книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Денис Горелов

Родина слоников

Предуведомление

Прокатное кино – не искусство и не потеха, а зеркало производящей нации.

Скажи мне, что народ смотрит в свободные часы, и я скажу, где же у него кнопка, мало ли в Бразилии Педров и зачем Володька сбрил усы.

Притом плохое кино куда характерней хорошего.

Ибо в фильмах Тарковского до сорока процентов занято личностью автора – более сложносочиненного, чем все. А кино Юнгвальд-Хилькевича целиком состоит из национальных мифов, заблуждений, верований и предрассудков. Поэтому иностранцы, изучавшие Россию по Тарковскому, бывают сильно ошарашены очным знакомством с оригиналом (одному чудному японцу в Москве-98 зримо не хватало дощатых тротуаров «Андрея Рублева»).

Иностранцев, познающих Россию по Юнгвальд-Хилькевичу, встречать не приходилось – но случись такое, их культурный шок был бы меньше. Даже кино про трех мушкетеров и д'Артаньяна говорит об СССР больше, чем фильм «Сталкер».

Так и вышло, что книжка сложена из выдающихся, среднепроходных и чудовищных фильмов, равно полюбившихся советскому народу в год выпуска. И чуть менее любимых, но заслуживших культовый статус в продвинутых кругах. А вместе являющих собой мозаичный портрет страны, в которой родился автор и которая умрет вместе с последним человеком, заставшим ее в сознательном возрасте.

То есть довольно скоро.

Уже сейчас некоторые фильмы о советском прошлом сняты будто американцами – такими же инопланетянами.

Уже сейчас редким интересующимся приходится объяснять:

«Нет, еда была. Невкусная чаще, зато вкусная казалась вкуснее».

«Нет, сети не было. Болтали по телефону со шнуром. Такие же глупости».

«Нет, в пионерлагере не маршировали с утра до ночи в белых рубашках, эту чушь придумали мажоры, которые никогда не были в лагере, но презирали издалека».

«Да, Пугачева была всегда».

Одна девочка – очень маленькая – сказала папе: «Когда мир еще был черно-белым…» Действительно – зачем снимать мир черно-белым, если он цветной?

Поверь, девочка, советский мир был цветным, хоть некоторое время и снимался в ч/б. А советский фильм сегодня исполняет функцию наскальной живописи: доказать, что древние люди были, а современники произошли именно от них. Хотя большинству это совершенно безразлично.

И да, археологи с их пылевыми кисточками кажутся нормальному человеку такими же почтенными безумцами, как и автор данной книжки.

Благодарности

Автор признателен американскому киноисторику Дугласу Броду, с которым никогда не был знаком, но чьи сборники «Голливуд 50-х», «Голливуд 60-х» и «Голливуд 80-х» задали модель данной книжки. Брод отбирал по сто фильмов каждого десятилетия (часто глупых и напрочь забытых современниками), – которые определяли лицо американской нации в год выхода. Сборники «Голливуд 40-х» и «Голливуд 70-х» написаны куда более скучными авторами.

Спасибо Леониду Злотину и Михаилу Кожокину, которые по дефолту приняли автора в «Известия» и молча согласились, что раз среднему читателю газеты 60, то и кормить его следует не актуальным кино, а чем-нибудь консервированным. И стоически печатали раз в неделю гнусные измышления, делая вид, что верят.

Поклон Роману Волобуеву и Владимиру Захарову, которые, завладев журналом Empire, изобрели рубрику «Последний ряд» для сногсшибательного трэша. Самые развязные тексты (например, первый и последний) написаны именно для них.

Марине Давыдовой, которая помогла добыть основной корпус текстов из закрытого для посторонних архива «Известий».

Вадиму Левенталю, спросившему однажды: а не собрать ли тебе, мил друг, заметки в книжечку? Уже собрал? И чего ждем?

Женушке единственной Ирине Клушанцевой, что регулярным «Ящерица, разведусь!» побуждала автора ко все менее свойственной ему активности. Читка, редактура, шевеление, вот это вот все.

Без них бы ничего.

Пролог. «Октябрь»

1927, «Совкино». Реж. Сергей Эйзенштейн, Григорий Александров. В ролях Василий Никандров (Ленин), Николай Попов-второй (Керенский), Борис Ливанов (министр Терещенко), Эдуард Тиссэ (эпизод). Прокатные данные отсутствуют.

Сергей Михалыч Эйзенштейн очень любил дохлых детей. Хлебом не корми – дай паровозом истории крошку переехать, черным силам реакции спиногрыза скормить. Кинет, бывалоча, малютку сатрапам под нож, опрокинет колясочку – и ну убиваться, ну неистовствовать, ну в колокол бить: «Нет самодержавию!» Шевелюру на себе рвать и молочную грудь расцарапывать.

За это его большаки оченно уважали. «Голова, – говорили (у Сергей Михалыча и впрямь голова была большая), – никто так больше не умеет нашу правду сеять. Дети – оно крайне пользительно. Вставляет, а то».

В «Александре Невском» тевтонские оккупанты крестят младенцев огнем. То есть буквально живьем в костер за шкирку. Причем, что существенно, в 1938 году, задолго до наступления немецко-фашистских безобразий. На одесской лестнице в «Потемкине» перебили целый детсад – будто пионерам больше гулять негде. Колясочка по ступеням прыг-прыг, а безутешная мать навстречу иродам – трупик с голыми коленками: нате! В начатом, но недоделанном «Бежином луге» пионера Самохина сжигали в церкви кулаки. В «Грозном» ставили под нож слабоумного Вову Старицкого. В «Стачке» чадо в колготках сначала путалось под казачьими копытами, а потом его осерчавший казак за рубашонку скидывал с балюстрады наземь, белыми кудрями о булыжник. Титр понизу: «Озверели».

Сами вы, Сергей Михалыч, озверели, поверьте доктору.

А без дохлых детей кино снимать – даже и не проси. Упрется, и ни в какую. «Октябрь» делать насилу уломали – ну какие там, в самом деле, в октябре дети? Так он и там себе выторговал дохлую лошадь с моста в Неву скинуть, вместе с побитым пролетарием и кипами газеты «Правда». Если не мальца, так хоть животину угроблю, все дело. Расхожий голливудский титр «Во время съемок ни одна зверушка не пострадала» Эйзенштейну мало годился. В целях нужного эмоционального градуса зверушки у него страдают за двоих. В «Стачке» на входе в слободу мазуриков две кошки повешенные качаются, как декабристы, маятником. В финале разгон маевки рифмуется со скотобойней, со всеми вытекающими потрохами, судорогами и горячей жижей. Теребить нервную систему и было высочайшим даром Эйзенштейна, за что благодарный народ воздвиг памятник ему нерукотворный, царским истуканам не чета. За гуманизм, так сказать, киноискусства, за мир и дружбу между народами.

Колеса любил. Когда крутится, мелькает, кипит – шкивы ременные, шпиндели, шестерены, узлы, колеса паровозные, самокатные, тележные (на баррикаду), манометры стрелками шур-шур. Большое движение, вроде и стихийное, а все-таки организованное и подвластное высшей воле.

А стекло двойное бемское, фигурное-граненое-переливчатое совсем не любил, просто перекашивало его всего от стекла, если целое. С дыркой, осколки, трещины куда ни шло, а как целое – просто цепенел, ничего не мог с собой поделать. Символ плутократии у него – строй граненых рюмок, игристых, точеных, с шишечкой на ножке. Пепельничка-хрусталь, графин, бокал, висюльки люстряные – тьфу, самого с души воротит. Сколько четвертинок перебили сознательные матросики в царских покоях – не сосчитать. Зачем царь держал монопольку в спальне, умом не понять – но держал. У Эйзенштейна все записано. Строже с царями надо, от них всякой каверзы жди.

Ну и конечно, как мог столь тонкий человек пройти мимо женского батальона смерти? Никак не мог. И под ручку они у него шера с машерой прогуливаются, и в обнимку лесбийскую, и папильотки крутят, и в лифчиках Родена рассматривают (лифчик – какое хорошее слово для компрометации режима! запомнить). Будто женский добровольческий батальон не для фронта создан, а специально Временное правительство сиськами оборонять. Грамотно, политически зрело тут гражданин Эйзенштейн выступил, похлопаем ему.

Зато матросики хороши – это да, это не отнять. Такой типа коллективный могучий разум. Строй, колеса, шурум-бурум и массовое ликование в конце. Вообще немое кино про штурм Зимнего, про ворота с орлом и прожектора – это кино про то, как матросики дышат. Ночью строем идут на свершенья великие, яблочко-песню держат в зубах и пыхтят на морозе клубами: чух-чух. Берегись, монархия.

Но все равно без детей никак не мог. Он их еще использовал для заземления сакральных символов. Напялит корону Российской империи пострелу на уши – глядишь, смешно. И в «Октябре», и в «Бежином луге» – умора. «Травестия» называется.

Но хоть не убил никого – видать, на радостях от окончательного краха абсолютизма в России. Царенышей – это уж без него потом, в рамках исторических перегибов. А в «Октябре» все ребенки уцелели, хоть и ходили по краешку. Шутка ли – у гения агонистические конвульсии режима воплощать.

Нет, недаром во всех иноземных справочниках Эйзенштейна держат в сомнительном разделе «Пропаганда», обочь с валькирией нацистского духа тетенькой Рифеншталь.

Убедительные оба были художники.

Масштабные.

Великая эпоха

С начала звукового кино до конца Сталина страна жила войной.

Пела военные песни (других не было), величала людей в портупеях (погоны пришли позднее), возводила на пьедестал блондинку – офицерскую мечту всех времен. Киноблондинки, не прилепившиеся по цеховой традиции к режиссерам, делили судьбу с главными преторианцами эпохи; таких, по совести, была всего одна, зато именно ей главный поэт и по совместительству полковник посвятил стих «Жди меня». Идеалом страны были танк и самолет и предощущение дальних разрывов. Главный человек жил в мундире.

Страна пела войну, пила войну и дышала войной, до ее начала – полной широкой грудью, после – тяжело и с кровохарканьем.

С прогорклого июня в России кончились нефронтовые новости. Не было премьер, посевных, деторождении. Любовь – скоротечная, медицина – полевая, рекорды – по боеприпасам. Какие булочные, наши сдали Мелитополь!

К черту детей, наши взяли Мелитополь.

Война переформатировала интернационал в этническую доминанту. Устав ждать братских объятий немецкого пролетариата, Сталин вернул погоны, гвардию, гимн, патриаршество, славу предков, кадетские корпуса, гимназическую форму и раздельное обучение. Евреи дальновидно поежились.

Война стала национальной маркой; в полном масштабе – с бомбежкой, голодухой, истреблением трети мужчин и гнусным мурлом оккупационного солдата – ее познали четыре нации: наши, немцы, японцы и югославы. Германия с Японией по результатам свар молчали в тряпочку, а нелепый осколок австро-венгерской монархии, получивший лоскутную государственность аж в XX веке, явил полную культурную отсталость.

Война, истребив мужчин, на десятилетия определила женский, страдательный характер мелодрамы.

Война окончательно подсадила слабую на градус нацию на наркомовские сто грамм. В условиях скудного денежного обращения и материальной заинтересованности водка стала второй, а где и единственной валютой.

Война затмила событие века – рождение первого пролетарского государства.

Мифология майских праздников как минимум уравнялась с ноябрьскими, а со временем и превзошла их до полного стирания.

Уникальная историческая общность людей – советский народ – родилась в большой планетарной драке.

Мы. Их. Сделали.

«Вратарь»

1936, «Ленфильм». Реж. Семен Тимошенко. В ролях Григорий Плужник (Антон), Анатолий Горюнов (инженер Карасик), Людмила Глазова (конструктор Анастасия Вальяжная), Татьяна Турецкая (Груша). Прокатные данные отсутствуют.

