книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Спасибо! Посвящается тем, кто изменил наши жизни

Олег Рой, Людмила Петрушевская, Сергей Петров, Татьяна Тронина, Антон Чиж, Елена Нестерина, Ирина Щеглова, Андрей Кузечкин, Мария Метлицкая, Елена Крюкова, Улья Нова, Владимир Вишневский, Лариса Райт, Валерий Бочков, Максим Лаврентьев, Берта Ландау

Спасибо! Посвящается тем, кто изменил наши жизни

Большое спасибо Яковлевой Ольге, оказавшей помощь в формировании данного сборника, всем специалистам – сотрудникам издательства и типографии, участвующим в процессе его издания, а также всем тем, кто его прочтет.

Людмила Петрушевская

Людмила Петрушевская пишет, как она выражается, все – и добавляет: «Кроме доносов». Изобретает новый язык и сочиняет на нем цикл сказок. Выступает с концертами как певица, автор и композитор, устраивает выставки своих работ и за все это получает премии: Государственную премию, независимую премию «Триумф», театральную «Станиславский», премии Бунина, Гоголя, Довлатова, немецкую Pushkinpreis, американскую World Fantastik Award, русско-итальянскую «Москва – Пенне» и др.

Никогда не забуду

Инна Петровна Борисова, вот кому я прежде всего обязана.

Я в 1967 году написала свой первый настоящий рассказ «Такая девочка, совесть мира».

Тогда я работала в журнале с пластинками, он назывался «Кругозор». Располагалась наша редакция на радио, на втором этаже, и я туда перешла из редакции «Последних известий», находившейся на четвертом, где перед тем работала корреспондентом и бегала с «крупорушкой» (так мы называли восьмикилограммовый магнитофон) по всяким культурным мероприятиям, открытиям выставок в частности, и делала двухминутные репортажи или писала на полстранички «сюськи», информашки, в вечерний или ночной выпуск новостей.

Никому в нашей стране это было не нужно. Люди слушали радио ради прогноза погоды и футбола. А все эти последние известия, новости жизни, у нас были в основном из области промышленности и сельского хозяйства. Где чего запустили и что опять начали сев раньше прошлогоднего.

Отдел культуры считался в редакции излишним. От меня спрашивали только цифры и факты – тогда-то, там-то, название, столько-то, до такого-то числа. Требовалось сухо и кратко изложить новость.

Первую «сюську» я по неведению (и послушав радио) постаралась написать иначе – получше, как бы привнести лирику в культурные новости. И она начиналась так: «Тихие воды медленных северных рек, костры по ночам». Дальше следовала информация, что это – картины такого-то художника, которые можно посмотреть там-то с сегодняшнего дня и по такое-то число. И этих картин столько-то.

Короче, диктор (кажется, Высоцкая) сбилась после первой же фразы. Начала она очень по-деловому, быстро и четко (ну как «вторая очередь домны задута на Верхнезадрипенском комбинате»), а потом как бы призадумалась: а что это я, граждане, вам читаю? Какие-такие тихие воды, черт меня дери? И дальше она произносила текст как-то недоверчиво и придирчиво. Вот так и завершилась моя революция.

Я опозорилась, и в редакции меня прозвали «ну ты, Паустовский».

Разумеется, я пыталась писать для себя, в тетрадках в клеточку. Один рассказ моя подружка, Марина Левитанская, с которой мы вместе работали, отдала известному критику, и тот ей сказал, что Ахмадулина по сравнению со мной – талантливая графоманка. Приехали.

Но поскольку рассказ был в одном экземпляре, я договорилась с критиком по телефону, что заберу рукопись. И мы познакомимся.

Поехала я после работы на метро «Аэропорт» в писательские дома. С благоговением нажала на кнопку звонка. Дверь открыла жена критика, которая протянула мне рукопись со словами «мы уже легли». Жена оказалась с очень большой голой грудью, но в трико телесного цвета. Я дико испугалась и больше никогда в эту дверь не звонила. Что и требовалось.

Это уже были нравы Союза писателей, с которыми я время от времени поневоле знакомилась. Голая жена это ладно, но когда после пирушки на одной известной даче в Коктебеле тебя у выхода берут за локоток, останавливают и ведут обратно за стол, а там сидит знаменитый поэт, который весь вечер не давал никому слова сказать, все выступал, и только Виктору Некрасову однажды дал такую возможность, спросив его: «Вика. А я буду писать прозу?» На что строптивый Некрасов ответил: «Да». А теперь этот поэт мрачно ждет тебя для продолжения банкета… А ты испуганно бормочешь, что у тебя сейчас автобус, ты не можешь. И когда ты выбираешься на улицу, то выясняется, что вся толпа гостей ждет у калитки, чем дело кончится. Останется на ночь эта ваша хваленая Петрушевская или нет.

В 1964 году я ушла из «Последних известий», меня приняли на работу в звуковой журнал «Кругозор», а той же осенью мой муж разбился в экспедиции, перелом позвоночника, паралич. Начались хождения по мукам, больницы, наш сынок Кирюша в полтора годика после прививки заболел, пошли у него удушья, бронхиальная астма. Главное, что я не могла взять беспомощного мужа к себе, ему нужна была отдельная комната, а у нас в квартире имелось их только две – в маленькой жила мама, у нее началась шизофрения, боязнь милиции и машин «Скорой помощи» – все это на почве пожизненного страха, что она член семьи врагов народа, она всю жизнь это скрывала в анкетах. А в большой комнате жили мы с Кирюшей.

И мой Женя в промежутках между больницами кое-как обитал у родителей. А им это было в тягость. И они (номенклатурные работники, папаша когда-то числился замминистра госконтроля) еще боялись, что и я с Кирюшей у них поселюсь – а квартира их находилась в высотке на Котельнической набережной, огромная, в сто метров. Они не хотели, чтобы она превратилась в коммуналку. Поэтому нам с сыном там бывать и тем более жить запрещалось. Женя почти не видел своего сына. Меня даже в конце концов выгнали с ребенком и Женей из этой высотки, и хорошо, потому что я от беды сняла квартиру где-то на окраине, и последние годы своей жизни Женя прожил с нами.

Но это уже произошло потом. А пока что мы так и жили, и я видела одни страдания.

И я написала рассказ «Такая девочка». Я сидела на бюллетене дома, больной Кирюша днем заснул, и ко мне пришла первая фраза. И я вдруг поняла, что у меня полтора часа времени и надо быстро работать. Схватилась за свою тетрадку. На следующий день ситуация повторилась, я уложила ребенка и продолжала писать как в лихорадке. Позвонила подружка, я ей сказала, что говорить не могу, у меня тут ОНА вешается. И нажала на рычаг телефона, а трубка, как я потом обнаружила, так и повисла. Когда Кирюша проснулся, дело было сделано, трубку я вернула на место, и тут прорвалась испуганная подружка с криком «кто вешается?».

Этот рассказ не давал мне покоя, он требовал места под солнцем. И его отнес в журнал «Новый мир» поэт Женя Храмов, мы вместе с ним работали в «Кругозоре».

Спустя небольшое время мне позвонила из «Нового мира» редактор Инна Борисова. Она мне что-то такое сказала, что я просто решилась разума. Именно решилась разума. Главное, что я даже некоторое время не осмеливалась писать.

Вскоре я пошла в журнал, в тот святой дом на Пушкинской площади, в закоулке за кинотеатром. Куда я стала ходить и все последующие годы. Я и писала-то для Инны Борисовой. Получив от меня очередной рассказ, она, отодвинув все рукописи (а работа у них в отделе была каторжная), сразу его читала. И по ее лицу я видела, чего он стоит.

Это самое главное для писателя – кто ждет от него рукопись и с какой надеждой.

Инна складывала мои рассказы в особую папочку. И однажды она мне сказала: «Если бы вы, Люся, знали, в какой хорошей компании вы у меня лежите в шкафу».

С ее подачи главный человек в отделе прозы, Анна Самойловна Берзер, знаменитая «Ася из Нового мира», тоже стала читать все, что я приносила.

И они с Инной задумали диверсию – когда главный редактор, поэт Твардовский, уехал в командировку, они сунули три моих рассказа в журнал. Рассчитывая, что главный не успеет прочесть декабрьский номер. Но он вернулся и быстро стал читать. И начал править мои рассказы. Везде, где у меня в первом рассказе он находил слово «пьяный», т. е. в трех местах, он это слово зачеркивал и писал «выпивший». Потом, видимо, понял бесполезность этого занятия и мои рассказы из верстки убрал… Прошел месяц, и в январе он меня вызвал, мы с ним (он со мной) проговорили три часа, он рассказал мне свою жизнь и объяснил, почему вынул мои рассказы из номера, – «мне нечем было бы вас защищать».

Я потом даже написала ему письмо – что вы принимаете деревенскую прозу, печатаете ее, а город-то молчит. Ему не пробиться в литературу.

Но, понимая всю безнадежность обстоятельств, я письмо не послала.

Вскоре Твардовского уволили с работы. Инна сказала мне по телефону, что он последний час в журнале. Я поехала туда и встала у выезда со двора. И дождалась, проводила, видела, как он уезжает в машине – совершенно серое, одутловатое, равнодушное лицо за окном «Волги». Со мной стояли еще двое – немолодая женщина (она ему поклонилась) и парень. Мы тут же разошлись в разные стороны.

А Инна хранила мои рассказы недаром – нет, их не печатали в «Новом мире» все двадцать лет нашей общей истории. Но в один прекрасный день туда пришел человек из МХАТа, режиссер и помощник Олега Ефремова, Михаил Анатольевич Горюнов. Он искал авторов для театра. И Инна дала ему мою папку. Именно мою, хотя диалогов в моих рассказах практически не было.

Я их специально не употребляла, считая, что это первое, на что обращает внимание читатель. Он любит диалоги, он их сразу выделяет в серой массе слов на странице. Он ради них и покупает журналы. А у меня существовал такой принцип: ничем не привлекать читателя – ни разговорами, ни портретами, ни красивыми словесными оборотами. Чтобы меня читали только самые понимающие люди. Самые умные.

