книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Свинцовый дирижабль «Иерихон 86-89»

Вадим Ярмолинец

Свинцовый дирижабль «Иерихон 86-89»

Часть первая. Since i’ve been loving you

Глава 1

О-о, какой невероятной мукой было взять дрожащими руками два листа бумаги, проложить копиркой, совместить края и закрутить в машинку. Покрытый белесой сеткой отпечатков валик ворчливо провернулся, вобрал бумагу, замер. Выпущенные из руки страницы провисли, и из-под верхней выглянула черной глянцевой поверхностью копирка. Гадство, не той стороной положил! Достал из верхнего ящика стола банку с рассолом, сделал несколько мучительных глотков, закрыл глаза. Подождал, открыл глаза. Пол поехал в сторону. Выкрутил бумагу, перевернул копирку на правильную сторону, снова совместил края, закрутил. Главное было не останавливаться. Остановка тут же вызывала круговорот вещей в природе вместе с природой. Прижав указательным пальцем левой руки клавишу для заглавных букв, настучал указательным правой заголовок: «Сталепрокатный дает новый металл. Музыкальный». Отпустил клавишу. Бумага, естественно, тут же поехала в сторону. Закрыл глаза. Темнота тоже двигалась. Открыл глаза и, собравшись с силами, перечитал: «Сталерпопакный дае ноый металл. Мущыкалный».

Посмотрел на часы. До летучки оставалось двадцать минут. Сделал еще пару глотков рассола, который с каждым разом становился все гаже. Слава богу, эти судорожные попытки вернуться к жизни предпринимались без свидетелей. По понедельникам мои кабинетные сожительницы – завотделом пионерской жизни Лена и корреспондент, как и я, отдела писем Наташа – приходили прямо на летучку. А я явно сглупил. Надо было позвонить нашей секретарше Римме и доложить чистую правду: умираю, работать не могу, а если, как говорила мама, через не могу, так умру. Сдохну, как пограничная собака на боевом посту.

Интересно, послужила бы моя безвременная кончина поводом для некролога о моей короткой, но, ясное дело, многообещавшей журналистской биографии для читателей и тихой молвы о нездоровом пристрастии к спиртному среди своих? Интересно, кто бы написал некролог? Главред, скорей всего, не снизошел бы в связи с ничтожностью покойника. Но кто-то из товарищей мог бы и накатать строчек сто в номер. Скажем, Наташа. По душевной доброте сказала бы что-то типа:

– А что, он хороший был парень. Никому ничего плохого не делал.

Интересно, хоть про себя отметила бы теплое чувство покойного к себе? Я уже не говорю о каком-нибудь там ощущении пустоты в сердце или где там оно обычно возникает в таких случаях.

– Анекдоты рассказывал, – добавил бы усатый Алик Охотников, из отдела спорта.

– Так и напиши: ушел из жизни отличный рассказчик анекдотов, – заключила бы Лена.

И может быть, все они засмеялись бы, что, в общем, было бы не самым плохим способом помянуть покойника. Нет, это меня слишком далеко занесло. При всей плачевности моего состояния, я не должен был терять веру в скрытые силы своего относительно молодого организма. Нет! Жизнь не могла кончиться в тридцать лет! Во всяком случае, от тяжелого похмелья.

Особенная тяжесть данного конкретного утра была вызвана тем, что все то время, которое обычно уходило у меня на возвращение в себя под холодным душем, на этот раз ушло на то, чтобы выпроводить из дому мою ночную гостью. То ли Линой ее звали, то ли Олей. Убей, вспомнить не мог, потому что даже попытка пошевелить извилинами вызывала тошноту. Даже одна мысль о попытке. Чего бы мне ее надо было выпроваживать? – спросите вы. Объясняю. Я снимал комнату в коммунальной квартире на улице Клары Цеткин, которую мой приятель Миша Климовецкий называл Кларой Целкин. Хотя я ему пытался втолковать, что он с женой отмечает Восьмое марта именно потому, что в этот день Карл Либкнехт в сильном революционном порыве лишил Клару политической невинности. Таким образом, грубое прозвище не соответствовало факту ее революционной жизни. Да, так вот за сорок рублей в месяц я имел в своем распоряжении просторную комнату с балконом, светом, газом, телефоном и туалетом общественного пользования в корридоре.

Привел я эту то ли Лину, то ли Олю после концерта «Бастиона», где нас с ней свело. Согласно уставу ответственного квартиросъемщика, я был обязан выдворять ночевавших сразу же после окончания ночевки. Нельзя было допускать, чтобы они вступали в контакт с соседями. Коварные негодяи могли пойти в ЖЭК и стукнуть, что владелец комнаты сам живет на другой квартире, а из этой устроил притон, в то время как другие жильцы имеют право на расширение. Я не уверен, что они стремились расширяться. Единственная соседка, с которой я поддерживал отношения, была Анна Николаевна Цепенюк. Она овдовела незадолго до моего появления и была рада моей живой душе, с которой могла когда-никогда перекинуться словом. Еще был пенсионер-невидимка Григорий Иванович Каховский, который давал знать о себе шарканьем тапочек и кашлем, время от времени доносившимся из-за дверей его комнаты. Я видел его один или два раза, глубокой ночью, оба раза приняв за полупрозрачное привидение в полосатой пижаме. Он тихо проплыл мимо с чайником в руках, не обратив на меня ни малейшего внимания. И последней жилицей этой квартиры была морячка Валя, которая появлялась в доме незадолго до возвращения мужа из рейса, а проводив его, возвращалась к любовнику. Но неделя-две, пока моряк был дома, в квартире гремела музыка, через которую время от времени пробивался грубый хохот и звон посуды.

Владелец занимаемой мной комнаты был тоже моряком, но военным – он был подводником дальнего плавания. Один раз он явился за квартплатой при полном параде: фуражка с крабом и звездой, кремовая рубаха, черный галстук, черный габардиновый костюм, два ряда золотых пуговиц, золотые погоны и красные лампасы. Страшное зрелище. Вероятно, у парадной его ждал катер. Он желал получить восемьдесят рублей за два месяца, поскольку собирался в дальний заплыв к вражеским берегам. Вероятно, хотел подстраховаться. В случае чего, оставить вдове пару копеек на достойные поминки.

Эта жена, с квартирой на Черемушках, была его новой. Старая, от которой у него осталась комната в коммуне, видно, померла от тоски по редко всплывавшему из-под воды мужу. Теперь он свою старую хату использовал как источник дополнительной наживы, строго наказав мне вести себя ниже воды тише травы и говорить соседям (если спросят), что я его племянник из села. А не спросят – молчать как рыба. Кухню посещать рано утром, сортир – поздно ночью. Это было просто. Тяжело было соблюдать тишину, если ночные гостьи оказывались слишком эмоциональными.

Что было вчера, я помнил, как говорится, смутно. Перед концертом лидер «Бастиона» Игорь Ганькевич пригласил меня за кулисы. Вероятно, из всей своей бригады лабухов в синих камзолах с эполетами и галунами он один понимал, что концерт состоялся с моей помощью, и хотел отблагодарить. Возможность помочь возникла у меня неожиданно. Один из моих внештатников – Вадик Мукомолец – работал в многотиражке сталепрокатного завода и выпивал с секретарем комитета комсомола и профоргом. Эта спайка (или спойка) помогла им получить у заводского начальства разрешение на проведение концерта. Помогло и то, что группа числилась в городском рок-клубе, входившем в состав Объединения молодежных клубов – ОМК. Это была хозрасчетная контора, владельцы которой успешно зарабатывали на местной молодежи под видом культурной организации ее досуга. Если поэтические вечера приносили им заработок от продажи пирожных и кофе интеллигентным юношам и девушкам под предводительством плешеватого мэтра из местного отделения Союза совписов, то рок-клуб давал им заработок от продажи билетов на шабаши, которые привлекали пьяных и обкуренных пэтэушников. Комсомольцы, кажется, рады были курировать это брожение, поскольку строительство коммунизма, в авангарде которого они должны были стоять с винтовками и лопатами, явно лишилось своего былого содержания. Но вот культурный фронт давал оперативный простор для демонстрации своей руководящей роли.

До концерта мы выпили на шестерых бутылку «Белого аиста» за успех предприятия. Ганькевич был симпатичный, улыбчивый парень с Мясоедовской, в котором было слишком много лирики и иронии для рокера, каким он представлял себя. И на этом выступлении самым ярким номером были его новые одесские куплеты: «Мимо Дюка я давно не хожу, со второго люка на него не гляжу…» Публика в засаленных джинсах, кожаных жилетах и цепях стала нестройно подпевать ему и прихлопывать в ладоши, хотя им больше полагалось выть волками и рвать на себе майки и волосы.

После концерта зрители разошлись, не оставив за собой ни поломанных кресел, ни облеванных туалетов. Заглянувший в зал начальник ОМК Петр Михайлович Гончаров был счастлив. Когда я его спросил, доволен ли он сбором, он многозначительно ответил:

«Довольны мы будем, когда запустим их на всесоюзные гастроли. А пока пусть обкатываются».

Это – точно, «Бастион» мог бы легко стать одесским вариантом «Черного кофе». Те поют про деревянные церкви Руси, а эти – про свою Молдаванку. Те – с удручающе серьезным надрывом, а эти – с одесскими хохмочками. И прав был Гончаров, говоря про обкатку. Впечатление такое, что «Бастион» играл вполсилы, как если бы это была генеральная репетиция, а не концерт. Это выступление было не сравнить с их представлением на нашем последнем рок-свисти вале, как его случайно назвал ведущий. Там Ганины архаровцы были в ударе, и, когда исполняли свой хит про конфликт старого рокера с поклонником попсни, аудитория просто ревела от восторга.

Я старый, старый, старый добрый рокер,

Мой прадед был в «Гамбринусе» тапер,

А ты дешевый трюк смазливый попер,

Все смотришь вдаль, все смотришь за бугор!

Поэт-песенник Ганя был аж никакой. Слова у него просто вываливались из строк. Где не хватало слогов, он вставлял как подпорки всякий вспомогательный словесный хлам, но выходило все это у него очень здорово и живо.

По Дерибасовской родной гуляю я степенно,

Смотрю я в лица и грущу, признаюсь, откровенно.

Зачем, скажите, нам нужны Ямайки и Гавайи,

Когда у нас в Одессе есть не хуже попугаи!

Эти попугаи добили толпу окончательно. Свист и рев в зале заглушил на минуту музыкантов. Сейчас все было очень, как сказал автор песни, степенно. Музыканты берегли силы. После концерта техник «Бастиона» извлек из сумки бутылку кальвадоса, и тут же на нее, как на волшебную палочку, в подсобку вломилась группа поклонников со своей бутылкой меришора, двумя бутылками бецмана и двумя подружками. Одна была крашеной блондинкой с фиолетовыми фурункулами и хмельными глазами на пухлой физиономии. Недостаток обаяния заменяли короткая кожаная юбка и красный свитер, которые чуть не трещали по швам. Впечатление было такое, что сзади и спереди она вложила под них по паре дынь. Пару сзади и пару спереди. Трудно даже сказать, что можно было делать с этим овощным ларьком. Вторая девушка была ее антиподом – худенькая, смуглая, с тонкими чертами лица, гладкими черными волосами и пронзительно-голубыми глазами, словно обведенными тонкой черной линией. Она ими просто просвечивала. Как рентгеном. На ней были очень классного индигового цвета джинсы «Борман» и оранжевая футболка. Скоро сыроватый воздух подсобки наполнился запахом мокрой травы. Пущенный по кругу косяк произвел на собравшихся, включая меня, совершенно разрушительный эффект. Как этот рентген-аппарат с веснушками и очень нежными губами оказался у меня на коленях, я не скажу. Видимо, она услышала волшебную мелодию моей флейты и пошла на нее, как маленький Моцарт на папин рояль. Моя флейта транслировала эту мелодию в эфир совершенно беззвучно, но у нее оказался очень чуткий локатор. Наш контакт был стремительным, как короткое замыкание. Ба-бах – и вот мы уже у меня дома в том замечательном состоянии опьянения, которое растворяет в себе время, необходимость в отборе подходящих слов (подходят все, но не нужны никакие) и чувство ответственности. Когда я помогал ей раздеваться, ее майка зацепилась за какие-то шпильки-заколки, и я стал целовать ее грудь с маленькими коричневыми сосками, не дожидаясь, когда она выпутается из своего тряпочного плена. На этом мои воспоминания о встрече прерывались, что обидно невероятно.

Не могу сказать, что выпито было особенно много на такую компанию, но смесь вышла адской: коньяк, кальвадос, меришор, бецман, план. Я снял пробу со всего. Она, видимо, тоже, потому что утром не могла вспомнить, где живет. То есть, может, она и помнила, но отказывалась сообщить. Была не в состоянии. Одевал ее я. Правильно: раздел, теперь одень! Не маму же звать. В другой ситуации это было бы очень эротично. Такой голый ванька-встанька, или лучше сказать машка-ляжкка, с очень изящными ножками и упругими грудками, как у Дианы-охотницы. Где-то я видел такую скульптуру, только не помню где. Она шла с луком, оглядываясь на зрителя через левое плечо. Что я помню отчетливо, так это борьбу чувств, вызванную желанием еще разок поцеловать ее и одновременным опасением за то, что поцелуй может вызвать рвоту.

Короче, я ее все-таки одел, при этом почти не потревожив ее сон. Потом позвонил Мукомольцу, надеясь, что он знает, где она живет. Тот даже не понял, о ком идет речь.

– Та хоть какая она? – спрашивал он, тоже с большим трудом приводя в действие речевой аппарат.

– Худ-денькая такая, в джинсах и в майке т-такой рж-жавой, – объяснял я, как мог.

Согласные звуки спотыкались один о другой.

– Ржавой? Она у нее что, железная?

– Да не ржавой, а оранжевой.

– А-а….

– Черненькая такая, с глазами такими, не помнишь?

– Черненькая, с глазами? Старичок, ну ты даешь, тут полгорода таких! А хоть зовут-то ее как?

– Б-блин, не помню я, Вадик. Лина, что ли…

– Лена? Не знаю, старичок.

– Н-не Лена, а Л-лина. Черт, что же делать?

– Та ты ее отведи куда-то в парк и кинь на скамейку. Она очухается и сама доползет, куда ей надо.

– А вдруг она не местная?

– Она, когда на концерт пришла, у нее чемодан с собой был?

– Вроде нет.

– Ну, тогда местная.

Чувствуя себя преступником, я обнял ее за хрупкие плечики и повел в сторону Соборки, как слегка контуженный ведет с передовой тяжело раненного. Она телепалась рядом, уткнув в меня лохматую голову и не открывая глаз. Волосы у нее все еще пахли планом. В аллее напротив 121-й школы я усадил ее на скамейку:

– Але, ты жива?

Качнула головой в сторону. Понимай, как «нет».

– Где ты живешь, ты можешь сказать?

От моих слов она, просто как от ветра, повалилась на скамейку, поджала ноги в сандалиях и спрятала лицо в ладошки. Типа все, исчезни, никого нет дома. Пальцы на ногах у нее были совершенно миниатюрные. Я зачем-то пересчитал их. Все было в порядке – по пять штук на каждой конечности. Потом потрогал. Они были мягкие и прохладные.

– Слушай, я приду сюда через пару часов, ладно? – сказал я этому живому трупу. – А то мне на работу надо.

Ноль эмоций. Надо – иди.

Я осмотрелся. В аллее никого не было. Утро стояло такое тихое-претихое. Свежая травка лезла к утреннему солнышку из черных комь ев земли. Свет такой рассеянный тек сквозь прозрачную листву. На Советской Армии перезванивались трамваи. Перекинув через плечо ремень от сумки, я пошел в Первый гастроном на Дерибасовской. Здесь купил банку болгарских огурцов, срывающимся голосом попросил продавщицу открыть. Та, буркнув себе под нос «сутрапораньше», взяла из-под прилавка ключ, ловко сняла крышку, подвинула банку ко мне. Вытерев руки о фартук, села. С веселым презрением стала глядеть, как я, бедный и больной, взял трясущимися руками тару, поднес к губам и, громко стуча зубами о стекло, сделал несколько спасительных глотков.

– Спасибо, тетя, – сказал я и выпустил наружу немного вошедшего в меня с рассолом воздуха.

– Оч-чень красиво, дядя, – ответила продавщица.

Переведя дух, я прикрыл банку помятой на краях крышкой и, нежно прижимая к себе, пошел на трамвайную остановку. Теперь жизнь должна была начать налаживаться.

Глава 2

В свои сорок пять лет мой шеф – Юрий Иванович Кашеваров – должен был видеть в себе умного, полного сил и нравящегося бабам мужика, облеченного доверием начальства, которое постепенно готовило его к еще большей и еще более значимой должности, чем та, которую он занимал сейчас: редактора областной комсомольской газеты. Хотя была только середина мая, лицо его было покрыто густым загаром. Он только что вернулся из средиземноморского круиза, в который высокое начальство отрядило его присматривать за группой донецких шахтеров. Представляю, как эти работники подземного царства выглядели на фоне солнца, моря и пальм! Как инопланетяне, насмерть перепуганные дикой картиной чужой планеты, задыхающиеся в перенасыщенной кислородом атмосфере.