Футбол начала века был демократическим развлечением плебса, становясь национальной культурой лишь в странах латиноамериканского региона, где кроме плебса были только армия, духовенство да десяток аграрных баронов. Первый чемпионат мира-30 Уругвай выиграл у Аргентины, будто заявив миру: черные бегают, белые плавают, желтые дерутся и в пинг-понг играют, а мы у себя мячик меж двух столбов заталкиваем, и вы в наши местные забавы не суйтесь. За 70 лет и 14 чемпионатов золотая богиня всего семижды уезжала с красного континента, причем ни разу в СССР – однако советский футбол индустриального периода стал особой категорией отношений «нация – игра», внутренней религией, жертвой, священнодействием. В дни финалов и гостевых игр страна победившего плебса бросала все, в том числе и государственные дела, ради белых античных амфитеатров с реющими клубными знаменами; даже при жизни Сталина «Футбольную песенку» Новикова и Ошанина втихомолку перепевали как «Но упрямо едет прямо на „Динамо“ вся Москва, позабыв о вожде». Международная блокада страны избавляла от унизительных поражений – мы могли спокойно считать себя лучшими ввиду неявки соперника. Сборные загорелых, стриженных под полубокс здоровяков в общественном сознании были одного поля с крылатыми армадами тушинских авиапарадов, статуями пограничников в московском метро, песней «Три танкиста» и черными глыбами броненосцев на севастопольском рейде. Аббревиатуры ГТО и ДОСААФ накрепко связали спорт с порохом дальних разрывов, идеи кастового престижа или физического здоровья меркли пред радостным заревом грядущих боев, главные команды страны комплектовались офицерами армии и полиции. Летом 1936 года постановщик немых революционных драм «Снайпер», «Мятеж» и «Два броневика» Семен Тимошенко экранизировал повесть футбольного комментатора Льва Кассиля «Вратарь республики».

Советский культ обороны определил центральную фигуру футбольных ристалищ. Весь мир фанател на бабочках-нападающих – русские тотемизировали вратаря, героя последнего рубежа, с которого отступать некуда. Нигде больше киперы не становились капитанами с такой частотой, как в России. Ни одна нация не делегировала в символические сборные мира больше вратарей, чем русские. Яшин, Хомич, Коноваленко, Третьяк, Дасаев делались популярнее воздухоплавателей, полярников, оперных теноров и одесских куплетистов. Число космонавтов со временем зашкалило за сотню, а вратарь у республики был – один. Волжский ломовик, человек-гора Антон Кандидов, 188 без подошв, занимал место в воротах, и надрывались в восторге москвичи, и кусала локти «лучшая команда Запада» «Черные буйволы».

Лукавый постмодернист Кассиль тонко, для своих, зашифровал в его имени век Просвещения, славивший тип «дитя природы» – не испорченного цивилизацией и упадочными сословными браками простодушного варвара. Фамилия Кандидов, прямо отсылавшая к философским повестям Вольтера, как будто связывала новое советское летосчисление с предыдущими витками исторической спирали – Ренессансом и Просвещением. Культ здоровой силы и здорового духа, ученья-света, скромных и облегающих одежд, подчеркивающих телесное совершенство нового человека, в сочетании с кристаллом нравственности в лице пухлого талисмана команды «Гидраэр» Толи Карасика[1] давал искомый образ нового мира, государства солнца, светлого рая олимпиоников. Солнце брызгало, судья свистел, а особые люди – кузнецы-авиаторы-мотористы-беспризорники, успевшие еще в гражданскую наганом намахаться, гулко стукали в тяжелый мячик, вдыхая влажную свободу богатырскими легкими чемпионов.

Они были первыми. На солнечной поляночке решалось, кто кого не в спортивном, а в планетарном масштабе – неслучайно «буйволы» приветствовали публику ладонью вперед и вверх, а проще говоря – «зигхайлем», так покоробившим многих на берлинской Олимпиаде-36; не зря гидраэровцы выбрасывались на поле с парашютами, а среди стегающих по ветру вымпелов на сдаче нового глиссера особо выделялся флаг ВМФ. Россия в ответ на вызовы эпохи спешно собирала свою стенку атлетичных викингов, завершая каждый второй фильм маршем блондинов в белых свитерах – с той лишь разницей, что основную пару античных красавцев (Орлова – Столяров, Глазова – Плужник, Ладынина – Крючков) по-опереточному дублировала запасная-комическая – «батон и фефела», – удовлетворяя страсть футбольной публики к незатейливому цирковому юмору. Инженер Карасик цеплялся трусами за штакетину, продавливал носилки, отбивал мяч пятой точкой и все время что-то жевал, сглаживая драматизм центральной коллизии. Он был нашим ответом чистопородной военно-спортивной гармонии Берлина.

Культивирующая здоровье нация могла простить физическую немощь – но была нетерпима к моральному уродству. Непременный для спортивного кино тех лет мотив зарвавшейся звезды органично входил в новый «роман воспитания»: Антон, которому букеты поклонниц сильно своротили башню, начинал водиться с кем попало, пить кофе глясе через соломинку и манкировать заводским товариществом в пользу клуба, издевательски названного в титрах «Торпэдо», – но его быстро приводили в чувство любовью, дружбой и парой банок в левый угол. На большой игре с «буйволами» восставший из плесени Кандидов остался сухим, взял пенальти и сам забил решающий мяч.

Футбол-хоккей-фехтовальное кино вечно сталкивалось с проблемой финальных поединков, когда героя приходилось снимать со спины и нервно, чтобы публика не заметила дублера, а в роли генерального злодея выступал настоящий мастер-чемпион-инструктор, весь подготовительный период натаскивавший основных исполнителей по боевым дисциплинам. Опытом Голливуда на сей раз воспользовался «Ленфильм»: в роли «буйволов» с довоенным шиком выступила команда мастеров киевского «Динамо», опоздавшая из-за съемок на календарный матч и словившая баранку в таблице. Однако пять передач с головы на голову в одном кадре, чеканка на ходу, удар назад с кульбитом через пупок, блестящие «свечки» вратаря стоили мессы: такого владения мячом спортивное кино не знало ни до ни после. Кассиль с Тимошенко использовали все футбольные басни тех лет – снесенную пушечным ударом перекладину, убитых головой в живот вратарей, крученый «сухой лист» с углового, – и всякий раз невредимым и прекрасным возникал из свалки непробиваемый Кандидов, народный артист мяча.

Шесть лет спустя презревший все постулаты спорта советский милитари-футбол достиг своей бессмертной вершины. Те самые киевские динамовцы, что бегали в черных майках против Антона, полным составом угодили в лапы к немцам и были принуждены играть на городском стадионе матчи с клубами вермахта и мадьярского контингента. В июльские дни, когда авангарды Листа входили в Ростов, части Сталинградского фронта цеплялись за правый берег Волги, а столица Советской Украины согбенно ковыляла к первой годовщине оккупации, по Дарнице, Лукьяновке, Подолу шепотом неслось: «На „Динамо“ наши немцев бьют!» Никогда еще честь и жизнь не лежали на чашах спортивного поединка. Их всех кинули в лагерь после восьмой победы, поняв наконец, что это – не игра. Что на линии ворот у этого народа проходит пограничная полоса, которую тысячелетний рейх так опрометчиво заступил летом 1941-го.

Среди обязательных победных святынь, монументов павшим солдатам и партизанам, в зарослях республиканского стадиона, стоит камень с тремя бронзовыми фигурами в теннисках-облипках и семейных трусах. Памятник киевскому «Динамо»-42. Команде мечты. Часовым у ворот.

«Зигмунд Колосовский»

1945, Киевская к/ст. Реж. Борис Дмоховский, Сигизмунд Навроцкий. В ролях Борис Дмоховский (Z), Владимир Освецимский (Людвиг Колосовский), Чеслав Сушкевич (Анджей Кресович), Ганс Клеринг (фон Бюлов), Ирена Мурова (Юлька). Прокат 18,2 млн человек[2].

Поляки никогда не умели воевать, зато умели рассказывать о своей войне дивные сказки. С детства в России любимыми танкистами были польские, с юности кумирами становились варшавские городские партизаны в дымчатых очках, имя Колосовского ностальгически поминали папы-мамы предвоенных годов рождения. С незапамятных времен журнала Kobieta и романов про Томека, покорителя Амазонки, помнятся устные легенды о каких-то специальных польских диверсантах, снимавших часового броском ножа точно в кадык. А уж когда за дело брался польский Джеймс Бонд – капитан Клосс, возникал разумный вопрос, к чему Россия вообще ввязалась во Вторую мировую, и без нее б справились. Издревле угнетенные народы обладают мощным мифологическим сознанием, которому способствуют изустные, вполголоса, пересказы подвигов народных заступников. Поляки, мадьяры, шотландцы, сербы, западэнцы, итальянцы создали кустистый фольклор о благородных разбойниках, которые всегда снуют прямо под носом у угнетателей, везде оставляют свои метки, секут наместников-фон-баронов и отбивают у них прекрасную леди Моргану-Арабеллу-Марысю. Свита кланяется им, переодетым в барское платье, на виселицу вместо них попадает злой шериф-кондотьер-гетьман, а в лесу укрывает всякий куст да охотничья избушка.

Всегда охота, чтоб кто-то один не убоялся злой чужеземной силы. Веками порабощенные малые славяне с кельтами в этом отношении были великие мастера сорокабочечные пули лить. Страшней и прекрасней Олексы Довбуша, Лудаша Мати, Робина Хорошего, капитана Блада и прочих Яношеков-гайдуков, Стефанов-мстителей и Шандоров-задери-клешня был только Питер Пен, гроза карибских флибустьеров. В победном 45-м монолитная польская киногруппа сняла на Киевской студии (будущая Довженко) фильм про непобедимого гайдамака Зигмунда Колосовского.

Зигмунд явно с младых ногтей насмотрелся фильма «Знак Зорро» с Тайроном Пауэром. По образцу большой буквы Z он оставлял везде свою роспись «Колосовский» – странно еще, что она не испарялась с третьим криком петуха. Оборотневские мотивы в его похождениях читались отчетливо: фамилию Колосовский носил друг героя, гордый художник, не вынесший оскорбления (оккупанты переквалифицировали его в маляры) и по шляхетским традициям застрелившийся. Взяв себе его бессмертное имя, журналист-интербригадовец Зигмунд Големба стал играть с мистическими силами, насылая на захватчиков уже не земные, а прямо-таки адовы кары. Неуловимый добродей в накладных бородах, заемных сутанах, черных повязках через глаз являлся карикатурным извергам ангелом возмездия с озорной мушкетерской искрой. А уж когда на суде над сподвижниками он тремя выстрелами гасил три свечки и растворялся во тьме, всем становилось ясно, что бунтовщику помогает нечистая сила.

Бой патриотических призраков с гестапо был крайне неразработанной темой в отечественном кино – кто б сомневался, что все пионеры на Зигмунда табунами бегали и оставляли его меловые факсимиле на стенках задолго до любого Фантомаса. Людей постарше ему увлечь не удалось: непременный мотив капризной баронской дочки, которая не хочет замуж за противного валета с усиками, зато гипнотически засматривается в смеющиеся глаза переодетого прохожего (кто бы это мог быть?), в фильме не прозвучал. Там, конечно, была какая-то блондинистая баронесса Фреппе, но кто ж с такой будет водиться? Златокосая дочь кузнеца Юлька Ракушка, вестимо, лучше.

Хитрый Зиг облачался то инвалидом Гроссом, то прокурором Милашевским, то шефом гестапо Ультером, то бароном Фердуччи, то ксендзом Соплюшко и прочими опереточными бесами в аксельбантах, а на ночной партизанской сходке с факелами просил притушить огонь, потому что не пришел еще час видеть его лицо простым смертным (особый шарм чудо-оборотню придавало его отдаленное сходство с Эрролом Флинном, первым номером авантюрного Голливуда 30-х). На сходке в него стрелял засланный предатель, подтверждая мудрость Города Мастеров: народного героя должен казнить не меч чужестранца, а рука его же соотечественника. Сподвижник грудью заслонял народную гордость и умирал под Грюнвальдский марш.