Я передавала сюжет так, как его бы передал человек на остановке автобуса. Он же не будет живописать обстоятельства: «Ее встретило осеннее утро из тех, которые хочется сразу забыть» или «И тут она опустила голову и произнесла». И что эта «она» произнесла – в диалоге будет ярко, похоже, выразительно.

Но я этим пренебрегала. Берегла текст для лучших людей.

А театру только диалоги и нужны, они составляют всю драматургию.

И почему Горюнов, получив папку моих суровых рассказов, где люди существовали молча, потом мне позвонил и попросил написать для МХАТа пьесу – это уже колдовство Инны Борисовой.

Только через двадцать лет в «Новом мире» была опубликована моя повесть «Свой круг».

И через двадцать лет в журнале «Огонек» появился мой тот первый рассказ, «Такая девочка». Редактура убрала слова «совесть мира».

Уже нет на свете ни Михал Анатолича, друга моего, Горюнова, ни великих редакторов «Нового мира», Инны Борисовой и Анны Берзер. Но именно они тогда меня удержали на поверхности. Не дали пропасть.

До сих пор помню, как мы с Кирюшей шли на почту в городке Плес – ему было почти восемь лет, он долго болел после смерти отца. И я, забрав из больницы, повезла его на Волгу, в Плес, в Дом творчества театрального общества. Я-то уже писала пьесы, спасибо Горюнову. И мне в Театральном обществе дали в Плес курсовку на питание, одну на двоих. Только на это хватило средств. Кое-как пропитавшись, мы с Кирюшей дожили до отъезда, а денег на обратную дорогу не осталось, и мы пошли на почту, на последние копейки я собиралась послать маме телеграмму: «Шли 20 срочно». По дороге – для отвлечения от безнадеги – мы заглянули в магазин «Культтовары». И Кирюша, чуть не заплакав, попросил купить ему пистолетик. Я потратила 17 копеек, Кирюша стал неимоверно счастлив. Семь лет было человеку. И денег осталось в обрез.

И на почте я заглянула в отдел «до востребования». И там меня ждал перевод от Инны и Аси, 35 рублей! «Это вам, Люся, на фрукты для Кирюши».

Никогда не забуду.

Антон Чиж

Самый неизвестный из знаменитых авторов отечественного детектива и, пожалуй, самый загадочный: ни одной подлинной детали его биографии до сих пор не известно. Начал писать свои детективы, когда более не нашел ни одного стоящего для прочтения. Антон считает, что настоящее счастье вращается вокруг семьи и любви, но тема эта столь таинственная, что говорить о ней не рискует даже наедине с собой.

Котя-мотя

Котов я презирал с детства.

В нашем дворе царил неписаный кодекс общения с живностью. Нагоняй от матерей за подранные штаны вынуждал к дипломатии с бродячими собаками. Голубей-дармоедов следовало шугать всем, что попадалось под руку. Воробьев не трогали: птичью малышню обижать было стыдно. А вот котам… Котам в нашем дворе появляться не стоило. Никогда. Ни по какой надобности. Ни за сдобной мышкой, ни за кошачьей лаской.

Усатый бродяга, завернувший в наш двор, очень рисковал. В лучшем случае ему светила веревка с консервными банками на хвост. Обычно же гостя встречала яростная погоня с рогатками, палками и улюлюканьем. Кошак метался как угорелый в сжимавшемся кольце, пока отчаянным броском не взлетал на дерево. Спася свою шкуру, кот окатывал нашу ораву взглядом, полным презрения, и принимался нагло намывать физиономию, делая вид, что камешки, стучавшие о ветку, лично ему глубоко безразличны.

Как ни сильна была ненависть к дворовым котам, черта живодерства не переступалась. Поджечь коту усы или отрубить хвост – и в голову никому бы не пришло. Все-таки мы, пионеры, не только взвивали кострами синие ночи, но и берегли нашу матушку живую природу. Поэтому мы, дикие дети советских дворов, относились к котам честно, как хищник к добыче: твари надо было доказать, кто главный в пищевой цепочке. Так что коты обходили наш двор стороной.

Мое отношение к котам было порождением коллективизма. Я не особенно задумывался, почему не люблю их. Все соседские мальчишки котов терпеть не могли, а я что – хуже, что ли? От коллектива нельзя отрываться ни в любви, ни в ненависти. В общем, котам от меня ничего хорошего не светило.

Зато все детство я мечтал о собаке. Настоящей собаке. Желательно – немецкой овчарке. Сгодился бы эрдельтерьер. Я бы не отказался от дога. А уж такое счастье, как водолаз, являлось только во сне. Родители обещали собаку, но исполнение обещанного откладывалось. Сначала окончи пятый класс… Исправь тройки в последней четверти шестого… Только после седьмого класса… Тебе надо о девятом классе думать, а не о собаке… В общем, собаку мне не подарили.

Когда я вырвался в студенческую свободу, то тешил надежду, что вот-вот заведу отменную псину, и будем мы счастливы настоящей дружбой пса и человека. Но все было не до того. Собака у меня так и не завелась. Зато время закрутило пружину до упора, пока она не лопнула. Под гром пустых кастрюль шла перестройка. Уже появились скромные карточки: удостоверения «ленинградского покупателя» с фоткой три на четыре, без которой ничего не продавали в магазинах. И тут студенчество кончилось, началась самостоятельная жизнь. Вышла она слегка неказистой, то есть полуголодной.

У кого как, а у меня в конце восьмидесятых порой не было копейки на троллейбус, приходилось ехать зайцем. Мечта о собаке улетела в далекое «когда-нибудь». Прокормить собачью утробу было нечем. Но погаснуть угольку любви я не позволял хитрым способом: раз в три месяца, не чаще, отправлялся на Кондратьевский рынок. Этот рынок был знаменит на весь Ленинград. За картошкой или мясом сюда никто не ездил. Но если в домашнем хозяйстве требовалась диковинная рыбка, говорящая птичка, верткий ужик, ручная обезьянка или червяк для рыбалки – милости просим. Кондратьевский считался главным Птичьим рынком Северной столицы.

Так вот. Когда собачья тоска брала за душу, я садился на трамвай и тащился через полгорода на Кондратьевский проспект. И долго-долго гулял по рядам, где щенки всех мастей, хочешь с родословной, хочешь – с честным словом – породистый, провожали меня взглядами, от которых сжималось сердце. Я зарекался, что вот-вот подзаработаю и возьму себе друга, о котором мечтал всю жизнь. Потерпи немного, друг, скоро я за тобой приду. Реальность была далека от мечты: купить щенка нечего было и думать. Меня бы выгнали из дома вместе со щенком. Если бы я вдруг сошел с ума и позволил себе… так что просто смотреть, не трогать – вот и все, что я мог себе позволить.

Однажды, на пороге девяностых, удалось мне немного подзаработать. Сто рублей – для меня было много. Хватит на месяц, а если чуть экономить – полтора, неголодной жизни. Настроение мое было приподнято. Душа просила праздника, а какой праздник бывает бесплатным? Только праздник для глаз. Я прикинул, что неплохо бы завернуть на Кондратьевский, чтобы поглазеть на щенячье счастье. Тем более не бывал там с год, наверное.

Громыхавший трамвай вздрогнул и со скрежетом распахнул дверцу. Я спрыгнул с подножки и не узнал знакомое место. Рынок одичал, как наша жизнь. От народа было не протолкнуться. Будто все разом хотели избавиться от зверей, как ненужной обузы. Торговля захлестнула площадь перед главным павильоном. Живность предлагали у края остановки. На покупателя кидались с невиданным жаром. Мне совали кроликов и шапки из них, крепкие ошейники и щенков «настоящих кавказцев» с глазами голодных сироток, озверевший петух с рваным гребешком был назван лучшим представителем породы, а хомячков, расплодившихся без меры, отдавали на вес, с банкой. Изобилие было, только праздником что-то не пахло. Зверье выглядело замученным, люди казались испуганными. Какой-то мужик с посеревшим лицом поднял за шкирку щенка, висевшего в его кулаке тряпицей, потряс, словно пустую батарейку, зло ругнулся и бросил неживое тельце в грязь. Никому до этой маленькой трагедии не было дела. Всем хватало своих. Под ногами чавкало и хлюпало. Над толпой витали незнакомые флюиды, в которых страх мешался с отчаянием и звериной безнадегой людей. Захотелось удрать отсюда, бежать без оглядки. И больше не возвращаться никогда.

Я стал пробираться к выходу, что было непросто, толпа не хотела отпускать, засасывая обратно в свое чрево. Толкаясь локтями и напирая, я кое-как пробился к берегу. У остановки торговый народ отступил. Вдалеке показался трамвай, оставалось совсем чуть-чуть, чтобы расстаться с Птичьим рынком навсегда. Или до лучших времен. Так я решил.

Не знаю почему, но я обернулся.

У края общего водоворота держался высокий худощавый мужчина, особо не выразительный. Было заметно, что на рынке он впервые, и все, что тут творится, ему омерзительно, и если бы не нужда – ни за что бы он здесь не появился. К ноге его жалась некрупная, ухоженная колли, тревожно поглядывала на хозяина, явно растерянная обилием запахов, шумов, визга и прочих необъяснимых для собаки явлений. На руках он держал плоскую корзину, в которой уместилось четыре рыжих комочка. Комочки сидели тихонько, как воспитанные дети.

Заглянув в корзину, я не мог отвести глаз. Один из братцев, чуть крупнее остальных, приткнувшись к плетеному ребру, ухватил мой взгляд. Был он чуть рыжее и пушистее остальной компании. При этом излучал отменное спокойствие и даже маленько зевнул. Когда пасть его после сладкого зевка захлопнулась, он заметил меня. Нельзя сказать, что глаза его были безумно красивыми. Обычные золотые глаза. Но внутри них вилось и теплело что-то такое неизъяснимо доброе и мудрое, отчего невозможно оторваться, как от жаркой печки в морозный день. Как ни глупо это звучит. Золотые глаза излучающе осмотрели меня, словно прощупывая нутро: годится ли человечек. В мозгу моем, слегка ошалевшем, отчетливо прозвучало: «Матвей». Откуда взялось имя, я понятия не имел, но принял его как должное. Самое правильное имя, и спорить не о чем. А дальше случилось то, в чем я не уверен до сих пор: меня наградили улыбкой. Как будто приглашая и соглашаясь на все, что будет потом.