Юрий Иванович был человеком другой, руководящей породы, которой полагалась другая жизнь. Он это хорошо понимал, ценил и не стеснялся давать понять другим. В смысле – тем, кому повезло не так, как ему.

Сейчас на нем были легкие серые брюки с защипами на поясе, синий двубортный пиджак с золотыми пуговицами и белый гольф. Он был худощав, и весь этот гардеробчик сидел на нем просто прекрасно. Редакционные дамы так и ели его глазами, хотя знали, что он женат. Что с того, что женат? Ночные фантазии неуправляемы.

– Ну, что, все собрались наконец? – В тоне Юрия Ивановича звучала нотка усталости и недовольства. Он как бы торопился заняться другими, более важными делами. Неясно только какими. Давил, наверное, из последних сил стремление распустить счастливую улыбку от уха до уха и спросить: «Ну, что пацаны, клёво я устроился, правда?!»

– Да, будем начинать, – сказал его зам Коля Бычко.

Этот представлял другую породу начальников. Одевался он неброско: костюм невнятных серо-коричневых тонов, серо-голубая рубашка, темно-синий галстук не то в полоску, не то в клетку. Говорил Коля негромко и коротко, подчеркивая этим, что понимать его следует с полуслова, а команды выполнять молча и быстро, чтобы не привлекать внимание людей, которые могут причинить неприятности. В редакции знали, что с этими людьми Коля по долгу службы общается постоянно.

– Значит, так, – начал Юрий Иванович. – Есть история, которая тянет на квартальную премию.

Он сделал выразительную паузу, чтобы аудитория оценила возможность заработать лишние двадцать пять рублей.

– Поступила информация об одном парне. Кононов Владимир, тысяча девятьсот пятьдесят пятого года рождения. Увлекся буддизмом, оторвался от коллектива, зашел в тупик – короче, покончил с собой. Придурок.

Последнее слово Юрий Иванович уронил вполголоса. Он как бы понимал, что по должности ему такие реплики отпускать не полагается, но сорвалось, поскольку он человек эмоциональный, каким и должен быть настоящий газетчик. В то же время реплика должна была создать правильный настрой. На этом его роль начальника кончилась. Эстафету принял Коля. Он негромко кашлянул в большой крестьянский кулак и глуховатым, с сильным украинским «г» голосом начал ставить задачу:

– Время, значит, либеральное. Молодежь ищет что-то, непонятно что, и кидается на все новое. В том числе идеологически опасное. Как правило, идеологически опасное. Поэтому действовать надо аккуратно. Без лобовых лозунгов. Кто-то слышал про такого Кононова?

Коля обвел взглядом из-под тяжелых бровей собравшихся.

– А где он хоть жил, учился, работал? – спросила Лена по пионерам.

– Он не учился и не работал. А жил он… – Коля посмотрел в раскрытый блокнот и сказал: – Карла Либкнехта пятнадцать.

– Я знал его, – сказал я, еще не вполне трезвый идиот, потому что умный и трезвый сперва слушает, а потом решает, стоит ли ему подключаться к очередной затее начальства.

– Откуда? – Взгляд у Коли был тяжелый, как мешок картошки.

– Он жил в одной коммуналке с моим школьным товарищем.

– Ну, я вам говорю, Одесса – большая деревня! – усмехнулся Юрий Иванович. – Все знают всех.

– И что он из себя представлял? – вернул разговор в серьезное русло Коля.

– Я его видел всего несколько раз. Никогда даже не говорил с ним.

– А фамилию откуда знаешь?

– Там под звонком табличка висела: «Кононов В. В.».

Широко расставив ноги и согнувшись в поясе возле дворовой колонки, бритоголовый Кононов, в солдатских галифе и сандалиях на босу ногу, набирал в сложенные ковшом огромные ладони воду и бросал ее на мощную грудь и плечи. Мышцы перекатывались под непристойно белой кожей. Выпрямившись, он близоруко щурился, брал с колонки очки в уродливой черной оправе, надевал и, на ходу обтираясь вафельным полотенцем, шел к парадной. Пропустив его со скрипом, хлопала за ним щербатая дверь.

– Отрекаешься от порочащих связей? – ядовито поинтересовался Юрий Иванович.

– Мне не от чего отрекаться. Я его видел, но мы не были знакомы.

– А что твой приятель говорил о нем? – спросил Коля.

– Ничего существенного. Мамаша его могла сказать, мол, дегенерат снова оставил свет в туалете. Обычные коммунальные дела. Я в их отношения не вникал.

– Сейчас придется вникнуть, – сказал Коля.

– Извините, товарищи, – подала голос редакционный профорг Жанна Боровик, и голос ее задрожал от волнения, вызванного ответственностью момента. – Я согласна с Николаем Карповичем в том плане, что время либеральное, но позицию комсомольской газеты нам, слава бо, пока никто не давал указивку менять.

Она любила украшать речь украинскими словами вроде этой «указивки». Это был жаргон национальных кадров, с которого они, однако, никогда не переходили на украинский целиком, хоть он и был для них родным. Родной, да не официальный.

– Поэтому, – продолжала волноваться Жанна, – тут очень важно не удариться в лирику. А Дмитрий как раз склонен к этому. И это прекрасное качество для его очерков, а такой острый, критический материал я бы дала подготовить Саше.

Саша Плинтус был восходящей звездой отечественной журналистики. О том, что его очередной материал опубликовали «Собеседник» или «Комсомолка», говорили больше, чем собственно о материалах. Признание центральной прессы придавало его писанине такой вес, что обсуждение ее было равносильно проявлению злобной зависти.

– Ну, лирику мы отожмем, – заметил Юрий Иванович, профессиональный, в первую очередь, редактор. – Итак, Митрий Михалыч. – Это тоже был их жаргон – по отчеству и на «ты». – Я думаю, что за это дело возьмешься именно ты, и я объясню почему. Речь идет о самоубийстве. Соседи в этом случае – главный источник информации. Если придет незнакомый человек, здрасьте я из газеты, ответ будет: «Выбачайте, ничого не чулы». Поэтому нужен кто-то, кого они знают. Это – ты. И надо еще будет связаться с одним нашим товарищем из комитета. Николай Карпович даст тебе необходимые детали. Лады?

Взгляд у Плинтуса, до сих пор щипавшего свои реденькие усики, погас. Он поднялся, а за ним и остальные стали отодвигаться от стола.

Я прошел за Колей в его кабинет. Коля сел за стол, я – напротив него.

– Так я не понял, ты мне дашь телефон этого товарища или… Как я его найду?

Коля не стал торопиться с ответом. Он демонстрировал мне, что он начальник, а я – подчиненный. И, стало быть, должен ждать. Устроив руки на столе, он внимательно смотрел на меня, словно раздумывая над тем, как ответить лучше. Потом взял за края лежавший перед ним блокнот и подвинул чуть вперед. На сантиметр. А потом на полсантиметра назад. От этой претенциозности меня снова чуть-чуть стало укачивать. Он же, добившись своего, снова сложил руки вместе. Интересно, его кто-то научил этому трюку или сам придумал? Начальники, которым не хрен делать на работе, любят придумывать всякие штуки, чтобы действовать на нервы подчиненным и заодно изображать сосредоточенность и занятость. Наконец он сделал движение головой вперед, видимо, чтобы подтолкнуть к выходу долго назревавший ответ:

– Они тебя найдут.

– Как?

– Главное, не волнуйся.

– А я не волнуюсь.

– Не волнуешься?

– А должен?

– Тебе видней.

– Нет, я не волнуюсь.

– Так в чем дело?

– Просто хочется знать, с чего начать.

– С чего начать? – Не отрывая от меня взгляда, он снова поправил блокнот. – Я должен учить тебя азам журналистской профессии?

В наступившей тишине я ощущал, как силы покидают меня. Как они просто стекают по ножкам стула на пол, просачиваются в трещины между половицами, пропитывают перекрытия и набегают тяжелыми каплями на лампы, под которыми сидят этажом ниже мои коллеги из «Знамени».

– Ты что, перебрал? – Неожиданно голос у Коли потеплел.

– Кто, я?! Я же не пью, ты что, не знаешь?

– Я так и понял. По запаху. Короче, начинать надо со сбора материала. Поговори с людьми, сделай записи. Это понятно?

– Всё?

– Всё. Сам встанешь или помочь?

– Спасибо, я сам.

Глава 3

После летучки я допил остаток рассола, съел под сочувствующими взорами сожительниц два огурца и отбыл на сбор материала.

– Давай пропесочь этого паразита хорошо, – напутствовала меня Лена.

– Он, между прочим, покойник, – заметил я. – А о покойниках либо ничего, либо ничего плохого.

– Это в Древней Греции ничего плохого, – ответила Лена. – А у нас только про покойников и можно.

– А вдруг у него какая-то личная драма была? – предположила Наташа. – А буддизм – это так. Мало ли чем люди увлекаются?

– Иди выясни и потом все расскажешь, – закончила разговор Лена.

Первым делом я сел на «десятку» и вернулся на Соборку, где обнаружил, что моя ночная подруга исчезла. Тоже, наверное, стекла со скамейки на землю и впиталась в нее. Теперь на ее месте сидела бабушка с внуком и с выражением читала ему большую красочную книжку:

– Инда в тридевятом царстве, в тридевятом государстве жил-был добрый царь Дадон. Смолоду был грозен он.

Внук, закинув голову, смотрел в небо, из края открытого ротика текла слюна.

– Бабуля, кто это тлиделятый?

– Что ты говоришь, золотко мое? Я не понимаю.

– Ида тлиделятый – это кто, а?

Я еще побродил по парку в поисках пропажи, а потом направился выполнять задание. Работенка выпала мне грязная – заклеймить как идеологического врага человека, которого я не знал. Это было из области не читал, но осуждаю. Что я сам знал о буддизме, который должен был стать главным объектом критики в истории о вверенном мне антисоциальном, хотя уже и покойном, элементе? Медитация, нирвана, вегетарианство, отказ от насилия, проявляющийся в нежелании убить комара даже тогда, когда он сосет твою кровь. Всё. Эти отрывочные сведения можно было почерпнуть из коротких статей об увлекавшихся восточными религиями битлах, роллингах, Зеппелине и Сантане. У всех у них были свои гуру, и имя одного даже осталось в памяти – Шри Чинмой. На обложке двойного диска Сантаны Moonflower было написано его высказывание, что-то типа «Настрой меня на жизнь, Творец». В смысле, настрой как музыкальный инструмент. Чтоб играть в одной с жизнью тональности. Типа «Слышишь время летит – БАМ! По просторам страны – БАМ!», но на буддистский манер, с полным отрывом от проблем народного хозяйства.

Коридор коммунальной квартиры, которую Климовецкие делили с Кононовым, шел вдоль стены кинотеатра, вход в который был с улицы Ленина. В конце коридора были три двери. Одна в туалет, вторая – в комнаты Климовецких, третья – в комнату оказавшегося буддистом Кононова. О том, что Кононов – буддист, Климовецкие никогда не говорили. Подозреваю, что слова «буддизм» в их вокабуляре просто не было. Характеристика «дегенерат» исчерпывала их представление о нем. Миша работал приемщиком стеклотары, а его мать и жена работали в Первом гастрономе на Дерибасовской и Советской Армии. Мать, тетя Ира, заведующей отдела, а жена Света – продавщицей. Она намеревалась поступить в торговый техникум и перейти на более чистую и менее изнурительную работу товароведа. С Мишей меня связывали две вещи. Первая – когда-то он был моим одноклассником, вторая – по воскресеньям мы вместе ходили на сходняк в парк Шевченко. Там мы меняли пластинки с той самой музыкой, которую мое комсомольско-кагэбэшное начальство считало идеологически вредной. В рабочем столе у меня лежал список западных групп и исполнителей, слушание которых грозило подорвать устои советской власти. Составитель, некая Пряжинская, поработала над списком плохо. Я бы сгруппировал исполнителей в соответствии с их антисоветской специализацией, а у нее все шло вперемешку. А может, она просто нервничала. Скажем Nazareth и Black Sabbath совместно пропагандировали насилие, садизм и религиозное мракобесие, но находились в разных концах списка. Pink Floyd, извращавший внешнюю политику СССР, отстоял на большом расстоянии от антисоветского Chengez Khan, который, в свою очередь, был оторван от насаждавших миф о советской военной угрозе Talkingheads. 10CC, которые, на мой взгляд, грешили только тем, что сильно смахивали на Beatles, оказались, ни много ни мало, неофашистами. Объяснимым было только соседство уличенного в эротизме Рода Стюарта с Тиной Тернер и Донной Саммер, которые просто занимались сексом. Внаглую. От имени гомосексуалистов выступали Canned Heat. Согласно этому списку секс приравнивался к неофашизму и антикоммунизму. Короче говоря, все представленные в нем, и особенно группа Canned Heat, были редкими в своем роде пидарасами. Как сказал бы один наш бывший генсек.

Если бы эта Пряжинская не привлекала своим исследованием внимание общественности к этим группам, никаких означенных в них пороков никто бы и не заметил. Лучшей и при этом совершенно естественной защитой от этой неофашистской секс-чумы было тотальное незнание нашей молодежью английского языка. Слушали ритм, мелодию, голос. О содержании судили по редким понятным словам, по интонации. Но кому это было объяснять? Этой Пряжинской? Я бы, кстати, мог. Я бы мог порекомендовать этой дубине из красного дерева взять словарик и перевести первую песню Whole Lotta Love со второго Зеппелина.

Way, way down inside,

I’m gonna give you my love,

I’m gonna give you every inch of my love!

Поняла бы она с первого раза и без подсказки, о каких любовных дюймах шла речь? В Lemon Song тоже были неплохие строки:

Squeeze me baby, till the juice runs down my leg.

The way you squeeze my lemon, I’m gonna fall right out of bed.

Если бы она попросила помочь ей с переводом, я бы ей это сделал в стихах. Для большей доступности:

Дави сильней, подруга, пока не брызнет по ногам!

Когда ты давишь мой лимон, могу упасть я под диван!

Или – за диван. И лучше не лимон, а банан. Тогда бы лучше рифмовалось: не дави на банан – упаду за диван! Иногда я думал: что спасло «Зеппелин» или, скажем, «Перпл» от этих гонений? Самым простым объяснением было то, что за этими кампаниями идеологической бдительности стояли люди, которые не знали предмета. Получив команду: «Взять!», они вцепились в то, что оказалось на виду. Но я также допускал, что где-то в глубине наших идеологических органов мог сидеть какой-то Вася, который лично любил Зеппелин и уберег его от удара.

Квартиры Климовецких и Кононова когда-то были киношными подсобками, но в эпоху острого дефицита жилплощади обжили и их. Из кинозала в коридор постоянно просачивались глухие голоса, крики, визг тормозов, стрельба, музыка. Свыкшиеся с этими звуками жильцы перестали обращать на них внимание, как перестают обращать внимание на тиканье будильника или шипение радиатора парового отопления.

У Климовецких было две крохотные комнатки. В первой, сразу возле двери, лежала на продавленной кушетке тетя Ира. Закинув правую руку за крутое бедро, левой она доставала семечки из стоявшей перед ней синей эмалированной миски. С губ свисала шелуха. Не переставая грызть семечки, она пристально смотрела на вошедшего, пока тот не осознавал, что смотрит она не на него, а на экран телевизора, стоявшего на холодильнике у двери. В центре комнаты находился круглый стол, сжатый с боков сервантом, платяным шкафом и воткнутыми между ними стульями – не гостиная, а миниатюрный склад мебели. Вторая комната отделялась от первой слегка вогнутой фанерной стеной с проемом, завешенным ситцевой занавеской.

Эта комната была еще меньше первой, и в ней помещались только диван и еще один платяной шкаф, на котором громоздились до потолка чемоданы. Между чемоданами были втиснуты колонки. Крохотный промежуток между шкафом и стеной был забит всевозможным барахлом, прикрытым точно такой же ситцевой тряпкой, из какой соорудили занавеску. Между диваном и шкафом стояла тумбочка, на которой громоздилось главное Мишино достояние – японские усилитель Marantz и кассетник Akai, похожие на приборы с космического корабля, и вертушка «Вега». На полу возле тумбы стояла картонная коробка с дисками.

Я узнал, что Кононов покончил с собой, за неделю до того, как об этом сказали в редакции. Труп обнаружили в воскресенье, когда запах разложения выбрался в коридор. Тетя Ира, несколько дней шморгавшая носом в поисках объяснения сладковатой мути в воздухе, встала наконец со своего диванчика, прошла к двери соседа и приложилась на секунду к замочной скважине. Пошморгав еще немного, она пошла на улицу, чтобы из телефона-автомата вызвать милицию. Своего телефона у Климовецких не было.

Мы с Мишей возвращались со сходняка и разминулись с Кононовым в подъезде. Его вынесли на носилках, накрытых зеленым ватным одеялом с прогоревшим от утюга черно-коричневым пятном на углу. Из-под одеяла торчали края простыни, которой сначала прикрыли труп.

– О-па, жмурика понесли, – сказал Миша. – Интересно, откуда он у нас тут взялся?

