Книжка эта написана для подростков, но принимая во внимание то, что многие из нас (а мужчины, почитай, что и поголовно) до смерти ими остаются, то и для так называемых взрослых тоже. И мне хочется надеяться, что тот из них, кто ее прочитает, перевернув последнюю страницу, вспомнит свое, улыбнется и не пожалеет потраченного на нее времени.
А сын, кстати, похоже, хорошим человеком стал…
Саша Окунь
«Окунь играет дискурсами, постоянно меняя русло текста, сочетая, казалось бы, несочетаемое. Подхватывая (или перехватывая) у себя самого фабульную инициативу: говорить на серьезные темы можно совсем нескучным тоном. Духовное не обязательно величаво, так как творчество… ну да, растет в том числе из лопухов и лебеды у забора. Из чего угодно растет: дух веет, где пожелает…»
Дмитрий Бавильский, The Art Newspaper Russia
***
Автор приносит искреннюю благодарность
за благожелательность и ценные советы
Дине Рубиной, Кусении Сан, Людмиле Улицкой,
Игорю Губерману, Рафаилу Нудельману
Маше и Даниле
Пролог
– Так вот оно все и вышло, – закончила Елена и поправила выбившийся из-под теплого платка золотисто-рыжий завиток.
Я смотрел на этот завиток, огненно-красный завиток, и видел зарево пожара, клубы дыма и висящий в черном, расцвеченном бенгальскими огнями небе объятый пламенем Агрегат.
– Ну, я пойду. – Она протянула мне ящик. – Прощай, малыш. – Мягкие губы скользнули по моей щеке. – Бог знает, когда увидимся. Удачи тебе.
Стукнула дверь, и мы с Вероникой остались одни. По полированному дереву стола растекался тусклый блик слабого, с трудом пробивающегося сквозь занавески предутреннего света. Со стены, окруженная темным сиянием золотой барочной рамы, следила за мной юная женщина с мудрыми и грустными глазами. Молчаливо ожидающими развития событий судьями возвышались над столом темные силуэты стульев. Стрелка старинных часов бесстрастно отсчитывала время, и ящик, который я, словно тяжеловес штангу в ожидании сигнала «Вес взят!», судорожно сжимал в руках, с каждой секундой все больше и больше наливался тяжестью. Но сигнала не было, часы безучастно продолжали свой монотонный счет, и тогда, понимая, что выхода нет, я поставил этот пахнущий дымом и гарью ящик на стол и поднял крышку.
Внутри, завернутый в темно-синий бархат, лежал прямоугольный предмет. Какое-то время мы оба молча смотрели на него. Потом я поднял голову и встретился взглядом с Вероникой. Не знаю, что я надеялся прочитать в ее светлых глазах, но ничего, кроме доброжелательного участия, там не было. Еще несколько мгновений я, выжидая непонятно чего, смотрел внутрь ящика, в глубокую таинственную синеву – может, не доставать? – а потом, обреченно вздохнув, протянул руку, вынул тяжелый предмет, положил его на стол и развернул ткань.
Перед нами лежала книга. Ее переплет из тисненой, с позолотой кожи был украшен мелким речным жемчугом. Я осторожно прикоснулся к углу обложки, и она, словно в замедленной съемке, бесшумно поплыла вверх, открыв титульный лист, по которому угловатой вязью готического письма вились черные, оттененные золотом буквы. Мне не нужно было разбирать замысловато написанные слова. Собственно говоря, я уже понял, что это, когда Елена вручила мне ящик.
Глава первая,
в которой читатель знакомится с автором, некоторыми персонажами, а также узнает о загадочном событии, произошедшем с рассказчиком в день его рождения
Не всякая история стоит того, чтобы быть услышанной, но всякая история заслуживает того, чтобы быть рассказанной. Так сказал Аптекарь, а я, по обыкновению, согласился и запомнил эту фразу. Позже мне пришло в голову, что если ее переиначить, то получится не менее справедливо: не всякая история стоит того, чтобы быть рассказанной, но каждая заслуживает того, чтобы быть услышанной. Звучит довольно психотерапевтически, но все же. Однако, прежде чем приступить к своей истории (а других у меня, в общем-то, и нету), я считаю своим долгом отметить, что, возможно и даже скорее всего, рассказать ее мне важнее, чем вам услышать. Ибо нерассказанная, она, словно непереваренный кусок жирного гуся в желудке, тяжким грузом давит мне на сердце, а порой, пробудившись, начинает проталкиваться наружу, царапая душу острыми коготками несказанных слов.
Однако произвести ее на свет вовсе не так просто, как это может показаться. Начнем с того, что не совсем ясно, где ее начало. Начинается ли эта история с моей встречи с Аптекарем? А может, в тот момент, когда Альберт Великий окунул в чернильницу гусиное перо? Или в день, когда моя матушка повстречала моего будущего отца?
В общем, сдается мне, что у любой истории (а у этой и подавно) начал несколько, и поиски, так сказать, начала начал – задача, похоже, неразрешимая. И если сейчас я этим занимаюсь, то, скорее всего, обусловлено это не тем, что Эли называл «интеллектуальной честностью», а страхом. Художник как-то признался мне, что наносит на холст все новые и новые слои грунта не потому, что этого требует технология подготовки, а для того, чтобы оттянуть необходимость встать перед белым холстом и провести первую линию. И вот сейчас, когда, глядя на чистый лист бумаги и не решаясь прикоснуться к нему пером, я рассуждаю о том, с чего следует начать, мне слышится голос Аптекаря: «Отбоялся, и ладно. Нет ничего страшнее страха. Вперед, малыш!» И я принимаю решение начать эту историю с того момента, когда ее покинул, практически не принимая в ней никакого участия, человек, которому я ничем не был обязан, кроме определенного набора генов и, как говорила моя матушка, кроме выражения глаз и формы затылка, хотя сам он, по ее утверждению, признавал себя ответственным исключительно за затылок.
Итак, родитель мой оставил этот мир, когда я был еще малым ребенком, лет пяти. Он свалился в разлом на раскопках Храма. Тела его не нашли – нашли лишь один левый сандаль, который свалился с ноги несчастного, когда он, совершая последний в своей жизни полет, растопырил руки и ноги в напрасной попытке полет свой остановить. Этот самый сандаль, зацепившийся за корень гуавы, мы с матушкой и похоронили, чтобы было куда ходить в годовщину, а поскольку могила в наличии имеется, то должно же в ней хоть что-нибудь лежать, пусть даже и сандаль. Отсутствие полагающегося покойнику тела дало людям повод для самых разнообразных домыслов и догадок, начиная от похищения моего родителя инопланетянами, кончая предположениями, что папаша свою смерть сфабриковал: приладил сандаль на корень гуавы и сделал, как говорят в наших краях, длинные ноги, то есть удрал. Покинуть же мою матушку менее экзотическим способом, по-видимому, мешали ему страх и уверенность, что она его непременно отловит. Что здесь правда, что нет, не мне судить, да только если матушка себе чего в голову вбивала, то всенепременно желаемого добивалась, правда, счастья ей это, как правило, не приносило, ибо ей тотчас хотелось чего-нибудь другого.
На меня государство выплачивало матушке небольшой пенсион, и раз в месяц, получая от почтальона чек, она роняла слезу, вкладывала в руку почтальона монетку и, закрыв за ним дверь, разражалась проклятиями в адрес моего покойного родителя. Надо сказать, что при жизни она ему тоже спуску не давала, но живым он ей, бывало, отвечал, чего в мертвом виде, понятно, делать никак не мог, и оттого, думается мне, пользы и удовольствия для матушки в нем, мертвом, было больше, хотя досада на то, что он от нее все-таки ускользнул, покоя ей не давала. Замуж она по второму разу не вышла. Злые языки (а их всегда хватает) язвили, что, мол, кто ее, нищую, с ребенком и таким характером, возьмет, но истине это не соответствовало, ибо матушка моя отличалась яркой, эффектной красотой и, как уже было сказано, умела добиваться чего хотела, а от мужчин и подавно. Так что причиной ее статуса матери-одиночки был я, единственный ее сын, в котором она, как говорится, души не чаяла. Отказа мне ни в чем не было, хотя денег дома вечно не хватало, и не только потому, что матушка им счета не знала. После окончания театральной школы ее приняли в труппу драматического театра «Одеон», но примадонна – по словам матушки, бездарная старая кляча, – усмотрев в новом таланте угрозу собственному статусу, заставила главного режиссера, своего любовника, матушку уволить. Из Театра комедии и драмы моя матушка ушла сама, поскольку главный режиссер – бездарь и старый потаскун – не прислушивался к ее советам и указаниям. В общем, так уж получалось, что из-за зависти коллег (по словам матушки) и из-за гонора и вздорного характера (по мнению остальных) ее яркий талант оставался незамеченным и невостребованным, что не просто радости ей не прибавляло, а, напротив, способствовало чувству глубокой обиды и общей горечи. В результате она оставила театральное поприще и начала работать официанткой, правда в знаменитом ресторане «Золотое Руно», и даже дослужилась до должности начальницы смены. На этой тяжелой, изматывающей работе она и трудилась, покуда Оскар не устроил ее в муниципалитет на должность руководителя любительских театров города.
Многого матушка позволить себе не могла, хоть и хваталась за всякие приработки и работала с утра до ночи. Невозможность эта постоянно глодала ее сердце, заставляя регулярно разражаться упреками и жалобами. Единственное, что она себе позволяла, это духи, без которых просто жить не могла и в которых знала толк. На ее туалетном столике кучковались десятки бутылочек, флакончиков и баночек самых разнообразных форм, размеров, цветов и конечно же запахов. Перед тем как надушиться, матушка долго рассматривала свои сокровища, перебирала, принюхивалась, сообразуя свой выбор с целой тьмой обстоятельств, куда входили сезон, время суток, одежда, настроение и бог знает что еще. Лицо ее в ходе этой церемонии было сосредоточенным, серьезным, с легким оттенком тревоги и озабоченности, но затем, когда выбор был сделан и ее рука с длинными ногтями подносила пробку сперва к шее, а потом к ушам, глаза ее округлялись, ноздри раздувались, губы складывались в победную улыбку, и вся она становилась похожей на довольного ежика. Сразу признаюсь, довольных ежиков мне видеть не приходилось, но что делать, если выглядела она именно так, как, по моим представлениям, должен был выглядеть довольный ежик, и, стало быть, пусть сравнение это останется, несмотря на его очевидную проблематичность.
