книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Ульф Старк

Чудаки и зануды

Лжи не существует, есть только хромоногая правда.

Спиноза

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой я справляю день рождения, дом расцветает в последний раз, мы переезжаем и забываем взять с собой…

В доме тишина. Первые солнечные лучи прокрались меж зданий на площади и добрались до моего лица. Я сразу же встала, хотя было еще очень рано. Все равно мне больше не заснуть.

В тот день мне исполнилось двенадцать. Тогда-то все и началось.

Мы собирались переезжать. Хотя, на мой взгляд, новый дом ничем не лучше нынешнего – такая же помойка.

По всей квартире валялись горы барахла: простыни, занавески, старые шмотки, дурацкие безделушки – мамина страсть, – книги, альбомы для рисования, кисти и испорченные эскизы. Я осторожно пробралась через этот хлам и заглянула в гостиную.

Мама, укрывшись старой шубой из чернобурки (она вечно мерзнет по ночам), спала как дитя. В ногах у нее лежал наш пес Килрой. Он сонно поглядел на меня, застывшую в дверном проеме, удивляясь, чего это я поднялась в такую рань. Потом соскочил с кровати и, пыхтя и фыркая, кинулся меня лизать.



– Тише, маму разбудишь! – шепнула я в косматое ухо.

Мы пошли на кухню. Среди штабелей кастрюль, гор запакованных стаканов, тарелок, соусников, супниц и прочей посуды я разыскала пластиковую миску и мутовку, взбила сливки и украсила ими торт, который испекла накануне вечером, пока мама трудилась над очередной картинкой для еженедельника. Свечек для торта я не нашла и воткнула вместо них двенадцать бенгальских огней, оставшихся с Рождества.

– Сойдет, – заключила я.

Килрой облизал остатки сливок с моих пальцев и печально посмотрел мне в глаза, словно понимал, как все паршиво, и предчувствовал, как все еще больше запутается. Я зарылась лицом в его мягкую белую мягкую шерсть. Вот бы спрятаться в ней, как в белом облаке!

От дня рождения я ничего хорошего не ждала.

Мне не хотелось переезжать, жаль было оставлять нашу унылую квартиру, где мне жилось вполне сносно, злобного старикашку Седерстрёма, нашего соседа, который вечно брюзжал, что мама-де играет по ночам на саксофоне, а Килрой писает возле входной двери. Не хотелось расставаться с друзьями, со школой и с маленьким кафе на площади. Мы перебирались в продувную халупу в южной части города. По мне, так мы с тем же успехом могли перекочевать в какую-нибудь деревенскую дыру с сопливыми буренками и щекастой ребятней. От нового дома до нынешнего два часа на метро. Но самое паршивое то, что нам предстояло поселиться вместе с Ингве – одним идиотом, с которым маме взбрело в голову съехаться. Если любовь толкает людей на подобные глупости, я нипочем влюбляться не стану!

Я присела передохнуть у кухонного окна и стала вспоминать все, что мне не по душе. А когда часы на кухне пробили восемь, водрузила на поднос торт, банку фанты, кофейную чашку, пыльный пластмассовый цветок, который нашла в гостиной, и миску с собачьим кормом. Огромные часы из красного дерева и латуни били как ненормальные. Маме они достались вместе с кучей других часовых механизмов от дедушки после его переезда в дом престарелых. Часы стояли повсюду, тикали, звенели и били, когда им вздумается: мама вечно забывала их подводить. Но кухонные часы шли верно. Их я заводила сама, чтобы точно знать, когда выходить в школу.

– Пошли, – позвала я Килроя.

Я заранее знала, что мама забудет про мой день рождения. Она вечно забывала такие даты. От именин тоже проку не было. Меня зовут Симона, и этого редчайшего имени в святцах нет. Мне, как всегда, везет.

Я зажгла бенгальские огни и вошла в гостиную. Килрой крутился под ногами и радостно подвывал, пока я пела: «Счастливого дня рождения!», а огни трещали и разбрасывали искры.



Все без толку – мама молча повернулась на другой бок. Я поставила поднос с фейерверком на стул у кровати и принялась трясти ее за плечо.

– В чем дело? – заворчала она из-под шубы. – Нельзя ли потише?

– Просто решила отпраздновать свой день рождения, – сказала я. – Вот торт принесла, угощайся, если хочешь.

Мама открыла заспанные глаза и ослепительно улыбнулась мне, бенгальским огням и Килрою. Потом выбралась из постели, обняла меня, прижала к своему большому телу, пахнущему духами и табаком.

– Дорогуша моя! Как я могла забыть! – заворковала она. – Ты на меня не сердишься? В последнее время все так перепуталось. Сейчас ты получишь подарок!

Завернувшись в шубу, мама обошла сваленные вещи в поисках подходящего подарка, поворошила красными наманикюренными пальцами неразобранные кучи на полу, порылась в ящиках и остановилась перед зеркалом, большим, в золоченой раме. Провела рукой по черным крашеным волосам. В шубе она была здорово похожа на героиню какого-нибудь русского фильма. Пыль клубилась вокруг нее, словно снежная буря в сибирской тундре.

– Да не надо… – запротестовала я.

– Почему это?

– Не нужны мне подарки.

– Не нужны подарки! – обиженно повторила мама, и в зеркале отразился ее осуждающий взгляд. – Ты так нарочно говоришь, пигалица, чтобы меня совесть заела!

Я различила свое бледное отражение в зеркале у нее за спиной. Я почти растворялась в мамином сиянье и была похожа на незадачливого заморыша-домового, что в лунные ночи бродит по Скансену[1].

– О’кей. Ясное дело, я хочу получить подарок.

Мама порылась в большом деревянном ящике, который накануне притащила с чердака, выудила пыльный стеклянный шар и до тех пор терла его о шубу, пока он не заблестел, как фонарик, в бледном утреннем свете, проникавшем в кухонную дверь.

– Вот, держи, – протянула она. – Это шар для гаданий. Когда-то он принадлежал твоей прабабушке. Бог весть, сколько доброго и дурного предсказал он в былые дни. Вдруг в нем отразится твоя будущая большая любовь.