Мы поднялись по узкой деревянной лестнице на второй этаж и в коридоре столкнулись с милиционером.

– По какому делу? – спросил мент, доставая из кармана брюк желтую пачку «Сальве».

– Живу я тут, – сказал Миша, направляя плечо в промежуток между ментом и стеной.

– Стоять! – заслонил дорогу мент. – Не слышишь, что спрашивают?

– А чё спрашивают? – Окрик заставил моего дружбана притормозить. – Ты спросил – я ответил. Живу тут.

– Фамилия как?

– Ну, Климовецкий.

– Ничего подозрительного у соседа не замечал в последнее время?

– У какого соседа?

– У тебя здесь сколько соседей?

– Э-э… – посчитал в уме Миша. – Ну, один. Вовик. Это что, его вынесли?!

– Вот я тебя и спрашиваю: ты за своим Вовиком ничего подозрительного не замечал?

– Да я его вообще видел раз в месяц. А что случилось-то?

– Кончил с собой твой Вовик. – Мент выпустил струю дыма и повернулся ко мне: – А ты кто?

– Я товарищ его.

– Кого его?

– Климовецкого.

Мент молча пропустил нас и потопал к выходу.

Когда мы вошли в квартиру Климовецких, тетя Ира продолжала начатый с невесткой разговор:

– Что ты хочешь? В такую жару он просто потек.

– Фу, мерзость, – ответила Света и повернулась к Мише: – Представляешь, наш дегенерат перерезал себе вены!

– Жить надоело, что ли? – удивился Миша.

– Следователь говорит, что он уже где-то неделю тут вонял. Я все время слышала запах, только не могла понять, откуда он. Завтра пойдешь в ЖЭК, скажешь, что мы въезжаем в эту комнату.

– А на каком таком основании?

– Скажешь, жена беременна.

– Я не понял! Ты что, беременная?

– А ты что, против?

– Что значит против? Я знать хочу!

– Нет, я не беременна, но мама говорит, что может пойти к своей врачихе, и та даст справку. За десяточку. Да, мама?

– Ага, – подтвердила тетя Ира, сплевывая шелуху.

– Ну и что ты будешь делать с этой справкой?

– Что?! У нас на троих две комнаты общей площадью пятнадцать метров, а на человека полагается четыре метра. Если нас будет четверо, то нам не будет хватать одного метра до нормы. Понял?

– Большое дело – один метр! Это по двадцать пять сантиметров на нос.

– Да, а то ты их не знаешь? Им надо будет кого-то сюда вселить, они миллиметры считать будут.

Откинув занавеску, Миша вошел в свою комнату и, присев на корточки, включил аппаратуру:

– Димон, иди сюда.

Я прошел к нему и сел на краю незастеленного с ночи дивана.

– Мама, а можно взять справку, что у меня двойня? – не успокоилась Света.

– Светуня, я же тебе говорю, нам и одного хватит, – ответила тетя Ира.

– Нет, ну просто чтобы уже наверняка. А врач вообще может установить на четвертом месяце, что у тебя двойня?

– Дадим врачихе четвертак, она тебе пятерых установит, – ответила свекровь.

– Правильно, а когда тебя спросят, где весь этот выводок, что ты им тогда скажешь? – подал голос Миша. – Цыгане украли? Или мы их в ведре утопили, чтобы не вякали по ночам?

Света между тем повернулась боком к зеркалу в двери шкафа и выкатила живот. Она была худая как глиста. Глистоватость, видимо, была тем качеством, которое позволило тете Ире принять невестку на свою крохотную жилплощадь. С такой можно было жить в тесноте и не в обиде. Места она не занимала. Взяв висевшее на ручке холодильника кухонное полотенце, Света скрутила его и сунула под халат. Снова выкатила живот. Получилась беременная глиста.

– Миша, надо будет позвать дворничку, чтобы она там убрала, и сразу начнем ремонт. Дашь ей десяточку.

– Десяточку дворничке, четвертачок врачихе, – недовольно заметил Миша. – А сами вы хоть что-то можете сделать?

– Ты хочешь, чтобы я своими руками убирала этот гной, да? – спросила Света. – А потом бралась за тебя?

– Помоешь с мылом и возьмешься.

В этот момент мои друзья походили на кладбищенских вурдалаков, делящих богатый склеп. До его прежнего обитателя дела им не было.

– А чего он покончил с собой? – спросил я.

– А хрен его знает, – пожал плечами Миша. – Дегенерат он и в Африке дегенерат.

– Может, любовь несчастная, – предположила Света. – К нему тут ходила одна.

– Ага! Любовь! – подала голос тетя Ира. – Я ее знаю. Проститутка валютная.

– Откуда у него деньги на валютных? – усомнился Миша.

– Может, она ему по любви давала, – предположила Света. – Меня лично одно возмущает. Ты хочешь покончить с собой, пойди и утопись в море! Чтобы потом никто не возился с твоим вонючим трупом!

– Так трупешник же потом все равно всплывет, – сказал Миша.

– Ну и что?

– А то, что все равно кому-то надо будет с ним возиться.

– Положи кирпич в трусы – и не всплывешь! – нашлась Света. – А главное напиши объяснительную записку, чтобы людям из-за тебя не морочили голову.

– Так, все, – сказал Миша. – Дай послушать музыку.

– Опять музыка, – недовольно сказала Света. – Как ребенок со своей музыкой. А что ты наменял?

Миша протянул ей обложку Sheffild Steel Джо Кокера, за который отдал Infatuation Рода Стюарта. С идеологической точки зрения это был очень хороший обмен. Стюарт был списочным эротоманом, а Кокер – нет. Судя по фотографиям на дисках, он был алкашом, но наши культуртрегеры с этим готовы были смириться. У нас своих было хоть отбавляй. Света уселась рядом со мной на диван, сложила ноги по-турецки и стала рассматривать обложку.

– Последний?

Этот вопрос меня раньше сильно доставал, поскольку для большинства слово «последний» отражало качество диска. Прошлогодний альбом, альбом десятилетней давности в сравнении с последним всегда проигрывал. Потом до меня дошло, что в своей привязанности к року семидесятых я сильно отстал от жизни. Музыка менялась, и это особенно остро ощущали те, кто не слушал ее, а танцевал под нее. Их не интересовало ничего, кроме ритма, ну и еще характера звука. Восьмидесятые были веком электроники. Даже барабаны стали электронными. Чем и объяснялась популярность Modern Talking или C. C. Catch, которую Миша называл, с присущим ему стремлением к простоте жизни, «Соси квэч».

– Ну! – с гордостью ответил добытчик Миша маленькой хозяйке крохотного дома.

Звукосниматель опустился на черную массу, в динамиках послышался хруст выскользающей из-под иглы пластмассы, затем размеренно и звонко застучал барабан, начал вить упругое кружево бас. Кокер запел:

I don’t need no one to make my bed.

I don’t need no one to rub my head.

I don’t need no one to do me wrong.

I don’t need no one to sing my song.

– Ништяк, а? – сказал Миша, счастливо улыбаясь. – Там одна царапина была; если она сейчас стукнет, я его в следующий раз убью на хрен.

Угроза относилась к бывшему владельцу диска, который утверждал, что царапина поверхностная.

When you left me it was for the first time,

When you left me I was in a bad state of mind,

I couldn’t think, I couldn’t drink, I couldn’t eat.

It’s been four whole days, I haven’t had no sleep.

Света отложила обложку и, прикрыв блаженно глаза, ударяла ладонями по бедрам в такт музыке.

Baby, baby look what you done – Тч!

Baby, baby look – Тч! – what you done – Тч!

– Убью гада, – сказал Миша темнея лицом. – Убью на хрен, я же знал! Я ему идеального Стюарта отдал, идеального, блин!

– Дай побольше давление на иглу, может, она проскочит, – предложил я, но у Миши было такое лицо, словно он уже готов был бежать назад в парк, чтобы вернуть своего Стюарта.

Глава 4

Соседка Анна Николаевна, постучав в дверь, сказала из коридора:

– Митя, вас к телефону! – И, когда я вышел из комнаты, добавила доверительно: – Какой-то мужчина.

– Здравствуйте, Дмитрий Михайлович, – сказал мужчина.

– Кто это?

– Вам должен был говорить обо мне Николай Карпович.

– Кто?

– Ну, напрягите память…

Я напряг. Николай Карпович стал замредом Колей.

– Ах, это… Вы должны были мне передать документы о…

– Я вас ни от чего не отрываю?

– Подождите буквально минуту, мне надо закрыть дверь, я только вошел.

Я пошел на кухню, чтобы перевести дух, взял стакан, налил воды из чайника, отпил глоток. Вернулся к телефону:

– Алё? Я вас слушаю.

В трубке играла музыка.

– Алё!

– Да-да, закрыли дверь? Ну, хорошо. Я думаю, что нам хорошо бы встретиться, познакомиться, составить план действий.

– Вы хотите, чтобы я зашел к вам, или вам удобней в редакции?

– Нет, ну зачем же так официально? Встретимся завтра в одиннадцать часов утра возле Памятника жертвам революции на Куликовом поле. Буду ждать вас на скамейке. Знаете, где это?

– Да.

– Тогда до встречи.

На следующий день после летучки я подошел к Коле и сообщил о предстоящей встрече.

– Странновато, нет? На скамейке на Куликовом поле.

– А что странного? – вылупился Коля, всем видом показывая, что такие встречи на скамейках – давно установленная норма.

– Ну, что мы разведчики какие-то? Почему не в его кабинете?

– А ты хочешь, чтобы кто-то видел, как ты ходишь на Бебеля? – Коля двусмысленно усмехнулся.

– Я же туда по редакционному заданию иду. Пусть увидят.

– Это ты знаешь, что по редакционному заданию, а что люди подумают?

Я даже не знал, что ему ответить, и он наконец освободил меня:

– Слушай, тебе сказали, иди.

Найдя нужную скамейку, я сел, развернул газету и стал просматривать заголовки. Наша газета обладала уникальным свойством. Практически все написанное в ней никого не волновало, кроме корректоров. Не исключено, что они были последними, кто читал производимую нами белиберду. На летучках неоднократно говорили, что тираж падает, от подписки отказываются. Требовали писать боевые, современные материалы, но список тем не менялся: подготовка к отчетам и выборам, очерки о молодых специалистах и портреты современников, большая часть жизни которых, как правило, оставалась за рамками написанного. Благо в последнее время разрешили писать о музыке. И поскольку я ей увлекался, тему отдали мне. Она считалась до такой степени несерьезной, что конкурентов у меня не было. Но по той же самой причине ее несерьезности я должен был дописывать положенный объем портретами современников и молодыми специалистами.

Через минуту-другую после того, как я устроился на скамейке, ко мне подсел мой связной. То, что он мой, я понял по его невыразительному гардеробчику: серый костюм, голубая рубашка, розовато-коричневатый галстук, русая голова, стеклянные глаза, узкие губы – неброский типчик, замаскированный под городской ландшафт. Разведчик-профессионал. Серый клещ-кровосос.

– Приятно познакомиться, Дмитрий Михайлович, – обратился он в воздух перед собой. – Всегда с интересом читаю ваши статьи. У вас хороший, образный язык, ударные концовки. Такие, как вы, только начинают в комсомольской прессе, а продолжают в центральных изданиях.

Замолчал, ожидая, как я отреагирую на комплименты. Интересно, про эти ударные концовки он сам придумал или кто-то ему подсказал? Например, Юрий Иванович. Коля бы мне такой комплимент не отпустил – он не любил баловать.

– Спасибо, – сказал я. – Я, честно говоря, не ожидал, что мы встретимся на улице. Я так понял, что вы ознакомите меня с какими-то материалами…

– То есть вы ожидали, что мы вам дадим данные агентурной работы, протоколы допросов свидетелей, адреса и имена, я вас правильно понял? – перебил он меня с наигранной иронией, сразу давая понять, что он может перебивать, а мое дело слушать и слушаться.

– Я не знал, что именно вы мне собираетесь предоставить, но я предполагаю, что для написания статьи о Кононове мне нужно с чего-то начать. Какие-то… – Я едва удержался, чтобы не сказать слово «инструкции», которое окончательно лишило бы меня независимости, и добавил после секундного колебания: – Материалы.

– А никаких материалов нет! У нас были простые собеседования с Володей, как сейчас с вами. За ними стояло чувство гражданского долга людей, осознающих сложность ситуации, в которой он оказался.

Клещ достал из бокового кармана пиджака пачку сигарет, коробок спичек и стал закуривать. Спички не зажигались. Видно, головки были сыроваты. Он испортил несколько, прежде чем одна с шипением занялась. Он был явно не красноречив и осознавал это. Поэтому ему требовалась передышка, которую он заполнил зажиганием сигареты. Выдув струю дыма в небо, он продолжил:

– Буквально в двух словах и без бумажек. Родился Володя Кононов в Казахстане. Мать привезла его в Одессу пацаном. Кто-то у нее тут был… брат-сват – неважно. Короче, зацепилась-про писалась. Потом взяла и умерла, а он рос одиночкой. Поступил на исторический, связался там с какими-то умниками. Стал вступать в дискуссии с педагогами. Короче, на третьем курсе бросил учебу. Работал, как и полагается таким, как он, Спинозам, кочегаром. Нашел теплое место в роддоме в парке Шевченко. Сутки через трое. Не светился. Потом мы взяли тут одну группу самодеятельных революционеров. Они библиотеку держали: Солженицын, Зиновьев и прочее отребье. – Клещ поморщился. – Не знакомы – «Библиотечное дело»?

– Нет, а что, об этом где-то писали?

– Ну, у нас много чего не пишут, а народ, что ему полагается, знает.

– Я не знаю.

– А вы поспрашивайте. Может быть, расширите кругозор. А наши революционеры чем отличались? Они, так сказать, никакой конспирации не соблюдали. Напротив, даже спорить норовили на собеседованиях, дискутировать. Особенно один. Некто Игрунов. Тоже не слыхали?

Я покачал головой.

– А еще журналист! – пожурил он меня.

Время комплиментов явно прошло. Теперь он показывал, что при такой очевидной моей бестолковости без его руководящей роли я не обойдусь.

– Короче, взяли их за жабры, милых, и посадили за антисоветскую агитацию и пропаганду. И библиотеку их тоже нашли. Но есть мнение, что нашли только часть библиотеки. Большую, но часть. Потому что кто-то все равно книжечки по рукам пускает, распространяет отраву эту. Кононов тоже распространял. У тех свой круг был, у этого – свой. Те в политику ударились, а этот – в буддизм. Но зараза одна и та же. Противопоставление себя обществу, деградация и в результате – самоубийство. Вот с вашей помощью мы бы и хотели установить круг знакомств этого Кононова. Сам-то он вывернулся, а круг остался. Не мог не остаться, понимаете меня?

– Вы хотите, чтобы я установил круг знакомств Кононова?

– А почему нет? Как советский гражданин, вы должны нам помочь. И поверьте, это будет учтено.

– Но как?! В мою задачу входило написать статью. Это все, что я умею.

– А мы и не просим вас о большем. Пишите статью. Но чтобы написать ее, вам надо собрать материал о Володе. Как он стал таким. Кто его сделал таким. Кто толкнул его к роковому шагу. Как вы знаете, само по себе ничего не случается. Солнце светит – трава растет. Холодает – листья желтеют и опадают. Правильно? Он был хорошим в принципе парнем, но дураком, которого окончательно сбили с пути. И вот те, кто сбил, должны ответить за его смерть. – Голос его затвердел. Кулак сжался так, что костяшки побелели. – Мы с вами не имеем морального права допускать повторения таких трагедий. В этом ваша задача как советского журналиста. А мы будем рядом. Ваш телефон у меня есть.

– Вы мне оставите свой?

– Пока нет.

– А как вас хоть зовут?

– Меня зовут Иван Иванович Майоров.

Он достал из внутреннего кармана пиджака красную книжечку и ловко раскрыл прямо возле моего лица. За те несколько мгновений, которые книжка была передо мной, я не смог ни рассмотреть фотографию, ни прочесть фамилию владельца. Движение явно было наработанным и предполагало произвести именно такой эффект. Показать, но не дать прочесть. Соблюсти видимость законности. Мотнув рукой, Майоров захлопнул удостоверение и спрятал его:

– Удовлетворены?

Глава 5

По дороге в редакцию, а затем домой меня не покидало ощущение, что за мной следят. Это, видимо, было нормальной реакцией на встречу с комитетчиком. Отрезав кусок хлеба и намазав его вареньем, я устроился с книгой на диване – это был роскошный детектив «День шакала» Фредерика Форсайта, подаренный мне одним моряком, у которого я брал интервью. Книжка была о том, как один наемный убийца должен был кокнуть Де Голля. Но я был так возбужден, что не мог сосредоточиться. Бросив книгу, я поставил первую пластинку из пачки на подоконнике. Это был альбом Fleetwood Mac – Rumors. Но музыка раздражала. Мне показалось, что Стиви Никс просто воет, а не поет. Стой эта наркоманюга передо мной, я бы, пожалуй, треснул ее чем-то по башке. Типа подушки. Когда она с коллективом завела Go your own way, мне показалось, что через меня пропускают ток. Из кончиков ушей даже посыпались зелено-голубые искры. Последним, героическим усилием я остановил вертушку и выключил усилитель. Наступила спасительная тишина.