Вообще, польских мотивов в картине было на удивление много (все же генеральным продюсером была Киевская студия). Везде играли рыцарские полонезы, героя укрывали положительные ксендзы, и все, кроме немцев, были усатые. Зигмунд, связник Стефан Ракушка, предатель Войцех Венцель, судья, шпик, машинист, босс партизанского штаба и другие. Кроме них, усы носил еще шеф гестапо Ультер – пиком польскости было торжественное сдергивание бутафорских ультеровских усов с аккуратных колосовских усиков (для маскарада он даже не счел нужным сбрить панскую вытребеньку). В те годы Ватикан еще не строил козней народной власти в европейских демократиях, и польское почтение к церкви оставили нетронутым (очевидно, по той же причине фильм потом надолго пропал с экранов). На митинге освобождения в перечне национальных икон даже помянули Тадеуша Костюшко, «боровшегося за свободу Америки», корректно умолчав, что основную славу пан Тадеуш стяжал борьбой за свободу Польши от России. Напротив, в фильме прозвучала неправдоподобно аффектированная для поляков фраза «Русский военный гений приближает освобождение нашей многострадальной Родины!» Как позже скажут в «Майоре „Вихре“», «годы не властны над величием подвига, скрепленного братством по оружию».

Вашими бы, панове, усами да медовуху кушать. Стоило братьям-славянам оформить развод, отец польского кино Вайда перенес на экран мицкевичевского «Пана Тадеуша», где родовитая шляхта пышно, цветасто, стихотворно, витийственно русских била-била-колотила, а русские грешным делом и не заметили. Одно слово – твари толстокожие.

«Большая жизнь»-2

1946, к/ст. им. Горького. Реж. Леонид Луков. В ролях Борис Андреев (Балун), Петр Алейников (Ваня Курский), Марк Бернес (инженер Петухов), Лидия Смирнова (Женя Буслаева), Степан Каюков (Усынин). Прокатные данные отсутствуют.

В 30-40-е советский кинематограф работал с голливудским размахом – сказывались длительные командировки флагманов киноиндустрии на фабрику грез. Ставились костюмные суперколоссы с тысячными массовками, драконы пыхали жаром на Иванушек и Муромцев, а сверхуспешный блокбастер требовал продолжения. За «Лениным в Октябре» следовал «Ленин в 1918 году», за «Адмиралом Ушаковым» – «Корабли штурмуют бастионы», за Васьком Трубачевым с товарищами – «Отряд Трубачева сражается». Были сняты вторые серии «Обороны Царицына» (запрещена за глупость и чрезмерный подхалимаж перед небезызвестным участником вышеназванной обороны, именем которого означенный Царицын и был назван в 1924 году), «Ивана Грозного» (запрещена за бесспорную гениальность и ревизию имперских достижений Ивана), готовилось продолжение «Путевки в жизнь».

Самым громким сиквелом обещала стать «Большая жизнь»-2 Леонида Лукова, вернувшая на экран хрестоматийных народных героев Харитона Балуна и Ваню Курского, водивших в 1939-м стахановское племя в бой за уголек. А также Харитонову жену Веру, дружка их Макара Ляготина, пойманного когда-то на мелком вредительстве, дедушку-передовика Козодоева и даже нехорошего человека Усынина, проходившего всю первую серию в бюрократической толстовке с портфелем под мышкой и возводившего поклеп с оргвыводами на людей добрых, хоть и закладывающих за воротник.

Все они счастливо пережили немецкую оккупацию Донбасса, но были как один погребены под скверным и очень-очень громким постановлением ЦК «О кинофильме „Большая жизнь“». Постановление в препохабной уличной манере прорабатывало, пропесочивало и снимало стружку с разболтавшихся за войну киношников, а прежде всего с Лукова, Эйзенштейна и Пудовкина. Эйзенштейн, бесконечно оскорбленный не хулой, а компанией, звонил Козинцеву: «Как нас обидели. Вместе с Луковым. Ну Пудовкин, хоть теперь и сами понимаете, но все же был в свое время человек. А то – с Луковым!»

Естественно, для отцов советской киношколы, революционеров экрана автор «Двух бойцов» и «Это было в Донбассе» Луков был не только мальчишкой-ремесленником, но и представителем жирующей породы бессовестных киноклассиков типа бывшего чекиста Фридриха Эрмлера, потемкинского деревенщика Ивана Пырьева или шустрого путешественника по жирным ленинским заграницам Сергея Юткевича. Фигурировать с таким в одном перечне было неловко, неудобно – западло.

Но имелась и у Лукова картина, за которую следует его поминать потомкам, а пионерам салют отдавать по чести и старшинству.

Та самая «Большая жизнь. Эпизод второй».

Шел 1946 год. После лютой, черной, опустошительной войны хотелось верить, что предвоенная вольница синих фуражек получит наконец окорот. И был на всей Руси один Кибальчиш, что не ждал милостей от Усатого, а словом и делом приближал светлое завтра без пыточных изб и аршинных сроков. Луковский фильм по сценарию Павла Нилина должен был стать тем самым рубежом, каким в 54-м оказалась скучная повесть Ильи Эренбурга с актуальным названием «Оттепель». Такого подрыва революционной бдительности не знала еще советская земля. Бывший вредитель Макар (Лавр Масоха), которому, между прочим, еще в первой серии досталась народная запевка «Спят курганы темные» (Андреев петь не умел, а Алейников казался слишком неказистым для шахтерского шлягера), служил у немцев полицаем – но тут же оказывался партизанским осведомителем. В то же время верным прихвостнем оккупантов по хозяйственной части трудился тот самый бдительный жук Усынин. По возвращении Красной Армии его прощали (!!) и брали в шахтоуправление завхозом. Случайный обвал на реконструируемой шахте тот же Усынин пытался выдать за теракт и сигнализировать органам – однако новый парторг, честный большевик, давал ему по шапке и произносил на руинах пламенную речь об опасности недоверия к людям и тяготах высокотравматичного шахтерского труда. И наконец, когда вернувшийся с фронта и заново запивший Балун принимался куражиться над женой, что она «под немцем жила, немецкий хлеб ела», бывший партизанский связник Ваня Курский сказал ему дословно следующее: «Ты что ль, горлопан, когда отступал, ей два мешка хлеба оставил, чтоб она немецкий не ела? Кончай демагогию и пойди извинись!»

Выйди фильм на экран, он стал бы отчетливым сигналом: конец опричнине. Однако у защитника Царицына и вождя народов были на этот счет иные планы. Картину запретили, автора пробрали, но несильно, позже он снимал расслабленные старческие пасторали о том, как юная финтифлюшка изменяет мужу-комсомольцу с пожилым композитором, гонял челядь палкой, лишал обеда и гордо величал себя еврейским Пырьевым. Но сколько б ни произвел он кондовой пролетарской классики или поздней олеографической крашенины, та благородная и далеко не безопасная, пусть и безрезультатная, попытка ему свыше зачлась. В Зале славы Союза кинематографистов еще в скупые времена, когда там не вешали всех чохом, портрет Лукова присутствовал. На одной стене с Козинцевым, Пудовкиным и Эйзенштейном.

Безумству храбрых.

«Красный галстук»

1948, «Союздетфильм». Реж. Владимир Сухобоков, Мария Сауц. В ролях Шура Соколов (Валерий Вишняков), Слава Котов (Шура Бадейкин), Александр Хвыля (директор завода Вишняков). Прокатные данные отсутствуют.

Горька и неприглядна жизнь детей детских писателей. Человечество знает о них все вплоть до последней банки варенья и корзины печенья. Про их помочи, сопли и опилочного медведя Винни-Пуха. Про сомнительную успеваемость и поведяемость. Про их скучную плоскую жизнь, заставляющую выдумывать в друзья феерических засранцев Карлсона и Пеппи Длинныйчулок. Про гусиное горло и сверху вниз наискосок.

Порядочные детские писатели закладывают миру собственное детство.

Большинство поступает иначе.

Сын детской поэтессы из книжки Яана Раннапа «Ефрейтор Йымм» ревел белугой всякий раз, как выходил новый сборник маминых стихов. Общественность тотчас узнавала, кто покрасил петуха в зеленый цвет, а кто за штаны прибил сестру к забору. Его имя Тыну рифмовалось с половиной эстонского словаря. Ему хотелось удавиться и осиротеть.

Почему-то чаша сия волшебным образом минула всем известных детей всем известного поэта Михалкова[3]. Их с ранних лет фотографировали в кругу семьи для детских журналов (упитанный Никита Сергеевич в пионерском галстуке общается с папой по одному из первых домашних телефонов). С тех же ранних лет их занимали в кино (упитанный Никита Сергеевич в накладной бороде играет плутоватого попа в школьном драмкружке в «Тучах над Борском»; переростка Андрея вместе с малышами принимают в пионеры в «Красном галстуке»). Их все знали и, чего уж там, чуть завистливо любили, как всегда бывает со звездами. И почему-то никому не приходило в голову задуматься о прототипах героев папиных пьес и стихов про балованных мальчиков – бессовестных вралей и задавак, которые плохо относятся к бабушке.

А напрасно.

Это кто, собственно, лежит в кровати с одеялами на вате, кроме плюшек и пирожных ничего не хочет есть? Кто, кто, разинув рот, говорит: «А где компот?» в год рождения наследника славного рода бояр Михалковых? Кому в любом часу – что прикажет, то несут? А? Кто тот упрямый Фома, что пылко восклицает: «Прошу не учить, мне одиннадцать лет!», и сколько годков исполнилось в момент написания каждому из Сергеевичей? Играем в Большую Угадайку, ставки сделаны, приз – гигантская шоколадная конфета фабрики им. Бабаева! Звоните и обрящете. Сопоставление дат некоторых особенно памятных стихов с датами рождения двух особо титулованных кинорежиссеров – прелюбопытнейшее, доложу вам, занятие.

С пьесами, ныне забытыми, а когда-то доминировавшими в репертуаре ТЮЗов, того интересней. Пионеру Шуре Тычинкину в 1957 (!!) году привозят из загранки чудесное сомбреро, и он начинает забивать одноклассникам баки, что самолично пас мустангов в прериях – это про кого? Вряд ли много было в 57-м году дядьев, способных запросто сгонять в прерии за сомбрерой для мальчика. А когда советского школьника похитили из отеля гангстеры заодно с сыном американского миллионера? Из многих миллионов советских детей спутать с сыном американского миллионера можно было от силы семерых. Двое из семи росли в семье автора пьесы «Дорогой мальчик» (1971) – правда, к моменту публикации оба уже слегка подросли.

Пьеса с другим памятным названием «Красный галстук» была написана в 1947 году, когда будущий председатель Союза кинематографистов учился говорить свое первое слово «Родина» и, как водится, плакал при этом. Зато его брату Андрею Сергеевичу в этом году исполнилось 10. Октябрят в ту пору не существовало, их массово придумали только в середине 50-х, до того в пионеры принимали с первого класса, и Андрей, выходит, был уже юным ленинцем со стажем, точно как и антигерой пьесы Валерий Вишняков, дитя номенклатурного папы, принявшего в дружную семью сироту Шуру Бадейкина. Золотой мальчик и деревянненький парнишка вместе готовили уроки, пили чай с сушками и катались на коньках, когда просто мальчик спросил золотого, отчего тот не носит красный галстук, коли надо носить. Оказалось, в прежней школе Валера был исключен из пионеров за плохое отношение к отрядным поручениям, так что придется приниматься опять. На восстановительном сборе Шура не может молчать и выдает товарищам названого братца, его манеру ездить на заводской машине и заносчивое отношение к бабушке. Дружба, понятное дело, дает трещину. Привыкший к обожанию и повелеванию вундеркинд уходит в себя. Но товарищи помогают ему преодолеть фанаберию и на торжественном сборе повязывают галстук обратно. Заодно на сборе перепринимают в пионеры долговязого (безымянного по фильму) Андрея Сергеевича – как бы показывая, про кого гармонь поет. Кто на самом деле не носит галстук, так себе относится к бабушке и берет за столом лишнюю сушку. Особого восторга от попадания в кино на лице Андрея Сергеевича не наблюдается. Все это скорее смахивает на повинность, наложенную рассвирепевшим папой. Если сын главного детского поэта страны и впрямь имел проблемы с пионерской организацией (а похоже), это могло серьезно осложнить пребывание в чинах главного детского поэта страны. Чины, как известно, людьми даются. При товарище Сталине это было особенно хорошо всем известно.

Однако истинное папино отношение к герою пьесы торчало наружу вопреки всем гирям назидания. На фоне пионерских начетчиков, ослов и просто «хороших товарищей» Валера смотрелся единственным живым ребенком. Он лучше всех рисовал, лучше всех рассекал на коньках и даже втайне лучше всех относился к бабушке, потому что для остальных его бабушка была просто чужой великосветской старушкой. Скромность, знали в михалковской семье, украшает только того, у кого есть для нее основания. Не входила она в перечень фамильных достоинств. И славить красногалстучное единообразие дедушка Сережа мог только с большой дозой фамильного лицемерия, которое, напротив, особо ценилось в их стародворянском клане как подлинно элитное качество.

