книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Иллюзия разобщенности

Саймон Ван Бой

Иллюзия разобщенности

Люку и Кристине

Мы здесь для того, чтобы очнуться от иллюзии нашей разобщенности. Тхить Нят Хань

Мартен

Лос-Анджелес, 2010

I

Стоило о нем подумать, и становилось легче. Они верили, что он все может, что он их защищает.

Он молча выслушивал их беды.

Делал свою работу, пока они спали. В это время он мог поразмыслить о жизни и обычно напоминал ребенка, застывшего на берегу и завороженного морем. Он всегда поднимался с рассветом, набирал ведро горячей воды и шуршал шваброй по коридорам, оставляя терпкий аромат хвойного моющего средства. Там, где он брался за ручку ведра, у него остались мозоли. Ведро синее, его тяжело поднимать, если полное. Вода быстро делалась грязной, но его это не раздражало. Закончив, он прислонял швабру к стене и шел в сад.

Иногда ездил на пирс в Санта-Монике. Всегда в одиночестве.

Когда-то давно он сделал там женщине предложение.

Стоял туман, потому что было раннее утро, и жизнь вокруг них складывалась как мозаика. Они слышали, как бьются о пирс волны, но ничего не видели.

В те дни Мартен был пекарем в Café Parisienne. Носил усы и вставал очень рано. Она была актрисой. Как-то утром зашла выпить кофе, да так и не смогла уйти насовсем.

Ей бы понравилось в пансионе «Старлайт». Многие его обитатели работали раньше в кино, а теперь выходят к завтраку в халатах с собственными инициалами на кармане. Они его зовут мсье Мартен, из-за французского акцента. После обеда они рассаживаются вокруг рояля и пускаются в воспоминания. Знакомые у них были общие, а истории у всех разные. Частота, с которой кого-то навещают, служит мерилом статуса.

Мартена самого часто принимают за постояльца.

Было бы легче, если бы все точно знали, сколько ему лет, но обстоятельства его рождения окутаны тайной.

Он вырос в Париже. У его родителей была пекарня, жили они над ней, занимали три комнаты.

Когда Мартен дорос до школы, родители усадили его за кухонный стол со стаканом молока и рассказали, как им отдали младенца.

– Это было летом, – сказала мать. – Шла война. Я даже не помню, как тот человек выглядел, но у меня на руках вдруг оказался ребенок. Все случилось так быстро.

Мартену понравилась история, он захотел узнать больше.

– Она принесла ребенка ко мне в пекарню, чтобы покормить, – сказал отец.

– Так все и было, – добавила мать. – Так мы познакомились.

Стоя у темного окна, отец признался отражению сына, что они несколько лет ждали, прежде чем предпринять какие-то официальные шаги.

От слез матери на скатерти оставались кружочки. Мартен посмотрел на ее руки. Ногти у нее были гладкие, с выступающими лунками. Она погладила его по щеке, и он покраснел. Представил себе грубые руки незнакомца и ощутил у себя на руках вес младенца.

Когда он спросил, что дальше было с ребенком, им пришлось говорить прямо. Мартен смотрел в молоко, пока не расплакался. Мать встала из-за стола и вернулась с бутылкой шоколадного сиропа. Налила немножко в его стакан и размешала длинной ложкой.

– Наша любовь к тебе, – сказала она, – всегда будет сильнее любой правды.

Несколько дней ему было позволено спать в их постели, но потом он заскучал по своим игрушкам и по привычным занятиям, которые делали его самим собой.

Вскоре родилась его сестра, Иветт.

Когда Иветт исполнилось шесть, а Мартен был подростком, родители закрыли пекарню, и они переехали из Парижа в Калифорнию.

Мартен так и не понял, почему они так долго не подавали бумаги на усыновление. Позже, когда он поступил в небольшой колледж в Чикаго и курил, лежа в постели с подружкой, завеса была сброшена.

Шел снег. Они заказали китайской еды. По телевизору должен был начаться хороший фильм. Когда Мартен потянулся за пепельницей, простыня соскользнула с его тела. У него были такие мускулистые ноги. Девушка прижалась к ним щекой. Он рассказывал ей о школе в Западном Голливуде, о самом начале своего пути. Она слушала, а потом созналась, что удивлена, почему Мартен, в отличие от других мужчин из Европы, обрезан.

Он перестал посещать занятия.

Читал, пока все не расплывалось у него перед глазами.

Он стоял снаружи, когда открывалась библиотека, работал до закрытия. Когда директор узнала, чем он занимается, отвела ему место в служебном помещении. Он запрашивал книги, названия которых никто не мог произнести. Каждая фотография была зеркалом.

Семестр подошел к концу, и он поехал домой в Лос-Анджелес.

Родители понимали, что он в конце концов обо всем узнает, но не смогли рассказать ему ничего нового. Его детская одежда была слишком испачкана, чтобы ее хранить.

Мартен ходил с сестрой на пляж, смотрел, как она плавает. Сидел на лестнице и слушал, как его семья смотрит телевизор. Рассекал на машине по трассе среди ночи. Работал в семейном кафе. Они торговали круассанами и фруктовыми пирогами в коробках, перевязанных сине-белой бечевкой.

Однажды днем, развезя доставку, Мартен вернулся и обнаружил, что дверь в магазин заперта, а шторы опущены. Войдя через черный ход, он с удивлением увидел, что в кухне темно. Когда он подошел к прилавку, зажегся свет, и люди, заполнявшие комнату, закричали: «Сюрприз!»

Все нарядились, к стульям были привязаны воздушные шарики. Мартена целовали в щеки и в лоб. Собрались многие покупатели, которых он знал годами, на некоторых мужчинах были кипы. Заиграла музыка, все захлопали.

Мартен растерялся.

– Ничего не понимаю, – сказал он. – Что-то случилось?