Я взяла в руки стеклянный шар. Он был холодный и до того тяжелый, что я едва не выронила его.

– Это в нем ты отыскала Ингве? – поинтересовалась я. – Если так, то от него проку мало.

Мама притворилась, что не расслышала. Она присела на краешек кровати – после переезда это страшилище из красного дерева достанется мне – и принялась за торт, бросая кусочки Килрою и отпуская всякие шуточки, так что вскоре я почти забыла, как паршиво все начиналось.

– Нам нужно держаться вместе, – сказала мама.

Потом она стала названивать нашим соседям, распаковала фарфоровую посуду, замесила тесто. Она решила закатить вечером настоящий праздник. Она любит праздники. А прощальная вечеринка может оказаться весьма кстати, когда надо избавиться от лишних вещей, которые неохота тащить с собой на новое место.

Я убрала остатки деньрожденного пиршества и пошла гулять с Килроем.


Часа в четыре начали собираться гости. К этому времени мы успели немного прибраться и сложить ящики и коробки штабелями вдоль стен. Первой заявилась Флудквистен, она разносит по утрам газеты и привыкла приходить рано. Широко улыбаясь и демонстрируя вставные зубы, она с любопытством озиралась по сторонам. За нею подоспели и остальные – все, чьи фамилии написаны на табличке у входной двери: Юхолайнен, Нюстеды со своими драчливыми карапузами, Энгманы, Бюлунд, Викманы, Густавссоны – Фреден и Седерстрём. Все тащили с собой миски и тарелки со всякой всячиной: сыром, колбасой, сосисками, маринованными огурцами, копченой салакой, консервированными сливами, пирожками и котлетами. Старый жмот Седерстрём приволок завернутый в фольгу кусок кровяной колбасы и поглядывал на всех исподлобья.

Мама в туфлях на тонких, как ножи, каблуках и в нелепой огромной шляпе, на которой позвякивала уйма стеклянных бусин, свисавших с полей, словно вуаль, наслаждалась шумной компанией. А я держалась в стороне. Дурацкая затея. Чего ради приглашать всех этих людей, с которыми мы прежде были едва знакомы, а теперь и вовсе собираемся навсегда расстаться?

Тут явились грузчики и стали выносить наши вещи. Мама и их угостила. А соседи знай подносили еду и выпивку, галдеж стоял будь здоров, и облако табачного дыма под потолком густело с каждой минутой.

Старик Юхолайнен принес гармошку, а мама подыгрывала ему на саксофоне. Я лежала, свернувшись, на коробках у стены и наблюдала за этими дурацкими танцами. Седерстрём, закрыв глаза, танцевал с дылдой Бюлундихой. Один из грузчиков кружил по комнате фру Энгман. Пятилетний сынишка Нюстедов уселся на пол и пытался кормить Килроя холодными рыбными тефтелями из где-то раздобытой банки.

Вдруг посреди этого бедлама зазвонил телефон. Это был Ингве.

– Позови, пожалуйста, маму, – попросил он, когда я сняла трубку.

– Ее нет, – соврала я.

– Я знаю, что она дома, – не поверил он. – Почему вы до сих пор не выехали?

– Она уже отчалила.

– Я знаю, что она еще там, – повторил Ингве. – Ну да ладно, увидимся завтра утром.

– Кто звонил? – спросила мама.

– Какой-то псих ошибся номером, – еще раз соврала я и улыбнулась.

Господин Викман, рассекавший комнату широкими шагами, наступил в остатки рыбных тефтелей и отдавил Килрою хвост. Пес взвыл и удрал на кухню. Этого он уже стерпеть не мог: сперва пичкали всякой гадостью, а потом еще и хвост отдавили! С меня тоже было довольно. Я опять взобралась на коробки и заснула.

Не знаю, который был час, когда мама разбудила меня.

– Пора ехать.

Спросонья я только хмыкнула.


Никто не заметил, как мы исчезли.

– Прямо-таки жалко уезжать, – вздохнула мама в дверях.

– Угу, – согласилась я, хотя мое мнение ничего не значило.

Хрустальная люстра слегка покачивалась от сквозняка. Блики света плясали по обоям, по темным пятнам, оставшимся от картин и прочей дребедени. Луна снисходительно наблюдала спектакль, разыгрывавшийся внизу: танцы среди брошенной мебели, стол с остатками угощения, пустые стаканы и дымящиеся окурки.

Мы кое-как примостились среди коробок. Я положила голову маме на колени.

– У меня такое чувство, будто мы что-то забыли, – пробормотала мама и погладила меня по голове.

Я не ответила. Мне было все равно. Она вечно все забывает. К тому же уйму вещей она оставила в квартире нарочно. Я задремала под убаюкивающий шум мотора и не видела ни мостов, ни улиц, по которым мы проезжали, ни тысяч огней, какими Стокгольм украшает по ночам свой деньрожденный торт.


ГЛАВА ВТОРАЯ,


в которой мы выясняем, что именно забыли, ищем пропажу и я размышляю, каково жить с такой мамой, как моя

Сквозь пыльные окна в комнату вливалось солнце, занавесок еще не было, и свет бил прямо в глаза. Но разбудили меня какое-то непонятное ворчание и стоны.

Оказалось, это мама. Она спала высоко на матрасе, брошенном поверх коробок с вещами. Одна нога в блестящем чулке свешивалась вниз. Я же спала, завернувшись в одеяла.

Что-то было не так!

Не так я привыкла просыпаться. Не от маминого храпа, не от солнца, слепящего глаза, не на чужом полу. Обычно меня будил холодный мокрый нос, тыкавшийся в живот, в руку или в ухо. Замечательное пробуждение!

Я села и прислушалась.

На улице гомонили чайки и дрозды-рябинники. Из ящиков доносилось извечное тиканье часов. Но не было слышно ни привычного цоканья когтей по линолеуму, ни умиротворенного скрежета собачьих зубов, грызущих ботинки, ни уютного ворчания и сопения, какими неизменно сопровождался сон Килроя.