Впрочем, возможно и даже вполне вероятно, что историю эту следует начать вовсе не с моих родителей, а с того мартовского утра, когда по случаю моего дня рождения матушка, несмотря на свою нелюбовь отпускать меня куда-либо без присмотра, позволила мне пойти погулять, да еще и деньги на мороженое сунула.
Итак, я начну свое повествование именно с этого дня. Дни, вообще-то, существа с характером. Я не то имею в виду, что один солнечный, другой пасмурный, а третий – дождливый. У нас, кстати, дождливых и пасмурных дней мало, зимой только, а снег и вовсе такая редкость, что его, если выпадет, еще много лет вспоминают. Ну, да не о том речь. Большинство дней на первый взгляд похожи друг на друга как две капли воды. Поутру появившийся из-за Адомских гор солнечный шар стремительно взлетит вверх, повисит там, загоняя людей в тень, и плюхнется красным помидором в серебристую кастрюлю моря. Но это только на первый взгляд. На самом деле, стоит утром открыть глаза, как день тихонечко шепчет тебе на ухо, мол, я такой, что лучше тебе сегодня вообще из дому не выходить. Забейся под простыню и пережди. Или, наоборот: вставай, дуралей, быстрее, удачу свою проспишь! Бывают дни, когда все само собой получается, и дни, когда все из рук валится. Дни беспричинно грустные, и дни беспричинно веселые. Короче, у каждого свой характер, свои особенности, свой норов, надо только быть внимательным и не пропускать мимо уха этого дня подсказку.
Все это так, только вот, убей меня Господь, я напрочь не помню, что именно нашептал мне тот мартовский день. Помню только, что, скатившись по лестнице, я выскочил на улицу и через несколько минут уже проталкивался между заполненными до отказа столиками на террасе кафе «Ренессанс». Пробравшись в зал, я замер у прилавка. Обычно мороженое я покупал рядом с домом у старого Сандро. Сандро делал хорошее мороженое, вкусное – ванильное, шоколадное, клубничное и фисташковое, – но здесь, в «Ренессансе», их было сто сортов. Сто! Причем таких, что, кроме как в «Ренессансе» нигде не найти. Морковное, еловое, шампанское, сливовое. Однажды (мне тогда десять лет было) я попросил голубой шарик под названием «Морская волна». Час не мог отплеваться, будто морской воды хлебнул. С тех пор я потерял охоту экспериментировать, стараясь придерживаться нормативных вкусов.
В этот раз я выбрал изюмное, гранатовое и мандариновое. Кончиком языка слизывая с плавящихся шариков холодные капли, я не спеша двинулся по проспекту Гарибальди вверх к скале, на вершине которой стоял огромный, окруженный толстыми пузатыми колоннами Храм.
Храм этот выстроили чуть ли не три, а может, две с половиной – врать не хочу – тысячи лет тому назад греки. С тех пор они и живут здесь, неподалеку от порта, в месте, которое зовется Греческая колония. Итальянцы тоже держатся вместе, поближе к горам, в Маленькой Италии. Неподалеку от Кастильского рынка обитают китайцы, а религиозные евреи заселили квартал ближе к пустыне. Черкесы, прибывшие сюда в восемнадцатом веке, – кого только нет в нашем городе! – основали пригород Слободка. По соседству стали селиться русские, бежавшие от революции, армянский квартал граничит с мусульманским, а остальные – всех не перечислишь – французы, аргентинцы, поляки, англичане (которых здесь тоже немало) – живут, рассыпавшись по всему городу, от порта до окраин, и все дышат одним и тем же блаженным воздухом Средиземноморья; западный ветер наполняет этот воздух запахом соли и йода, южный – мглистой хамсинной пылью, северный несет с гор тонкие ароматы неведомых мне растений и смолистый дух хвои, а восточный – тяжелый, едкий запах заводов и нефтеперерабатывающих предприятий.
Любимое занятие жителей нашего города – споры о том, кому именно был посвящен этот Храм – Зевсу, Посейдону, Аполлону, – трогали меня мало: неподалеку были развалины еще трех, на всех хватит. Днем, как правило, здесь было пусто. Ближе к вечеру появлялись неравнодушные к романтическим пейзажам парочки новобрачных, и фотографии торжественно застывших у дорических колонн молодых людей, чьи юные лица закат украсил алым отблеском страсти, долгие годы освещали их выцветшую, с годами потускневшую жизнь.
Пары с высоким общественным сознанием фотографировались на месте, где пятнадцать лет назад был убит незадачливый премьер-министр, а творческие натуры предпочитали собирать материал для заполнения свадебного альбома в квартале бедноты Рузвельт, где жил мой дед. Аккуратно, стараясь не испачкать модные туфли, они прокладывали путь среди объедков и прочего мусора к живописным водопадам низвергающегося с верхних этажей белья, и их наряды от модных кутюрье становились еще элегантнее на фоне обшарпанных стен и бездомных кошек, темнеющих острыми силуэтами на крышках помойных баков. Но в эти сонные послеполуденные часы здесь, на горе, не было никого, кроме дрожащих среди цветущих апельсинов стрекоз и висящих над медовыми зонтиками кашки шмелей. Вытерев листьями смоковницы руки, я пристроился у колонны в тени древней оливы.
Лежащий внизу город был похож на детскую игру, где красные червячки трамваев медленно ползли по обозначенному зелеными шариками деревьев проспекту Гарибальди, разноцветные машинки кружили по площади короля Георга, грузовики теснились в пробках деловой улицы Герцль, толпились в порту кораблики и на зеленой поверхности моря вальсировали белые паруса яхт. Там, под поднятым вверх синим занавесом неба, на огромной сцене, ограниченной на западе морем, на юге – пустыней, а на севере – горами, разыгрывалась беззвучная пантомима жизни моего города, и черные, стоящие у обрыва высокие кипарисы, словно кулисы, замыкали эту сцену с востока.
Я любил эти кипарисы, их неумолимую устремленность вверх, их огромные, образованные сетью крохотных тонких веточек тела. Много лет спустя я вспомнил их в Неаполе, во дворце маркиза Пеллегрини, стоя перед двумя скелетами – результатом научных изысканий этого ревнителя знаний. Маркиз ввел своим слугам (мужчине и женщине) в кровь некий состав, который, разнесенный кровью по всем сосудам, вплоть до мельчайших капилляров, застыл, вызвав смерть этих несчастных, скорее всего мучительную, но чего не сделаешь во имя знаний. Плоть этих жертв науки разложилась, а кости и окаменевшие сосуды остались, и скелеты стояли, окутанные тонкой, похожей на электрические провода сеткой. Печень, как и все остальные органы, к примеру, исчезла, но форма печени легко читалась по сетке сосудов, ее питавших.
Со времен Античности кипарисы связаны со смертью. Греки обносили свои кладбища их черной стеной, плели из ветвей кипариса погребальные венки. Их тихая неподвижность сродни молчаливым надгробиям, а выбившийся из строя кипарис подобен одинокой колонне, потерявшей свой антаблемент. Я любил это дерево, его задумчивость, самоуглубленность, и меня озадачивало пренебрежение, с которым Аптекарь относился к этим благородным живым обелискам.
– Часовые, – пренебрежительно цедил он, – одинаковые, как солдаты в строю. То ли дело олива: каждая – личность, со своим характером, своей повадкой, своей судьбой.
Впрочем, так он относился только к нашим оливам и греческим, а испанские недолюбливал: простоваты. Я оливу тоже люблю, и не только мучительно извивающийся ствол, скрюченные артритом ветви и легкое облачко листвы, парящее над вросшим в землю могучим торсом, я люблю устройство ее листьев: матовые, розоватого серебра с одной стороны и гладкие, блестящие, словно надкрылья темно-зеленого жука, с другой. Именно благодаря им я понял смысл замечания Художника, что метафора – это не выдумка, а точно названое явление.
– Пришпиленный словом феномен, – сказал он и процитировал своего любимого испанца.
Поначалу я не понимал, что он имеет в виду, но однажды обратил внимание на то, как ветер, шевеля листья олив, заставляет их по очереди показывать то лаковую зелень, то розовое серебро. И с мерным колыханием оливковой плантации пришли процитированные Художником строки:
Масличная равнина распахивает веер,
Запахивает веер…
Я задохнулся от точности этих слов, но чувство восторга сопровождалось уколом ревности: почему не я это написал, ведь это так очевидно!
– Потому что не испанец, – хмыкнул Аптекарь, – а вообще-то, ты хоть раз веер в руках у дамы видел?
Как бы то ни было, в отношении кипарисов я с ним согласиться не мог. Часовые! Кто-кто, а уж Аптекарь мог бы взять в расчет, что солдаты только с виду одинаковы. Правда, позже я понял, что Аптекарь не выносит форму как таковую, видя в ней проявление насилия по отношению к личности, будь то со стороны армии, высшего света, богемы или законодателей моды…
Одним словом, я лежал в высокой траве, глядя на кипарисы, мысли мои витали далеко… нет, пожалуй, нигде они не витали, потому что я просто лежал безо всяких мыслей и оттого, возможно, не сразу ее заметил. А может, потому, что в густой тени она была практически не видна: темно-фиолетовые, почти черные, крылья сливались с фоном и словно сами были скроены из этой тени. Бабочек с такой окраской мне видеть не приходилось. Влетев в столб света, она распахнула огромные крылья и замерла предо мной. Не сводя с нее глаз, я поднялся с земли. Бабочка отлетела в сторону и опять остановилась. Медленно, стараясь не спугнуть, я двинулся к ней, и снова, будто играя, она отлетела на несколько шагов. Я даже не пытался ее поймать, я просто бежал за ней по тропинке вниз, а потом по путаным тесным переулкам квартала Рузвельт. Как обычно в это время дня, переулки были пусты, только грязные поджарые кошки с длинными ногами и узкими спинами провожали глазами плывущую между белых стен бабочку и бегущего за ней подростка, чьи новые кроссовки (подарок матушки на день рождения) поднимали в воздух легкие облачка тонкой теплой белой пыли.
Я так и не понял, каким образом очутился внутри помещения, словно театральная выгородка, изображающая стены домов, повернувшись, превратилась в стены коридора.