Именно против тартюфского лицемерия и восстал 12 лет спустя новый главный детский драматург и будущий создатель журнала «Ералаш» Александр Хмелик. В пьесе «Друг мой, Колька!» антигероя тоже звали Валерий, он тоже лучше всех рисовал, и его мама во главе родительского комитета тоже занималась господской благотворительностью в пользу неимущих. Но на этот раз уже он произносил демагогические речи и лично снимал галстук с проштрафившегося сироты с фольклорной фамилией Колька Снегирев («…Но один был отчаянный шофер, звали Колька его Снегирев»). Честный парень Колька спасал от бандитов народное добро почти с тем же риском и отвагой, что четырьмя годами раньше другой отчаянный шофер Саша Румянцев из «Дела Румянцева». Валерия не разоблачили, как принято, и не облили отрядным презрением, а просто оттиснули в тень.

Искреннему драматургу Хмелику ясно было, что Валерии – никогда и нигде не пропадут.

P. S. А дочь Хмелика папу любила: он не выводил в пьесах хмурых девочек и не катался в рай на ребенкином самолюбии. Возможно, поэтому она и переняла папино ремесло, написав в 1988 году злой-презлой и воистину гениальный сценарий «Маленькая Вера».

«Секретная миссия»

1950, «Мосфильм». Реж. Михаил Ромм. В ролях Елена Кузьмина (Марта Ширке – Маша Глухова), Михаил Высоцкий (Черчилль), Владимир Савельев (Гитлер), Павел Березов (Гиммлер), Михаил Яншин (немецкий промышленник), Алексей Грибов (генерал советской разведки). Прокат 24,2 млн человек.

Конец 40-х принес России новый жанр злободневной приключенческой политинформации «Откуда исходит угроза миру». Коммунизм, как на картинках Бидструпа, ломоть за ломтем отхапывал вчерашние колониальные владения сдавшихся империй, алел Восток зарею новой, с миру по нитке ткалось над землею красное знамя труда. Первые всеобщие выборы легитимизировали марионеточные красные администрации Восточной Европы, пал Китай, испускали дух декоративные монархии, тлело в Италии, занималось в Корее, и каждая кухарка на прародине большевизма должна была рубить в геополитике и твердо знать, кому выгодно, чьи уши торчат, отчего гармонь не поет и кто такие социал-демократы, воюющие против большевиков. Фильмы с названиями, годными для эпических полотен Брюллова и Рубо, – «Русский вопрос», «Встреча на Эльбе», «Заговор обреченных» – популярно разъясняли планы Маршалла, грезы Макартура, замыслы Аденауэра, подрывную стратегию Ватикана и соглашательскую политику левых оппортунистов. Великобританию для краткости упорно звали Англией, с нескрываемым отвращением вышепетывали слово из трех букв «США» и, несмотря на действие в «неназванной стране Европы», по-мхатовски произносили слово «Балканы»: главному зрителю страны явно не давал покоя вассальный эгоизм Тито, поддержанного в раскольничестве классовыми врагами. Простые и беспечные, но честные летчики Гарри тепло вспоминали русских парней на Эльбе, а в конце каждого фильма забившаяся в норы лимузинов реакция ворчала, что и народ Америки уже не так-то легко обвести вокруг пальца. В то время как Голливуду оккупационная миссия джи-ай давала роскошный повод для флирт-водевилей типа «Международные дела» (у нас его в целях ажитации зовут «Зарубежный роман»), Россия из этого лепила угрюмые готические фрески со спорами о переустройстве мира, прибавочной стоимости и репликами вроде «Бросьте валять дурака, Барни!». Общим в этих фильмах было одно: вчерашних союзников они изображали пьяными свиньями, скачущими по столам в немецких кабаках. Немцы, наверное, с особым удовольствием смотрели ту и другую продукцию.

Чтоб они не больно веселились, режиссеры семитского происхождения временами напоминали, кто бабушку зарезал, а сегодня служит цепной овчаркой хищников Уолл-стрита. И все это по возможности живенько, с допросами, заточениями и сговорами в гулких старинных замках, с перелетами сигарообразных туш через океан, кавалькадами черных машин на мокрых аэродромах, автоматами в складках сутан, с поцелуями змеи и крокодиловыми слезами. В 1950-м, когда бракоразводный процесс в стане союзников перешел в локальную третью мировую войну на Корейском полуострове, четырежды лауреат Сталинской премии Михаил Ромм поставил вторую после барнетовского «Подвига разведчика» каноническую картину о тайной войне – «Секретная миссия».

Ничего иного Ромму не оставалось: он был трепетно и благополучно женат на актрисе Елене Кузьминой, которой полуопущенные «дитриховские» веки, скрипучий голос и вечно недовольная мина придавали облик законченной арийской стервы. Всякие служанки-золушки, как в «Мечте», ей уже совершенно не годились, а звание жены лауреата в те годы автоматически подразумевало главные роли в картинах мужа – Михаилу Ильичу приходилось улиссом изворачиваться, чтоб супруга полфильма выглядела на экране самой горгоной, на деле тая в душе одному ему известные бездны кротости и доброты (примечательно, что до Ромма Кузьмина была женой Барнета и играла главные роли в его фильмах – но он не отпускал ее играть в фильме Ромма «Тринадцать», на что она обиделась и стала женой Ромма). Разведка в этой ситуации была бесценным подарком. Маска либенфрау Эммы-Лотты, садистки в прорезиненном плаще, перчатках и пилотке, позволяла не ломаться, изображая белую и пушистую лапочку, у которой все равно из-под улыбки торчат клыки. Маша Глухова, офицер советского Генштаба, служила в СС и не тратилась на улыбки врагу, они ее там боялись и считали конченой психопаткой. А задача у нее была ровно та же, что и у Штирлица, – не допустить американского ига над Восточной Европой: что еще, как не сепаратные переговоры «Вольф – Даллес», могло проложить мостик от врагов вчерашних к врагам нынешним? Забив папиросу в угол осклабленного рта, отважная разведчица мощно хамила Шелленбергу и Кальтенбруннеру, разводила друг на друга многоступенчатую агентуру фашистских бонз и рвалась на прием к Борману, не лапая при этом голой рукой трубки секретной связи. Заокеанские гости, манкируя Швейцарией, прямо в самом Берлине распускали хвост, прибирали к рукам крупповские патенты, в качестве гарантий выдавали врагу сроки советского наступления на остфронте и вообще вели себя точно Зиновьев и Каменев в довоенных фильмах Ромма «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Русские все равно наваливались стеною, а вот у союзников дела не клеились, и их разгром в Арденнах сопровождался такой патетической ораторией, что всякому становилось ясно, кто тут на самом деле враг и с каким чувством следует патриоту воспринимать панический драп незадачливых вояк в клетчатых касках.

Гиммлер с Борманом вместе пьянствовали в знакомом всем по картине Кукрыниксов подземелье рейхсканцелярии, обзывая друг друга дружищами и замышляя один против другого всякое коварство, – а Маша не только избавила Восточную Европу от страданий в НАТО, но и пересняла списки немецкой агентуры на Балканах, и предупредила соседей-подпольщиков, когда над ними сгустились гестаповские тучи.

В борьбе долга и чувства Ромм лишь однажды не пошел на компромисс. В финале Машу выслеживали ищейки и надо было удирать на «хорьхе» по разбомбленному Берлину сквозь перекрестный огонь полицейских патрулей. Комбинированной техники еще выдумано не было, актрису посадили перед камерой в раскачивающееся авто, а за оператором встал снайпер, говоривший: «Вы, Елена Александровна, вправо качайтесь сколько хотите, а вот влево сейчас не очень рекомендую», – и сажавший пули в ветровуху нимбом вокруг ее головы. К чести Ромма, перед съемками он то же самое испробовал лично и заявил, что это совсем не больно, хотя стеклянной крошкой ему здорово посекло бровь и щеки. Вообще веселья хватало: фильм снимался в до времени спорном Кенигсберге, где в развалинах еще хватало не очень радых советской власти остзейских обывателей, и группу на натуру сопровождал автоматчик, которому дважды приходилось отстреливаться от руин. Ничего не скажешь, увлекательная была экспедиция.

Фильм имел бешеный успех, получил пятую для Ромма и третью для Кузьминой Сталинскую премию, но устарел почти моментально. Сталин помер, с Тито помирились, на Балканы и тамошнюю агентуру всем стало плевать, а Хрущев ездил по Америке и встречал там гораздо меньше людей по фамилии Джексон, Скотт и Гарви, нежели в советских фильмах той поры. Что от картины и осталось, так это мокрый аэродром с несущейся на камеру диагональю черных машин, дырки в пляшущем лобовом стекле и адресованный Шелленбергу вопрос американца по поводу обступивших трап молодцов в плащах: «А это что за люди?» – «Это? Это не люди».

«Секретная миссия» вышла в повторный прокат в 69-м, после того как Андропов стал кандидатом в Политбюро и одновременно генеральным продюсером фильмов о разведке. По странному стечению обстоятельств именно в этом году тот же аэродром, те же фигуры и та же коммунальная склока Гиммлера с Борманом появились в повести Юлиана Семенова «Семнадцать мгновений весны».

«Падение Берлина»

1950, «Мосфильм». Реж. Михаил Чиаурели. В ролях Михаил Геловани (Сталин), Борис Андреев (Алеша Иванов), Юрий Тимошенко (Костя Зайченко), Алексей Грибов (Ворошилов), Борис Ливанов (Рокоссовский), Борис Тенин (Чуйков), Виктор Станицын (Черчилль), Владимир Кенигсон (генерал Кребс). Прокат 38,4 млн человек.

Когда штатному исполнителю роли Сталина народному артисту Михаилу Геловани начинали завидовать, он серчал. Каждую ночь ему снился кошмар. Стоило смежить веки, забыться дремотой, к изголовью приникал вождь народов и по-доброму спрашивал: «Что, Мишико, дразнишься?»

Следующей остановкой дурного сна была известная конфета «Мишка на Севере».

Режиссера фильма Чиаурели тоже звали Михаилом. Обоим было от чего нервничать.

Даже в те простодушные времена их совместное творение ошеломляло своей становой великодержавной глупостью.

Сначала к Сталину из Сталинграда привозили сталевара (похоже на скороговорку, но так и было). Сталевара Алешу играл Борис Андреев, которого режиссеры тех лет очень уважали за общую печать косноязычного идиотизма. Таким и должен выглядеть передовик. Как часто бывает с комическими артистами, красящимися под имбецилов, Борис Федорович Андреев в действительности был редкостного ума человек, но народ о том не знал, а режиссеры пользовались. Для выражения робости перед вождем, дубины народной войны и восторга перед учителкой Наташей, знающей стих Пушкина, артист был незаменим еще со времен фильма «Два бойца» (1942) – с той лишь разницей, что там вскользь намекалось на недалекость героя, а режиссер Чиаурели не акцентировал на этом внимания.

Потом фашистские стервятники, осиновый кол им в печень, упорно бомбили сталевара Алешу посреди колосящегося русского поля, но не попали, а только поле пожгли, за что с них тоже спросится во второй серии. Сталевар Алеша расходился до такой степени, что с будущим Тарапунькой артистом Ю. Т. Тимошенко немедленно пошел сносить Берлин.

Дорога до городу Берлину была неблизкой, особыми достижениями не блистала, поэтому прошли ее экстерном, по принципу «далее экспресс проследует без остановок»; даже седьмую симфонию Шостаковича играли ускоренным темпом «там-тарам-пам-пам». Парад в Москве – триумф в Сталинграде – вот я и в Кюстрине; а то, что от московского парада до сталинградских головешек нужно было пропустить два хода, смешать фишки и отбежать назад километров на тысячу, это погоды не делало.