– Килрой! Вот кого мы забыли! – сообразила я.

Как можно было забыть собственную собаку? Я просто взбесилась. Невероятно! Невозможно! Впрочем, это было вполне в мамином духе. Скажите спасибо, что она и меня не забыла в придачу.

Я обшарила весь дом, хоть и понимала, что это бесполезно. Напрасно я прислушивалась, не донесется ли из коробок какой-нибудь собачий звук. Кроме тиканья часов ничего слышно не было.

Чем дольше я искала, тем больше свирепела, ведь я понимала: все напрасно. Я обыскала гостиную, прочесала кухню, поднялась по скрипучей лестнице наверх. Там было две комнаты: моя, выходившая на море и свалку, и спальня мамы и Ингве.

Ингве, как я уже говорила, мамин приятель. Можно подумать, она раздобыла этого зануду по дешевке на какой-то распродаже. Он носит галстуки и маленькие шляпы, скрывающие лысину.

Бесполезно! Сначала тебе приходится уехать из Веллингбю[2] от Лолло, Уллис и других друзей в полуразрушенную развалюху в Чоттахейти. Потом привыкать жить с этим придурком в шляпе. А в довершение всех злоключений – потерять Килроя! Это уж слишком!

Я слетела вниз по лестнице, едва не проломив ступеньки, пронеслась через кухню и свалила сложенные у стены коробки. От такого грохота и мертвый бы проснулся. Но мама спала, ворчание сменилось теперь тигриным рыком, при этом она безмятежно улыбалась во сне. Этого я стерпеть не могла: она еще и улыбается!

Я выхватила что-то из сумки и швырнула в маму. Оказалось – пакет с мукой. Он угодил ей прямо в голову, треснул, и мука разлетелась белым облаком.

– Почему ты не можешь быть как все нормальные матери? – заорала я.

– Эй! – послышалось из мучного облака. – Кто это?

– Почему ты не можешь быть нормальной, как все? – вопила я.

– Это ты, золотко? Ты что, заболела?

– Почему ты вечно все забываешь? – не унималась я.

Слезы жгли глаза. Я схватила коробку с макаронами и метнула в нее.

– Да ты сумасшедшая! – возмутилась мама. – Что все это значит?

– Сама сумасшедшая! – огрызнулась я и запустила утюгом, но мама была уже начеку и успела поймать его на лету.

– Симона, прекрати! – крикнула она. – Это уже не смешно!

Но я не собиралась прекращать, схватила ящик с обувью, зубной пастой и мылом и вывалила на нее. Туфли на высоком каблуке, туфли из змеиной кожи, золотые туфли, лодочки и сандалии посыпались градом. Я плакала и швыряла, швыряла…

– Да уймись ты, наконец! – испугалась мама. – Чего тебе надо?

– Мне нужна обычная нормальная мама, – простонала я, – а не такая, которая вечно все забывает.

Мама выбралась из постели. И обняла меня. Мы лежали на полу, я горько плакала, вздрагивая всем телом. Мама была совсем белая – вся в муке. Один ботинок угодил-таки ей в губу, из ранки сочилась кровь.

Она грустно посмотрела на меня.

– И что же я забыла на этот раз?

– Так, пустячок, – не удержавшись, съязвила я. – Всего-навсего нашу собаку.

– Килрой! – ахнула мама. – Я же чувствовала, что мы что-то забыли!

– Я не хочу терять Килроя! – всхлипнула я.

– Не беспокойся, малышка, с ним все будет в порядке, – большая мамина рука погладила меня по мокрой щеке. – Мы его разыщем, старушка.

Но голос у нее был печальный, будто она и сама себе не верила. В этот миг объявился Ингве с двумя огромными чемоданами и в дурацкой шляпе на затылке.

– Ну и видочек у вас! – пробормотал он.

Мы поехали в Веллингбю, вдруг Килрой еще там. Мама взяла машину Ингве – крошечный желтый «фиат» – и гнала как сумасшедшая. Сам-то Ингве был тихоня: ездил так медленно, что мама от нетерпения подпрыгивала на сиденье. Ингве, в свою очередь, не выносил маминого лихачества, поэтому и остался дома.

– Езжай осторожно, – напутствовал он маму.

– Ну, парой вмятин больше – невелика беда, – поддела я его.

Было воскресенье, пригревало солнце, на деревьях лопались почки и весело щебетали зяблики, синицы и дрозды. А по улицам катили неведомо куда полчища автомобилей.

– Ну, народ! Ездят как черепахи! – возмущалась мама, бросая машину то влево, то вправо, так что я непрестанно каталась по заднему сиденью. – Неудивительно, что они засыпают за рулем, врезаются в столбы и все такое.

Наконец мы добрались до нашего старого дома. Странно, но он уже казался мне чужим. У подъезда стояла фру Энгман. Под мышкой у нее был наш старый ковер. Увидев нас, она жутко смутилась и не знала, куда его девать.

– Вот, вытрясти хотела, – пролепетала она.

– Можете взять себе этот старый половик, дорогая фру Энгман, – сказала мама. – Мы его нарочно оставили.

– Что ж, спасибо, – пробормотала соседка.

– Вы Килроя не видали? – спросила я.

Нет, она не видела. В квартире его тоже не оказалось. В комнатах витал тяжелый дух прошедшего праздника. Пол был усыпан объедками. У стены стоял колченогий стул в стиле Карла Юхана. Мебель почти всю разобрали. Мама сняла хрустальную люстру и взвалила ее на плечо, как рюкзак.

– Надо забрать, раз никто на нее не позарился.

На обратном пути я держала люстру. Она позвякивала на поворотах. Только этот звук и нарушал тишину. Мы были расстроены, но не решались говорить о том, что было на душе. Мама старалась ехать помедленнее: вдруг я замечу Килроя где-нибудь на улице.

Но его нигде не было.