Мужчина интерес мой заметил, но ничем не старался подогреть. Ему был глубоко противен сам акт торговли живым товаром. Я подошел сам. Спросил, сколько он хочет вот за этого, рыжего. Лицо мужчины скривилось мучительной судорогой, и он сказал, что отдаст за сто десять рублей. Я спросил:

– Почему так дорого?

– Его мать умерла при родах, – ответил мужчина, – а колли моя, Инка, тут как раз ощенилась, ну и выкормила его вместе со своими.

Не умея торговаться, я бессильно и глупо повторил:

– Что так дорого?

– Дешевле не могу, – ответил продавец. – Он себя собакой считает. Добрый и честный. Только не лает… Да и не могу дешевле, жена приказала… Жадность ее душит, а мне деваться некуда, выгонит она нас с Инкой и щенками, куда я пойду, а так хоть отдам в хорошие руки… Вы не подумайте, кому ни попадя его не отдам… Нет, не отдам… А вам – отдам, вы вроде нормальный. А то психов развелось вокруг, собак убивают, шапки из них делают. Только дешевле не могу…

Я забыл, что в мире есть логика, правила, порядок, что время тяжелое, и вообще я приехал просто посмотреть, а не покупать. Все это испарилось из сознания. Я видел только золотые глаза, которые поглядывали на меня довольно нагло, как бы между делом изучения окрестностей.

Оставалось только одно: я вынул четыре фиолетовые бумажки и признался, что больше у меня нет. Копейки на трамвай – не в счет. Мужчина покосился на деньги, явил презрение к ним и согласился. Проданного можно было забирать из корзинки. Братья его с тревогой следили, куда забирают родственника. Приемная мать-колли изготовилась биться за приемыша, привстала на лапы. Хозяин одернул ее, хотя и сам был не рад. Кажется, проклинал себя за слабость и совершенное преступление.

Я взял из корзины пушистое теплое тело и прижал к себе. Меня окатила волна счастья и покоя, какую не купишь за все деньги мира. Это маленькое существо было лучше всех рублей, долларов, немецких марок и даже швейцарских франков. Пропади они пропадом, эти деньги, как-нибудь проживем, с голоду не помрем.

Рыжий комочек задрал на меня нос и еле заметно кивнул. Неужели читает мои мысли?

– У него есть имя? – спросил я.

– Зовите как хотите, мелкий еще, привыкнет, – сказал мужчина.

Этого было достаточно: я знал все, что мне было нужно.

В трамвае оказалось пусто. Я уселся на заднее сиденье. Вагон переваливался по рельсам, за окном тек серый, неумытый город. Покупка расположилась у меня на коленях. Отходя как от дурмана или гипноза, я потихоньку возвращался в сознание. Стал обдумывать, что натворил, и не находил себе прощения. В биографию я вписал множество глупостей, больших и малых, но эта, кажется, превосходила все мои достижения. Что-то совершенно невероятное. «Стук-турук-дурак-ты», – соглашался трамвай.

На остановке в вагон влезла милая старушка с обширным пакетом, села напротив. Того, кто мирно располагался у меня на коленях, она наградила вежливой улыбкой.

– Какой у вас котик симпатичный, – сказала она. – Молодой еще, но воспитанный, интеллигентный, настоящий ленинградский кот, это сразу видно… Большой молодец… Чудесный экземпляр.

Я хотел было предложить старушке обрести этот чудесный экземпляр хоть за пятьдесят рублей, хоть за четвертной, да хоть за десятку, но дальше мысли дело не пошло. Язык отказался шевельнуться. Пожилая дама была права: я учудил купить себе кота.

Я.

Себе.

Кота.

Зачем?!

Как это могло случиться? Что за наваждение? Уж не цыганским ли глазом приворожил хитрый мужик?

Нет, кот, конечно, отменный. Пушистый сибиряк цвета зрелого апельсина в элегантно рыжую полоску. На груди идеальная манишка. Передние лапки в аккуратных белых перчатках. На задних – ровно по щиколотку крахмальные гольфики, без единого пятнышка. Красавец, да и только, любая выставка с лапами оторвет и медалями забросает. Хотя, конечно, ничего необыкновенного. Просто милый кот. Матвей, ну надо же… Он может думать про себя все что угодно, но он точно не собака. Совершенно не похож. Как бы ни старался. Хоть и воспитан колли. И пусть не думает, что сможет тягаться с собакой моей мечты. Да и вообще я понятия не имею, как держать котов. А если бы имел, нам и так жрать нечего, а тут еще этот рот… Надо же: забыл спросить, чем кормить кота. Мышей ему искать? Или хомяков накупить, пусть жрет? Или молоком со сметаной обойдется?

Вообще, мысли у меня крутились разнообразные. От: «вернуться на рынок, найти этого жулика и забрать деньги», до того, что: «выпустить котяру у первой подворотни, пусть идет себе». Лучше вернуться домой без денег, чем с таким подарком.

Черные мысли тянулись резиной. Вдруг я поймал себя на том, что поглаживаю мягкую, упругую спинку, а из недр кота доносится тихое урчание. Новое чувство покоя и мира, чего мне так не хватало, обволакивало душу. Мысли светлели, мрак рассеивался. Когда я вышел на своей остановке, то твердо знал, что не расстанусь с котом, даже если нас выставят на улицу. Это мой кот. Я был уверен, что Матвей полностью меня поддерживал.

Появление наше на пороге дома должно было закончиться раскатами грома и ударами молнии. Но меня только спросили:

– Это что такое?

Я ответил, что это не «что», а Матвей. Кот. Рыжий, сибирский, в полоску. Положительный. Мой.

– Надо же, Котя-Мотя. Смешно… – было сказано мне. Ни полслова упрека о деньгах. И о том, что мы станем есть завтра. Чудеса, нечего сказать.

Домашняя кличка накрепко приклеилась к коту. Матвей стал Мотей. Что никак не отразилось на его характере. В этом я скоро убедился.

Мотя не любил правила и не ставил границы. Он жил, а окружающим предоставлял право соответствовать. Мотя твердо знал, что занавески существуют в доме для того, чтобы их метить густо и пахуче. Что в каше перловки с хеком, кошачьей пище тех лет, хек – это еда, его надо вытащить, а все прочее вывернуть на пол. Что спать надо в разломе дивана, и если кто-то считает, что диван – не место для котов, то это заблуждение. Что гулять надо на подоконнике при закрытых окнах, а уличный воздух вреден для здоровья. Что комки шерсти надо срыгивать в центре комнаты, желательно на ковре. И что выбор для заточки когтей между самодельной доской с поролоном и спинкой дивана совершенно очевиден.

При этом Мотя отличался фантастическим упрямством. На него можно было кричать, махать веником, поддать легонько, а в состоянии полного бешенства оттаскать за шкирку. Толку от этого было не больше, чем ругать чучело за пыль. Мотя смотрел мудрым, печальным, любящим взглядом, от которого опускались руки, понимающе кивал усатой мордой, словно прощая слабости хозяина, и продолжал делать то, что ему заблагорассудится. Он не подавал голос, лишь тихо мявкал, напоминая, что неплохо бы наполнить миску.

Лишь однажды Мотя был поражен до глубины своей души. Рос он быстро и превратился, прямо сказать, в роскошного котяру. Хек явно шел на пользу. Подросший организм встретил месяц март потребностями, в которых Мотя толком не разбирался. Он слонялся по квартире, терся о ножки стола и прочие ноги, заглядывал в глаза, словно пытался спросить: «Что со мной не так?», и даже тихонько подвывал. Что до занавесок, то их пришлось снять: запах стоял такой, что проще было выбросить, чем стирать. Наконец, любовные мучения всем надоели: знакомые согласились привезти свою кошечку, которая тоже страдала от весенних проблем. Котята должны были выйти дворовой масти, но кого это волновало.

Чернушка грациозно вышла из переноски и села в прихожей. Мотя, учуяв восхитительный запах, со всех лап бросился знакомиться. Бежал он, совершенно потеряв чувство собственного достоинства, как глупый котенок. С разбегу поскользнулся и шмякнулся об пол. Кошечка удивленно выгнула спину: продолжать род с таким растяпой было, по ее мнению, глупостью. Мотя ничего не заметил. Подскочив к черненькой, он запел что-то романтическое, трогательное и потянулся к ней носом. Если бы у котов были губы, предназначенные для поцелуя, Мотя наверняка сложил бы их бантиком. Так он был трогательно чист и открыт для первой любви. Кошечка считала по-другому. Молниеносным движением залепила хлесткий хук прямо в Мотин нос.

Мотя опешил. На мордочке его было написано красноречивое удивление. Мой добрый кот бросился с распахнутой душой, а вместо любви получил оплеуху. Нет, хозяин, конечно, его поругивал и таскал за шкирку, но все это было в границах мужского товарищества. А тут… Получить от кошки…

Мотя отшатнулся и попятился. Кошечка демонстративно отвернулась. Это был конец. Мотя, понурив голову (и у котов так бывает), поплелся восвояси, забился под диван, чего не позволял в юности, и просидел двое суток. Переживания его были глубоки и молчаливы. Не утешила даже специально купленная треска. Мотя переживал душевный кризис молча, как мужчина. А когда пережил, вылез помятый, попросился ко мне на ручки и просидел до самого вечера. Это был редкий случай, когда утешение требовалось коту. Обычно Мотя сам дарил его, и весьма щедро.

После тяжелого, нервного дня не было лучше средства, чем потискать кота. Теплым урчанием Мотя превращал большие проблемы в мелкие, а жизнь – в прекрасную и радостную. В нем был неисчерпаемый заряд доброты. Нет, мы по-прежнему ругались с ним, я пытался отучать его от дурных привычек и даже порой орал на него, но все это было мелкими штрихами в картине искренней дружбы. Я настолько привык к тому, что Мотя всегда рядом, со своими причудами, что стал считать это нормальным порядком вещей. О собаке-мечте я забыл начисто. Зачем собака, когда есть Мотя. Мотя лучше собаки. Да и воспитание получил подобающее.

