книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Лев Дуров

Байки на бис

Часть первая

Академия травильщиков

Верю – не верю

Актер, рассказчик, режиссер,

Но это Леву не колышет,

Он стал писать с недавних пор,

Наврет, поверит и запишет…

– так написал обо мне в своей эпиграмме Валя Гафт. Но смею вас уверить, мои байки на 100 процентов правдивы. Хотя и эпиграмма Гафта правдива на 100 процентов, как все его эпиграммы. Такое вот противоречие…

А с чего все началось? Мне повезло – первым моим театром был Центральный детский театр. Нигде больше я не встречал такой бурной закулисной жизни.

А театр этот был тогда одним из лучших. Там работали Эфрос, Иванов, Кноблох, Шах-Азизов – один из старейших и мощнейших театральных директоров, а про труппу я уже и не говорю – Ефремов, Куприянова, Анофриев, Воронов, Чернышева, Коренева – всех и не перечислишь.

Была в этом театре официально назначенная закулисной жизнью так называемая Академия травильщиков. Для того чтобы быть избранным в нее, нужно было рассказать историю, в которую бы все академики поверили. И если кто-то говорил: «Не верю», претендующий на столь высокое звание должен был доказать правдивость своего рассказа.

Собирались обычно в грим-уборной перед спектаклем, когда все уже были в гриме и костюмах. Особенно выразительно это выглядело, например, перед спектаклем «Борис Годунов», когда среди академиков можно было увидеть царя-батюшку в бармах и шапке Мономаха, сурового патриарха, бродяг-чернецов Мисаила и Варлаама, князей и бояр в роскошных шубах. Это надо было видеть! И у каждого была своя определенная тема: у одного – медицина, у другого – любовные истории, у третьего – кино…

Истории рассказывали по очереди.

Вот князь Шуйский убеждает всех, что у Анки-пулеметчицы были интимные отношения с Василием Ивановичем. Доказательства? Пожалуйста. И князь начинает анализировать сцену, где Петька объясняет Анке устройство пулемета, а сам кадрится к ней. И тут на самом интересном – затемнение. Ведь в те времена интимные сцены не показывали. Но! В следующем кадре появляется злой как собака Чапаев. Ему уже наверняка обо всем доложили, и он не находит себе места. Его, как Отелло, гложет яростная ревность! Возражений нет. Убедил.

Была у нас артистка Струкова. Она играла всех Баб-яг. Как-то она рассказывала:

– Пришла я однажды к врачу. А тот что-то пишет и, не глядя на меня, говорит: «Раздевайтесь». Я зашла за ширму, разделась и вышла. Врач поднял голову и чуть не свалился со стула. «Боже, – говорит, – что с вами?..»

Это была потрясающая Баба-яга. И вот она тоже пришла в Академию и говорит:

– А я вчера видела розовую собаку.

И кто-то с ходу сказал:

– Не верю.

– Да? – улыбнулась она своей очаровательной улыбкой. – А я сейчас пойду с вами и покажу то место, где стояла эта розовая собака.

И такого доказательства было достаточно.

За актером Устюговым были наивные новеллы.

– Вот я сижу вчера на берегу реки и ужу рыбу, – рассказывает он. – У меня была сигарета в зубах. Незаметно я задремал и упал в воду. Гляжу, а я уже на дне! И сигарету курю.

И на этот раз никто не сказал: «Не верю», потому что он взял бы с собой свидетелей, пошел и показал тот берег, на котором он сидел.

Я попал на заседание Академии, как только пришел в театр.

– Ну, Дуров, – спрашивает председатель, – есть у тебя что-нибудь?

– Есть, – говорю. – Вот тут шофер ехал по горной дороге, потерял управление, выпал из кабины, зацепился челюстью за дерево и его оскальпировало. Потом его нашли, починили и сейчас он жив-здоров и снова за рулем.

Все вытаращили глаза, а председатель и говорит:

– Прости, старик, ты у нас первый раз, но мы тебе выражаем общее недоверие.

Очень я тогда обиделся и побежал на почтамт звонить в Винницу, где я прочитал эту статью: «Срочно вышлите «Медицинский вестник». И мне прислали. Я пришел на следующее заседание и положил им журнал на стол – вот!

А там сидели Ефремов, Печников, другие известные артисты. Они просмотрели статью, изучили чертежи, по которым восстанавливали человека, и вынуждены были признать, что я оказался прав.

– Быть тебе, Дуров, председателем.

И ведь что интересно: не мальчишки играли, а взрослые люди, известные на всю страну артисты. И играли серьезно, по-настоящему, без тени улыбки.

Иногда заходил Эфрос, останавливался в дверях и слушал. Но он не участвовал в заседаниях, потому что был человеком слишком серьезным и прекрасно понимал, что тут же проиграет. А мы что? Так, вроде скоморохов.

Но впрочем, обо всем по порядку.

Вы неправы, Александр Сергеевич!

Предков своих знаю с 1540 года. Среди них было немало любопытных личностей. Был Афанасий Дуров – полковник, участник Колыванского похода, Анастасия Дурова – настоятельница Новодевичьего монастыря, Надежда Дурова – девица-кавалерист, о ней много написано, авантюристка была еще та. Годовалого ребенка бросила и ускакала воевать с Наполеоном, всю жизнь проходила в мужском костюме.

За незаурядную храбрость и доблесть была награждена несколькими военными наградами. Дослужилась до чина штаб-ротмистра. Была первой женщиной, награжденной Георгиевским крестом.

Наше родовое древо очень ветвистое. Есть линия пересечения с Толстыми, с Садовскими. Был еще в роду у нас городничий города Сарапула. Все думал и мечтал, как разбогатеть. Тот еще фрукт – Дуров. 100 тысяч ему зачем-то нужно было, не знаю зачем. И у Пушкина, с которым встречался по дороге из Молдавии, спрашивал совета. Поэт потом в письме к Вяземскому написал, что попался, мол, мне человек такой странный по фамилии Дуров. Он все время рассказывал, что хочет иметь сто тысяч денег и придумывает разные способы, как бы это устроить. Александр Сергеевич указывает: ограбление казны – раз, убийство богатого купца – два. Кстати, по части ограбления казны действительно существовал настоящий план: поставить лошадей за версту, протянуть веревку и, когда полковую казну погрузят на тележку, часовые увидят, что она не запряжена. Естественно, потеряют бдительность, а он в это время крикнет «но!», лошади дернут, и тележка с полковыми деньгами укатится, а он уже вдалеке ее подхватит. Александр Сергеевич, выслушав такие речи, предложил: «А может быть, вам жениться?» «Да это я уже пробовал, ничего не получается», – сказал мой авантюрно настроенный предок. Поэт его надоумил попросить денег у англичан, подстрекнув их народное честолюбие и в надежде на их любовь к странностям. А предок мой ответил, что просил уже, обратившись к ним со следующим speech: «Г.г. англичане! я бился об заклад в 10 000 рублей, что вы не откажете мне дать взаймы 100 000. Г.г. англичане! избавьте меня от проигрыша, на который навязался я в надежде на ваше всему миру известное великодушие». Да только англичане оказались жадными, сволочи, ответили отказом.

Вяземскому Пушкин жалуется, что Дуров выиграл у него пять тысяч в карты, но играл, шельма, нечестно. У меня на этот счет к Александру Сергеевичу серьезная претензия. Надо было тогда выяснять отношения, а не после. Если ты видел, что Дуров шельмует, взял бы шандал да по башке, как полагалось в те времена. А он, видишь ли, расплатился сначала, а потом начал обвинять моего родственника в нечестности. Вы неправы, Александр Сергеевич!

Месть клоуна

Множество историй связано с моими дедами – Анатолием и Владимиром Дуровыми. Постараюсь быть поскромнее и приведу лишь один «анекдот», касающийся взаимоотношений Анатолия Леонидовича и, как сейчас говорят, СМИ.

Надо сказать, что мой предок, гастролируя со своими животными по разным городам России, часто вступал в конфликт с местными властями за свои слишком смелые шутки в их адрес.

В Москве у него случилось «недоразумение» с одной из газет. Вот как рассказывает об этом Инкогнито:

«Началось оно с пустяков. Сын редактора, веселого нрава молодой человек, задумал однажды над ним посмеяться.

В то время, когда Дуров стоял у входа на арену, готовясь к своему номеру, он с насмешливой улыбкой подошел к нему, окруженный приятелями-пшютами, и спросил:

– Пользуетесь успехом, господин клоун?

– Как видите.

– А правда ли, скажите пожалуйста, чтобы пользоваться на цирковой арене успехом, нужно иметь непременно глупую физиономию?

– Правда, – ответил Дуров без смущения. Компания захохотала. Победа юного остряка казалась очевидной, но каково было их поражение, когда Дуров после минутной паузы, доставив им удовольствие досыта насмеяться, прибавил:

– И если бы я обладал такой физиономией, как ваша, мой успех был бы еще обеспеченнее.

Компания замолкла и поспешила исчезнуть.

Однако это для Дурова не прошло даром. На следующий же день в газете папеньки-редактора появилась рецензия, наполненная энергичными выражениями. Дурова разносили вовсю. Чего только не было сказано по его адресу! И бездарность-то он, и нахал, и грубиян… В продолжение двух месяцев шла эта систематическая травля, потешавшая, в конце концов, одного только владельца газеты, так как для публики был слишком заметен пристрастный тон этих репортерских заметок, развенчивающих его в ничто. Дуров долгое время терпел несправедливые нападки, но наконец не выдержал своего угнетения и показал зубы.

В один прекрасный вечер, когда «сам» редактор сидел в одной из ближайших к барьеру лож и с презрительной миной смотрел на его упражнения, Дуров выпустил на арену свою чушку и заставил незаметно для публики стать передними ногами на барьер как раз против старого редактора. Потом стал отзывать ее, но так, что она не трогалась с места:

– Чушка! Чушка! Назад! Иди сюда! – Она оставалась неподвижной.

– Иди же, говорю я тебе! Не хочешь? – То же самое.

– А, понимаю! Старых знакомых увидала! На своих насмотреться не можешь!

Публика поняла этот «вопль огорченной души» и без умолку хохотала над рискованной проделкой Дурова, которая повлекла за собою появление на другой день громовой статьи.

Травля усилилась. Для этой газеты клоун сделался чуть ли не единственной злобой дня.

Дуров начал полемизировать с арены.

Так, к своему бенефису он приготовил злую шутку над враждебной газетой. Он знал, что ее владелец непременно посетит его торжество, чтобы иметь возможность лишний раз поиздеваться над ним, и поэтому не в счет программы придумал свою «свинью-читательницу».

Разгуливавшей на арене чушке он вынес целую кипу разных газет. Она уселась в свое кресло, а Дуров стал подносить ей одну за другой газеты. Она с негодованием отворачивалась от них и презрительно хрюкала.

– Ишь ты, – заметил клоун, – она не всякую газету любит, а ищет свою…. Ищи, ищи! Интересно посмотреть на вашу свинскую газету…

Сначала зрители думали, что свинья вообще не терпит гласности, но к ее глазам Дуров приблизил то издание, в котором не выносили хладнокровно его имени, она радостно захрюкала, завертела хвостом и, уткнувшись носом в газету, с визгом заводила им по строкам.

Клоун отомстил. Это был последний залп полемической перестрелки. Газета стала его замалчивать, а он о ней никогда не вспомнил».

Нечего терять

Я плохо знаю нетленное учение Маркса – Энгельса. Как-то сразу догадался – это не для меня. Но одна фраза из этого учения мне очень запомнилась: «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей».

Я спросил у деда:

– Дед, правда, что революция с вас цепи сорвала?

– Да, внучек, – ответил он. – Вот здесь у меня были часы на золотой цепи. Теперь их нет.

Мужская доблесть

Моя мама работала с документами Военно-исторического архива. И попались ей на глаза подлинные указы Петра I. В них царь Петр открылся нам как мудрый и наблюдательный политик:

«В присутствии говорить своими словами, а не по писаному, дабы дурь каждого видна была».

«В панталоны и лосины моченых огурцов и заячих лапок не подкладывать, дабы доблесть мужская была подлинна и очевидна».

Рационализатор

Папа работал в «Союзвзрывпроме». По профессии он взрывником не был, он занимался снабжением. Но там многие подрабатывали. Например, рвали пни, то есть готовили поля под пахоту. Выезжали несколько человек, бурили под пнями дырки и закладывали в них запал. Чтобы не попасть под взрыв, нужно было выдержать определенное время и точно рассчитать длину бикфордова шнура. Вместе с отцом этим занимался инженер Мсалетдинов. Однажды он придумал, как ускорить работу – взял и укоротил вдвое бикфордовы шнуры!

Даже убежать не успел – его вместе с пнем подкинуло вверх и разнесло на части.

«Самый плохой ученик Вселенной»

В детстве меня исключали из многих школ, правда, не за неуспеваемость, а за хулиганство. Однажды директор школы закричал моей маме: «Вы не думайте, что ваш сын самый плохой ученик класса, школы, города или района, он самый плохой ученик Вселенной!»

