книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Клод Романо

Авантюра времени

Феноменология события и событийная герменевтика клода романо

(от переводчика)

Вопреки автору «Логико-философского трактата», мир не есть всего лишь «совокупность фактов в логическом пространстве», поскольку его составу принадлежит нечто такое, что не является фактом и не описуемо в рамках какого-либо фактичного положения дел в мире. Соответственно, мир является не только наличностью всех существующих в нем вещей или фактов, описание которых требует языка изоморфных этим фактам понятий, но также и горизонтом событий.

В отличие от вещи или факта, событие не есть, но оно происходит. Будучи чистым действием, безотносительным к какой-либо сущности, которая могла бы быть представлена в качестве субъекта этого действия, событие не описуемо на языке сущностей и не выводимо из какой-либо констелляции фактов. Как это уже подчеркивали стоики, простое разрезание хлеба при помощи ножа никак не выводимо из наличности ножа и хлеба как определенного положения дел в нашем мире и не может быть логически атрибутировано ножу как присущая ему способность резать хлеб и хлебу, в качестве его возможности быть разрезанным ножом. Раз случившись, событие не оседает затем в мире, обретая в нем вещественную плотность факта, и в этом смысле оно всякий раз является как бы впервые, так, как если бы оно возникало ниоткуда и уходило в никуда, подобно вспышке молнии среди темной ночи. Таким образом, событие всегда происходит между фактом и его сущностью, создавая здесь свое собственное пространство, которое не подлежит логике сущности и не может быть заполнено никакой фактичностью. Будучи самой инаковостью, или, по выражению Жан-Люка Нанси, «бытием единичным множественным», событие рассеивает гомогенное логическое пространство фактов, образуя дискретное многообразие сингулярностей, из которых невозможно выстроить родо-видовую типологию и которые, будучи онтологически несоизмеримы, не образуют никакого «положения дел» в мире. Поэтому не является ли витгенштейновское логическое пространство фактов не более чем идеальным случаем, достигаемым как раз за счет исключения события из состава мира?

Однако возможно ли описание того, что ускользает от любой априорной типологии, в соответствие с которой то или иное явление вписывается в мир в качестве принадлежащего ему факта? Данный вопрос является отправным пунктом той феноменологии события, которая представлена в таких работах современного французского философа Клода Романо, как «Событие и мир» и «Событие и время».

Кажется, что само выражение «феноменология события» должно настроить нас на скептический лад. Разве основоположник феноменологии Эдмунд Гуссерль не определял феноменологию как опыт «высматривания сущности»[1], отделяя тем самым ее от опытных наук, являющихся всего лишь описанием фактов? В этом случае феноменология является дальнейшим развитием λόγος τᾗς οὑσας, – аристотелевской логики сущности, понимаемой Гуссерлем как чистая эйдетика, т. е. в качестве априорной науки о сущностях, данных нам в опыте эйдетического созерцания. Как в таком случае возможна феноменология события, которое, как уже было сказано, имеет место только в пространстве зазора между фактом и сущностью и, следовательно, не может быть дано ни как факт опытного познания, ни как предмет эйдетического созерцания? Следовательно, никакая феноменология события невозможна до тех пор, пока мы остаемся в границах логики сущности. Как уловить событие не только в момент его случания, но и в самом его истоке? Прежде всего, необходимо поставить под вопрос основания самой логики сущности, задающей структуру феноменологического дискурса. Определяя эту структуру как «трансцендентальный диспозитив», Романо ставит вопрос: чем должна стать феноменология, раз и навсегда отбросившая трансцендентальную перспективу?

Данная перспектива была заявлена в Ego cogito Декарта, которое обозначило позицию сознания как субъекта. В свою очередь, сознание как субъект означает способность сознания становиться предметом самопредставления, достигая тем самым идеального совпадения мышления и мыслимого, исключающего саму возможность скептической рефлексии относительно содержания мышления: «я» есть именно та точка, в которой идеально совпадает сознание и его предмет. Вместе с тем это «я» обладает определенным темпоральным статусом, которое сам Декарт характеризует как instant, – мгновение, являющееся не чем иным, как моментом самоприсутствия, или, другими словами, совпадением мысли и ею мыслимого в абсолютной полноте настоящего. Это – свет сознания, проникший в самые потаенные уголки нашей жизни, раз и навсегда изгнавший оттуда всякую тьму и рассеявший все тревожившие нас тени. Мое прошлое и мое будущее реальны лишь настолько, насколько я способен осветить их светом сознания, т. е. претворить их в мое настоящее. События двадцатилетней давности оживают в воспоминании, которое тем более подлинно, чем более полным оно мне является в настоящий момент. Мое видение будущего тем более достоверно, чем более я способен представить его именно сейчас, не дожидаясь его наступления. В этом смысле, «я» есть само «настоящее» как безусловный центр сознания. При этом «я» не остается пленником собственной фактичности, но будучи «настоящим», оно постоянно пульсирует в направлении прошлого и будущего, так что «воспоминание» и «ожидание» равным образом являются производными модусами «настоящего».

Субъект в его классическом смысле есть, таким образом, мышление как начало самого себя, т. е. мышление, определившее себя как квазипредмет, лежащий в основании любого предмета, и вообще фактичности любого рода. Какой бы предмет мы ни взяли в качестве начала нашего дальнейшего исследования или размышления, этот предмет уже получил свою определенность в акте мышления, которое и является его безусловным началом. Кантовская идея априорных форм чувственности и рассудка, при всей своей антикартезианской направленности, является тем не менее развитием и завершением картезианского Ego cogito как безусловного начала самого себя. В полном согласии с Декартом Кант использует и понятие возможного опыта, играющее столь важную роль в структуре «Критики чистого разума».

Действительно, трансцендентальный субъект, будучи основанием самой возможности опыта как такового, является в то же время и границей, очерчивающей горизонт возможного опыта. Эти два значения возможного, будучи соединены в классическом субъекте, определяют его странную природу: трансцендентальный субъект одновременно является центром сферы опыта и самой его окружностью. Всякий факт мира является поэтому точкой соединения идущего от Ego cogito центробежного и центростремительного движения и тем самым местом его встречи с самим собой. Это – парусия трансцендентального субъекта, т. е. безусловная полнота его присутствия, всецело сосредоточенного в «настоящем», а не рассеянного в безвозвратно ушедшем прошлом и не ускользающего от нас в недосягаемую даль будущего. «Возможный опыт» есть мир, априори понятый в границах трансцендентальной субъективности, причем понятый таким образом, что уже заранее исключена возможность мыслить нечто такое, что выходило бы за эти границы. Мы не можем помыслить ничего, что находилось бы за границами субъекта, поскольку субъект есть само мышление, априори полагающее границы мира. Таким образом, все, с чем мы так или иначе встречаемся в мире, обладает для нас априорной понятностью. Это именно то присущее каждому факту a priori, о котором Гуссерль говорит в своих «Картезианских размышлениях»[2]. Другими словами, в мире, очерченном горизонтом субъективности, мы, казалось бы, надежно гарантированы от того, чтобы столкнуться с чем-то таким, что превышает априорный горизонт наших ожиданий и тем самым выходит за рамки нашего понимания, с тем, что своим непредсказуемым вторжением способно поколебать сам мир, изменив его привычную конфигурацию.

