за родственник объявился у меня? Да еще среди мешочников? – едва поздоровавшись, спрашивает Ветер. Спрашивает с деланым равнодушием, как бы между прочим. Можно подумать, что все это интересует его постольку-поскольку, и вовсе не за этим явился он на эту встречу.

Ветер – невзрачной наружности мужчина ниже среднего роста лет тридцати пяти. Лицо у него плоское, серое и рыхлое, будто вылепленное из теста. Сизый утиный нос кажется прилепленным к этому лицу чисто случайно. Мутные навыкате глаза смотрят не мигая, цепко и холодно.

На нем сапоги на высоком каблуке – чтобы казаться повыше, – офицерские галифе, военного покроя френч и высокая папаха из добротного серого смушка. Офицерской портупее и висящей на боку шашке в богатых ножнах отводится, надо полагать, особая роль – при их виде самый несмышленый человек должен сразу почувствовать, что перед ним – настоящий боевой командир. К сожалению, покатые женские плечи и несколько широковатый зад сводят на нет все старания Ветра.

Встретившись с холодным взглядом Ветра, Козлюк поспешно отвечает:

– А кто его знает?.. Документа он мне не показывал. Грицком назвался. А так больше ничего не сказал.

– Какой он из себя? Может, действительно родственник какой?

– Ну… высокий такой. И здоровый. Мне бы такого в работники – хоть в плуг впрягай. Русый. С усиками. Одет прилично, вроде как по-городскому. Дал понять, что заявился к нам из Бережанска. Как бы из самого губернского комитета.

– Какого такого еще комитета?

– Надо полагать, губернского повстанческого комитета, – осторожно отвечает Козлюк.

– Вот как! – выпячивает тонкие губы Ветер и вопросительно смотрит на среднего роста мужчину, коренастого и большеголового. – Что скажешь, Павел Софронович?

– Скажу, что тут попахивает, как я думаю, чекистами, – отвечает, не задумываясь, мужчина и, криво усмехнувшись, добавляет: – Кому, как не чекистам, искать тебя? Особенно теперь, после Крупки.

В «повстанческом» отряде атамана Ветра Павел Софронович Сорочинский занимает почетную должность начальника штаба. Должность эта была придумана Ветром единственно для того, чтобы пустить пыль в глаза другим атаманам и батькам, и является чисто символической. О какой штабной работе может идти речь, если в «штабе» нет ни одной, самой завалящей карты, а начштаба умеет только читать, да и то печатные буквы. Правда, кое-какой военный опыт у бывшего знаменитого на всю Бережанщину конокрада Пашки Сорочинского есть: какое-то время он служил в Красной армии командиром взвода, затем, переметнувшись к батьке Махно, командовал эскадроном. Командовал, надо признать успешно – не раз удостаивался похвалы самого Нестора Ивановича.

Ветер снисходительно смотрит на Сорочинского и, сотворив на лице нечто похожее на усмешку, небрежно сквозь зубы цедит:

– Тебе, Павел Сафронович, скоро старухи будут казаться переодетыми чекистами и милиционерами. А может, человек действительно из губповстанкома и ищет меня по делу. Нужно смотреть на вещи шире и мыслить политически… – Ветер запинается, не зная, как закончить начатую, как ему кажется, мудрую мысль, и сердито бубнит: – Не одни мы с тобой боремся за нашу Украину!

Сорочинский молча глотает пилюлю, а Ветер, обращаясь к Козлюку, спрашивает:

– Он говорил, зачем я ему нужен?

– Нет. Он только сказал, что у них прервалась связь с уездным повстанческим руководством и что у него к тебе очень важное поручение. Может, они там и вправду не знают, что Марчук и Ковальский давно уже того… убиты.

Козлюк небрежно крестится и притворно вздыхает.

Люди, о которых он упомянул, были специальными уполномоченными бывшего губернского комитета Центроповстанкома в Сосницком уезде. В их обязанности входила организация повстанческих отрядов и координация их действий. Когда в двадцать первом году Центроповстанком был разгромлен чекистами, их миновала участь, постигшая большинство членов этой антисоветской организации: Ковальский и Марчук затерялись в дремучих сосницких лесах. Они и дальше, теперь уже самостоятельно, продолжали свою «работу». Но вот совсем недавно, в начале мая этого года, их кипучая деятельность была прервана самым неожиданным образом: Ковальский и Марчук, оба опытнейшие конспираторы, чисто случайно напоролись на засаду отряда самообороны, состоявшего из молодежи села Катериновки, и вместе со своими охранниками были убиты в перестрелке. С их смертью активная деятельность боевиков в Сосницком уезде заметно поутихла: сказывалось отсутствие опытных организаторов совместных действий.

– Неужели из самого губернского комитета? – криво ухмыляется Ветер. – Выходит, слухи о нас докатились уже и до Бережанска. А может, и за границей о нас знают?

Видя, что атаман может невесть куда забрести в своих предположениях, Сорочинский возвращает разговор в деловое русло:

– Вы, Мирон Гордеевич, поинтересовались, почему этот Грицко пришел именно к вам? – буравит он Козлюка испытующим взглядом больших карих глаз.

Глаза у Сорочинского не только большие и карие, но они еще и с поволокой. В иные минуты они кажутся мечтательными и даже сентиментальными. Такие глаза, называемые в народе воловьими, встречаются, как правило, у женщин, да и то немногих. Впрочем, и все лицо Сорочинского красивое и женственное: и мягкие каштановые волосы, выбивающиеся из-под сдвинутой на затылок шляпы, и длинные шелковистые брови, и пушистые ресницы, и прямой аккуратный нос, и полные чувственные губы, и круглый подбородок с симпатичной ямкой спереди.

И все это, как и большая голова Сорочинского, также преувеличенно большое, и потому вызывает двойственное впечатление, привлекая и отталкивая одновременно.

– А как же? – отвечает Козлюк. – Я спрашивал его об этом. Он сказал, что обо мне и… моей преданности нашему делу знают там… – подражая своему недавнему гостю из Бережанска, Козлюк кивает куда-то в сторону головой, – ну-у… в губернском комитете.

– Вот как?! – выпячивает тонкие губы Ветер, и трудно понять: то ли он приятно удивлен, то ли недоволен.

На землю опустились сумерки. Жара наконец спала, и на смену ей пришла прохлада. Из лесу тянет освежающей сыростью. Одна за другой появляются на небе звезды. Они едва заметно дрожат и мерцают. Не слышно больше птиц. Только где-то в глубине леса через ровные промежутки времени тревожно, будто предвещая что-то недоброе, глухо стонет сыч.

Ветер, Сорочинский и Козлюк стоят под раскидистой, низко опустившейся к земле кроной огромного дуба, растущего на опушке Черного леса. Вдали, в вечерних сумерках смутно угадываются Выселки. Здесь, под этим дубом, постоянное место встреч главарей отряда со своими людьми из близлежащих сел, а глубокое дупло этого же дуба служит для них почтовым ящиком. Благодаря таким ящикам – всего их пять – Ветер и Сорочинский постоянно в курсе всех мало-мальски значительных событий, происходящих в их округе.

– Вы сказали этому Грицку, что знаете Ветра? – продолжает между тем выспрашивать Козлюка Сорочинский.

– Ты что же, Павел Софронович, думаешь, если я не ношу на поясе маузер и не прячусь в лесе, то ничего не смыслю в конспирации? – огрызается Козлюк. – Знаем и мы кое-что, не первый день замужем.