В одной из школ я проучился ровно один урок. Там была директриса по прозвищу «Таракан», двухметрового роста, усатая, и ходила всегда в белом халате. И вот пришел я, новенький, в класс. Ребята на меня ополчились и полезли все на одного. Я спиной к стене прижался и по одному их вырубаю. Вдруг слышу: «Таракан!» – все врассыпную. Подходит ко мне двухметровая тетя, вытаскивает из кармана огромный ключ и колотит меня им по лбу, приговаривая: «В нашей школе драться нельзя!» Рядом стоял фикус на табуретке, и когда она выдохлась, я выхватил у нее ключ, снял фикус, подвинул табурет, встал на него и швырнул этот ключ так, что он, как пуля, пробил двойную раму и вылетел на улицу. Больше я в той школе, естественно, не появлялся.

Мой первый заработок

Как ни странно, свои первые деньги я заработал как врач. Мне было тогда, наверное, лет 10. Я был голубятником, и была такая страшная болезнь – она называлась «сухотка». Вдруг, ни с того ни с сего, голубь начинал высыхать, переставал летать и умирал. Голубятники всегда страшно переживали. Мне было очень жалко одного голубя – «чаечку». Я старался как-то сохранить ей жизнь и кормил ее изо рта в клюв. При этом случайно увидел, что на язычке у голубя маленькая бородавочка. Я ее потрогал, взял, опустил руку вниз – в пыль, и резко провел по языку. Бородавочка оказалась у меня в руках. Я пустил «чаечку» к голубям и она стала гулять, поправляться и через несколько дней она вместе со стаей взлетела. Я вывел закономерность – видите, какой я был умный в 10 лет – что нельзя голубям клевать на фанере, так же как артистам нельзя грызть семечки. Потому что отщипываются маленькие занозки, попадают артисту на связки и образуется узелочек, а голубю эта занозка попала под язычок и образовался мозолик. Тут я и начал выпендриваться. Я стал изображать из себя доктора и стал говорить, что я могу лечить от «сухотки» голубей. И со всей Москвы мне стали привозить голубей. Я их брал на несколько дней – я выпендривался в солидного доктора – смотрел и говорил: «Действительно, надо поработать». Забирал голубя, тут же мгновенно все это делал, отпускал его в нагул и говорил: «Зайдите через неделю». Через неделю приходили – голубь был жив-здоров. Мне платили за это денежки. Ну, тогда это были небольшие денежки. А куда я их тратил… На корм голубям же.

Булочка с «Прибоем»

Школу я не любил, а она – меня. Да я в нее фактически и не ходил. Прогуливал безбожно.

Зато задолго до окончания школы я уже прекрасно овладел ненормативной лексикой, научился курить и цыкать сквозь зубы, как заправская шпана. Но курить меня отучили быстро – без всяких пилюль и нотаций.

Однажды, когда в школе шли уроки, я скрылся в туалете и с папироской в зубах стал комментировать из окна футбольную игру в школьном дворе:

– Рыжий, так тебя и эдак! Кому ты подаешь, эдак тебя и так! А ты, Длинный, трах-тарарах, совсем мышей не ловишь!

Слышу – кто-то вошел. Ну, думаю, еще один такой же прогульщик, как и я. А оглянуться мне некогда – очень уж увлекся игрой. И тут меня хлопают по плечу и просят:

– Оставь.

Я, опять же не оборачиваясь, откусываю слюнявку и передаю через плечо с обязательной в таких случаях репликой:

– Свои надо иметь.

Тот не отвечает и продолжает за моей спиной докуривать мой чинарик. А я уж совсем в раж вошел.

– Славка, так тебя и эдак! Не видишь, куда бьешь, эдак тебя и так?!

– Ну, Дуров, пойдем – хватит.

Оборачиваюсь – директор школы! Спускаемся в его кабинет.

– Мерзавец, – говорит он мне, – ты что куришь?

– «Беломор», – отвечаю.

– Дай сюда!

Я вынимаю из кармана пачку, кладу ему на стол.

– Сколько тебе денег дает мать на день?

Не помню уж сейчас после всех этих денежных реформ, сколько мне давала мать на обед. Мы жили бедно и всего было в обрез. Называю сумму.

– А сколько стоит «Беломор»? – спрашивает.

Опять называю сумму, которая сжирает весь мой дневной бюджет.

– Негодяй! – говорит он, кладет мой «Беломор» в стол и вытаскивает оттуда пачку «Прибоя». – Вот что тебе, стервецу, надо курить! И тогда тебе останется хоть на булочку! Вон отсюда, чтобы я тебя больше не видел!

Когда я вышел из кабинета, почувствовал, что лицо мое горит. Ведь он не ругал меня за прогул, не говорил о том, что «курить вредно». Ведь ни один дурак не станет утверждать, что «курить полезно».

Он всего-навсего хотел, чтобы я имел возможность покупать себе каждый день булочку! Директор школы курит «Прибой», а его сопливый ученик позволяет себе «Беломор», который в три раза дороже!

Эта беседа в одни ворота произвела на меня такое впечатление, что через несколько дней я бросил курить. И понял, какой это был грандиозный педагог. Окончательно я убедился в этом после другой истории.

Однажды мы затеяли драку – класс на класс. Конечно, тут же доложили директору. Он ворвался в класс, дернул свой мундир так, что с него все пуговицы осыпались, и закричал, повышая голос по хроматической гамме:

– Дуров! Сегодня ты ударил своего товарища, завтра ты ударишь своего учителя, потом – меня, потом ты убьешь члена правительства, а потом начнешь бить стекла!

Все замерли. Тогда я мало чего понял. А вот позже, анализируя его тираду, до меня дошло: ну что такое член правительства? Ничто! А вот стекла после войны – это была великая проблема. Особенно – для директора школы.

Да, грандиозный был педагог наш директор!

Веселая история

Рядом с нами находился гарнизонный госпиталь, на котором почему-то было написано «Военная гошпиталь». Так вот мы, местные пацаны, ходили туда, чтобы хоть как-то, в меру своих возможностей, если не утешить страждущих, то хотя бы отвлечь их от горестных мыслей. Читали им книжки, пели и плясали перед ними – кто на что был способен. У нас среди раненых, несмотря на разницу лет, были настоящие друзья, которые делились с нами самым сокровенным, изливали перед нами душу.

Витек душу не изливал. Несчастье его было так велико, что для его выражения слов уже не хватало – оставалась лишь протяжная, выматывающая душу мольба о смерти.

Витек был истребителем. Сбили его как-то по-дурацки. Выполнил задание и возвращался домой. Шел на малой высоте. Снизу вслепую били зенитки. Шальной снаряд попал в Витькину машину и разорвался у него под задницей. Как дотянул до своих, как сел, как его вытащили из машины – ничего не помнил. Пришел в сознание только на третий день на операционном столе. Сквозь тошнотную дурноту услышал противный звук – кусочек металла упал в таз.

– Двадцать седьмой! – услышал он низкий женский голос. – Жопа как решето… – И через короткую паузу, раздумчиво: – А вот что с этим-то делать?.. Куда же он с таким пеньком? И морда у парня больно красивая… Тяжелых сегодня много?

– Трое, Фира Израилевна, – это уже девчоночий голос, как отметил про себя Витек.

– Скажи Василию Григорьевичу, – приказала Фира, – пусть сам их обработает. А я попробую пришить этому дураку его достоинство, там ведь не до конца перебито. Угораздило ж его… – И рассмеялась.

А потом Витек лежал в палате и соображал, что же с ним произошло. До конца сообразить ему помогли товарищи по палате. Его историю ему рассказывали с веселым хохотом и похабными подробностями. Оборжавшись до слез, говорили, что один солдат пожертвовал Витьке часть своего достоинства: кровь-то ведь сдают, так почему же этим не поделиться! Вот Фира и пришила ему эту надставку. Так что с войны он вернется с припеком.

Несмотря на разницу в возрасте, мы очень дружили с Витьком, и он мне, пацану, часто рассказывал о себе. Говорил, что есть у него невеста – самая красивая девчонка в районе. Показывал мне ее фотографию: смешное, курносое лицо. Но мне тоже казалось, что она действительно самая красивая на свете. Говорил, что у него есть тихая и добрая мама. А отца зарезал пьяный деревенский психопат. На Пасху напился и стал все крушить на своем пути. Витькин отец решил урезонить его по-хорошему. Тот и впрямь будто послушался. А потом вдруг ударил сзади Витькиного отца ножом. Да и попал точно между ребер в сердце. Отец сел на землю и тихо сказал:

– Дурак же ты, Феденька… – И умер.

Мать так и не вышла второй раз замуж. Не захотела, хоть и сватались многие. А по ночам Витек слышал, как она давилась слезами…

Витек очень любил поговорить со мной. Я понимал, что ему нужен слушатель, который бы смог разделить с ним его боли и печали и не посмеялся бы над ними. Я был как раз таким слушателем.

Витек не переставал говорить о своем идиотском ранении, о Фириной жалости, о невероятной по тем, а может и по сегодняшним временам операции. И очень волновался: как все будет, когда заживут его интимные раны. Однажды Витек сказал, что его собираются выписывать, но хрен-то он тронется с места, пока не убедится, что все у него в порядке. Я толком не соображал, о каком порядке идет речь, но понимал, что для Витька это важнее жизни.

– А нет – застрелюсь к едрене-фене, – шептал он мне на ухо. – Чтоб я к Вере говном явился?! «Вальтер» у меня в клумбе закопан.

Тогда у многих в госпитале было оружие. Его приматывали бинтами под кальсоны. Я первый по разговорам и слухам узнавал, когда будет «шмон», и всех предупреждал. Они быстро отбинтовывали свои «ТТ», «браунинги», «вальтеры», и я их в охапке, как дрова, уносил в сад и закапывал под яблоней. У меня там был тайник. А Витек свой «вальтер» закопал сам, и я знал, что он точно застрелится, если не будет «порядка».

И вот как-то Витек отозвал меня в сторону и сказал, что Фира сама предложила ему убедиться, что не зря она возилась с ним целых три с половиной часа.

– Я, говорит, – шептал мне Витек, – сама его вернула к жизни, сама и опробую. Договорился я с Фирой. Понял? Завтра, говорит, садись в общую очередь на прием и жди вызова. Во дает Фира!

Фира Израилевна была огромной и красивой. Этакая огненно-рыжая валькирия. Как говорили о ней раненые, сначала в палату минут пять Фирина грудь входит, а уж потом она сама. Фира не стеснялась в выражениях. Говорила громко и гулко. Хирургом она была потрясающим.

О чем она тогда с Витьком договорилась, я опять же толком не понял, но чувствовал, что это очень важно для него и что это – тайна для всех. Только мне доверил свою тайну Витек, и я должен держать язык за зубами.

На следующий день я с трудом досидел в школе последний урок. В госпиталь бежал бегом. Поскорее хотелось узнать, как дела у моего. Очень мне не хотелось, чтобы он застрелился.

В госпитале творилось что-то странное. Врачи бегали по коридорам и орали на раненых:

– Прекратите ржать, немедленно прекратите ржать!

– Пожалейте хоть сами себя! Швы у вас, у идиотов, разойдутся! Черт бы вас побрал!

Громче всех грохотала Фира:

– Молчать! Палец им покажи, коблам! Я вас заново сшивать не собираюсь. – Но сама, не выдержав, закатилась в припадке хохота: – Ох, вот дура! На свою голову… Ох! Ох! – И, схватившись за живот, убежала к себе.

– Иди к своему – он там зубами всю подушку порвал, – сказал мне кто-то. – Ну, Фира! – И, лязгнув золотыми зубами, взвыл по-собачьи, замахал, как ребенок, руками. – Не могу! – И скрылся в сортире.

Я вошел в палату. На кровати сидел серый Витька.

– Ты что, Витек?

– Пойдем, – сказал он. – Давай лучше в окно, а то они опять начнут…

Мы вылезли в сад, сели на траву.

– Понимаешь, Швейк (такое было у меня прозвище), я сделал, как уговорились. Сел со всеми в коридоре. Жду. Вызывает. «Ну, пришел, красавец? Давай проверим результаты усилий отечественной медицины. Раздевайся». Снял я пижаму за ширмой. «Выходи», – говорит. Вышел я, а она как распахнет халат, и вся голая. У меня аж горло перехватило. Я и не чувствую ничего, а она говорит: «Ну вот, Витюша, все у тебя в порядке, я после войны на тебе диссертацию защищу. Ну, счастливо! Невесте – привет». Запахнула халат, взяла меня за загривок, дала под зад, я и вылетел в коридор. Только я не заметил, что она мне пижаму на «хозяйство» повесила. Так я и дошел до палаты с пижамой на… А в коридоре-то народу полным-полно… Ну и началось! Сволочи!

– Витек, да пусть ржут. Главное-то – все в порядке.

Витька посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, упал навзничь в траву и зашелся в хохоте:

– Ну, Фира! «Невесте – привет»! А пижаму-то… А я-то по всему коридору… С пижамой… А в коридоре-то полно… А?! А я с пижамой… Во кино!

Через несколько дней Витька выписали. Провожать его высыпал весь госпиталь. Никто не смеялся, только улыбались. Витек бросил вещмешок в кузов грузовика и сам ловко запрыгнул в него. Машина тронулась. Вдруг Витек метнулся к кабине и забарабанил по ней:

– Стой! Стой!