Мы объехали полгорода. Словно нам обеим не хотелось возвращаться в пустой дом, набитый ящиками и тюками. Мы останавливались у Хумлегордена и других парков, вдруг Килрой забежал туда. Может, он прибился к другим собакам, тогда ему не так одиноко, предположила мама.

В Гэрдете было полно собак. Огромные слюнявые зверюги и безобидные песики, похожие на длинношерстных морских свинок. Мы с мамой разделились и пошли искать.

Когда я вернулась, вокруг мамы собралась толпа. Она стояла, вцепившись в какого-то белого шпица, весьма отдаленно напоминавшего Килроя. Рядом возвышался мужчина в зеленом охотничьем пальто и кепке. Его вытянутая физиономия пылала от злости.

– А ну, отпусти мою собаку, косоглазый! – вопила мама и сверлила мужчину дикими желтыми глазами.

Незнакомец отступил было на шаг. Он и в самом деле слегка косил. Лицо его еще больше побагровело.

– Какая наглость! – пыхтел он. – Оставьте в покое мою собаку и убирайтесь подобру-поздорову.

– Ты еще мне угрожаешь, жиртрест! – прошипела мама. – Сперва украл нашего пса, а теперь на невинных женщин набрасываешься? Так-то ты развлекаешься по воскресеньям!

Мама как разойдется – не остановишь. Она была вне себя. Оправданием ей могло служить лишь то, что она в самом деле приняла чужого пса за Килроя. Собак она различает плохо. Да и людей частенько не узнает.

– Неслыханно! – простонал мужчина, глаза у него вращались, как шарики в игральном автомате. – Ну разве можно так распускаться?!

– Вам лучше знать, – огрызнулась мама. – С меня хватит. Отпустите собаку и убирайтесь.



Господин выпустил ошейник и ущипнул себя за щеку. Наверное, хотел убедиться, что весь этот кошмар происходит наяву. Потом он шагнул к маме. От возмущения его трясло так, что зеленое пальто ходуном ходило над здоровенными туристскими ботинками.

– Вот я вам покажу, чья это собака! – заорал он, заламывая руки.

Сейчас сцепятся, испугалась я. Но в этот миг два дюжих парня в спортивных костюмах схватили господина за руки.

– Ну-ну, остынь маленько, – сказал один из них. – Пошумел, и будет.

– Подумать только, какие попадаются типчики, – возмущалась мама.

Она здорово смахивала на разгневанную богиню. Красное вечернее платье, которое она в спешке натянула перед отъездом, трепетало на ветру, словно крылья неистового ангела. Желтые глаза сверкали, крашеные черные волосы развевались, как знамя.

– Идем, Килрой, – позвала мама и пошла прочь через толпу зевак.

Чужой пес покорно поплелся следом. Он вилял хвостом и преданно лизал мамины пальцы. Никто не усомнился бы, что это мамина собака.

– Голиаф, Голиаф! – в отчаянии принялся звать господин.

Но собака даже ухом не повела. Наверное, рада была смыться от такого злюки и от дурацкой клички Голиаф.

– Дорогуша, вот ты где! – защебетала мама, заметив меня. – Посмотри, кого я нашла!

Она гордо указала на белого пса, который, задрав нос, трусил у ее ног.

– Бежим! Живо! – прошипела я и потянула ее за руку. – Это не Килрой!

– Что ты говоришь?

– Это не Килрой! – повторила я. – Неужели непонятно? Это другая собака, бежим к машине!

– А с псиной что делать? Надо ее вернуть. О, боже!

Я кое-как убедила ее, что отводить собаку не стоит. Мы чесанули прямо по газону. А когда мы добежали до машины, пес чуть было не вскочил на заднее сиденье. Большого труда стоило уговорить его остаться, пришлось скормить этому обжоре половину рулета.

В заднее стекло мне было видно, как он потрусил назад к поредевшей толпе, к Боргену и телебашне.


На обратном пути мы вдоволь посмеялись, вспоминая маму, незадачливого господина и его собаку, так охотно последовавшую за нами. На миг показалось, что все наладилось. Но веселье было недолгим. Ингве расстарался и к нашему возвращению сварил суп, но у нас не было аппетита. Мы даже не улыбнулись, когда Ингве, разливая суп, макнул в кастрюлю свой галстук.

Мама чувствовала себя одураченной глупой неудачницей.

– Ты права, – пробормотала она, застыв над тарелкой. – Мне надо больше заботиться о доме. Пора мне стать нормальной мамашей.

И весь вечер она старалась быть нормальной мамой.

Она бороздила пол чудовищным блестящим пылесосом, который так ревел, что не давал разговаривать. Потом долго терла оконные стекла так, что они скрипели, словно моля о пощаде. Затем обмела паутину, сгребла в кучу грязную одежду, распаковала ящики и картонки, расставила по местам мебель, полила цветы, заварила чай и все это время была абсолютно невыносимой.

– Не думайте, что я все это делаю в охотку, – приговаривала она время от времени, раздраженным плаксивым голосом, какой бывает у нормальных матерей.

Когда в надраенных полах отразилось вечернее небо, мама приказала Ингве повестить хрустальную люстру. Как только бедолага, держа люстру обеими руками, вскарабкался на шаткий стул, лицо у него позеленело, а колени задрожали. Люстра зазвенела, словно тысяча крошечных колокольчиков, а стул, дробно постукивая ножками, заплясал по полу.

– Что с тобой? – в изумлении вскрикнула мама.

Я остолбенела: вот уж не знала, что этот зануда умеет так ловко балансировать.

– Помогите мне слезть! Помогите слезть! – верещал Ингве, меж тем как стул сам собой маршировал мимо журнального столика в прихожую.

В ту самую минуту, когда стул добрался до порога и я уже стала гадать, как он одолеет это препятствие, мама подхватила и Ингве, и люстру. Ноги бедняги дрожали, а лицо покрыла испарина.

– Милый, ну как ты? – встревожено спросила мама, и голос у нее стал прежним, не как у нормальной матери.

– Ничего, – пискнул Ингве. – Скоро пройдет. Просто я немного боюсь высоты, у меня от нее голова кружится.