Бабочки нигде не было видно. Страха я не испытывал, скорее был сконфужен: каким это образом я сюда попал и как отсюда выбраться? Коридор был длинным, его концы тонули во мраке, но впереди, метрах в десяти от меня, слева, из проема в стене в коридор падал свет, и я, осторожно ступая по каменным плитам, двинулся к нему. Не прошло и тридцати секунд, как я очутился в большом пустом зале. Стены его были сложены из узких длинных кирпичей, окон не было, и свет, проникавший сквозь большой прозрачный купол в центре высокого потолка, окутывал чисто выбеленные стены мягким сиянием. Посредине стояло сложенное из камней прямоугольное, довольно высокое сооружение вроде небольшой капеллы с аркой входа посередине. В стене, справа и слева от стоящего по центру алтаря с мраморными рогами по обе стороны, находились две ниши, в которых стояли букеты. Терновник и фиолетовые шары репейника слева и белые, с золотистыми тычинками лилии справа. На алтаре, покрытом затейливой резьбой, между двух горящих в высоких золотых подсвечниках свечей лежала толстая книга; переплет ее из потертой позолоченной кожи украшал мелкий речной жемчуг.
Тогда мне и в голову не приходило, что однажды, вспоминая давно канувшие в Лету события, я буду беспомощно искать слова, хоть отдаленно способные передать обуревавшие меня тогда чувства, удержать ускользающий из ноздрей аромат тех дней, сохранить на кончике языка горько-сладкий вкус растаявших, как утренний туман, лет, ощутить кончиками немеющих пальцев жар полных отчаяния и любви объятий, нежную прохладу женской кожи и жесткое прикосновение мужской руки. Словно весь этот объемный, цветной, полный звуков, запахов, движения мир завис в исчезнувшем прошлом и отказывается перевоплотиться в сотканное вибрирующими стежками букв черно-белое эхо.
«…Одно яблоко нарисовать труднее, чем сотню. Стену напротив нарисовать труднее, чем головокружительную перспективу. Белое яйцо на белой скатерти накрасить труднее, чем апельсин, банан и грушу на синей. Проще создать вещь, чем найти точно обозначающее ее слово…» – ты прав, старый мастер. Сегодня я часами сижу перед нетронутым листом бумаги и подыскиваю слова, могущие, нет, не восстановить рассыпающуюся ткань прошлого, но хотя бы приблизительно реставрировать ее канву, ее таинственные узоры…
А тогда я растерянно озирался вокруг и раздумывал, как мне выбраться из этого странного дома. Внезапно из левого проема послышались звуки музыки и приближающихся шагов. Опрометью я рванулся за алтарь, но зацепился рукавом за мраморный рог. Раздался треск ткани, и пуговица, отлетев в сторону, покатилась по плитам пола. Шаги звучали уже совсем близко, и я, не размышляя, спрятался за алтарем. Скорчившись под столешницей, я обнаружил отверстие в передней стенке и прильнул к нему. Прошло несколько секунд, и в зал, семеня, вошел бородатый карлик в золотом тюрбане, украшенном павлиньими перьями и с огромным, чуть ли не с него ростом, ятаганом за поясом расшитого золотом алого кафтана. В руке он держал зеркало, в которое с довольной улыбкой разглядывал себя, время от времени приглаживая брови и расправляя усы. Медленно, прихорашиваясь, карлик дошел до центра зала, повернулся лицом к алтарю, выхватил ятаган и, отсалютовав, низко поклонился.
Вслед за карликом появились тучный мужчина, с трудом кативший перед собой огромную бочку, и совершенно голый человек с залитым слезами лицом, которого пинками ноги, обутой в высокий сапог, подталкивала вперед женщина в кожаном плаще и металлической каске со шпилем. Вокруг них метался маленький смешной человечек с озабоченным лицом. На одной его ноге был черный лакированный туфель, на другой – сандаль. Одет он был в розовые шорты и черный фрак. Половина волос на его голове была выбрита, зато другая завитыми локонами падала на спину. В руках человечек держал зонтик, который непрестанно открывал и закрывал. За ними ковыляла одетая в отрепья старуха. В руках она сжимала открытую книжечку и, лихорадочно перелистывая страницы, шептала: «Плюс, плюс, плюс…» Рядом с ней вышагивала высокая женщина с собачьей головой. Женщина-собака пыталась заглянуть в книжечку, громко втягивая воздух в ноздри, принюхивалась, но старуха книжечку прикрывала, и женщина, облизывая морду длинным красным языком, быстрыми глазами шарила вокруг.
Добравшись до алтаря, все отвесили глубокий поклон и под причитания голого человека, старухино бормотание и фырканье женщины с собачьей головой удалились.
Я выждал пару минут. В зале царила такая тишина, что я слышал, как бьется мое сердце. Надо было срочно удирать из этого странного дворца.
Выбравшись из своего убежища, я сделал было пару шагов в сторону выхода, но любопытство пересилило, я повернулся к лежащей между двумя свечами книге и в тот же момент почувствовал прикосновение к плечу. В ужасе я повернулся. Передо мной стояла фигура, закутанная в длинный темный плащ. Лицо пряталось в глубокой тени накинутого на голову большого капюшона.
– Как ты сюда попал? – в глухом старушечьем голосе не было враждебности, одно любопытство.
– Сам не знаю. – Голос мой дрожал. – Я бежал за бабочкой и вдруг здесь очутился. Понимаете?
Старуха кивнула:
– Понимаю. Где тебя отыскал апостолос? – И, увидев, что я не понимаю произнесенного слова, пояснила: – Бабочка?
И неожиданно для себя самого я рассказал ей про день рождения, про матушку, деда и папашин сандаль.
Она внимательно слушала и, когда я закончил, протянула мне маленький кубик. Я покрутил его в руках: обычный игральный кубик, на гранях которого были изображены разноцветные круги.
– Кинь.
Я недоуменно взглянул на нее.
– Кинь кубик.
Зачем мне его надо было кидать, я не понимал, но отказаться было неудобно, и я кинул. Кубик покатился по книге и замер белым кружком вверх.
– Забавно, – пробормотала старуха и вдруг повернула голову, будто прислушиваясь. – Быстро, прячься!
Не раздумывая, я снова шмыгнул под алтарь и прижался глазом к отверстию. Бесшумно ступая, в зал вошла женщина с собачьей головой и остановилась в центре. Ее глаза быстро бегали из стороны в сторону, ноздри раздувались. Вдруг ее взгляд остановился на чем-то. Красный язык облизнул нос. В два прыжка она оказалась у алтаря, нагнулась… Сердце мое забилось: наклонив голову, она внимательно разглядывала лежащую у нее на ладони пуговицу. Потом она подняла голову, принюхалась и уставилась на алтарь. Взгляд ее желтых глаз был таким острым, что мне показалось, будто она меня видит. Несколько секунд она сверлила алтарь глазами, а потом двинулась направо, исчезла из глаз, а я пригнулся еще ниже, пытаясь слиться с тенью…
– Госпожа? – В голосе женщины-собаки звучали удивление и страх.
– Как ты осмелилась сюда войти? – спросила старуха, да так, что я, и без того напуганный, почувствовал, как мурашки ползут по моей спине.
– Мне показалось…
– Ты знаешь, что положено за осквернение святилища?
– Госпожа, я нашла…
– Дай сюда. Не тебе вмешиваться в Игру. Что же касается твоего поступка…
– Простите меня, госпожа! – Голос женщины с собачьей головой дрожал. – Клянусь вам, я только…
– Ступай.
Эхо бегущих шагов прокатилось по залу и исчезло под куполом.
– Ну чего ты там сидишь, вылезай, – проворчала старуха.
Я вылез. Старуха, вздыхая, крутила в руках мою пуговицу, потом пожала плечами и сунула ее в нагрудный карман моей рубашки:
– Хочешь ты того или нет, но колеса повернулись, и Игра началась. Единственная надежда на зрение, а оно у тебя, похоже, хорошее.
Тогда ее фраза показалась мне бессмысленным набором ничего не значащих слов. Теперь, спустя много лет, я могу утверждать, что сюрпризов в жизни не бывает. Судьба всегда предупреждает о предстоящем, оставляя метки и знаки, порой еле заметные, а порой оче видные, как светофор. Сюрпризы – всего лишь свидетельство невнимательности. Правда, если говорить о неожиданностях, то в жизни случаются чудеса, но это явление совершенно другого порядка, и, по словам Кукольника, только глупец способен их перепутать.
Сделав мне знак, старуха вышла из капеллы, и я поспешил вслед за ней. Довольно долго мы шли сквозь светлые залы и затененные комнаты, кружили по коридорам, таким темным, что я вынужден был держаться за ее плащ, и вдруг оказались на улице, в переулке Отверженных.
– Иди, – сказала старуха и легонько подтолкнула меня в спину. – Иди.
Я попытался разглядеть ее лицо, но солнце слепило меня.
Старуха сделала жест рукой, словно говоря: «Чего же ты ждешь?»
Я повернулся и побежал вниз по переулку. Добежав до улицы Сервантеса, я оглянулся. Наверху никого не было. Я почесал в затылке и… проснулся.
Сперва я не очень понимал, где нахожусь. Потом вытащил из-под затылка мешавшую мне ветку и уставился на море. Солнце, утопающее в расплавленном серебре, нанизывало на раскаленные золотые лучи пурпурные облака. Хотелось есть. Тут я сообразил, что уже вечер. Стало быть, я провалялся здесь, на горе, целый день! Перепуганный, я вскочил на ноги. Ох, и попадет мне от матушки! Сломя голову я помчался вниз по склону горы, скользя и спотыкаясь, не обращая внимания на хлещущие и царапающие меня ветки деревьев и кустов, и сон мой расползался, словно паутина, цепляясь за ветки, каплями росы оседал на траве, растворялся в сгущавшейся синеве вечернего неба и в тонкой белой пыли, по которой стучали мои ноги.
Матушка встретила меня скандалом. Я понуро стоял, разглядывая свои кроссовки, и выслушивал долгий список своих прегрешений, в которых эгоизм, лень и неблагодарность были еще не самыми худшими. Затем последовало перечисление жертв, на которые матушка ради меня пошла.
– Ну что ты молчишь?
Отвечать мне было нечего, и я молчал. Матушка повернулась ко мне спиной, подошла к столу, на котором стоял пирог с воткнутыми свечами, тяжело опустилась на стул и зарыдала. Мне ее было ужасно жалко. Слезы, оставляя черные дорожки, сползали по ее щекам.
– Мама… – Я подошел к ней. – Ну, пожалуйста, прости.
Она всхлипнула, а потом резко повернулась и прижала меня к себе:
– Мальчик мой, единственный, любимый…
Она гладила меня по спине, смеялась, целовала в макушку, и хотя мокрая ткань щекотала мне нос, я не шевелился.