В таком случае откуда берется тревога, подспудно владеющая картезианской субъективностью и явственно различимая в словах Гуссерля о крае сознания, за которым простирается «ночь забвения» (Nacht der Vergessenheit), непроницаемая для интенциональности, в которую она упирается как в свой абсолютный предел? Хайдеггер дал слово этой тревоге, сделав тем самым решительный шаг за пределы трансцендентальной субъективности. Dasein есть не субъект, а бытие-в-мире, вследствие чего аналитика Dasein принципиально исключает сознание как привилегированную позицию по отношению к миру. В этом смысле тревога (Sorge) является не аффективным умонастроением, не психологической окраской «субъекта», а всякий раз моим отношением к непредставимому, которое никогда не может быть охвачено сознанием, и в этом смысле никогда не будет моим «настоящим», но тем не менее всецело определяет мое собственное бытие-в-мире. Человеческое бытие как бытие к смерти (Sein zum Tode) есть не-обходимая возможность, которая, однако, никогда не станет моей действительностью. Как чистое присутствие, т. е. как наиболее подлинная возможность Dasein, смерть не может быть дана в опыте сознания, в рамках которого она объективируется, и тем самым мистифицируется, наличностью лишенного жизни тела. Смерть непредставима, и в этом смысле она является для меня будущим, которое никогда не станет моим настоящим. Как явление непредставимого будущего, смерть является событием самой жизни, которое никогда не может быть представлено наличностью внутримирового факта, доступного для описания в рамках логики сущности.

Таким образом, временность (Zeitlichkeit) как отношение Dasein к самому себе, исходя из непредставимого будущего, означает децентрацию «настоящего», которое предстает теперь как привативный модус временности. Аналитика «бытия-в-мире» вскрывает такую структуру времени, которое принадлежит Dasein, но при этом не может быть всецело заполнено «настоящим». Другими словами, «настоящее» не является более той полнотой присутствия, которой обладал субъект классической метафизики.

Вместе с тем хайдеггеровское Dasein в значительной степени является заложником трансцендентального диспозитива, вследствие чего, как неоднократно подчеркивает Романо, событие остается для Хайдеггера на периферии «бытия-в-мире», не будучи постигнуто в его собственном истоке. Прежде всего, странным образом в аналитике Dasein нет места событию, которое столь же непредставимо, как и смерть, и не в меньшей мере определяет характер моего бытия-в-мире. Событию ухода из мира полностью соответствует только событие прихода в мир, которое, однако, остается за рамками структуры «бытия-в-мире». В этом смысле хайдеггеровское Dasein, подобно картезианскому Ego cogito, является началом самого себя, именно в этой мере оставаясь реликтом картезианской субъективности. Речь, однако, не идет о том, чтобы дополнить аналитику Dasein как «бытия к смерти» еще и «бытием от рождения», будто бы непредусмотрительно оставленного без внимания автором «Бытия и времени», на манер того, как в прошлом гегельянцы пополняли перечень категорий «Науки логики». Событие рождения не может быть встроено в структуру «бытия-в-мире», поскольку является безусловно чуждым этой структуре моментом. Помещая это событие в центр аналитики человеческого бытия, мы совершаем следующий, более радикальный шаг, который выводит нас за пределы не только всякой трансцендентальной перспективы, но и хайдеггеровской аналитики Dasein. В этом случае речь идет о событийной герменевтике, отличной от «герменевтики фактичности» раннего Хайдеггера и раскрывающейся не на «путеводной нити языка», как у Гадамера, а в свете того изначального пра-события (Ur-ereignis), каковым является мой приход в мир.

Событие рождения, являющееся моим началом в этом мире, есть вместе с тем исток любой возможности, которую я нахожу в своей жизни. Здесь событийная герменевтика открывает возможное в его полноте, не ограниченной сферой «возможного опыта» и не стесненной теми или иными фактичными обстоятельствами. Каков же характер этого возможного как такового, которое несет в себе мой приход в мир? Разве мы не ограничены уже самим фактом нашего рождения в определенное время и в определенной социальной среде, будучи отягощены при этом многими наследственными признаками, что в совокупности жестко определяет рамки нашей национальной, социальной, культурной и психологической идентичности? Как может содержать в себе полноту возможного то, что я не способен выбрать, что заведомо происходит без моего участия?

Прежде всего, необходимо строго различать между рождением как фактом социального мира, который к тому же подтвержден и заверен надлежащей документацией, и моим приходом в мир как событием, которое, напротив, не оставляет в социальном мире никаких свидетельств. Каковы же характерные черты этого события? – Мой приход в мир есть мое начало в этом мире, которое, однако, я никогда не могу сделать своим. Другими словами, я никогда не был и никогда не смогу стать современником этого события, и, соответственно, не способен его присвоить. Между мной и моим началом всегда будет существовать непреодолимый разрыв во времени, поскольку сам мой приход в мир есть событие прошлого, которое никогда не было моим настоящим. Так же, как и в аналитике Dasein, «настоящее» лишается здесь своей центральной позиции, однако мы имеем здесь его полную деструкцию, и вместе с тем окончательный выход за рамки трансцендентальной перспективы. Мое бытие простерто между моим приходом в мир, совершившимся в прошлом, которое никогда не было моим настоящим, и моим уходом из мира в будущем, которое никогда не станет моим настоящим. Между полюсами непредставимого прошлого и непредставимого будущего и возникает то напряжение смысла, которое в любой момент времени способно разрядиться неожиданностью события.

Намечаемое в рамках событийной герменевтики понимание смысла не имеет ничего общего с феноменологическим его пониманием, трактующим смысл как априорную конституцию того или иного факта. Смысл не является безусловным радикалом актов сознания, каким он предстает в «Логических исследованиях» Гуссерля, а, напротив, ускользает от сознания, будучи напрямую связан с тем учреждающим событием, каковым является момент моего прихода в мир[3]. Мой приход в мир никогда не был и не будет для меня моим настоящим, и, следовательно, он совершается тогда, когда еще нет меня как определенной идентичности, обозначаемой личным местоимением «я». Что же происходит в этот момент? – Момент моего прихода в мир есть дарование мира, которое, поскольку оно происходит в непредставимом прошлом, есть дар, заведомо превышающий мои возможности его присвоения. В этом плане мир является не горизонтом интенциональности, а постоянным избытком по отношению к моим внутримирным возможностям. Этот избыток и есть смысл.

Таким образом, смысл представляет собой исходное различие, исключающее мою абсолютную данность самому себе. Другими словами, поскольку исток моего бытия в мире коренится в непредставимом прошлом, то не существует такого момента во времени моей жизни, в котором я мог бы полностью совпасть с самим собой. Это несовпадение с собой вносит во время моей жизни диахронию, которая является совокупностью различий, каждое из которых является разрывом фактичной хронологии. Однако каждый разрыв такого рода и образует собственное пространство события. Феноменология события является не чем иным, как дескрипцией этого пространства.