Хорошо, конечно, было бы владеть техникой медитации, чтобы отвлечься от всего этого бреда, расслабиться, как это, наверное, делал Кононов. Интересно, от чего он отвлекался? Что его беспокоило? Впрочем, судя по всему, медитация ему не помогла. Я сбросил туфли, уселся на диване в позу лотос, закрыл глаза и за незнанием буддистских мантр сделал глубокий вдох-выдох и прочел «Отче наш» раз десять. Потом, устроившись поудобней, задремал. Дух мой выбрался из меня и встал на посту у изножья, наблюдая за спящим. Когда проснулся, на часах была половина десятого вечера. Я умылся и вышел из дому. Пройдя до Комсомольской, сел на пятнадцатый трамвай. В вагоне, залитом мутноватым серо-желтым светом, было всего два пассажира. У переборки, отделявшей кабину водителя от салона, дергалась из стороны в сторону старуха с кошелкой. У окна дремал мужик, прижав к черному стеклу скособоченную кепку, со спрятанным под ней радаром для чтения преступных мыслей на расстоянии. Я остался на задней площадке. На следующей остановке я придержал дверь ногой и, когда трамвай тронулся и начал набирать скорость, соскочил на мостовую. Мостовая побежала-побежала назад, и я ее еле догнал, замахав на прощание кепке с радаром. Оглянулся. Франца Меринга была пустынна. У подъездов горели одинокие лампочки. На потолках квартир мотались телевизионные тени.

На Дерибасовской еще было многолюдно и светло от огромных витрин. Я нырнул в пропитанный запахом подгнивающих овощей мрак Гаваны и, миновав пустынную Ласточкина, прошел узким проходом под аркой в Палерояль. В его центре обнаженные Амур и Психея обнимались под серовато-голубым светом луны и звезд. Занимались, можно сказать, эротикой. А в безлунные ночи, возможно, даже и сексом. Надо было бы поинтересоваться у соседей, не крутят ли у них тут во дворе Донну Саммер. Или Тину Тернер. И потом пропесочить как эксгибиционистов. Оставив справа черную громаду Оперного, спустился по ступеням в переулок Чайковского. Задержавшись в глубокой тени деревьев, снова осмотрелся. Никого. Перелетев через мостовую, нырнул в спасительный мрак подъезда и, пробив его, свернул налево. Высокое окно, выходившее во двор, было освещено теплым желтым светом торшера. Привстав на цыпочки, я постучал костяшками пальцев по краю карниза. Наташино лицо появилось за стеклом, и она приветственно махнула рукой.

– Хочешь чаю? – спросила она, пропуская меня в квартиру.

– Очень. – Я устроился на диване, а она ушла на кухню.

Оттуда доносилось позвякивание посуды, шумела, ударяясь в отлив, вода, потом я услышал, как ее мать, Надежда Григорьевна, сказала со вздохом:

– Хороший парень, чего ты ищешь?

– Мама, – очень тихо попросила Наташа.

– Все чего-то ищут, – продолжила моя добровольная союзница, как бы ни к кому не обращаясь. – Если счастье, так только за горами.

Наташа вернулась с чашкой.

– Слушай, у меня тут такое случилось, – сказал я, принимая чай. – Даже не знаю, с чего начать.

– Влюбился?

– Ну, это допустим уже и не новость. Тут другая история… При этом с таким простым сюжетом, что как бы ты не подумала, что я чего-то недоговариваю.

Слова Коли о том, что подумают люди, завидев меня на Бебеля, вошли в меня как отрава. Действительно, человек, так или иначе связанный с комитетом, становился опасным, даже если его связь была невольной, вынужденной. Кто знал, о чем он говорил со своими попечителями за закрытыми дверьми? Доносил на кого-то, спасая себя, или благородно молчал и отнекивался, что грозило ему самому большими неприятностями, вплоть до потери свободы?

– Ты начни, а если у меня возникнут вопросы, я тебе скажу, ладно?

Я рассказал ей о своей встрече с комитетчиком. Действительно, сюжет оказался короче некуда.

– Тебя губит твоя добросовестность, – сказала она, улыбаясь, и, как всегда, в ее улыбке была тень то ли вины, то ли сожаления. – Ты относишься к этому делу так, как будто это твой долг – выяснять связи этого человека. Это не твой долг. Когда этот Майоров назначит тебе следующую встречу, скажи, что ты поговорил со своим Мишей, что ты поговорил с дворником и выяснил, что никто и ничего о нем знает. Ничего такого, из чего можно было бы сделать статью. И всё. Ты же помнишь, как у Солженицына – не играть с ними в кошки-мышки, не давать им конец ниточки, за который они потянут и раскрутят весь клубок. Да и клубка тут никакого нет. Он читал какую-то литературу. Все что-то читают. Все рассказывают анекдоты. У него же не нашли дома подпольную типографию. Или, я не знаю, склад оружия! Если им не за что будет зацепиться, они от тебя отстанут. На нет суда нет. Или ты хочешь, чтобы они помогли тебе устроиться в «Известия»?

– Нет, конечно же я не хочу, чтобы в «Известия» помогли мне устроиться они. Но вот ты сама говоришь, что надо хотя бы для приличия показаться этому дворнику.

– Покажись для приличия и продолжай делать то, что ты делал всегда. И не бойся их. Сейчас не тридцать седьмой год. Посмотри, что происходит в стране. Их самих не сегодня-завтра разгонят.

– А если это инициативный дворник? Что, если он уже десять раз ходил с жалобами на этого Кононова к начальнику ЖЭКа, а тот от него только отмахивался? И вот все его жалобы оказались обоснованными, и в довершение всего появился сотрудник газеты. Тут-то он выложит столько, что хоть книгу пиши. Что тогда?

Помолчав, она сказала:

– Ну, хорошо, пусть это будет инициативный дворник. Но подумай, что он может сказать при всей своей инициативности? Что этот Кононов вербовал его в буддисты? Обещал познакомить с Махатмой Ганди?

От этого Махатмы Ганди мы стали хохотать как сумасшедшие. Страх, напряжение – все прошло. Мне так захотелось обнять ее и прижать к себе, что в штанах у меня начался микроприступ гипертонии. Я сел поудобней.

– Что ты хочешь от меня услышать? – наконец сказала она. – Чтобы я порекомендовала тебе бросить работу в газете? Но ты же любишь ее, правильно?

– Слушай, я всегда знал, что есть неприятные задания, но для них есть псевдонимы. Я знал, что раз в году надо отписать муру про отчеты и выборы. Но тут выходит, что ничего другого и не надо. Что все, что я пишу, или почти все – это… не журналистика. Конторский официоз, полуправдивые очерки и теперь еще это развед-донесение.

Она вздохнула:

– Это не так. Ты делаешь прекрасные очерки, у тебя есть другие замечательные материалы. Не бывает работы без каких-то неприятных обязательств. Я тебе советую, Митя, не гони картину. Сейчас все уперлось в этого дворника. Встреться с ним, а потом увидишь, что делать дальше. Ну, подумай, что он тебе может рассказать? Ну, напился, ну привел к себе кого-то, мешал соседям, ну, что еще? Наша газета про пьяниц и дебоширов не пишет.

Она зевнула, похлопала ладошкой по губам. В комнате у мамы телевизор бодро сообщил, что в Москве двадцать шесть академиков подали в отставку, освободив место свежим кадрам. Процесс перестройки шел полным ходом.

– Ты права, наверное, – сказал я. – Я всегда начинаю волноваться заранее, хотя причин для этого, может быть, и нет. И всегда к тебе прихожу со своими проблемами. Расскажи лучше, как ты поживаешь?

Она отпила чай из моей чашки, пожала плечами:

– Как всегда. Ничего особенного. Нет, знаешь, вот вчера я смотрела по телику какой-то фильм, не помню уже, как называется, и вот там влюбленные после долгой разлуки встретились. И, как полагается, обнялись. И стали целоваться.

– Невероятно!

– Не перебивай. И вот, когда я смотрела на них, у меня вдруг сердце захолонуло. Мне на минуту, но очень отчетливо, так что я физически это ощутила, показалось, что они могут задохнуться. В этом было что-то очень символическое – любовь лишала их способности дышать, жить, ты понимаешь?

– Поэтому мы целоваться не будем.

– Конечно не будем! Я же тебе толкую – это опасно для жизни! Мы так сидим хорошо, говорим, понимаем друг друга. Стоит начать, и все это умрет. Я же вижу, как это происходит у наших друзей. Они женятся, а через год из их отношений уходит все то, что мы так ценим в наших. И эти разговоры, и эта постоянная тяга друг к другу. А потом проходит еще два-три года, и они разводятся. Мы должны сохранить все как есть. И нам этого хватит на всю жизнь, ты понимаешь меня?

– Ты с доктором не консультировалась?

Я взял ее руку с очень изящной кистью и длинными пальцами и приник к ней губами, а она стала гладить свободной рукой мой затылок.

– По какому вопросу мне надо с ним консультироваться?

– По вопросу мазохистских наклонностей.

Она отняла руку.

– Ну, где ты такое слово выучил, Митя?! Иди домой!

Глава 6

Я возвращался к себе по самым освещенным местам ночных улиц. Я бросал вызов скрывавшимся в тени шпионом с рациями и парабеллумами. Я их всех имел в виду крупным планом. Действительно, что я мог принести этому Ивану Ивановичу Майорову? Этому серому клещу? Высказывания Мишиной жены о том, что их сосед – дегенерат? Что мог рассказать мне дворник? Что гнусный буддист оставлял после мытья лужи у дворовой колонки? Нет, все не так плохо, как сначала казалось. Наташа права. Всё, что надо, это не рваться в бой, не рыть землю без надобности, не проявлять ту самую идиотскую инициативу, благодаря которой мне доверили важное идеологическое задание. И уходить от контакта с ними тоже не надо, чтобы не обозлять понапрасну. Они и отстанут. Действительно, не тридцать седьмой год на дворе.

Дома я достал из холодильника початую бутылку алиготе, наполнил стакан и вернулся в комнату. Было около полуночи, но спать не хотелось. Из приоткрытой балконной двери тянуло острой ночной прохладой, и от движения воздуха занавес покачивало. Как будто кто-то стоял за ним. Я подошел к балкону, откинул пыльную на ощупь ткань и высунул голову наружу. В черном колодце двора свет горел только в нескольких окнах. Прикрыв балконную дверь, я задернул занавес и прошел к подоконнику, где у меня стояли аппаратура и пачка дисков. Отпив с полстакана, я стал перебирать их. Некоторые я не слушал уже несколько лет, но, когда брал их в руки, мог ощутить то же, что и тогда, когда они впервые попали ко мне. Я тогда учился в десятом классе. В параллельном классе училась девочка Ира, чей папаша работал на таможне. Тогда я не связывал его место работы с ее коллекцией дисков. Позже до меня дошло, что он их попросту отбирал у наших моряков загранплавания, после чего они оказывались у него дома. Как сказал Жванецкий: «Что охраняем, то имеем». Благодаря тому, что доставались они ей даром, Ира не видела в них особой ценности и легко давала переписывать. В этом был занятный парадокс: перед ее папашей стояла задача – не дать прохода буржуазной культуре, но в действительности он активно распространял ее через дочь.

Один раз она мне дала сразу штук десять дисков. Среди них были Led Zeppelin III, Deep Purple – Fireball и Rolling Stones – Sticky Fingers. Она, не таясь, передала их мне в школьном коридоре, а я, пугливо оглядываясь, стал засовывать их в портфель, оказавшийся недостаточно вместительным для такой ноши. Потом, так же пугливо оглядываясь, я потрусил домой, держа так и не закрывшийся портфель под мышкой. Какие-нибудь хулиганы могли отобрать их. Город просто кишел ими. Я двигался короткими перебежками от одного добропорядочного на вид гражданина до другого, вжимая голову и ощущая спиной раскаленное дыхание незримых преследователей.

Первым я поставил «Зеппелин». Сначала раздались пять или шесть повторившихся через равные промежутки времени щелчков, какой-то, может быть, студийный отсчет, после которого ритм гитар и ударных просто оглушил меня, и над этим ритмом Плант завыл, что твоя нечистая сила:

– А-ага-га-а-а-а-а-а!

У каждого альбома была своя ценность помимо музыкальной. В перпловском Fireball это был звук уехавшей вниз кабины лифта. Звук заработавших моторов был таким же захватывающим, как и скорость, с которой Ян Пейс стучал по барабанам и тарелкам. А чего стоила обложка Sticky Fingers! В сфотографированные на нее «Левиса» была вставлена самая настоящая змейка! Расстегнув ее, можно было отогнуть край обложки, за которым оказывалась новая фотография – белых трусов. За ними был черно-белый вкладыш, на котором пятеро роллингов стояли у какой-то обшарпанной стены. На Джагере и Ричардсе были какие-то пестрые брючки. Самым аккуратным выглядел их новый гитарист Мик Тэйлор, сменивший утонувшего наркома Брайана Джонса. Казалось, что аккуратные джинсы и куртка были прямым указанием на то, что он новичок, который еще не позволял себе, как сказала бы моя мама, распоясываться. Каким он, должно быть, чувствовал себя счастливчиком! А как он играл! Ричардс брал свои размазанные, рваные аккорды, а Тэйлор солировал, вел тему. Но вдвоем они были совершенно бесподобны! Только Ричардс мог так по-роллинговски начать Sway – вам-вам-вам-ва-у-у! Но как бесподобно звучала гитара Тэйлора в Can’t you here me knocking. А как их гитары перекликались в Syster Morphine! Ричард рвал струны на акустической, а Тэйлор вставлял сперва короткие, протяжные ноты, а потом вел соло, и звук у него был тяжелым и гибким.

Я менял пластинки, ставил одну и ту же дорожку по нескольку раз, был в совершенном умопомрачении. Когда родители ушли спать, я продолжал слушать тихо-тихо, едва слышно.

На следующий день, когда Ира увидела меня в коридоре, она в точности повторила вопль Планта:

– Ага-га-а-а-а-а!

От испуга сердце у меня замерло – в школе так орать не полагалось.

– Ну, понравилось? – спросила она, когда мы оказались рядом.

Встречаясь на переменах, я торопился к ней и, захлебываясь от восторга и благодарности, рассказывал, как хотел бы еще знать, о чем они поют.

– А у меня есть их тексты.

– Откуда?!

– А у меня есть один чешский журнал, и там есть текст «Песни иммигрантов» и еще какой-то.

На следующий день, замирая от восторга, я читал слова, которые пел Плант:

We come from the land of the ice and snow,

From the midnight sun, where the hot springs blow.

The hammer of the gods will drive our ships to new lands,

To fight the horde, singing and crying:

Valhalla, I am coming!

– А что такое Валхалла? – спрашивал я всех, кого мог.

Ответ дала учительница английского Валерия Анатольевна:

– Это – место, где жил главный бог древних норвегов – Один. Или Одэн. Кстати, в его честь названа среда – Wednesday. В старых текстах его звали Wodan. А название дня звучало как Wodan’s Day.

Валерии Анатольевне было лет двадцать пять. Она закручивала светлые волосы в тугой узел с хвостиком на затылке и носила короткое кримпленовое платье с цветочным рисунком и туфли на платформе. Улыбаясь, она слушала мои восторги по поводу Зеппелина.

– Ты видишь, у тебя появился еще один стимул учить английский! – сказала она. – Хочешь, я тебе принесу битловские тексты?

– Нет, я лучше еще пару цепеллиновских попробую разобрать, а потом принесу вам на проверку, ладно?

– Если бы я их сама слышала, мне было бы легче тебе помочь.

– Так я вам запишу!

Когда она принесла мне чистую бобину пленки, у меня было ощущение, что мы стали сообщниками.

Диски мне были переданы на несколько дней. После выходных с таким же ужасом, спазмами в животе, на пустых ногах я принес их в школу, но Ира не пришла. Пытка транспортировки этого сокровища продолжилась. Я разозлился на нее за такую необязательность. Сказала приду – приходи, хоть не знаю что! Но она не появилась до выходных и после них тоже. Просто исчезла. От ее классного я узнал, что она заболела. Прошла зима, ее все не было. Я привык к тому, что диски теперь все время лежат на радиоле. Они стали почти моими. В самом начале марта – я помню за окном кружил редкий серый снежок – на большой перемене классный попросил всех встать. По его лицу мы поняли: что-то случилось. Я подумал, что врезал дуба кто-то из начальников. Родители часто посмеивались над их возрастом. Застучали крышки парт, мы стали подниматься. Когда все уже стояли, он вздохнул глубоко и сказал:

– Дети, я прошу вас минутой молчания почтить память нашей соученицы Иры. Она умерла.

Я не сразу понял, что речь идет о той самой Ире. Мне казалось совершенно невероятным, что может умереть моя сверстница. Умирать должны были люди, дожившие, ну, хотя бы лет до пятидесяти.

– А чего это она? – поинтересовался Миша Климовецкий.

– У нее была лейкемия, – ответил классный.