– Мы просто решили, что устроим для тебя что-то вроде праздника совершеннолетия, – сказала мать.

– Такая традиция есть во многих культурах, – добавил отец.

С тех пор историю Мартена рассказывали за всеми обедами в Беверли-Хиллз. Люди приезжали просто повидать его и рассказать свои истории, показать фотографии, убедить его, что он не одинок – что он никогда не будет одинок. Как-то в магазин зашла женщина и встала у прилавка перед Мартеном. Потом принялась кричать: «Сынок! Сынок! Сынок!».

Родители Мартена отвели ее в комнаты и напоили горячим чаем. Потом отец отвез женщину домой, где ее ждала на дорожке сестра.

По воскресеньям дел было больше всего.

Мартен обслуживал покупателей и украшал именинные торты кремом из кондитерского шприца или глазурью. От бесконечного списка имен у него кружилась голова, у каждого был свой тоненький голосок; в каждом билось сердце, билось теперь, в тишине, громче, глубже, непрерывно.

Он словно бы переродился в этой кошмарной истине. Оказалось, что чужие истории все это время были отчасти и его историей. Мысль об этом была невыносима. Люди, прячущиеся в канализации; женщины, рожающие в темноте, сырости и грязи, а потом душащие младенцев, чтобы те не выдали остальных.

Семьи, разорванные, как клочья брошенной по ветру бумаги.

Все они летели ему в лицо.

Мартен решил не возвращаться в колледж, и отец открыл ему тайны муки, воды, жара и времени. Он показал рецепты со старых открыток, записанные бисерным почерком. В глубине магазина иногда пила с его матерью кофе Одри Хепберн. Она смеялась и держала кружку обеими руками. Артур Миллер со своей сестрой Джоан заходили на чай с мадленками. Кафе славилось тем, что уже к трем дня в нем частенько кончался товар, и оно закрывалось.

Мартен был хорошим сыном. Усердно трудился и заботился о родителях. Ему нечего было им прощать. Он так и сказал матери, когда она лежала на смертном одре в 2002-м.

– Моя любовь к тебе, – сказал он, – всегда будет сильнее любой правды.

II

Они переехали в Калифорнию, когда Мартен был подростком.

Все началось с того, что международная организация, занимавшаяся правами человека, прислала телеграмму на их парижский адрес. Мать Мартена собирались публично чествовать как героиню за то, что она сделала в 1943 и 1944 годах. Мартен и Иветт прокричали ура и стали рисовать. Гадали, что такого важного совершила их мама, но она после ужина сожгла письмо в раковине. Отец Мартена открыл окно, потом смыл обугленные обрывки.

Через несколько недель пришла грамота на имя матери, имя на ней было написано золотой пастой. Еще было приглашение на какое-то официальное мероприятие. Когда она не отозвалась, как-то вечером, во время ужина, явился юрист. Его попросили зайти в другой раз, но он был настойчив.

– Говорю вам, я не была участницей Сопротивления, – повторяла мать Мартена. – Наверное, это какая-то другая Анна-Лиза.

– Правда, – сказал отец. – Нас даже в Париже не было во время войны. Семейная пекарня была закрыта.

– Но у меня есть доказательство, – настаивал юрист, открывая портфель.

Мартена с сестрой отослали в их комнаты. Они пытались подслушивать под дверью, но вскоре отвлеклись.

Через несколько часов они переоделись в пижамы и на цыпочках прокрались в кухню. Мама плакала. Ссутулившийся юрист молча сидел в своем кресле. Увидев на пороге Мартена с сестрой, он встал и собрался уходить.

Он поблагодарил за ужин, потом оглядел облупившуюся краску, неровные полы, кипяченую белую скатерть и кусок дешевого мяса, поданный с вином, которое юрист пил из вежливости.

– К диплому прилагается еще и солидное денежное вознаграждение, – сказал он на пороге, – от которого, боюсь, нельзя отказаться.

Половину денег они потратили на эмиграцию, а вторую – на то, чтобы открыть Café Parisienne в районе Лос-Анджелеса, который в 1955 году казался дружелюбным и тихим.

Кафе существует до сих пор, им управляет сестра Мартена, Иветт. Постоянные посетители говорят bonjour и merci, но этим их знание французского и ограничивается. Стены увешаны фотографиями с автографами и рождественскими открытками, скопившимися за годы. Туристы фотографируют телефонами. Иветт включает по радио джаз. Тюль, который повесила на окна мама, до сих пор на месте. Колокольчик над дверью привезен из их старого парижского магазина, на месте которого теперь открыли круглосуточную автоматическую прачечную.

Мартен видится с сестрой раз в неделю. Иногда они гуляют вокруг квартала или где-нибудь перекусывают. С собой ему всегда дают торт, который он кладет на заднее сиденье фургона.

Он едет домой по длинному бульвару, где много огней. Бывает, на него смотрят те, кто окажется рядом. Когда он улыбается, они чаще всего отводят глаза. Но Мартену нравится думать, что его улыбка остается с ними еще пару кварталов – что даже малейшее движение в чем-то значительно.

Он уже довольно давно осознает, что любой человек в мире может оказаться его матерью, или отцом, или братом, или сестрой.

Он это почти сразу понял, и еще он понял, что то, что люди считают своей жизнью, это просто ее условия. Правда ближе, чем кажется, и кроется она в том, что нам уже известно.

III

Обязанности Мартена в доме престарелых «Старлайт» многочисленны, но за день получается осуществить лишь малую долю. Постояльцы шумят по малейшему поводу: из раковины слишком медленно уходит вода; лампочка перегорела, я ничего не вижу; окно заклинило, а мне нужен воздух; не могу запустить DVD или найти пульт; очки тоже не могу найти, по-моему, их украли; цветам, которые сын принес на прошлой неделе, нужно сменить воду, а ваза слишком тяжелая.