– Знать – одно, а делать – другое, – замечает начштаба.

– Будет вам! – прерывает начавшуюся перепалку Ветер. – На Мирона Гордеевича можно положиться как на самих себя. Он всегда помогал украинским патриотам и делал это с умом. Ты, Павел Софронович, лучше подумай над тем, как будем встречать гостя.

– Лично я предпочитаю всех встречать и угощать вот этим, – хлопает по кобуре своего маузера Сорочинский.

– А вдруг человек действительно из губернского комитета и привез нам важные вести или инструкции?

– У нас с тобой, Роман Михайлович, одна инструкция: уничтожать большевиков и их приспешников.

– Двух мнений тут быть не может, – соглашается с Сорочинским атаман. – Но речь сейчас идет о другом. «Родственника» этого придется встретить. Возможно, его появление в наших краях и в самом деле связанно с гибелью Ковальского и Марчука… – Ветер умолкает, затем тоном, не терпящим возражений, добавляет: – Словом, так. Встречать Грицка будешь ты, Павел Софронович: у тебя острый нюх на людей. И на проверки ты мастак. Твои соображения?

– Сделаем, я думало, так, – не сразу отвечает Сорочинский. – На встречу пойдем вдвоем: я и Вороной. К вам, Мирон Гордеевич, мы придем пораньше, затемна. Вы спрячете нас в таком месте, чтобы мы могли оттуда хорошо видеть и слышать вашего гостя, когда вы будете с ним разговаривать. А говорить вы ему будете, что люди, мол, слышали о каком-то Ветре, а вот где его можно найти, никто толком не знает или боятся сказать, – придется, значит, еще малость подождать. Словом, что-то в этом роде будете ему плести. Главное – подольше, чтобы у меня было время присмотреться к нему хорошенько. А мы уже будем действовать в зависимости от его поведения и обстоятельств. Возможно, мы и не покажемся ему… Словом, ждите нас около пяти утра. И не забудьте закрыть своего пса. Лишний шум нам ни к чему.

Попрощавшись с Ветром и Сорочинским, Козлюк взваливает на спину заготовленную заранее вязанку хвороста и, тяжело ступая, направляется в сторону Выселок, а атаман и его начштаба, постояв минуту-другую, идут в глубь леса, откуда слышится нетерпеливое ржание лошадей.

8

Задолго до десятого часа все участники предстоящей встречи загадочного Грицка заняли свои места. Козлюк, разослал домашних с различными поручениями и, оставшись один, чинит изгородь на заднем дворе. Сорочинский и его телохранитель и ординарец Вороной удобно расположились на сеновале в хлеву, возле которого, как было условлено, будет происходить разговор между Козлюком и Грицком.

Солнце еще висит над лесом, но уже дает о себе знать, щедро пригревая поостывшую за ночь землю. Роса уже успела испариться, лишь кое-где еще в тени блестит влажная трава. Возле большой навозной кучи деловито гребутся куры. Издавая сердитые звуки, важно расхаживают по двору откормленные индюки.

Но вот на дороге, тянущейся от Сосницы до Выселок, появляется высокий плечистый мужчина с котомкой за плечами и палкой в руке. Идет он споро и легко и даже отдаленно не напоминает уныло бредущих мешочников.

Вокруг него царит ничем не нарушаемая тишина. Мир словно погрузился в сонную дрему. И только сосредоточившись, можно расслышать, как где-то очень высоко, под самым куполом бездонного, еще не успевшего подернуться полуденной дымкой, голубого неба выводит, не умолкая ни на миг, свою бесконечную песню невидимый жаворонок, да еще, тяжело перелетая с цветка на цветок, озабоченно гудят шмели.

Поравнявшись с высокой сосной с обезображенной ударом молнии верхушкой, которая одиноко маячит рядом с лесом, путник сворачивает с дороги на тропинку и, сбивая пыль с растущих в изобилии по ее краям полыни и тысячелистника, шагает напрямик через поле к усадьбе Козлюка.

Козлюк, обладающий исключительно острым зрением, узнает Грицка, едва тот показывается на дороге. Он подходит к хлеву и тихо произносит:

– Идет!

– Вижу, – не отрывая бинокля от глаз, отзывается с сеновала Сорочинский. Внимательно разглядывая широко шагающего Грицка, начштаба старается определить, не встречал ли он раньше этого человека, – по роду своего прежнего занятия, краже и сбыту лошадей, Сорочинский знал очень многих людей и, бывало, сталкивался с ними в самых неожиданных местах и ситуациях.

И тут происходит нечто неожиданное. Едва, свернув с дороги, Грицко проходит десятка три метров, как из леса выбегает человек в черной кожаной тужурке, что-то кричит и машет рукой, требуя, вероятно, чтобы Грицко остановился. Однако все его старания оказываются напрасными: Грицко то ли не слышит человека в кожанке, то ли делает вид, что не слышит. Во всяком случае, он даже не оглядывается, а продолжает, как ни в чем не бывало, шагать дальше. Разве что чуть-чуть ускоряет шаг.

Видя, что путник с котомкой не обращает на его сигналы ни малейшего внимания, человек в кожанке оборачивается к лесу и делает резкий взмах рукой. Тотчас из леса выбегают еще три человека с винтовками в руках. Один из них, тот, который ближе всех к продолжающему невозмутимо шагать Грицку, берет винтовку наперевес и пускается за ним вдогонку.

– Засада! – раздосадованно шепчет Сорочинский.

Дальнейшие события развиваются перед отчетливо все видящим в мощный бинокль Сорочинским с кинематографической стремительностью.

Когда расстояние между преследуемым и его преследователем сокращается до метров тридцати-сорока, спокойно до этого шедший Грицко вдруг останавливается, резко оборачивается и вскидывает руку к уровню глаз. Бегущий за ним человек нелепо взмахивает руками и, откинув в сторону винтовку, как подкошенный валится на землю. И только после этого до усадьбы Козлюка долетает сухой хлопок выстрела. Грицко, бросив на землю свою котомку и палку, устремляется, пригибаясь и петляя, назад к Соснице, надеясь, по всей видимости, обойти растерявшихся на какое-то время преследователей, добежать до леса и скрыться в его спасительной чащобе. Но не тут-то было – когда он уже сворачивает к лесу, оттуда навстречу ему выбегают еще два человека с винтовками. Грицку ничего не остается, как, пальнув в сторону людей, преградивших ему путь к лесу – на этот раз мимо, – повернуть назад в открытое поле.

А шестеро вооруженных винтовками людей, умело руководимые командиром в кожанке, быстро растягиваются в длинную цепь и тем самым напрочь отрезают Грицку все пути отхода к Панскому лесу, до которого рукой подать. Теперь ему остается одно: бежать в сторону Черного леса. Бежать добрых две с половиной версты почти что открытым полем, лишь кое-где поросшим редким кустарником.

Выстрелов больше не слышно: не иначе как преследователи решили взять беглеца живым. Но недолго длится тишина. Пробежав несколько десятков метров, Грицко снова резко оборачивается и, почти не целясь, стреляет, из револьвера. Ближайший к нему преследователь на всем бегу останавливается, роняет винтовку и, обхватив руками живот, медленно оседает на землю. Что-то крикнув, человек в кожанке взмахивает рукой, в которой держит наган, и тотчас слышатся частые винтовочные выстрелы. Преследователи стреляют на бегу, а потому без особого успеха.