Жили мы с Мотей, поживали, добра не наживали, но и жаловаться было грех. Мотя похорошел и раздобрел до неприличия, у меня с работой наладилось. Нормально, в общем, жили. Пока не настал день, к которому никто из нас не был готов.

Проснувшись однажды утром, я понял, что не могу подняться с кровати. Зверь-болячка, что мелкими шажками подбиралась ко мне с полгода, напала резко и без предупреждения. Я слег, и слег крепко. Мое горизонтальное положение Мотя поначалу счел глупой игрой. Оценив хозяина на разобранном диване, он решил, что это еще одна попытка лишить его важной привычки. Мотя махнул хвостом и пошел по своим делам на подоконник. Но когда вечером и на следующий день хозяин не освободил диван, кот встревожился. Мотя подошел и уставился долгим немигающим взглядом, словно оценивая, что случилось. Наверно, я это придумал, но показалось, что взгляд его щупает мои внутренности. Пока не наткнулся на болячку. Кот понял, что это не игра и не усталость хозяина после возлияния омерзительных жидкостей, от которых воняло на весь дом, да и не валялся хозяин столько без дела никогда. Он же не кот… Ему не положено. Постояв в нерешительности, Мотя мягко запрыгнул на меня, покрутился, нашел место, где поселилась болячка, уселся хвостом, свернулся клубком. И тихо заурчал.

До меня не сразу дошло, что он делает. Поначалу я подумал, что бездельник устроился получать удовольствие от тепла, идущего от хозяина, раз батареи холодные. Но это было не так: Мотя принялся меня лечить. Он лечил, как умел, по-кошачьи, отдавая свою энергию. Он бросился на болезнь и стал биться, не щадя своих сил. Он думал, что справится и погасит пожар, разгоравшийся внутри его хозяина. Что его сил и любви на это хватит.

Только силы были не равны. С каждым днем болезнь сжирала его и меня, она перемалывала нас с котом медленно и верно. Мотя бился отчаянно. Он перестал следить за собой, шерсть сбилась колтунами, он быстро жрал кашу, не выбирая рыбку, чтоб поскорее вернуться на свой пост. Мотя сражался, как только мог, не сходил с меня сутками, но с каждым днем проигрыш этой войны становился очевиден. Кошачьих сил и моего терпения было недостаточно. Надо было сдаваться на милость врачам.

Мотя провожал меня в больницу молча. Он отдал все силы – и потерпел поражение. Мотя вжался в дверной косяк и следил, как собирали мои нехитрые пожитки. Он уже знал, что его со мной не пустят, туда, куда ухожу я, ему нельзя. Мотя был догадлив не по годам. На дорожку я обнял своего целителя. Пальцы ощупали, как исхудал кот. На глаз это было не заметно, пушистая шубка скрадывала. А тут оказалось, что от упитанного Моти остался скелет. Кот выложился полностью.

В его золотых глазищах была тоска и печаль оттого, что он не справился. Я прижал его, как первый раз, стал утешать и шептать в его розовое ушко, какой он молодец и пусть без меня ведет себя хорошо, не хулиганит, ест все, что дадут. Я скоро вернусь, и все будет хорошо, как раньше. Мотя чуть наклонил голову набок, и я понял, что кот мой не поверил ни единому моему слову. Особенно, что я скоро вернусь. Мотя понял, что я врал ему. Если в таких ситуациях мы врем близким людям, как вести себя с котом? Я не знал. И Мотя не знал. Он выпустил когти, будто не хотел отпускать меня. Пришлось отрывать его силой.

Врачи, к которым я попал, делали все, что могли. Но дела мои были неважные. Навещавшие меня сообщили: Мотя отказывается от еды, только немного пьет, сидит у входной двери и смотрит на нее. Ну, совсем как собака. Я попросил сделать невозможное: принести в больницу кота. С врачами как-нибудь разберусь.

Желание захворавшего было исполнено. На следующий день ко мне в палату принесли дорожную сумку, расстегнули молнию. Из нутра выполз мой кот. Я не сразу узнал его. Это было замученное, худое существо, с которого висла шерсть клочками. Его золотые глаза слезились. Одно в нем не изменилось. На мордочке была написана решительность воина. Мотя тихо мяукнул и растянулся на мне. Я попросил оставить нас.

Мотя ринулся в последний бой. Беспримерный и невидимый. Тихо лежа на мне, он бился яростно и отчаянно где-то там, куда человеческому знанию не суждено проникнуть никогда. Мотя тихонько вздрагивал. Я знал, что идет невероятная схватка сил, что бьются за каждого из нас, хоть мы об этом не догадываемся. Мой пушистый рыцарь бился на стороне Добра и Жизни, он не щадил себя, он дрался всем, чем мог в тех немыслимых сферах. Невидимый бой был беспощаден и страшен. Мотя зажмурился и часто-часто дышал. В этом мире от него осталась бренная оболочка. Кажется, он не щадил ни одну из своих кошачьих жизней. Он хотел победить или умереть. Я же не мог ему помочь ничем, лежа недвижимым бревном.

В палату заглянула лечащий врач, обнаружила грязное животное на больничном одеяле и окаменела. Мне оставалось только шепотом умолять ее не прогонять кота. Хорошие врачи верят только в силу медицины, но бывают моменты, когда и они готовы использовать все, что дает хоть какой-то шанс. Ради спасения. Мне было сказано, чтобы к утреннему обходу завотделением ни клочка шерсти не осталось. Я обещал. Врач ушла. А Мотя ничего не заметил. Он все еще пребывал в гуще боя…

Стемнело. Я, кажется, задремал и не знал, сколько прошло времени. Я взглянул на одеяло. Мотя сполз в ноги и спал глубоким, беспробудным сном. Он казался жалким, вымотанным комочком. Странное дело, я вдруг понял, что Мотя выиграл битву. Нет, никакого чуда на утро не произойдет, я не побегу исцеленный домой, но главная битва выиграна котом! Теперь все будет хорошо, и настоящее лечение даст результат. Потому что Мотя справился и победил. Никто не знает, чем он пожертвовал ради этого…

Так и случилось. Потребовалось больше месяца, чтобы меня подняли на ноги. Когда я вернулся домой, на пороге меня встретил Мотя в полном расцвете сил. На мордочке его сияло умильное выражение: «О, хозяин, явился, ну заходи, давненько не виделись». Мотя оправился и похорошел. Чему я был несказанно рад…

Здесь следовало бы закончить. К сожалению, жизнь редко дарит сладкий финал… После болезни мне пришлось начинать жизнь заново, подбирая другой дом. Там, где я смог обосноваться, для кота места не было. В коммуналках не любят животных. Уходя, я оставлял Мотю уже в чужом доме. Когда последние коробки с книгами были погружены, я взял его на руки и постарался объяснить человеческим языком, что ему надо пожить без меня. Мотя затих, съежился, слушал внимательно. Он понял главное: хозяин его предает. Так запросто, обычно, по-людски. Хозяину надо устроить свой поганый быт, в котором нет места коту. Значит, так надо… Кот потерпит. Кот подождет.

Моте я врал, что скоро, очень скоро заберу его, когда все наладится, а он смотрел мне в душу золотыми глазами и прощал человеческое вранье и подлость.

Я уехал. Я оставил своего кота.

Первое время я часто завозил деньги, чтобы Мотю кормили хорошо. Он встречал меня печальным стоном, вертелся у ног. Мне было так тошно, что я старался как можно скорее убежать. Потом дела засосали, я все реже навещал Мотю. Как он жил без меня, я старался не думать. А жил он плохо. Тот дом стал для него пустым. Это неправда, что коты привыкают к дому. Дом кота там, где его хозяин.

Прошел год. Я приехал очередной раз, чтобы откупиться за свое предательство деньгами на корм. Только Моти не было. Мне сообщили, что «кот убежал пару дней назад». Я не мог в это поверить! Мотя, который и носа не показывал на улицу, вдруг убежал? Это как надо было над ним издеваться! Мне сказали, что никто над ним не издевался. Последние дни Мотя вел себя тихо, почти ничего не ел, а потом вдруг выскользнул в открытую дверь. Наверное, ушел умирать, как кошки делают…

Я побежал искать. Облазил все подвалы, обшарил кусты, помойку, заглянул, куда только можно и нельзя, расспросил дворника, соседей, что гуляли с собаками. Мотю никто не видел. Он растворился, он исчез. От него не осталось ни следа. Мотя ушел из этого мира, куда-то туда, куда имеют право уйти коты, отдавшие все ради своего хозяина и за это брошенные им.

Возвращаясь обратно, я безнадежно понял, что наделал и кого потерял. Но было поздно. Мотя ушел… Моти больше не было… Со мной осталась вина и досада, что глупость бывает такой, которую исправить нельзя. И поделать тут нечего…

Прошло несколько лет.

Мотя напомнил о себе.

Как-то раз я пришел в гости к симпатичной девушке, с которой недавно познакомился. В прихожей меня встретил рыжий сибирский кот в полоску, с белой манишкой и белыми лапками. Конечно, он не был безупречным красавцем. И глаза у него были другого цвета. Это был просто милый рыжий кот. Похожий на Мотю. Звали его Митя… Я почему-то понял, что Мотя подает мне знак. Знак оказался верным. Девушка стала моей драгоценной женой.

Собак я люблю по-прежнему. Но никогда не заведу ни одну из них. Завести кота? Этого не может быть. Я слишком поздно понял, что кот дается человеку один раз. И на всю жизнь.

Под конец этой истории я хочу хоть немного искупить свою вину, сказав вслух то, что никогда не говорил. Сделать то, что должен был сделать давно.

Дорогой мой кот…

Мой родной Мотя…

Мой Матвей!

Я верю, что за твое беспримерное геройство, за все, что ты отдал ради меня, своего неблагодарного хозяина, ты заслужил самый лучший кошачий рай, где вдоволь молока, сливок и вкусных рыбок.