Они закрывают глаза, когда Мартен их причесывает. Некоторых нужно целовать на ночь или обнимать. Мартен заботится о них, а сам будто не старится. Когда он вечерами меняет им простыни, они смотрят, как он сражается с матрасом. Он их утешает и сидит с ними, пока они снова не устанут.

Возле кровати всегда найдешь россыпь разноцветных таблеток и фотографии давно умерших в тяжелых рамках. На столе – аккуратно сложенные газеты, объявления, расписания игр в бинго, медицинские бланки, приглашения на выпускные церемонии и прочие свидетельства достижений.

Все в жизни повторяется, но для кого-то другого.

Сегодня Мартен идет по коридору с ведерком пластмассовых букв. Еще очень рано, только шелест кондиционера доносится через вентиляционные решетки в полу. В кафетерии пусто, но пахнет едой и отдушкой для ковра. Ковер тонкий, так что коляски и ходунки о край не запинаются. Есть место, где поставить их поодаль от столов. Некоторые постояльцы слишком горды и еще не освоились.

Сейчас январь, но в Калифорнии всегда солнце. Коричневые кожаные сандалии смотрятся на Мартене благородно. У него белые, как зола, ноги, каждый волосок оживает в ванне. Ему нравится рассматривать свое тело в воде. Давно, в Париже, человек без лица отдал его на людной улице, чтобы оно стало предметом желания для покойной жены Мартена.

Иногда он закрывает глаза и погружается в воду.

В темноте, за завесой мыслей, его всегда кто-то ждет.

Раньше Мартен невидимкой переплывал от одного человека к другому. Он был один, если не считать эха другого сердца.

Отсутствие, которое позднее потребует Бога.

Когда заканчиваются долгие дни, полные мелких проблем, Мартен вынимает ноги из сандалий и опускает их в тазик теплой воды с антисептиком, который сестра заказывает во Франции.

По большей части, вечерами он смотрит телевизор. В дождь или ветер все выключает и открывает окно.

Он был женат тридцать четыре года.

Жили они в Пасадене. Воспоминания составляют ему компанию. Он не думает, что найдет кого-то еще. Он счастлив тем, что было. Желание утоляется памятью об исполнении.

Белые буквы в ведерке сделаны из пластмассы. Тонкими корешками они крепятся к доске объявлений, испещренной дырочками. Буквы говорят без рупора. Мартен закрывает раму и отступает назад.

В кухне слышен стук ножей. Смех. Отголосок радио. Стоя с доской в руках, Мартен думает, не лучше ли было сперва отнести ее ко входу в столовую, до того, как укрепил буквы. Но логика в этом случае едва ли применима: каждая буква весит не больше спички.

В пятницу прибыл новый постоялец из Англии.

Мартен помнит, что видел его в холле, потому что голова у этого постояльца очень обезображена. Он приехал на заднем сиденье белого «Мерседеса», всего с одним чемоданом. С ним был молодой человек, сын или внук, которого кто-то из местных признал по работе в кино.

Когда Мартен рос в Париже, за их пекарней был переулок, а напротив парк. Мартену разрешали пойти туда побегать. Грубые мальчишки из многоэтажек иногда кидались камнями или загоняли его в переулок. Священники из близлежащей семинарии сидели на скамьях парами и тройками. Они шикали на задир и махали кулаками. Зимой священники носили длинные пальто и угощали друг друга сигаретами.

На одном конце парка спали кучкой бездомные, расходившиеся с рассветом по городу.

Мартен иногда носил им еду. Отец его всегда ругал, но ни разу не велел прекратить. У одного из тех бездомных тоже было увечье. Он почти не говорил и никогда не подходил ближе, поэтому Мартен старался принести достаточно еды, чтобы хватило на всех.

С тех пор столько всего произошло, но ничего не изменилось. Мартен видит все тех же людей на скамейках в Санта-Монике, и, хотя выглядят эти иначе, поедают свои вчерашние пирожки из Café Parisienne с такими же лицами.

Объявление закончено, но одна буква стоит низковато, она выпадает из слова, словно хочет сбежать.

Приходите познакомиться с новым постояльцем

Мистером Хьюго

Сегодня в 15.00

В гостиной

Мартен собирался посмотреть автогонки у себя в комнате. Обычно вечер субботы в его распоряжении. Но двадцать минут – это не страшно, и, наверное, подадут сэндвичи и печенье. У нового постояльца, мистера Хьюго, может даже оказаться интересная история. Может быть, он тоже когда-то был женат, а теперь вынужден жить один. Может быть, у него есть тайна, связанная с детством. «У всех нас разные жизни, – так думает Мартен, – но все мы, в итоге, чувствуем, вероятно, одно и то же и сожалеем о страхе, который, мы думали, как-то нас поддержит».

IV

Открыв все окна в кафетерии, Мартен проверяет вечно заедающий автомат со льдом. Ему хочется вернуться наверх и сделать тост, включив телевизор, но все вазы на столах пусты. Миссис Дойл настаивает, чтобы были цветы. Из-за этого прибавляется работы в саду, но Мартен не против, потому что с цветами веселее, и они напоминают ему о покойной жене.

Возле сада есть пруд. На него прилетают стрекозы. Иногда Мартен оставляет тачку и идет за стрекозами к воде. Вода, как по волшебству, воссоздает образ дня, но ничего не помнит.

Мартен срезает охапку фиолетовых цветов и заносит их в дом.

Миссис Дойл приезжает после ланча. Окна закрыты, потому что работает кондиционер. Мартен слышит смех с кухни. Миссис Дойл будет довольна, что он сходил срезать цветов и что он при галстуке. Это создает ощущение профессионализма, говорит она, как и полные вазы, и работающий автомат со льдом.