Тем временем расстояние между убегающим и догоняющими постепенно увеличивается. Грицко, которому ничто не мешает, бежит широким шагом, легко и быстро. Метрах в двухстах перед ним начинается редкий кустарник, который, добеги до него Грицко, может стать пусть и незначительным, но все же прикрытием.

Видя это, человек в кожанке подбегает к ближайшему из своих подчиненных, выхватывает у него из рук винтовку, опускается на колено, тщательно целится в Грицкa и стреляет. Из дула винтовки вылетает белый дымок. Грицко, неуклюже споткнувшись, со всего маху кувыркается через голову. Он тут же поднимается, но, припадая на правую ногу, делает всего лишь несколько неверных шагов. Споткнувшись, он падает еще раз и больше уже не пытается встать. Он скатывается в оказавшуюся поблизости ложбинку и несколько раз еще стреляет оттуда в преследующих его людей. При первом же выстреле его преследователи по команде своего старшого залегают и то ползком, то короткими перебежками медленно приближаются к тому месту, где укрылся Грицко. Вскоре он перестает отстреливаться: то ли кончились патроны, то ли смирился со своей участью.

А в это время на сосницкой дороге, откуда ни возьмись, появляется запряженная парой лошадей большая повозка с выкрашенными в желтый цвет высокими бортами. Похоже, что она до поры до времени была спрятана в лесу. Повозка мчится, подпрыгивая на ухабах и оставляя за собой длинный пыльный шлейф. В ней два человека с винтовками за спиной.

Командир в кожанке делает им знак рукой, и повозка, не доезжая до сосны со сломанной верхушкой, сворачивает в поле. Возле человека, упавшего первым после меткого выстрела Грицка, повозка останавливается. Люди соскакивают на землю и склоняются над лежащим в траве товарищем. Не дожидаясь помощи, они бережно его поднимают и переносят в повозку. Проехав метров сто, повозка снова останавливается. Второй из пострадавших оказывается живым, но ранен он тяжело: все время держится руками за живот и не разгибается. Так его, скрюченного, и переносят на повозку. Тотчас над ним склоняется один из бойцов, видимо, оказывает первую помощь, а другой, взяв лошадь под уздцы, направляется к остальным.

Когда повозка останавливается рядом с ними, бойцы поднимают с земли Грицка, руки которого связаны за спиной, и без особых церемоний кидают в повозку. Повозка, объезжая кочки и ямы, медленно движется к дороге. Люди идут рядом, возбужденно переговариваясь. Когда повозка оказывается на дороге, люди взбираются на нее, размещаются как и где попало, лошади ускоряют бег и, окутавшись клубами пыли, она катит в сторону Сосницы. Вскоре повозка скрывается за пригорком.

– Дела-а-а! – озадаченно скребет затылок Сорочинский. – Готовились к встрече мы, а встретили другие…

9

Знакомая нам желтая повозка, разгоняя во все стороны увлеченно гребущихся в дорожной пыли кур, еще только въезжает в Сосницу, а напротив дома, в котором помещается уездная милиция, словно подтверждая поговорку о том, что земля полнится слухом, уже приглушенно и тревожно гудит людская толпа. Вскоре повозка, в которой сидят и стоят злые и угрюмые милиционеры, появляется в конце улицы, и толпа умолкает. Когда повозка подъезжает ближе, из нее доносятся стоны.

Пожилой мужчина в соломенной шляпе с обвисшими полями и надетом на голое тело зеленом пиджаке, узнав среди сидевших на повозке милиционеров знакомого, несмело спрашивает:

– Юрась, что случилось?

Тот, к кому обращен вопрос, молоденький парнишка, на котором мешковато сидит новенькая защитного цвета гимнастерка, а на веснушчатом лице смешно торчат редкие пшеничные усы, сердито и в то же время с заметным оттенком гордости отвечает:

– Да вот… поймали какого-то бандюгу. Наскочил на нашу засаду. Ранил, сволочь бандитская, двух наших…

– Ты чего языком растрепался, как баба базарная? – обрывает молодого милиционера другой, постарше, скуластый мужик с большой бородавкой на носу. – Забыл, где служишь, сосунок?

Молодой милиционер – фамилия его Балабуха, а зовут Юрием – запнувшись на полуслове, растерянно хлопает безбровыми глазами.

– Ой! А кого же ранили-то? – слышится еще из толпы встревоженный женский голос, но повозка успевает уже въехать во двор, низенький пожилой мужчина с красной повязкой на рукаве и свисающей чуть ли не до земли винтовкой поспешно закрывает ворота, и вопрос остается без ответа. Люди еще какое-то время толпятся у ворот, пережевывая услышанное и строя всевозможные догадки, затем начинают расходиться, и вскоре улица Коминтерновская пустеет.

На шум, поднятый во дворе вернувшимися милиционерами, из дома выходит сам начальник Сосницкой милиции товарищ Бондарь. Первым с повозки, не дожидаясь, когда она остановится, спрыгивает старший группы Шмаков, высокий, тощий и необыкновенно прямой блондин тридцати лет в кургузой кожаной тужурке. Шмаков одергивает задравшуюся сзади кожанку и, шагнув к стоящему посреди двора Бондарю, вскидывает правую руку к козырьку фуражки:

– Товарищ начуездмил! Группа засады задержала у села Выселки неизвестного, который оказал вооруженное сопротивление и только после того, как я, – здесь Шмаков делает многозначительную паузу, – его ранил, был схвачен. С нашей стороны двое раненых. Оба тяжело. Семенюк в бессознательном состоянии…

– Великовата цена за одного бандита, – недовольно ворчит Бондарь и, заглянув внутрь повозки, добавляет: – Так можно всех людей лишиться.

Шмаков не оправдывается. Он лишь разводит руками и виновато опускает голову.

– Слезайте! – коротко приказывает Бондарь, глядя в упор на плененного бандита. Затем, видимо, вспомнив, что тот тоже ранен, поправляет зачем-то свою скрипучую портупею и сердито спрашивает: – Сами слезть можете? Или вам помочь?

Даже не удосужив Бондаря взглядом, Грицко, тихо чертыхается сквозь стиснутые зубы и пробует вылезть из повозки самостоятельно. Только тут Бондарь замечает, что у пленника связаны за спиной руки. Он достает из кармана складной нож и, попридержав руки Грицка, ловко разрезает связывавший их ремень. Как только Грицко оказывается на земле, Бондарь хлопает по спине сидящего на облучке с вожжами в руках усатого милиционера и скорее просит, чем приказывает:

– Гоните, Петр Ефимыч, в больницу! Только поосторожней, не растрясите людей.

Усатый натягивает вожжи, с трудом, стараясь не наехать на клумбу с цветами, разворачивается чуть ли не на месте и выезжает за ворота, которые уже успел распахнуть дежурный.

Оставшийся стоять посреди двора Грицко внимательно осматривается вокруг, как бы прикидывая, нельзя ли дать отсюда деру. Небольшой квадратный двор обнесен редким штакетником. Он выкрашен в яркий желтый цвет. Точно такой же желтой краской покрашены двери и оконные рамы здания милиции и только что увезшая раненых повозка. Такое обилие желтого цвета не случайно. Как-то весной, обследуя в поисках припрятанного оружия один полуразрушенный склад, милиционеры обнаружили в нем целый бидон желтой масляной краски. Чтобы не пропадать даром добру, решили использовать краску по назначению: покрасить забор и все остальное, что нуждалось в покраске. После этого двор милиции заметно повеселел, а в солнечные дни стал казаться как бы позолоченным.