В Берлине творились такие чудеса, что постмодернистская молодежь по сей день держит фильм Чиаурели на заветной «золотой полке» под грифом «как фрицы Тарапуньку убили». Чуя неминучий капут, Гитлер в подземельях рейхсканцелярии венчался с Евой Браун под марш Мендельсона (!!). Под тот же марш советская авиация, очевидно тоже неравнодушная к пикам еврейского гения, трамбовала Курфюрстендам. Тучный Геринг паковал добро в стружку, хвастаясь: «А это из Киевского музея! А это из Лувра! А это подарок Вены!» – господи, что ж они из Киевского-то музея тиснули, неужто портрет Кобзаря? Геббельс, как и в жизни, хромал – сейчас об этом забыли, а тогда сильно обогатило образ. Тарапуньку убили под Рейхстагом, метро затопили, а Гиммлера сократили, потому что он не был героем Кукрыниксов и народ-победитель не знал его в лицо. В разгар вселенского хая по раскуроченному Берлину бродила простоволосая жена режиссера Чиаурели, звезда немого кино Верико Анджапаридзе и искала сына Гансика, словно блаженная Катлина из книжки об Уленшпигеле. Эта сцена уже приводит постмодернистов в немой ступор, ибо 35 лет спустя звезде немого кино Анджапаридзе суждено было ходить по фильму «Покаяние» и искать дорогу к храму. Когда крашенная в рыжий цвет, уже немолодая и, как часто бывает в преклонном возрасте, со все более проступающими неарийскими чертами артистка Анджапаридзе возносила проклятья небу и немецкому богу, все время казалось, что она вот-вот опамятуется и спросит: «Да, кстати, мальчики, а где здесь… ну, дорога». А мальчики ей ответят: «Баушка, милая, уйди, ради святых, с директрисы; и от храма вашего уже одна щебенка, и дорога к нему, стало быть, не нужна, а сейчас боеприпасов подвезут, так мы и вовсе здесь бассейн „Москва“ делать будем. А вы все „как пройти в библиотеку“ да „как пройти в библиотеку“».

При этом уже вырисовывается образ нового врага. Английские промышленники через нейтральную Швецию снабжают немецкий танкострой хромом и вольфрамом. Собака Черчилль в Ялте юлит на вопрос о репарациях, предлагает тост за здоровье английского короля и вообще ведет себя свински. Рузвельт держится молодцом, но через два месяца умрет, и с него взятки гладки. Прочие американцы тоже канальи: движутся медленно, второй фронт саботируют.

Но уже поздно.

Богатырь Алеша Иванов уже растоптал фашистскую гидру, выпустил из темницы красу-девицу Наташу и разную второстепенную публику, расколдовал валуны и получил за это вторую Сталинскую премию. Это до такой степени потрясло генерала Кребса, что он единственный из немецких персонажей сказал по-немецки: «Дас ист энде».

Но тут же поправился для русского зрителя: «Это конец»[4].

Это и правда был конец. Как позже писал в книжке афоризмов Борис Андреев, «Победитель сморкался громко и вызывающе».

P. S. Народный артист Геловани играл Сталина четырнадцать раз, имел за то четыре Сталинских премии, но в 56-м понял, что делать ему в кино больше нечего, и умер. Зато народный артист Чиаурели и здесь порадовал постмодернистскую молодежь. После пяти Сталинских премий он перешел в рисованную мультипликацию и сделал мультфильмы «Как мыши кота хоронили» и «Петух-хирург».

«Смелые люди»

1950, «Мосфильм». Реж. Константин Юдин. В ролях Сергей Гурзо (Вася Говорухин), Алексей Грибов (тренер Воронов), Тамара Чернова (Надя Воронова), Олег Солюс (Белецкий). Прокат 41,2 млн человек.

Азартные, падкие на халяву этносы от веку неравнодушны к бегам. Вытянувшиеся в струну скаковые жеребцы с шикарными, как позывные подпольных раций, именами Арсенал, Каскад, Басмач, Палисандр, Гладиатор, игроцкие страсти, взвинченная скороговорка репродукторов, прогнозы знатоков, случайно сорванный взволнованной учрежденческой дамой «тройной экспресс», пряная, как в эпоху сухого закона, атмосфера speakeasy[5] – все это щекотало обывательские нервы причастностью к запретному яблочку игорного бизнеса.

Глядя вальтом в противоположные стороны, шушукались сутулые букмекеры в клифтах с чужого плеча, прятали глаза внезапно засбоившие на финише фавориты-жокеи, по особой напускной непринужденности угадывались в толпе оперработники МУРа – словом, ипподромы 40-х были местом не менее сомнительным, чем полуподвальные рюмочные где-нибудь на Хитровке. Лас-Вегас для растратчиков казенных средств переживал свою сказочную послевоенную belle epoque. Классовый разрыв «центровых» и «деповских» рос не по дням, а по часам, патрицианство под ежедневной угрозой плахи и петли денег не считало, вокруг метро «Беговая» стали подрастать элитные кварталы – достаточно сказать, что часть жилья отхапал для своих соколиков небезызвестный мот и волокита генерал Вася Сталин – младший.

В ногу со спадом довоенного технократизма кино 40-х заинтересовалось беговыми лошадьми – в самое глухое малокартинье вышли на экраны «Старый наездник» (1940), «Кубанские казаки» (1949), «Смелые люди» (1950), еще три года спустя – «Застава в горах» и первая «Анна Каренина».

Именно фильм Константина Юдина пометил границы жанра, в дальнейшем названного истерном. В нем русские впервые поставили в один заезд резового конька и паровоз им. Стефенсона, плоть и железо, душу и инженерию. Традиционный вестерн редко заступал на территорию XX века: на фоне железодвигательных экипажей, паротягловых монстров и станковых пулеметов Гочкиса Гнедки и Дымки выглядели бледновато. Техноцентричный американский мозг начисто отметал вероятность победы теплокровного существа над механизмом и всячески торопился сбагрить припозднившихся авантюристов седла и подпруги куда подальше – в отсталую Мексику (как, например, в бруксовских «Профессионалах» или пекинповской «Дикой банде»).

На родных просторах роль Мексики взяли на себя казачьи-башибузучьи Кубань и Туркестан, русский фронтир, куда со всей крепостной державы веками стягивались дерзкие-цыгановатые – двигать границу в горы и добывать землю-волю у краснокожих инородцев-басурман. В этой аграрной дыре, где вечно «автомат не работает», тендер с углем отцеплен, у пулемета швы разлезлись и штатив сперли, а в котле вместо пара беспризорники спят, кавалерийский миф продержался до середины столетия, а конь-огонь с гривой ветра, гривой дыма смачно хлестался вперегонки с почтовыми экспрессами, катерами береговой охраны и буксиром «Охренительный» («Неуловимые мстители», «Шестой», «Свой среди чужих», «Белое солнце пустыни» и незаслуженно обойденный космонавтской любовью славный шедевр жанра «Смотри в оба!», в котором одну из ролей, представьте себе, играл человек по имени Федор Сухов).

Паровозы сипли от натуги и потели солидолом, вились соколы орлами, лихие люди сигали с теплушки на штабной вагон – первым же осадил на полной эшелон особого назначения смелый человек Вася Говорухин, табунщик, мустангер и призовой стрелок в исполнении 24-летнего лауреата Сталинской премии Сергея Гурзо. Облегчая гон своему Буяну, он скидывал на лету кубанку с бушлатом, оставшись в нагольном тельнике, – с той поры в каждом истерне непременно мелькал усатый-полосатый полуматрос – то Буба Касторский, то босс подпольного ревкома товарищ Жарких, а то и переодетый гальванером Борислав Брондуков под ручку с милосердной сестричкой. Русская верховая круть оказалась сравнимой только с русским же моряцким форсом.

На две трети фильм был обязан успехом сценарию. Михаил Вольпин и Николай Эрдман стали первым драматургическим дуэтом, отмахавшим дурные сроки за длинный и острый язык, но лишь усугубившим «в лесу на повале» фонтанную бойкость еврейского пера (в конце 60-х их эстафету приняли студенты-отсиденты Юлий Дунский и Валерий Фрид). Потомок призовых рысаков, вскормленный ослицей и отзывающийся на ишачий рев; прогон вспугнутого волками табуна по самому гребешку обрыва; приманивание вражеского парашютного десанта сигнальными кострами на плотах посреди озера; вредитель, запирающий чудо-коня в горящей клети с криком «Спасайте Буяна!», – переключившись с животноводческих музревю на животноводческую же героику, авторы «Веселых ребят», «Волги-Волги» и песенок к «Кубанским казакам» превзошли даже знаменитого сценариста скотопрогонных боевиков Бордена Чейза («Монтана», «Красная река», «Человек без звезды»). Они выдумали самого достоверного шпиона-диверсанта – блондина с городским зачесом Вадима Белецкого – и самого сногсшибательного героя-следопыта Васю Говорухина. Гурзо пользовался поистине гагаринской популярностью, получил вторую Сталинскую (первая случилась годом ранее за роль Тюленина в «Молодой гвардии») – карьеры в ту пору делались трехкрестовым аллюром, одним цезарским жестом.

С той же скоростью и закатывались. Как и в Римской империи, священный конь прозаседал в Сенате недолго – до кончины сатрапа-самодура. Первый же после смерти Верховного первомайский парад принимался уже не по старинке, верхом, а на лимузинах: мешковатому, вызывающе штатскому министру обороны Булганину не с ноги было лезть в седло (кстати, на ноябрьском параде-52 не менее грузного министра Василевского в этом качестве заменял дореволюционной выучки конник маршал Тимошенко, командовавший войсками Белорусского округа). Маршала Буденного лишили поста начальника армейской кавалерии (по случаю упразднения рода войск), а заодно и места замминистра сельского хозяйства СССР по коневодству.

Рысаков и коняг повсеместно снимали с вооружения, племзаводы без массовых заказов захирели, а дерби из хай-классового, с душком, развлечения превратились просто в полулегальный притон. В дальнейшем искатели фортуны организованно вышли в тираж «Спортлото».

Гурзо спился и на встречах со зрителями сильно жалел, что не может вывести на сцену лошадь. «Без нее рассказ о творческом пути был бы неполон», – язвил в дневниках бессердечный Г. М. Козинцев.

«Честь товарища»

1953, «Ленфильм». Реж. Николай Лебедев. В ролях Владимир Дружников (майор Боканов), Виктор Бирцев (Ковалев Владимир), Евгений Новиков (Пашков Геннадий), Нина Гребешкова (Богачева Галя), Лева Коптев (Каменюка Артем). Прокат 20 млн человек.

Детская культура полна непроизвольных двусмысленностей. Когда в «Гостье из будущего» космопират Весельчак У, подкараулив на Тверском бульваре безмозглую нимфетку Милу Руткевич, доверительным шепотом убеждает ее «помочь нам, как тому котенку», многим взрослым делается неловко. Когда обмундированная в черную садо-мазо-кожу стерва начинает стегать семихвосткой закованного в кандалы бэбика, «Королевство кривых зеркал» слегка перешагивает границы детских кошмаров. По мере погружения в пыль веков градус испорченности авторов падает, усугубляя плотность сомнительных коннотаций. В дебюте М. Хуциева «Два Федора» фронтовик усыновляет сироту, но благородный мужской союз торпедирует семнадцатилетняя егоза с косичками. Сцену, где истерзанный ревностью младший Федор выстригает спящей разлучнице клок волос, знакомый бесстыдник-содомит назвал бесценной реликвией гей-культуры.

Фильм «Честь товарища», первая постановка романа Б. Изюмского о суворовцах «Алые погоны», вообще не знает себе равных. Эстетика закрытых школ для брутального юношества с общими спальнями, няньками-старшинами, кодексом денди и гипсовыми античными статуями была новостью для бесцеремонной панибратской державы – о подводных камнях пылкой дружбы однополых ариев тогда элементарно не задумывались. Обманутый Гитлером в лучших пангегемонистских ожиданиях, Сталин экстерном реанимировал Российскую империю на руинах республик свободных. Военным вернули погоны, генеральские звания, георгиевскую ленту под именем гвардейской и кадетские корпуса под видом суворовских. Бывший государственный гимн «Интернационал» посреди войны заменили михалковскими виршами про великую Русь. В целях политеса вернули раздельное обучение с подзабытой гимназической архаикой: серые гимнастерки под ремень с фуражкой и белые фартучки под косичку крендельком. В свете обратного хода напиталась смыслом и кампания против космополитов: евреев готовили к выселению назад за черту оседлости не из боязни пятой колонны в случае конфликта с США, а с целью элементарно распотешить слободу, подсластить пилюлю тотальной муштры охочему до жидогонства люмпен-славянину.