Мартен слышит миссис Дойл в кухне, но ее голос вскоре заглушает визг металлического бака, в котором кипятят воду. Пар и капли кипятка. Дребезг перевернутых чашек. Миссис Дойл, толкнув, открывает двустворчатые двери и вносит поднос с едой. Салат расставлен торчком вдоль края. Из редиски накручены украшения, похожие на арктические цветы. Сэндвичи нарезаны треугольниками. Скатерть жесткой глухой белизны. Фиолетовые цветы в вазах с чистой водой.

Появляется шеф с подносом, полным чайных чашек и блюдец. На шефе желтый тюрбан. Его жена тоже работает на кухне. Раз в день они выходят во двор и ссорятся. Миссис Дойл пытается выровнять букву на доске объявлений, потом сдается.

Мартен думает, чем мог бы сейчас быть занят: нарастающим ревом двигателей, мчащихся по асфальту, горячими покрышками, серой трассой, исполосованной черным. Пока шеф разливает чай, где-то в мире тысячи людей восторженно вопят, а мужчины ведут гоночные машины по кругу. Оглушительный шум, но пилоты ничего не слышат. На них под шлемами хлопковые балаклавы. Вес шлема не чувствуешь до конца гонки, потом начинают гореть плечи.

В объятиях жен и любимых они станут повествовать о драме виража, об уколе волнения за пилота, чья машина разлетелась на куски.

Состарившись, они будут видеть этот день во сне, лежа в постелях со стиснутыми зубами, давя дряхлыми ногами на призрачные педали.

Мартен жует сэндвич. Огурец тонко нарезан и хорошо смешивается с маслом. С кухни слышны взрывы плача, потом снова смех. У одной из поварих родилась дочка, она приносит ее по воскресеньям. Миссис Дойл не возражает. Все ее дети выросли. Постояльцы по большей части в восторге. Многим хочется подержать младенца, но им не разрешают, так что они качают девочку в уме, вспоминая жизнь, которая у них когда-то была.

Около трех появляется новый постоялец, мистер Хьюго. Голова его сильно изуродована. Мартен гадает, воевал ли он во Второй мировой. На вид он достаточно стар. Рот у него открыт, дыхание затруднено, но он без колебаний направляется к столу с сэндвичами. Глаза у мистера Хьюго молочно-серые, он, вероятно, не видит фиолетовых цветов. Потом его ноги внезапно подкашиваются, и он падает на пол.

Мартен бросается к нему. Миссис Дойл вне себя. Шеф мчится в кухню, кричит, чтобы вышла жена, но старику осталась лишь пара минут.

Мартен подхватывает старика и прижимает его к себе, как младенца. Мистер Хьюго дышит, он в сознании, но глаза у него блуждают. На губах кровь – он прикусил язык.

Мартен видел такое и раньше. Он утешает старика, говорит, что ему сейчас помогут, и взгляд нового постояльца выравнивается. Мартен должен смотреть ему в глаза, помочь хоть чем-то, потому что умирать всегда страшно.

Он гладит старика по голове и крепко его обнимает. Когда Мартен начинает напевать песенку, которую помнит с давних пор, в глазах старика светится узнавание. Голова у него изуродована, потому что много лет назад ему выстрелили в лицо.

Понятно, что сейчас случится. Мартен склоняется и шепчет то, что прошептала ему покойная жена в свои последние секунды.

Потом дыхание старика медленно и едва ли не умышленно останавливается. Пару мгновений он не понимает, что умер. Он чувствует сердце Мартена и принимает его за свое.

V

Когда приехала «Скорая», Мартен вернулся на свое место. Миссис Дойл смотрела, как санитары загружают в машину тело, и разговаривала с медицинским инспектором, который делал записи в блокноте.

– Он ушел в лучший мир, – сказала она.

– Не все верят в Бога, миссис Дойл, – заметил инспектор.

– Это неважно, доктор, – заверила миссис Дойл. – Он-то старика в свою сеть поймает.

Гонка, которую хотел посмотреть Мартен, кончилась. Зрители вопят, пилоты поливают друг друга шампанским.

Снаружи, на скамье у пруда, беседуют несколько постояльцев. Они никогда к этому не привыкнут.

Мартен представляет, как снимает одежду и всем весом погружается в воду. Дно мягкое, и его ноги проваливаются в зыбкую тьму.

Он уходит под воду и открывает глаза. Их щиплет, но можно смотреть.

Человек, которого он даже не помнит, отдал его матери.

Он предполагает самое лучшее, потому что знает слишком мало.

Тогда не было дома престарелых «Старлайт». Лос-Анджелес был пригородом, полным роскошных машин и лотков с гамбургерами. Здесь всегда было жарко и пыльно.

Ночами бульвары озарялись вспышками неонового света.

Тело мистера Хьюго увозят.

Мы переходим от памяти к воображению, лишь смутно осознавая перемену.

Ковер в кафетерии, на котором умер старик, когда-то был низкорослым леском. А за ним текла медленная река, откуда большими глотками пили львы, и с их морд капала вода.

Вдали поднимался дым от горящей сухой травы.

Местные собирали желуди и ракушки. Убивали оленей и мелкую дичь.

Под прудом «Старлайта» погребены кости женщины, прославившейся в своем племени исполнением песен предков. Когда она пела их у костра, никто не шевелился.

Больше всех на свете она любила свою дочь. Им нравилось делать украшения из перьев. Остальные отрывались от своих занятий и наблюдали за ними.

На обочине, у которой припаркована «Скорая», дочь той женщины однажды нашла маленькую птичку.

Она весь день ждала птичкину маму, а потом, в сумерки, принесла птичку домой.

Другие дети прибежали взглянуть, что там у нее, и расшумелись.

Мистер Хьюго

Манчестер, Англия, 1981

I

Я отрывался от телевизора и видел в окне лицо Дэнни. Я махал ему: заходи, заходи. Поворачивалась дверная ручка.