Я верю, что твоя чистая и мудрая душа пребывает там, где свет. И все, что ты вынес и пережил по моей вине, воздалось покоем и свободой.

Дорогой мой кот…

Я столько раз хотел попросить у тебя прощения.

Только сейчас, когда прошло множество лет, я нашел в себе храбрость сделать это.

Дорогой мой кот!

Ты всегда в моем сердце.

Мне очень не хватает тебя…

Спасибо тебе!

Прости меня…

Андрей Кузечкин

Писал со школьных лет, с того же времени увлекался рок-музыкой. Был вокалистом в местечковой панк-группе, да и в литературе хотел делать нечто в том же духе. Кажется, мне это удалось: в 2004 году повесть «Менделеев-рок» попала в лонг-лист премии «Дебют», а в 2007-м была издана. С тех пор издаюсь по-взрослому, хотя пишу в основном о проблемах молодежи – потому что сам еще не вышел из этого возраста. И конечно, играю рок – и вживую, и на страницах моих книг.

Аня

Восьмое января 1999 года. Восемь утра. Мне шестнадцать лет. Я шагаю по трамвайным путям, потому что тротуар наглухо занесло снегом. Вокруг панельные многоэтажки, сугробы, сверкающие при свете фонаря, и – ни души.

Вижу двухэтажное здание, обнесенное проволочной оградой, и бегу к нему по сугробам, с хрустом проламывая наст.

В окнах горит свет. Я обхожу строение в поисках входа, но, увидев в стене здания выложенное из красных кирпичей изображение Чебурашки, убеждаюсь, что это детский сад, а вовсе не то, что мне нужно.

Нижний Новгород я знаю плохо. Я вообще из другого города.

Очень боюсь опоздать.

Продолжаю идти по трамвайным рельсам, пока не встречаю первого человека: женщину, одиноко стоящую на остановке.

– Извините, вы не подскажете, где здесь Центр одаренных детей?

Женщина подробно объясняет мне, как добраться до ЦОД (…две остановки на трамвае…) и как он выглядит (…белое здание с черным заборчиком…).

Так и начался этот исторический для меня день.

* * *

Миновав стеклянную дверь, я вошел в холл, окинул его взглядом: роскошно. Не Центр, а целый Дворец.

А хорошо, наверное, быть отличником. Все для тебя делают.

Сам я к таким не относился и учебой никогда особо не интересовался. Некие врожденные способности помогали мне получать по всем предметам добрые, без натяжки, четверки – и мне, и учителям этого было достаточно. Твердые пятерки были лишь по русскому и английскому. Все б ничего, но к одиннадцатому классу я понятия не имел, что делать дальше, куда поступать, какую специальность получать. В армию тоже не особо хотелось. Почему-то мне казалось, что ситуация разрешится как-нибудь сама собой.

Я поднялся на третий этаж, подошел к столику регистрации. Назвал свою фамилию, успев подумать: вдруг меня нет в списке?

– Извините, вас нет в списке.

– Как нет? («Так и знал, что это ошибка».) Посмотрите еще раз.

– Я же говорю – нет. Подождите, вы по области?

– Борский район.

– Ваши списки пока не привезли. Подождите, пожалуйста.

Я отошел к аквариуму. Некоторое время наблюдал, как золотые рыбки шевелят плавниками. Наверняка с тех пор, как этих рыбок поселили здесь, они здорово поумнели.

– Привет…

Я обернулся – девчонка. Моя сверстница.

Блондинка, коротко подстриженная, худенькая, легкая. Щечки чуть розовенькие.

– Привет, – кивнул я.

– Тебя тоже нет в списке?

Я опять кивнул.

– И меня.

– Не повезло нам, да?

– Да. Тебя, кстати, как зовут, товарищ по несчастью?

– Андрей.

– А я – Аня.

– Я вообще сюда случайно попал.

Я рассказал про «Таланты земли Нижегородской» – олимпиаду для школьников из области, экспериментальную и не совсем официальную. Задания были напечатаны в одной из нижегородских газет. Я выполнил задания, отправил и забыл об этом. Очень удивился, когда пригласили на очный тур, и еще больше – когда оказалось, что я занял первое место. И теперь я здесь. С одной олимпиады направлен на другую: областную по русскому языку. Попал сюда, можно сказать, в обход. Даже учителя об этом не знают.

На официальные олимпиады меня отправляли редко, да и то – дальше районных дело не шло. Мне и не особо хотелось. Класс, где я учился, был сильным, команда олимпиадников давно сформировалась, у них и без меня все хорошо получалось.

Когда принесли списки, мы с Аней вовсю обсуждали поэзию.

– Есенин такой пошляк!

– Еще какой. Читала поэму «Страна негодяев»? «А я, если б был мандарин, то повесил бы тебя, Литза Хун, за…»

Назвали мою фамилию. Я вернулся к столику и получил в руки лист бумаги.

– Заполните анкету. Когда заполните, сдайте и пройдите в актовый зал.

– Здорово, как в театре… – сказала Аня, войдя в зал. Выбрала себе место: – Можешь сесть со мной… – Но я уже сел, не дожидаясь разрешения.

На сцену вышли какие-то важные личности, сели за длинный стол и завели речи. Я не слушал.

– Я русский рок терпеть не могу, – говорил я таким громким шепотом, что сидящие вокруг оглядывались. – Вообще, русскоязычную музыку не перевариваю. Знаешь, какая у меня любимая русская группа? «Парк Горького»!

Она поняла шутку – группа «Парк Горького», как известно, поет только по-английски – и улыбнулась.

И тут краем уха я все-таки уловил в словах важных личностей нечто действительно интересное.

– Ты слышала? Он сказал, что первые три места – это поступление в университет!

– А ты что, не знал?

– Серьезно, не знал. Даже представить не мог. Слушай, занять бы хоть третье место!

* * *

«Это и есть ваша олимпиада?» – Я пробежался глазами по листку. Всего 11 заданий. «Фуфло… фуфло… – думал я, читая задание за заданием, пока не добрался до последнего. – Ага, вот это – то, что надо!»

Я принялся строчить – скорее, лишь бы добраться до одиннадцатого задания.

Пять-шесть заданий (вроде «От каких слов произошли слова ЦАРЬ, РУЖЬЕ, БАРИН?» – само собой, что от слов ЦЕЗАРЬ, ОРУЖИЕ и БОЯРИН) я проскочил на полной скорости и уперся. как в преграду, в «Что означают слова ЭКСКЛЮЗИВНЫЙ, МОНИТОРИНГ, КОНСАЛТИНГ? Назовите их русские синонимы. В каких случаях употребительно русское, а в каких – иностранное слово?»

Ужас какой. Мониторинги какие-то, консалтинги… Я посмотрел по сторонам.

Вокруг одни девчонки. Вон склонилась над своей работой Аня и пишет, пишет, не отрывая руки от бумаги. Я поглядел в другую сторону. Нет, здесь и парень имеется. Тощий – худобу подчеркивала водолазка – в очках с квадратными линзами без оправы.

Очкарик дернулся.

«Ну-ка, ну-ка…» – я решил, что мне показалось, и продолжил наблюдение. Очкарик дописал страницу и снова – дерг! – подпрыгнул на сиденье. Странные люди эти отличники.

Так, все о’кей, продолжаем. Я написал синоним к слову «эксклюзивный», точнее, целую фразу: «права на который принадлежат кому-то одному». А консалтинг – это, наверно, совещание. А че такое мониторинг – я даже предположить не мог. Ладно, одно слово можно пропустить.

Я добавил, что иностранные слова употребляются в официально-деловом стиле, чем и отличаются от русских аналогов, употребительных в разговорной речи, и привел примеры: «Телекомпания получила права на эксклюзивный показ фильма» и «Представители различных фирм собрались на консалтинг». Будем надеяться, что прокатит.

Сделал по-быстрому еще пару заданий. Теперь меня отделял от цели лишь анализ композиции стихотворения «Я вас любил». Я ненавидел это произведение лютой ненавистью, но отступать было некуда. Пришлось напрячь память и вывалить на тетрадный лист все термины, которыми литераторша потчевала класс на каждом уроке: кольцевое обрамление и все такое прочее.

Все. Осталось заветное задание № 11.

«Напишите небольшие тексты на тему «Матрешка» в официально-деловом, художественном и публицистическом стилях». Вот сейчас будет весело.

Я потер лоб, пытаясь вспомнить, в каком году в Россию завезли матрешку, и нашел в запасниках своей памяти лишь приблизительную дату: конец девятнадцатого века. «Без разницы», – решил я. Поразмыслив, написал:

ОФИЦИАЛЬНО-ДЕЛОВОЙ СТИЛЬ.

Так называемая «матрешка», будучи завезенной из Японии в 1893 году, быстро приобрела популярность, что способствовало ее распространению на территории страны. Сохранились имена первых мастеров-матрешечников: Ф. И. Карусельников (1874–1916), Е. В. Головатый (1856–1902), О. П. Кривозуб (1869–1937). В то время матрешки изготовлялись кустарным способом и в крайне ограниченном количестве. Современная же игрушечная промышленность за год изготовляет до 2 000 000 матрешек, предназначенных как для продажи внутри страны, так и для экспорта. Не вызывает сомнения тот факт, что матрешка является одной из самых любимых детских игрушек во всем мире.

Вроде ничего получилось. Только что это за «игрушечная промышленность»? Может, «легкая промышленность» было бы лучше? А, сойдет.

Я бросил взгляд в сторону Ани, она все так же писала, для нее не существовало ни меня, ни других школьников, ни ЦОД.

Оглянулся на очкарика – вдруг опять подскочит?

Приступил к следующему тексту.

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ СТИЛЬ.

По ночному Нью-Йорку бежал человек. Он несся так, словно его преследовала стая волков. Кто знает, возможно, для беглеца такая ситуация была бы гораздо предпочтительнее, ведь за ним ехал на малой скорости лимузин Марио Спинелли, гангстера, наводившего ужас на весь город. Из окна лимузина высовывался сам Спинелли и короткими очередями стрелял из автомата системы «томпсон», целясь по ногам бегущего.