В метре от забора – аккуратные клумбочки. На них жарким огнем пылают красные цветы: гвоздики и пионы. Ждут своего часа флоксы и гладиолусы. Все – под цвет революции. За клумбами вдоль забора ровненьким рядком выстроились тоненькие топольки.

И клумбы, и деревца, и покрашенный забор – все это дело рук жены Бондаря Клавдии Ивановны и ее добровольных помощниц из числа жен и дочерей сотрудников Сосницкой милиции.

– А этого куда? – спрашивает Бондаря Шмаков, кивнув головой в сторону Грицка.

– В капэзэ. Куда же еще? – пожимает плечами начуездмил.

– Но ведь там уже сидит один! Как же туда второго запирать?

– А куда же прикажете поместить его? Запрем в моем кабинете, что ли? Или на постой к соседям определим? – мрачно иронизирует Бондарь. – Побудут пока вместе – ничего с ними не случится, – а потом посмотрим, может, отправим в Бережанск. Так что, давайте его в капэзэ.

Балабуха, которого подзывает кивком головы Шмаков, берет винтовку наперевес и становится сзади задержанного. Грицко, делая вид, что речь идет вовсе не о нем, неподвижно стоит на месте, продолжая изучать забор, будто и впрямь замыслил бежать.

– Шагай вперед! – стараясь говорить басом, приказывает Балабуха и подталкивает Грицка в спину дулом винтовки.

– Ну, ты, козявка! – щерится, обернувшись, Грицко. – Как двину – костей не соберешь…

Балабyxa обиженно сопит и угрожающе лязгает затвором винтовки. Задержанный нехотя трогается с места, осторожно ступая на правую ногу, и медленно ковыляет к открытым настежь дверям. При каждом шаге он кривится от боли. Проходя мимо Бондаря, приостанавливается и цедит сквозь зубы:

– Могли бы и меня в больницу поместить. Тоже ведь ранен…

– Топай-топай! Ишь, чего захотел! – кипятится Балабуха и воинственно оттопыривает свои пшеничные усы. – А может, тебе за твои подвиги еще и путевку выписать на курорт?

– Милиционер Балабуха! Отставить разговоры! – строго прикрикивает Бондарь и, не меняя интонации, бросает в сторону задержанного бандита: – К вам сейчас будет вызван врач.

Грицко недовольно фыркает: видимо, хотел что-то еще сказать, но передумал – и молча ковыляет дальше.

Перед входом в дом он снова останавливается, смотрит вверх и, смачно сплюнув, бубнит под нос какое-то ругательство.

Над входом висит натянутый на подрамник лоскут выгоревшего на солнце кумача, а на нем все той же вездесущей желтой краской намалеваны крупными и неровными буквами слова:

ВЕСЬ МИР НАСИЛЬЯ МЫ РАЗРУШИМ!

– Что, не нравится наш пролетарский лозунг? – вызывающе спрашивает Балабуха.

Задержанный не отвечает. Это еще больше злит Балабуху, и он, едва сдерживаясь, чтобы не двинуть этого верзилу винтовкой в спину, хрипло шипит:

– Входи! И топай налево, шкура бандитская!

– Как там этот наш… вчерашний? – справляется Шмаков, закуривая длинную тонкую самокрутку.

Бондарь бросает взгляд на зарешеченное оконце в левой части дома и громко, видимо, с таким расчетом, чтобы его было слышно всем, говорит:

– Изворачивается по-прежнему! Все твердит, что ходил в лес по ягоды.

– Это в такую-то пору? – иронично щурится Шмаков. – Вечером?

– А он, видите ли, заблудился! Вот и загулял допоздна. Придется этого субчика отправить в Бережанск, к товарищу Онищенко. Там с ним быстро разберутся.

Тот, о ком идет речь, молодой человек с прыщеватым лицом и длинными слипшимися волосами, наблюдает за всем, что происходит во дворе милиции, через маленькое окно с решеткой из толстых металлических прутьев. Заодно он не менее внимательно прислушивается к доносящимся до него разговорам. Последние слова Бондаря приходятся ему явно не по вкусу, – он сверкает ненавидящим взглядом и отходит в глубь камеры.

Человек этот, Береза Феодосий Адамович, живет в селе Залесное и состоит в отряде Ветра, где, кроме всего прочего, выполняет еще и обязанности «почтальона». В определенные дни, а такими днями являются суббота, вторник и четверг, Береза наведывается к одному из пяти лесных «почтовых ящиков», оставляет там свою информацию и забирает приказы Ветра. И вот вчера вечером, возвращаясь из лесу с ведерком земляники, под которой лежала записка Ветра, он наткнулся на отряд самообороны села Пески, который под руководством своего участкового милиционера Антипенко устроил на одной из лесных дорог засаду. Выдала Березу записка, которая выпала во время борьбы из опрокинувшегося ведерка. Поняв, что дело тут неладное, Антипенко немедленно препроводил задержанного под усиленным конвоем прямо в Сосницу.

Поздно вечером на допросе, который проводил срочно вызванный из дому Бондарь, Береза обидчиво и без особой убедительности твердил, что в лес ходил по ягоды и заблудился. Такое с ним случается часто: у него плохо со зрительной памятью. Однажды так заплутал, что почти целую неделю бродил по лесу. А записку эту нашел в лесу случайно и взял, чтобы застелить дырявое дно в ведерке. Чья она – ему неизвестно. Что в ней написано – не знает: грамоте, дескать, не обучен.

Это была вторая, тянущаяся к неуловимому Ветру ниточка, заполученная Сосницкой милицией в течение одной недели. Ночью был срочно разработан новый план операции по поимке отряда Ветра. Его осуществление началось сразу же, на следующий день…

Услышав тяжелый топот приближающихся к капэзэ людей, Береза торопливо ложится на грубо сколоченную лавку – единственное, что имеется из мебели в камере – и, отвернувшись к стене, прикидывается спящим. И только когда, заскрежетав заржавленными петлями, открывается тяжелая, обитая изнутри жестью дверь и в камеру входят люди, он, делая вид, будто только что проснулся, неохотно поднимает голову и искоса смотрит на вошедших. Однако с лавки не встает, и новому постояльцу камеры предварительного заключения ничего не остается, как присесть под стеной на пол. Присев, он с видимым облегчением вытягивает раненую ногу и устало закрывает глаза.

Оба арестованные остаются в камере одни. Но ненадолго – не проходит и четверти часа, как снова гремит замок, истерично взвизгивает дверь, и в камеру в сопровождении Шмакова и Балабухи входит маленький подвижный старичок в поношенном светлом холщовом костюме, с коротенькой седой бородкой и розовыми, как у младенца, щеками. В руках он держит потертый коричневый саквояж.

Войдя в камеру, старичок первым делом снимает с головы свою светлую широкополую шляпу и смотрит, куда бы ее повесить. Не найдя ничего подходящего, нахлобучивает шляпу обратно на голову и спрашивает:

– И который же раненый?

– Тот, – указывает кивком головы на Грицка Шмаков.

– А этот, стало быть, здоровый? – ткнув сухоньким пальцем в сторону лежащего на лавке Березы, говорит фельдшер.

– Этот здоровый.

– Ага, – делает глубокомысленный вывод старичок. – В таком случае придется поменять их местами. И… не найдется ли у вас чего-нибудь, на что я мог бы сесть?

Балабуха, не дожидаясь приказания Шмакова, выбегает из камеры и приносит массивную, грубо сколоченную табуретку.