Из-за него мне приходилось смотреть детские передачи. Потом наступал вечер. Мы вместе ели что-нибудь горячее. Всегда: спасибо, мистер Хьюго. Дэнни был вежливым мальчиком.

Я познакомился с Дэнни, когда он переехал в соседний дом. Тогда я ночами работал в Королевской больнице Манчестера. Иногда успевал все сделать до того, как заканчивалась моя смена. Садился и читал. Пил кофе. Смотрел, как убывает ночь.

Я жил в квартале террасной застройки. Соседний дом пустовал полгода, прежде чем туда въехали Дэнни с матерью. Помню, как, идя домой с покупками, останавливался заглянуть в выходящее на улицу окно. Пустые комнаты так печальны.

Однажды там остановился фургон. Я наблюдал из-за занавески.

Вереница стульев, кроватей и коробок. Мужчины в комбинезонах. В обед они сели и чем-то перекусили. Потом выпили чаю и закрыли глаза.

Позже приехали на коричневой машине женщина и мальчик.

Через пару дней я встретился с женщиной у дверей, она несла молоко и яйца. Показала мне бутылку шоколадного молока.

– У моего сына Дэнни сегодня день рожденья, – сказала она. – Мы только переехали.

Я кивнул.

Она была из Нигерии и говорила по-английски мягко, протягивая собеседнику слова, а не бросая. В Англию она приехала девочкой, с родителями, в 50-е.

Зимой здесь холодно и темно. И все время дождь.

Я сидел тихо и думал. У мальчика по соседству день рожденья. Работал телевизор, но я был далеко. К входной двери привязан воздушный шарик. Он колотился о мое окно, когда налетал ветер. Около трех собрались дети с родителями, потом, через несколько часов, разошлись, очень усталые (некоторые плакали). Я наблюдал за всем этим из-за занавески.

Иногда я оставлял на ее крыльце помидоры. Я сам выращивал их в теплице. Англичане любят жарить помидоры на завтрак.

В тот вечер, когда мы познакомились с Дэнни, меня разбудил звонок в дверь. Я испугался, потому что час был поздний.

Дэнни держал мать за руку, на нем была пижама. Синий халат, с поясом. Я раньше не видел мальчика, но слышал шум за стеной: прыжки на кровати, прыжки с кровати. Крик. А когда он болел, кашель не давал нам обоим спать ночами.

– Простите, что так поздно вас беспокою, мистер Хьюго, – сказала она, – но положение безвыходное.

Мальчик старался не смотреть на мою изуродованную голову. Наверное, мать его предупредила. Поначалу все ее пугаются. Но со временем привыкаешь почти ко всему.

Я поскреб щетину на подбородке.

– Мне очень нужно уйти, мистер Хьюго. Это по работе, но я не могу оставить сына дома одного – вы не согласитесь?

Я кивнул в знак согласия.

– Спасибо большое; он хороший мальчик.

Мать наклонилась к нему:

– Это мистер Хьюго, Дэнни, это он нам приносит те вкусные помидоры.

– Но я терпеть не могу помидоры, – сказал мальчик, сонно глядя на меня.

Пижама у него была в гоночных машинках. Он не знал, куда деть ручки.

Ночь была холодная, три наших тела двигались в темноте.

– Дело правда срочное; просто уложите его на диван на пару часов; он вам не помешает.

Она собралась уходить.

– Дэнни-будь-хорошим-мальчиком-ради-мамы.

Я отвел мальчика в гостиную. Он смотрел себе под ноги. Я велел ему сесть. Потом зажег свет.

– Наверное, хочешь чаю?

Он кивнул.

Чайник закипел. Я наблюдал за мальчиком через буфетное окошко.

– Как тебя зовут, напомни?

– Дэнни.

– Сколько тебе?

– Семь.

– Сахар нужен?

Кивнул.

– Сколько?

– Пять кусочков.

– Немало.

– Знаю.

Я сел напротив него в глубокое кресло. Мы взяли кружки и отхлебнули. Я подумал, не включить ли радио, но не стал.

Потом мальчик сказал:

– Простите, а сколько сейчас времени?

– Поздно.

– Насколько поздно?

– Очень.

– Тогда ведь уже рано, да? Так поздно, что уже опять рано.

Я кивнул.

– Что такого срочного у твоей мамы?

– Она присматривает за стариками, и иногда она им нужна ночью – ну, если падают с лестницы или умирают.

– А за тобой кто присматривает?

– Джэнис. Она живет в соседнем доме, с другой стороны.

– И где Джэнис?

– Не знаю.

– А отец твой где?

– Не знаю. Мама говорит, работает на нефтяной платформе.

– Ты его видел?

– Пока нет.

Мы сидели и разговаривали, потом заснули прямо там. Его мать вернулась на следующее утро, поздно. Я переворачивал сосиски на сковородке. Зазвонил дверной звонок. У нее в белом пластиковом пакете лежали банки пива, выглядела она уставшей.

– Это вам, – сказала она, протягивая мне пакет. – Просто в знак благодарности.

Земля была черной от дождя. Тапочки Дэнни скрипнули на пороге. В доме снова стало тихо.

Я пошел наверх.

Посидел у себя в спальне.

Задернул шторы.

Полежал с открытыми глазами.

Прошло совсем немного времени, и я увидел, как Дэнни вытащили из постели.

Полицейские придерживались всегдашнего порядка.

Крики снаружи, потом стрельба. Соседи выглядывают на улицу сквозь кружевные занавески. Дэнни оттаскивают от матери. Картинка не черно-белая, как в кино, а цветная, как в жизни.

Его тянут за руки в разные стороны. С его ноги сваливается тапочка, потом в мать Дэнни стреляют у него на глазах. У нее распадается голова. Что-то белое. Волосы слипаются в комок. Кулачки Дэнни сжимаются и разжимаются.