Еще одно слово пополнило мой словарный запас. Через несколько недель, узнав в учительской ее адрес, я поехал в поселок Таирова, чтобы вернуть диски ее родителям. Я нервничал. Побаивался вида людей, понесших такую утрату. Они скорбят, а тут я со своей липовой физиономией. Еще я побаивался, что они станут предъявлять мне претензии, почему я так задержал пластинки, когда она могла, например, послушать их перед смертью, или еще, чего доброго, начнут проверять, в каком состоянии я их возвращаю – обложки некоторых потерлись на сгибах.

Дверь открыл ее папаша. Тот самый таможенник. Он был в бежевых шортах и белой майке, крепко сколоченный, лысый. На моем лице было изображено горе, но он, казалось, был в хорошем настроении.

Я назвался. Он кивнул, чтобы я зашел. Прихожая была заставлена картонными коробками. Они как будто готовились к переезду. Я достал из сумки диски и подал ему. Он сел на ящик и, положив их на колени, стал рассматривать. Потом, постучав торцом пачки по коленям, выровнял ее и протянул обратно мне:

– Оставь себе. Считай, что это подарок от Иры.

Я поблагодарил его, не зная, удобно ли спросить, где она похоронена. Я подумал, что он может подумать, что я хочу отнести цветы на могилу в благодарность за диски, и в его глазах это будет выглядеть карикатурно. А без дисков, скажем, спросил бы? Как вы поняли, я с детских лет был мнительным мальчиком. Хоть бери меня и пиши работу по детской психологии.

– Как тебя зовут?

– Митя.

– Постой здесь, Митя.

Он ушел в комнату. Что-то там двигал. Потом вернулся и вручил мне еще пачку дисков:

– На память. Помни о ней.

Я так и не спросил, где ее похоронили. На лестничной площадке я всунул часть дисков в сумку, а часть мне пришлось везти в руках. Всю дорогу до автобусной остановки, а потом в автобусе я со страхом посматривал по сторонам, панически боясь, что меня бомбанут. Я также панически боялся назвать себе сумму стоимости своего нового достояния. Наверное, тут было дисков на годовую отцовскую зарплату. Держа их между ног, я с трепетом угадывал в темно-коричневом торце двойник Jesus Christ Superstar. Домой я ввалился мокрый от пота, кровь тяжело била в висках. Мама, стоявшая у кухонной плиты, спросила:

– За тобой что, бандиты гнались?

Я часто пытался вспомнить эту Иру, но цельный ее образ ускользал от меня. У нее были длинные, вьющиеся крупными кольцами, блестящие черные волосы и очень веселые карие глаза. Я помнил ее заразительный смех и ту щедрость, с которой она всем делилась, как если бы знала, что ТУДА с собой ничего не унести. Но тогда, в девятом классе, я проявлял интерес не к ней, а к ее дискам. Теперь они служили своеобразным напоминанием о моей туповатой подростковой жадности. Если правда, что ничего просто так не случается, как мне объяснил недавно товарищ Майоров, то этот подарок наверняка должен был поспособствовать моему культурному развитию. Музыка, которая не признавалась властью, считалась второсортной и даже вредной, научила меня прислушиваться к тому, что не хвалили. Что я дал взамен этой Ире? Ничего. Может быть, и дал бы, да не успел.

В отличие от музыки многих других групп первые диски Зеппелина не старели. Ужасно помпезно стал звучать Uroah Heep, первые диски Deep Purple, казалось, ничего не связывало с их шедевром Machine Head, однообразно звучали Free и Bad Company, T-Rex, первые роллинги и битлы казались совсем допотопными. Да, были и на них по одной-две хорошие песни, но в целом эта музыка принадлежала другому времени. Старый зеппелиновский блюз не терял своей мощи и напряжения, хотя был записан хороших пятнадцать лет назад. Перешли бы они на какую-нибудь популярную муру, как Yes? Не знаю. Джон Бонэм избавил их от решения этого вопроса, отбросив по пьяному делу свои барабанные палочки.

Зеппелин был моей первой любовью, заменившей настоящую любовь. Я приходил со школы, когда родители еще не вернулись с работы. Темнело рано, я ставил свой любимую песню Since I’ve Been Loving You и всякий раз замирал, когда звучали первые ноты пейджевской гитары – та-Та-та-та-Та-а, за которыми вступал барабан – чак, чак-чак! Музыка наполняла меня как наркотик. Когда Плант пел: It kinda makes my life a drag, drag, drag и последнее слово срывалось у него на протяжный вопль, сердце у меня останавливалась. Я вспоминал Иру и думал, что, вероятно, мог бы любить ее, как любил свою подругу Плант. И если бы я успел полюбить ее до того, как она умерла, то теперь этот блюз передавал бы мое ощущение потери. Я очень грустил по поводу того, что жизнь моя сложилась так, что я не успел полюбить ее вовремя. Занятно, что слова этого блюза, расшифрованные позже с помощью Валерии Анатольевны, совершенно не согласовывались с ходом моих макабрических фантазий. Ни я, ни покойница на роли героев зеппелиновской трагедии не годились. В песне героиня изменяла герою, а того мучила сильная ревность. Чего в нашем случае не было даже рядом. Особенно Плант страдал, когда приходил к ней после работы и слышал, как хлопала дверь черного хода, через которую смывался ее другой любовник. Из этой трагедии я вычленил только одну пригодную для себя фразу – life is a drag. Сначала я думал, что речь идет о наркотиках, но Валерия Анатольевна объяснила, что слова life a drag означают, что у человека не жизнь, а какая-то мутная тягомотина. Точно в такую тягомотину превращалась и моя жизнь, как только я отходил от своего проигрывателя больше чем на три метра.

Спросите меня: разве в те годы не было нашей, русской музыки, которая трогала бы меня? Я помню трех соучениц в коричневых школьных формах у пианино, за которым сидит школьный педагог музыки.

Белый аист летит,

Над белёсым Полесьем летит,

Белорусский мотив

В песне вереска, в песне ракит.

Всё земля приняла

И заботу, и ласку, и пламя,

Полыхал над зёмлей

Небосвод, как багровое знамя.

Девушки выводят слова нежными голосами, поводя плечами согласно течению мелодии.

Молодость моя,

Белоруссия.

Песня партизан,

Сосны да туман.

Песня партизан,

Алая заря.

Молодость моя,

Белоруссия.

Я не могу сказать, что мне безразлична история моей страны, ее жертвы. Мой отец воевал, был командиром взвода гвардейских минометов – «катюш», и у него полная коробка медалей и знак «Гвардия», которым он особенно гордится. Но в моем сердце – длинноволосые викинги, рев гитар и победный вопль Планта: «Вальхалла, я иду к тебе!»

Со школы эта музыка, какой бы энергичной она ни была, стала ассоциироваться у меня с сумерками, холодом и одиночеством – это было неизбежным следствием того, что я узнал ее и наслаждался ей в одиночестве. Прочитав в те же годы «Над пропастью во ржи», я обнаружил, что это же состояние одиночества переживал Холден Колфилд в зимнем Нью-Йорке. Учительница географии Жанна Бенционовна вставила страницы напечатанной в «Иностранке» повести Сэллинджера в скоросшиватель и давала читать нам. Она потом исчезла, и по школе прошелестел шепоток, что Жанна свалила в Израиловку. Сейчас ту самодеятельную кампанию просвещения школьников мой новый знакомый клещ мог бы вполне квалифицировать как идеологическую диверсию. Поразительно, но при всем богатстве русской литературы, в шестнадцать лет я не мог бы назвать более близкого себе духовно литературного героя, чем этот американский паренек. Холден Колфилд был героем моего времени, а не Онегин и не Печорин. Какое я, сын техникумовского преподавателя физкультуры и домохозяйки, имел отношение к вековой давности переживаниям провинциальной аристократии? Какое отношение они имели ко мне? Мне нужно было время, много времени, прежде чем я оценил Пушкина и Лермонтова. Кажется, уже после университета я открыл томик стихов Лермонтова и прочел первое попавшееся:

«Выхожу один я на дорогу, / сквозь туман кремнистый путь блестит, / ночь, луна, пустыня внемлет Богу, / и звезда с звездою говорит».

Я помню, как у меня встали дыбом волосы на руках и по всему телу прошла волна дрожи, на глаза навернулись слезы. Я закрыл книгу. Не знаю, такие ли моменты называют моментами истины, но для меня это был именно такой момент – мне открылась истина: Бог есть, и между Ним и человеком существует связь. Эта связь не имела никакого отношения к аристократическому или простонародному происхождению, сплину пресыщенных отпрысков благородных семей, джинсам, Зеппелину, эта связь существовала надо всем этим. Это было мое открытие. В школе мне этого не объясняли.

Начав работать, я иногда покупал новые диски, но в основном менял, оставляя неприкосновенными только те, которые получил от Иры. С годами мне даже стало казаться, что память о ней, веселой девочке с густыми черными волосами и карими глазами, стала причиной моей тяги к брюнеткам. Может быть, я думал, что с ними смогу досмеяться и договорить обо всем, о чем не договорил с ней.

Отпивая вино, я перебирал диски: Uriah Heep – Very ‘eavy Very ‘umble, с покрытым паутиной лицом кричащего человека; Yes – Close to the Edge – с воздушным китайским рисунком залитых туманом гор на развороте; Genesis – Selling England by the Pound – со спящим на скамейке носатым типчиком; Jethro Tull – Aqualang с нищим, показывающим непристойный жест; Led Zeppelin III – с обложкой в отверстиях и вставленным в обложку колесом с рисунками, которые попеременно возникали в отверстиях при вращении; Deep Purple – Machine Head, где размытые, но все еще узнаваемые лица участников группы находились словно за поплывшим от жары стеклом, с выплавленным названием альбома. У меня в голове не укладывались имена деятелей и даты событий, которые мы проходили по истории или литературе, но я знал наизусть имена участников всех групп, на каких инструментах они играли.

В восьмидесятых музыка стала мягче, ритм – проще, звучание – слаще, ее стали называть попсой. Даже новый рок стал попсовым. Миша Климовецкий, с которым мы балдели от Deep Purple и Led Zeppelin, теперь чуть не плакал от шлягеров Scorpions. Мой политически неподкованный приятель даже не подозревал, что они проповедовали насилие и еще какую-то гадость, о чем у меня был соответствующий документ.

Нет, я не был безразличен к новой музыке. Впервые услышав Шадэ, я просто влюбился в нее. Наверное такими же голосами пели сирены, соблазнившие Одиссея и его товарищей. Когда я увидел ее снимок на обложке пластинки, она, черноволосая и кареглазая, ясное дело, показалась мне натуральной сиреной. Редкая дискотека тогда обходилась без ее хита Smooth Operator.

Наконец я достал из пакета диск Genesis и поставил его на вертушку.

Can you tell me where your country lies? – запел Питер Гейбриел.

The path is clear

Though no eyes can see

The course laid down long before

And so with gods and men

The sheep remain inside their pen,

Though many times they’ve seen the way to leave.

Я допил вино и лег. Текст неожиданно совпал с моим настроением. Овцы это мы. Текст Гейбриела показался мне обращенным прямо ко мне. Где была моя страна? Где была та страна, в которой я мог бы заниматься любимым делом, а не выполнять поручения идиотов, преследующих свои идиотские цели? В то время как пресса и телевидение только и трубили об обновлении общества, клещ из комитета поручил мне очернить покойника на том основании, что при жизни тот был буддистом. Чем этому козлу и его начальникам мог мешать этот безмолвно медитирующий отшельник? Я понимаю, он мог мешать своим соседям Климовецким, забывая тушить свет в сортире или просто занимая комнату, которой им так не хватало для полного счастья, но какие к нему претензии могли быть у комитета? Почему этот дикий принцип – кто не с нами, тот против нас – распространялся даже на того, кто никого и ничего не трогал, а просто жил в стороне? Пусть даже я мог отделаться от этого задания, но сколько таких же мерзких могло возникнуть на моем пути в настоящую, московскую прессу? Переход в центральные издания был мечтой многих моих коллег. Мой предшественник из отдела писем Витя Конев перешел на работу в журнал «Огонек». Известный фельетонист из «Вечерки» Сева Лапшин получил место в «Известиях». Все, представлявшие что-либо в профессиональном плане, рано или поздно покидали этот прославленный в песнях, анекдотах и двух веселых романах провинциальный город и перебирались в Москву, на самый худой конец – в Киев. Но что они для этого сделали? Хватило ли им одного их таланта или требовались дополнительные усилия? Точнее, покладистость. И проявили ли они ее?

Глава 7

Винодел колхоза Карла Либкнехта Георгий Христофорович Левуа, сидя на крыльце колхозной конторы, рассказывал удивительные истории. Я делал записи в блокноте, не веря своим ушам. Своей неординарной для колхозника фамилией Георгий Христофорович был обязан происхождению. Он был швейцарцем, хотя родился в Одесской области, в селе Шабо, чье название напоминало о его первых жителях – швабах. Деды и бабки Георгия Христофоровича приехали в эти края еще до революции, продолжив семейную традицию виноградарства на степной земле Малороссии. После революции масса колонистов вернулась на родину, но многие остались, пожалев прирученную землю с виноградниками, в которые были вложены десятилетия кропотливой работы. Пережив еще две войны, последние колонисты, так и не дождавшись наступления лучших времен, репатриировались. Левуа, женатый на украинке с большой местной родней, остался. Жена его, Любовь Матвеевна, работала в конторе колхоза им. Карла Либкнехта бухгалтером.

– У нас тут багацько иностранцев робыло, – рассказывал украинский швейцарец. – Колы супутнык запустылы, у 58 чи в 57 роци, так з Бразылии пароход прыбув з тымы, що до вийны збиглы закордону. Воны соби гадають: якщо там вже на Луну литають, так яке ж в ных на земли життя, га? – От смеха пронизанный красно-синими жилками нос Георгия Христофоровича стал фиолетовым. Прокашлявшись, он продолжал: – Прыйиздять, а тут ни цвяха, ни хлиба, ни ковбасы. От так вляпалыся! А супутнык е, супутнык литае! Але ж за якым тоби хрэном той супутнык, колы жраты ничого?! Воны за чемоданы та й гэть до своейи Бразылии, щоб воно усэ горэло! Одын залышывся, Виктор, столяр.

– Он и сейчас в колхозе работает?

– Да, тут у майстерни робэ.

– Ему понравилось, значит?

– А хто його зна, що у нього в голови? Я нэ пытав, нэ моя справа.

С разговоров о биографии перешли на вино.

– Та хиба ж то выно? – махнул рукой Григорий Христофорович. – Воны беруть спырт що подошевше, варенье старэ зи складив, що не продалося, воно перебродить, ось тоби и червонэ мицнэ. Отрава з градусом. Якщо хочешь выпыты, то кращ за все билэ. Йому зашкодыты важко. Сусло збродило, в бочку його злив, чи в бак, через пивроку розлывай та й пый. Воно зрозумило, що паршыве, але ж не отрава. Що в нас вмиють робыты, так це горилку. Якщо очистка добра, то пыты можно.

– А улучшить процесс изготовления вина можно?

– Можно, але ж воно никому не потрибно. Йим поскориш, та щоб побильше було. А поскориш тильки коты на даху гуляють! Часу теж ни в кого нема. Треба коммунизм будуваты.

Григорий Христофорович снова засмеялся.

– А вы сами не хотите сделать что-то настоящее, хорошего качества?

– Колы молодой був як ты, хотив, а потим пэрэхотив. А зараз мени цией головной боли нэ потрибно. Що скажуть, я им зроблю. Мени на пэнсию через пивторы рокы, а доты, як йим завбажыця.

– А на пенсии свой виноградник не хотите?

– Свий винограднык? Ни, я мабуть у Швейцарию пойиду. В мене сестра там. Давно вже клыче, а куды я пойиду, якщо мовы нэ знаю. Як працюваты без мовы? А на пэнсию може и прыйиду.

– А вы же там не работали, как вам пенсию дадут?

– Я сам дывуюсь, що то за крайина – ты йий ничого, а вона тоби всэ. Алэ ж сэстра говорыть, що якщо швэйцарэць, то пэнсию дадуть. Нэвысоку, алэ ж прожити можно. А можэ й брешуть, то й выйдэ як з тымы бразыльцямы. Алэ ж, я у наступному роци сам пойиду туды, вона мени вызов гостевой прыйслала, подывлюся, що там правда, а що брехня.

Слушая старика, я подумал, что сделать из этого Григория Христофоровича антисоветчика куда проще, чем из Кононова. Сложней было бы опубликовать очерк, в котором мой герой предстал бы реальным человеком, силой обстоятельств превращенным в халтурщика и намеревающимся бросить все, созданное несколькими поколениями его предков. Но портерт реального человека мог стать поводом для встречи с товарищем Майоровым и новой задачи. Поэтому я снова перевел разговор на производство белого вина.

– Пишлы до цэху.

Григорий Христофорович, хрустнув коленями, встал и повел меня в цех – обычный амбар, где стояли высокие баки из нержавейки и чуть поодаль бочки из потемневшего дерева. В цеху пахло сырой землей и виноградным суслом. Стоя посреди амбара, мой проводник рассказал, что в этом году они установили еще один бак, потому что их «Лидию» стали заказывать из Киева. Виноград простой, не требует особого ухода, если бы это был шардоне или совиньон-блан, загубили бы давно, а этот выдерживает все.