Он рухнул на стол в кухне, и мама принялась обтирать его жалкие волосенки мокрой льняной салфеткой. На время она забыла, что решила быть нормальной мамой. И я подумала, что, пожалуй, пусть лучше остается такой, как есть. Хотя бы в главном.

Я задумчиво глядела в стеклянный шар, полученный на день рождения. Он почему-то лежал на кухонном столе. Вдруг внутри что-то вспыхнуло. Красная точка стала расти, и скоро весь шар пылал, как свеча в снегу. Я различила, как в этом сиянье возник синий четырехугольник, стал расти и превратился в дверь со стеклянными окошками и ручкой. Совсем как наша входная дверь, только поменьше – всего несколько сантиметров высотой. Вот ручка повернулась, и дверь открылась. В щелку я успела различить белые и желтые нарциссы и гиацинты вдоль дорожки и фруктовые деревья вдалеке, увидела, как мелькнула тень на тропинке возле вишни. Я затаила дыхание, словно образ там внутри – это свеча, которая может погаснуть от малейшего дуновения. А потом дверь, и отблески огня, и все остальное исчезло так же внезапно, как и появилось.



Что это означало?

– Грёза, – объяснил Ингве, когда я рассказала ему и маме о том, что увидела в стеклянном шаре. – Если долго смотреть в одну точку, то становишься словно загипнотизированный. В голове возникают всякие видения, как во сне. Понимаешь?

Ингве мастер все растолковывать. Ни я, ни мама не слушали его разглагольствований. Но ему было все равно. Он этого не замечал.

– Милая, – сказала мама, – то, что ты видела, означает, что скоро к нам придут гости.

– Не забивай девочке голову всякой чушью! – нахмурился Ингве. Одной рукой он придерживал колени, которые все еще дрожали.

Но я-то догадалась, кто к нам придет.

Килрой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой к нам приходит гость, подводит часы и сообщает печальную весть

На следующее утро в шесть часов к нам в дверь забарабанили так, что стекла в окнах зазвенели.

– Стучат! – крикнул Ингве.

Его голос донесся из туалета: бедняга страдает от запоров и каждое утро сидит там, стонет и кряхтит. С вечера он пригоршнями запихивает в себя изюм и чернослив, чтобы утром дела шли побыстрее, но все без толку.

– Не слышите что ли, стучат! – не унимался Ингве.

Конечно, мы слышали. Снизу продолжали доноситься тяжелые удары.

Наверняка это Килрой! Кто-то нашел его и привел к нам! Может, он ранен или заболел, оттого и подняли такой шум.

Я мигом слетела по ступенькам. Мама против обыкновения уже встала и тоже спустилась вниз. Она подошла к двери и распахнула ее. Мы обе ожидали увидеть Килроя, щурящего глаза и виляющего хвостом, и потому посмотрели вниз.

Никакого Килроя не было!

На пороге стояла пара черных дамских сапог. Над ними развевались на утреннем ветру мешковатые белые кальсоны, а еще выше – широченная белая ночная рубаха больничного образца, подвязанная обрывком красной резиновой трубки. На шее на массивной золотой цепочке болтались старинные золотые часы.

Перед нами был рослый восьмидесятилетний старик, совершенно лысый, с большими вислыми седыми усами. Чуть раскосые голубые глаза бодро смотрели на нас. Старик радостно фыркнул. Выглядел он весьма величественно.

– Ольга! – прогремел он.

– Отец! – ахнула мама.

Это был дедушка.

Огромными ручищами он обхватил мамину голову и громко расцеловал маму в обе щеки. Слезы ручьем текли по его впалым щекам, и усы намокли.

Потом дедушка обхватил меня за талию и поднял к своему лицу. Изо рта у него пахло луком и землей. Он покачал головой и так на меня посмотрел, словно видел насквозь. Во взгляде его читалось столько сочувствия, что я поежилась. Что он разглядел у меня внутри?

– Бедняжка, – ласково прошептал дедушка, осторожно поставил меня на пол и торжественно поцеловал в лоб.

– Как ты сюда попал? – изумилась мама.

– Я пришел, чтобы остаться, дочка. Помоги-ка мне стащить эти чертовы колодки.

Он неловко поднял одну ногу и потряс сапогом на высоком каблуке. Как он сумел в них доковылять до нашего дома, осталось загадкой.

– Где, скажи на милость, ты их раздобыл?

– В больнице, дорогуша. В раздевалке для персонала. Это старшей медсестры. Единственные, которые на меня налезли.

Сапоги сидели как влитые. Мы с мамой тянули их изо всех сил. С глухим вздохом они наконец покинули дедушкины ноги. И в тот же миг забили часы – нестройно и вразнобой.

Дедушка вздрогнул и поднес к глазам свои золотые часы.

– Так-то ты следишь за часами, нескладеха, – проворчал он.

Босиком он обошел дом и проверил и завел все часы.

Дедушка переходил из комнаты в комнату.

Дойдя до туалета, он дернул дверь и обнаружил там Ингве, потного, сизого от натуги.

– А ты кто такой? – гаркнул дедушка.

Ингве в страхе вскочил, путаясь в штанах, протянул деду руку и представился:

– Ингве Лаурин.

Дедушка отступил на шаг, громко фыркнул и смерил Ингве оценивающим взглядом.

– Что это ты напялил на себя такое? – проворчал он. – Надо одеваться приличнее.

Дедушка круто повернулся и покинул Ингве, который растерянно проводил глазами величественную фигуру в развевающихся белых одеждах. Уши у бедняги пылали.


Дедушка расположился в огромном дубовом кресле-качалке с резными львиными головами на спинке. Он медленно покачивался и дымил одной из маминых черных сигарет. Пар поднимался над чашками с чаем, сухари лежали на блюдце нетронутые.



– Я пришел сюда умирать, – объявил дедушка. – Вот зачем я пришел.