– Босс, а что нам, собственно, нужно от этого малого? – Шофера Сэнди никогда не посвящали в дела банды.

– Этот мошенник стащил мою любимую вещь, – процедил сквозь зубы Спинелли, перезаряжая оружие. – Матрешку. Это такая русская кукла.

– Вы играете в куклы, босс? – расхохотался Сэнди и тут же умолк под свирепым взглядом хозяина.

«Кажется, сегодня придется избавиться от двоих», – подумал Спинелли.

«Ха-ха-ха! Я погляжу, чего сочинят эти зубрилы. И дерганый». Я прокрутил в голове следующий текст. Все три текста сочинились сами собой, в тот самый момент, как я прочитал задание № 11 в первый раз, осталось только записать. «Обязательно будет словечко «ущербный». И что-нибудь про сырьевой придаток».

ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЙ СТИЛЬ.

Знаете ли вы, товарищи, какие игрушки предпочитает наше подрастающее поколение? Жестоких роботов? Уродливых ниндзя-черепах? Прочих ущербных созданий?

Нет! Малыши по-прежнему без ума от русской красавицы матрешки.

Так почему же витрины наших игрушечных магазинов ощериваются сотнями клыков? Почему вместо матрешек, которых с любовью выточили из дерева наши мастера, мы видим чудовищ, отштампованных за рубежом из отходов производства? Товарищи, разве вы не видите, что это Запад с помощью пластмассовых уродцев пытается духовно закабалить наших детей, чтобы превратить нашу Родину в свой сырьевой придаток? Опомнитесь, товарищи!

Н. Медведева, пенсионерка.

Я спрыгнул со ступеньки автобуса на снег, после чего протянул руку Ане и помог выйти ей.

Мы вместе ехали на автобусе до вокзала, а перед этим вместе с остальными участниками отобедали в столовой, хотя и не столько ели суп, сколько болтали. Болтали и в автобусе. А потом настало время расходиться по разным остановкам.

– Что, Ань, неужели мы больше никогда не встретимся?

– Ну, кто знает. Может, и встретимся когда-нибудь…

– Понятно, – кивнул я. – Пока. – Успев услышать в ответ «пока-пока», я повернулся и зашагал не оглядываясь.

– Пока-пока.

Через несколько дней я узнал, что занял третье место на областной олимпиаде по русскому языку. Об этом сообщила завуч, зайдя в класс во время урока. Она изо всех сил пыталась улыбнуться, но получалось плохо. В классе я был далеко не первым по учебе и одним из худших по поведению, и мой успех не укладывался в голове у бедной завучихи, искренне считавшей, что на олимпиадах побеждают отличники. Собственно, я прекрасно ее понимал: для меня это был такой же шок, как и для нее.

Летом, когда я пришел подавать документы на филологический факультет университета, моя фамилия уже наличествовала в списках, и напротив нее было написано: «вне конкурса, без экзаменов». Я окончательно убедился, что никакой ошибки тут нет. Можно было бездельничать дальше.

За это мне следовало поблагодарить свою учительницу русского языка, редактора газеты, опубликовавшей задания олимпиады «Таланты земли Нижегородской», и собственных маму с бабушкой – учителей русского языка (мама вдобавок еще и издающийся писатель). Всех этих людей я поблагодарил, и не раз.

Кого не смог поблагодарить – так это Аню, которой я больше никогда не встречал. Ни телефона, ни адреса, ни даже фамилии ее я не знал. Социальных сетей еще не изобрели. Оставалось надеяться на случайную встречу, но и это не сработало.

Это был первый случай в моей жизни, когда я по-настоящему общался с девушкой. В классе, где я учился, мальчики и девочки вплоть до выпускного почему-то держались отдельно и относились друг к другу сдержанно, если не сказать равнодушно, а вне школы я ни с кем особо не контактировал. Так что к шестнадцати годам весь мой опыт общения с девушками сводился разве что к обмену фразами типа: «Дай, пожалуйста, карандаш».

Рядом с Аней я впервые в жизни почувствовал себя мужчиной. Наверное, поэтому, разговаривая с ней, я не мялся, не стеснялся и не выдавливал из себя слова через силу. Очень хотелось произвести на нее впечатление. А когда мужчина хочет произвести впечатление на женщину, он иногда совершает невозможное. Не так ли?

Максим Лаврентьев

Максим Лаврентьев родился и вырос в Москве, с детства учился музыке. В юности избрал своей стезей словесность, чтобы не копировать судьбу отца-дирижера. В середине девяностых поступил в Литературный институт, куда был принят, не добрав на экзаменах одного балла, с формулировкой «за стихи». Параллельно, для заработка, разгружал запчасти в автосервисе, откуда ушел спустя почти десятилетие, чтобы трудиться редактором в различных литературных изданиях. С тех пор много пишет и несколько меньше публикует. Прозой начал заниматься лишь к сорока годам, преодолев критический для поэта возраст – тридцать семь лет.

Сальери в пионерлагере

В середине восьмидесятых Алла Борисовна пару лет работала музыкальным редактором на радио. Эта подробность выяснилась за вечерним чаем у нее дома, на кухне однокомнатной квартиры.

Чтобы отвести от себя подозрение читателя, признаюсь сразу, что присутствовал я здесь вовсе не из-за Аллы Борисовны, а из-за Анечки, ее тридцатилетней дочери.

Алла же Борисовна пришла с работы в восемь, плюс-минус пять минут, как и было предсказано. Кажется, она ничего необычного в нас не заметила, даже неосторожно намоченных под душем Анечкиных рыжих волос. Мы церемонно поздоровались в крошечной прихожей, представились друг другу. Прошли в кухню. Сели. Анна разлила чай по чашкам, я нарезал «Птичье молоко». Вечер потек спокойно, прямо-таки по-семейному.

Разговор за столом некоторое время назойливо вился вокруг телевизионных передач – ежевечернего развлечения шестидесятилетней женщины. Духовно плюнув на «продажных журналюшек» из новостных выпусков (выражение это взято в кавычки, потому что, прошу заметить, оно не мое, а хозяйки дома), переключились на «Эхо Москвы» (тут Алла Борисовна не преминула выставить себя либералкой) и чуть было не схлестнулись из-за одного застреленного недавно оппозиционера. Слава богу, вмешалась Анечка, до тех пор скромно отмалчивавшаяся («Спалишь, спалишь нас, детуся», – думал я, начиная понемногу сердиться):

– А ведь мама тоже работала на радио! Расскажи, мам!

– Ах, – махнула рукой та. – Всего полтора года, пока не ушла в декрет.

И Алла Борисовна улыбнулась кротко, будто ее смутила настойчивость дочери. А я вздохнул с облегчением: отвлечется от проклятой политики.

Повествование о первой перестроечной поре, совпавшей с работой на радио «Маяк», оказалось малоинтересным; мелькали смутно помнившиеся мне еще с детства фамилии советских радио- и телебоссов, шустрых попсовиков (кстати, с «примадонной» Анечкина мама была шапочно знакома, на людях они подчеркнуто громко обращались друг к другу по имени-отчеству: «Здравствуйте, Алла Борисовна!») и доморощенных рок-н-ролльщиков. Увлекшись, рассказчица живописала трудности, которые поначалу приходилось преодолевать музыкальным редакторам, чтобы протащить в эфир очередную западную новинку. Я же, слушая, как показалось бы со стороны, с большим вниманием, обратил внутренний взор в собственное прошлое…

Миновало около тридцати лет, а мне все еще любопытно узнать, какая же радиостанция вещала в тот июньский день из всех динамиков на территории пионерского лагеря «Дружба» под Солнечногорском. Память смутно доносит «пи-пи-пиии» перед выпуском новостей. Стало быть, «Маяк»?..

Перед обедом детям устроили взвешивание. Отстояв очередь к весам и огорчившись недостаточностью своих килограммов, я побрел в столовую, стараясь не встречаться взглядом с изможденными пионерами-героями на гигантских плакатах по обе стороны центральной аллеи. Фоном прогулки была мягкая музыка струнных: она то почти замирала, то усиливалась вновь, по мере того как я последовательно миновал столбы с развешанными на них динамиками. Иногда в скрипично-альтовый гомон нагловато вмешивались духовые. Сдержанно тренькал клавесин, деликатно покашливали тарелки, а литавры бумкали так тихо, словно это какой-то благовоспитанный слон, оказавшись в посудной лавке, переминался с ноги на ногу, не решаясь двинуться с места.

Поскольку я к тому времени уже отучился года три в музыкальной школе, то автоматически, не раздумывая всерьез, предположил, что слышу неизвестную мне прежде композицию Моцарта.

Где-то в районе широкой заасфальтированной площадки, на которой в ожидании торжественного подъема или спуска флага дважды в день выстраивались отряды пионеров, музыка смолкла. Приятный женский голос объявил: «Прозвучала (тут было названо произведение, допустим, увертюра) …Антонио Сальери».

Я остановился.

«Пи-пи-пиии», – пропищало радио.

Что мне в ту пору могло быть известно о Сальери? Да то же, что большинству: бездарность, из зависти отравившая гения. Вряд ли тогда я уже прочитал Пушкина, но швейцеровскую экранизацию «Моцарта и Сальери» с великолепным Смоктуновским в роли злодея пересматривал не однажды. А все-таки о главном, о музыке этого итальянца, не имел решительно никакого представления.

Помню, что долго стоял с сильно бьющимся сердцем. Как же так? Ведь если допустить, что Антонио действительно отправил Вольфганга Амадея на тот свет, все равно причиной убийства не могли стать их музыкальные, творческие счеты – уровнем таланта (я только что в этом убедился) один не уступал другому, а возможно (тут включилось обычное мое желание всем и вся противоречить), да, очень даже вероятно, что первый, то есть Сальери, мог своего оппонента кое в чем и превзойти. А коли так, то кому, зачем понадобилось уничтожать замечательного композитора, отводить ему роль вечного антагониста гениальности? Ай да Пушкин! Вот уж действительно сукин сын. Услыхал исторический анекдот и раздул его до масштабов универсальной человеческой трагедии.

Разумеется, в тот момент я рассуждал несколько проще, но… Бедный, бедный Сальери!..