Так мы могли бы встретиться. Такое задание мне могли поручить. Могли приказать что-то в этом духе, хоть и не приказали. Я делал другое. Носил форму. Ходил строем. Приветствовал фюрера. Заряжал оружие. Стрелял из него. И всегда была кровь, всегда чья-то кровь.

Меня стошнило на ковер. Густой массой. Я потрогал свои жесткие седые волосы и изуродованную плешь, где ничего не растет.

Постоял под холодным душем. Все тело онемело.

В те дни я часто себя наказывал, но ничего не менялось.

Внизу я долго смотрел на почти пустые чашки на кухонном столе. Все еще теплые. Вызвал в памяти его тапочки. Его ножки. Пижаму в гоночных машинках. Кроткий взгляд, спрашивавший: «Где твоя голова?» В нем что-то было, как в том мальчике в Париже, который приносил пироги в парк, мне и другим бездомным.

Теперь еще один ребенок.

Нет.

Еще один маленький бог. А мистер Хьюго – ребенок; там, на диване, и у него есть чай и кто-то, с кем можно сидеть в тишине, пока проходит ночь.

Меня пробудил от сна чей-то другой сон.

II

Дэнни обычно приходил после школы. Его мать не возражала, она работала допоздна. Я что-нибудь ему готовил. Дэнни больше всего любил рыбные палочки, фасоль и картошку фри по-американски. Он вынимал картошку из холодильника, раскладывал на противне. Рыбные палочки надо было готовить на медленном огне, иначе они оставались холодными внутри. Дэнни смотрел телевизор, временами смеялся. Я слушал через буфетное окошко, и мне было легко, не страшно.

Потом мы вместе ели. Мужчина и мальчик за столом: для меня это было эхом давних лет. Нож и вилка были для Дэнни слишком большими. Я думал про тот нож. Вспоминал тот нож. Мой отец хранил его на каминной полке. Надо было его зарыть. Потом Дэнни меня прерывает. Нужно еще кетчупа, мистер Хьюго, еще коричневого соуса. Он поливает уксусом свою картошку, потом мою. Я не люблю уксус, но уже поздно, я его только обижу. Дэнни всегда оставлял напоследок одну рыбную палочку. Я так и не узнал, почему.

Когда он уходил, я убирал посуду. Иногда оставлял тарелки от обеда до утра. Фасоль, застывшую на керамике, было почти невозможно отмыть, но было легко, не страшно.

Как-то днем Дэнни принес новые карандаши, и мы рисовали перед детской передачей.

– Облака у тебя хороши. Как будто ты их с неба украл.

Молчание.

Штрихи по бумаге, как вздохи.

– Нельзя, – сказал он.

– Что?

– Украсть облака.

– Знаю, я просто хотел сказать, что рисунок удался.

– Я в школе много рисую. Лучше бы мы весь день рисовали, но мы не рисуем.

– А чем еще вы занимаетесь?

– Не знаю, – сказал он.

– Не знаешь?

– Всяким сложным.

– Например?

– Например, читаем. Просто у меня не выходит.

Я немного подумал.

– Многое в жизни сложно, Дэнни. Жизнь иногда летит в тебя такими большими кусками, что не увернешься.

Мне показалось, он обиделся.

На обед была рыба, варенная в пакете. Горошек. Хлеб с маслом.

Я смотрел, как он спихивает горошины с тарелки. Он сказал, что рыба ему не нравится, хотя я видел, что нравится. Тут я понял, что происходит.

Его мать не пришла, когда закончилась передача «Живите, смеясь». Начались десятичасовые новости. Мы послушали Биг-Бен и анонсы. Дэнни сказал, что все в мире идет не так.

Потом позвонила его мама. Сказала, что старику, за которым она ухаживает, все еще нехорошо.

Я спросил Дэнни, можем ли мы еще порисовать. Он не сводил глаз с телевизора.

– Мама скоро придет, – сказал он.

– Давай, Дэнни, давай порисуем, а то я кое с чем не могу разобраться.

– С чем?

– Да с линиями.

– С линиями? – спросил он. – Которые рисуешь?

Я кивнул.

– Линии – это просто, – сказал он. – Хочешь, я тебя научу, как их рисовать?

К полуночи, когда его мать позвонила в дверь, у нас было множество листов, полных линий, проведенных фломастером.

– Не такие прямые, как я хотел, – сказал Дэнни, – но суть ты понял.

– Достаточно прямые для того, чем я занят.

– А чем таким ты занят, для чего нужны непрямые линии?

– Книгой.

– Как она называется?

– Книга линий.

Через неделю мы отрабатывали изогнутые линии. Потом, поиграв в игры со звуками, дали каждой фигуре собственный голос. Дивились тому, как фигуры могут рассказать, что кто-то хочет есть, замерз, что ему страшно, скучно или грустно.

Я пытался поведать мальчику о том, как часто жизни людей меняли изогнутые линии, которые люди медленно читали по бумаге, песку или камню.

Дэнни слушал.

Прошли недели, прежде чем, связывая карандашом фигуры из линий, Дэнни узнал в них то, что было в школе, и внезапно расхотел продолжать.

Я без гордости признаюсь в том, что подкупал его плитками шоколада, но мы были уже так близки: он знал голоса всех букв, и нужна была лишь уверенность, которая пришла бы с упражнением.

Два месяца спустя за питьем на ночь – прорыв.

После десяти минут рассматривания банки с порошковым шоколадом с губок Дэнни сорвалось слово «растворимый».

Он с визгом носился по дому.

Вскоре его мать разрешила мне отвести его в библиотеку, где Дэнни учил мистера Хьюго всякому: про динозавров, кометы, золотоискателей и пар.