О родстве раздельнополой милитаристской культуры с гомосексуальностью исписаны тома. Ближе других к простодушно-возвышенной казарменной педерастии подошли нацисты, искавшие мужеского эталона в эллинизме с его расхожим патерналистским мужеложством. Конечно, поголовный расстрел рэмовских однолюбов слегка смутил прогрессистов любовного ложа, но все равно арийский стиль в глазах знатоков был тесно повязан с нетрадиционной ориентацией (возможно, здесь сказалась безусловная вторичность женщины в германской среде и быту).

Наивные русские авторы ступили в этот мутный поток, совершенно не зная броду. Уже на афише один суворовец краснел, а другой торопливо застегивал воротничок. По ходу действия герои сочиняют дневники, много стесняются, музицируют на клавикордах (явно германского производства, с резными подставками для нот), возят провиант на лошади по имени Русалка и обмениваются фразами типа «Я везде ищу тебя, Геннадий». Старшие приглашают малышей «на прогулку» в увольнение, обещая старшине следить, «чтоб не простудились». В титрах действующие лица расписаны, как в античной драме – по старшинству, первым идет начальник училища генерал-майор Полуэктов, за ним эпизодические полковники. Присутствие в этом суровом и нежном мужском братстве полковничьей дочки Гали Богачевой в исполнении будущей супруги Л. Гайдая и Семен Семеныча Горбункова Нины Гребешковой («Сеня, у тебя там не закрытый, а открытый перелом!») смотрится как досадный оксюморон. За вмешательство во внутренние распри строгие юноши на нее сердятся и обливают ядом презрения. Впрочем, на фоне гипермаскулинной общеучилищной зарядки под оркестр и бронзовой скульптуры заряжающего со снарядом наперевес хотя бы эпизодические появления особы неуместного пола кажутся просто необходимыми. В противном случае канонический сюжет живописца Решетникова «Прибыл на каникулы» чреват поистине фатальными потрясениями для родни, а реликтовая дразнилка «Кадет, на палочку надет» требует незамедлительного вмешательства военной цензуры.

Домострой

Пятидесятые запоздало строились и гнездились. Грузовики с пожитками сновали по магистралям, везли с собой кота и радиоточку. Чувство дома, чувство тыла, чувство супа и настольной лампы завладело миллионами, которые впервые в советской истории дробились покланово, а не побатальонно. Коммунальное житье, образовавшееся через уплотнение барских хором и поневоле объявленное прогрессивным, отходило в прошлое – но селились по инерции кучно, густо, с бабушками: больше голов – больше метров. Гам и грай стоял сплошной, жили общинно, бытовик Решетников жанровой мещанской живописью утеплял это стихийное многолюдье (правда, ни на одной из его густонаселенных картин не было пап – ну так и в жизни пап не было; вывелся класс пап на двадцать лет вперед года этак до 70-го). Социальный мир, поколенческое родство педалировались столь настырно, что ощущалось в этом нечто нервное, какая-то неправда. Искусственность кланового общежития скреплялась сверху, патриархальным заветом старших, наказами бывалых дедов и прочих деревенских пережитков. В «Большой семье» и «Высоте» сбрендившие папаши вваливали показательного ремня взрослым сыновьям – но этот дремучий домострой по калькам В. Кочетова[6] уже гляделся дикостью, да и диктовался явным перепугом потери власти над наспех, в военных попыхах настряпанной молодью. В драме из нерусской жизни «Убийство на улице Данте» пижон-сын стрелял в маму-антифашистку: чуткий М. Ромм прикрывал натуральные, родные фобии аляповатым забугорным фасадом. «Мы вместе!» – заклинала младое племя пока еще доминирующая генерация довоенных режиссеров.

Хм-хм, отвечало племя.

Новые дела мутились, новые песни складывались, старики, чуя неладное, супились в газету. Бритые с чубчиком конопатые озорники посмеивались в кулак.

Когда они окончательно вырастут и выйдут из узды, Кочетов в отчаянии застрелится – но это еще где-то там, в следующей жизни.

«Убийство на улице Данте»

1956, «Мосфильм». Реж. Михаил Ромм. В ролях Евгения Козырева (Мадлен Тибо), Ростислав Плятт (Грин, импресарио), Михаил Козаков (Шарль Тибо), Максим Штраух (Филип, муж), Георгий Вицин (Питу), Иннокентий Смоктуновский (доктор). Прокат 27,4 млн человек.

Если Америка уже с 39-го делила операторский «Оскар» на цветной и черно-белый, в Россию цвет массовым порядком пришел лишь в 50-е. Краски, в 50-х столь же яркие и чрезмерные, как гений, злодейство, звук и игра, до такой степени потрясали воображение, что кинообщественность, не сговариваясь, решила, что тратить роскошную техниколоровую расцветку на рысаков с арбузами, Дормидонтовну с Ферапонтовной и прочую пырьевскую кормовую свеклу преступно и недальновидно. Со смерти вождя цвет использовался только в исторических суперколоссах («Герои Шипки», «Адмирал Ушаков», «Великий воин Албании Скандербег», бордовые фески-черкески, отчаянно голубое «вестерновское» небо), студенческих мелодрамах с изменами («Урок жизни», «Разные судьбы», пунцовые губки, изумрудные московские вечера) и на жгучие фильмы из заграничной жизни («Овод», «Мексиканец», «Последний дюйм», «Алые паруса», общекирпичная гамма высушенных солнцем поселков). Черно-белыми оставили войну, деревню и вообще реализм – страстям же положено было пениться в цвете. М. И. Ромм писал об особой олеографичности анилиновых красок, убивающей жизненную правду, – но того только и чаял народ, соскучившийся за 20 лет борьбы и убожества по какому-то нездешнему, опереточному разврату – гвоздикам в петлице, шампанскому в ведерке, вальяжной, а не картофельной красоте, крикливым афишам, худощавым брюнетам и танго со слезой. Словом – по всему, что в отечественном быту бичевалось и служило приметой новой богемно-академической «малины», где растлевают комсомолок и кутят с уголовниками. Запрещая соотечественникам, шик-блеск-красоту прощали прогрессивным иностранцам. Режиссерам ничего не оставалось, как создавать по открыткам и эренбурговским мемуарам бутафорскую заграницу, в которой никто из них ни разу не был (Эренбург, Кольцов, Симонов и прочие, некогда выездные, сыграли гигантскую роль: все они носили популярный в 30-х во Франции берет с пимпочкой – именно он вкупе с вязаной жилеткой стал главной приметой марсельских докеров и андалузских рыбаков в советском кинематографе оттепели).

И тут сработал великий эйзенштейновский секрет времен «Александра Невского»: неведомая и до последнего кадра выдуманная реальность часто оказывается убедительнее дотошновоспроизведенной и всем знакомой. Наша пародийно-сказочная заграница 50-х была во сто крат чудеснее и, черт побери, похожее на оригинал, нежели все нищенски-симулятивные, пусть и на натуре снятые, имитации 70-х с черными очками на всех без исключения и вечно лезущей в кадр початой пачкой «Мальборо», сестрой карандышевского киндер-бальзама с наклейкой «Бургонское». Это был мир волшебной страны Средиземномории, где всегда тепло, всегда море и просоленные узловатые ребята вечно шутят в тавернах, – мир, бессознательно сложившийся в мозгах миллионов соотечественников и оттого бесконечно реальный. В нем были бегущие рекламы «CAFEBAR», молодые капитаны, мексиканская музыка и визг тормозов. В 62-м этот дайджест дворового романса про то, как «у юнги Билли стиснутые зубы», был блестяще реализован в первом советском суперблокбастере «Человек-амфибия». В 50-е заграница еще принадлежала старшему поколению и в большей степени была навеяна Рене Клером и симоновскими рассказами. В 56-м патриарх Михаил Ромм снял на слова патриарха Евгения Габриловича умопомрачительно цветную фильму с ненашенским названием «Убийство на улице Данте». Именно о ней тетя в «Покровских воротах» ехидничала: «Наши играют французскую жизнь».

С ранней юности, с немого дебюта «Пышки», Ромм обожал миф о сражающейся Франции. Даже на проработках космополитов говорили, что его кино не каким-нибудь, а французским духом пахнет. Он снимал «Ленина в Октябре» и «Ленина в 1918 году», а сам носил берет с пимпочкой, грезил большими бульварами, уличными аккордеонами и нацией Дюма и Мопассана, беспечно, с вином и прибаутками сопротивляющейся угрюмому немецкому соседу. Дебют был ближе к истине: с немецким соседом Франция воевала преимущественно пышкиным хохолком – однако старая сказка о независимом, гусарском, чуть экзальтированном народе была дороже любого новейшего знания. Ромм снял пламенный, слепой, влюбленный, как стихи Багрицкого, фильм о Франции, стреляющей по немецким офицерам с театральных подмостков – каковых вольностей Франция себе сроду не позволяла. Он рассказывал о семье шансонетки Мадлен Тибо, чей сын отбился от рук, увлекся теорийками и стал предателем, а в перспективе и матереубийцей, тогда как сама мать, космополитичная прима, приникла к деревенским корням и поднялась до активного противодействия злыдням-захватчикам. В картине явно чувствовался едва закамуфлированный старческий ужас времен реформации перед молодым циничным поколением. Сын примадонны Шарль в дебютном исполнении худощавого изысканного брюнета Михаила Козакова иллюстрировал скользкий путь молодого насмешника от скепсиса и индивидуализма к поистине каиновым преступлениям: сначала вино и карты, дежурный поцелуй мамочке и замкнутость на своих интересах, позже культ атлетизма и порнографии, затем случайное убийство маминого импресарио, выдача нацистам родного отца и выстрел в догадавшуюся мать. Мера падения была бездонной – и по степени ужаса какой-то нефранцузской. Экскурсия папы с мамой по комнате отбившегося от рук великовозрастного жуира с нацистской литературой и фотографиями голых девиц, а также справочниками «1200 способов разбогатеть» и «Как стать сильным» скорее напоминала тревогу и трепет российской элиты перед собственными коктейль-холльными отпрысками. Черная настенная тень прицелившегося в маму молодого негодяя пугала именно российских образованных родителей 1956 года, готовых, подобно ужаснувшемуся отцу, вырвать свой празднословный и лукавый язык, воспитавший ребенка в неуважении ко всему святому.

Впрочем, прорвавшаяся наружу младофобия с лихвой компенсировалась добротной детективной интригой, точеными диалогами и исконно галльским изяществом. Кафе, кашне, картежничество в кабаках и козаковский лоск создавали нужную эскапистскую ауру, а некоторая театральность была вполне к лицу декоративному забугорному миру: «Я многое понял и кое-что полюбил, это кое-что – Франция!», «Буду я жива или меня повесят – все равно!», «Ты многому научился, Шарль, но лгать мне ты еще не умеешь» – вся эта античная пышность роскошно гармонировала с миром фонарей, вывесок и гнутых стульев. Ростислав Плятт в роли Грина своим ехидным аристократизмом довел до совершенства закрепившееся за ним амплуа «не нашего» человека, а сыгравшая Мадлен поздняя дебютантка Евгения Козырева в лучших сценах уподоблялась Марлен Дитрих (на роль пробовалась жена Ромма Елена Кузьмина, но именно в это время мужьям-режиссерам было запрещено снимать жен-актрис). Впервые на экране появились «не наши» Валентин Гафт (убийца Жюно) и Иннокентий Смоктуновский (доктор).

Ромм впервые попал в город своей мечты Париж только в 62-м – на озвучании «Обыкновенного фашизма». Он гулял по бульварам грустный – возможно, не только оттого, что так поздно увидел свою грезу воочию, но и от несоответствия реальности воображаемой поэтической Аркадии. Молодежь Франции оказалась жадноватой и безразличной, но и только; она не стреляла в своих мам, таких же жадноватых и безразличных. Не было там ироничной жертвенности, беретов с пим-почкой, пролетарской тревоги за мир и памятников героям Сопротивления. Как и самих героев.

Одни вывески, фонари да гнутые стулья.