В тот или на следующий день, неважно, ко мне подошли наши вожатые:

– Максим, а ты правда играешь на пианино?

Я этого не отрицал.

– Тогда ты нам нужен!

Вожатые принялись втолковывать, что такой талантливый пионер просто обязан выступить через неделю на концерте, завершающем в лагере первую смену.

Я собрался всерьез отбрыкиваться, объяснять, что только начал учиться, играю не бог весть как, но тут в голову мне пришла одна мысль, вроде бы очень простая, и в то же время показавшаяся изящной, оригинальной.

Я позволил вожатым уговорить себя.

Прошла неделя; с каждым днем план мой представлялся мне все более заманчивым. В день концерта даже неизменное мое волнение, предательски выказывавшее себя в дрожании пальцев, куда-то улетучилось. Как никогда прежде я был собран, целеустремлен и даже слегка нагловат.

– Ты следующий, – шепнул мне вожатый, когда на сцене актового зала заплясали какие-то девочки. – Кстати, а что ты там собрался наиграть?

– Я сам объявлю.

И вот настал момент истины.

Я поднялся на сцену под жидкие хлопки, которыми обычно публика награждает дебютантов, думая, что тем самым очень их поддерживает, и сел за инструмент, чувствуя на себе взгляды всего лагеря – и еще чего-то огромного, вместившегося сюда, обтекшего стены и потолок, взирающего не столько из пространства, сколько из времени. Готов поклясться, что это был…

– Антонио Сальери!

Так объявил я и сыграл простенькую пьесу Моцарта, за полгода разучивания в музыкальной школе набившую мне оскомину, однако твердо запомнившуюся.

Мне аплодировали. Сойдя в зал, я двинулся по боковому проходу, и многие переспрашивали меня и друг друга: «Как, Сальери? Неужели тот самый?»

На ближайшие пятнадцать минут я сделался модным, девочки в фойе наперебой подходили знакомиться, интересовались, где мне удалось раздобыть ноты, желали их переписать. Пришлось что-то наврать в ответ.

А потом сцену оккупировали наши парни-вожатые с электрогитарами. На второй или третьей песне они разделись до трусов (ей-богу, не вру!) и под припев «Синенькие трусики, беленькие майки» в партере начались танцы. Танцевал и я с одной из приглянувшихся мне девчонок, пока не потерял ее в толпе.

Три десятилетия пролетело, состоялась судьба, профессия, но знаете… Если перед смертью у меня будет возможность вспомнить прожитое – не всю жизнь, ладно уж, а хотя бы самые пронзительные моменты, я хотел бы вернуться памятью в те июньские дни середины восьмидесятых, снова подняться на сцену и…

– Я вас, чувствую, совсем заболтала! Ну, пойду к себе, а вы, молодые люди, сидите тут, пейте, ешьте и вообще. Анюта, поставь чайник!

Алла Борисовна поднялась и отправилась в комнату – подошло время ее любимой телепередачи.

Оставшись вдвоем с Анечкой, мы закрыли дверь в кухню, но чай пить не стали, а вместо этого, стараясь громко не чмокать, целовались часа полтора.

Меня, конечно, подмывало пойти спросить Аллу Борисовну, не она ли была тем редактором, который протащил на «Маяк» Сальери. Но как отнеслась бы она к моей истории? Не приняла бы, часом, за одержимого? Право же, несколько странно выдавать Моцарта за Сальери, да еще и гордиться этим.

К тому же я имел некоторые виды на Анечку, а значит, следовало вести себя осторожнее с мамашей.

– Спасибо, Алла Борисовна! – Это я, собравшись уходить, бодро гаркнул в комнату из прихожей.

Анечкина мама восприняла мои слова по-своему и, поглощенная экранным зрелищем, небрежно помахала в ответ рукой.

Впрочем, ни за что особенное я ее и не благодарил.

2016

Валерий Бочков

Гражданин мира – родился в Латвии, в разные периоды жизни жил и работал в Москве и Амстердаме, в США и Германии. Валерий в первую очередь известный художник – после окончания художественно-графического факультета работал иллюстратором крупных журналов и издательств. Но, по словам художника, когда он вполне высказался языком живописи, он начал писать жизнь художественным словом. Олимп большой литературы Валерий покорил за 10 лет – начав писать в 2004-м и получив «Русскую премию» в номинации «Крупная проза» в 2014-м. Счастье, по мнению Валерия, остро ощущается в мгновения постижения законов жизни и вопиющей красоты природы.

Хрустальный глаз

Юность, как ни крути, жестокая пора. Самый безжалостный возраст. Розовые детские слюни и сладкое сюсюканье – ну кто тут самый красивый и самый умный? – ну, конечно же, ты, кто же еще? И сказочки на ночь, и шерстяные носочки с теплой батареи, и самый вкусный кусочек кому? – конечно, конечно, тебе, радость моя.

И вдруг все это позади.

Еще вчера ты был центр мироздания, прекрасное и несравненное солнце, сегодня – занюханный болид в круговерти холодного космоса. Нет, ты, безусловно, подозревал, что модель вселенной слишком уж идеальна, были-были сомнения – не дурак же, да, догадывался – есть тут некая фальшь. Слишком уж все вокруг протекало счастливо-солнечно, как-то даже с перехлестом, определенно подвох где-то таился. Но чтоб такой! Чтоб настолько!

Успешно преодолев мучительную пору полового созревания, ты уже не беззаботное дитя с лучистым взглядом, – кудряшки, матроска, – херувим на фоне полевых венков, утренних жаворонков и добрых собак борзых пород, но еще и не матерая особь мужского пола – сигарета, трость, перстень на мизинце, вечерняя щетина с духом английского одеколона и французского коньяка.

Ты – ни то ни се. Уже не гусеница, но еще и не бабочка.

Ты юн, неопытен, наивен – цинизм придет позже. Нет, не то чтобы с годами ты станешь умнее, просто научишься уворачиваться и прикрывать мягкие ткани и болевые точки. Научишься имитировать и симулировать. Подпишешь двусторонний пакт с самим собой, пакт о сотрудничестве и взаимопомощи. С годами процесс компромисса станет простым и почти приятным. Чем-то вроде облегчения после рвоты.

В юности впервые познаешь истинную суть одиночества. Космического, вселенского одиночества. Понимаешь, что именно одиночество лежит в основе твоего бытия. И именно поэтому в юности так важно иметь настоящего друга. Мне повезло – у меня был такой друг. И его звали Венька Шухов. Но история эта не про Веньку, а про его отца – Шухова-старшего. Про дядю Славу.

Мой отец не дожил до пятидесяти – инфаркт, я еще учился в школе, помню, меня вызвали в кабинет директора прямо с контрольной по химии. Помню, шел-гадал по пустым коридором, по гулким лестницам – чего я такого натворил, чтоб с контрольной да к директору? А через неделю дура-соседка с девятого, потеснив меня в угол лифта своим каракулевым телом, спросила доброжелательным тоном, каким обычно интересуются из так называемой вежливости о вещах вполне известных, вроде вчерашнего ливня или недавней поездки в Ялту; так вот эта каракулевая идиотка, невинно улыбаясь жирно напомаженными губами, спросила: «Ну что, папа умер?» Я по сей день пытаюсь найти приемлемый ответ на ее вопрос.

Закат советской империи. Те времена сейчас кажутся вегетарианскими и гладкими, почти пасхальными: Москва наводила марафет, готовилась к летней Олимпиаде, в Афганистане наши солдаты строили школы и детские сады, аскетизм сталинской поры сменился брежневским сибаритством – очухавшийся народ прибивал к стенам восточные ковры из Душанбе и вешал хрустальные люстры производства ЧССР. Избранные счастливцы обзавелись финскими дубленками и кожаными пиджаками. Джинсы перестали быть штанами вероятного противника. В ларьках появилось югославское «Мальборо».

Венькин отец, дядя Слава, «Мальборо» не курил, он курил трубку. Этих трубок у него была целая армия, дюжины три, не меньше. Вересковые «Данхилы», «Орлики» из вишни, трубки короткие и трубки длинные, с чубуками гнутыми и прямыми, трубки лакированные и с грубой, точно обожженной, насечкой стояли на резных деревянных подставках как экспонаты в краеведческом музее. Одна, яблоневая, коренастая и прокопченная, по слухам, некогда принадлежала самому Сталину. В коллекцию трубка эта попала через третьи руки – от друга Миши Шаповалова, чей учитель был сыном личного охранника Иосифа Виссарионовича. На черном эбоните мундштука виднелись следы от острых зубов генералиссимуса.

По просторным комнатам с высокими лепными потолками – квартира занимала верхний этаж старого доходного дома на Пречистенке – плыл медовый дух трубочного табака. Сорта его назывались таинственно и элегантно – «Амфора», «Клан», «Мак Барен», сам табак хранился в круглых жестянках, похожих на добротные банки из-под дореволюционного монпансье. Божественный табачный аромат, похожий на запах теплой карамели, да еще ковры по полу и дубовые панели по стенам, картины в тусклой бронзе старых рам, тертая кожа благородных кресел, – казалось, что, перешагнув порог, ты навсегда оставлял за спиной шершавую простоту советского быта, неуютного, коммунального, провонявшего насквозь потом и щами, завистью и матюками, и погружался в какую-то нереальную, добрую и почти сказочную вселенную, где под стеклом янтарных абажуров велись уютные беседы, а за окном невинно топорщились макушки вечерних лип с беззаботным чириканьем мелких пичуг. Синева над бульварами наливалась лиловым, она вполне могла сойти за тихие парижские сумерки, если бы не дальний контур высотки, застрявшей у трех вокзалов, этот хищный стилет с колючей звездой в железном венке на самом острие жала.

Мой друг Венька был единственным ребенком в семье. Не могу сказать, чтобы его баловали как-то уж особенно, он просто получал все необходимое. Тряпки и вещи, за которые мои сверстники без разговоров заложили бы душу, Венька получал как нечто само собой разумеющееся. И не его вина, что товары эти были выписаны по каталогу «Питер Истерманн» или запросто привезены из Лондона или Нью-Йорка, – Венька из всех моих знакомых с наибольшим равнодушием относился к ярлыкам на рыжей замше или к этикеткам на божественно-голубой джинсе. И равнодушие это, поверьте мне, не было напускным.