После того как пирог – мой любимый, яблочный, со взбитыми сливками, – был съеден, матушка отослала меня в душ.
Когда я вышел, она огорченно рассматривала порванную рубашку.
– Это я, наверное, за ветки зацепился, когда бежал, – пробормотал я.
– Новая рубашка, – вздохнула она, – где я теперь такую же пуговицу найду?
– В кармане, – машинально ответил я. – Мамуль, можно я полчасика телевизор посмотрю?
– Смотри, – согласилась она.
Я устроился на диване и стал переключать каналы.
– Действительно пуговица! – удивилась матушка. – Как это ты ее исхитрился не потерять?
Но я на ее слова внимания не обратил.
Глава вторая,
в которой читатель знакомится с аптекой «Плацебо», Вероникой, крысой Матильдой, сокровищами, которые хранятся в доме Аптекаря, и самим Аптекарем
Неделя, прошедшая с моего дня рождения, тянулась долго и тоскливо. Дни, плавающие в липком поте душившей город жары, ничем не отличались друг от друга.
Вернувшись из школы, я жадно выхлебывал бутылку колы, вяло прожевал холодную скучную котлету и устраивался под жужжащим вентилятором на диване с книжкой фэнтези в руках.
Сейчас я понимаю, что неподвижное стояние этих дней, их безразличное спокойствие должны были меня насторожить, но мною владела ленивая расслабленность, а монотонное жужжание вентилятора, с трудом раздвигавшего своими лопастями густой воздух, притупляло мой слух.
Я так никогда и не узнаю, каким образом и почему решилась матушка отдать меня в ученики к Аптекарю. Что подвигло ее, ревниво оберегавшую меня от любых влияний (а по ее мнению, все влияния, кроме ее собственного, были для меня пагубны), своими руками свести меня с человеком такого блеска и обаяния, как Аптекарь? Действительно ли озаботилась она моим будущим или решила использовать меня в игре, в которой, как всегда, надеялась обвести всех вокруг пальца? А может быть, Аптекарь околдовал ее, опоил одним из своих зелий? Даже такая малость (а может, и не малость, ведь утверждал же Аптекарь, что обстоятельства встречи никогда не бывают случайными и только глупец склонен не придавать им значения), так вот, даже обстоятельства встречи и знакомства двух этих людей, встречи, изменившей жизнь не только нас троих, но и множества других людей, известны мне исключительно со слов матушки, чего явно недостаточно, ибо, будучи натурой увлекающейся и творческой, она видела не то, что было, а то, что ей хотелось видеть, и фантазии свои не только выдавала за чистую монету, но и принимала за нее. Все это навсегда спрятано в тени кулис, куда мне доступа нет, так что для меня действие началось в тот момент, когда подобно занавесу распахнулись портьеры и вспоровший вязкую дрему сиесты острый стук каблуков возвестил о появлении на сцене моей матушки.
Итак, поставив на стул тяжелую сумку с продуктами, облегчив душу проклятиями в адрес погоды, правительства, города, его жителей и жизни в целом и завершив, по своему обыкновению, иеремиаду риторическим вопросом, почему все сыпется именно на нее, она приготовила себе кофе, присела к столу, щелкнула зажигалкой и, выпустив струю дыма, объявила:
– Я решила, что пора тебе всерьез начать думать о своем образовании.
Я отложил книжку. День, так медленно и спокойно текший по своему обычному пути, оказался чреват непредвиденными и малоприятными осложнениями. Всякий раз, когда у матушки возникали идеи по поводу моего будущего, это грозило нежелательными изменениями привычного течения моей жизни. И вообще, будущее свое я представлял слабо, разумно полагая, что оно так или иначе случится, а разговоры на эту тему тянули за собой рассуждения о необходимости приобрести хорошую специальность, о том, что значит быть настоящим человеком и хорошим сыном, и чем матушка ради этого жертвует. Впрочем, выхода у меня не было, и, сделав заинтересованное лицо, я преданно на нее уставился.
– Представь, – начала она низким таинственным голосом, – у меня разболелась голова. Чудовищно. Боль адская, – матушка томно прикрыла глаза, – как моя жизнь. – Сделав паузу, она постучала пальцем по сигарете, и серый столбик пепла бесшумно осыпался в пепельницу. – А у меня впереди… Ну, да ты знаешь… – Сигарета описала в воздухе светящуюся спираль. – Короче, я заскочила в первую попавшуюся аптеку. От боли не то что ничего не соображаю – ничего не вижу. Стою у прилавка. И вдруг, представь себе, слышу сзади голос: «Таблетка вам не нужна. Позвольте». И чувствую, к голове моей кто-то прикасается. А у меня не то что повернуться, ответить сил нету. Я, знаешь, вроде как хотела сперва испугаться: ну что это такое, незнакомый человек, и сразу за голову, но, – глаза матушки расширились, – чувствую я, что из пальцев этих прямо в меня идет энергия! Боль исчезает, растворяется, меня охватывает такой покой, такое блаженство… Будто я в рай возношусь. – Матушка, словно прислушиваясь к своим ощущениям, снова сделала долгую паузу. – Да, словно в рай. И чувствую, вся наполняюсь этой энергией, будто заново на свет родилась!
Она потушила сигарету, как всегда недокуренную, вытащила из пачки новую и прикурила.
– И тут голос – приятный такой – говорит: «Вот и все. И никаких таблеток не надо». Поворачиваюсь: видный такой мужчина. Ну, я, конечно, поблагодарила. «Вы что, – говорю, – волшебник?» В общем, он пригласил меня кофе выпить. «Я сам вам сготовлю», – говорит. Короче, он готов взять тебя в ученики.
– Кто, волшебник?
– Да нет. – Матушка раздраженно дернула щекой. – Какой волшебник? Он аптекарь. Но не просто. Хозяин аптеки. Исключительный человек. Умница. И как-то сразу доверие вызывает. Я и сама не заметила, как час с ним проговорила. Кофе, кстати, изумительный. Как в Италии. И почему это нигде, кроме Италии, кофе готовить не умеют? Так вот. Я ему, естественно, про тебя тоже рассказала. Какой ты у меня замечательный. Талантливый. – Она потянулась и взъерошила мне волосы. – И аптекарь, представь, сам предложил тобой заняться. Поэтому…
Вот уж чего я никак не ожидал! Фармакология, насколько я знал свою матушку, с ее тягой ко всему яркому, необычному, эффектному, никак не могла значиться в реестре привлекающих ее занятий.
– Ты не понимаешь. – Матушка словно догадалась, о чем я думаю. – Фармакология – это уменьшенное отражение космических процессов. Микрокосм, в котором отражается макрокосм.
Правильно или нет она цитировала (а что это была цитата, я не сомневался), не знаю. Впрочем, и матушка, и Аптекарь имели склонность к эффектно звучащим формулировкам, правда, Аптекарь имел обыкновение придавать им несколько ироничный оттенок.
Я даже и не пытался как-то противоречить оживленно говорящей матушке. Похоже, этот Аптекарь действительно зарядил ее какой-то энергией. Сама мысль о запахах аптеки, о пилюлях, таблетках, настойках, мазях и кремах была мне отвратительна. И хотя любые попытки спорить с матушкой были пустой тратой времени, ибо все равно дело заканчивалось тем, что я повиновался ее воле, я все же попробовал увернуться от надвигающейся угрозы.
– Мамуля, – сказал я, пытаясь придать своему голосу необходимую искренность, – ты ведь сама столько раз говорила, что круглыми сутками надрываешься для того, чтобы я мог учиться в хорошей частной школе, что мне необходим отличный аттестат, что…
– Да, сынок. – Матушка с гордостью взглянула на меня. – Да, я всем пожертвовала ради тебя, и нет ничего, слышишь, ничего, что бы я для тебя не сделала. Да, естественно, твоя школа – лучшая в городе, но, – она подняла глаза вверх, – чего она стоит, эта лучшая школа? Чего стоят твои учителя, жалкие продукты провинциальных колледжей, евнухи от науки, неспособные ее оплодотворить, лишенные воображения и полета, чему они могут научить такого ребенка, как ты! – Голос матушки звенел, на щеках выступил румянец, но затем голос ее, обретя элегические обертоны, упал почти до шепота: – Но ты уже не ребенок, – четырнадцать лет! Боже, как время бежит! – Она кинула взгляд в зеркало и поправила прическу. – И тебе нужны учителя, достойные такого ученика. Подумай, если бы только я смогла купить тебе рояль (Господи, пронеси! – взмолился я), у кого бы ты предпочел заниматься: у Горовица, Баренбойма, Листа или у лабухов из музыкальной школы?
Я пожал плечами: подобный вопрос никогда не приходил мне в голову.
– Так вот, – матушка лукаво улыбнулась, – он – человек грандиозного масштаба. Калибр супер. Двести вольт в одну розетку. Мне понадобилось зайти в удобства, и как ты думаешь, что я там обнаружила?
Я снова пожал плечами: дальше отсутствия туалетной бумаги мое воображение не шло.
– На стенах в рамках висят дипломы. – Матушка подняла палец. – Оксфорд. Кембридж. Почетный доктор Гарварда. Сорбонны. Иерусалима. Член Королевских обществ. Академик. Премия Вольфа. Аденауэра, Лейдена. И это только то, что мне удалось рассмотреть… И какая скромность! – Она задумчиво покачала головой. – Ну и, понятное дело, связи. А кроме того, – оживилась матушка, – ты только представь, аптекарь собирается тебе платить за учебу!
Отложив книгу, я уставился в окно. День был безнадежно испорчен. Вечером я послушно поплелся за матушкой на встречу с Аптекарем.
И по сей день в мельчайших деталях мне памятно все, что я видел по дороге от нашего дома до аптеки. Трехцветная кошка на подоконнике дома номер четыре по улице Эйнштейна, молодая дама в шляпке и полосатой юбке с абрикосовым пуделем на террасе кафе «Реал». Дама, покачивая ногой, обутой в светлую туфлю с совершенно новой подошвой, пила лимонад. Время от времени, любуясь матовым блеском кожи, она вытягивала носок и легонько поводила им из стороны в сторону… Свидетельствует ли мое пристальное внимание ко все обстоятельствам этого пути о том, что я подсознательно ощущал важность, судьбоносность ожидающей меня встречи? Не знаю…
Минут через пятнадцать мы свернули в переулок, в конце которого стоял похожий на старинный амбар круглый двухэтажный дом со светящейся вывеской. В центре красного фона был изображен белый круг с надписью «Аптека Плацебо» посередине. На скамейке, справа от двери, притулилась старуха, несмотря на жару закутанная в длинную темную накидку. Увидав нас, она с неожиданной резвостью вскочила и заковыляла к противоположной стороне переулка, где стоял огромный платан. Мы подошли к двери. Я оглянулся. В темноте фигура старухи сливалась с тенью дерева, и я, скорее всего, не смог бы ее разглядеть, если бы не острое, почти физическое ощущение устремленного на меня взгляда.