Тем временем арестованные меняются местами: Береза нехотя слезает с лавки и садится на пол, а Грицко, превозмогая боль в ноге, взбирается на его место, оттолкнув при этом руку фельдшера, который хотел было ему помочь.

Грицко стягивает с себя сапоги и штаны. Старичок садится поближе к лавке и осторожно снимает кое-как наложенную побуревшую от крови повязку. Рана оказывается не очень опасной – пуля задела бедро, оставив на нем глубокую канавку, полную запекшейся крови. Вся нога до самой ступни в крови.

При виде раны Шмаков стискивает зубы и отворачивается. То ли он не переносит вида крови, то ли в нем заговорила совесть: как-никак ранил человека. Сидящий на полу Береза наоборот – смотрит то на лицо Грицка, то на его рану с явным интересом. А Балабуха – он совсем недавно в милиции и еще не успел привыкнуть как следует к подобным зрелищам, хотя и старается казаться бывалым и лихим бойцом, – так тот просто прикипел взглядом широко раскрытых глаз к ране Грицка. В этом взгляде смешались страх и детское любопытство.

Сам же Грицкo, пока фельдшер снимал повязку, делал укол, обрезал по краям раны кожу, промывал чем-то рану, обрабатывал ее йодом и какой-то мазью, а затем накладывал новую повязку, ни разу не пошевелился и не проронил ни одного слова, а только прислонившись головой к стене, прикусывает губы.

Завязав наконец бинт, фельдшер хлопает Грицка по плечу и бодро восклицает:

– Вот и все! До свадьбы заживет!

Грицко бросает на старичка злой взгляд исподлобья и с мрачным вызовом спрашивает:

– А до расстрела?

– До какого расстрела? – не сразу поняв, о чем речь, недоуменно спрашивает фельдшер и часто моргает глазами.

– А до такого, когда под стенку ставят!

Старичок, поправив на голове шляпу и поспешно застегнув на все пуговицы пиджак, бубнит неопределенное «м-да» и, споткнувшись о порог, выходит из камеры. Вслед за ним, унося табурет, выходит Балабуха. Последним покидает камеру, внимательно осмотрев ее перед тем, как выйти, Шмаков.

– Я бы тебе показал свадьбу, попадись ты мне в другом месте, – с ненавистью глядя на закрывшуюся с визгом и грохотом дверь, скрипит зубами Грицко. – Тоже мне балагур…

Затем, повернувшись к сокамернику, тем же тоном спрашивает:

– А ты за какие грехи тут постишься?

– Наверное, за такие же, что и ты, – бурчит в ответ обиженный Береза.

– Понятно, – поостыв, примирительно говорит Грицко. – Ты уж извини, друг, что я занял твое ложе. Если бы не нога, вряд ли бы я тебя побеспокоил – черта с два поймали бы они меня. – Он осторожно ощупывает раненую ногу и, оставшись, видимо, удовлетворенным ее состоянием, неожиданно повеселевшим голосом продолжает: – Даст бог, скоро уступлю это ложе тебе обратно. Я не намерен долго прохлаждаться в этой собачьей конуре.

Береза недоверчиво смотрит на раненого и не без ехидства интересуется:

– А что, пан собрался уже на тот свет?

– По-моему, если кто-то из нас двоих и собрался на тот свет, так это ты, парень, – беззлобно отвечает Грицко. – То-то, смотрю я, присмирел, как мышь в норе. А мне жизнь пока еще не надоела. Так что, никак нельзя мне здесь задерживаться.

– Так, может, ты колдун, который способен проникать сквозь щели? – хмуро ехидничает Береза. – Да и щелей я здесь не вижу.

Грицко долго и внимательно смотрит на Березу и с расстановкой отвечает:

– Я не колдун. И даже не знахарь. Но зато на плечах у меня есть котелок, который кое-что еще варит, и есть вот эти руки. – Грицко поднимает кверху два внушительного вида кулака. – Моя фамилия Голубь! Грицко Голубь! Может, слышал?

– Н-нет, – с уважением посмотрев на кулаки Голубя, отрицательно качает головой Береза.

– Ну, так услышишь! И, думаю, очень скоро. Тебя-то как кличут? Пора бы и познакомиться.

– Береза, зовут Феодосием.

– Так вот, друг Береза Феодосий… Если для тебя воля милее этой вонючей душегубки, то давай будем вместе соображать, как отсюда вырваться.

– Давай, – соглашается без особой, впрочем, готовности Береза. – Кому охота получить большевистскую пулю. Только вот…

– Значит, договорились, – не дослушав Березу, говорит Грицко. – Но прежде мне необходимо хорошенько отдохнуть.

Сказав это, Голубь отворачивается к стене, поудобнее укладывает раненую ногу, натягивает на лицо пиджак и затихает.

– Да, но твоя нога… Как же ты с ней? – с сомнением говорит Береза.

– Ноге придется потерпеть, – бормочет, засыпая, Голубь. – Жизнь важнее…

10

Огромный медный диск солнца медленно закатывается за темную стену леса, и на землю вместе с долгожданной прохладой опускаются сумерки. В селе мало-помалу улегается дневная суета, становится потише. Разве что где-то хлопнет дверь или проскрипит запоздалая телега. Выйдя из хаты, Мирон Козлюк смотрит на догорающую над лесом зарю, оглядывается вокруг, затем направляется к хлеву будить гостей. Когда в темном дверном проеме появляются разомлевшие от выпитого давеча самогона, долгого дневного сна и удушливой жары Сорочинский и Вороной с мятыми, опухшими физиономиями, закисшими глазами и сеном в волосах, Козлюк в сгустившихся сумерках едва их узнает.

Чтобы привести себя в более-менее нормальное состояние, Сорочинскому и Вороному требуется целое ведро холодной колодезной воды, которую они выливают себе на головы, и поллитровка самогона. Наскоро и без особого аппетита пожевав свежего, тающего во рту сала с белым пшеничным хлебом, ожившие малость начштаба и его ординарец прощаются с хозяином усадьбы и направляются в сторону Черного леса.

От Выселок до «штаба» Ветра, если идти через лес напрямик, около семи верст. Впрочем, иначе никто из боевиков и не ходит: так не только ближе, но и безопаснее.

Не успевают Сорочинский с Вороным пройти и половину пути, как неожиданно откуда-то сбоку раздаются крики сыча: дважды – раз за разом и один раз через несколько больший промежуток времени. Путники останавливаются и замирают. Вороной вытаскивает из-за пояса обрез, а Сорочинский подносит руки ко рту и отвечает точно таким же криком, только в обратной последовательности. В том месте, где только что кричал сыч, слышится приглушенный голос Ветра:

– Совы летают ночью…

– Ночью они хорошо видят! – отвечает Сорочинский.

Раздвигаются кусты, и на поляну выходят трое мужчин.

– Это я, Ветер! – говорит один из них. – Со мною Кострица и Муха.

Кострица – телохранитель атамана, а Муха числится в отряде «начальником связи». На самом же деле он обыкновенный почтарь. В его обязанности входит разносить по «почтовым ящикам» приказы Ветра и забирать из них записки, оставляемые сельскими почтарями.

– Это я, Сорочинский! Со мною Вороной, – отвечает Сорочинский и, немало удивленный столь неожиданной встречей, тревожно спрашивает: – Что случилось? Почему вы здесь?