Он смотрел куда-то вверх. Все повернули головы. В окне третьего этажа стояла огненная Фира и улыбалась. Витек уехал. В отпуск. По ранению.

Весомые улики

Честно скажу – никогда ничего не воровал, кроме угля, в те трудные годы. Однажды, когда мне пришлось переть два ворованных ведра (родителям говорил, что их зарабатываю), я вдруг уперся лицом в пряжку. Это оказался наш участковый, который сказал слова, которые я запомнил на всю жизнь: «Вот идет Дуров, сгибаясь под тяжестью улик». Он взял у меня ведра, дотащил до нашего крыльца и добавил: «Аккуратней!».

Моя первая рюмка

В юности я часто посещал 29-е отделение милиции. Мы однажды возвращались с катка, и вот тогда я впервые в жизни выпил. А не выпить было нельзя: вокруг взрослые ребята, и они предлагают. Если ты не выпьешь, то ты тогда – никто. И я выпил. А при подходе к Лефортовской площади, где я жил, завязалась серьезная драка. И я тоже принимал в ней участие, но пассивное, так как я был пацан. Помню, приехали патрульные машины, всех похватали. А меня не забрали, как маленького. Я собрал все коньки, что валялись на площади и поплелся домой. Бросил коньки на пол, вошла мама: «Что с тобой?» Я родителям никогда не врал и говорю: «Я выпил». Она позвала отца. Я рассказал, что была драка и всех забрали в милицию, кроме меня. Отец выяснил, что я тоже дрался и в воспитательных целях отправил меня в отделение. И я пошел в отделение. Вышел дежурный. Я ему сказал, что отец меня домой не пускает, так как я выпил и тоже дрался. Дежурный сжалился: «Ну иди, ночевать где-то надо. Холодно на улице». И отвел меня в камеру к ребятам. Так я провел ночь после первой своей рюмки как заключенный.

Другой мир

В этот судьбоносный день я дрался с пацаном из соседнего двора. Ни у меня к нему, ни у него ко мне не было никаких претензий, никакой вражды. Просто мы хотели помериться силами. Дрались до первой крови. Пацан крепко влепил мне в глаз, и он стал быстро заплывать. Но крови не было и бой продолжался.

Прицеливаясь и увертываясь, мы с противником утаптывали снег. Вокруг стояли наши и ребята с соседнего двора и молча ждали окончания поединка. Вмешиваться, подсказывать и науськивать со стороны строго запрещалось. Наконец по снегу рассыпалась «клюква». На этот раз из моего носа.

Сразу несколько человек подняли руки.

– Всё, кончайте!

– Да у меня нос слабый! – пытался я протестовать, хотя и знал, что это бесполезно.

Тут слегка обиделся и мой противник:

– А я тебе что – Буратино? У меня, что ли, нос деревянный?

– Да пошел ты!.. – огрызнулся я.

– Да иди ты сам… – беззлобно ответил противник, чтобы не остаться в долгу.

На том наш «базар» и кончился. Все было по правилам и обижаться нужно было только на самого себя: не успел вовремя увернуться.

Время было еще детское и кто-то предложил:

– Кончай, ребята. Пошли в парк!

И все толпой, уже забыв о драке, вышли из-за сараев. Нос сильно распух и очень ныл. Я приложил к нему лепешку снега, запрокинул голову и пошел вместе со всеми. И вот тут кто-то придержал меня за руку.

– Подожди! – Это был парень из нашей школы, но жил он на Почтовой.

– Чего тебе? – прогнусавил я.

– Охота была тебе драться? Больше делать, что ли, нечего? Вон как нос-то распух…

Напоминание о носе мне не понравилось.

– Слышь, – приостановился я, – а чего это ты ко мне пристал?

Но парень не стушевался.

– Приходи лучше завтра в Дом пионеров, – предложил он. – В драмкружок запишешься.

У меня даже нашлепка с носа свалилась. Я подумал, что ослышался. И переспросил:

– Че-е-во?!

– «Чево-чево», – передразнил он, – в драмкружок запишешься. Это поинтереснее будет, чем морды друг другу квасить.

– Да пошел ты!..

Не знаю почему, но назавтра я все же появился в этом Доме пионеров. Наверное, взяло верх обычное любопытство. Как говорят, познание непознанного. И будто попал в другой мир.

Смехота! Все разговаривают, как «очкарики»: «цирлих-манирлих», «будьте любезны»… И одеты все аккуратно, у всех белые воротнички. А у меня фингал под глазом и нос неопределенного цвета. Но их руководитель Сергей Владимирович Серпинский, кажется, не обратил на это ни малейшего внимания.

– Ну, что ты нам почитаешь? – спросил он вежливо, глядя мне прямо в глаза.

– Чево? – не понял я.

– Ну почитай нам что-нибудь, что сам хочешь, – пояснил Серпинский. – Что ты знаешь наизусть?

– Ничего.

– Совсем ничего?

– Совсем.

Серпинский не удивился, не возмутился.

– Ну ладно, – спокойно сказал он, – тогда послушай других, а когда приготовишь что-нибудь, скажешь. Ну, кто первый?

И вот кружковцы стали по очереди выходить на маленькую сцену и читать: кто – стихи, кто – рассказ. Многие читали очень хорошо, видно, уже воображали себя артистами. Мне нравилось. А вот некоторые будто металлическую трубу пилили ножовкой: вжик-вжик, вжик-вжик, вжик-вжик! Вот зануды, думал я, не умеют, а лезут!

Домой я возвращался членом драматического кружка Дома пионеров Бауманского района города Москвы. И прощался со всеми за руку – до среды.

Флердоранж

Я долго думал, что бы выбрать для чтения, и остановился на рассказе Чехова «Толстый и тонкий». Помните? «На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий». Два бывших гимназических приятеля. Один теперь очень важный: он только что пообедал и «пахло от него хересом и флердоранжем».

Что такое «флердоранж» я не знал, но слово было красивое, и я произносил его с большим удовольствием.

А от другого пахло «ветчиной и кофейной гущей». И был он бедным, худым, а «из-за его спины выглядывала худенькая женщина с длинным подбородком, его жена, и высокий гимназист с прищуренным глазом, его сын» Нафанаил.

И вот тонкий расхвастался, а узнав о положении толстого, растерялся и тут же начал заискивать перед ним, жалко хихикать, ставя толстого в неловкое, дурацкое положение. Меня очень разозлил этот тонкий. Ведь бывшие друзья, так чего же ты враз скукожился? И жену ты свою унизил. И Нафаня твой – балда стоеросовая, рот разинул и «уронил фуражку».

Рассказ короткий – всего две странички. Я его быстро выучил наизусть, но никому об этом не сказал. Долго молчал, пока Серпинский сам не вызвал меня, решив, что за такое время пора бы уж чего-нибудь да выучить.

– Ну давай, Дуров, не скромничай.

Я взошел на сцену, и горло у меня перехватило. Мне понадобилось несколько минут, прежде чем я собрался с духом. Наконец я уставился куда-то в угол и стал читать…

На этот раз домой я уже возвращался «способным».

Потом мы поставили спектакль «Два капитана» по Каверину. Спектакль был необычным: он шел два вечера. В нем я играл сразу три роли. Одна из них была – ночной сторож, старик. Мне нацепили бороду, я ходил по сцене и стучал колотушкой.

Декорации делали сами. И оформлению одной из картин и сейчас позавидовал бы любой художник. В нашем дворе было много старых тополей. Некоторые из них посадил еще мой отец задолго до войны. И вот я спилил все высохшие ветки, а они были толщиной с хороший ствол, и на сцене вырос красивый настоящий лес. Я и сейчас мог бы не стыдясь представить на обсуждение любого худсовета такое оформление. Этот спектакль всегда пользовался у зрителей огромным успехом, и нас неизменно награждали бурными аплодисментами. Конечно, нам, мальчишкам и девчонкам из драмкружка, это очень льстило: мы чувствовали себя настоящими артистами и играли с полной отдачей. Зрители это понимали и поощряли нас, как родители поощряют добрые задатки у своих детей.

Игры нашего двора

А детьми мы были – как бы это поизящнее выразиться? – далеко не паиньками. И играли не только на сцене.

У мальчишек все-таки главной сценой был двор, в котором мы знали каждый укромный уголок, каждую выбоину, все водосточные трубы и весь дом – от подвала до крыши. И среди нас были и свои авторы, и свои постановщики спектаклей, и свои исполнители. Но, что самое главное, мы втягивали в свои спектакли и взрослых. Без них мы просто не могли обойтись. Хотя сами они, думаю, даже и не предполагали, что становятся участниками наших спектаклей.

У нас за забором, за Московским высшим техническим училищем имени Баумана (МВТУ) была площадка, куда свозили трофейное вооружение: пушки, танки, гаубицы, самоходки и прочие железки. Все это служило учебным пособием для студентов военных кафедр. Мы тоже там лазали и изучали все виды неприятельского вооружения.

Весь этот арсенал, конечно, охранялся. Но мы давали охраннику пачку махорки, и пока он проходил свой контрольный путь туда и обратно, мы должны были исчезнуть: он нас не видел. За это время мы хватали все что хотели, и разбегались. А чего там только не было по мелочи!.. «Шмайссеры», пистолеты, наградные ножи «Адольф Гитлер». У меня на чердаке даже стояла пушка-пулемет с трассирующими пулями.

Потом кто-то настучал на меня, пришла милиция и все конфисковала. Ах, как я тогда плакал! Конечно, было жалко расставаться с таким богатством…

Но это произошло чуть позже. А тогда я не успел драпануть от охранника и запрыгнул в танкетку. Там стояла такая маленькая танкетка с маленькой башенкой, напоминающей по форме каску. Я запрыгнул в нее и захлопнулся. Сидел, сидел и уж пора было выходить, а эта башенка – ни с места. Можно, конечно бы, поорать или постучать какой-нибудь железякой о броню. Но это было бы не по-мужски: я подводил бы охранника и сам выглядел бы несолидно.

Меня выручило знание неприятельской военной техники. Мы ее изучали не хуже студентов военных кафедр. Осмотревшись, я увидел защелку, и башенка приоткрылась. Охранника нигде не было. Я спрыгнул и мягко приземлился рядом с колесом гаубицы. И поскольку у меня, как и у всех пацанов во дворе, был талант исследователя, а проще говоря, зуд любопытства, меня удивило маленькое открытие: колеса у гаубицы были резиновые, а на них я не увидел ни одного соска, через которые накачивается в баллоны воздух.

Это было уже интересно, и я не мог не утолить свое любопытство. Через час я уже снова лежал рядом с этим странным колесом, но уже с сапожным ножом в руках. Я вонзил этот нож в баллон и, к своему удивлению, не услышал шипящего звука. Так я впервые в жизни увидел микропорку. И не воспользоваться этим открытием было просто невозможно.

Я вырезал здоровенный кусок и уже дома придал ему форму футбольного мяча. А весу в нем было килограммов шесть-семь. Для нашей шутки, которую мы придумали, это было как раз то что надо. Для детей эта шутка выглядела несколько жестковатой, но…

Итак, я стоял во дворе за аркой, а мой наводчик на улице – перед аркой. Он должен был выслеживать очередную жертву. Особенно интересно было, когда шел какой-нибудь фраер с девицей.

Наводчик в нужный момент делал мне отмашку, и я выкатывал этот почти полупудовый мяч на улицу этому фраеру под ноги. И тут же кричал:

– Мужик, подай!

Ну какой же фраер откажется хвастануть перед своей дамой спортивной ловкостью. Он, конечно, тут же бросал свою даму и со всей силой бил по мячу. Но ведь это все равно что бить носком ноги в бетонную стену! Мужик хватался за ногу, корчился и матерился на все Лефортово. Дама его от стыда убегала, а мы-то веселились от души: ведь дети! А тут еще взрослые нас поддерживали:

– Ты чего материшься! Здесь дети играют!

А дети в это время выбирали очередную жертву.

Но детям, впрочем, как и взрослым, всегда претит однообразие. Скоро этот мяч нам надоел, и мы сочинили другой спектакль. Но он был посложнее – там уже требовались навыки то ли баллистика, то ли артиллериста.

Сетками мы ловили на помойке кошек. Наловим штук пять-шесть и сажаем их в мешок из-под картошки. Они там и замирают. Видно, пытаются угадать, что их ждет дальше. Но хрен они могли отгадать!

Вот тут и начиналась игра. Мы залезали с этим мешком по пожарной лестнице на крышу пятиэтажного дома и подбирались к своей водосточной трубе, которая выходила на улицу. Труба была замечательна тем, что в ней не было швов. А для нашей игры это имело немаловажное значение. А внизу стоял наводчик – главное действующее лицо спектакля. Он должен был дать сигнал с точностью до секунды, когда начинать действие. И вот мы видим: он дает отмашку. Я вытаскиваю из мешка кошку и пускаю ее в трубу: ш-ш-ша! Только шорох идет!