Прежде всего, человеческое бытие, рассматривамое в свете того изначального события прихода в мир, которое Романо называет «изначальной неизначальностью начала»[4], не поддается описанию исключительно в рамках аналитики Dasein, поскольку не существует такого «здесь», в котором могло быть сосредоточено все бытие человека. Как уже было сказано, бытие человека простерто между прошлым, никогда не бывшим его настоящим, и будущим, которое никогда его настоящим не станет. Поэтому человек пребывает как бы в непрерывном двойном движении: исходя из непредставимого прошлого, он в то же самое время приходит к себе из непредставимого будущего. Уход из мира как не-обходимая возможность сопряжен с приходом в мир как самой возможностью этой необходимости. Это двойное движение, образующее экзистенциальную спираль и очерчивающее продуктивный круг событийной герменевтики, не получает и не может получить никакого отражения в рамках аналитики Dasein. Оно требует для себя иного подхода и, соответственно, иного именования. Именно поэтому Романо вводит слово advenant, означающее человека в событии его прихода к себе. При этом человек существует исключительно в самом событии этого прихода, поскольку нет никакого «своего», к которому он мог бы возвращаться, подобно тому как после долгого путешествия человек возвращается в когда-то оставленный им родной дом.

Исходя из непредставимого прошлого, я могу прийти к себе только из непредставимого будущего. Это будущее выходит за сферу сознания, и поэтому оно не может быть проекцией моих ожиданий, оно не может быть предугадано из расчета тех возможностей, которыми я располагаю в настоящее время моей жизни и которые, собственно, формируют горизонт моего будущего. Этот приход к себе из непредставимого и тем самым не моего будущего и есть событие как таковое. Поскольку тем самым событие заведомо превышает горизонт любого возможного опыта, то оно и является самой возможностью. Это не возможность как a priori факта, а «факт» как источник непредставимых и, следовательно, невозможных с позиции опыта возможностей, выходящих за горизонт «мира» и поэтому меняющих его конфигурацию. Подлинная возможность всегда таится в сердцевине невозможного.

Таким образом, событие приходит в мир раньше тех возможностей, которые затем необратимо меняют облик мира. Именно поэтому событие поначалу выглядит как обычный факт, будучи принято нами за одно из тех «событий», которые ежедневно наполняют нашу повседневную жизнь. В отличие от внутримировых событий, поражающих нас мнимой новизной и шумом сенсации, подлинное событие тихо и неприметно, оно, по словам Ницше, входит в мир на «голубиных лапках». Событие являет себя как событие не в момент своего явления, а всегда post factum, в свете тех необратимых последствий, к которым оно приводит. Оно оказывется событием только в прошлом, но в момент наступления этого прошлого из непредставимого будущего. Собственное время события есть поэтому «прошлое в будущем», в силу чего невозможна никакая датировка события во времени мира. Когда событие пришло в мир? Нельзя ответить на этот вопрос посредством хронологической отсылки к тому или иному моменту прошлого, поскольку само прошлое события есть его будущее. Лев Толстой интуицией гениального художника угадал эту а-хронологичность события, показав в «Войне и мире» Кутузова перед принятием им решения оставить Москву Наполеону: «Один страшный вопрос занимал его. И на этот вопрос он ни от кого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: „Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал?.. Неужели вчера, когда я послал Платову приказ отступить, или третьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Или еще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна быть оставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание“». Будучи не чем иным, как темпорализацией мира, событие вносит в мир диахронию, возмущающую привычную последовательность событий во вре мени.

Трагедия Эдипа показывает человека в ситуации вопроса «кто есть я?», который подвешивает его между непредставимым прошлым, заключающим в себе тайну нашего прихода в мир, и непредставимым будущим, откуда только и может прийти ответ на этот вопрос, т. е. в ситуации, когда сам ответ на этот вопрос означает распад времени нашего мира, а понимание события приходит только тогда, когда само событие уже совершилось. Невозможность для человека совпасть со своим собственным началом развертывается в его судьбу, которая дана ему как необходимость вынести потрясение жизни, не потеряться при этом в перипетиях времени и прийти к самому себе в момент кайроса, которого не существует в хронологии мира, но до которого не существует и меня самого. Однако та же самая невозможность совпасть с собой в собственном начале дана как избыточность смысла по отношению к миру. Собственно, как уже говорилось, смысл и есть сам избыток, и как избыток, смысл не может быть соразмерен миру. Несовпадение человека с собой заявляет о себе со стороны непредставимого прошлого как избыток вопроса по отношению к любому ответу, а со стороны непредставимого будущего – как избыток ответа по отношению к любому вопросу. Событийная герменевтика берет человека на волне события, которое есть не что иное, как всплеск его экзистенции, в этом исходе-приходе к себе, в этом избытке, который в то же самое время есть и нехватка, так что эта нехватка вопроса по отношению к ответу и ответа по отношению к вопросу есть, собственно, само событие в опережении себя как своего собственного явления.

Но гениальный всплеск похож на бред,

В рожденьи смерть проглядывает косо.

А мы все ставим каверзный ответ

И не находим нужного вопроса.

Владимир Высоцкий «Мой Гамлет»

Руслан Лошаков

Клод Романо

Авантюра времени

Три эссе как введение в событийную герменевтику


Предисловие

Не будучи ни тематической подборкой, ни сборником статей, эта книга содержит три эссе, которые обладают органической связью, поскольку пытаются ответить на один-единственный вопрос: чем может стать феноменология, раз и навсегда отбросившая трансцендентальную перспективу?

Первые два эссе соответствуют друг другу в том, что они являются двумя подступами (первый берет начало в Хайдеггере, а второй – в гуссерлевской проблематике временности) к вопросу об отношении события и времени, то есть к вопрошанию, которое служит путеводной нитью нашей «событийной герменевтики». Они являются введением в то, что образует «дело», Sache, двух моих книг: «Событие и мир» (L’événement et le monde) и «Событие и время» (L’événement et le temps). Феноменология события, каким оно обнаруживается в человеческой экзистенции, превращая его в необратимую авантюру, опирается на тезис, согласно которому событие не принадлежит трансцендентальному диспозитиву. Радикально непредвидимое и, следовательно, в некотором смысле «невозможное» с точки зрения тех возможностей, которые структурируют горизонт наших ожиданий, потрясающее до основания эти возможности своим анархическим вторжением, событие не позволяет схватить себя в мысли субъекту, который в каком бы то ни было смысле сделал возможным его наступление. Событие не является возможным до того, как стать актуальным, однако его актуализация делает его (ретроспективно) возможным, заново оживляя и видоизменяя горизонт наших возможностей, сотрясая почву нашего ежедневного существования. Событие не вторгается в мир, но открывает новый мир для того, к кому оно приходит. Равным образом феноменология события не может приспосабливаться к традиционному пониманию субъекта, тождественного себе даже во всех своих превратностях, к пониманию hypokeimenon, согласно тому или иному из его метафизических склонений. Она исходит не из субъекта как инстанции, по праву предшествующей событию, которая определяла бы для события условия его манифестации; напротив, сам «субъект» мыслится в ней как то, что появляется и приходит к самому себе через наступление событий и благодаря им, согласно сущностной интриге их взаимопринадлежности. Событие есть только в той мере, в какой «Пришествующий» (advenant)[5] раскрывается в модальностях своего ответа тому, что к нему приходит; однако и сам «Пришествующий» есть только в той мере, в какой нечто с ним происходит или нечто его настигает. Невосприимчивое к любому Sinngebung (приданию смысла) и к любому конституированию, а равным образом и ко всему «миру», по-прежнему понимаемому как конфигурация Dasein, событие не принадлежит трансцендентальному диспозитиву, который, вопреки хайдеггеровской критике картезианства, остается определяющим для «Бытия и времени» и тех текстов Хайдеггера, которые непосредственно идут следом. Та перспектива, которая здесь намечается, обязывает нас к разрыву не только с хайдеггеровской характеристикой Ereignis (события) до и после Kehre (поворота), но и – более глубоким образом – с самими основаниями онтологии, называемой «фундаментальной».