– Ну, что ты застрял?
Матушка дернула меня за рукав. Дверь распахнулась, и мы вошли внутрь.
Услышав звук колокольчика, молодая светловолосая женщина, стоявшая за прилавком, оторвала глаза от книги и приветливо улыбнулась:
– Чем могу помочь?
Матушка назвала свое имя.
– Нас ждут.
Женщина перевела взгляд на меня. Ее тронутые светлой помадой губы продолжали улыбаться. Она смотрела на меня, но не обидно – разглядывать человека можно по-разному, – а с какой-то удивленной радостью, будто младшего брата, которого давно не видела.
– Нас ждут! – Матушкин каблук нетерпеливо стукнул по каменному полу.
– Да, конечно.
Женщина захлопнула книгу и, продолжая смотреть на меня, вышла из-за прилавка, взяла со столика подсвечник с толстой свечой, зажгла ее, подошла к большому, во всю стену, шкафу и нажала на бронзовую ручку. Одна из секций шкафа беззвучно повернулась вокруг своей оси, открыв проход.
А я и вправду был ошарашен. Одно дело – читать про такие кунштюки в приключенческих романах, и, поверьте, совсем другое – столкнуться с этим в действительности, тем паче что чтение таких романов лишь способствует укреплению во мнении: на деле подобных вещей не бывает. И вдруг на тебе!
В отличие от моего, матушкино лицо выражало живейшее наслаждение: любое приключение, любая неожиданность, рвущие унылую ткань обыденности, заставляли ее глаза блестеть, и она снова, как всегда в минуты подлинного удовольствия, стала похожа на ежика, обрадованного неожиданной удачей. Осторожно ступая вслед за женщиной со свечой, мы прошли по темным узким коридорам, а потом она до чего-то дотронулась, и кусок стены сдвинулся вбок, пропуская нас в большое помещение. Стена вернулась на место. Женщина сделала приглашающий жест, и мы сели на стулья, стоявшие около большого деревянного стола, над которым, растопырив ноги, висел огромный аллигатор с открытой пастью. Чучело, конечно.
– Хотите что-нибудь выпить?
Матушка вынула из сумки пачку, открыла ее, достала сигарету щелкнула зажигалкой, выпустила дым из ноздрей.
– Чинзано с джином и апельсиновым соком. И побольше льда.
Женщина повернулась ко мне.
– Если можно, лимонаду с мятой, – отчего-то чувствуя себя неловко, пробормотал я.
– Конечно же можно. – Голос у нее был глубокий, мягкий, как темный бархат.
Я огляделся. Зал был пронизан золотистым, мягким, непонятно откуда льющимся светом. Как у Рембрандта. Художник ставил его выше всех. «Бах и Рембрандт, – говорил он. – Есть Бах, и есть музыканты. В том числе великие. И гениальные. Так же и Рембрандт. Есть Рембрандт, и есть художники».
Свет сгущался в тени, а те, в свою очередь, превращались в причудливые колоннки, поддерживающие галерею, которая шла вдоль стены на уровне второго этажа. Камин, рояль, старинные кресла, диваны, резные столики… Шкафы, на полках которых матово светились диковинные океанские раковины, вспыхивали серебром кубки, тусклым золотом мерцали кожаные переплеты старинных книг… В огромной китайской вазе распустился букет павлиньих перьев. Блики играли на фаянсовой посуде. Потом я разглядел огромный, почти с меня ростом, глобус, какие-то странные, похожие на астрономические приборы, старинные географические карты, ковер с висящими на нем саблями и кинжалами. В рамках под стеклом прятались распахнувшие крылья неведомые мне бабочки.
На маленьком столике стояла похожая на домик клетка, в которой сидела необычайно большая крыса с маленькими блестящими глазками и голым длинным розовым хвостом. Как мне стало известно с первого же дня пребывания у Аптекаря, крысу звали Матильдой и была она не просто крысой, а тибетской. Сразу признаюсь, я крыс побаивался, но Матильда оказалась существом совершенно очаровательным, и уже через пару дней я с ней подружился. Аптекарь же в ней и вовсе души не чаял, утверждая, что она не только умом, но и душевными качествами и тактом превосходит большинство известных ему людей. Матильда свободно разгуливала по всему дому, кроме самой аптеки, а на ночь возвращалась в свою клетку. Аптекаря она слушалась беспрекословно. Стоило ему свистнуть, неслась со всех ног и быстро вскарабкивалась на плечо, где и сидела, время от времени нежно поглаживая Аптекаря передней лапкой по щеке.
Крыса внимательно разглядывала меня своими маленькими глазками и приветливо раскачивала длинным хвостом. Я помахал ей рукой, подумав про себя, что, слава тебе, Господи, матушка сидит к ней спиной, и стал озираться дальше.
Сквозь огромные, от пола, открывавшиеся во внутренний сад французские окна свет освещал стоящие во внутреннем дворе деревья и непонятную деревянную конструкцию с большим количеством медных деталей, проводов и лесенок.
Каких только коллекций не было на полках и стенах этого необычайного места! Поблескивали халцедоновые и аметистовые друзы, пириты, агаты, малахиты, на полу вдоль стен лежали гигантские аммониты и разные другие окаменелости, тут были рыбы, неизвестные мне представители доисторических времен, череп мамонта, а у входа в левую анфиладу стоял скелет какого-то древнего ящера.
В общем, это был не дом, а какая-то пещера Али-Бабы. И все эти сокровища отражались в зеркалах, которых было множество: больших, средних, маленьких…
Старинные зеркала – настоящая страсть Аптекаря. «Все на свете – это всего лишь отражения, малыш, – приговаривал он, нежно дотрагиваясь до гладкой поверхности очередного трофея. – Отражения того, что было, того, что будет, порой – не так уж часто – того, что есть. Но не принимай за чистую монету то, что ты видишь там, внутри. Добраться до источника, до подлинного, настоящего, почти невозможно. То, на что мы смотрим, – это всего лишь отражение других отражений, и мы пожизненно обречены блуждать в зеркальном лабиринте, пытаясь разгадать загадку отраженных множеств».
Впрочем, среди всех этих сокровищ и диковин было и то, от чего мне прямо-таки поплохело. Разные уроды и зародыши, заспиртованные в банках. Основная часть этих коллекций стояла в анфиладах, но несколько особо ценных экспонатов, и среди них здоровенная змея с двумя головами, находились в зале. Я, конечно, помалкивал, просто не смотрел в их сторону, но Эли не раз и не два уговаривал Аптекаря убрать их из дома. «Мертвое тело, – говорил он Аптекарю, – должно быть в земле, а не в банке. Как сказано: “В прах превратишься”. Зря ты идешь против – да бог с ней, с религией, – здравого смысла. Смотри, до добра это не доведет». И как в воду глядел. Но Аптекарь либо отшучивался, либо переводил разговор на другую тему.
В общем, мы с матушкой сидели за столом. Она пила свой чинзано, а я, разглядывая клетчатое брюхо аллигатора, потягивал через соломинку светло-зеленую жидкость, в которой между изысканно изгибающимися стеблями мяты и быстро теряющими свою геометрическую форму кубиками льда плавали прозрачные, словно рыбки в аквариуме, золотистые дольки лимона.
– Здрасте-пожалуйста.
Перед нами, приветливо улыбаясь, стоял крепко сбитый человек немного выше среднего роста. Позже, узнав, что ему далеко за шестьдесят, я изрядно удивился, потому что выглядел он вполне, как выражалась матушка, интересным мужчиной, что обозначало подтянутого человека лет эдак сорока пяти, с начинающейся сединой в густой шевелюре.
Аптекарь и вправду следил за собой – даже в гостях отказывался от хлеба и картошки, но одевался небрежно: старые, отвисшие на коленях брюки, застиранная рубашка, причем это была не так называемая артистическая (на самом деле хорошо продуманная) небрежность, нет, просто на одежду внимания он не обращал.
Короткие пальцы его были в каких-то пятнах, царапинах, ожогах. Самой заметной деталью лица (по общим меркам, скорее некрасивого) был большой нос, мясистый кончик которого нависал над верхней губой так низко, что Аптекарь без всякого труда дотягивался до него кончиком языка. Рот был небольшим, даже маленьким, с припухшими губами, которые, крепко сжав в момент задумчивости, он имел обыкновение выпячивать вперед, отчего рот приобретал исключительное сходство с куриной гузкой. Твердый квадратный подбородок, широкий лоб и под сросшимися густыми бровями, глубоко в глазницах, – блестящие маленькие глазки не виданного мною ранее цвета: черные, с золотистым отливом.
– Здрасьте-пожалуйста, – скользнув по мне взглядом, он поклонился матушке, легко опустился на стул, сделал комплимент матушкиному наряду, рассмешил ее анекдотом, и они принялись оживленно обсуждать последнюю премьеру в театре Эрмитаж.
Разговор их был мне скучен. Я покрутил головой и, чувствуя нарастающее раздражение от бессмыслицы происходящего и от своей неуместности в этом странном помещении, опять уставился на крокодилье брюхо.
Лимонад был выпит, лед растаял, и веточки мяты с лимонными дольками печально скрючились на дне высокого стакана. Тоскливо мне было. Тоскливо и скучно.
– Значит, договорились?
– Договорились. – Матушка издала горловой смешок. – Я буду часто вас навещать.
– Буду рад.
Я оторвал взгляд от гладкого крокодильего брюха. Маленькие глазки разглядывали меня с любопытством и настороженностью. На какую-то долю секунды наши взгляды встретились, и вдруг глаза Аптекаря расширились, превратившись в два бездонных горячих колодца, втянули меня внутрь, окутав покрывалом нежности, сопричастности, ласки.
Мы с матушкой откланялись.
Так я впервые встретился с ним. Я провел в его доме три года, три самых коротких и самых долгих года моей жизни.