Здесь во мне, наверное, опять просыпались гены моего деда, который, как известно, знавался с большими учеными и изучал вместе с ними повадки зверей. Не зная, за что уцепиться, вырвавшись из страшной темной трубы, кошка хватается за все, за что можно только уцепиться. И если расчет точный, животное, выскочив из трубы, цепляется за ногу обреченного прохожего. Тот не понимает, в чем дело, начинает орать и срывается с места. Кошка тоже ничего не понимает и боится отцепиться. Так они и несутся вместе до первой автобусной остановки. Ну, а там уж им люди помогают расцепиться.

А мы ждем новую жертву: у нас ведь в мешке еще много этого зверья!

Это было очень смешно.

Но если наводчик ошибался, мы его били. И били очень больно. За вторую ошибку его дисквалифицировали. И тогда он плакал уже без лупки: кому же хотелось терять такую почетную должность!

Охота за пионами

В Лефортовском дворце в Москве при Екатерине были построены одноэтажные конюшни, потом из них сделали коммуналки, там я родился и вырос. Я не шучу, мы действительно жили в екатерининской конюшне. Комнаты, вероятно, в своей прошлой «жизни» были стойлами. Выглядели они странно: длинные и узкие, словно пенал. И еще одно яркое воспоминание из детства: один туалет на сорок коммуналок.

Зато у каждого был свой палисадничек, такой двор-сад, где росли цветы и очень много сирени. Отец обожал цветы. На маленьком клочке земли у нас росло все, начиная с георгинов, пионов, астр и заканчивая золотыми шарами. Он был ярый садовод, все понимал в цветах, знал времена цветения, поэтому этот палисадничек цвел с самой ранней весны до глубокой осени.

Когда я ухаживал за своей будущей женой, я был студентом. Денег не было, поэтому приходилось воровать цветы у соседей. А чтобы не выглядело подозрительно, я заодно и у отца потихоньку обрывал каждый раз по цветку.

Однажды чуть не попался… Поздно ночью рвал зубами пионы у соседки. И, как обычно, предварительно один пион украл у отца. В это время соседка выглянула в окно, а если бы она меня увидела, это позор был бы страшнейший. Я побежал и не заметил натянутой проволоки, которая поймала меня за горло. Я перевернулся, да еще затылком ударился о кирпичи, которые укладывались вокруг клумбы. Еле-еле отполз под вишни, которые росли напротив, и лежу. А соседка кричит: «Костя, Костя, я сейчас видела, кто-то у меня цветы рвал!» Отец выскочил, посмотрел в наш палисадник: «У меня тоже. Кто это? Где этот подлец?!» А я, когда все улеглось, выполз, чтобы никто не заметил, подсунул цветы под ворота, вышел на улицу и забрал их. Так, с шишкой на затылке, со шрамом на шее пошел на свидание, но зато с букетом пионов.

Монолог трикотажа

Никто не верил, что меня примут в театральное: ни родители, ни учителя. А в школе даже откровенно посмеивались над моей «блажью». Да, честно говоря, я и сам-то не очень верил. Верил в меня только один человек – Серпинский.

До сих пор не могу понять, почему Сергей Владимирович, одареннейшая личность, руководил каким-то драмкружком в Доме пионеров! Он великолепно знал астрономию, преподавал математику в вузе. Его отстранили от преподавания за то, что он провел выпускные экзамены, нарушив все предписанные педагогикой каноны. Прекрасно играл на фортепьяно. Блистательно знал мировую литературу. Одно время работал в литературной части Камерного театра. Это был удивительный человек! Вот только он один и верил в меня.

Сейчас, вспоминая о нем, я думаю: а может, эта вера и поддержала меня тогда, не дала упасть духом, укрепила уверенность в своих силах? Наверное, так оно и было. Без поддержки человек теряется и может так больно упасть, что больше и не поднимется. А кроме того, я не мог не оправдать доверия нашего общего любимца. Это было бы предательством по отношению к нему.

До сих пор благодарен я и своим товарищам, которые штопали прорехи в моем образовании: поднатаскали меня по всем предметам, чтобы я закончил десятый класс.

Поступал я в Школу-студию МХАТ имени М. Горького. На первый тур пришел в отцовском костюме. Прошло всего три года после войны, и все ребята ходили в лыжных байковых куртках. Куртка синяя, а кокетка голубая. Или в другом сочетании, но обязательно комбинированная.

У меня была замечательная желтая куртка с коричневой кокеткой. Но все родственники и близкие решили, что в театральное училище надо поступать обязательно в костюме. А отцовский костюм был мне, конечно же, очень велик. Поставили меня посреди комнаты, что-то подвернули, убрали, подшили, и я отправился на заклание.

Коридоры студии были буквально забиты поступающими. Говорили, что на каждое место претендует больше тысячи человек. А всего нужно было принять двадцать два.

Ребята были разные и отовсюду. Мельтешили и те, кто за войну поизносился, вроде меня, и оделся в то, что осталось, но встречались и такие яркие пижоны, что даже как-то неловко за них становилось. Один такой – высокий красавец в роскошном костюме – все привязывался ко мне. Как встретит в толпе, так обязательно спросит сверху:

– Вы еще тут? А я думал, вы уже играете во МХАТе?

Мне очень хотелось врезать ему, но его самоуверенность и улыбчивая наглость обезоруживали.

Наконец дошла очередь и до нас. Я читал «Толстого и тонкого».

А потом Георгий Авдеевич Герасимов, который набирал курс вместе с Сергеем Капитоновичем Блинниковым, подозвал меня и спросил:

– А у вас нет костюма попроще? Я думаю, для вашего исполнения лучше быть, ну, скажем, в куртке. У вас есть куртка?

Он был очень тактичным человеком. И я подумал, что, действительно, к этому рассказу Чехова куртка подошла бы больше.

И так случилось, что вслед за мной выпало читать моему красавцу.

– Что вы нам предложите? – спросил Блинников.

– Монолог Сатина, – ответил красавец нарочитым басом и почему-то в фамилии сделал ударение на второй гласной.

Произнес он это так уверенно и с таким апломбом, что Блинников не выдержал и тут же, с ходу спросил:

– А монолог трикотажа не прочитаете?

Я сразу же понял, что этот пижон не очень-то ему понравился. Но красавец даже и не думал смущаться. Он набычился и стал фальшиво орать, что человек – это звучит гордо! Ему не поверили. Никто не поверил.

Я вышел вслед за ним и хотел спросить: «Вы еще здесь? А я думал, вы играете…» Но когда увидел его растерянное лицо и жуткую тоску в глазах, то вспомнил правило: лежачего не бьют. И попытался его немного успокоить.

– Ладно, – сказал я ему, – плюнь ты на них. На втором туре и я наверняка погорю.

Но меня допустили до третьего тура. На нем были все старые мхатовцы: Топорков, Массальский, Карев, Раевский и, конечно же, сам Блинников.

Я стал читать:

– «На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля…»

И хотя все смеялись, меня прервали на половине рассказа.

– Достаточно. Спасибо, – поблагодарил меня директор студии Радомысленский и спросил у Блинникова: – Вы как считаете, Сергей Капитонович?

– Все понятно, хватит, – махнул ладошкой Блинников.

Мне тоже все было понятно. Занавес за мной опустился. Я вышел на лестничную площадку и попрощался с ребятами, для которых экзекуция была еще впереди.

– Ну, пока, парни. Счастливо вам!

И стал медленно, как в замедленной съемке, спускаться по лестнице. И тут услышал, как кто-то наверху спросил:

– Кто тут Дуров? Есть тут Дуров?

– Есть! – крикнул я снизу, еще не понимая, кому бы тут мог еще понадобиться.

– Иди скорее. Тебя Блинников ищет.

Я поднялся, открыл дверь в студию и сразу же столкнулся с Сергеем Капитоновичем.

– Ты все еще здесь маешься? Можешь бежать домой: мы тебя приняли, – засмеялся и ткнул меня пальцем в живот.

Вот так и решилась моя судьба.

Рост победителя

Когда я поступал в Школу-студию, какая-то девица-абитуриентка сказала мне: «Дуров, слышала, как о вас шел спор: мол, маленького роста… И вдруг вскидывается Топорков: «А я какого роста? А Грибов какого роста? Вы что, с ума сошли, что ли! Стоящий парень». И меня приняли.

Я вообще считаю, что у меня рост победителя. Геракл был такого же роста, как я, а ведь он – канон физического совершенства, у него голова шесть раз укладывается в туловище. Мне часто задают вопрос: «А вам рост никогда не мешал?». И я отвечаю, когда сильно достанут: «Да отвяжитесь вы, у меня рост победителя. Изучайте лучше искусство древних и поймете, что все великие люди были маленького роста». Ленин, Сталин, Гитлер, Наполеон. Много, конечно, было среди них чудовищ, но все они – победители.

Пробы воздуха

Я тогда не знал еще, что такое розыгрыши – Школа-студия МХАТ, которую я заканчивал, была достаточно серьезным заведением, хотя и там появлялись диссиденты. Ими были Петр Фоменко, ставший потом известным режиссером, спектакли которого с успехом идут и у нас, и за рубежом, Саша Косолапов и Гена Павлов, который потом стал режиссером на телевидении.

Они не были политическими диссидентами – они первыми выразили некий протест против того зашоренного общественного регламента, по которому жили люди. Он их бесил, и они придумали свой образ жизни, свои нормы поведения.

Когда они входили в Школу-студию, то поднимали руки (а у каждого тогда был фибровый чемоданчик с книжками, тетрадками, полотенцем и всякой мелочью), роняли чемоданчики, бежали вперед животами, ударялись ими друг о друга, падали навзничь, лежали несколько секунд, потом вставали и дули друг на друга. А когда они дули на кого-то, то это означало, что они уважают его. И шли на лекцию.

Они никогда не улыбались. И уже не могли играть нормально отрывки из любого автора, будь то Шекспир, Островский – не имело значения. Они читали текст с мертвыми лицами, на сцене дули на своих партнеров, и все это производило странное впечатление. Очень странное.

Петю Фоменко отчислили, Саше Косолапову вроде дали закончить Школу-студию, и он тут же попал в Театр им. Станиславского. Это был высокий роскошный брюнет, очень красивый. И вот премьера спектакля, в котором Саша играл главную роль. Саша выходит на сцену и не говорит ни слова. Вообще он был непонятным человеком: никогда нельзя было понять, сколько в нем «сидит» – или вообще ничего, или литр. Это не отражалось ни на его лице, ни на речи, ни в жестах.

Так вот он вышел на сцену и молчит. Партнеры стали подсказывать ему текст. Саша молчит, опять подсказывают, опять молчит, потом тихо говорит:

– Да замолчите вы! Все я прекрасно знаю…

Вышел на авансцену и уже громко в зрительный зал:

– Скажите, вам не стыдно это смотреть? – Повернулся к своим партнерам и спросил: – А вам не стыдно это играть? Занавес закройте, пожалуйста.

А они должны были играть какую-то современную пьесу. Разразился жуткий скандал, который кончился тем, что по всем театрам Советского Союза было разослано предписание: артиста Косолапова не принимать на работу ни в коем случае. Как актер он пожизненно дисквалифицировался за хулиганские действия на сцене.

Потом оказалось, что Саша – прекрасный художник-иллюстратор. Он выпустил массу книг со своими изумительными рисунками.

Как-то я встретил его на улице. Он шел, махая руками, как крыльями, имитируя полет орла и чуть подпрыгивая, как птица при разбеге. То ли он начал играть, когда увидел меня, то ли он все время так шел – не знаю.

Я сказал:

– Саша, здравствуй!

Он что-то пробормотал невразумительное:

– А…а…а… – и показал ребром ладони на свой рот. – Нет-нет-нет, Левочка! Боюсь, что расплескаю… Я полетел!

И он «полетел» дальше. Вся улица с изумлением смотрела на него.

Но было это много позже. А когда мы учились в Школе-студии МХАТ, эта тройка вытворяла черт знает что.

Вдруг кто-то прибегает и говорит:

– Ребята, на улице Горького скандал: наши там такое вытворяют!.. Их сейчас заберут в милицию!

Мы, конечно, бежим туда и видим: на трех липах на улице Горького сидят наши добры молодцы. Они по-настоящему жрут кору, а милиционеры пытаются стащить их с деревьев. Саша Косолапов отбрыкивается от них ногой и бормочет: «Не троньте меня! Не мешайте! Я белочка! Я белочка! Я голодная белочка!» – и продолжает жрать кору.

Петя Фоменко верещит:

– Я зайчик! Я зайчик! Не трогайте меня – я голодный бедный зайчик!

Гена тоже что-то выкрикивает и жрет кору.

Их все-таки стащили и, как мы ни просили не забирать ребят, их увезли в «полтинник» – известное 50-е отделение милиции. Мы побежали туда. Не прошло и нескольких минут, как их выпустили и милиционер сказал:

– Всё-всё-всё! Сейчас их развезут по домам, и – всё!

Оказалось, что в кабинете начальник обвинил их в том, что они создали аварийную ситуацию на проезжей части центральной улицы Москвы. «Что вы вытворяете, сукины дети?!» – стыдил он их. Те молча и тупо смотрели на него, и он растерялся. Потом они все трое синхронно ударились затылками о стену, наклонились над столом и выпустили огромную лужу слюны. Начальник заорал на своих подчиненных:

– Не видите, кого вы мне привезли?! Они все больные! Развезите их по домам! Мне что, за них отвечать?