При таких условиях вовсе не удивительно, что второй путь, который должен привести нас в средоточие событийной проблематики, ведет именно через апории феноменологии времени, которая была впервые разработана Гуссерлем. Феноменология «Лекций» 1905 г. хотя и относится к дотрансцендентальному периоду, всецело основывается на понятии «конституирования», которое достигает полного осуществления и прояснения только в свете трансцендентального поворота. Оказывается, что структурные апории гуссерлевского анализа сознания времени – или анализа времени в свете гуссерлевского сознания – неразрешимы и принуждают нас искать новый отправной пункт для всей проблематики феноменологии времени. Время не есть нечто «конституируемое», оно, так сказать, обнажает тщетность самой идеи своего конституирования, а также идею приоритета, которым «изначально субъективное» время будто бы по праву обладает по отношению ко времени мира, измеряемого часами. Более того, сама возможность феноменологии времени, видимо, достижима не иначе как через критическую деконструкцию самой идеи «конституирования» и, следовательно, идеи «иерархического отношения» между темпоральностью сознания и темпоральностью вещей. Здесь опять-таки хайдеггеровский жест из «Бытия и времени» не может считаться достаточным, несмотря на то что Хайдеггер решительно дистанцируется от гуссерлевской идеи конституирования. Ибо в «Бытии и времени» сохраняется предшествование de jure временности (Zeitlichkeit), как смысла бытия Dasein, по отношению к производному от нее «времени мира». Напротив, только принимая всерьез изначальное единство способов развертывания события и ответных установок Пришест вующего, можно построить целостную, посттрансцендентальную парадигму, чтобы подойти к проблеме времени по-настоящему феноменологически. Во всяком случае, такова задача, которую пытается решить второе эссе этой книги.

Предлагая ряд аргументов, обязывающих нас заново проследить остаточные признаки трансцендентализма в хайдеггеровской феноменологии до середины 30-х годов, мы не довольствуемся здесь «негативной» работой, именуемой Abbau, или «деконструкцией», но стремимся также предложить новую парадигму, которая могла бы заменить парадигму трансцендентальную. Я признаюсь, что пока что не нашел вполне удовлетворительного имени для этой парадигмы. Можно было бы говорить о «реляционной» парадигме, если бы понятие отношения не уводило нас слишком быстро в область формальной логики и тем самым не замыкало бы феноменологическое описание в определенном формализме. Можно было бы говорить также о парадигме «взаимопринадлежности», при условии, что мы принимаем это понятие в изначальном смысле и не смешиваем его с хайдеггеровскими размышлениями об истине бытия в свете Ereignis. Как бы ни обстояло дело с наименованием этой парадигмы, она была подробно изложена в моих книгах «Событие и мир» и «Событие и время». Но там она не была продумана как таковая. В то время речь шла еще о понимании неразрывности «субъективной» и «объективной» сторон описания такого феномена, как событие, поскольку оно имеет место только для (и через) Пришествующего, в разновидностях его понимания, присвоения и опыта (ex-perience). Тогда как сам Пришествующий является тем, что́ он есть – Пришествующим, – только в свете событий, являющих себя в его авантюре; он «есть» только как само событие в момент своего собственного прихода к себе как себе. В двух первых эссе, которые образуют ретроспективную презентацию моих книг о событии, вопрос о мотивах этого изначального сплава события и Пришествующего, по существу, не ставится. Иначе обстоит дело в третьем эссе, которое в этом отношении одновременно представляет собой и продолжение двух предыдущих, и разрыв с ними.

В определенном смысле проблема всегда остается той же самой и может быть сформулирована следующим образом: из какого понятия опыта должна исходить феноменология, чтобы, с одной стороны, преодолеть апории трансцендентального диспозитива и, в более широком смысле, диспозитива «картезианского», который с самого начала находится в основании феноменологии, а с другой стороны, – отдать должное такой вещи, как опыт событий? Отныне, однако, эта проблема рассматривается в более широкой перспективе. На этот раз исследование не ограничивается событием и его периферией, а ставит вопрос шире – об основаниях, объясняющих постоянство картезианского мотива у Гуссерля и у других мыслителей. Главное из этих оснований – принятие всерьёз скептического аргумента, а именно неявного вывода, согласно которому всегда законно усомниться в опыте как таковом, если мы сомневаемся в таком-то опыте. Этот вывод, который сам Гуссерль, вопреки своей критике картезианского сомнения, принимает как данность и который продолжает играть главную роль в разработке трансцендентальной проблематики, по меньшей мере, требует того, чтобы быть поставленным под вопрос. В этом и состоит цель третьего, последнего эссе. Оно подводит к тому, что мы окрестили «холизмом опыта», развивая это понятие во всех его ответвлениях в книге «К сердцу разума, феноменология», которое вскоре должно выйти в свет. (Au cœur de la raison, la phénoménologie, Gallimard, “Folioessais”, 2010). Таким образом, это третье эссе связано с моими более ранними работами и в то же время обеспечивает их синоптическую презентацию.

Париж, март 2010

Источники

Главы «Событие и его явление» и «Феноменология и метафизика времени» являются новой редакцией двух лекций, прочитанных в Университете Альберто Уртадо в Сантьяго-де-Чили 16 и 21 августа 2007 года, а затем в Universidad del Salvador и в Centro de Investigaciones Filosoficas в Буэнос-Айресе 25 и 26 августа того же года. Тем не менее я сохранил кое-что от устного стиля этих выступлений. Первоначально эти два текста были опубликованы на испанском языке в сборнике «Lo possible y el acontecimiento. Introduction a la hermeneutica acontecial» («Возможное и событие. Введение в событийную герменевтику». Издание Университета Альберто Уртадо, 2008), сопровождаемые переводом на испанский язык главы «Возможное и событие» из моей книги «Имеется» (Il y a, PUF, 2003). Этот сборник был переведен в 2010 г. на итальянский язык в издательстве Mimesis под названием «Il possible e l’evento. Introduzione all’ermeneutica evenemenziale» без последнего текста. Я позволю себе выразить мою самую сердечную благодарность как тем, кто любезно пригласил меня выступить с этими лекциями, так и переводчикам этих текстов. Это Анибаль Форнари, Патрисио Мена Малет, Энок Муньос, Эдуардо Сильва, Карла Канулло и Летиция Кочча. Я также благодарю Жан-Люка Мариона, вдохновившего меня на публикацию этой книги.