Когда Дэнни исполнилось двенадцать, его мать влюбилась в шотландца, и они переехали в Глазго. К тому времени дела Дэнни в школе шли хорошо, и у него была любимая подруга по имени Хелен. Рыжая, с низким голосом. Ее отец работал в банке. Очень важный человек, говорил Дэнни. Они приходили после школы. Дэнни, вежливый мальчик, всегда следил за тем, чтобы у нее было вдоволь питья, еды – и что-нибудь, куда можно положить ноги, пока смотришь телевизор. Он, должно быть, заранее объяснил, что голова мистера Хьюго может напугать, потому что первыми словами Хелен, когда мы познакомились, были:

– Разве не здорово, что все люди разные?

Она не спрашивала, что со мной случилось, и я был рад, потому что ничего не помню. Помню только, что очнулся во французской больнице в теле, которое не узнал. Помню кое-что из того, что совершил, потому что мне являлись лица. И знаю, что недостающая часть моего черепа в Париже разбита на такие мелкие кусочки, что не отыщешь.

Когда Дэнни с матерью уехали, жизнь снова стихла.

Телевизор, погода, помидоры, ночные кошмары… взгляд на мир сквозь занавески.

А потом… Однажды утром, прожив месяц в тишине, я проснулся очень рано. Была зима, но я вышел на улицу и встал на заднем дворе.

Воздух был ледяным. Я помахал руками, очерченными серебристой зарей.

Я чуял запах собиравшегося дождя.

В щели между плитками белел мелок Дэнни.

Я встал на четвереньки и стал рисовать мелом на камнях прямые линии. Потом перешел к изогнутым, получились буквы. Потом собрал буквы в слова, вышли предложения. Вскоре двор покрывало:

…Покачивание ног Дэнни, сидящего на скамейке в парке. Жареная картошка и кетчуп на ней. Беготня вверх-вниз по лестнице. Шаги матери на крыльце за секунду до звонка в дверь. Снятые носки. Ложка, мешающая чай. Сохнущие вилки, убрать их в ящик. Колечко волос у него на лбу. Горячий шоколад. Заснуть в кресле. Лицо Дэнни в окне. Поворачивается дверная ручка. Тапочки шлепают по крыльцу. Тихо закипает чайник.

Пошел дождь, но я продолжал.

Вскоре капли полетели быстрее, чем я мог писать, но я не останавливался, я продолжал, пока не исчезло все, что можно было увидеть, все, что можно было прочесть, все – кроме единственного мгновения нажима, ни до, ни после которого не было ничего.

Это было подарком от Дэнни.

Себастьян

Сен-Пьер, Франция, 1968

Себастьян выглядывает из окна класса, но не видит ни проезжающих мимо машин, ни бурых листьев на тротуаре, похожих на когти, которые ни к чему не крепятся. Он может дотянуться до чего-то, не прикасаясь. Мысль и желание – одно и то же.

После школы он поведет Хейли смотреть на железный скелет, который нашел в лесу. Он хочет найти на игровой площадке уголок и обнимать Хейли всю перемену – обнимать так крепко, чтобы она стала частью его. Вместо этого позднее она потащится за ним через лес, к скелету за фермой. Там она будет его любить так, как он видел в кино, особенно в том, которое смотрит с бабушкой по субботам, когда комната мерцает, а музыка очень громкая. Лица у актеров мягкие, серые. Все начинается с танца. А потом – звонок по телефону.

В небе висят нестираные простыни. С моря пахнет солью. С раннего утра идет дождь, но, когда прозвенит звонок, он превратится в снег.

Себастьян осознал дождь на окне, словно проснулся, открыв тысячу глаз. Налетали порывы ветра. Птиц сдувало с пути. Плюшевых мишек сносило с постелей. У них у всех есть имена, они все ведут себя по-разному. Ему нравится обнимать своего по ночам. Так можно справиться.

Свет в классе всегда яркий и теплый. Мышки, которых держат в классе, Тик и Так, спят. У них плотная шерстка. По утрам у Себастьяна торчат волосы. Только с водой можно пригладить.

Он любит десять минут порисовать перед школой. Иногда, когда он точит цветные карандаши, грифель ломается, и приходится начинать сначала. Мама кричит, чтобы он одевался, но он смотрит на пустое гнездо. Он чувствует то, чего там не хватает.

Рисунок не закончен.

Очертания другого мира.

Себастьян может ощутить этот мир, представляя себе другие.

Игра начинается там, где он узнает себя.

Закрывает дверь спальни в одну из жизней, потому что их слишком много.

Мама кричит, чтобы он одевался. Он с негодованием встает, несомый двигателем своего сердца.

Тирания школы.

Шорох тостов и царапанье масла.

Чайник, высылающий в мир призраков.

Он кладет ноги на спину собаки, лежащей под столом. Собака не шевельнется, пока время от времени ей перепадают корочки или кусочки колбасы.

Еще рано, но отец уже выехал в поле на тракторе.

Школьный коридор пахнет молоком и пальто. Слышно, как снимают ботинки. Иногда с ними слезают и носки. Как дети, не хотят уходить из дома.

Страх потеряться.

Страх, который никогда не уходит, который нельзя рассеять.

Потом звонок и перекличка по списку. Себастьян знает его наизусть и шепчет в постели, как молитву в скобках. Парты открываются и закрываются, как рты. На спинке стула впереди нацарапаны послания. Он чувствует, как несчастлива учительница. Это ясно по тому, как она стоит, как двигается, по ее волосам, по одежде.

Когда-нибудь урок закончится. Звонок знаменует славу, свободу, нечто, до чего нужно добежать. Себастьян сможет пойти домой и сесть за стол, и ему ничего не надо будет делать. Сможет уйти в лес искать животных. Сможет навестить скелет и побарабанить по его твердой шкуре.

Сможет достать свой поезд из ЛЕГО и уложить под него рабочих, чтобы чинили двигатель. Сможет задернуть занавески и зажечь в носке фонарик. По железнодорожному депо разливается лунный свет. Пластмассовые человечки идут домой к горячему пластмассовому ужину. Быстро идут, чтобы не замерзнуть.