Ребята подули-подули на этого начальника, сели в милицейскую машину, и их развезли по домам.

Прошло какое-то время, и опять кто-то прибегает и кричит:

– Ребята, выручайте! Будет большой скандал!

Мы снова бежим на улицу Горького и видим: Саша Косолапов лежит посреди дороги на животе и расставляет поперек проезжей части аптечные пузырьки. Где они их взяли, не знаю. У Гены Павлова был огромный мешок с этими пузырьками. Он доставал их по одному и передавал Саше, а тот перегораживал ими улицу Горького. А Петя Фоменко руководил уличным движением:

– Товарищи, товарищи, обходите, пожалуйста! Машины, объезжайте, объезжайте! Мы берем пробы воздуха! Берем пробы воздуха!

Пешеходы обходят, машины тормозят или объезжают. Ребята так убедительно разыгрывали эту сцену, что им нельзя было не поверить: люди действительно занимаются серьезным делом. И когда поток машин запрудил улицу и движение прекратилось, Саша и Гена разбросали эти пузырьки ногами и стали кричать:

– Всё, товарищи! Движение открыто! Проезжайте, проезжайте!

Никто не понял, что произошло и где милиция. А они, довольные тем, что закончили такую сложную работу, спокойно пошли гулять.

Политический выпад

А история, которая случилась с тремя друзьями в 1951 году, могла закончиться очень даже плачевно.

Секретарем комсомольской организации у нас в Школе-студии был Шестаков, ленинградский парень, настоящий долдон. И эта тройка очень его не любила. А Шестаков носил огромные ботинки, кажется, 46-го размера. После занятий он ставил их у шведской стенки и спрыгивал с нее прямо в ботинки. И однажды после танцев, как обычно, Шестаков спрыгнул в ботинки и – замер. Потом сказал:

– Я все понял: это политический выпад…

Он пошел к директору студии Радомысленскому и сказал:

– Они мне написали в ботинки как комсомольскому вождю. Это политический выпад.

И Радомысленский вызвал проказников к трем часам к себе в кабинет. И вот ровно в три часа Гена распахнул дверь Радомысленского, и Фоменко с Косолаповым в позе «Рабочего и колхозницы» большими скачками подскочили к столу директора и сказали:

– Именем Сталина клянемся, что не мы писали Шестакову в ботинки!

А ведь Сталин-то еще был жив! Радомысленский потерял дар речи, понял, что он уже в Сибири и ребята эти в Сибири. («Что здесь у вас за воспитание?! Что это за работа проводится с молодежью?!») И он уже представил себя на руднике, закованным в кандалы, добывающим уран или еще что похуже. И он обреченно сказал:

– Вон…

Ребята подули на него и опять же скачками выскочили в коридор.

Радомысленский не выходил из кабинета, наверное, часа два, – видно, решал, что с ними делать. Он понимал, что, если предаст это гласности, его тоже нет вместе с ними. И он принял мудрое решение: сделал вид, что вообще ничего не было, ничего не произошло. Не было – и все! Таким образом, все остались живы и здоровы.

И вот несколько лет назад я встретил уже известного режиссера Петра Фоменко на улице. Он страшно обрадовался:

– Левочка, как я рад тебя видеть!

Мы обнялись, поговорили о делах, и пришло время нам прощаться. Я пожелал Пете успехов, он пригласил меня на свой спектакль, сказал «прощай». Потом неожиданно снял с ноги ботинок и кинул его вверх. Ботинок описал дугу и упал на карниз над вторым этажом.

– Петя, – сказал я, – что ты делаешь?

– Левочка, – воскликнул он, – это все равно не омрачит мне встречу с тобой!

И в одном ботинке пошел по улице, помахал мне рукой и завернул за угол.

А ведь со студенческой поры прошло столько лет!..

Порода

Это тоже было во время учебы в Школе-студии МХАТ. Однажды я вошел в театр на какой-то юбилей, а в это время Павел Владимирович Массальский спускался по лестнице, кашне свисает, и понятно, что он сильно отметил этот юбилей. А если еще точнее – пьян был в дымину! В лоскуты! Я испугался, думаю, только бы не встретиться. Прижался к стене и стою. Он мимо меня прошел. На следующий день подходит ко мне Блинников и говорит: «Иди сюда. Чего у тебя с Массальским произошло?» Я говорю: «Ничего». – «А почему тогда он подходит и говорит: как ты воспитываешь студентов? Я говорю: «А в чем дело?» – А ты у Дурова спроси». Я пошел. Вижу, стоит Массальский, роскошный, красивый, как всегда. Я робко говорю: «Павел Владимирович, здравствуйте». «Голубчик, вы опоздали, это надо было сделать вчера!»

Вот что такое – порода!

Три бойца

Нас была троица: Горюнов, Анофриев и Дуров.

И как только педагог спрашивает: «Кто приготовил новый этюд?» Мы выскакивали первыми.

– Опять вы? Ну давайте.

И мы давали! Кого и чего мы только не переиграли!

Однажды мы показывали этюд «В окопе» (тогда мы еще «проходили» этюды без слов). В маленьком окопе (среди поваленных стульев) три бойца отражают танковые атаки. Рычать танками попросили других студентов. По сюжету я погибал при отражении первой же атаки. Пуля попадала прямо в сердце. И товарищи, скорбно постояв над моим телом, обнажив голову, должны были вновь взяться за оружие и отражать атаки противника. Потом погибал Горюнов. Анофриев оставался один, обвязывался гранатами и бросался под танк.

Мы залегли среди стульев. Студенты зарычали. И началось…

Мы трататакали из воображаемых автоматов, ухали разрывавшимися снарядами, бахали гранатами, вжикали пулями, свистели осколками. Все получалось здорово! И мне не захотелось умирать. Какого черта!

Атака была отбита. Мои соокопники в недоумении переглянулись – ты живой? Началась вторая атака. Я понял, что надо получить хотя бы легкое ранение, схватился за плечо и застонал. Ко мне подполз Горюнов и стал перевязывать, шепча: «Ты что – спятил? Мы же договорились, лежи тихо». – «Ничего не спятил. Умирай сам», – зашипел я и пополз на боевую позицию.

Та-та-та-та-та-та-та-та-та-та! У-у-у-у-у-у-у-ух!

Меня опять ранило, но не смертельно. Я продолжал стрелять…

И вдруг Анофриев заорал: «Пристрели его! Он же мучается!» Горюнов сделал скорбное лицо, сморщился, отвернулся и выстрелил в меня из указательного пальца. «Чпа-а-ах»!

Я вздрогнул, немного подумал – делать было нечего, надо было умирать.

А они, встав во весь рост и обнявшись, поддерживая друг друга, так как тоже получили не одно ранение, запели почему-то «Раскинулось море широко» и пошли на танки.

Этюд продолжался 23 минуты. А Герасимов, после большой паузы, сказал: «С завтрашнего дня начинаем этюды со словами».

Бронепоезд не прошел!

Мы учились на втором курсе, когда нам объявили, что мы будем заняты в дипломном спектакле «Бронепоезд 14–69». Ставил спектакль Павел Владимирович Массальский.

Мне поручили даже эпизод – я играл беженца. Но увлекло меня совершенно другое.

«Бронепоезд»! – грохот тяжелых вагонов-башен, перестук колес на стрелках, выстрелы, залпы…

Я подошел к Массальскому и сказал:

– Можно, я сделаю шумы для вашего спектакля, Павел Владимирович?

– А ты умеешь?

Я снисходительно улыбнулся:

– Спрашиваете тоже!

– Ну давай!

Шумами до этого я никогда не занимался. И представления, что это такое – не имел. Но как они делаются – мне не нравилось.

И вот я начал экспериментировать. Собрал целую бригаду добровольцев, натаскал кровельного железа, куски рельсов, устроил сложнейшую систему сигнализации.

И вот спектакль.

Я проверил – все готово, все на местах. Мужики ждут на рельсах прибытия бронепоезда. Кто-то должен пожертвовать собой, чтобы остановить его.

И вот издалека – ши-ши-ши-ши-ши, ши-ши-ши-ши, ши-ши-ши-ши, ши-ши-ши-ши… Идет!!! Резонатор (деревянный ящик с фанерными боками) вступает за резонатором, щетки, утыканные гвоздями, сыпят с боков резонаторов опилки…

– Приготовиться стыкам! Пошли!

Та-та – та-та, та-та-та-та, та-та-та-та, та-та-та-та!

– Железо! Начали!

Зи-за-за-за-за-за! Зи-за-за-за-за-за!

Нервно запели листы кровельного железа в руках «ассистентов».

– Большой барабан!!!

Бу-а-а-а-а-а-а… Бу-а-а-а-а-а…

Залп!!! И ахнуло все сразу!!! Дрогнули старые стены. В конце коридора что-то рухнуло. На вешалке вскрикнула тетя Дуся: «Господи, да что же это такое?»

Я весь в поту. У самого мурашки по телу.

В зале овации! Прибежали из МХАТа (здания студии и театра находились рядом).

– Что тут у вас происходит?

– Спектакль.

– У нас чуть все стекла не вылетели! Перепугались до смерти, а кто-то говорит: «Салют». Еще один такой спектакль, и рухнет наша альма-матер!

Хотя мы и наделали много шума, но «Бронепоезд» не прошел!

Не сдержался

В том же дипломном спектакле «Бронепоезд 14–69» Витя Онищук играл белогвардейца Обаба и, когда Вершинин входит в бронепоезд, должен был по роли произнести: «Первому мужику – пулю в лоб!» Он и произнес, в середину предложения открытым текстом вставив «…твою мать». Высокая комиссия приняла решение лишить его диплома и дисквалифицировать как актера, для проформы заставив предъявить объяснительную. Витя написал, что четыре года учась по системе Станиславского, он для каждой роли готовил внутренние монологи. И вот во время дипломного спектакля его внутренний монолог, обращенный к классовому врагу, неожиданно вылез наружу и проявился таким образом. Не поверить такому объяснению означало для театральной «парткомиссии» подставить самих себя – «да-да, и с нами такое на сцене случалось, тем более по отношению к классовому врагу…» Дали ему диплом.

Не марксистско-ленинские лица

Однажды трое студентов школы-студии: Горюнов, Анофриев и я шли вечером по улице и вдруг из какого-то подвального помещения услышали: «Горько! Горько!». Решили заглянуть на эту свадьбу. Входим и говорим: «Поздравляем вас!». Думали: сейчас нам поднесут, чтоб выпили за здоровье молодых. А свадьба почему-то рассердилась на непрошеных гостей – все высыпали оттуда, бросились на нас, и началась жуткая драка. Так как драться я умел, то быстро скомандовал: «В подъезд!». Мы залетели в подъезд, стали с Мишкой Горюновым спиной к стенке, и вот эта свадьба вся на нас накинулась. Драться им было сложно: они уже поддатые были, плохо ориентировались и мешали друг дружке нас бить. Когда я видел, что на меня идет кулак – голову убирал, чья-то рука бабахала в стенку и человек «отваливался». Следующий – то же самое. Правда, и нам досталось сильно. А Анофриев куда-то исчез. Потом его спросили: «Где ты был?» Он сказал: «Я думал, как что – так всё». Что это означало, я не знаю до сих пор! И вот пришли мы после этой драки к Мишке Горюнову. У меня один глаз не смотрел (кто-то вцепился ногтями), у Мишки лицо тоже было здорово попорчено. А на следующий день нас ожидал экзамен по марксизму-ленинизму. Принимал его преподаватель Алексеев, который к тому же был парторгом МХАТа. И когда мы вошли втроем, тот сразу спросил: «Что это такое? Что у вас за лица?» Мы соврали, что ставили антенну на крыше и упали. Он говорит: «А ставили втроем?» Отвечаем: «Да». – Почему же Анофриев не упал? Мы: «Он удержался». Тогда Алексеев сказал: «С такими лицами марксизм-ленинизм сдавать нельзя!» И нас выгнали. Но выгнали всех троих: почему-то и Анофриева за компанию!

Молодой огурец – Л.К. Дуров

В Центральном детском театре я проработал около десяти лет. Сыграл множество ролей. И каких!

Уверен, далеко не каждый актер может похвастаться, что он играл… репья! Да-да – репья, липкими колючками которого так любят бросаться дети. А потом матери, причитая, выстригают эти колючки из их спутанных волос. И была у репья даже любовь (конечно, в рамках детского театра) – петунья. А под финал появлялся даже маленький грудной репейничек! Или, скажем, огурец! И не какой-нибудь огурец, а молодой. Так и в программе стояло: молодой огурец – Л.К. Дуров.

А кто играл тучку?! Ну кто? Никто. А я играл. Сам придумал решение и сам играл. И летал на семиметровой высоте, повиснув на веревочной лестнице в гриме эффелевского бога, в фартуке, резиновых сапогах и с лейкой в руках.

И добрая волшебница, которую играла В.А. Сперантова, кричала мне снизу:

– Здравствуй, тучка!