В комнате стало совсем тихо, казалось, даже часы на миг затаили дыхание. Дедушка огладил усы. Вид у него был очень усталый. Лишь ярко-голубые глаза под белыми облаками бровей сияли, как летнее небо.

Ингве заерзал, будто хотел что-то сказать. Но дедушка отмахнулся от него.

– Знаю, знаю, – загремел он. – Может, вам это и не подходит. Но в этой чертовой больнице нельзя умереть спокойно. То кровь берут на анализ, то температуру меряют, то постельное белье меняют, то таблетками пичкают, то еще что-нибудь им приспичит!

Он немного успокоился. Кресло, только что беспокойно вздымавшееся, словно корабль в бурном море, вернулось к прежнему мерному покачиванию.

– В остальном было не так уж плохо. Грех жаловаться. Очень милые старички и старушки, безвкусная питательная еда, отличный уход, парочка ведьм и чудесный оркестр. Но умереть негде. Вот так-то.

Мама не сводила с дедушки глаз.

– Я знала, – сказала она. – Я все поняла, как только увидела тебя в дверях. Папочка, миленький, я рада, что ты решил жить с нами.

Она улыбнулась. Я заметила, что она едва сдерживает слезы.

Дедушка улыбнулся в ответ.

Я тоже улыбалась, хоть и понимала, что скоро придет печаль, большая, горькая, неизбежная. Но пока все это казалось совершенно немыслимым.

Ингве тоже улыбнулся, раз все улыбались.

Дедушка отхлебнул чаю, будто хотел смыть наши улыбки, и закашлялся. Кашель, громкий, словно камнепад, заставил дедушку согнуться пополам.

– Что это за чай! – прокряхтел он, когда приступ миновал. – Бурда! Как можно пить такое пойло? Помои какие-то! Вы что, угробить меня решили?

Ингве, отвечавший за заварку чая, смущенно заерзал на стуле.

– Может, лучше… Я хочу сказать, может, стоит все-таки позвонить в больницу, – начал было он.

– Помолчи, миленький, – перебила мама и положила ладонь ему на плечо.

– Кто этот шут гороховый? – Дедушка кивнул на Ингве. – Что он тут делает?

– Это человек, которого я люблю, – объяснила мама. – А почему, сама не знаю.

Дедушка устало вздохнул.

– Ну ладно, – смилостивился он. – Пусть все остается, как есть. Что-то я совсем из сил выбился, как-никак с раннего утра на ногах, а я вообще-то не могу долго ходить. Пора отдохнуть. Пожалуй, я поселюсь у Симоны.

И он скрылся наверху, крикнув напоследок:

– Сапоги вернуть не забудьте!


Луна светила в незанавешенные окна. Дул ветер, ветви деревьев и кустов отбрасывали на стены причудливые тени. Я зарылась головой в подушку и крепко-крепко закусила губами белую ткань.

– Не хочу, – кричала я в подушку. – Слышишь, Бог, ты не смеешь!

В тот день я не пошла в новую школу. Мы ездили в Роксту, в дом для престарелых. Там все изумились, как это дедушка сумел до нас добраться. Ведь он с трудом осиливал расстояние от кровати до туалета. Ноги не держат, говорят про таких. Они настаивали, чтобы мы немедленно привезли дедушку назад. Ингве им поддакивал. Старику лучше жить там, где ему обеспечат надлежащий уход, твердил Ингве. Для его же пользы. Вдобавок у него мозги не в порядке. И врачи были в этом с Ингве совершенно согласны. Но мама им ничего не ответила. Просто собрала дедушкины вещи.

В другом конце палаты сидел толстенький старичок с добрыми глазами и ел бананы. Он вроде и не слышал, о чем все говорили, но когда мы собрались уходить, подмигнул мне, чтобы я подошла.

– Передай привет Ивану, – попросил он. – Скажи, нам будет недоставать его в оркестре. И виолончели его, и милых вспышек гнева… Не знаю, кто придет на его место, – старичок вздохнул.

Ингве с недовольным видом волок виолончель.

– Выбирай, – сказала ему мама в машине. Она гнала как на пожар, нарочно, чтобы досадить Ингве, в ужасе сжавшемуся на заднем сиденье. – Либо съезжай, либо привыкай к тому, что отец живет с нами.

Я надеялась, что он съедет.


За окном упала звезда, и я вспомнила, как мы с дедушкой смотрели в телескоп на звездное небо, когда отдыхали летом на Мёйе[3]. Я загадала, чтобы он никогда не умирал.

Мне казалось, что дедушка был всегда. Это он учил меня различать цветы и птиц и давал им имена. «Ты будешь называться ель, ты – муха, а ты, пострел, нарекаешься трясогузкой». Он указывал на них тростью, словно всамделишный Бог Отец. Дедушка научил меня плавать и бороться. Научил читать и ругаться. Впрочем, ругаться он меня специально не учил. Я сама научилась, наблюдая его частые вспышки гнева.

«Откуда она набралась таких слов?» – удивился дедушка, впервые услышав, как я ругаюсь.

«От тебя, милый», – отвечала бабушка. В ту пору она была еще жива.

«Черта с два!» – запротестовал он. Но тотчас вспомнил, что говорил, и довольно усмехнулся. В глубине души он очень гордился ролью Бога Отца. Отцом он был потому, что другого папы я не знала. Ну а роль Бога он выбрал для себя сам.

Теперь я молила другого Бога, даже не зная, существует ли он на самом деле, сделать так, чтобы дедушка никогда не умирал.

– Забери лучше Ингве! – умоляла я и чувствовала, как гнев закипает во мне. – Миленький Боже, забери этого придурка!


Я заснула, и мне приснилось, что дедушка скользит по воде в кресле-качалке. Он мирно сидит, попыхивая сигарой, меж тем как кресло плывет себе по волнам, лавируя среди лодок и серфингистов, а потом тихонько устремляется к горизонту. Дедушкины золотые часы блестят, как маленькая звездочка, и посылают во все стороны золотых зайчиков…

Я проснулась оттого, что кто-то легонько теребил меня за ухо.

– Эй, голубушка, – прошептал дедушка, – как дела?