– Ростэ назло усим! – заключил он, посмеиваясь.

Сфотографировав его напоследок, я пожелал ему всего наилучшего.

Материал я написал за несколько часов, обойдя, ясное дело, историю о сестре в Швейцарии, бразильских репатриантах, способе изготовления крепленого вина из старого варенья и спирта, полной незаинтересованности делать качественный товар и намерении моего героя через полтора года нарезать на историческую родину. Рассказал только о цехе с баками из нержавейки в тени старых акаций, запахе горячей земли на виноградниках, о том, как Григорий Христофорович брал увесистые гронки «лидии», словно взвешивая их на ладони, как когда-то взвешивал их его отец, а до отца дед. Еще написал, каким спросом пользуется белое столовое, как оно освежает и как наверняка оценят это вино те, кто сядет в жаркий летний день за стол, чтобы провести культурно время за содержательным разговором. Не написал, что наши самые содержательные разговоры являлись обсуждениями «Архипелага», «Николая Николаевича» или «Собачьего сердца». И поэтому выходило, что с таким замечательным виноделом наше вино и вообще вся наша жизнь становились день ото дня лучше. Что было чистой воды ложью. И меня совсем не утешало то, что я был не одним создателем этой фата-морганы, а принадлежал к цеху. Что было еще мерзее.

Я выкрутил лист бумаги из машинки, перечитал текст и, внеся правку, отложил до утра в стол, чтобы назавтра перечитать еще раз на свежую голову.

Глава 8

Я направился к Мише, еще плохо представляя, о чем буду говорить с ним. Для Миши, как и для всей его семьи, моя работа была такой же абстракцией, как полеты в космос. Газет это семейство не читало. Оно вообще не читало. Мой покойный папаша всегда делил дома своих знакомых на дома с книгами и без книг. Если он говорил о ком-то: «У них нет книг», это значило, что речь шла о людях второго сорта. В доме Климовецких не было даже старого школьного учебника, на который можно было бы поставить горячий чайник или который можно было бы подсунуть под раму открытого окна, чтобы ее не закрывало ветром. Поэтому, если бы меня взяли на работу в «Вечерку» или даже в «Известия», значительность этого эпохального для меня события они бы не оценили. В лучшем случае поинтересовались бы, какую мне дали зарплату.

Я тоже не очень интересовался подробностями работы Миши или тети Иры. Собственно, интересоваться было нечем. Все было ясно как день. О прибыльности работы приемщика посуды можно было судить по тому, как одевались Миша и Света. Что до тети Иры, то к ней вполне можно было отнести фразу, которую я раз прочел на странице юмора в «Вечерке»: «Инспектор ОБХСС посмотрел на продавщицу Сидорову и подумал, что ей можно дать ровно столько лет, на сколько она выглядит».

Помимо десяти проведенных в одном классе лет да давней любви приблизительно к одной и той же музыке, у меня с Мишей ничего общего не было. И с годами даже в этой сфере наши вкусы стали расходиться. Я не мог слушать его Scorpions. Он не мог слушать моего Маклафлина. Как ни стыдно, но я должен признать: я продолжал ходить с ним на сходку, потому что он был парнем крупным и до известной степени служил защитой от хулиганов, время от времени поджидавших на подступах к сходняку одиноких дискоболов. С ним я чувствовал себя уверенней. Занятно, что, хотя и он и я в глазах наших начальников выглядели одинаково ущербными личностями, у него с ними было много больше общего, чем у меня. Ни от них, ни от него я не слышал ничего об их досуге, кроме того, как они погудели, сколько бутылок водки распили и какие с ними были телки. Ну вот, я и проговорился! Да, Миша давал левака. Но не злонамеренно. Назовите это издержкой профессии. Его пункт приема стеклотары входил в маршрут одного Эдика, который пару раз в неделю сажал в свои «жигули» дежурную девушку специального назначения и объезжал с ней все известные ему будки индпошива, ремонта обуви, бытовой техники и прочего в том же духе. Появляясь на очередной точке, Эдик говорил: «Мальчики, есть свеженькая соска, быстро все скинулись по пятерочке». Потом он возвращался к машине и, открыв дверцу, говорил: «Танюша, пошли, мальчики уже ждут».

Завершив маршрут, я думаю, он деребанил деньги со своей Танюшей, обменивался впечатлениями по поводу козлов, с которыми им довелось сегодня познакомиться, просил не брать, фигурально, конечно, выражаясь, в голову неприятности, беречь себя, договаривался о следующем выезде и, тепло попрощавшись, шел домой к жене. Нет, последнее я придумал. Может быть, у Эдика и не было жены. Зачем жена при такой работе? Что до остального, то все было. Откуда я знаю?! Даже не спрашивайте, это к делу не относится. Речь о другом. Миша подворовывал на приеме стеклотары, чтобы было что давать сверху за финские туфли или венгерские батники. Я сильно подозреваю, что большинство наших комсомольских вожаков выбрали свою руководящую стезю именно потому, что она открывала им беспрепятственный доступ к тем же самым благам, за которые Мише приходилось сильно переплачивать. В отличие от Миши, они хотели оставаться честными. Они презирали воров. Но у них был общий интерес к одному и тому же дефицитному товару, который они получали через одно и то же заднее крыльцо. И даже музыку они любили одну и ту же. Благодаря этому по телику теперь показывали всю сан-ремовскую агитбригаду с Альбано и Роминой Пауэр во главе. Они были такими воспитанными и причесанными, на них были такие красивые очки, что не выпустить эту феличиту на эстраду мог только последний неофашист. И поэтому наши вожаки выпустили приемщику тары Мише, его псевдобеременной жене Свете, их маме Ире на продавленном диване, а главное – самим себе этих красивых и культурных иностранных исполнителей. С таких можно было даже кое в чем брать пример. Хотя очкарика для этой дрымбы можно было бы подыскать и повыше.

А теперь меня направили к Мише в качестве разведчика. Хуже того, диверсанта, ведь подготовка материала, даже имитация подготовки, могла помешать его вселению на освободившуюся площадь. В то время как Климовецкие спали и видели, как они улучшат жилищные условия, кто-то в ЖЭКе, обнаружив, что делом интересуются газета и милиция, мог затормозить решение вопроса, который в другом случае мигом решился бы руб лей за сто.

У входа во двор Климовецких стояла молодая женщина и пожилой человек. Приближаясь к ним, я увидел, что они не сводят с меня взглядов. Я видел обоих в «Вечерке» на встрече творческой молодежи, где выступала бригада эпигонов Жванецкого, читавших свои произведения, написанные со стопроцентным соблюдением интонации своего кумира:

Она была красивая, хотя умная.

Я ей сказал:

– Беллочка, а вы можете просто закрыть глаза и представить себе, что это не я, а тот же самый Омар Шериф?

– А если таки нет?

– Таки вы не можете закрыть глаза или вы таки не можете себе представить?

– Допустим я могу и то и другое, но я просто не знаю, какая нужна нечеловеческая фантазия, чтобы из только что стоявшего передо мной вас вышел Омар Шериф!

– Хорошо, пусть это будет не Омар Шериф, но я вам гарантирую что-то свежее в сфере чувств!

– Вы знаете, мне постоянно обещают что-то свежее, а получаются одни разочарования!

– За свежесть я вам ручаюсь, позавчера у нас пустили на пятнадцать минут воду! Я еле успел!

История отношений Беллочки и влюбленного в нее автора, который хотел быть похожим на Омара Шерифа, превратилась в бесконечный обмен репликами, не предполагавшими никакого развития. За столами скоро начались разговоры, слившиеся в гул, в котором неожиданно раздался очень громкий женский смех. Этот смех был наполнен таким безоглядным весельем, что все примолкли и стали оглядываться, чтобы увидеть смеющуюся. Это была официантка – плотная блондинка с короткой стрижкой лет тридцати пяти, в черной юбке и белой блузке. Она стояла у стола, за которым сидел высокий пожилой человек с костистым лицом, крючковатым носом и растрепанными седыми волосами. Я тут же назвал его Кощеем.

– Ну, вот снова вы все испортили, милочка. – Осклабившись, он взял ее за локоть и заглянул в глаза. – К молодому таланту надо относиться бережно, а вы?

– Если бы мне только не надо было слушать эти таланты каждый вечер! – ответила та, совсем не стараясь говорить тихо.

Собрав на поднос пустые бокалы, она направилась к бару, и, когда проходила мимо меня, я узнал в ней женщину, которую раз видел в коридоре у Климовецких. Вернувшись со сходняка, мы с Мишей только вошли в темный коридор, а она, чуть наклоняясь вперед, стремительно шла нам навстречу. Каблуки ее туфель гулко били в дощатый пол. Проходя мимо, она обдала меня сладкой волной духов. И сейчас я ощутил тот же сладкий, тревожный их аромат.

Смех официантки положил конец выступлению юмориста. Повсюду шумели отодвигаемые стулья, кто-то позвал знакомого, кто-то поднялся, чтобы выйти покурить на улицу, заговорили уже громко, у сцены раздались жидкие аплодисменты друзей и родственников артиста. Тот, сделав несколько спазматических поклонов, исчез.

На улице я столкнулся с Кощеем. Он оглядывался, словно разыскивая кого-то, потом, повернувшись ко мне, спросил, нет ли сигаретки.

– Я не курю.

– Хотите уйти из жизни здоровым? Это похвально!

С этими словами он вытащил из кармана пачку «Мальборо» и, вытряхнув сигарету, повесил ее на губу.

– Забыл, – объяснил он, чиркая зажигалкой. – Очень интересное выступление, не правда ла? Нынешняя молодежь так свободно себя чувствует, вам не кажется? Вы тоже юморист?

– Нет.

– Слава богу. Какое убожество, подумать страшно! Но кадры есть, кадры есть.

Ничуть не таясь, он пристально рассматривал стоявших вокруг нас.

– Кого вы имеете в виду? – спросил я, хотя догадывался, что речь идет не о выступавших.

– Ну, смотрите. – Он кивнул на худенькую девушку с начесанными вверх волосами и нарисоваными синими тенями вокруг глаз. Она курила, обняв себя правой рукой за левое плечо и поеживаясь на вечернем ветерке. – А-а? Как вам? – Не дожидаясь ответа, он продолжил: – Такой бы ручки привязать к спинке кровати и надругаться по полной программе, нет?

Я опешил.

Кощей поспешил переменить тему:

– Хотел бы я знать, кто придумал эту категорию заведений – молодежные кафе? А людям, скажем, моего возраста где собираться? На кладбище?

– В городе есть другие рестораны.

– Но их же нам пока не начали подавать как кафе для ветеранов труда или как кафе для валютных проституток и иностранных моряков. Верно? – Поглядев вбок, он, как бы ни к кому не обращаясь, добавил: – Хотя мы все знаем, где они находятся. А вы учитесь или работаете?

– Работаю. В «Комсомолке».

– О-о, прэс-са! Романтическая профессия! В каждом журналисте женщина, умеющая читать, видит молодого Хемингуэя. А не умеющие читать видят человека с красной книжечкой, перед которой открываются все двери, верно? А как ваша фамилия, кстати?

Я назвался.

– Звучит знакомо.

– А вы чем занимаетесь?

– Я – радиоинженер. Константин Константинович. Можно просто Костя.

Для Кости он был немного староват. Даже скорей сильно староват. А называть его Константином Константиновичем язык не поворачивался.

Он протянул мне большую костлявую руку:

– Работаю на телефонной станции. А в свободное время аппаратурку кой-какую собираю. Усилители, колонки. Музыкой интересуетесь?

– Немного.

– Будет желание – заходите в мастерскую. – Он назвал адрес. – Запомните?

– Да, это недалеко от моего дома. Приятно было познако миться.

Он вернулся в кафе, а я отправился домой.

Глава 9

Сейчас под глазами у нее были темные круги, она выглядела так, словно пришла сюда после бессонной ночи.

– Старые знакомые, – сказал Кощей. – Живете здесь?

– Нет, к товарищу иду.

– Знакомьтесь, это – Лиза.

– Здравствуйте, – сказала она. – Мы, кажется, встречались. Как и все в нашей большой деревне. Вы идете к соседям Володи Кононова, верно?

Я кивнул.

– У меня к вам просьба. В его комнате остались кое-какие мои вещи. Я бы хотела их забрать, но проблема в том, что его дверь опечатана.

– Как же я могу вам помочь?

– Его окно выходит на тот же балкон, куда выходят окна ваших друзей. С этого балкона можно забраться в его комнату.

– Но окно, наверное, закрыто.

– Оно открыто. Его оставили открытым, чтобы там проветривалось. Если бы вы попросили своих друзей, чтобы они позволили мне выбраться на балкон… Вы можете?

– Давайте попробуем. Главное только, чтобы у них кто-то был дома.

– Ну, всё, оставайся здесь, – сказала она Кощею, и в голосе ее уже не было дружелюбия, а одна только усталость. – Я постараюсь быстро.

Дверь открыла Света.

– Привет, – сказала она, – а Мишки нет.

Когда я ей изложил суть дела, ее явно охватил азарт.

– Ну, давайте!

Она ступила на диван и, с треском освободив рамы от склеивавших их бумажных лент, открыла одну створку.

– Пролезете? Только разуйся, – сказала она мне, хотя требование относилось к нам обоим.

Я снял туфли, взяв их в руки, встал на диван, оттуда переступил на подоконник и спрыгнул на балкон. Надел туфли снова. За баллюстрадой стояла, едва покачивая пятнистой листвой, прозрачная стена платанов.

Лиза уже была на подоконнике.

– Помогите даме, пожалуйста. – Она протянула мне руку.

Балкон был заставлен всяким хламом, словно вывалившимся сюда из тесных квартир: напрочь проржавевшим велосипедом, фанерными почтовыми ящиками с расползшимися, сделанными химическим карандашом адресами, чемоданами с протертыми углами, погнутой и тоже ржавой птичьей клеткой, сундуком с облезшей кожей. Окно квартиры Кононова было распахнуто настежь, прорванный в нескольких местах занавес вздувался парусом и снова опадал. Одну створку окна придерживал утюг, вторую – чайник.

– Ну, вы – первая.

– Нет, вы первый и подадите мне руку.

В комнате пахло хлоркой. Ведро с раствором стояло посреди комнаты. У одной стены был диван, у другой – допотопный шкаф с зеркалом, у окна – этажерка, книги были сложены на ней кое-как, часть лежала на полу. Эта комната была больше двух комнат Климовецких, вместе взятых. Нетрудно было представить, как им всем не спалось от мыслей о предстоящем расширении.

Я обернулся, Лиза стояла коленями на подоконнике, в вырезе рубашки тяжело качнулась грудь. Перехватив мой взгляд, но ничуть не смутившись, она сказала:

– Ведите себя скромно, мужчина!

Она протянула мне руку, и я помог ей спуститься в комнату. Подойдя к дивану, она взялась одной рукой за его спинку, другой уперлась в стену и отодвинула его от стены. Присев на корточки – юбка туго обтянула бедра, – подняла идущую вдоль стены половицу, потом другую. Из темного отверстия извлекла увесистый бумажный пакет от фотобумаги, положив его на колени, вернула половицы на место. Все было как в шпионском фильме. Я, на всякий случай, поправил свой маузер.

Когда она поднялась, я подвинул диван обратно к стене. Она же прошла к платяному шкафу, распахнула дверцу, достала несколько висевших на вешалке рубашек. Отставив руку и повернувшись к свету, она рассматривала их одну за другой, словно выбирая нужную. И в этот момент мы услышали, как кто-то вставляет ключ в замок. Она в испуге повернулась ко мне. Мы замерли, слушая, как ключ елозит в замке. Потом из-за двери донесся приглушенный голос:

– Попробуй желтый.

– Товарищи, а вы вообще кто? – Голос Светы прозвучал неестественно громко.

– Из ЖЭКа.

– Очень хорошо, что вы из ЖЭКа, потому что у нас заявление на вселение. Нас тут трое живет на пятнадцати метрах, а у меня скоро двойня будет. Так вы, пожалуйста, никаких планов не стройте.

– Заявление подадите в установленном порядке. А кричать не надо.

Этого диалога в коридоре хватило как раз на то, чтобы мы перебрались через подоконник на балкон. Занавес, подхваченный сквозняком от открытой двери, взмыл в воздухе и опустился у нас над головами.

– Только внимательно, – послышалось из комнаты. – Участковые, наверное, кроме бабок, ничего и не искали.

– А что здесь искать? Я говорил с соседями. Характеризуют его как полного идиота. Никто к нему не приходил, кроме его телки.

– Ищи, – повторил первый, и я узнал голос Майорова.

– Товарищ капитан, помогите шкаф отодвинуть, – сказал голос помоложе.

Шкаф, мелко задрожав, отодвинулся от стены.

– Ничего.

Чиркнула спичка. Потянуло табачным дымком.

– Я же говорю, ничего.

– А это вон что?

– Трусы какие-то. Бабские.