I

Событие

и его феноменальность

В своей статье 1911 г. «Философия как строгая наука» Гуссерль пишет: «Для нее (философии) единичное остается вечным apeiron. С объективной значимостью она может познать лишь сущность и отношения сущностей»[6]. Это заявление основателя феноменологии должно было бы настроить нас против возможности феноменологии события. Оно является продолжением недоверия всей философии, начиная с Платона, к тому, что, будучи singulare tantum (только единичным), не может не ускользать от рационального дискурса и от совокупности априорных норм – формальных или материальных, если следовать гуссерлевской типологии, – очерчивающих ее предмет и метод. Если философский логос направлен на разграничение сущностей и разграничение необходимых отношений между ними, то событие является апейроном в двойном смысле: как то, что не обладает собственными границами, и как то, что в своей безграничности не допускает никакого перехода (poros), никакого движения, никакого доступа, что воспрещает доступ к себе и останавливает мысль там, где она оказывается в тупике, в а-пории. Каким образом то, что всегда наступает единственным и неповторимым образом, могло бы, однако, быть схваченным в логосе феноменологии? Даже если предположить, что о нем возможно осмысленное и связное рассуждение, каким потрясением для самой феноменологии могло бы стать введение в нее факта, в его предполагаемой «иррациональности»?

I

Прежде чем пытаться сформулировать эти вопросы и чтобы понять, что нового способна дать феноменология как метод для осмысления события, я хотел бы напомнить, что хотя событие, вероятно, никогда не получало со стороны философии того внимания, которого оно заслуживает, оно тем не менее всегда обитало на границах философии, на перекрестке различных типов вопрошания и рассуждения. От стоиков до Ницше событие давало место тому изначальному роду исследования, которое со всеми теми предосторожностями, которых требует применение термина «онтология» к предшествующей Дунсу Скоту традиции, можно было бы назвать «онтологическим» или, скорее, «метаонтологическим». Стоики и Ницше подчеркивали, каждый на свой манер, несводимость «способа бытия» события как чистого, предшествующего всякой вещи изменения, как чистого движения без движимого (которое, начиная с фрагмента 64 Гераклита вплоть до посмертных фрагментов у Ницше, может быть проиллюстрировано столь емким в западной традиции образом молнии) к способу бытия вещей. Ницше и стоики согласны, по меньшей мере, в одном: событие как чистое имение места несводимо к способу бытия субстанции (ousia) и ее атрибутов, оно ускользает от выкованной Аристотелем онтологической грамматики. Молния не является атрибутом другой вещи, в которой она производилась бы как изменение в неизменном субстрате; она «есть» не что иное, как само это изменение. Поэтому правильнее было бы говорить, что «сверкание есть молния» или «молния есть само сверкание», вместо того чтобы говорить, что «молния сверкает». Отсюда понятно, что событие может наступать только как дополнение бытия или в дополнение к бытию, что вспышка события – более яркая, чем вспышка молнии, – возможна только на окраинах онтологии, понимаемой как усиология, т. е. на окраинах мышления бытия вещей в горизонте устойчивости и постоянства. Короче говоря, событие есть me on, небытие, или, точнее, некое ti, «нечто», которое не связано с бытием, но исключается из него и под видом бестелесного «играет на поверхности бытия», если воспользоваться выражением Эмиля Брейе[7].

Мне казалось важным напомнить об этой хорошо известной традиции вопрошания, прежде чем обратиться к другой, менее известной, но не менее важной. Эта другая традиция даже более важна в моих глазах по причинам, которые вскоре станут более ясными. Итак, прежде чем обратиться к этой второй традиции, я хотел бы ненадолго вернуться к тому заявлению Гуссерля, с которого начал. Истинно ли, что событие, поскольку оно наступает исключительно как единичное, не подлежит никакой концептуальной проработке и никакому рациональному обсуждению вообще? Это было бы именно так, если бы с самого начала было установлено, что индивидуальное в принципе не может быть темой логоса. Однако так ли это? Мы хорошо знаем, что нет. Ведь если бы это было истинным, то не только факт (или событие) должен был бы навечно оставаться апейроном для философии, в том числе в ее феноменологическом варианте. Таким апейроном должны были бы также стать само трансцендентальное Ego, определяемое Гуссерлем как «Urfactum»; сам мир, который всегда и только есть этот мир, в который мы помещены от рождения; наше тело, и в конечном счете большинство «объектов», описание которых является делом феноменологии. Не забыл ли Гуссерль в своем принципиальном заявлении, что если нет факта, который не был бы экземплификацией сущности, то и, наоборот, нет сущности, которая не была бы сущностью некоего факта? Короче говоря, не забыл ли он, что понятия «сущности» и «факта» строго коррелятивны? Но если всякая сущность есть сущность какого-либо факта, абсолютно «неразумно» пребывать в том убеждении, что о фактах нет сущностного дискурса или что факты находятся за пределами рациональности сущности. Скорее следовало бы сказать, что, как только мы произносим слово «сущность», необходимо тотчас же произносить слово «факт»; как только мы начинаем говорить о всеобщности, необходимо мыслить отношение этой всеобщности к индивидам, всеобщностью которых она является. Короче говоря, вопрос индивидуации так же неотделим от философского логоса и его исследования сущности, как тень от света. Но в таком случае маргинальность события в философском дискурсе нужно понимать иначе. Уже недостаточно взывать к haecceitas события для того, чтобы понять его а-топический характер внутри философской топики. Именно в этом пункте заявляет о себе вторая традиция мышления, о которой я только что упоминал.

Эта вторая традиция идет от греческих трагиков, которые первыми попытались мыслить человека в свете tukhe – трудно переводимого понятия, ускользающего от метафизического различения «случайности» и «необходимости», как на то указывает формулировка из «Аякса» Софокла: «tès anagkaias tukhès», что буквально означает «необходимая случайность». Tukhe есть нечто такое, что, будучи абсолютно непредвидимым, производит тем не менее необходимость, учреждает судьбу человека. Необходимая случайность! Возможно, мы имеем здесь первое определение события, которое к тому же представляет собой, пожалуй, если не лучший, то, по крайней мере, не худший перевод для обозначения того двуликого Януса, каковым является tukhe[8]. Показывая человека как полностью подвластного закону tukhe, трагики создали антропологию конечности. Лейтмотив этой антропологии, для которой мерой человека является событие, выражен в знаменитом 177-м стихе «Агамемнона» Эсхила: to pathei mathos[9]: «научение страданием», или: «страдать, чтобы понять». Очевидно, что такое «научение» не является теоретическим овладением нейтральной, вневременной и безразличной к человеку сущностью. Для человека познать самого себя – значит признать свои пределы, т. е. осознать себя подвластным тому, что тебя превосходит. Такое познание лишено всякой «теоретичности», оно неотличимо от стойкости в испытании того, что назначает человеку его меру. «Понять» (mathein) означает здесь подчиниться своей человеческой мере, и наоборот: человеческая мера не может быть понята иначе, как в этой уязвимости перед лицом не-человеческого, того, что превышает все наши способности претерпевания, стойкости и понимания, – перед tukhe как таковой.

Как мы хорошо знаем, философский логос конституируется у Платона через решительный разрыв с источником трагического опыта: разрыв, символом которого стало уничтожение Платоном его юношеских трагедий. Философия должна быть антитрагедией, философская антропология – антропологией антитрагичной. Обрести иммунитет против трагедии, изгнать поэтов из Государства, чтобы положить конец идущей от них порче, – значит выдвинуть идеал «обожествления» человека, который стремится к тому, чтобы сделать из своей души неприступный «акрополь», недоступный не только для страстей и неразумных желаний, но также и прежде всего для превратностей tukhe. Psukhes akropolin (акрополь души), о котором упоминается в «Государстве» (560b), уже предвосхищает «внутреннюю цитадель» Марка Аврелия. Обожествленный посредством философской инициации, человек становится трагическим антигероем: отныне он независим от ударов судьбы и превратностей жизни, в которой законом служит переменчивость счастья и которая вечно колеблется между благом и злом. Вытеснение события на окраины философии является, стало быть, не столько признаком его строптивого характера по отношению к всеобщности логоса, сколько следствием этического и антропологического идеала, которому событие угрожает и во имя которого оно должно быть устранено.