– Паршиво, – промямлила я и расплакалась.

Дедушка ткнул меня своим большим носом, совсем как в детстве. От него так замечательно пахло землей, и усы кололись. И как в прежние дни, когда он был добрым мудрым богом, а я сопливой малявкой, которую он обожал, я рассказала ему все: о переезде, о Килрое, об Ингве, о маме и о том, как мне невыносимо думать, что он может исчезнуть навсегда. Я плакала и чувствовала, что внутри, будто сердце, бьется жесткий злой комок. Почему все напасти валятся на меня? Почему все нелепые и печальные события должны происходить разом?

– Бедняжка, – прошептал дедушка. – Таков уж род человеческий, все здесь перемешано: блаженные и недотепы, чудаки и зануды. Твоя мама – чудачка, я тоже. И моя мама была с чудинкой. Знаю, с такими людьми жить непросто. А еще есть зануды. Этим жить вроде легче. Но и скучнее, черт меня подери!

– Я тоже с чудинкой? – попыталась я улыбнуться.

– А как же! Вот только подрасти!

Он тихо и ласково гладил меня по затылку, где коротко остриженные волосы топорщились во все стороны.

– Мы все исполнены сил, о которых знать не знаем, – продолжал дедушка. – Словно море, кишащее рыбой и водорослями, полное течений и жизни, – всякими диковинами. Осторожные зануды строят дурацкие мостики через эти загадочные глубины, боятся замочить ботинки, вдруг испортятся. Мы же, чудаки, прыгаем в поток и отдаемся на волю волн, нас несет течением. Пусть это опасно. Пусть на нас с ужасом и страхом смотрят зануды.

Я не совсем понимала, о чем он толковал. Дедушкина рука на моем затылке казалась большой и тяжелой. А слезы все лились, холодные, словно текли из того жесткого комка, что бился у меня в груди.

– Только остерегайся дурных ветров, – шепнул мне дедушка, прежде чем раствориться в темноте.

Что он хотел этим сказать? Может, он и правда не в своем уме?

Невмоготу мне жить со всеми этими придурками и чудаками, населившими наш дом!

Порыв ветра настежь распахнул окно, свалил с подоконника пару цветочных горшков, стопку счетов, которые мама разобрала вчера вечером, и ворвался прямо мне в сердце.

Я почувствовала, как злоба и гнев переполняют меня.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой я иду в новую школу, мое имя преследует меня, и я знакомлюсь с этим болваном Исаком

Я сидела на кухне и запихивала в себя тосты, которые со злости сожгла почти до углей. Вошла мама в пятнистом платье с узором под леопарда, выставлявшем на обозрение ноги и грудь. Вдобавок она надела пожарно-красные туфли, напялила черные чулки в сеточку и диковинные темные очки в усыпанной блестками оправе.

– Ты уже встала? – прощебетала она. – Вот, хочу проводить тебя в школу.

– А я думала, ты на маскарад собралась, – ехидно заметила я, придавая голосу как можно больше злобы.

– Познакомлюсь с твоей учительницей, – продолжала мама, пропустив мои слова мимо ушей, – и на твоих друзей посмотрю.

– Никакие они мне не друзья. Я их еще в глаза не видела.

– Что с тобой? – обиделась она. – Не ты ли говорила, что хочешь иметь нормальную маму. Нормальная мама обязательно бы в первый день проводила дочку в новую школу.

– Нормальная мама никогда бы так не вырядилась.

– Как – так? – удивилась мама и даже сняла очки, чтобы лучше меня разглядеть. – Чем тебе не нравится мой наряд?

– Ты похожа на чокнутую дикарку из какого-нибудь фильма про Тарзана, – проворчала я, ощущая, как злоба пускает корни в моем сердце.

Из туалета приковылял Ингве, уселся за стол, насыпал себе в йогурт гору пшеничных ростков, сухих дрожжей и дробленых орехов.

– О чем речь? – прохрустел он, расправляясь с хлебцем.

– Моя дочь не хочет, чтобы я проводила ее в школу. Считает, что я выгляжу как полоумная дикарка.

– Конечно, мама должна тебя проводить, – заявил Ингве, совершая положенные двадцать четыре жевательных движения.

– Ни за что! – прошипела я и выскочила из-за стола.

На ходу я как бы нечаянно опрокинула пакет с обезжиренным молоком. Бело-голубой водопад хлынул со стола прямо на отглаженные брюки Ингве.

– Ты что, матери стесняешься? – крикнула мама вдогонку.

– Да, – проорала я, чувствуя, как злоба закипает во мне.

Прежде чем выскочить на улицу, я бросила взгляд в большое зеркало в прихожей. В нем отразилась худенькая долговязая невзрачная девчонка в залатанных джинсах, кроссовках и полосатой майке. Глаза, смотревшие из-под короткой челки, источали злобу. Я натянула розовую куртку и двинулась в школу.

Если мама была похожа на дикарку, то я смахивала на оголодавшую городскую крысу.


Конечно, я в первый же день опоздала в школу. Немало времени ушло на то, чтобы отыскать на берегу кирпичную коробку с черным двором и какой-то статуей, здорово похожей на жареного цыпленка. А потом еще надо было найти нужный класс.

Когда я открыла дверь, все уставились на меня, словно на какое-то наглядное пособие, вроде чучела. Я никого не знала: ни Черпака, ни Водяного, ни Софии, ни Нетты, ни Пэры, ни Данне, ни Пепси, ни Клары, ни Мурашки, ни Скунса, ни Исака, ни Берсы, ни Катти, а они все таращились на меня.

Учительница была довольно молодая миловидная толстушка. В своем кремовом летнем платье она была похожа на сдобную булочку. Клубнично-красные губки улыбнулись мне, и она спросила:

– Это ты – новенький? – спросила она.

– Наверное, я, – ответила я как можно беспечнее.

– Ты ведь должен был прийти еще вчера, верно?