А я ей сверху в ответ:

– Здравствуй, мать! Что изволишь приказать? Хочешь снега или града?

– Снега, града – нам не надо.

Ты листочки поскорей

Теплым дождичком полей,

По листочкам постучи,

Только нас не замочи.

И я, полив цветочки из лейки и потанцевав с жучками и букашками, улетал дальше.

– Полечу теперь опять Кукурузу поливать!

Это был очень красивый спектакль – «Цветик-семицветик». Огромная деревянная жирафа, качая своей длинной шеей, прощалась с детьми:

– До свиданья, до свиданья, до свиданья.

Зал хором отвечал:

– До свиданья, до свиданья, до свиданья!

И сцену заполняли огромные разноцветные шары. Они медленно плыли в воздухе, паря над сценой… И звучал вальс.

– До свиданья, до свиданья, до свиданья…

А вообще моя первая роль в театре – это талантливое исполнение на сцене задней части коня. И в этом нет ничего обидного. Быть задом Конька-Горбунка – это как дедовщина в армии. Каждый новенький через это проходил. В афише слово «зад», конечно, не писалось. Указывалось просто: «Горбунок» – и две фамилии исполнителей переда и зада.

На «синий огонек»

Кстати, моя первая «человеческая» роль была провальной. Шел тогда спектакль «Как закалялась сталь», в котором мне пришлось в роли Вани Жаркого заменить заболевшего актера. Сюжет-то был простенький: Ване предстояло сплясать, и когда на сцене погаснет свет, взвалить на плечо бревно и уйти на «синий огонек». Сплясал, бревно взял, а огонек почему-то так и не загорелся. В потемках Ваня уткнулся головой в стену.

Пришлось актерам импровизировать и спасать спектакль.

Писсуар легендарного полководца

Среди нашей братии бытует поговорка «волка кормят ноги, а актера – елки». Понятно, речь идет о новогодних детских представлениях. Когда я работал в детском театре, то играл на елках везде: в Колонном зале, в Парке культуры, в Кремле, в клубе «Каучук», в клубе Зуева, в клубе Горбунова, в детских садах. Где только не играл!

И вот однажды в Кремле между елками захожу в необходимую всем комнату с буквой «М».

Стою, журча. Рядом встает еще кто-то. Тоже журчит. Я скосил вниз глаза – вижу генеральские лампасы. И вдруг печальный вздох:

– Ох, ох, ох!.. – И через короткую паузу провоцирующее на вопрос: «Что вы говорите?»: – Да-а-а?!

Молчу, журчу…

– Да, молодой человек, а ведь вы и не знаете, что это любимый писсуар Климента Ефремовича Ворошилова. Да-да-да!..

И лампасы ушли. И столько было в этом «да-да-да» боли, что я невольно прервал прозаический ритуал.

Действительно, какой-то задрипанный артист узурпировал любимый писсуар легендарного полководца, луганского слесаря Клима. Правда, я до сих пор не знаю ни одного сражения, выигранного им, да и конармейскую тачанку, кажется, изобрели махновцы. Но это неважно. Все равно – легендарный.

Глядя в любимый фаянсовый маршальский эллипс, я выдержал секунду уважения и… дописал. Потом вымыл руки кремлевским мылом и отдал писсуару честь.

Ещё хуже, чем шпионаж

Порой мы играли по десять елок в день. Пахота была чудовищная, но по тем временам только этим можно было подзаработать.

И вот в Детском театре артист Молодцов на елке играл Петуха. У него были такие красные ноги с большими желтыми когтями. В таком наряде ходить он не мог – передвигался по сцене прыжками. И вот однажды он чувствует, что опаздывает на Кремлевскую елку. Тогда он решает не снимать петушиные ноги, сверху надевает длинное пальто и из Детского театра прыгает на улицу. Такси взять не может. И тогда он скачет напрямик через Красную площадь, со стороны представляя диковинную картину: здоровенный мужик в длиннополом пальто скачет, как козел, с петушиными ногами. Как только он поравнялся с Мавзолеем, его вдруг схватили и через Спасские ворота куда-то поволокли. Стали обвинять в шпионаже (только шпионы пересекали границу на копытах), устроили дознание. Когда он объяснил, что бежит на елку в таком виде, ему, разумеется, не поверили, но все-таки решили позвать кого-то из артистов с Кремлевской елки для опознания «петуха». Пришел я, клялся, клялся, божился, что Молодцов никакой не шпион. Кажется, убедил. Отпуская его, генерал сказал: «Хорошо, я верю, что он не шпион. Но то, что он бежал в куриных ногах мимо усыпальницы вождя мирового пролетариата, это еще хуже, чем шпионаж».

Стихи о Ленине

В стародавние времена существовала традиция: на Новый год в Колонном зале ставили для детей елку, на которой Деда Мороза изображал Владимир Ильич. Да-да-да, сам Владимир Ильич!

Он гулял по лесу, вокруг него собирались зверюшки – они танцевали, прыгали, короче, веселились сами и веселили Владимира Ильича. Конечно, были там и темные силы, но дедушка Ильич с помощью этих зверюшек побеждал их. А потом под крики детей: «Елочка, зажгись!» – Владимир Ильич зажигал эту елку, и все танцевали вокруг нее.

Завершался этот спектакль тем, что заранее подготовленные дети выходили на сцену и читали стихи о Ленине. Они известны, их не так уж и много: «С кудрявой головой, он тоже бегал в валенках по горке ледяной».

И вот однажды из первого ряда стал раздаваться истошный крик:

– Я хочу! Я хочу!

Кричал маленький мальчик и рвал себе пальчики, как хазановский студент кулинарного техникума. Ведущему ничего не оставалось, как пригласить его на сцену:

– Ну конечно, конечно! Иди сюда, мальчик. Хочешь прочитать стихи о Ленине?

– Да, я хочу о Ленине!

– Хорошо, ты знаешь стихи о Ленине?

– Да, я знаю о Ленине!

– Ну иди к микрофону.

Мальчик поднялся на сцену, подошел к микрофону и начал: «По улице шел зеленый крокодильчик… И вдруг обосрался…»

У меня было такое ощущение, будто в зале рухнули все хрустальные люстры. Наступила гробовая тишина… Тут кто-то из ведущих попытался выйти из положения: схватил какого-то зайчика или медвежонка, сунул его мальчику в руки и стал выпроваживать со сцены:

– Ну ты иди, иди. Спасибо тебе! Все хорошо, все хорошо. Елка продолжается!

Мальчик спустился со сцены, нашел свое место и сел. И вот тут мы увидели страшную картину. Он сел рядом с большим-большим дядей. А дядя отрекся от ребенка. Он сделал вид, что это чудовище, которое только что сошло со сцены, не его сын, не его внук и вообще никакого отношения к нему не имеет. Но самое страшное, что сам мальчик каким-то подсознанием понял, что он совершил нечто ужасное, и вел себя так, будто этот громадный дядя не его папа, не его дедушка и он к нему тоже никакого отношения не имеет.

Возникла маленькая пауза, были притушены огни. Потом ярко вспыхнул свет, и все увидели, что в первом ряду два пустых кресла: дядя с мальчиком в темноте умудрились смыться. И правильно сделали – еще неизвестно, чем бы для них закончилось это новогоднее представление. И для дяди, и для маленького мальчика, которому так хотелось прочитать стихи о Ленине.

Антиснегурочка

Еще был случай во время новогодней детской елки, когда Снегурочку играла Валечка Туманова. Это была такая странная елка. Как бы антиелка. И была антиснегурочка. Она как будто бы была очень плохой девочкой. По сюжету она это делала для того, чтобы проникнуть в стан злых сил и выведать у них все тайны – чтобы в конце концов празднование Нового года состоялось. И была у нее такая реплика: «А Дедушке Морозу я не дам слово учиться на одни пятерки!»

Однажды Валечка сказала:

– А Дедушке Морозу я не дам… – и замолчала.

Воцарилась пауза. И вдруг в зале какой-то мужчина произнес:

– Во дают!

Началась дикая истерика, уж как закончили эту елку, я не помню.

Как я играл Лису

У меня есть одна трагическая история. Меня за всю жизнь только однажды сняли с роли. Ни разу не снимали, даже Райхельгауз в «Чайке». Как я уже писал, тогда весь заработок был – одни елки. Говорухин в то время еще не снимал фильмы, так что делать было нечего, и мы где только не играли.

И вот я играл в Колонном зале Медведя. А заболела актриса. И мне сказали, чтоб я сыграл Лису. Выручай, спасай, на тебя смотрит Колонный зал. Ну, напялил шкуру лисы. И подумал, что лиса – это значит надо быть таким кокетливо-женственным… И я стал ко всем приставать – к волкам, к медведям, к Деду Морозу…

А тогда директриса была, Шульга, такая женщина огромная, с такой «халой» на голове и таким очень сильным мужским лицом. И когда закончилась елка, я уже был снят. И я слышал ее монолог. Она кричала:

– Это что за лиса???!!! У мальчишек пиписьки напряглись! Это что за лиса? Эта лиса – это не только проститутка, но и б…ь!

Дедушка Хо

Каждый новый спектакль в ЦДТ был для нас огромным творческим событием. По причине нашей «детскости» острые общественно-политические страсти обходили нас стороной.

Но вот однажды в моей квартире раздается звонок. Срочно вызывают в театр. Что такое? По телефону не объясняют. Приезжаю.

– Сегодня на спектакле «Двадцать лет спустя» будет товарищ Хо Ши Мин.

– Ну и что? – спрашиваю.

– Надо хорошо играть.

– А я плохо не умею.

– Бросьте ваши дуровские штучки! Отнеситесь к этому серьезно!

И я понял, что действительно шутки неуместны: к полудню театр заполнили какие-то молчаливые спортивной выправки люди. Всё осматривали, всё обстукивали и молчали. В театре воцарилась странная напряженная и таинственная атмосфера. Как будто вот-вот что-то должно было случиться. Наконец кто-то шепотом сообщил:

– Приехал…

С небольшим опозданием начали спектакль по пьесе Михаила Светлова. Самого автора искали целый день, но так и не нашли.

Играем. Волнуемся. А зал смотрит не на сцену, а на дедушку Хо, который сидит со свитой в ложе. А вот и финал. Дедушка Хо громко аплодирует, кричит:

– Браво!!

И весь зал начинает орать:

– Браво!!!

Кланяемся минут пять. Полный успех! Радостные расходимся по гримуборным, а там везде «мальчики».

– Не раздевайтесь, не разгримировывайтесь: сейчас придет «сам».

И вот появляется «сам». Улыбающийся от уха до уха, с козлино-козьей бородой на желтом лице – дедушка Хо.

– Дорогие мои! Ну как хорошо вы играете! Вот молодцы! – причитает он на чистом русском языке. – Вот порадовали старика! Спасибо, спасибо вам, родные. Я подумал, зачем цветы? Ведь завянут. И решил привезти вам конфеты.

Тут же внесли огромные круглые коробки. А я понял, как ловко он выкрутился. Когда ему сказали: «Детский», он подумал, что в этом театре играют не артисты, а дети, вот и привез конфеты.

Он стал громко и долго всех хвалить, начал нам пересказывать содержание пьесы. А высокий красивый брюнет, заслоняя собой проем двери, нетерпеливо покачивал головой. Потом вдруг сказал, бесцеремонно оборвав дедушку Хо на полуслове:

– Хо, Хо! Все, все, хватит болтать! Баиньки, баиньки! – И хлопал при этом в ладоши.

– Подожди ты! Кто при ком? – отмахнулся Хо и попытался продолжить.

– Ну все, надоело! – не выдержал красивый брюнет. – Берите его, ребята!

Два здоровенных парня отделились от стены, взяли под руки Хо, оторвали от пола и понесли на выход. Дедушка Хо, перебирая в воздухе ножками, кричал:

– Ну, видали, как обращаются с одним из лидеров мирового коммунистического движения? Видали?

А брюнет шел следом, хлопал в ладоши и приговаривал:

– Баиньки, баиньки… Уморил ты нас за день, говорун ты наш. И нам пора бай-бай.

Дедушку Хо унесли.

А мы набросились на конфеты.

И – никаких международных конфликтов.

Заграничная мукá

Киру Константиновну Станиславскую мой друг Леня Коробов встретил у опекушинского памятника Пушкину.

– Ах, Ленчик, – сказала она, – как же о нас дурно думают в Европе! Ну бедные мы, несчастные, но не до такой же степени!

Оказалось, что в Париже умерла ее тетка и кузина прислала посылку с мукой. Просила помянуть усопшую и добавила: «Очень покойница любила московские пироги с вязигой. Помяните ее этими пирогами».

– Но ведь муки у нас и в самом деле нет, – возразил Леня. Это было еще до отмены карточной системы – вскоре после войны.

– Попрошу я у девчат в Филипповской булочной. Ведь не откажут они мне ради такого случая. Смешаю с французской… А их мука мне не понравилась: какая-то серая и, по-моему, немного сладит. А ты непременно приходи. Я тебе позвоню.

Она позвонила, и Леня пришел. Все было чинно и благородно. Правда, специфический вкус зарубежной муки в пирогах не всем понравился. В ту пору наши люди употребляли только отечественный продукт и к иностранному не привыкли.