Разумеется, Венька окончил английскую спецшколу и, разумеется, поступил в институт. Точнее, в университет, МГУ, на факультет журналистики. Его приняли бы и в МГИМО, просто до журфака ему было удобней добираться, чем до Крымской, – по прямой, без пересадок. Мой друг был убийственно рационален – он свято верил, что любое телодвижение должно быть оправдано логикой и подтверждено здравым смыслом. Многие принимали это за лень, что неудивительно в стране, где «мерилом работы считали усталость». Тем же сентябрем я с трудом протиснулся на художественно-графический факультет Московского пединститута.

Многие друзья-приятели наши тоже поступили в вузы, менее удачливые спасались от армии. Спасались кто как умел – Вовка из испанской, провалившись в Мориса Тореза, устроился электриком на какой-то оборонный завод, Калугин получил бронь в Курчатовском, у Арахиса нашли какую-то редкую болезнь в ноге и комиссовали. Гусь, утонченный эстет, похожий на художника Модильяни, прятался в Кащенко. Женя Ложечников выбросился с девятого этажа. Сашка Купидонов сел за мошенничество. Потом, спустя много лет, я узнал, что его зарезали во Владимирской пересыльной тюрьме. Таким вот макаром мое поколение плавно вползало во взрослую жизнь.

А во вселенной у Шуховых, в их карамельных гостиных мягким фоном звучал насмешливый и чуть пьяный баритон Дина Мартина, звонкоголосая Венькина мамаша, тетя Люся, смуглая маленькая хохотушка, развеселая и больше похожая на ладную таитянку, чем на татарку, обносила гостей подносом с коктейлями из настоящего английского «Гордонса» со льдом, тоником и ломтиком лимона. Или угощала запотевшим чешским «Будваром» и отборными вареными раками, от коралловой горы которых валил укропный пар.

И гости, шумный хоровод которых казался бесконечным, они точно были отобраны каким-то кастинговым бюро по признакам изящества позы, благородности посадки головы или звучности фамилии: известный актер в белом свитере с высоким воротом, похожий на полярного летчика, дочь знаменитого скульптора, и знаменитый скульптор, но другой, и популярный хоккеист с рассеченной бровью, и пара переженившихся маршальских детей с улицы Грановского, и модный усатый режиссер в шелковой жилетке с убедительными повадками русского барина. Скромно закусывал водку маринованным опенком почти великий поэт и певец (ненавижу слово «бард»), а в углу, отражая полированной лысиной огни люстр, развлекал дам карточными фокусами телеведущий клуба путешествий. Заносило сюда и иностранцев – шумных румяных американцев и диковинных черно-белых парижанок, высокомерных англичан и неинтересных, по-русски простоватых, шведов. И над всем этим, точно добрый языческий бог, в клубах медового дыма, не очень пьяный, но очень веселый, закусив белыми зубами эбонитовый мундштук трубки, царил Шухов-старший. Дядя Слава.

Осанка и профиль, а может, прямолинейность характера, выраженная в жестах и фразах, честность и правильность суждений – он никогда не лукавил и не хитрил, запросто мог подраться – как-то при мне он заступился на улице за незнакомую женщину и ловко набил морду какому-то хаму, – все это очень импонировало. К нам, Веньке и ко мне, он относился без скидок на возраст, – серьезно и по-взрослому. Сейчас мне кажется, что он действительно считал себя ответственным за наше воспитание, ответственным за то, какими мы вырастем людьми. Звучит банально, почти пошло, но лучше не знаю как сказать. Он не видел вреда в книгах, даже изданных там и запрещенных тут, мы взахлеб читали Солженицына и Зиновьева, Сашу Черного, Набокова, Пастернака и прочих отщепенцев, напечатанных «Посевом» и «Умка-пресс». Смешно сказать, но даже «Собачье сердце» считалось антисоветской крамолой. Впрочем, если вдуматься, почему даже?

Бывало, мы выбирались на рыбалку. Дядя Слава был рыболов страстный, мы с Венькой рыбачили так, за компанию: закинув удочки и свесив за борт лодки пудовые болотные сапоги, мы трепались, курили, тайком пили контрабандный коньяк из плоской хромированной фляги. Каким-то полузабытым августом мы забрались аж в Прибалтику, под самую Ригу. Две незабываемые недели жили в палатках на берегу лесного озера, среди высоченных сосен, готовили на костре. Таскали килограммовых щук на спиннинг, собирали ведрами крепкие, как кулак, подосиновики, на соседнем хуторе у жилистого старика по имени Эдвард покупали свежие яйца и копченую грудинку. Мрачность латышей оказалась явно преувеличенной – Эдвард с аппетитом хлебал наваристую окуневую уху у нашего костра, угощал нас самогоном и домашним пивом. Приносил теплые караваи ржаного хлеба с дурманящим запахом свежего тмина. Смешно коверкая слова, рассказывал похабные русские анекдоты. Дядя Слава смущался, сам он матом почти не ругался, за всю жизнь я слышал от него всего полдюжины матерных слов, да и то употребленных каждый раз по случаю крайней необходимости. Эдвард любил выпить, от пылающих поленьев, горячей ухи и крепкого самогона, который он с ласковой улыбкой называл «водочка», его морщинистое лицо краснело, мощный нос наливался рубиновым жаром и блестел, как напомаженный. Тем летом ему стукнуло семьдесят, что нам с Венькой казалось дремучей, почти библейской, древностью.

Именно тогда, на остывающем берегу сонного озера, под черными лапами сосен, в мою юную голову забрела нетрезвая мысль о том, что время гораздо более относительное понятие, чем принято считать. Сейчас-то я убежден, что времени просто не существует: это понятие было придумано швейцарскими часовщиками и проходимцами, которые называют себя математиками.

Старик плел довоенные истории. Как он поехал в Ригу за отрезом бостона на выходной костюм, но бес его попутал, и Эдвард прогулял все деньги в борделе.

– На углу Ульманиса и Лайма-иела, – давал точные координаты дома терпимости наш дед. – Как с Ратушной площади повернешь на Крукулю-мост, оно прямиком и вот…

Говорил так, будто все это с ним случилось на той неделе. Нас с Венькой он спрессовал в единое целое и если и обращался, то непременно к обоим сразу, называя нас чудным словом «мальцы», с ударением на «а». Дядю Славу почтительно величал «паном».

– Слыхал, пан, люди болтают: водка – зло. А водочка-то меня от смерти спасла.

Выяснилось, что Эдвард – самогонщик со стажем. Начал гнать еще до войны, гнал из картошки (як поляци), экспериментировал с яблоками, пробовал рожь и пшеницу, добавлял крыжовник и смородину, настаивал на березовых почках. Сам скумекал насчет тройной очистки углем, перед самой оккупацией стал чемпионом Нижней Латгалии по самогоноварению и был награжден дубовым венком и денежным призом в двадцать латов. В те былинные времена у Эдварда, прямо как в сказке, было два брата.

– А когда ваши пришли, – так уклончиво описал он оккупацию своей страны нашей в сороковом году, – забрали в Красную армию старшего брата. Пришли забирать меня – я советским командирам водочки налил да и говорю: «Оставьте меня дома, добрые паны товарищи, ну кто вам еще такой самогон будет варить?»

Русские согласились с логикой латыша – ушли. В сорок первом Латвию захватили немцы. Началась мобилизация. Забрили в вермахт младшего брата. Пришли и к Эдварду. С немцами повторилась та же история, что и с русскими. Так Эдвард не попал на войну и остался жив. Братьям повезло меньше – старшего убили немцы, младшего русские.

Догорал костер, угли пульсировали малиновым жаром. Коварное небо интимно придвигалось и бесстыже распахивало бархатную изнанку, расшитую звездной пылью. Огибая стволы сосен, из леса, как живой, выползал туман и плыл сонным призраком над черным стеклом озера. Заканчивалось лето восемьдесят третьего года.

Как это часто случается со мной, я упустил главное: расписывая канувшие в вечность пейзажи или вспоминая давно умершего латыша (земля тебе пухом, Эдвард), я напрочь позабыл рассказать о главном: а чем же все-таки занимался дядя Слава. Кем же он был?

Профессия Шухова по тем, доцифровым, докомпьютерным, временам считалась редкой, почти эксклюзивной – он работал фотокорреспондентом. Он был фотожурналистом и репортером, тоже с приставкой фото. Но дело даже не в этом, оставаясь абсолютно советским гражданином, он являлся специальным корреспондентом крупнейшего американского информационного агентства Ассошиэйтед Пресс. Или как дядя Слава по-свойски называл его – Эй-Пи. Щедрые американцы снабжали его новейшей аппаратурой и лучшими фотоматериалами: лучшей оптикой, последними моделями «Никонов» и «Кэнонов», упаковками пленки «Кодак» – цветной и черно-белой, коробками фотобумаги.

Агентство отправляло дядю Славу в командировки. Как-то на Чукотке он всю неделю арендовал вертолет, чтобы снять единственный кадр: с высоты птичьего полета раскрывается закругленный горизонт (такой эффект дает объектив «рыбий глаз»), из-за края земли выглядывает восходящее солнце, а по тундре навстречу камере, отбрасывая долгие розовые тени, мчится тысячное стадо северных оленей. Я видел эту фотографию, ее опубликовал на своей обложке журнал «Нэшэнэл джиогрэфик».

Снимал он и спорт. Я часто видел дядю Славу на международных чемпионатах, он мелькал на экране телевизора за хоккейным бортиком с внушительным телевиком или, увешанный камерами, ожидал острого момента у футбольных ворот. Моя память запросто может нарисовать его спортивную фигуру (в молодости он играл в водное поло за сборную Белоруссии, к счастью – его слова, – «у меня хватило мозгов завязать с водно-половыми играми и не превратиться в профессионального спортсмена) в кожанке или в охотничьем жилете с тысячей карманов, набитых коробками с пленкой, фильтрами для объективов и прочей фотомишурой.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.