– Да вот… – с деланой небрежностью роняет Ветер. – Сон что-то не брал, так мы решили пройтись, свежим воздухом подышать, а заодно и вас встретить.

Ветер кривит душой. Ни о каком сне он и не помышлял. Целый день и весь вечер он с нетерпением ждал своего начштаба, а когда ждать стало невтерпеж, решил выйти навстречу. Ему не дает покоя навязчивая мысль: зачем, с какой вестью направлен к нему посланец губповстанкома?

Вороной отходит к оставшимся стоять поодаль Кострице и Мухе, а Ветер и Сорочинский остаются наедине.

– Ну так какие новости? Где же мой «родственник»? – с плохо скрытым нетерпением спрашивает Ветер.

– Нет его. И не будет, – не сразу отвечает начштаба.

– Но ты-то… хоть видел его?

– Видеть-то его я видел, а вот… что он за человек, так и не узнал. Я ведь видел его на расстоянии, в бинокль.

– Слушай, Павел Софронович, можешь ты толком рассказать, что у вас там случилось? – начинает нервничать атаман. – Ты пустил его в расход?

– Там и без меня нашлись охотники убить его! – бубнит почему-то сердито Сорочинский. – Эти охотники были в черных кожанках. У самых Выселок твой «родственник» наскочил на устроенную милиционерами засаду.

– Да-а… – выслушав рассказ Сорочинского, тянет озадаченный Ветер. – А не могли ли все это представление организовать чекисты? А?

– Не вижу смысла, Роман Михайлович. Да и не похоже было все это на представление. На зрение, сам знаешь, пока не жалуюсь. Тем более – с таким биноклем. Да и Вороной свидетель. Козлюк тоже наблюдал… Так что, ошибки быть не может – засада была самая настоящая.

– Странно… – качает головой Ветер. – А не попахивает ли здесь предательством? Я имею в виду Козлюка. Кто кроме нас с тобой да Козлюка мог знать, что должен прийти Грицко? Никто!

– Козлюк? Нет, не думаю, – без особой уверенности говорит Сорочинский. – Хотя… И все же – нет! Если бы Козлюк захотел выслужиться перед совдеповцами, то он давно мог бы выдать им нас с тобой со всеми нашими потрохами. Таких возможностей у него было предостаточно. Взять хотя бы сегодняшний день. Что ему мешало выдать заодно и нас с Вороным?

– Пожалуй, ты прав, – соглашается атаман. – И все же я многое дал бы, чтобы узнать, почему так случилось.

– Не забывай, что о приходе Грицка к Козлюку знали еще и те, кто посылал его сюда. Мог и среди них оказаться предатель. Думаешь, там, наверху, одни святые? Впрочем, лично я склонен считать, что это чисто случайное совпадение. Вспомни, как нелепо погибли Марчук и Ковальский.

– А что, если этот «родственник» нес приказ о назначении меня уездным атаманом? – немного погодя, как бы между прочим, роняет Ветер.

Если бы в эти минуты было светло, то Сорочинский смог бы увидеть, как от этой, впервые высказанной его атаманом вслух, сокровенной мысли на обычно сером лице Ветра появилось нечто похожее на румянец. Однако Сорочинский и без того отчетливо представлял, что в эти мгновения творится в душе атамана. Сорочинский давно догадывался, что Ветер вынашивает мечту о большой власти, о власти над всем уездом, и втайне посмеивался над ним, считая своего атамана человеком никчемным и недалеким, который, не будь когда-то его отец первым на всю волость богатеем, был бы ничем. В то же время Сорочинский понимает, что стань Ветер уездным атаманом, его, Сорочинского, также ожидает повышение – место начальника штаба при столь важной персоне, как уездный атаман, ему обеспечено. Поэтому к стремлению Ветра выбиться в большие начальники Сорочинский относится с двояким чувством.

– Как ты думаешь, Павел Софронович, могло такое быть? – стараясь казаться равнодушным, переспрашивает Ветер.

– А почему бы и нет? – уклончиво отвечает Сорочинский, а про себя думает: «Вон о чем запела пташка! С этого и начинал бы. А то: “сон не берет”, “свежим воздухом вышел подышать”. Будто все дураки – один ты умный».

– Все могло быть, Роман Михайлович, – продолжает Сорочинский. – И если дело действительно важное и ты им крайне нужен, думаю, пришлют еще одного человека. Обязательно пришлют! Куда им деваться. И вот еще что… махну-ка я прямо сейчас – все равно спать неохота – в Сосницу. Может, разнюхаю там что-нибудь об этом Грицке.

– Правильно! – оживляется Ветер. – Махни, Павел Софронович. Наведайся к Палюху. Он должен хоть что-нибудь да слышать.

Сорочинский подзывает Вороного, и оба они направляются в сторону Сосницы. Ветер и его попутчики не спеша бредут в обратную сторону, в глубь Черного леса.

Не проходит и получаса, как лес расступается, и в тусклом свете мелькающей между верхушек сосен золотистой скобки луны показывается небольшое озерцо и маленькая поляна, окруженные со всех сторон сплошной стеной леса. На поляне стоит почерневшая от времени хата с наглухо закрытыми ставнями. Чуть поодаль виднеется покосившийся хлев.

Этот маленький лесной хуторок, в котором когда-то жил лесник, находится, как однажды глубокомысленно выразился Ветер, в «очень выгодном стратегическом положении»: от него рукой подать до многих близлежащих сел, таких как Выселки, Крупка, Катериновка, Сельце, Вербень, Пески, Залесное. Да и до Сосницы, уездного центра, не так уж далеко – каких-нибудь двенадцать верст.

Ветер облюбовал этот заброшенный хутор осенью прошлого года, после того, как чекисты чуть было не накрыли его в родном Сельце, где он, после бегства папаши за границу и реквизиции советской властью его усадьбы, жил полунелегально у своей вдовой тетки, сестры отца.

11

Вернувшийся к утру Сорочинский принес Ветру такие вести: Грицко действительно ранен и находится в капэзэ Сосницкой милиции; один из раненых им милиционеров лежит в местной больнице; другого, который находится при смерти, спешно отправили в Бережанск, в тамошнюю больницу. Так что, Грицка ожидает неминуемый расстрел.

А еще ходят слухи, будто в руки милиционеров попался почтарь из Залесного Феодосий Береза. Как это случилось, пока никто толком не знает. Поговаривают, что Береза тоже находится в том же капэзэ…

12

Спокойная ночь в Сосницкой милиции такая же редкость, как гроза без грома и молний. Большинство ночей тревожные и суматошные, с засадами, погонями и перестрелками, смертью людей – своих и чужих. А все потому, что бандиты предпочитают действовать, как правило, в темноте, когда их меньше всего видно. В такие ночи в помещении уездной милиции иногда до утра светятся окна, слышится хлопанье дверей, тяжелый топот ног, трещание телефонного аппарата, тревожные голоса людей. Поэтому неудивительно, что живущие по соседству сосничане никак не могут определить, когда в этом беспокойном учреждении начинается рабочий день и, тем более, когда он кончается.

В этом отношении ночь с тринадцатого на четырнадцатое июня мало чем отличалась от предыдущих. Около одиннадцати вечера было получено сообщение, что этой ночью в одном из отдаленных сел уезда должны появиться бандиты. И сразу же в доме на Коминтерновской началась обычная в таких случаях суматоха: забегали, громыхая по полу коридора тяжелыми сапогами, посыльные, то и дело требовательно трещал телефонный аппарат, начали собираться встревоженные люди. Вскоре коридор и двор наполнились их приглушенными голосами и бряцанием оружия. Слышалось ржание лошадей и нетерпеливые команды начальников.