А через неделю Кира Константиновна снова позвонила Лене и попросила о встрече. Они встретились там же, на Пушкинской площади.

– Что случилось? – спросил Леня, увидев, как у Киры Константиновны дрожат губы.

Она протянула ему листок.

– Прочитай сам… Я не могу об этом говорить. Это от кузины. Из Парижа.

Кузина писала, что матушка ее скончалась в канун оккупации Франции германо-итальянскими войсками. Тогда же ее кремировали. Перед смертью она попросила, чтобы прах ее захоронили в русской земле. Но об этом не могло быть и речи целых пять лет. И урна с прахом хранилась в семье кузины. После окончания войны появилась возможность высылать в Россию посылки с вещами и продуктами. Пересылка же праха стоила больших денег. И тогда кузина пошла на хитрость.

Хитрость удалась, только вот письмо в пути задержалось…

Ротмистр Брянский

Был у нас в Центральном детском театре прекрасный актер Павел Владимирович Брянский. Небольшого роста, коренастый, а голос у него был такой – баспрофундо. Он играл в сказках царевичей, царя зверей. Актер был замечательный. В театр всегда приходил весь в крахмале – и рубашечка, и бабочка. Хотя был, конечно, человеком далеко не богатым.

Он слыл таким искренним и честным человеком, что его откровенности побаивался даже директор театра.

Мы знали, что до революции он служил в каких-то элитных войсках. Как-то я спросил его, что это были за войска. И он сказал, что служил в таком-то кавалергардском полку. А мама моя была сотрудницей Военно-исторического архива. В этом учреждении хранились материалы всего дореволюционного периода, включая послужные списки всех армий, дивизий, полков, офицеров.

Когда я узнал, в каком полку он служил, я попросил маму, если можно, найти документы на Брянского. Когда мама сделала выписку из его послужного списка и мы показали их самому Павлу Владимировичу, мы все вместе хохотали до слез. Там у него были сплошные разжалования, лечения от дурных болезней, восстановления в чинах, загадочные истории и еще бог знает что. Он сватался к дочери командира полка, но ему отказали. А в послужном списке было написано, что во время парада в день именин Его Императорского Величества ротмистр Брянский подскакал на коне к командиру полка и отдал ему рапорт, приложив в знак приветствия руку к неподобающему месту. За это он был разжалован в солдаты и отправлен в Оренбургскую крепость. Там он заболел дурной болезнью. Фельдшер сделал ему укол скипидара, после чего Брянский пробежал от боли три раза вокруг крепости и был найден в бурьяне. Потом он вылечился, в чине его восстановили.

Вот в таком духе был составлен весь послужной список. И выходило, что Брянский был настоящим хулиганом, роскошным хулиганом, хотя и служил в кавалергардском полку.

А уже при Советской власти с ним приключилась история, которая обошлась ему очень дорого. У милиционеров тогда были белые пробковые шлемы с двумя шишечками, по бокам которых были две дырочки. Вот Брянский подошел к одному постовому и спросил:

– А скажи-ка мне, пожалуйста, милейший, для чего у тебя на шлеме дырочки с двух сторон?

– Для вентиляции, – пояснил милиционер.

– Болван! – не согласился Брянский. – Это для того, чтобы у тебя выходил пар, когда кипит твой разум возмущенный!

Его тут же арестовали и дали четыре года за контрреволюционный выпад.

Ленин и бревно

Вспоминаю один торжественный вечер, посвященный очередной ленинской годовщине. Выступали старые люди, творческие работники, и, когда все высказались, Шах-Азизов спросил, не хочет ли кто еще сказать что-нибудь по теме. И тут руку поднял Брянский. Шах-Азизов смутился – он знал, что от этого человека можно ожидать всего что угодно. Но делать было нечего, и он пробормотал:

– Конечно, конечно, Павел Владимирович…

Брянский поднялся, прошел к трибуне и начал:

– Вот здесь много говорилось о так называемых Ленинских субботниках. Но я вижу, что вы совершенно не знаете о том, что эти субботники изобрел совсем не Владимир Ильич, а Лев Давыдович Троцкий.

Зал окаменел.

– Да, да, – продолжал Брянский. – Он организовал трудовые отряды, в которых должны были принимать участие все граждане страны. И Владимир Ильич, как гражданин республики, наравне со всеми работал на этих субботниках и таскал это самое легендарное бревно. Так что никакого подвига он не совершил, а выполнял свой гражданский долг. Но вскоре выяснилось, что от этих субботников, в которых надо было участвовать и в зной и в стужу, стали терять профессиональные навыки музыканты, вокалисты, художники, артисты. И вот тогда мы, представители разных артистических жанров, организовали группу и пошли на прием к Луначарскому просить его освободить нас от этой трудовой повинности. Луначарский принял нас в Кремле и поддержал нашу просьбу. Троцкий, видимо, был уже предупрежден о цели нашего визита, потому что через минуту-другую вошел в кабинет и безо всяких предисловий железным голосом сказал:

– Все знаю. Сегодня от субботника начинают трястись руки у скрипача, завтра они затрясутся у молотобойца, послезавтра они затрясутся у красного командира, а потом они должны затрястись и у меня. Нет! Никто от субботников не освобождается! – и он вышел.

Мы были безумно расстроены. Был расстроен и Луначарский. Он выдержал большую паузу, а потом сказал:

– Не вешайте головы. Сейчас я еще попробую… – и вышел. Через короткое время он возвратился с Владимиром Ильичом.

Ленин, ни с кем не поздоровавшись, стал быстрыми шагами ходить по кабинету, потом попросил:

– Анатолий Васильевич, пригласите, пожалуйста, сюда Льва Давыдовича.

Луначарский пригласил. И Ленин спросил Троцкого:

– Лев Давыдович, вы жаловались, что у вас течет потолок. Как сейчас обстоят у вас дела?

– Течет, Владимир Ильич.

– А вы знаете что, Лев Давыдович, – в Третьяковской галерее очень много промасленного полотна. Надо вынуть его из рам и застелить крышу вашего дома. И течь ваш потолок не будет. А можете даже из рам не вынимать – просто уложить на крышу.

– Ну если это всё ван дейки, то конечно, – попытался отшутиться Троцкий и осекся. – Понял, Владимир Ильич. Я сейчас же подпишу приказ об освобождении всех работников искусств от субботников.

Так закончил свое выступление бывший кавалергард Брянский.

Павел Владимирович был мужественный человек. Однажды в кругу друзей он с грустной задумчивостью сказал:

– Братцы, а вы знаете, ведь мне конец… Это не потому, что я не могу сейчас пойти с вами и выпить. Дело в другом: мне не хочется выпить! А это значит – все…

И в самом деле, очень скоро мы узнали, что у него обнаружили очень тяжелую форму рака. Он никогда не жаловался на боль, ходил, покряхтывая, и все думали, что у него просто такая манера поведения…

И ушел он тихо и незаметно – великолепный артист и замечательный человек из плеяды людей необыкновенных.

Орден «Льва и Солнца»

Еще работал в детском театре золотокудрый красавец Славка. Фамилию его я уже не помню. Он сыграл в каком-то спектакле сказочного принца, и на том его артистическая карьера завершилась. Дело в том, что он увлекался еще и стихами и разрывался между сценой и поэзией. Два-три стихотворения он даже сумел где-то опубликовать.

История, которая с ним случилась, произошла во время визита в нашу страну шаха Ирана Реза Пехлеви со своей очаровательной супругой шахиней Сорейей. Шума и треска тогда было очень много. И по этому поводу в Москве даже стали ходить анекдоты. Правда, больше связанные с шахиней, чем с шахом, который не представлял для обывателей никакого интереса.

И вот в самый разгар официальных визитных страстей приходит Славка на репетицию и небрежно сбрасывает с себя свой кремовый пыльник (были еще в то время такие легкие летние плащи). Потом медленно оборачивается к своим товарищам, и у всех отвисают челюсти: на груди Славки, на голубой муаровой ленте, переброшенной через шею, красуется огромный шикарный орден явно восточного происхождения. Об этом можно было догадаться по синему эмалевому полумесяцу, который сразу бросался в глаза.

– Славка, откуда?

Славка помялся немного («Даже не знаю, имею ли я право говорить об этом…») и наконец решился.

– Только между нами, ребята, – предупредил он. – А то и мне может быть плохо, да и вам не поздоровится. Короче. Черт меня дернул пойти позавчера в Книжную лавку, что на Кузнецком Мосту. Сказали, что там есть старое издание Ланга «О сценической игре». Заворачиваю за угол и вижу: стоит у Дома моделей огромная толпа. Всю улицу перегородила.

– В чем дело? – спрашиваю.

– Шахиня, – сказали, – решила посмотреть наши модели.

Ну, думаю, такой случай упустить никак нельзя. Такая ли она красавица на самом деле, как о ней говорят? По газетным-то снимкам ни фига не определишь. И бочком-бочком пробираюсь к стеклянным дверям. И только просунулся в первый ряд, как дверь отворилась и вышла она! Ребята, верьте-не верьте, я чуть не ослеп. И тут она вынимает из сумочки белоснежный платочек и – роняет его! Он парит в воздухе, как мотылек. Какая-то сила толкнула меня, я рванулся вперед, подхватил на лету платочек и с поклоном передал шахине. Она приняла его, улыбнулась мне (будто солнышко взошло!) и что-то коротко сказала телохранителю. О, мужики, если б вы видели эту улыбку, вы бы ошалели! Да-а… И тут, чувствую, двое в штатском оттирают меня, оттирают и выводят на чистое пространство. «Кто? Что? Откуда?». Ну я и сказал, что я поэт, а работаю в ЦДТ. Дал им все свои координаты, и меня отпустили. А вчера утром, только позавтракал, слышу во дворе звуки божественной восточной мелодии. Посмотрел в окно, а это сигналит длинная шикарная машина серебристого цвета. А на радиаторе посольский флажок с полумесяцем. И тут звонок в дверь. Открываю. Входит шикарный мужик и передает мне обалденный пакет с вензелями. «Вы, – говорит, – приглашены сегодня в иранское посольство на прием, который дает ее высочество шахиня Сорейя. За вами приедут». И ушел. Вскрываю пакет – действительно, официальное приглашение! Честно говоря, я струхнул. А не провокация ли это? Может, завербовать хотят? В посольство-то меня привезут, а вот как выйду оттуда, так и повяжут и поволокут под белы ручки на Лубянку. Не-ет, думаю, надо подстраховаться. Связался со своим старым дружком, у которого батя-генерал служит в МУРе.

«Срочно, – говорю, – устрой мне встречу со своим отцом. Это очень важно. Дело касается, – говорю, – международных отношений». Через два часа я уже был в кабинете Ивана Васильевича. Объяснил ему, в чем дело. Он выслушал, а потом походил-походил по кабинету и говорит: «Это ты молодец, что обратился к нам. От этих империалистов всего можно ожидать. Сегодня он друг, а завтра? Езжай на прием и держи нас все время в курсе дела. Попытайся прощупать, чего они от тебя хотят».

Вечером приехал за мной тот же шикарный лимузин, и отвезли меня в посольство. Ребята-а! Вы такое только в кино видели. Все в смокингах, во фраках, а мне хоть сквозь землю провались в своем польском пятидесятирублевом пиджачке в клеточку. Но народ, видно, интеллигентный собрался – никакого ко мне презрения, а все с уважением: «йес», «плиз», «битте-дритте». На подносах водку носят в фужерах, но я ни-ни: мало ли что! И тут выходит Сорейя! Нет, не выходит – будто плывет по воздуху. Увидела меня – и сразу ко мне. Переводчик сбочку семенит. Отвели они меня в сторонку, и Сорейя сразу к делу. «Я, – говорит, – сэр Слава…» Черт побери, я уже сэр! «Я, – говорит, – читала ваши стихи в переводах. Они великолепны! И у меня к вам есть предложение: не согласились бы вы быть моим придворным поэтом?» У меня язык даже отнялся. Такое только во сне может присниться. Я – придворный поэт! Чертоги, гарем – ошалеть можно! Но я сдержался, как учил меня Иван Васильевич, и говорю: «Это очень лестное для меня предложение, ваше высочество. Но, простите, разрешите мне о нем подумать». Шахиня понимающе улыбнулась (будто солнышко взошло!) и слегка хлопнула в ладоши. Откуда ни возьмись появился человек в чалме, поклонился шахине и открыл перед ней шикарный футляр, весь в бархате… Она достала из него вот этот орден и своими руками надела мне его на шею. «Пусть, – сказала она, – этот орден “Льва и Солнца” поможет вам быстрее разрешить ваши сомнения». Не помню, как привезли меня домой: я будто вернулся из другого измерения. Когда немного пришел в себя, вспомнил, что Иван Васильевич ждет моего звонка. Да один ли Иван Васильевич! Наверняка он уже подключил к этому делу и разведку, и контрразведку, и черт знает что там еще! Позвонил. Рассказал все как было. Иван Васильевич долго сопел в трубку, потом спросил: «Ты и в самом деле будешь над этим думать?» – «Но я же дал слово подумать. И потом этот орден…» И тут Иван Васильевич взорвался: «Это говоришь мне ты, комсомолец? Советский человек? Ты продался за какую-то цацку! Неужели наши деды и отцы свергали ненавистное самодержавие для того, чтобы их потомки получали из рук новых сатрапов дешевые подачки!» – «Но ведь наше партийное руководство, – напомнил я ему, – на руках носит этого Пехлеви». Я слышал, как Иван Васильевич даже ногами затопал. «Заткнись! Что ты понимаешь в высокой политике?!» Долго он еще орал на меня. А потом бросил трубку, когда я дал ему слово держать его в курсе дальнейших событий.