«Улица полна неожиданностей»

1957, «Ленфильм». Реж. Сергей Сиделев. В ролях Леонид Харитонов (сержант Шанешкин), Всеволод Ларионов (Владимир Званцев), Джемма Осмоловская (Катя), Яков Родос (Порфирий Петрович Смирнов-Алянский), Евгений Леонов (милиционер Сердюков). Прокат 34,3 млн человек.

В 50-е милиционер был букой, ведьмаком, мужиком-ягой. Им пугали неслухов и неумытых поросят: придет – заберет. Ждать от милиции добра было пределом наива и бытовой неосмотрительности. Все маленькие дети из книжек Николая Носова прятались от нее под кровать и ни в какую не хотели верить россказням про дядю Степу. Потому что дяди Степы на самом деле приходили и забирали. А за все зверства своего лиходейского наркомата расплачивался «простой советский постовой». Дядя Степа-светофор. Сержант-регулировщик. Продавец полосатых палочек.

После развода МВД-КГБ в 1954-м милиционеров было решено спасать от граждан. Новое дыхание реабилитации городовых дал XX съезд – именно после него появилась серия фильмов о надежном друге в белом кителе и синих галифе, который все время отдает честь и ловит выкатившиеся на мостовую мячики. Обычно он грозил нерадивым пешеходам, но дома имел фотографию самого себя в пограничной фуражке и с собакой Тунгус – мол, пусть враг не расслабляется.

В «Деле „пестрых“» (1958) помимо детективной интриги прямо ставился вопрос: может ли красотка Фатеева гулять с опером Сафоновым и не меркнет ли он на фоне ее богемно-ресторанных друзей? В «Деле Румянцева» (1956) вместе с возвратом честного имени трудяге-шоферу искоренялась недавняя милицейская манера лупить светом в глаза, грызть беломорину и задавать проницательные вопросики. «За витриной универмага» (1955) заикался и бледнел дежурный лейтенант Малюткин (Анатолий Кузнецов), стесняющийся подъехать к продавщице грампластинок. На школьных вечерах ставили вальс «Спи, Москва, бережет твой покой милицейский сержант», бестселлером 1957 года был роман «Сержант милиции», а по экранам прохаживался постовой Вася Шанешкин (именно так, через «ш») из фильма Сергея Сиделева «Улица полна неожиданностей».

Вася (Леонид Харитонов) был славный и ответственный паренек, учился в юридическом на заочном (в ту пору все славные пареньки учились заочно: дневное отделение было для мотов и прощелыг), а в основное время ходил по бульварам в белой фуражке и сапогах, свистел в свисток и штрафовал прохожих. Прохожие дулись и мешали Васе встречаться с насмешливой девушкой Катей, дочкой одного из них. Катя, надо признаться, попалась Васе предостойнейшая, в три обхвата: в 57-м еще не прошла послевоенная мода на женщин-баобабов, явившаяся вследствие кратковременного упоения русской идентичностью, в дальнейшем более точно названного шовинизмом – отчего все юркие Максимы Перепелицы 50-х передвигались под ручку исключительно с девушками типа «ледокол». Вася долго не признавался ей, что на самом деле он мент: в стране разгильдяев и правонарушителей это грозило жестокой обструкцией.

Впрочем, зоркая и могучая Катя, будущий прокурор (еще один противовес «нарушениям соцзаконности, имевшим место в недавнее время»), – давно раскусила Васю, по-сестрински его поддразнивала, но все равно сажала по правую руку на дне рождения и щедро пододвигала всякую селедку под шубой и мамин пирог с курагой. В отличие от папы, заводского кассира Ивана Захаровича, явно отдававшего предпочтение обходительному скользкому фрукту Владимиру Званцеву с вкрадчивым баритоном Весельчака У (Всеволод Ларионов). В те годы оппозиция «Вася – Владимир», как и «Сережа – Виктор» («Сержант милиции»), «Володя – Борис» («Тля») или «Николай – Леонид» немедленно выводила антиподов на чистую воду: увлечение хороших девчат интересными и остроумными юношами из отдельных квартир с высокими потолками было явно не по нутру примитивному, «от сохи» истеблишменту, который всячески отстаивал интересы простых и искренних значкистов ГТО из общаги. С Владимиром все было ясно как день: он читал стихи не из программы, козырял ученостью, дарил свадебные букеты и вообще проявлял нескромность, что в те годы было верхом неприличия – ценились, как встарь, неловкие и застенчивые. Неловкий Вася сразу почуял второе дно этой обходительности, этой вот щедрой расположенности, этих нестандартных грез по малахитовым островам Тенерифе – но кассир был слеп, как дитя, да к тому же терпеть не мог постовых после, языком протокола, «досадного недоразумения»: будущий зять однажды приволок его в участок за пьяные песни на Невском.

Расстроенному конфузней Васе приснился профессиональный сон, поднявший картину Сиделева до вершин подлинного сюра. Рядами и колоннами, пешими и конными, на мотоциклах и в подстаканниках стекались к Исаакию разгневанные мужчины в алых погонах. Сам Вася держал речь за профсоюз. «О дети, дети, взрослые дети! – вещал он. – Вы обижаетесь на нас, как на доктора, выписавшего горькое лекарство, на зубного врача, что больно лечит, на учителя, вызвавшего к доске, когда вы не знали урока! Своих маленьких детей вы пугаете милиционером: милиционер придет, милиционер заберет! Мы же не говорим своим детям: гражданин придет, гражданин заберет! Вот теперь сами штрафуйте, сами следите за порядком, сами приводите себя в отделение. Попробуйте обойтись без нас». И хор милиции мощно сказал: «ПОПРОБУЙТЕ ОБОЙТИСЬ БЕЗ НАС!» Машины сталкивались, хлыщ Владимир убегал с кассовым чемоданчиком, слюнявимые хулиганами отличницы звали на помощь, но насупленные милиционеры твердо отвечали: «НЕТ!»

Сон подкинул Васю в страшной догадке и привел его ровно к безобразию группового налета. В финальной драке в песочнице Ларионов кидал Харитонову песком в глаза и прострелил плечо, зато Харитонов Ларионова взял на приемчик и заломил руку, а Леонов бегал вокруг Ларионова с Харитоновым и дул в свисток. Народное добро было спасено, дело завершилось дежурным дефиле по Невскому с песней «За всем наблюдая и нас охраняя, защитник порядка идет». Правда, припев «Идет молодой / Наш друг постовой» все-таки исполнялся противным вкрадчивым баритоном – разоблаченный и низвергнутый Званцев и здесь не удержался от каверзы.

В конце 50-х мент был полностью оправдан. Нельзя сказать, что в народных глазах он превратился в Санта-Клауса или киндергартен-копа с фонариком и книжкой, однако все уже отличали его от злого чекиста и терпели. Белые гимнастерки с кармашком и золоченые лычки перестали компрометировать специалистов по римскому праву, а уж кассиры и вовсе не чаяли лучшей партии для своих заневестившихся дочек.

«Дом, в котором я живу»

1957, к/ст. им. Горького. Реж. Лев Кулиджанов, Яков Сегель. В ролях Владимир Земляникин (Сережа Давыдов), Жанна Болотова (Галя Волынская), Михаил Ульянов (Каширин), Нинель Мышкова (Каширина), Евгений Матвеев (Костя), Валентина Телегина (мать). Прокат 28,9 млн человек.

«Дом, в котором я живу» шел вразрез со всем отечественным кочевым укладом. До и после кинематограф славил дороги далекие и перевалы нелегкие, времянки на восемь душ в сугробе и лямур в степи и на верхотуре. Дима Горин объяснялся своей Танечке на тросе ЛЭП, а монтажники-высотники на седьмом небе обменивались газовыми шарфиками. И только Яков Сегель и Лев Кулиджанов впервые недвусмысленно воспели антиромантическое «а у нас в квартире газ», печки-лавочки да этажерки-форточки. Дом с геранью, кошкой, зеркалом, комодом, с надверными ящиками для писем и газет, крытыми зеленым и синим суриком, с лыжами и велосипедом в общем коридоре, засечками растущих детей на притолоке, коллекцией камней и швейной машинкой зингеровской масти, с банкой для окурков у батареи в парадном, разнобойной посудой, помидорной рассадой и маминой ворчбой, что закусывать надо. Дом, который светомаскируют при налете, дежурят в очередь на крыше под рев пожарных сирен и куда обязательно возвращаются – с фронта, экспедиций, дальних плаваний и других необходимых отлучек. Великие стройки стройками, лучистый колчедан колчеданом, а дома дети отца от дяди Сережи не отличают и пьюхе-соседу дать по шее некому.

Страна впервые не сговариваясь признала, что счастье, конечно, бывает в Сибири, Каракумах и других чертовых куличках, но гораздо чаще оно случается на соседней окраине, возле дома, в котором живешь.

Такой пафос мог родиться только в конце 50-х, когда массовое жилстроительство Хрущева внезапно породило у миллионов ощущение частной, собственной, отдельной крыши. Чудесное остолбенение на лицах теток-новоселок в серых шерстяных платках и драповых пальто с цигейкой сыграть было невозможно – многочисленные хроники и картины живописцев решетниковской школы запечатлели перворождение советского консерватизма. Город переставал быть обобществительной дробилкой, и миллионы наконец-то оседлых граждан принимались яростно прибивать гвозди – под санки и рейсшины, лохани и карнизы, портреты мам-папы в самодельных рамочках, сколоченных на уроках труда, карты мира и моей родины СССР. Эти люди еще сушили белье во дворах ввиду скудости полезных метров и унаследованного от общинного житья добрососедства – но уже начинали обзаводиться не собакевической мебелью, грузной, прочной, немаркой и удобной при вечных погрузках, а зеркальными шкафами с полиролью и подписными изданиями без вечной прогалины от веревки. И они втихомолку знали, что того же года пьеса В. Розова «В поисках радости» – полная дурнина, ибо не стоит делать из платяного шкафа фетиш скопидомства, рубить его дедовской шашкой и противопоставлять живым золотым рыбкам. Шкаф и рыбки – явления одного порядка. Родственные.

С новоселья, выставленных на всеобщее обозрение узлов, шкафов и рыбок началось соседское житье фабричных Давыдовых, разъездных Кашириных и театральных Волынских. Привилегированных кварталов (кроме совсем уж заоблачных правительственных) тогда еще не было, а всеобуч и типовая застройка успешно нивелировали классовые различия: давыдовский Сережка с малолетства положил хитрый глаз на Галочку Волынскую с шестого. Зарубки на косяке поднимались все выше, сестра сережкина Катя понесла от перевозившего мебель рыжего шофера Николая, а старший брат арткомбат Костя на побывке завел обычай по ночам скрестись в комнату к молоденькой соседке Кашириной, чей муж месяцами пропадал в геологических партиях на рудных разработках. Мама на соседку супилась, Сергей на брата тоже, фифа Галка им помыкала и декламировала монолог Чацкого на уроках актерского мастерства, втайне чувствуя себя бездарной, – в общем, все маленькие трагедии большого дома были тем и милы, что много раз хожены, и рассудительный отец не зря велел матери к молодежи не вязаться и соседскую честь не блюсти: нечего жену на колчедан менять. Все было трудно, но правильно и в конце справедливо, и была только одна причина, по какой стоило все бросать и топать из этого дома с веселой гармошкой и хмурой рожей, куда в военном билете написано. Пришли буржуины – вставай, страна. Щи в котле, каравай на столе, а пожить за нас, видно, тебе, мальчиш, придется. Вырос головешками из-за горизонта год 1941-й, и тени навсегда уходящих легли на плакат «Родина-мать зовет!». Забор пошел на дрова, мебель – в эвакуацию, от насиженного жилья остались одни обои довоенной расцветки, а во дворе занимались штыковым боем самые старые и самые малые – ополченцы на крайний и черный случай. Даже у народной артистки-репетиторши настенная афиша «Чайки» сменилась корнейчуковским «Фронтом».

Каширин не вернулся. Мотив обреченности солдата изменой женщины прозвучал в тот год дважды: в «Доме» и калатозовских «Журавлях». Оба раза неконтролируемая страсть к чужаку передавалась клавишными бурями, и оба раза невольная виновница накладывала на себя добровольную схиму – обет верности павшему.