И если бы в это самое время кто-нибудь вздумал вдруг заглянуть в камеру предварительного заключения, то увидел бы такую картину: вместо того, чтобы спать, Береза, прижавшись ухом к дверной щели, ловит долетающие к нему из коридора и кабинетов обрывки разговоров и приказаний, а Голубь, прильнув к зарешеченному окошечку, наблюдает за тем, что делается во дворе.

Но вот оперативный отряд в сборе. Скрипят ворота. Стучат вразнобой копыта лошадей. Почти весь личный состав Сосницкой милиции во главе со своим начальником товарищем Бондарем уходит в ночь. В здании милиции воцаряется тишина.

13

Время переваливает за полночь. Начинаются новые сутки. В помещении Сосницкой милиции по-прежнему тихо и спокойно.

Держась за ствол зажатой между колен винтовки и, запрокинув голову, подремывает в коридоре милиционер Балабуха. Когда Балабуха, меняя позу, начинает двигаться, табурет под ним очень деликатно, чтобы не разбудить своего седока, поскрипывает.

Под потолком над Балабухой висит на куске провода керосиновая лампа. Лампа постоянно мигает и немилосердно коптит. Ее света едва хватает на то, чтобы осветить дремлющего Балабуху.

В одном конце коридора можно различить дверь с тяжелым амбарным замком, за которой находится капэзэ. В другом конце – комната дежурного. Дверь в этой комнате неплотно прикрыта, и узкая полоска света, проникающая в коридор, падает, изламываясь, на вытертый множеством ног пол, на цинковый бачок с водой и ровной линией тянется вверх по стене к потолку.

В дежурке за небольшим столом сидит Николай Мартынович Сачко, которого по причине его молодости, общительности и веселого нрава почти все сослуживцы, за исключением, конечно, Бондаря, называют просто Николкой.

Николка – симпатичный восемнадцатилетний парнишка с мечтательными серыми глазами, задорно вздернутым носом и старательно зачесанными назад волнистыми русыми волосами. На нем серый однобортный пиджак, перешитый матерью из австрийского военного кителя. Из-под пиджака выглядывает также пошитая матерью рубаха из красного кумача, лоскут которого торжественно вручил Николке секретарь комитета комсомола бережанской промартели «Красный металлист» на комсомольском собрании по случаю проводов одного из своих самых активных членов в славные ряды рабоче-крестьянской милиции.

Пользуясь выпавшей возможностью, Сачко пишет при свете большой керосиновой лампы письмо своей девушке в Бережанск. Пишет не торопясь, старательно выводя каждую буковку. Время от времени он отрывает взгляд от бумаги, поднимает голову и сосредоточенно смотрит в потолок. Сочиняя очередную фразу, мечтательно улыбается и беззвучно шевелит по-детски припухшими губами. Затем снова склоняется над столом, и ровные бисерные строчки медленно ложатся на линованный лист бумаги, выдернутый из школьной тетради.

Настенные часы в пообтертом деревянном футляре бьют три раза, возвещая, что миновал час ночи. Витающий в облаках Сачко вздрагивает, укоризненно смотрит на часы и снова склоняется над письмом.

Вскоре ему приходится еще раз отвлечься от своего письма: из камеры предварительного заключения начинают доноситься возбужденные голоса давно, казалось бы, спящих арестантов. Похоже, что там происходит перебранка. Сачко недовольно хмурится и кладет ручку на стол. Арестованные, словно увидев каким-то образом выражение на лице дежурного, враз умолкают. Но ненадолго. Спустя несколько минут шум в камере возобновляется с новой силой. Озлобленные выкрики и ругань чередуются с топанием ног и глухими ударами – не иначе, как в камере, несмотря на темноту, поскольку света там нет, происходит драка. И действительно, вскоре оттуда слышится срывающийся голос Березы:

– Эй! Кто-нибудь! Помогите!

Часовой в коридоре вздрагивает. Ударившись затылком о стену, он недоуменно хлопает глазами и прислушивается.

Сильный удар в обитую жестью дверь камеры сотрясает дом. Вслед за этим из камеры доносится истошный вопль все того же Березы:

– Помогите же! Убивают! Дежурный!

Балабуха вскакивает на ноги и, взяв винтовку на изготовку, направляет ее на дверь камеры. При этом усы его воинственно оттопыриваются, став еще больше похожими на два пучка пшеничных колосьев.

– А-а-а! – отчаянно вопят в камере после нового глухого удара в дверь. Похоже, что один из арестованных бьет другого о дверь головой.

– Юра! – кричит из дежурки Сачко. – Возьми ключ и посмотри, чего там не поделили эти соловьи-разбойники!

Не выпуская из рук винтовки, Балабуха бежит в дежурку, берет ключ и, вернувшись назад, торопливо открывает замок. Дернув дверь на себя, заходит в камеру. Однако увидеть, «чего там не поделили эти соловьи-разбойники», ему не приходится: когда его голова оказывается в камере, на нее обрушивается тяжелый кулак притаившегося у двери Голубя. Сразу же за первым следует второй не менее сокрушительный удар, и Балабуха, успев лишь тихо охнуть, опускается на пол.

Выпущенную им винтовку, не дав ей упасть, подхватывает Береза. Он направляет дуло на неподвижно застывшего Балабуху, но его останавливает Голубь и кивком головы указывает на противоположный конец коридора. Береза отступает на шаг в глубь камеры, куда не проникает свет тревожно мигающей в коридоре лампы, и, направив винтовку в сторону дежурки, бесшумно досылает в ствол патрон.

Обеспокоенный внезапно наступившей тишиной, Сачко открывает дверь и, став на пороге, нетерпеливо спрашивает:

– Юра, ну что там?

Вместо ответа в черной глубине камеры сверкает яркий сноп пламени и трескучий винтовочный выстрел раскалывает ночную тишину. Сачко вздрагивает, будто по нему пропустили ток высокого напряжения, хватается одной рукой за грудь, другой судорожно цепляется за дверной косяк и медленно оседает на пол. Затем рука его отпускает косяк, а сам он падает, раза два конвульсивно дергается, да так и замирает, уткнувшись лицом в пол. Из-под убитого по запыленному полу вытекает, извиваясь тонкой змейкой, густая красная жидкость. Попав во встретившееся на его пути небольшое углубление, красный ручеек останавливается и начинает превращаться в большую круглую лужицу.

Все еще продолжая держать у плеча винтовку, оскалившийся Береза шагает из темноты камеры в коридор с явным намерением всадить в убитого по крайней мере еще одну пулю.

– Не трать даром патронов, – придерживает его Голубь. – Они могут еще пригодиться нам. Тот уже готов, – кивает он в сторону неподвижно лежащего Сачко, – а этого я и так, кажись, прикончил. Впрочем, для верности, не помешает долбануть его еще разок по башке прикладом.

Голубь берет из рук Березы винтовку и возвращается в камеру. Через секунду-другую там слышится глухой удар.

– Возьми, – выйдя из камеры, Голубь возвращает винтовку Березе. – Винт понесешь ты. Мне бы самому как-нибудь доковылять. Я лучше револьвер позаимствую у «товарища».

Брезгливо морщась, Голубь переворачивает Сачко носком сапога на спину.

– А здорово ты ему влепил! Наверное, в самое сердце! – одобрительно восклицает он. Нагнувшись, достает из кобуры убитого наган и спешит к выходу.