Славка замолчал и задумался. Его рассказ произвел сильное впечатление.

– И что ты решил? – спросил кто-то.

Славка только пожал плечами.

– Комсомол-то тебя гаремом не обеспечит.

– Не обеспечит, – уныло согласился Славка. – Буду думать…

Он думал до тех пор, пока шах с шахиней не улетели в свой Иран, а вскоре и развелись. Потом Сорейя издала в Париже, что ли, книгу о своем бывшем благоверном, в которой облила его такими помоями, что Славка окончательно успокоился. «Как хорошо, что я не уехал с ней, – говорил он всем. – Я думал, она святая, а оказалось – обычная склочная баба».

И тем не менее на какое-то время Славка оказался своеобразной достопримечательностью: «Видите, – показывали на него пальцем, – это тот самый бывший любовник шахини Сорейи». Да, какое-то время Славка еще купался в лучах сомнительной славы. И неизвестно, как долго он бы еще играл роль романтического героя, если б не случай, разрушивший этот загадочный образ самым коварным образом.

Будучи в Ленинграде на гастролях, Славка познакомился с редактором, да не простым, а главным, местного издательства. Они понравились друг другу и, соревнуясь в щедрости, так шикарно гудели, что оказались на мели. И тогда главный взял у Славки рукопись стихов, заключил с ним договор и выдал аванс. Славка вернулся в Москву гордым и неприступным, как Блок на известной фотографии.

И тут случилось такое, что Славке не виделось даже в радужных снах. (Вот оно: деньги к деньгам!) В адрес театра пришел фирменный конверт журнала «Новый мир» на имя Славки. Новость эта сразу же разнеслась по всем закоулкам театра. «Новый мир» в ту пору был властителем дум, и если уж Славка стал причастен к нему, то, стало быть, и он тот же властитель дум! И как мы его проглядели! И как мы не увидели в своем товарище божественного гения!

Славка не стал скрывать содержание письма, напечатанного на пишущей машинке. И, перечитав его про себя, не удержался, чтобы не утолить любопытство своих товарищей:

«Дорогой Вячеслав!

Я прочитал три Ваших стихотворения. Несколько теплых слов о Вас сказали мне Михаил Светлов и Борис Пастернак. Мне этого достаточно, чтобы поверить в Вашу Музу.

Хочу видеть на страницах нашего журнала серьезную подборку Ваших стихов с последующим их изданием в издательстве «Художественная литература».

Ваш Александр Твардовский».

Народ безмолвствовал. Наконец кто-то робко спросил:

– Из театра уйдешь?

– Там видно будет, – скромно ответил Славка и пошел звонить в Ленинград. Он сказал своему редактору-собутыльнику, что расторгает договор и скоро возвратит аванс, поскольку обстоятельства изменились. Как ни пытался урезонить его многоопытный редактор, Славка жестко стоял на своем: срочно высылай рукопись! Ему ее срочно выслали, и Славка пошел к Александру Трифоновичу. А попасть к нему было очень непросто. Его вечная секретарша не всякого допускала к телу своего шефа. Она внимательно прочитала письмо, напечатанное на фирменном бланке журнала, и пошла доложить о визитере. Через минуту Славку пригласили в кабинет.

– Интересно, – сказал Твардовский, разглядывая письмо, им подписанное. – Подпись моя, но, убей меня, не помню ни вашу фамилию, ни ваших стихов. А уж на хорошие стихи у меня цепкая память. Прочтите хотя бы две строфы.

Славка прочитал первое, что ему пришло на ум. Твардовский нагнул свою крутую голову и сказал:

– Молодой человек, походите по газетам, по журналам – может, кому это и сгодится. А у нас, как вы сами понимаете, совсем другой уровень.

Славка этого не понимал.

– А зачем же вы это написали? – ткнул он пальцем в письмо.

– Это кто-то над вами подшутил. Веселый, видать, человек.

На следующий день Славка обнаружил на гримерном столике напечатанную на машинке записку:

«За орден “Льва и Солнца”, который заслужил твой предок на Шипке, нужно платить. Ты пошутил, ответил шуткой я».

Подписи не было. Славка так и не вспомнил, кому он мог выдать тайну бабушкиного сундука. Язык мой – враг мой!

Из театра он ушел и с тех пор стал завсегдатаем Центрального дома литераторов. Он ходил между столиков в Пестром зале и показывал всем письмо за фальшивой подписью Твардовского, которого к тому времени уже не стало.

– Вот, – говорил он, – единственный человек, который понял меня. А сейчас? Судьи кто? Воробушки серые! Чирик-чирик! – и повторял знакомые слова шукшинского героя:

– Прошу плеснуть.

Фанаты Александра Трифоновича не раз предлагали Славке за автограф Твардовского бутылку, и две, и даже три. Но Славка даже слышать об этом не хотел. Со временем он внушил себе, что подпись корифея и в самом деле настоящая и что его поклонниками и в самом деле были Светлов и Пастернак. И это причисляло его в собственных глазах к сонму Бессмертных.

Кислородное отравление

У нас никто и никогда не позволял себе появиться на репетиции, и уж тем более на спектакле, даже с запахом. Пили как-то красиво, я бы даже сказал, художественно.

И был у нас великолепный артист Анатолий Щукин, который прекрасно играл царя в сказке «Конек-Горбунок». Жена Толи, Тося, крупная мужеподобная женщина, владела мастерской по реставрации и ремонту старинных фарфоровых изделий: посуды, безделушек, игрушек – кукол с закрывающимися глазами, кричащих «мама», поющих.

Толя часто помогал жене в работе. А у нее был гравировальный станок. И вот он умудрился сделать уникальный стакан, на который нанес риски. А риски обозначали: пол-литра на троих, пол-литра на четверых, пол-литра на восьмерых и т. д. Этот стакан стоял у него за трельяжем в гримуборной. И вот после спектакля «бойцы», как они сами себя называли, собирались, в соответствии с дозировкой выпивали и закусывали водой из-под крана.

А еще у Толи с Тосей был сынок, которого мы звали Щуренок, шибко настырный и очень умненький мальчик. Он очень любил играть со взрослыми в шахматы и очень не любил проигрывать. И когда видел, что проигрывает, начинал разбрасывать с доски фигуры и истерически кричать:

– Нет! Нет! Нет! Я выиграл! Я выиграл! Я победил!

Все это знали и, чтобы не доводить его до истерики, играли до критического момента и старались быстро ему проиграть.

А однажды Толя приходит и вполне серьезно говорит:

– Ну этого Щуренка я, наверное, убью.

– В чем дело, Толя?

– Вы представляете, мы пошли покупать ему пальто. Он увидел пальто какого-то песочного цвета и пристал: купите мне именно это! Я говорю ему: это светлое пальто, ты его извазюкаешь во дворе мгновенно. Ведь вы играете в футбол, носитесь по горкам – от него на следующий же день ничего не останется. «Нет, хочу это пальто!» И мы купили ему это песочное пальто. Дома он надел его и сказал, что идет гулять. А я стал смотреть из окна во двор. Напротив подъезда чернела огромная грязевая лужа, через которую была переброшена доска на кирпичиках. И я понял, как только Щуренок выскочит из подъезда, он, конечно, побежит по этой доске, конечно, посредине доска перевернется, конечно, он плюхнется в эту страшную грязевую лужу, и, конечно, пропало пальто. Так оно и случилось. В подъезде распахнулась с грохотом дверь. Щуренок вылетел во двор, прямой наводкой прыгает на эту доску, добегает до середины, доска переворачивается, он, башкой вниз, исчезает в этой грязевой луже, встает в образе страшной черной скульптуры и с криком и ревом влетает опять в подъезд. Врывается на кухню и кричит:

– Я говорил, не нужно песочного пальто?! Я говорил, надо купить темное пальто?! Во дворе черт знает что творится! Зачем вы мне купили это песочное пальто?

В другой раз Толя угрюмо сказал:

– Я его чуть не зарыл…

Они отдыхали тогда где-то на юге. А рядом с общим пляжем располагался женский. И граница между ними была очень условная. Никто из мужчин как бы не обращал внимания, что рядом ходят голые дамы. И вот Толя лежит с Щуренком на общем пляже, Тося – на женском. И вдруг Щуренок орет:

– Папа, папа! А вон наша мама!

Все мужчины на общем пляже встали и стали смотреть на голую маму, которая шла к воде. Толя чуть не зарыл этого Щуренка в песок.

Умненький был мальчик. И в кого бы?

И вот Толя как-то приходит и говорит:

– Всё, ребята, завтра пропадает день, и я с вами не встречаюсь в «Маленькой Неве».

А это был такой маленький закуточек в ресторане «Нева», где эти «бойцы» выпивали. Они шли гуськом через зал, по пути так элегантно брали у кого-нибудь со стола маленький кусочек хлеба, заходили за кулисы и просили:

– Тетя Клава, «перцовочки».

Они брали эту настойку потому, что она была дешевле водки. А у тети Клавы была присказка:

– Перцовочки – хреновочки – водку будете пить, – и наливала всем по сто грамм водки.

Они выпивали и отщипывали от кусочка хлеба крохи – это была у них вечерняя трапеза.

И поскольку Толя предупредил, что завтра день пропадает, у него спросили:

– И что же ты будешь завтра делать?

– Культурно проводить время. Тося сказала, что всей семьей вместе со Щуренком идем в Парк культуры, – а они жили недалеко от парка. – Никаких выпивок, все кончено. День пропал.

А после спектакля, вечером, он зашел в магазин, купил несколько четвертинок и по дороге домой зашел в Парк культуры. Он приблизительно знал, по какому маршруту они будут гулять. У дерева он прикапывал четвертинку, а на асфальте рисовал мелом стрелку. Так он по всему парку и прошелся.

В воскресенье Тося проснулась радостная, Щуренок тоже – наконец-то все в порядке, и они культурно отдохнут. Никаких друзей, никаких компаний.

И вот они степенно идут по аллее. Толя видит стрелку.

– Ой! – говорит. – Идите вперед – у меня шнурок развязался.

Тося со Щуренком идут вперед, а Толя откапывает четвертинку, отпивает, а остальное опять прикапывает. Идут дальше. И тут Толя видит колесо обозрения.

– Ой, – говорит, – интересный аттракцион! Пойдите узнайте, там очередь большая или нет.

Жена с сыном идут узнавать, а он опять идет по стрелке. В общем, через час Толя захорошел, а жена не поймет, что случилось.

– Толя! Когда ты успел? Где?

И Толя возмутился:

– Вот, ты всегда меня упрекала в увлечении напитками! А я и не выпивал – это кислородное отравление! Мне нельзя вообще выходить гулять на природу! Чем мы на сцене дышим? Пылью, пудрой, прожекторы светят в глаза – вот что такое театр! А ты меня вытащила на свежий воздух – и вот видишь: я умираю!

Тося под руку отвела его домой и уложила в постель. А на следующий день он пришел в театр, рассказал эту историю и добавил:

– Ребята, по-моему, стрелок в парке осталось еще много.

И мы вечером гурьбой пошли искать стрелки. Из парка мы вышли веселые, и даже излишне.

Деньги на поминальный венок

Однажды приходит Щукин на какой-то спектакль мрачный-мрачный и явно с желанием, чтоб его спросили, что случилось. Спрашиваем:

– Толя, почему у тебя такое плохое настроение?

– Ребята, не трогайте меня, у меня драма.

– В чем дело?

– Ну вы представляете, вчера после спектакля мы выпили. Я уже хотел было уходить, а тут навстречу Женя Перов: «Толя, ты куда?» Я говорю: «Домой». «Нет, давай еще выпьем, у меня есть кое-что». Выпили. Вышли. А в это время навстречу Валя Заливин: «Ребята, давайте зайдем в «Маленькую Неву». Мы зашли в «Маленькую Неву», потом я встретил Карсерского, гримера. Он говорит: «Куда? Давай еще выпьем»… Прихожу домой, смотрю, Тося демонстративно лежит ко мне спиной. И когда я разделся и третий раз мимо кровати лег, она говорит: «Толя, по-моему, ты выпил»… Представляете, ребята. Догадалась!

Вот такой был Толя. А как-то он отзывает меня в сторонку.

– Левочка, скажи мне, пожалуйста, вот когда я умру, ты будешь вносить деньги на мой венок?

– Ну что ты болтаешь глупости! – возмущаюсь. – Во-первых, ты никогда не умрешь, а во-вторых…

– Нет, – перебивает, – ты подожди, подожди! Я тебя серьезно спрашиваю: будешь вносить?

– Да отстань ты от меня! – и чтобы отвязаться, говорю: – Ну буду!



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.