Глава третья,
в которой рассказывается о целебных растениях, походах на рынок, Альберте Великом и обществе кавалеров аптеки «Плацебо»
Как сказано, со дня, когда я встретился с Аптекарем, и до дня, когда я видел его в последний раз в жизни, прошло три года. Много это или мало? Не знаю. Как говаривал Аптекарь, само по себе время не значит ничего, важно лишь ощущение осмысленности оного. Аптекарь выделил мне комнату на втором этаже, и дома я теперь бывал редко. В школу я также перестал ходить, а ученой премудрости набирался у Аптекаря и его друзей-кавалеров. «Аттестат получит экстерном», – успокоил он матушку.
Против ожиданий, аптекарское дело пришлось мне по душе. Меня завораживали пропорции: в зависимости от них смеси одних и тех же веществ действовали совершенно по-разному – могли спасти, могли убить. Мне нравилась латынь, язык, из которого тысячелетия выветрили аромат, стерли краски, оставив чеканный ритм и неумолимую, не знающую компромиссов логику. Произнесенные на латыни названия самых простых и даже обыденных предметов приобретали значительность: маленькое блюдце переставало быть блюдцем и становилось paropsis’ом, phiala уже не была пиалой, а простенькая белая сковородка становилась благородной cassola.
– Людей одного цеха, будь то поклонники восточных единоборств, модельеры или повара, отличает наличие своего языка. Нет языка – нет цеха, – рассуждал Аптекарь. – Латынь – мертвый язык – подчеркивает суть нашей профессии: содействие жизни.
Несколько раз в году, порой рано утром, порой на закате (в зависимости от правил сбора), мы отправлялись в горы, где отыскивали различные целебные растения и минералы.
– Это вид мелиссы, она же мята лимонная, которая называется melissa offi cinalis, – объяснял мне Аптекарь, с удовольствием принюхиваясь к растертому крепкими пальцами невзрачному растению. – Мелисса, по-гречески «медовая», – любимое лакомство пчел, так что упаси тебя Господь попасться на пути пчелиного роя, учуявшего мелиссу. Но если ты натрешь руки этой самой melissa offi cinalis, то ни одна пчела к тебе и близко не подлетит. Из нее мы делаем масло – хорошо сердечникам и ревматикам, используются и отвары, настойки. Настойкой натираются при подагре. А ежели нужно хорошо пропотеть, следует добавить пятнадцать – не больше! – капель на стакан чая. Чудное растение, – одобрительно ворчал Аптекарь, аккуратно складывая стебельки в холщовый мешочек, – впрочем, чему удивляться, если сам Doctor Universalis ее ценил. Цветки, учил он, хороши от спазмов, а для исправной работы печени, сердца, глаз мелисса и вовсе незаменима. И кстати, повесь себе на грудь веточку, Магнус считал, что это делает человека любезным.
Я послушно взял веточку и сунул в медальон, в котором, в соответствии с указаниями Альберта Великого, уже лежала веточка ползучей лапчатки, способствующая преуспеянию в науках, благосклонности влиятельных лиц, исполнению желаний и здоровью.
Раз в месяц я сопровождал Аптекаря на рынок, где он покупал специи, сушеные растения и всякие необходимые в нашем деле овощи и фрукты, привозимые из далеких краев.
Особое пристрастие Аптекарь питал к перцам.
– Перец, – объяснял он мне, любовно поглаживая гладкую глянцевую поверхность, – имеет свойство как бы отворять оболочку клетки и поэтому усиливает действие многих лекарств. Сама его форма – напряженная, активная – свидетельствует о выдающемся потенциале этого овоща. Десятки его сортов – одного чили сколько видов! – являются инструментами воздействия на тот или иной недуг. Возьми, к примеру, вот этот. Осторожно! Не трогай его руками. Страшно подумать, как ты будешь верещать, если после этого коснешься глаз, носа или губ! Вместо того чтобы пичкать больного антибиотиками, достаточно дать ему поесть любую еду, сдобренную изрядным количеством красного чили…
Мы медленно двигались от лотка к лотку, пока наша корзина не наполнялась доверху, и тогда ныряли в темную сводчатую харчевню, где хозяин подносил нам крохотные чашечки крепкого кофе.
– Сколько слов сказано в осуждение кофеина, – блаженно жмурился Аптекарь, втягивая в себя дымящийся напиток, – а меж тем единственный вред, который может принести умеренное – а я всегда учил тебя, что все зависит исключительно от пропорции и чувства меры, малыш, – так вот, единственный вред от умеренного питья сего восхитительного напитка – это потемнение зубов, точь-в-точь как при употреблении красного вина, гранатов и чая…
Возвратившись домой, мы выкладывали свои трофеи на большой мраморный стол, над которым висел портрет человека в зеленой мантии и черной епископской шапке, и приступали к разборке и сортировке добычи.
– Величайший, до сих пор недооцененный ум. – Аптекарь поднимал палец вверх, и я в который раз всматривался в тонкое сухое лицо человека с длинным носом, нервным ртом и умными жесткими глазами. – Гумбольдт! Он утверждал, что ни один ботаник вплоть до Конрада Геснера, Геспера и Чезальпини, включая Теофраста, не может сравниться с ним, не говоря о том, чтобы превзойти его.
Кто такие Теофраст, Геспер и прочие, я понятия не имел, да и про Гумбольдта, честно говоря, слышал мельком. Зато я быстро смекнул, что, когда Аптекарь садится на своего любимого конька, то бишь Альберта Великого, которого он величал не иначе как Albertus Magnus или Doctor Universalis, лучше было помалкивать и напускать на себя внимательно-заинтересованный вид. Даже название нашей аптеки, как выяснилось, было связано с этим человеком.
– Что такое плацебо? – Аптекарь задумчиво покрутил в руках маленькую колбу с изящным длинным горлышком. – Строго говоря, ничего. Пустышка. Насколько мне известно, впервые этот термин ввел Универсальный Доктор в своем труде De sensu et sensato, хотя многие, в том числе Нострадамус, Бэкон, Вико, упорно связывают его с Liber Fatis. Видишь ли, малыш, основой человеческого существования является вера. Кстати, неважно во что. Но одной веры недостаточно. Ее необходимо материализовать, и опять же не суть важно, в чем или в ком. Это может быть знамя, и тысячи людей, рискуя жизнью, бросятся за ним куда угодно, но стоит знамени пропасть из виду, они побегут врассыпную. Это может быть книга: не будь Торы, не было бы евреев. Это может быть крест, и во имя его люди будут совершать самые прекрасные и самые отвратительные поступки. Это может быть человек, и его прикосновение будет целебным: так излечивали золотуху короли Франции. И наконец, это может быть таблетка. Пустышка из абсолютно нейтрального материала. Назови ее слабительным, и человека пронесет. Назови рвотным, и человека вырвет. Назови средством от головной боли, и боль пройдет. Назови стимулятором, и у человека появятся силы, о которых он не подозревал. В зависимости от цели и психологии пациента мы можем сделать эту таблетку горькой или сладкой, голубой или розовой, написать на этикетке, что в ней содержится экстракт корня женьшеня или растертый окаменевший помет скальной голубки. Результат обеспечен. Да, нас лечат не столько лекарства, сколько вера в их действенность. Это мы наделяем материал целебной силой. Всё или почти всё на свете – плацебо: религии, флаги, ритуалы, святыни, искусство. Человек помогает себе сам. Делает себя сам. Сам вытягивает себя за волосы из болота. Но для того, чтобы он смог это сделать, ему необходимо плацебо.
Трактаты Альберта, толстенные, переплетенные в кожу книги, такие как Litellus de Alchimia, Meteorum, De Monte e Vita, De Anima и многие другие, стояли на полках в зале, где я впервые увидел Аптекаря.
Часто, желая подкрепить свою мысль авторитетом Универсального Доктора, он брал в руки очередной том, хотя на деле нужды в нем не было, ибо Аптекарь и без того все наизусть помнил. Любовно перелистывая свое сокровище – было видно, что само прикосновение к старинным страницам доставляет ему огромное наслаждение, – он декламировал:
– «…Но прежде я укажу тебе на всевозможные уклонения и ошибки и другие препятствия, об эти препятствия многие – даже почти все – спотыкаются.
Я видел немало таких, кои не доводили до конца, спотыкаясь на непонимании основных принципов.
Я видел и иных, хорошо начинавших, но склонных к выпивке и прочим глупостям. И они не доводили дело до конца».
Тут Аптекарь качал головой, отрывал глаза от текста и хмыкал:
– Пожалуй, здесь Доктор слишком суров. Конечно, пить как свинья предосудительно, но в меру – ты слышишь, малыш, в меру – одна только польза. А вот дальше, ах, умница, ты только послушай…
И он продолжал:
– «Мне попадались и такие люди, которые хорошо умели вываривать, перегонять и возгонять, но, – Аптекарь поднимал палец, – путь был длинным, и терпенья им не хватало. Были и такие, которые вполне владели истинным искусством и которые умело и терпеливо совершали разные операции, но теряли летучие начала при возгонке, потому что сосуды их были дырявыми…»
Он бросал на меня беспокойный взгляд.
– Ты ведь понимаешь, что дырявые сосуды – это метафора?
Я кивал, и успокоенный Аптекарь продолжал:
– «Бывали и такие, которые терпеливо продвигались вперед, но по пути их ждала неудача, потому что им не хватало приличествующей их занятию выдержки и твердости. Ибо, как сказал поэт, коль смертные страхи мерещатся вам в благородном труде, то и знания сущностей многих вещей не помогут. Вас ждет пустота в результате», – Аптекарь захлопывал книгу и устремлял на меня пристальный взгляд.
Вообще-то, многие слова этого древнего алхимика казались мне довольно резонными. Но особенно я проникся после одной такой лекции, когда Аптекарь рассказал, что помимо многих других книг Альберт написал и еще одну, самую важную, под названием Liber Fatis: Книга судеб, в которой «вознамерился ясно изложить истинное искусство, свободное от ошибок, но таким, однако, образом, чтобы единомышленники и друзья мои увидели и услышали то, что для них самих скрыто и остается невидимым, неслышимым и неумопостигаемым».