Ну что тут ответишь? Не рассказывать же, как дедушка в дамских сапогах заявился из больницы, чтобы умереть в нашем доме. Что проку? Скажешь правду – никто не поверит. Хочешь, чтобы верили, – ври.

– Я заблудилась, – пробормотала я неуверенно и сразу поняла, как нелепо это звучит.

Черт! С самого начала выставить себя круглой идиоткой! Я видела, как ребята перешептываются, фыркают и ерзают на стульях. Неудачное начало.

– Раз дорога отняла у тебя так много времени – присядь отдохни, – миролюбиво предложила учительница. – Вон там, у окна.

Я-то надеялась занять место в дальнем углу, чтобы можно было перевести дух и разглядеть остальных. Не вышло. Придется сидеть в первых рядах, бок о бок с каким-то надутым воображалой – долговязым, не по сезону веснушчатым парнем со взъерошенными светлыми волосами и голубыми глазами.

– Меня зовут Исак, – прошептал он и улыбнулся.

– Что скалишься, придурок! – огрызнулась я.

Постепенно в классе стало тихо.

– Итак, – объявила учительница, которую звали Гудрун Эрлинг, – у нас новый мальчик – Симон Кролл, прошу любить и жаловать. Надеюсь, тебе у нас понравится, и мы станем друзьями.

Новый мальчик! Симон!

Ведь это она обо мне! А все мое дурацкое имя – Симона. Привалило счастье! Я с этим имечком намучилась – хоть плачь! Вечно приходится по десять раз повторять. Ну почему меня не зовут Фридой, Анной или Стиной? Линдой на худой конец?

– Симона – очень красивое французское имя, – твердила мама в ответ на мои жалобы. Может, и так, но мне оно ни к чему. Я бы предпочла иметь нормальное шведское, чтобы никто не переспрашивал и не пялил глаза, такое, с которым можно жить по-человечески, быть скучной, грустной, глупой – какой угодно.

И вот снова кто-то что-то недослышал или записал неверно. Буква «а» потерялась, и все ждали мальчика по имени Симон. А заявилась я! Ну что теперь прикажете делать? Сказать по правде, у меня редкостный талант влипать в самые невообразимые истории.

Допустим, я бы сказала: «Извините, видимо, произошла ошибка. Вообще-то я девочка. Меня зовут не Симон, а Симона». Нет уж! Знаю я, чем бы это кончилось. Все бы просто с парт попадали от смеха. И я бы это еще долго расхлебывала, и все равно бы меня прозвали Симоном, или парнишкой, или еще как-нибудь не менее забавно.

Я осторожно ощупала стриженые волосы и попыталась припомнить свое отражение в зеркале. Волосы были достаточно короткие, без всяких там заколок и бантиков, которые могли бы меня выдать. Хорошо хоть, грудь еще не выпирает! И что я с утра не вырядилась в платье! Такую одежду, как на мне, мог бы носить любой мальчишка. Кроме трусов, конечно, но их-то никто не видит.

– Спасибо! – сказала я по-мальчишески хрипло. – Мне наверняка понравится.

Сдобная булочка у доски благосклонно улыбнулась мне клубничными губами.

– Подлиза! – прошипел мой сосед по парте.

– Крыса! – огрызнулась я.

– Обезьяна! – выпалил Исак. Его бойцовский задор вызвал у меня уважение.

– Придурок вонючий! – выдала я.

– Жаба надутая! – парировал он.

Но тут учительница оборвала нашу перепалку. И слава богу! Еще немного, и Исак бы меня одолел. Я прямо-таки возненавидела этого мальчишку.

– Понимаю, вам не терпится познакомиться, – просияла учительница. Она-то видела только наши губы и решила, что мы нашептываем друг другу всякие любезности. – Договорите на перемене.

– Между прочим, – добавила она, – неплохо бы тебе, Исак, показать Симону школу, раз вы успели поладить.

Исак добродушно кивнул учительнице и постарался изобразить этакого Доброго Старшего Брата, а сам тем временем шарил рукой под партой и вдруг ущипнул меня, да так больно, похуже осы!

Сквозь боль я ощутила живейшую радость: я их всех надула! Они поверили! Никто ни на секунду не заподозрил, что я не тот, за кого они меня приняли.

Быстро и ловко разделалась я с этой дурочкой Симоной, с которой вечно что-нибудь да не так, и превратилась в задиру по имени Симон.

Знала бы я тогда, к чему это приведет!


После звонка я быстренько натянула чью-то выцветшую джинсовую куртку, висевшую в коридоре на вешалке. Она была велика мне на несколько размеров, да еще вся в заклепках. На спине красовались большие серебряные буквы «Motorhead». Куртка мешком висела на моем тщедушном теле, воняла грязью, табаком и бензином. Это была находка. Я решила побыстрее избавиться от розовой девчачьей куртки, в которой пришла в школу.



– Не думай, я с тобой нянчиться не стану, – предупредил Исак.

Он подошел ко мне, когда я околачивалась у металлического жареного цыпленка, который при ближайшем рассмотрении оказался мертвой лошадью с задранными вверх копытами. На школьном дворе было полно уток, ковылявших повсюду в ожидании подачек – остатков от наших завтраков. Кормить их запрещалось, но все кормили.

– А я в няньке и не нуждаюсь, – огрызнулась я и плюнула в одну из уток.

– Ладно. Только не очень-то задавайся.

– Я и не задаюсь. Ты сам задаешься.

– Чем же это я задаюсь?

– Не скажу. Не пора ли тебе начать?

– Начать что?

– А ты, как я погляжу, тугодум.

– Это почему?

– Да переспрашиваешь все время.

– С тобой невозможно разговаривать!

Я могу так пререкаться сколько угодно. Это у меня здорово получается. Исак бесился, и мне это было приятно. Я состроила кривую ухмылочку, совсем как мальчишка. Исак повернулся и пошел было прочь.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Скансен – парк в Стокгольме, где расположен историко-этнографический музей под открытым небом.

2

Веллингбю, Чоттахейти – районы Большого Стокгольма.

3

Мёйя – один из множества островов, образующих Стокгольмские шхеры.