Парадоксальным образом именно тот философ, который с точки зрения названной выше первой традиции мышления, казалось бы, менее всего был способен отдать должное событию в его феноменальности, сводя его чистую эпифанию, его «изменения без изменяемого», к чередованию атрибутов в лоне одной субстанции, – именно этот философ отвел событию – на сей раз в антропологии – первое место, причем в той мере, в какой он стремится воздать должное антропологии трагической. Этот философ – Аристотель. Здесь я не могу развернуто показать, насколько явно в аристотелевской антропологии, то есть в его этике, прослеживается ориентация на усвоение трагической мудрости как мудрости конечного бытия. Ограничусь двумя тезисами, не имея возможности обосновать их более весомо. Во-первых, Аристотель был первым, кто предвосхитил различие факта и события, которое я сейчас постараюсь феноменологически уточнить. Действительно, он различает «случайность» (to automaton), взятую в широком и обобщенном значении – как свойство подлунного мира, мира превратностей, – и судьбу (счастливую или несчастливую), или участь (tukhe), поскольку она содержит отсылку к человеческим целям, ибо только существо, способное ставить себе цели, может увидеть их уничтоженными или поколебленными tukhè. Согласно Аристотелю, только человек открыт событию (tukhe), тогда как вся природа (physis) отдана во власть слепого случая. Во-вторых, согласно замечательной формуле «Никомаховой этики», открытость событию означает для человеческого существа способность вынести rhopèn tès zôès, «полное потрясение всей жизни»[10] (1100а 25). Слово rhopè, буквально означающее наклон чаши весов, указывает на переменчивость судьбы, которая, как это видно на примере Приама, может без конца переходить от счастья к несчастью, поражая саму добродетель. Как уточняет Аристотель, даже добродетельный не гарантирован от потери добродетели, когда подвергается величайшим несчастьям. Поэтому единственное постоянство, к которому может стремиться человеческая мудрость, – это предельно неустойчивое постоянство phronèsis (благоразумия): понимание, которое возникает только в потоке обстоятельств, только через их посредничество, и которое, стало быть, неразрывно связано с их переживанием, претворяемым в опыт (empereia). Аристотель, несомненно, был первым и в течение долгого времени единственным философом, проложившим путь антропологии конечности, который приведет к Кьеркегору, Хайдеггеру и Арендт.

Именно на пересечении этих двух традиций мышления – однако, естественно, отдавая первенство второй, гораздо более богатой, – может развернуться феноменология события. Именно к ней я хотел бы сейчас обратиться.

II

Феноменология была определена Гуссерлем как научная дескриптивная дисциплина, которая рассматривает явление как формальный источник, не предписывая ему заранее какого-либо смысла. Однако гуссерлевская феноменология, не столько в силу созерцания феноменов, сколько по причине предварительного метафизического решения, с самого начала была ориентирована на объекты и на их субъективные корреляты, на «являющиеся множественности», т. е. переживания (Erlebnisse), отправляясь от которых и благодаря которым предметы конституируются в своей предметности для сознания. Феноменология полагает своей преимущественной темой ноэтико-ноэматические корреляции, т. е. интенциональность в ее собственном смысле. Не замечая, что некоторые феномены в силу самого способа своего явления не поддаются различению субъекта и объекта, она превратила это различение в необходимую и незаменимую отправную точку для всякого феноменологического описания. По мнению Гуссерля, тот трюизм, что всякий феномен есть феномен для кого-то (скажем, для «субъекта», способного сделать его явлением), позволяет выдвинуть тезис, основательно нагруженный метафизическими коннотациями. Он целиком унаследован от картезианского убеждения в том, что «душа познаваема легче, чем тело», и поэтому субъект по праву предшествует объекту, всецело определяя его явление в силу своей наивысшей достоверности. Так феноменологическое описание постепенно обретает форму идеализма задолго до знаменитого трансцендентального поворота, заявленного в «Идеях к чистой феноменологии I». Мир и феномены могут обрести смысл лишь в силу субъективного наделения смыслом (Sinngebung). Субъект, эта единственная конституирующая инстанция, уже предвосхитил всякий мыслимый смысл, так что к нему не может уже прийти ничего, что с самого начала не было бы конституировано им самим. С этого момента всякое событие низведено до уровня объекта, конституированного, как и любой другой объект. Такой подход с самого начала демонстрирует свои границы. Не есть ли событие нечто такое, что превышает любое предвосхищение смысла и любое опережающее наделение смыслом? Если мы согласны с этой предварительной характеристикой, то в противовес Гуссерлю можно было бы даже утверждать, что событие – это единственный феномен, который поистине образцово отвечает гуссерлевской характеристике феноменологии, переворачивая ее. В самом деле, если феноменология усматривает в явлении формальный источник знания, не предписывая ему заранее того или иного смысла, то единственным феноменом, который полностью отвечает этой цели, telos, феноменом по преимуществу, будет тот, который недоступен в свете предпонимания, который несет в себе как свой собственный смысл, так и свой собственный горизонт понятности: феномен в высшем смысле, для которого смысл явления неотделим более от явления смысла.

Поэтому, если мы желаем восстановить в правах такой феномен в рамках феноменологии, нам нужно в первую очередь обращаться не к Гуссерлю, а к тому, кто самым решительным образом отверг отправной пункт гуссерлевской феноменологии – различие субъекта и объекта, – а вместе с ним и всю проблематику «конституирования». Мы должны обратиться к Хайдеггеру. Однако при ближайшем рассмотрении дело оказывается сложнее. В дальнейшем я хотел бы показать, что хотя Хайдеггер, несомненно, лучший «гид», чем Гуссерль, на пути к пониманию феноменальности события, он все же не самый лучший гид, поскольку бросает нас на полдороге. Иначе говоря, я хотел бы указать на мотивы, побуждающие нас пойти на шаг дальше Хайдеггера, к чему мы уже подготовлены самим Хайдеггером, и в особенности его «Бытием и временем».

Отношение хайдеггеровской феноменологии к событию сложно и амбивалентно. Резюмируя положение вещей в одной формуле, можно сказать, что понятие Ereignis сохраняет у Хайдеггера традиционный смысл «события» до тех пор, пока оно является периферийным для его мышления и даже «негативным» понятием, призванным резче выявить по контрасту позитивные экзистенциалы. Но как только Ereignis становится ведущим понятием хайдеггеровского мышления и, если можно так выразиться, располагается в центре сцены, становится уже невозможно понимать его таким образом. Эти пируэты вокруг понятия, важность которого видна уже отсюда, крайне поучительны. Коротко говоря, событие появляется только в пустоте или же в темной области мышления, которое если и говорит о нем, то лишь для того, чтобы его тут исключить, а когда перестает говорить о нем – во всяком случае, говорить как о главном понятии, – то тем не менее сохраняет слово, придавая ему новый смысл.