– Он был совершенно прав, малыш, – задумчиво сказал Аптекарь, – когда в письме другу своему Роджеру Бэкону, второму светлейшему уму той эпохи, писал: «Тебе я открою тайну, но от прочих утаю эту тайну тайн, ибо она может стать предметом и источником зависти. Вот почему я прошу тебя и заклинаю именем Творца всего сущего утаить эту книгу от невеж и глупцов». Понимаешь, – Аптекарь вытянул губы трубочкой, – в этой книге Магнус дает ключ не только к пониманию человеческой природы и постижению предопределенностей в зависимости от тех или иных обстоятельств, но к тому, о чем мечтает каждый, – ключ к управлению своей судьбой. Разумеется, и сегодня, проанализировав особенности характера, изучив гороскоп, линии руки, радужную оболочку зрачка, почерк, мы можем с определенной долей вероятности предсказать будущее, но Магнус, судя по всему, нашел возможность им управлять.
Присутствовавшая в комнате матушка до того заинтересовалась этой историей, что на протяжении всего рассказа так и просидела с незажженной сигаретой. Потом она щелкнула зажигалкой и, жадно затянувшись, спросила:
– И где же эта книга?
– Никто не знает, – развел руками Аптекарь. – Достоверно известно, что из трех существовавших экземпляров два погибли. Один, свой собственный, уничтожил сам Альберт, другой сжег перед смертью Нострадамус. А судьба третьего, принадлежавшего Бэкону, неизвестна. О нем упоминал Вико. Вроде бы книга попала в Константинополь, а после захвата города турками следы ее теряются. Периодически возникают разные слухи о ее местонахождении, к примеру, что с Liber Fatis был знаком знаменитый каббалист, святой Ари из Цфата, но толком ничего неизвестно. Не исключено, что третий экземпляр погребен в архивах Ватикана, однако вряд ли нам суждено узнать об этом: Святой престол умеет хранить тайны. Но, скорее всего, и он исчез навсегда…
История эта какое-то время волновала мое воображение, но вскоре я о ней позабыл, потому что дел у меня хватало. Помимо математики, химии, биологии, физики, ботаники, анатомии и астрономии Аптекарь приобщал меня к провизорской премудрости, и вскоре я уже принимал участие в приготовлении лекарств, а в свободное время я помогал Веронике, той самой светловолосой женщине, обслуживать покупателей.
Субботними вечерами, а то и чаще, после закрытия аптеки у нас собирались друзья Аптекаря. Как-то Аптекарь сказал, что ежели король Артур сумел найти всего лишь двенадцать достойных, и это во времена героические, когда люди были титаны и все такое прочее, то по меркам нашего мелкого времени каждый из сидящих за столом в зале стоит всех рыцарей, вместе взятых. Как и почему их стали называть кавалерами, мне неизвестно, хотя я подозреваю, что это придумала Вероника. «Настоящие кавалеры, – смеялась она, – учтивые, великодушные, смелые и слегка старомодные».
Я с нетерпением ждал этих вечеров, когда откупоривались бутылки вина и светлое облако любви и дружества окутывало пирующих под чучелом крокодила кавалеров.
Легкий, словно собранный из пружинок, Кукольник что-то нашептывал огромному каббалисту Эли – и вдруг – раз! – вынимал из его уха бабочку. Изумленный Эли трогал прилепленную к голове кипу, грозил Кукольнику пальцем и осторожно, чтобы не раздавить, обнимал. Поляк с пуком седых волос на макушке – остальные волосы он сбривал, – поблескивая глазами, повествовал Марии и Веронике о своих любимых индейцах. Художник морщился, глядя на свои отражения в висящих повсюду зеркалах. Утверждая, что нормальное – сиречь толстое – тело ничуть не менее красиво, чем эти ходячие скелеты, он безуспешно пытался похудеть, но любовь к еде пересиливала волю, и его живот, выплескиваясь из рубашки, волной нависал над брючным ремнем. Как всегда безупречно одетый, удачливый промышленник и страстный коллекционер Оскар, приподняв бровь, разглядывал на свет вино в высоком бокале, которое только что налил ему Анри. Шею Анри украшал платок, коричневый в голубой горошек, а голубые глаза, ярко светившиеся на загорелом, в сетке глубоких морщин лице, то и дело поглядывали через окна в сад, где поблескивало медными деталями его любимое детище – летательный аппарат, который все называли Агрегатом. Аппарат этот он начал проектировать несколько лет назад, и хотя по мере необходимости кавалеры оказывали Анри необходимую помощь, никто из них и в мыслях не допускал, что нелепое это сооружение годится на что либо иное, как служить диковинным украшением какой-нибудь детской площадки. Анри, однако, был преисполнен непоколебимой веры в свой проект и при любой попытке выразить сомнение в его жизнеспособности гордо заявлял: «Жалкие, приземленные, в прямом смысле этого слова, людишки. Агрегат обречен на феерический успех!»
Эжен, журналист, высокий, поджарый, со щеткой седеющих усов над красиво выгнутым ртом, поигрывая рубиновым кольцом на безымянном пальце левой руки, что-то шептал, наклонившись к Елене, и та, откидывая украшенную гривой золотисто-рыжих волос голову, смеялась, блестя ровными белыми зубами.
Из всех кавалеров только к нему, Эжену, я относился недоверчиво. Мне претили его легкомыслие, хвастовство, манера все превращать в шутку. И еще мне не нравилось его отношение к Веронике, которая, к моему удивлению, спокойно переносила все выходки своего мужа.
– Я вижу, что Эжен тебя… – Аптекарь задумался, подыскивая правильное слово, – раздражает.
Я неопределенно пожал плечами, продолжая мыть колбы.
– Тебе, наверное, мешают его охотничьи замашки, – раздумчиво продолжал Аптекарь. – Он и вправду охотник. За новостями. За женщинами, за острыми ощущениями. И хвастун – по-охотничьи. И это, пожалуй, может раздражать. – Он помолчал. – Но ты не найдешь никого, кто был бы отважнее и вернее Эжена. Тем, что твой любимый Анри строит сейчас свой Агрегат, он обязан именно Эжену, который в Чили, рискуя жизнью, выдавая себя за самого Президента, вытащил Анри из камеры смертников…
И, увидев мой изумленный взгляд, добавил:
– Да-да, из камеры смертников. Но даже и не пытайся его расспрашивать, старый лис умеет заметать следы.
Иногда в их беседах упоминался человек, которого они никогда не называли по имени: «Беглец говорил… Беглец бы сделал… Беглец считал…» Постепенно я понял, что загадочный этот Беглец покинул наш город лет десять тому назад и с тех пор бродит по свету в поисках какого-то таинственного предмета. Время от времени из разных мест приходили от него весточки, и тогда кавалеры оживлялись и, вспоминая подвиги и приключения своего друга, поднимали бокалы, наполненные его любимым барбареско.
– Желать надо не здоровья, а удачи, – подмигивал мне Эжен. – На «Титанике» все были здоровыми…
Да, Вероника была, как всегда, права: это были настоящие кавалеры…
Глава четвертая,
из которой читатель узнает о нестандартных методах лечения, применяемых Аптекарем в аптеке «Плацебо»
Аптека наша на первый взгляд ничем не отличалась от других аптек. Патентованные средства для излечения и облегчения страданий, начиная от насморка и кончая неизлечимыми заболеваниями, хотя, как утверждал Аптекарь, излечимых заболеваний нет – взять тот же насморк, к примеру, – а есть только периоды, когда болезнь – на долгий ли срок, на короткий ли – прячется, а потом у тебя снова течет, и объясняется это не погодой, вирусами и прочей блажью, а элементарным фактом, что когда есть, из чего течь, то рано или поздно найдется и чему.
Кроме всех этих запечатанных в фирменную упаковку пилюль, таблеток, порошков, эмульсий, мазей, настоек и прочего Аптекарь готовил и собственные снадобья, в соответствии со своими понятиями о заболеваниях, их причинах и методах лечения.
В основе теории Аптекаря лежало представление о четырех сферах и связанных с ними основных потребностях, инстинктах и функциях организма. Человеку свойственна потребность в насыщении, то есть удовлетворение инстинкта питания, потребность в сексе, связанная с инстинктом размножения, потребность в общении – стадный инстинкт и, наконец, потребность в душевном наполнении, связанная с инстинктом творчества, который Магнус называл инстинктом игры: «Тварь мыслящая есть тварь играющая». Инстинкт этот может проявляться в самых разнообразных областях: спорте, политике, бизнесе, искусстве, любви и т. п. Любая болезнь, учил Аптекарь, есть следствие нарушения исправного функционирования либо одной, либо нескольких сфер. Так что для успешного врачевания необходимо прежде всего уяснить, какая сфера и в какой степени расстроена, отыскать причину расстройства и найти способ восстановить изначальную гармонию.
Клиент, явившийся в аптеку с рецептом, получал предписанное лекарство. Если же клиент спрашивал совета, то Вероника, Елена и Мария спешили ему на помощь, рекомендуя разнообразные альтернативы. Но если человек, отчаявшись в конвенциональных методах, искал помощи и спасения на иных стезях, появлялся Аптекарь и после долгих бесед назначал курс лечения в соответствии со своей методой. Порой он заставлял человека изучать китайский язык. В другом случае исцеление наступало после курса танго. Биржа, стихосложение, любительский театр, экстремальные виды спорта – вот далеко не полный список «процедур», находившихся в арсенале Аптекаря. Однако порой он прописывал больному то, что называл эрототерапией.
– Большинство болезней есть результат расстройства сексуальной сферы, – утверждал Аптекарь, сидя в компании кавалеров под чучелом крокодила, – ибо сексуальная потребность тесно связана с потребностью в общении, с потребностью в творчестве и даже в питании.
– А каким образом это связано с питанием? – поинтересовался Поляк. – В том смысле, что на голодный желудок не больно-то…
– Фи, – наморщил нос Эли. – Элементарная диалектика. Как сказано: «И очищу тебя». Извержение есть процесс, противоположный наполнению, причем доставляющий не меньшее наслаждение…
– Большее, – перебил Кукольник.
– Особенно когда совсем невтерпеж, – согласился Аптекарь и продолжил: – Человек есть попытка гармонии в мире, который выше его разумения, мире, сотканном из оппозиций: правое – левое, высокое – низкое, холодное – горячее…
– Вот именно, – кивнул Аптекарь, – а раз так, излечение начинается с преодоления этих оппозиций, на первый взгляд непримиримых, то есть создания ситуации, где правое неотличимо от левого, высокое является низким, где горячее и холодное, красота и уродство суть одно и то же, а зло и добро сплавляются в амальгаму. Нет в этом мире ничего полярнее мужчины и женщины. Поэтому акт соития есть священный акт, имеющий отношение не столько к инстинкту размножения, сколько к достижению заветной гармонии. Что такое мистерии и оргии Древнего мира как не попытка приобщения к космосу? «Тикун» – исправление? – Он бросил взгляд в сторону Эли. – Каббала до кабалы? А институт священной проституции?