– А ты говоришь – идиот.

– Ну, чтоб трусы с бабы снять, много ума не надо.

В комнате засмеялись.

– А ты остряк, я вижу.

– Да чё там, обычный я, товарищ капитан.

Мы сидели прямо под окном, и я подумал, что если курящий захочет стряхивать пепел за карниз, то непременно увидит нас. Сдерживая дыхание, мы переползли за сундук, я сел, прижавшись спиной к его деревянному боку, а Лиза села передо мной. Чтобы занимать меньше места, я раздвинул ноги и прижал ее к себе, уткнув шись лицом в ее волосы. На шее, покрытой светлым пушком, была тонкая золотая цепочка. Розовые уши просвечивались на солнце.

Она взяла мои руки и с груди переместила на живот. Я слышал, как тяжело ударяет ее сердце. Или это было мое сердце. За этими ударами я перестал слышать, что происходило в квартире Кононова. Я снова обнял ее за грудь и осторожно прижал губы к ее шее. Я ощутил, как она расслабилась и со вздохом навалилась на меня. Рука моя сама забралась к ней под юбку, но она прошептала мне в ухо: «Только не здесь» – и сжала мою руку бедрами. Мы сидели так, пока из окна Климовецких не показалась голова Миши.

Улыбаясь, он сказал:

– Всё, можете вылезать.

Выйдя на улицу, мы увидели появившегося из подъезда дома напротив Кощея. Лицо его, казалось, было сведено судорогой, рот с фиолетовыми губами перекошен.

– Успела?

– Успела.

– Где?

– У него в сумке.

Сказав это, Лиза ни движением головы, ни взглядом не обнаружила, где пакет. Перед тем как выходить из квартиры Климовецких, она попросила положить его в мою сумку и накрыла сверху скомканной рубашкой, которую достала из шкафа.

– Шпионские страсти какие-то! – сказал Кощей, нервно оглядываясь и поправляя ворот рубашки. – Еще не хватало на старости лет сесть. Так, давайте быстро отсюда, а по дороге решим, что делать.

Мы двинулись вниз к Пушкинской.

– Какой план?

– Я иду домой, – сказала Лиза. – Я могу хоть пару часов поспать перед работой? Проведешь меня? – Она повернулась ко мне.

– Я могу. А что в пакете?

– Личные вещи.

– Если нас остановят, я могу сказать что это твои личные вещи, или лучше сказать, что нашел на улице?

– Только каркать не надо! – резко бросил Кощей. – Все, Лиза, под твою ответственность, я исчезаю.

Сказав это, Кощей стремительно свернул на Пушкинскую и, сунув руки в карманы брюк, стал удаляться в направлении бульвара. Пиджак его был распахнут, штанины трепетали от встречного ветерка. Следуя за Лизой, я подумал: могли ли в этот момент следить за мной? Ведь Майоров был в квартире, а покинув ее, мог наблюдать за ней сам или оставить наблюдать кого-то из своих подчиненных. Правда, они не могли знать, что я был в комнате Кононова. Напротив, если они наблюдали за квартирой, то должны были убедиться в том, что я выполнил их поручение, побеседовав с соседями самоубийцы. Я с трудом сдерживался, чтобы не обернуться. Я, конечно, нервничал. Обняв Лизу за плечи, я снова спросил:

– Слушай, а если нас сейчас остановят, то…

– То что?

– Ну, что-что? – Я сделал попытку говорить шутливым тоном. – Поедешь за мной в Сибирь? Как подруга декабриста, а?

– А-а… Как подруга декабриста…

Она освободилась от моей руки. Мы молча поднялись до Маразлиевской, прошли еще несколько кварталов в сторону пароходства, миновав приземистый подъезд, вошли в крохотный двор с колонкой посредине. Каменные плиты – как волны моря. Деревянные, крашенные зеленой краской ступени, ведущие в ее парадную. Солнечный свет, проникая сквозь пыльное стекло над дверью, лежал белыми прямоугольниками на деревянных ступенях. Ключ под половиком у зеленой двери с медной ручкой в виде прогнувшейся русалки с закинутыми за голову руками. Коридор с входами в две крохотные комнаты. Она тяжело села на постель:

– Давай, разгружайся.

Я подал ей рубашку. Поднеся ее к лицу, она быстро вдохнула и тут же отбросила ее на пол:

– Ужасно. Пакет давай.

Я подал ей пакет.

– А что мы прятали-то?

– Семейный архив.

Она развернула пакет, запустила в него руку и достала несколько черных бумажных роликов, в каких хранят фотопленку. Она бросила их внутрь, закрыла пакет и, положив на пол, сильно толкнула под кровать. Пакет, проехав по полу, стукнулся о стену и замер там в темноте. Лиза вышла в коридор и скоро вернулась с начатой бутылкой водки, двумя гранеными стаканами и разрезанным пополам зеленым яблоком.

– Это для сброса напряжения.

Она вручила мне один стакан, половинку яблока и налила:

– За неожиданное знакомство!

Чокнулись. Опрокинули. Захрустели яблоками. Кислые яблоки удачно нейтрализовали горечь водки.

– Так чем же ты занимаешься?

– Участвую в заговорах, бегаю от милиции, достаю из тайников коробки с микрофильмами.

– А Костя говорил, ты работаешь в какой-то газете.

– Ну, это только в свободное от конспиративной деятельности время.

– А о чем ты пишешь?

– Послушай, о чем я пишу, это не очень интересно. Ты мне другое скажи: ты знала Кононова? Я видел тебя один раз в коридоре в той квартире.

– Я тоже тебя помню.

– Вы были близки?

– Да, ближе, можно сказать, некуда.

– А почему он покончил с собой?

– Почему он покончил с собой? – Она отбросила волосы с лица. – Почему он покончил с собой? Костя считает, что из Володи хотели сделать стукача, а он не хотел. Вот и всё.

– Ничего себе! Такие страсти в наше время.

– А его травить начали не в наше время. А потом уже травили по инерции. Он у них там на учете был, вот они его и вели. Пока не довели.

– А когда его начали травить? Он же ненамного старше нас был?

– У него родители были ссыльными. Сперва отсидели, потом жили в Казахстане. Он вернулся, поступил в университет, потом смотрит, там все одна ложь. Он бросил учебу, ну и тут на него насели. С исторического так просто не уходят. Знаешь, городок наш маленький, а им работа нужна.

– А я думал, его преследовали за то, что он буддизмом увлекался.

– Ну, увлекался. Кто-то христианством увлекается, кто-то иудаизмом. Через него много книг передавали. Он с Вячеком был связан. Не слышал про такого?

– Нет.

– Про «Библиотечное дело» не слышал?

– Нет.

– Вячек был одним из держателей этой библиотеки. Его посадили. Еще пару человек посадили. Скоро выпустят, говорят. Вот, а Володю тогда не взяли. Вообще многие думали, что посадят больше. Тогда встал вопрос: они что, не знают всех? Это невозможно. Значит, оставили часть на потом, чтобы работа была. Володю комитет пас все время, просто не за что было ухватиться. Тягали на допросы постоянно: как книги попадают сюда, кто везет, кто переснимает, кто хранит? В конечном итоге они ему сказали, что, если он никого не сдаст, они ему подбросят что-то при обыске и все равно посадят.

– После чего он и покончил с собой.

Она откинулась на постель, устроила удобней подушку за спиной, поставила пустой стакан на живот:

– Да, но, ты понимаешь, он свои проблемы решил, а мне мои еще надо решать.

– Какие у тебя проблемы?

– Он постоянно приходит ко мне. Каждую ночь.

– То есть?!

– Каждую ночь он приходит и садится на край кровати, вот где ты сейчас сидишь. Я уже не выдерживаю этого. Посмотри, как я выгляжу.

Я посмотрел. Она неплохо выглядела, хотя и уставшей или действительно невыспавшейся – под глазами лежали тени. Но я думал о другом: мой поиск должен был ограничиться беседой с дворником и с Климовецкими, после чего я собирался сообщить начальству, что писать не о чем. Меньше чем за два часа я узнал, что Кононов занимался распространением антисоветской литературы, что в преступной цепи, которая тянулась из комнаты в бывшей подсобке кинотеатра, если не первым звеном, то одним из звеньев были Лиза и Кощей. Один из концов этой цепи – ибо она, вероятно, была большой, как паутина, и охватывала весь город – была книга «Зияющие высоты» Александра Зиновьева, распечатанная на фотокарточках размером 9 × 12 сантиметров и лежащая сейчас у меня дома, во втором ящике письменного стола, на дне коробки с другими фотокарточками. Я получил ее от Наташи, которая, вероятно, получила ее от своей подруги Лены. Откуда получила карточки та, я не спрашивал. Это было неприятно. Дали почитать, и всё. Кто? Конь в пальто. Толкни меня сейчас нечистая на тот путь, который помог бы мне устроить журналистскую карьеру, из свидетелей обвинения мне бы в конечном итоге пришлось бы стать одним из обвиняемых. В этом крохотном городе все были связаны.

– А знаешь, я могу тебе помочь, – сказал я.

– Как?

– Я писал недавно про одного передовика производства со сталепрокатного завода. Он на Пересыпи расположен. Там места такие дивные. Пустыри, заброшенные цеха, железнодорожные линии, трава по пояс, домики рабочих. Глушь страшная, как у Платонова. Я договорился с ним о встрече по телефону, приезжаю, а мне говорят, что он прихворнул. Ну, думаю, не ехать же еще раз сюда, пойду к нему. Взял адрес, прихожу. А у него что-то с ногами. Артрит, что ли. Или подагра, не помню. Ну, так слово за слово, разговорились, и он мне говорит, что, мол, лечит его только одна бабка. Какая-то местная цыганка Марина. Травами. И он тогда мимоходом так сказал, что она вообще от всего лечит: от заговоров, наговоров, каких-то заклинаний – короче, снимает сглаз и отгоняет нечистую силу. Он для порядка с иронией об этом говорил, ему явно неловко было, что он – передовик, а лечится у какой-то бабки, но…

– Ты сказал, ее зовут Марина?

– Да, именно Марина. Я запомнил, потому что мою маму так зовут.

– Мне про нее говорили, но не знали адреса. Сказали только, что на Пересыпи. Так ты можешь помочь найти ее? – Она сжала мою руку.

– Я могу связаться с ним, а он скажет.

– Свяжись поскорей, ладно?

Глава 10

Войдя утром в лифт, я столкнулся с Юрием Ивановичем.

– Ну, как там наше спецзадание? – поинтересовался он. – Виделся с кем-то?

Он вскинул руку и посмотрел на свой роскошный «Ориент» в золотом корпусе с зелено-оливковым циферблатом и светлой паутинкой столетнего календаря.

– Тянуть резину только не надо, – добавил он, не дожидаясь застрявшего у меня в зобу ответа. – Они там этого не любят.

Он поморщился, словно давая понять, что ему самому не по душе давление сверху.

– В парадной, кроме моих знакомых, никаких других соседей нет. С ними я уже говорил.

– Так что, там во всем дворе людей больше нет?

– Это не обычный двор, это задний двор кинотеатра. Там есть еще какой-то палисадник. Ну, я постучал в дверь, никто не ответил.

– Так поедь вечером, когда люди с работы приходят. Или ты журналист только с девяти до пяти, а?

Перед дверьми в приемную, Юрий Иванович притормозил.

– Да, вот еще. В обкоме сегодня встреча по поводу вредной музыки, так ты позвони, спроси во сколько и сходи.

Встречу организовывал секретарь обкома Николай Кузнецов. Его секретарша Ира сообщила, что приглашены специалисты по современной музыке, местные диск-жокеи, кто-то из консерватории и из ОМК. Начало в одиннадцать часов.

Большое современное строение в форме куба, где помещался обком, называли Белым домом. Внутри он был сплошь красным и полированным, за исключением огромной белой головы Ленина в фойе.

В приемной Кузнецова уже были:

– глава ОМК Петр Михайлович Гончаров. Тридцать восемь лет, черный костюм, белая рубашка, узкий черный галстук, черные дуги бровей, черная лакированная шевелюра, орлиный нос;

– редактор молодежных программ ОМК Олежек Онуфриев. Выпуклый лоб, прозрачные глаза-пуговицы, тонкие губы, узкая рубашечка, чуть коротковатые брючки;

– устроитель дискотек из Водного института Сергей Драгомощенко. Коренастый парень с лицом, слепленным из бугров, шишек и редких, но крупных зубов;

– корреспондент «Вечерки» Лена Коломиец. Высокая, плоская, широкоплечая, в стильных очках с толстыми линзами;

– незнакомая сухопарая седая дама лет пятидесяти;

– секретарша Ира с кривоватой физиономией, но очень стройными ногами, которые ей полагались по должности, так же как и значок вэлэкэсэмэ на умеренно – в смысле не очень вызывающе – развитом бюсте.

Я поздоровался. По амплитуде ответных кивков собравшихся можно было определить их социально-политический статус. Олежек кивнул энергичней всех. На днях он записал мне диск Джо Сэмпла Carmel, за что получил три рубля.

Не успел я решить, с кем из этой компании завести для убийства времени и соблюдения приличий разговор, как у Иры зазвонил телефон. Подняв трубку, она послушала ее и сказала:

– Впускаю. – Потом поднялась, покачиваясь на фешенебельных ногах, прошла к обитой дерматином двери кабинета босса и открыла ее перед нами: – Прошу вас, товарищи.

Кузнецов в белой рубашке с закатанными рукавами и чуть ослабленным узлом узкого черного галстука поднялся и указал, чтобы мы устраивались за столом. Сложив перед собой руки, он свел пальцы и, постучав этой корявой звездой по полировке, начал:

– Товарищи, мы собрали здесь вас, потому что обстановка с распространением западной музыки, вредного, разлагающего влияния, зачастую антисоветского содержания, стала широкораспространенной проблемой. – Он замолк и обвел аудиторию взглядом, чтобы удостовериться, что все осознают важность высказанной им мысли. – Не обращать внимания на эту проблему мы не можем. К сожалению, каналов поступления так называемой рок-музыки в страну много. Какие конкретно диски вредные, а какие нет, установить сразу невозможно. Поэтому мы не всегда можем своевременно остановить их. Какие это каналы?

Кузнецов подвинул к себе лежавший перед ним на столе блокнот, посмотрел на сделанную в нем запись.

– Часть дисков и кассет, как вы знаете, привозят моряки загранплавания. Проверить всё ни пограничники, ни таможня не в состоянии. В машинном отделении они захотят, так маму с папой провезут. Часть дисков приходит от родственников из-за границы…

Он оторвал глаза от блокнота и криво усмехнулся.

– Есть у нас такие тоже, не будем говорить кто. Много дисков попадает к нам через иностранных студентов из стран народной демократии, с которыми мы должны вести себя осторожно…

Он снова криво усмехнулся. Враги теснили его со всех сторон, но он отвечал им презрением.

– Мы собрали вас, как людей, держащих, как говорится, руку на пульсе молодежной жизни. Мы хотели бы выслушать ваше мнение и поделиться своими планами. Собственно, план у нас один. Практически все диски, которые попадают в наш город, рано или поздно оказываются на черном рынке. Или как его называют – сходке. Эта сходка совершенно открыто собирается в парке Шевченко. И вот этим мы намерены заняться, потому что, как говорится, все пути идут в эту точку. Если кто-то хочет высказываться, пожалуйста.

Первым слово взял Гончаров:

– У нас, как вы знаете, Николай Иванович, работают очень грамотные ребята. Они редактируют колоссальный объем записей, читают практически все публикации в центральной прессе по этому вопросу. Читают даже западную прессу. Короче, держат, так сказать, руку на пульсе. Вот один из наших редакторов – Олег Онуфриев. – Он кивнул на Олежека. – Он, я хотел сказать, они составили список дисков идеологически вредного содержания. Их немного на общем фоне популярной музыки, но они есть, и, как говорится, это тот случай, когда ложка дегтя может испортить бочку меда. Поэтому мы видим свою задачу в том, чтобы этот деготь отфильтровать и оставить нашей молодежи идеологически проверенные и эстетически добротные произведения. – Гончаров бросил взгляд на Драгомощенко и продолжил: – Наша редакторская группа выявила, что идеологически вредный материал главным образом скрывается в жанре так называемого хеви-металла. Практически каждая песня содержит призыв к насилию, поклонению всякой нечисти, разбою, свержению устоев.

– Свержению каких устоев? – ожил Драгомощенко.

– Общественных, Сережа, – как о само собой разумеющемся сказал Гончаров.

– Так это же устои капитализма, – пожал плечами тот. – Почему мы должны за это переживать? Мы должны радоваться тому, что металлисты хотят их свергать. Они там типа революционеров. Нехай свергают!

Олежек, до сих пор стрелявший своими пуговицами то в Кузнецова, то в Гончарова, то в Драгомощенко, срывающимся голосом заговорил:

– А как насчет насилия? Как насчет похабщины, секса? Есть революция, и есть сексуальная революция, которая ведет к полной вседозволенности. А как насчет группы Manowar, где герой одной композиции просто призывает к питью человеческой крови?! Как насчет разрывания куриц и питья крови на сцене Алесом Купером?