Как подчеркивал Левинас, самобытность философии Хайдеггера периода «Бытия и времени» состояла в понимании глагола «быть» не как субстантива (не как субстанции), не как связки субъекта и предиката, но как события: для Dasein быть – это так или иначе быть своим собственным бытием, относиться к своему существованию как к бытию-событию, или как к событию бытия. «Я думаю, – пишет Левинас, – что новый философский „озноб“, вызванный философией Хайдеггера, состоит в различении бытия и сущего и в том, что в бытие было введено отношение, движение, действенность, которые до сих пор пребывали только в существующем[11]. Экзистенциализм[12]это чувствование и понимание существования – бытия-глагола – как события […] Короче говоря, в экзистенциальной философии нет больше связок. Связки означают само событие бытия»[13]. Однако при всей справедливости этой характеристики поражает отсутствие в «Бытии и времени» явной тематической разработки события (Ereignis), кроме как для того, чтобы отбросить его как онтологически неадекватное для понимания способа бытия Dasein, существования. Именно этот случай мы находим в первой главе второй части «Бытия и времени» (§ 46–53), которая посвящена понятию бытия-к-смерти. Действительно, анализ смерти, или, скорее, умирания (Sterben), в его экзистенциальном смысле, должен удерживаться как можно дальше от того, чтобы усматривать в ней будущее событие. Он должен понимать ее как чистую возможность, которой Dasein не обладает, но которой он сам является с тех пор, как и пока существует, т. е. возможность, в которую Dasein изначально брошен. Смерть есть «возможность самой невозможности присутствия»[14], т. е. возможность не быть больше Dasein. Точнее говоря, поскольку Dasein есть именно возможность – возможность своего собственного бытия, – оно есть возможность больше не быть возможным, «возможность прямой невозможности» Dasein[15]. «Тем самым проясняется экзистенциальное понятие умирания как брошенного бытия к наиболее своей, безотносительной и не-обходимой способности быть», – говорит Хайдеггер[16]. «Наиболее своей» – поскольку только решительная устремленность к смерти делает возможным существование своим, собственным (eigentliche); «безотносительной» – поскольку умирание (Sterben), сущностью которого является ужас[17], радикально изолирует Dasein и отбрасывает его к самому себе, к своей собственной самости; и, наконец, «не-обходимой» – поскольку нет никакой возможности уклониться от этой способности или переложить ее на другого. Смерть не допускает ни замещения, ни какой-либо передачи: она есть каждый раз моя (je meines) смерть, как и существование – мое.

Здесь в хайдеггеровском анализе имеется один уязвимый момент. В «Бытии и времени» утверждается, что для Dasein смерть всегда радикально недействительна; смерть всегда является только возможностью, и никогда – реальностью. Поскольку «умирание» должно быть понято – в его чисто онтологическом смысле – как нереализуемая для Dasein возможность, отсюда следует парадокс: Dasein «умирает» в экзистенциальном смысле слова лишь до тех пор, пока смерть не является действительной; как только она становится действительной, Dasein воистину больше не умирает: оно утрачивает эту возможность своего бытия одновременно с самим бытием. Вот почему Хайдеггер может утверждать, что смерть не является данностью (Gegebenheit), что она есть та невозможность, которая сопровождает всякую возможность бытия-в-мире и открывается самой себе в ужасе. Однако смерть ни в коей мере не является наступающим событием. Наоборот, только das Man извращает онтологический смысл бытия-к-смерти, понимая конечность Dasein как «знакомое внутримирно случающееся событие (Ereignis[18], затемняя тем самым характер смерти как возможности. Именно das Man, избегая ужаса, озабочивается «превращением этого ужаса в страх перед наступающим событием»[19]. Наконец, только das Man, наделяя привилегированным статусом феномен смерти других, низводит свойственную решимости достоверность собственного бытия (Gewiss-sein) к простой эмпирической достоверности (empirische Gewissheit) «публично случающегося события»[20], относящегося ко всем и ни кому в отдельности. Именно здесь обнаруживается смысл капитального, проходящего через весь анализ Хайдеггера, различения между событием кончины (Ableben) и экзистенциальным умиранием (Sterben): понимать смерть как кончину означает понимать ее как наступающее событие, т. е. превратно истолковывать ее онтологический смысл.

Однако Хайдеггер в этих пассажах не довольствуется прояснением феномена смерти: он высказывает более общий тезис, который затрагивает сам статус события в структуре фундаментальной онтологии[21]. Определяя событие через внутримирность (Innerweltlichkeit), наделяя его, в противоположность экзистенции, модусом действительности (Wirklichkeit), полностью растворяя его в сфере несобственного, Хайдеггер лишает событие всякого экзистенциального статуса, или, что то же самое, лишает экзистенцию Dasein всякого событийного измерения. Отныне событие проходит только по ведомству категориальной онтологии, онтологии Vorhandenheit[22]. Подтверждение этому мы находим на страницах, посвященных свидетельству Dasein своего собственного бытия, а также в анализе феномена историчности. В первом случае Хайдеггер утверждает, что зов совести не резонирует каким-либо событием, «ничего не высказывает, не дает никаких справок о мировых событиях (Weltereignisse[23]; только das Man может так превратно истолковать зов совести. Что же касается экзистенциальной конституции историчности, то и она не должна быть понята ни в свете «попеременного всплывания и исчезновения обстоятельств (Begebenheiten)», ни в отталкивании от «человека как субъекта свершений (Ereignisse[24]: все эти определения принадлежат только неподлинному пониманию истории.

Следовательно, событие предстает как несоизмеримое с Dasein, ибо принадлежит к совсем иному модусу бытия, нежели модусы собственного бытия Dasein. Отсюда вопрос, который следует адресовать Хайдеггеру: не должно ли Dasein определяться в своем бытии через события, и в первую очередь, через событие рождения? Не должен ли мир, определяющий бытие-в-мире, выпадать ему на долю, или приходить к нему в изначальном событии? Здесь мы сталкиваемся с поразительным отсутствием в «Бытии и времени» аналитики рождения, которая дополняла бы аналитику смерти, хотя такой аналитики, казалось бы, требует характеристика историчности Dasein как «протяжения между рождением и смертью»[25]. Имеем ли мы здесь дело с несущественным упущением, с простым и случайным изъяном, который в случае необходимости мог бы быть восполнен? Без сомнения, нет. Отсутствие в «Бытии и времени» аналитики рождения диктуется тем, что Хайдеггер называет «формальностью» онтологии, т. е. эссенциализмом, сохраняющимся вопреки критике гуссерлевского априоризма, и – одновременно и нерасторжимо – постоянством стиля трансцендентального мышления, несмотря на разрыв с классическим трансцендентализмом. Прекрасную иллюстрацию к первому моменту мы находим в следующем утверждении: «Если я говорю, что Dasein в своей фундаментальной конституции явля ется бытием-в-мире, то, прежде всего, я утверждаю нечто такое, что принадлежит к его сущности (Wesen), и пренебрегаю вопросом о том, существует фактически или нет сущее, обладающее такой сущностью»[26]. Однако разве тот «факт», что Dasein приходит к существованию только в событии рождения, принадлежит, по отношению к этому существованию, только к фактическому порядку? Разве он не обусловливает от начала и до конца смысл этого существования, т. е. то, как мы его понимаем, – а вместе с этим и смысл нашей конечности? Иначе говоря, разве тот «факт», что это существование должно фактически прийти к нам через событие рождения, не принадлежит с полным правом тому, что отныне следует именовать событийной конституцией этого существования?