Надо сказать, что Аптекарь с энтузиазмом и уважением относился к институту проституции, вызывая этим гнев и возмущение феминисток и либералов.
– Проститутка – не жертва общества, а сестра милосердия, – сказал он. – Это вообще наиболее честный вид общения между полами, в котором нет места ни разочарованиям, ни ревности, ни обманам.
– А все эти стоны? – усомнился Анри.
– Это не обман, – твердо произнес Аптекарь. – Это терапия. Театр. Нечто вроде органной музыки в церкви. Прерывистое дыхание, страстные стоны не мешают им постоянно наблюдать за клиентом, чутко прислушиваться к его реакциям, желаниям, возможностям. Они исполняют свою работу честно, зная, что потом будет перерыв, сигарета, чашка кофе и никакого алкоголя, это как у летчика перед полетом, спасателя перед операцией. Они редко получают сексуальное наслаждение, но получают удовлетворение от хорошо, профессионально исполненного долга. По невежеству своему, – продолжал Аптекарь, – мы ассоциируем публичный акт соития с язычеством. Меж тем он является воплощением наибольшей святости в религии, из которой произросли христианство и ислам. В отличие от язычников с их культом обнаженного тела, евреи были пуританами Древнего мира. В центре их Храма находилось помещение – Святая святых, куда вход был запрещен всем, кроме первосвященника, и то раз в году, в Судный день. Такой концентрации и мощи бушевала энергия в этом пространстве, что нередко сердце первосвященника не выдерживало напряжения, и он падал замертво. А чтобы в случае смертельного исхода можно было убрать тело, не оскверняя святости места, перед тем как первосвященник входил в Святая святых, к его ноге привязывали веревку, при помощи которой тело выволакивали наружу.
– Остроумное решение, – одобрил Эжен.
– Но что именно было в Святая святых? – продолжил Аптекарь.
– Ничего, – сказал Кукольник.
– Помнится, – откинулся на спинку стула Анри, – читал я у Апиона, будто была там ослиная голова.
– Антисемит твой Апион, – вскипел Поляк.
– Антисемит, – согласился Анри. – Но это вовсе не значит, что он обязательно говорит неправду.
– Ковчег завета там был, – произнес Эли. – Ковчег со скрижалями.
– Да, – отозвался Аптекарь. – Ковчег, сделанный в Синайской пустыне мастером Бецалелем по прямым указаниям самого Бога: «…и сделай из золота двух херувимов: чеканной работы сделай их на обоих концах крышки… и будут херувимы с распростертыми вверх крыльями… а лицами своими будут друг к другу».
– Исход, глава 25, стихи 18–20, – подтвердил Эли. – Это известно всем.
– А вот теперь, – Аптекарь вскинул брови, – то, что известно гораздо меньше. Как сказано в знаменитой каббалистической книге «Зоар»: «Один херувим имел вид женщины, другой – мужчины».
– А как же с запретом на изображение? – подал голос Художник. Обычно он помалкивал, машинально водя пальцем по салфетке. – Ведь не сотвори себе кумира, скульптуру и все такое прочее…
– Факт. Запрет нарушен. Причем не где-нибудь, а в Святая святых. По этому поводу припомни, кстати, о чем мы говорили раньше: левое – правое, можно – нельзя… По-видимому, нарушение запрета в самом святом месте (а на иврите, между прочим, место – это одно из имен Бога) указывает на то, что именно здесь, в месте наибольшей святости и высочайшего душевного напряжения, греховное становится праведным, зло – добром.
– Я слышал, будто после прихода Мессии свинья станет кошерной, – мечтательно произнес Поляк.
– «И возвеселилась душа», – хмыкнул Эли. – Боюсь, тебе еще долго придется нарушать запреты Всевышнего.
– Но это еще не все, – продолжал Аптекарь. – В главные еврейские праздники, праздник Кущей, на Пасху и Шавуот, когда народ был обязан совершать паломничество в Иерусалим, то, как сказано в Трактате Вавилонского Талмуда Иоша, «в час, когда Израиль восходил в Храм, сворачивали перед ним Завесу и показывали херувимов в любовном совокуплении и говорили: “Любите Господа, как мужчина и женщина любят друг друга”».
– Ну и ну! – восхитился Эжен. – Выходит, что они прямо-таки трахались перед всем честным народом?
– «И любил Иаков Рахель», – пробормотал Эли.
– Выходит, так, – кивнул Аптекарь, – тем паче, по свидетельству Трактата Баба Батра, когда Господь был своим народом недоволен, «когда не поступали по Его желанию, то херувимы эти отворачивались друг от друга, как ученик, избавившись от наставника, смотрит в сторону».
Тут Аптекарь бросил на меня быстрый взгляд, словно хотел удостовериться, куда это я смотрю, но я смотрел на него во все глаза, и он удовлетворенно продолжил:
– Ну, а если Господь был доволен, то они публично совокуплялись, причем, по словам все того же Трактата Иоша, когда Помпей Великий захватил Иерусалим и неверные зашли в Храм, то «увидели они херувимов в любовном соитии, выволокли их на улицу и говорили: “Вот те на… эти… ну… Израиль… со всеми их проклятьями и благословениями… занимаются такими делами!”».
– Что-то я не понимаю, – поморщившись, вмешался Оскар. – Раз Господь допустил осквернение Храма, стало быть, Он был евреями недоволен…
– Ты прав, – перебил его Эли, – сказано в Талмуде, что херувимы совокуплялись, только когда Израиль исполнял волю Господа, то есть, по логике вещей, они должны были стоять спиной друг к другу, но раввин Амрами, – на лице Эли, как и всегда, когда он упоминал своего знаменитого учителя, появилось выражение горделивой причастности, – объяснил, что в момент падения Храма простились Израилю все грехи: «…и простил им», и потому херувимы любили друг друга.
– А какого размера был хер у этого херувима? – поинтересовался Эжен.
– Согласно реконструкции, проведенной выдающимся авторитетом в этой области доктором Мирьям Гамбурд, немалого. И находился он на высоте семи с половиной метров от пола, то есть в самом центре Святая святых. А если мы учтем, что в Трактате Танхума сказано: «Страна Израиля – пуп мира, и Иерусалим в центре страны Израиля, и Дом Божий в центре Иерусалима, и Храм в центре Дома, и камень Штия в центре Храма: с него начиная и созидался мир», – то получается, что в самом центре Мира был этот самый хер, ну и не он один, ясно.
– Получается, что ебля – дело святое, – глубоко вздохнул Поляк.
– А то ты раньше не знал, – съехидничал Эжен.
– Интересно, – поскреб подбородок Эли, – почему люди всегда писают, когда заходят в море?
Кавалерам было хорошо известно, что любое заявление Эли непременно вытекает из сути обсуждаемого вопроса. Просто, срезая углы, он никогда не приводил всю цепочку своих рассуждений, сразу перескакивая к выводу. Поэтому после нескольких секунд оторопелого молчания они оживленно принялись разыскивать связь между святостью, космосом, херувимами и наблюдением Эли.
Впрочем, я несколько отклонился от основной нити своего повествования, а потому хочу вернуться назад, к тому методу лечения, который Аптекарь называл эрототерапией.
Итак, если Аптекарь приходил к выводу, что человек нуждается в этой самой эрототерапии, то он предписывал ему курс, который проходил в нашей аптеке в специально оборудованном для этой цели помещении.
Получая при помощи датчиков, которые были прикреплены к телу пациента, все необходимые данные, Аптекарь внимательно следил за сеансом по монитору, имея возможность менять освещение, температуру, прибегать к звуковым эффектам, а также передавать указания через наушник, вставленный в ухо той, кто проводила процедуру. Процедуры отпускали, поочередно или вместе (в зависимости от предписаний), Елена и Мария, по словам Аптекаря, являвшие собой две основные ипостаси женского начала. Мария, улыбчивая, спокойная, статная, с большой грудью, темноволосая женщина, одевавшаяся строго и элегантно, являла собой материнское начало, а невысокая, рыжеволосая, с крупным ртом и смеющимися глазами Елена, чья никогда, как она любила говорить, не знавшая лифчика грудь подрагивала при ходьбе, а твердые пики сосков выступали из-под натянутой ткани, по замыслу Аптекаря и по мнению остальных кавалеров, воплощала вакхическое, то бишь чувственное, начало.
Понятное дело, все, что творилось на этих сеансах, бесконечно занимало мое воображение, но о том, чтобы попросить Аптекаря позволить мне взглянуть хоть одним глазком, я и помыслить не мог, а кроме того, моя матушка вообще крайне неодобрительно относилась к любым моим контактам с противоположным полом и считала, что мне рано думать о таких вещах, но что поделать, если я только о них и думал. Впрочем, в течение дня моя голова была забита учебой и работой, но ночью, когда я растягивался на кровати, перед глазами возникали острые соски Елены, ее приоткрытые влажные губы или стройные ноги Марии, ее бедра, натягивающие ткань тонкого шерстяного платья. Руки медленно скользили вниз по животу, и пальцы робко касались съежившегося мешочка, такого ненадежного, открытого всяким опасностям. Внутри этого мешочка, словно живые, двигались, скользили два гладких овала. Я гладил кончиками пальцев свое сокровище, глаза мои, и без того плотно закрытые, зажмуривались еще сильнее, будто желая защититься от полыхавшего перед ними света, восставшая плоть набухала, безумная карусель крутилась все сильнее, и я, после ослепительного взрыва во всем теле, приходил в себя опустошенный, обессиленный, неподвижно лежащий среди влажных, измятых простыней со скользкой холодной лужицей на животе. Постепенно сознание возвращалось, и я думал о Елене, которая время от времени задевала меня грудью и фыркала, видя, как я краснею, о Веронике, с ее внимательными глазами, о Марии, которая вечно подсовывала мне пирожные и конфеты, о матушке, об Аптекаре… Я думал о четырех инстинктах, об Универсальном Докторе и том греке, который сказал: «Познай самого себя». Интересно, знал ли он, что в библейских текстах слово «познай» имеет вполне конкретное значение? Стало быть, выходит, что грек советовал любить самого себя? Ведь говорил Аптекарь, что для того, чтобы вылечить человека, надо его узнать, и что важнейшими моментами жизни являются зачатие, рождение, соитие и смерть. И поэтому мы изучаем все, что с этим связано… и я засыпал.