Ответом на эту сдобренную куриной кровью речь было молчание.

Нарушил тишину бородатый парень. Когда он заговорил, все посмотрели на него с удивлением. Мне сначала показалось, что он просто валяет дурака, вставляя куда ни попадя английский звук th.

– Я вхосу в сисло органисасоров сискосек в консервасории. Мы исусяли некосорые сексы популярных песен, и, как нам касеся, не все сексы мосно осэнивать осноснасьно. Вы, например, я снаю, крусисе на своих сискосеках песню «Роксана» брисанской рок-группы «Полис».

– Эта песня была хитом номер один во всех музыкальных журналах мира, – со знанием дела подтвердил Олежек.

– Конесно, – согласно кивнул парень с бородой, – Но как вы снаесе из секса, герой песни приснаеся в любви просисуске. Роксана, косорой посвясена песня – просисуска. Как бысь в эсом слусяе? Эсо се са самая всесосволеннось.

В этом кабинете слово «проститутка», пусть даже в сильно искаженном виде, прозвучало ошеломляюще грязно.

– Не все понимают текст! – От охватившего его напряжения голова у Олежека мелко тряслась.

– Если не все понимаюс секс, со какой смысл в осборе вредных сисков? Или посему из всех вредных мы должны усраивась гонения солько на месалл? Я не являюсь поклонником эсого санра, поймисе меня правильно, но полусяеся, со вы высленяесе идеологисески вредную музыку по санрам. Саким обрасом вы сразу делигисимисируесе всех, кто слусаес месалл.

На слове «делигимисируесе» Драгомощенко закрыл ладонями лицо и затрясся от беззвучного смеха.

– Нет, это не так! – подпрыгнул Олежек, которому было не до шуток. – Песню Криса де Бурга «Луна и водка» мы внесли в список запрещенных, хотя это чистая попсня!

– А осальные крусисе?

Чтобы не расхохотаться, я вцепился в ручку и записал в своем блокноте «kruthithe».

– Остальные крутим, потому что его «Женщина в красном» – всемирный хит.

– Как товарищ правильно вам указал, хотя не назвал это своим именем, в вашей работе нет принципа, – сказал Драгомощенко, отнимая ладони от лица, которое оказалось совершенно багровым и мокрым. – Вы творчество этого Де Бурга поделили на хорошее и на антисоветское. С этой стороны его можно слушать, а с этой нельзя. А антисоветчик он со всех сторон антисоветчик. А я… то есть мы на наших дискотеках крутим песни советских исполнителей или групп стран народной демократии. Потому что те же «Локомотив ГТ» или «Омега» ничем не хуже того же «Дипапл» или «Пинк Флойда». Но главное место мы отдаем в наших программах таким исполнителям, как «Машина времени», «Аллегро», Алла Пугачева. И если это металл, то это наша «Ария», даже наш «Черный кофе». Это наша музыка, это наши артисты, и, как мы уже давно выяснили, людям нравится свое. То, что они понимают. А главная задача устроителя дискотеки – создать настроение на площадке, подготовить какие-то конкурсы, викторины, шутки, и тогда западная музыка отступает. А так, чтобы одну песню можно, а вторую – нельзя, это не принципиально. Если этот Де Бург – антисоветчик, то его вообще надо гнать метлой от нашей молодежи.

– Сережа, я уже говорил об этом миллион раз. Мы живем в такое время, когда ты не можешь ограничить программу только «Машиной времени» и Аллой Пугачевой. – Гончаров подался к сидевшему напротив него Драгомощенко. – У людей разные вкусы. Одни любят синий цвет, а другие – зеленый. Твои организаторские таланты тут ни при чем. Да, мне нравится Алла Пугачева. Это – талантливейшая певица, хотя не все относятся к ней одинаково, и, видимо, имеют для этого определенные основания. Но при всем уважении к ней я не могу слушать ее двадцать четыре часа в сутки. И ты не заставишь слушать ее пятнадцатилетнего пацана, которого еще и не пропустят на твою дискотеку просто потому, что он несовершеннолетний! И потом, посмотри «Утреннюю почту», посмотри трансляции из Сан-Ремо. Идет отфильтровка лучшего! А не тотальный отказ от всего западного!

Кузнецов, явно не знающий названий групп и исполнителей, чувствовал себя неуютно среди участников начатого им разговора. Мой взгляд в этот момент встретился с его, и он, приподняв руку над столом, спросил:

– Что скажет пресса?

В последнюю секунду он перевел взгляд с меня на Лену, предоставляя слово сотруднику старшей по рангу газеты.

– Я не знаю, – начала Лена, поправляя очки. – Действительно, этих музыкантов показывают по телевизору. Из чего следует, что они проходят определенную редактуру. Важно выработать принцип. Мы либо редактируем по исполнителям, либо по репертуару. Я хочу напомнить Сергею, что в отношении крупных западных писателей у нас применяется именно этот подход. Одни их романы переводят, другие – нет.

Пока Лена говорила, Гончаров усиленно кивал головой, демонстрируя свое полное согласие с докладчиком, и, как только Лена окончила, подхватил:

– Это единственно правильный подход! Строжайшая редактура, Николай Иванович. И мы эту редактуру можем обеспечить.

– Что ты скажешь? – Кузнецов кивнул мне.

– Редакторы в ОМК или в институтских дискотеках могут не включать в свои программы какого-то исполнителя или песню, но дискотеки не являются единственным источником новой музыки. Главное, что на эти дискотеки попасть трудно. Их посещает относительно немного молодых людей, не у всех есть на это деньги. А магнитофон сейчас есть практически в каждом доме. Я переписал диск у Васи, Вася переписал у Коли, Витя переписал у меня. Что тут можно редактировать?

Я случайно посмотрел на Олежека – пуговицы его были широко раскрыты, губы сжаты так, что рот походил на тоненькую прорезь, в которую и копейку не протолкнешь. Бедный! Он принимал в этом процессе перезаписи самую активную роль! При этом, выполняя частные заказы в студии ОМК, он ничего не редактировал. Принцип его работы был предельно простой: целый диск – трендель, сборник – пятерочка. Знал ли об этом Гончаров? Думаю, да. Но либо закрывал глаза на левый доход своего редактора, которому платил несчастные рублей восемьдесят в месяц, либо же тот просто что-то откидывал ему от своего левого промысла. Стоило прислать комсомольцам своего тихаря в их подвал и разместить правильный заказ, как вся эта болтовня про идеологическую редактуру накрылась бы веником. Разве что тихарю тоже бы стали записывать мелодии и ритмы зарубежной эстрады. Бесплатно, естественно.

– Позвольте вмешаться, – подала голос седая дама. – Меня не все знают, я – инструктор отдела пропаганды горкома партии Мухина Татьяна Федоровна. Я хотела бы снова вернуться к той идее, которая была высказана в начале нашей встречи товарищем Кузнецовым. Мы должны найти корень проблемы. Корень этой проблемы в нашем городе – черный рынок пластинок. Как бы они ни попадали в страну, в конечном итоге они оказываются на этом черном рынке.

– Допустим, вы разгоните его, люди будут собираться в другом месте, – сказал я, хотя, прерывая руководящего товарища, нарушал все нормы приличия. Чувствуя, что моей репутации уже нанесен невосполнимый ущерб, я дал себе волю: – Чтобы распространять записи, сходка вообще не нужна. Записи передаются через друзей и знакомых. Этот процесс неконтролируемый.

– Мы не просто разгоним, – раздраженно оборвал меня Кузнецов. – Мы не просто разгоним! Мы конфискуем идеологически вредные пластинки. Соберутся в другом месте – снова погоним! И снова конфискуем!

– На сходняк ходит, ну, пусть сто человек, а эту музыку слушают все. – Я ощутил, что меня тоже стала бить дрожь. – Вы же не будете ходить к каждому человеку домой и проверять, что у него записано?!

– Ко всем – нет, но к кому надо, мы придем, – отрезал Кузнецов.

Мой напор вызвал у него рефлекторное стремление подавить его своим авторитетом. Соображать он был не в состоянии.

Я только покачал головой.

– Вы можете объяснить свой скептицизм? – спросила Му хина.

– Ну, смотрите, у вас, допустим, дома магнитофон есть?

Она молчала, видимо считая, что если она ответит на мой вопрос, то мы поменяемся ролями. Начальнику не полагалось отвечать на вопросы нижестоящего товарища. А может быть, она боялась открыть свой имущественный статус. Ну, конечно, магнитофон же не был предметом первой необходимости! А настоящий партиец должен был быть аскетом. Ладно, подумал я, сгорел забор, гори и хата.

– У вас дома есть магнитофон? – обратился я к Кузнецову.

– Ну, дальше?

– Записи Высоцкого у вас есть? Скажем, про летчика-истребителя, про боксера, про альпинистов, про горы?

– Допустим, есть.

– И у всех есть. При этом наша фирма «Мелодия», кроме «Алисы в Стране чудес» и еще пары-другой его песен из кинофильмов, ничего не выпускала. А у людей дома многочасовые записи. Французские альбомы, американские, какие-то концерты на заводах, в НИИ. Люди переписывают их друг у друга и даже не знают, что эта сходка существует. Вы же сами не на сходку за этими записями ходили, правильно? Точно так же, как Высоцкого, люди переписывают все остальное. Кого что интересует. Одних интересует Высоцкий, других – Крис Де Бург, третьих – Битлы, четвертых – Луис Армстронг. Вы же не можете прекратить продавать магнитофоны?!

Все подавленно молчали. Гончаров смотрел в потолок. Олежек – в стол перед собой. Драгомощенко, сложив руки на груди, – в окно. Бородатый парень из консерватории сбивал щелчками пылинки с рукава пиджака. Наконец инспектор взяла инициативу в свои руки:

– Мы все – работники идеологического фронта. Мы не можем сидеть сложа руки. Современная популярная музыка – это не просто музыка. За ее созданием стоят западные пропагандисткие центры. Их главная задача – разложение сознания советской молодежи, привитие молодым людям не просто дурного вкуса, а взглядов, которые противоречат коммунистической морали. И это именно то, что мы называем холодной войной. Мы прекрасно понимаем, что воевать на одном направлении нельзя. Мы должны использовать все средства. Нам близка позиция Сергея Драгомощенко, нам ясен ход мысли Лены Коломиец, но мы также понимаем, что есть каналы, через которые западная культура – точнее, западная идеология под видом культуры – поступает к нам. Значит, нашей задачей должно стать перекрытие этих каналов.

Гончаров, кашлянув в кулак, сказал:

– Я совершенно согласен с Татьяной Федоровной. Работа должна вестись в нескольких направлениях. У нас успешно действует джазовый клуб, сейчас начал работать рок-клуб, пришло время подумать о создании альтернативы для этой сходки. Почему, например, не дать людям возможность культурно собираться и обмениваться пластинками в одном из наших кафе? Опять же, под нашим контролем. Ты хочешь войти – предъяви свои диски. Если есть вредные, извини, у нас тебе не место.

Драгомощенко усмехнулся:

– В вашем кафе! С продажей пирожных, кофе и напитков! А что будут делать те, которые не хотят покупать ваши пирожные? Или которым у вас нет места? Вы вообще эту публику видели? Им нужны не пирожные с кофе, а водка с огурцами! Козе понятно, что они снова пойдут в парк! И в первую очередь те, кого вы отсеете!

– В парк больше никто ходить не будет, за это я вам отвечаю. – Кузнецов хлопнул ладонью по столу.

– Когда вы планируете… – я замешкался, подыскивая слова, – разгон сходки?

– Это надо согласовать с РАЙВД, дружинников собрать. Писать только об этом не надо. – Он усмехнулся.

– Николай Иванович, я бы начал с создания какой-то альтернативы, – сказал Гончаров, для дискотек которого сходка была важным источником новой музыки. – Я думаю, что мы должны обсудить этот вопрос отдельно. Разогнать легче всего. Надо дать какую-то альтернативу тем, кто хочет слушать лучшие образцы западной и отечественной музыкальной культуры в культурной и спокойной обстановке.

– Ладно, обсудим отдельно. – Кузнецов поднялся, давая понять, что обмен мнениями завершен.

Вечером я закрыл дверь в свою комнату на ключ, задернул занавеси на окнах и только собрался доставать из тайника в столе коробку с Зиновьевым, как в коридоре затрезвонил телефон. Сердце мое екнуло, как у тати в ночи. Я закрыл стол и пошел к телефону:

– Слушаю вас.

– Митя, милый, это ты?

Ах, какой у нее был голос! Какой домашний! Если бы она жила со мной, в смысле, если бы она стала моей женой, и у нас была бы своя квартира, и если бы в ней был телефон, я бы просто так вот звонил домой каждые пять минут, чтобы только слышать в трубке этот голос. Я бы лечился им от всех своих скорбей и нервотрепок.

– Да, Наташа, это я. Кто еще тут может быть?

– Слушай, Митюша, меня пригласила моя сестра Таня, ты ее знаешь, на день рождения. Не хотел бы ты составить мне компанию?

– С удовольствием, а когда это?

– В эту субботу. Они устраивают у себя на даче, на Десятой Фонтана. Тебе удобно в субботу?

– С тобой мне удобно всегда. Вот ночью позвони и спроси меня: тебе сейчас удобно прийти ко мне? – и я тебе отвечу: именно сейчас удобно, как никогда!

– Нет, ночью я тебе звонить не буду. – Она засмеялась. – А в субботу зайду часа в три, и от тебя поедем, хорошо?

– Очень хорошо.

Сестра у Наташи была сводная по папаше. Когда-то он жил с Надеждой Григорьевной, не расписываясь, а потом женился на другой тетке. Перспективной. Но заботиться о внебрачной дочери продолжал. В частности, помог получить квартиру. С помощью новой жены, чей папа был каким-то большим начальником, он сам стал большой шишкой, занимал высокий пост в обкоме и знал простые решения задач, которые для простого народа были все равно что теорема Ферма. Честно говоря, я не знаю, что это за теорема, просто слышал, что, кроме самого Ферма, ее никто не решал. И даже у него с ней что-то не выходило. В нашем случае задачей, равносильной решению теоремы Ферма, было получение квартиры и Наташин папан ее решил. Наташа с мамой в то время жили на Молдаванке в собачьей конуре укрупненного типа со всеми удобствами во дворе. Я так предполагаю, что эти жилищные условия были не последним обстоятельством, которое заставило его отправиться на поиск более подходящей для жизни подруги. Сам он был то ли из Тирасполя, то ли из Бендер, и домой – на малую родину – ему возвращаться не хотелось. Что же сделал влиятельный папан для брошенной сожительницы с родным дитем? По своим каналам он нашел квартиру, за которую не платили лет десять. Она находилась не на каких-нибудь выселках, а в переулке Чайковского, прямо напротив Оперного театра. В ней жила одна супружеская чета, чей небольшой доход от сдачи опустошенной ими же посуды квартплату не покрывал. Ну, может, и покрывал, просто у них были расходы поважней. Он предложил алкашам на выбор – либо быть выселенными через суд за неуплату, либо с небольшой доплатой переехать в конуру укрупненного типа на Молдаванку. После того как их пару раз навестил участковый, они с радостью ухватились за возможность поправить свое материальное благосостояние. А Наташа с мамашей перебрались в переулок Чайковского. Наташа рассказывала, что через пару недель после переезда алкаши вернулись в старую квартиру, забыв, что живут теперь в другом месте.

– Ободранные такие, жалкие, – рассказывала она. – Стали открывать дверь, а замок уже другой. Пытаются вставить ключ в скважину и не могут. Тетка говорит: «Витя, Витя, ну что у тебя всегда не получается?» А он: «Та щас, Муся, щас получится, потерпи».

– Ну и чем дело кончилось? – спросил я.

– Мама вышла к ним и объяснила, что они теперь живут в другом месте. Дала им два рубля на такси. Они, наверное, за всю жизнь на такси не ездили.

– Поменялась бы с ними назад? – спросил я.

Она покачала головой отрицательно, не отрывая при этом от меня взгляда, словно не желая пропустить моей реакции на свой ответ. Такая искренность предполагала осуждение. Но как я мог ее осуждать? Всем хотелось жить лучше, но лучше получалось только за чужой счет. Всего было так мало, что, на что бы ты ни претендовал, ты должен был кого-то лишить того же. Если это была квартира, то квартиры; если кусок мяса, то куска мяса. Отказ от борьбы или отказ от плодов чьей-то борьбы в твою пользу мог быть истолкован как проявление идиотизма. Или святости. Но на пути к святости стоял обычный инстинкт самосохранения. Кого можно было осуждать за проявления этого инстинкта в моей стране?

Глава 11

Михаил Михайлович Жукевич был мужчиной крупным, с выдающимися чертами лица и роскошными седыми волосами. Он зачесывал свою шевелюру назад, благодаря чему выглядел как впередсмотрящий на мостике корабля, несущегося на всех парах в светлое будущее. И поседел он именно от сознания ответственности своей исторической миссии и тревожного предчувствия возможных препятствий со стороны недремлющего врага, которые надо будет успешно устранить. Пусть даже с риском для жизни. Пусть даже не одной, а, скажем, пары десятков миллионов. Светлое будущее того стоило.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.