– Слушай! Давай пустим это кодло по ветру к чертовой матери! – хрипит, брызгая слюной, Береза. – Пусть побесится краснопузая сволочь!

– Нашел время, – щерится в ответ Голубь, показывая крупные густые зубы. – Надо ноги уносить поскорее! В любую минуту могут милиционеры вернуться, а он – жечь…

Торопливо отодвинув задвижку, Голубь осторожно, чтобы не скрипнуть, открывает дверь на улицу…

14

Несмотря на ночную темень, Береза идет быстро и уверенно. Похоже, эти места знакомы ему не хуже собственного двора. Прихрамывающий Голубь едва поспевает за ним. Идут молча. Говорить не о чем, да и нет желания.

Все вокруг почивает, ничто не потревожит тишину. Лишь изредка, откуда-то издалека, словно из другого, таинственного, мира донесется собачий лай или тревожный крик совы. Сверчки и те молчат, устав, должно быть, от собственной нескончаемой музыки. На востоке начинает уже, пока еще едва заметно, сереть небо, предвещая рассвет.

После двух с лишним часов ходьбы и очередного подъема на небольшую возвышенность перед беглецами неожиданно возникает что-то громадное и черное. Вглядевшись, Голубь догадывается, что перед ними окруженная деревьями церковь.

«Ну, кажись, пришли», – облегченно думает он.

– Вот и добрались, – подтверждает догадку Голубя Береза. – Ты постой под теми вон кустами, а я пойду вызову хозяина.

Голубь ковыляет к растущим неподалеку кустам и опускается на землю, давая отдых раненой ноге.

Тем временем Береза, стараясь держаться в тени, приближается к дому. У одного из окон он останавливается и тихонько стучит по стеклу. Выждав минуту, стучит снова.

Проходит добрый десяток минут, прежде чем дверь дома тихо отворяется, и в ее проеме показывается грузная мужская фигура в длинной до пят рубахе и накинутой на плечи свитке.

– Кого тут леший носит? – сердито спрашивает вышедший.

– Это я, – выступает из тени Береза, – Федось Береза. Слава Исусу, отче!

– Навеки слава! – бормочет встревоженный хозяин. Чтобы получше рассмотреть ночного гостя, он приближается к нему вплотную, приговаривая на ходу: – Это какой же такой Федось? А ну, покажись-ка… – И только оказавшись нос к носу с Березой, поп узнает его и растерянно бормочет: – Ты, сын мой? Как ты тут оказался? Ты же был…

– Был, отче, да сплыл! – самодовольно произносит Береза. – Сбежал, как видите! Только что из милиции, из Сосницы. Я не один. Со мной товарищ – вместе бежали.

– Хвоста не привели? – беспокоится поп.

– Хвоста не было. Ночь же…

– А товарищ твой, кто он? Человек надежный? Доверять можно? – не унимается поп.

– И человек надежный, и доверять ему можно. Могу поручиться, как за самого себя. Каких-нибудь два часа назад на моих глазах прикончил милиционера. Да еще перед тем одного ранил, а другого, считай, укокошил. Ваш покорный слуга, – Береза, наклоняет голову, – также, кстати, совсем недавно отправил на тот свет милиционера.

Последние слова Береза произносит с нескрываемой гордостью.

– Всевышний учтет все хорошие дела и поступки. Ты учинил богоугодное дело и заслуживаешь Божью милость, – привычной скороговоркой бормочет поп. – А насчет твоего приятеля… полагаюсь на тебя, сын мой. Откуда он?

– Из Бережанска, из самого губповстанкома. То ли связной, то ли шишка какая-то там у них…

– Вот как! – удивляется хозяин, не зная еще, по-видимому, радоваться этому или нет. – А почему ты привел его ко мне?

– Потому что до вас ближе. Пан Голубь ранен в ногу и ему трудно идти.

– Так вас преследовали?! – снова приходит в волнение поп.

– Кто вам сказал, что нас преследовали? – начинает терять терпение Береза. – Пана Голубя ранили еще в воскресенье, когда он возле Выселок напоролся на милицейскую засаду.

– Так бы сразу и сказал! Так это был он? Слыхал-слыхал, – одобрительно кивает головой поп и уже другим голосом, спокойно по-деловому спрашивает: – И чем же я могу быть вам полезен?

– Нужно, чтобы вы спрятали нас у себя на несколько дней и известили Ветра, что мы здесь. Дома я больше не могу показываться. Пусть он решает, как мне быть теперь. Голубю также надо увидеть Ветра. Ради этого он и попал в наши края: у него какое-то поручение к атаману от губповстанкома.

– Хорошо, – подумав, говорит поп. – Зови сюда своего Голубя. – И, обращаясь сам к себе, недоуменно пожимает плечами: – И что это за псевдо такое – Голубь?

Несколько секунд, насколько то позволяет темнота, Голубь и поп рассматривают друг друга.

Поп – грузный мужчина среднего роста с выпирающим из-под ночной рубашки круглым животом. Его лицо состоит из обвисающих лоснящихся щек, пухлого тройного подбородка и носа, небольшого и круглого, похожего на плод сливы. О маленьких, прячущихся в жирных складках глазах сказать что-либо определенное трудно, так как их почти не видно.

– Знакомьтесь! – спохватывается Береза. – Отец Лаврентий… Пан Голубь…

Рука отца Лаврентия потная, пухлая и вялая. Вялое и пожатие этой руки.

– Наслышан-наслышан о ваших подвигах! – елейным голосом поет поп. – Герой! Настоящий казак!

– Какой там герой… – скромничает Голубь. – Так все это… Ерунда, словом.

– Скромность – качество весьма похвальное, – одобряет ответ Голубя отец Лаврентий и поучительно добавляет: – И все же умалять своих богоугодных деяний не следует, ибо каждый убиенный тобой чекист, большевик, комсомолец – это ощутимый удар по нашему врагу, по врагу Господа Бога. И нельзя пренебрегать любой возможностью нанести этот удар. И помните, – продолжает поп, обращаясь уже к Голубю и Березе одновременно, – что в вашей борьбе с вами всегда наш Бог, поелику боретесь вы с самим Сатаною, который хочет переделать мир на свой, сатанинский, лад.

Помолчав, отец Лаврентий с выспренного тона переходит на деловой:

– Хорошо. Я спрячу вас. Есть у меня в церкви одна комнатушка, о которой, кроме меня, никто не знает. Там вы будете чувствовать себя как у бога за пазухой. Вот только ключи возьму. Да! Оружие придется отдать мне. Не подобает входить в Божий храм с оружием.

Взяв винтовку и наган, поп прячет их под полу свитки и возвращается в дом.

– Вы там, отче, поесть чего-нибудь прихватите! – спохватившись, кричит ему вдогонку Береза. – Милиция не очень балует едой…

– Хорошо-хорошо. Вынесу! – доносится из сеней враз потускневший голос отца Лаврентия. – Только не шуми так.

15

В полутемной потайной церковной комнатушке, в которой вот уже третьи сутки скрываются Береза и Голубь, ночь наступает сразу. Едва солнце опускается за горизонт, как в их пристанище с единственным, закрытым от стороннего глаза густой кроной каштана оконцем тотчас наступает непроглядная темнота. Правда, это обстоятельство нисколько не влияет на распорядок дня Березы и Голубя. Все это время, независимо от того, где находится солнце, они только то и делают, что валяются на своих тюфяках и спят.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.