Они как мы, только меньше. Как мы: мелочи по карманам, и настроение то хорошее, то дурное, и внезапные мгновения любви и жестокости. Они зевают. Они тоже лежат без сна, не могут заснуть, заново прокручивают ссоры или разрываются от желания. Они рожают пластмассовых детей, чьи отцы работают в депо. Поезд надо чинить даже ночью.

Никто не знает, почему он сломался в полночь на Северном полюсе. Возможно, до ужина случится чудо, и семья Хейли не замерзнет в арктической тундре из белой простыни с озером алюминиевой фольги.

Себастьян выглядывает из окна класса. Учительница говорит, но так ничего и не скажет. Ее сердце спит. Его сердце спит. Сердца детей спят и ничего не запомнят.

Себастьян представляет себя в черной металлической скорлупе, своем доме-скелете – доме, который скоро будет их общим. Он сидит на тяжелом сиденье, где сидели древние отцы, когда огромный скелет летал. Себастьян знает это из старых фильмов. Он видел такие в воздухе. Когда мир был серым. Мужчины, которые летали на его скелете, носили маски. Он слышал, как они дышат.

То была не Франция Себастьяна, не страна бриошей и бесконечной школы, летних поездок на ветреный пляж в доме на колесах, то была страна грязи, женщин в фартуках, смотрящих на пролетавшие над ними гигантские скелеты, которые плевались пулями в животы других скелетов.

Дети тогда, должно быть, стояли в лужах, гадая, когда вернутся домой их родители, глядя в небо, не летят ли металлические капли, или вниз, на себя в серой воде. Дети были босые и худые. Себастьян видел по телевизору. И бабушка ему рассказывала.

Себастьян чувствует то, чего никогда не переживал: горящие дома, собак, лающих на тех, кто пытается спрятаться. Он видел и картинки в книгах. Он знает, давным-давно что-то случилось – что-то плохое. Он видит это в глазах детей, живущих на страницах.

Он хочет отвести Хейли в металлическое брюхо своего тайного дома. Тот спит в лесу за их семейной фермой. Зевает, когда постучишь. Хотя мать как-то и сказала Себастьяну, чтобы не заходил слишком далеко в бесконечный лес за дальним краем пастбища, он честно забыл. К тому времени было уже слишком поздно. Он расплачивается тем, что исполняет свои обязанности. Помогает папе с коровами по воскресеньям, запихивает в себя брюссельскую капусту. Одевается, когда попросят три раза, и не разбрасывает повсюду свои кубики ЛЕГО.

В недели перед Рождеством темнеет быстро. Люди рано ложатся. Зима – для снов. В лунном свете сад за окном Себастьяна делается острее. Себастьян со щелчком открывает окно. Холод забирается под простыни, словно лижущий язык. Себастьян слушает, как там животные, и иногда их слышит. Дом перевязан сверкающими нитями мишуры. Над камином на нитках висят открытки.

Хейли согласилась поиграть.

Вчера сказала, что придет. Тогда он и подумал:

ПОКАЖУ ЕЙ СКЕЛЕТ

«Отведу в лес, а почему нет?»

Она будет идти и светиться. Радость Себастьяна уже удвоилась. Она не захочет уходить домой. Будет задавать вопросы, он знает. Себастьян тоже многое хочет знать. Почему скелет разбился? Откуда он? Если внутри и были настоящие скелеты, он их не нашел. У скелетов, которых там не было, были дети? Они сейчас стали скелетами, от времени? Может быть, скелеты на деревьях. Он о таком слышал. Как-то в новостях было.

Он знает, что надо быть старше, чтобы жениться. Это грустно, потому что он уже готов. А потом находишь дом, а потом тебе бережно вручают в больнице младенцев в полотенцах. Их губки произносят «кто».

Но, по крайней мере, в глубине, где очень темно, есть сырые плоские сиденья. Пальцы света туда не дотягиваются. Ветровое стекло спереди раздроблено на кусочки, как паучий глаз. Некоторые выпали. Некоторые такие грязные, что сквозь них не видно.

Когда идет дождь, скелету снится стрельба. Иногда Себастьян сидит на месте возле гашетки и как будто стреляет по коровам, молча пасущимся в сумерках за деревьями. Он представляет на месте каждой коровы дымящуюся кучу ростбифа. Потом стреляет по картошке. Брюссельская капуста разлетается в клочья.

Когда он только нашел скелет, внутрь залезать было страшно. Себастьян все хлопал по его черной шкуре и слушал эхо. Поискал вокруг второе крыло, но не нашел. Потом пописал на колесо со спущенной шиной, рядом с которым лежала груда искореженного черного металла, и решил забраться внутрь, там, где была дыра.

Себастьян дивится тому, как эта штука проломилась сквозь толстые деревья и вспахала землю стеклянным носом.

Отец говорил, что расчищать лес за пастбищем слишком дорого. Семья купила ферму, когда Себастьяну был год. Отец работал в Париже юристом. Познакомился с матерью Себастьяна в поезде, шедшем в Амстердам. Свободных мест больше не было. Они вынуждены были сесть рядом и выяснили, что им так больше нравится. Мать была родом из Нормандии, она мечтала жить в деревне. Поженившись, они стали искать, где могли бы заработать на жизнь.

Учительница иногда умолкает и, когда Себастьян переводит на нее взгляд, уже смотрит на него, что означает: «Почему ты глядишь в окно, а не на меня?» Но Себастьян смотрит не в окно, а в альбом, где собрано то, что захватило его сердце.

Что-то внутри ставит жизнь, словно спектакль.

Себастьян хочет устроить для Хейли домик внутри скелета. Можно сидеть на старых сиденьях и нажимать на кнопки. Там повсюду пыль, грязь и масло, там пахнет чем-то тяжелым, каплющим, тик-так-тик-так (и еще оно стонет).

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.