Что касается второго аспекта – того, что можно было бы назвать «латентным трансцендентализмом» фундаментальной онтологии, – только Dasein, в силу своей трансцендентности, является «конфигуратором» мира. Это означает также, что Dasein, в силу конечности своего онтологического проекта, является условием возможности самой возможности, причем как возможного, так и осмысленности своего существования. В глубине этой онтологии просматривается место для такой герменевтики человеческого, которая мыслила бы существование – вернее, его авантюру – противоположным образом: как изначально запаздывающее по отношению к тем возможностям, которые не оно сделало возможными; как погруженное в предшествующий ему смысл, который оно не может полностью прояснить; как пронизанное историей, не им начатой. Короче говоря, как определенное в своей сущности учреждающими событиями. К этому необходимо будет вернуться.

Начиная с «поворота» (Kehre) 30-х годов Хайдеггер стремится радикализировать конечность Dasein, настаивая на конечности самого бытия. Эта радикализация сопровождается появлением нового философского термина – Ereignis (событие), который позволяет «продумать бытие без оглядки на метафизику»[27]. В Beiträge zur Philosophie и в докладе «Время и бытие» 1962 г. Хайдеггер будет вести речь о том, чтобы «ввести в поле зрения само бытие как Ereignis»[28]. Сдвиг в постановке вопроса соответствует смещению в использовании этого немецкого слова. В самом деле, как неоднократно настаивает Хайдеггер, Ereignis никоим образом нельзя понимать в обиходном значении этого слова, но следует попытаться услышать его, исходя из двух корневых значений. «Для нас речь идет о том, – пишет Хайдеггер, – чтобы испытать простоту этой со-пряженности (dieses Eignen), в которой человек и бытие со-принадлежат (geeignet sind) друг другу, т. е. вступить в то, что мы называем Ereignis. Слово Ereignis заимствовано из немецкого языка. Дать с-быться (er-eignen) чему-то изначально значит: у-зреть (er-äugen), т. е. усмотреть, призвать к себе взглядом, призвать к своему собственному (an-eignen). Слово Ereignis, помысленное из самой сути дела, должно теперь говорить на службе мышления как ведущее слово (Leitwort). Помысленное именно так, это слово столь же мало поддается переводу, как и греческое λόγος и китайское Дао. Слово Ereignis означает здесь не то, что мы обычно зовем тем или другим происшествием (Geschehnis) или случаем (Vorkommnis). Теперь оно употребляется как singulare tantum»[29]. Поэтому, чтобы выразить со-принадлежность человека бытию и бытия сущности человека, слово Ereignis должно быть услышано в двойном значении: дара (Gabe), который дает явиться бытию, дает ему, так сказать, место «перед взором» (согласно корню ег-äидеп), тем самым оберегая его; и приведения-к-собственному бытия и Dasein, что делает их к тому же сопринадлежащими друг другу (согласно корню er-eignen). Тогда, как утверждается во «Времени и бытии», «бытие оказывается определенным родом события, а не событие – родом бытия»[30].

Однако даже если нюанс «события» не исчезает полностью в хайдеггеровском употреблении слова «Ereignis», тем не менее явственно видно, что это понятие (если речь еще идет о понятии) далеко уводит нас от вопроса о событии. В самом деле, «Ereignis» не может употребляться во множественном числе. Но рассмотрение множественности событий, исходя из которых разыгрывается смысл нашего существования и складывается наша история, составляет существенную черту всякого мышления о событии как таковом и в то же время служит, несомненно, еще более радикальным указанием на конечность нашего существования, чем то, которое имеет в виду Хайдеггер.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. С. 28.

2

«Ведь именно в априори заключена вся присущая факту рациональность»: Эдмунд Гуссерль. Картезианские размышления. СПб.: Наука, 1998. С. 290.

3

Смысл, трактуемый в рамках сознания, неизбежно редуцируется к значению, как это, собственно, и происходит у Гуссерля.

4

Romano Claude, L’événement et le monde, Paris: PUF, 1998. P. 96.

5

Используемый Клодом Романо термин advenant (французский глагол advenir – случаться, происходить, содержащий также смысловой компонент прибытия (venir), прихода, предшествования), который я взял на себя риск перевести как «Пришествующий», является обозначением экзистенциальной ситуации, которой нет места в хайдеггеровской аналитике Dasein. В то время как собственное будущее Dasein – это заступание в свою предельную возможность как Sein zum Tode, бытия к смерти, Пришествующий, скорее, есть отношение к себе через возможность ответа непредставимому будущему, распахивающему горизонт иных, не моих, возможностей и ретроспективно меняющему смысл моего прошлого. Это столкновение с будущим, которого я не мог предвидеть, прибыть к которому я всегда опаздываю, поскольку исток этого будущего – мое прошлое, никогда не бывшее моим настоящим: мое рождение. (Прим. переводчика.)

6

Husserl E. Husserliana (в дальнейшем обозначается аббревиатурой Hua). T. XXV, La Haye, Martinus Nijhoff, 1959–1979. S. 36.

7

Bréhier E. La théorie des incorporels dans l’ancien stoïcisme. Paris: Vrin, 7e éd. 1987. P. 13.

8

Carlo Diano предлагал перевод tukhe как «события»: Formae Evento. Venezia: Neri Pozza, 1960.

9

«К разумению Добра Зевс ведет путем скорбей, Научает болью нас…» (перев. Вяч. Иванова).

10

«Ведь для счастья, как мы уже сказали, нужна и полнота добродетели, и полнота жизни. А между тем в течение всей жизни случается много перемен и всевозможные превратности судьбы, и может статься, что самого процветающего человека под старость постигнут великие несчастья, как повествуется в троянских сказаниях о Приаме; того же, кто познал подобные превратности судьбы и кончил [столь] злосчастно, счастливым не считает никто»: Аристотель. Сочинения в четырех томах. Том 4. М., 1984. С. 69.

11

То есть к сущему. (Прим. переводчика.)

12

Левинас обозначает так философию «Бытия и времени», не допуская, впрочем, бессмыслицы ее антропологического прочтения.

13

Levinas E. Les imprévus de l’histoire. Fontfoid-le-Haut: Fata Morgana, 1994. – P. 112–113.

14

Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 250.

15

Там же.

16

Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 251.

17

Там же. С. 266.

18

Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 253.

19

Там же. С. 254.

20

Там же.

21

Этот момент был развит более детально в «Le possible et l’événement», in Romano C., Il y a. Paris, PUF, 2003.

22

Наличное (нем). (Прим. переводчика.)

23

Хайдеггер М. Бытие и время. С. 273.

24

Там же. С. 379.

25

Там же. С. 373.

26

Heidegger М. Metaphysische Anfangsgründe der Logik // Gesamtausgabe (в дальнейшем обозначается аббревиатурой GA). T. 26. Frankfurt am Main: Klostermann, 1978. 2e ed. 1990. P. 217.

27

Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 406.

28

Там же. С. 404.

29

Heidegger M. Identität und Differenz. G.A. T. 11. P. 45 (в русском переводе: Хайдеггер М. Тождество и Различие. М., 1997. С. 23).

30

Хайдеггер М. Время и бытие. С. 404.