Не вернулся отец. Убили Галю. Остальные пришли – да не с полной грудью орденов, как заведено было в тогдашнем кино, а со скромной и втрое дорогой «За отвагу» или солдатской «Славой», а все больше с желтыми нашивками за тяжелые ранения. Из четырех семей осталась одна, катина, – в той же пропорции, что и по всей стране. А дом остался. И соседский Витька из лирических соображений обрызгал из лужи Давыдовскую Майю.

Порядок, значитца.

Киноисторик Вера Шитова позже заметила, что эта многофигурная, мозаичная и растянутая по времени (1935-1950) семейная сага стала предтечей фамильно-клановых сериалов – еще одного обязательного атрибута стабильного общества, в котором любят дом и не рубят мебель из максималистских побуждений. В том же 57-м прокатный топ-лист возглавили именно пилотные серии исторических семейных эпопей «Тихий Дон» и «Хождение по мукам». «Дом, в котором я живу» и «Летят журавли» сильно уступили им в популярности, заняв соответственно 9-е и 10-е места в годовом рейтинге (28 с лишним миллионов зрителей), зато собрали ворох фестивальных призов и развесистых комплиментов. Сказочная известность накрыла дебютантку Жанну Болотову и сыгравших первые знаковые роли Владимира Земляникина, Евгения Матвеева, Нинель Мышкову и Михаила Ульянова (лишь ему за год до «Дома» удалось прославиться в «Они были первыми»).

А Россия тем временем снова попала в противофазу с остальным миром. Практически одновременно с постановлением ЦК 31.07.57 г. о массовом жилищном строительстве, покончившим с барачно-чемоданной жизнью совграждан, в США был опубликован роман Джека Керуака «В дороге» – манифест кочевого, гулевого и космополитичного битничества. В год, когда у нас расцвело тепло родных этажей, желтых окон и ключей под ковриком, обожравшаяся Америка запела, что самый рай в шалаше, а лучшая крыша – небо голубое. Села на колеса и куда-то поехала.

«Коммунист»

7 Ноября, светлому празднику примирения и согласия

1957, «Мосфильм». Реж. Юлий Райзман. В ролях Евгений Урбанский (Губанов), Софья Павлова (Анюта), Борис Смирнов (Ленин), Евгений Шутов (Федор), Валентин Зубков (Степан). Прокат 22,3 млн человек.

1957-й, партия в глубоком нокауте. Закрытое письмо парткомам просачивается наружу, потом публикуется в печати: семь миллионов коммунистов не в состоянии утаить корпоративный секрет. Второй раз за сорок лет истово верящая Россия узнает, что бога нет: «Оказался наш Отец не отцом, а сукою». Кто-то стесняется мартовских слез, кто-то стреляется в февральский лоб, кто-то теребит пожухлый партбилет и разговаривает с ленинским профилем, потому что больше разговаривать не с кем. Вырезанные с фотокарточек сгинувшие друзья сверлят пустыми проплешинами, вчерашнее Политбюро обнаружило свою антипартийную сущность, статуи со всей страны свозят в Волгу, а в лефортовских подвалах по маленькой постреливают изуверов железного наркомата – правда, наиболее отличившихся: Нюрнберг-П Советам ни к чему. В поисках идеала каторжной несгибаемости общество поворачивается к тихо ковыляющим лишенцам, опять оказавшимся ленинской гвардией; гвардия беззубо хлебает тюрьку да по привычке стряхивает хлебные крошки в ладонь.

От депрессии до анархии один шаг. Венгерский мятеж, стоивший России семисот офицеров и солдат, пугает и склоняет к ортодоксии. Нужен маяк, стержень, Данко с мандатом и чистой совестью, железняки комиссарской породы и островского закала. На киностудиях страны параллельно снимаются «Павел Корчагин» (1956), «Они были первыми» (1956), «Рассказы о Ленине» (1958), «Олеко Дундич» (1958), «Добровольцы» (1958). Подточенный колосс цементируют иконами предтечи и рядовых святых, желательно вымышленных или рано преставившихся. К 40-летию Октябрьской революции пятижды лауреат Сталинской премии, кинорежиссер, народный артист СССР Юлий Райзман ставит в идеологическую брешь свою золотую сваю – «Коммуниста».

Предыдущие фильмы – «Урок жизни» и особенно «Кавалер Золотой Звезды» – чести народному артисту не сделали. Райзман возвращает себе Имя – при этом окрас не желает менять категорически. Монументальный «Коммунист» очевидно наследует довоенной лениниане: вникающий в каждую мелочь озорной и чуть клоунский Ильич, растерявшийся в Кремле проситель-большевик с Загорской ГАЭС, похожий на Ивана Шадрина с кипяточком[7], ночи с коптилкой и коммунистическим «Манифестом», борьба с людьми и бревнами, но главное – особый, курчаво-белозубый, челюстястый тип контуженного энтузиаста в шинели, точь-в-точь Николай Баталов в «Путевке в жизнь». По-ленински смяв картуз в кулаке, коммунист Губанов влезал со своей государственной нуждой на Совнарком, валил в одиночку лес для хлебного состава, рвал на груди гимнастерку перед упертым часовым и поднимал спящих на неурочную разгрузку кирпича – под костры и гармонь, по двое в цепочку, со струнным нажимом Родиона Щедрина в оркестровке Альгиса Жюрайтиса, дирижера и коммуниста, будущего корчевателя «дегенеративной» музыки Шнитке. Предметом одической поэзии впервые с маяковских времен становится презренная складская проза – известь, олифа, лопаты, кирпич; сам же сюжет постоянно вертится вокруг гвоздей – лучшего конечного продукта из большевиков, если верить поэту Тихонову. В финале битый пулями Губанов переминается в мучной грязи бронзовым памятником самому себе: так – в разорванной донизу рубахе – лепили монументы замученным коммунарам. Его последний микеланджеловский порыв и застывшее горе Анюты предвосхитили скульптурный пафос кино поздних 50-х. Годы спустя с той же оперной статикой и пляшущим огнем снимут раздумья Гамлета Козинцев и казнь поджигателя Бондарчук.

Бесспорным достоинством фильма был и первый панорамный портрет базарной, меняльной, мешочной, жухально-куркульской России, миром топчущей прометеев огонь. Враг впервые был не явным классовым антагонистом, а распоясанной безыдейной скотиной – то в партию запишется, то на колчаковский фронт уйдет, то вдруг затемно в окно постучит да в банду подастся. Одно слово – свинья противная. Да и друг-соратник вовсе был не героических статей, а все из той же беспорточной гвардии первого призыва: на вагоне провианта сидел, а себе чужого ни крохи не взял и на пересадочных станциях до исподнего проелся. В финале вдовая Анюта, выбирая из двух поперечных дорог – на стройку неведомого мира или в затхлую подслеповатую деревню, – гордо ступает на первую, правильную, хоть и с дитем-сиротою в пеленках.

Партия в тот год устояла, а электрическая нить накаливания протянулась из 20-х в 60-е. При Сталине тоже строились ГЭС, но лишь ленинский и хрущевский миф Большого Света громко зарифмовались меж собой. Электрификация снова стала производной Советской власти, в Сибири ударными темпами сооружались плотины титульных электростанций эпохи – Братской и Красноярской. Оборонная стихия Днепрогэса уступала эре Братска, садово-парковой коммунистической лампионии.

Наш поезд все катит и катит,

С дороги его не свернешь,

И ночью горит на плакате

Воскресшее слово «Даешь!» –

написал в 57-м Ярослав Смеляков. Он незадолго до этого вернулся из заключения и был очень взволнован первопятилеточным ренессансом.

«Летят журавли»

1957, «Мосфильм». Реж. Михаил Калатозов. В ролях Татьяна Самойлова (Вероника), Алексей Баталов (Борис Бороздин), Александр Шворин (Марк), Василий Меркурьев (Бороздин-старший). Прокат 28,3 млн человек.

«Журавли» впервые в советской истории развели по разным углам интеллигенцию и народ, обозначив появление второго колена образованной публики. Интеллигенция стала потомственной и снова оторвалась от ширнармасс. Впервые осознав свою особость-инакость благословением, а не проказой, резко прибавив в качестве чтения, увидев, что и «Правда» может быть цветной (был и у нее недолгий период разноцветных картинок), разночинцы конца 50-х притаились в ожидании своей Книги, своей Песни и своей Пассионарии.

Пассионарию принесли «Журавли» в 1957 году. Лицом, повадкой, руками она тревожно отличалась от спелых задорных героинь уходящей эры и прежних целиннопроходческих фильмов Михаила Калатозова. Все шли на войну – она плясала про журавлики-кораблики. Все бежали на пожар – она прыгать с моста под поезд. Все кричали «кукумак» – она погружалась в себя и любовалась своим отрешенным отчаянием.

Не верилось, что среди военной общей судьбы возможны (и допустимы!) хаотические переживания, нестроевые настроения, сложность характеров и чувств и полная неготовность следовать жестким и грубым рамкам, которые ставит перед людьми война. Чужая среди своих, непонятой чайкой парила Вероника в мире тазов, красных рук и старушечьей ворчбы за спиной.

Фильм стал первым в длинной череде изгоев, потрясших мир и перевернувших сознание касты, но оставивших глубоко равнодушной нацию. Франция отдала ему «Золотую пальму» 11-го Каннского фестиваля и 83-е место за всю историю национального проката. «Журавли» стали единственной русской картиной в первой сотне кассовых чемпионов республики, опередив даже таких бесспорных лидеров, как «Фантомас», «Бабетта», «Звездные войны» и «Последнее танго в Париже».

В советской табели о прокате фильм, на десятилетия ставший эмблемой поколения оттепели, занял почетное 366-е место, уступив даже такой серятине, как «Стряпуха», «Змеелов» и «Тайны мадам Вонг». Россия не приняла богатого внутреннего мира шалавы, которому рукоплескали главные залы обеих столиц. Вместе с немым восторгом посвященных картину сопровождал глухой недоуменный ропот в прессе: такой сильный фильм – и о такой ничтожной женщине! Ворчунов, не постигших сложности и противоречивости, поднимали на смех, дразнили филистерами и подробно объясняли тщету попыток подверстать к общей судьбе тонкую душевную организацию.

Общая неумелость в речах помешала оппонентам картины сформулировать свою тихую и злую позицию: когда родина в опасности – идите вы к черту со своим внутренним миром и всеми его изгибами! Кому как не вам, военной безотцовщине, знать, что случаются в жизни страны моменты, когда сложность не ко двору, когда все ясно и просто, а гвоздь партизана Боснюка, которым он заколол немецкого офицера, стоит в десять раз дороже всех белок, абажуров и прочих фетишей одухотворенных девушек с ренессансными именами. Как говорили 14 лет спустя в «Белорусском вокзале»: вот враг, рядом свои, и наше дело правое. Сомненья прочь, уходит в ночь отдельный. Война возвращает общество к первобытным кострам, возле которых правы именно эти примитивные, пошлые, прозаические люди с общих кухонь и нар – и бабка, ворчащая, что «мечтать после войны будешь», и солдатик с гармошкой, намекающий, что, пока мы здесь, наши бабцы времени даром не теряют, и раненый, орущий, что курвы тыловые страшнее фашиста: в самое сердце бьют. «Мужик воюет – баба ждет» – вот универсальная философия черных времен, отступление от которой перестает быть личным делом двоих.

Потому европейский киноистеблишмент столь бурно и принял трагедию Вероники, что под словом «война» благочинная Европа весь XX век понимала гвоздички цветов национального флага в петлице да пожертвования на оборону в металлическую кружку. Вызывающее красное платье Денёв из «Последнего метро» по сей день кажется французам гордым плевком в лицо завоевателям. Жаль, что завоеватели ничего об этом не узнали. То-то бы удивились, наверно, выяснив, что это и есть тот самый Resistance. Франция, которой богатый внутренний мир помешал взяться за оружие и обрек на пять лет позора, Франция, со стыда выдумавшая свое рахитичное сопротивление, Франция, за которую воевали 96 летчиков полка «Нормандия – Неман», Бурвиль с де Фюнесом в военных комедиях да Шарль де Голль по радио из Лондона, – наконец-то нашла сочувствие во стане победителей. Фильм, оправдывающий измену общей красивостью ситуации, а откос от фронта – музыкальными пальцами, пролился живительным бальзамом на душевные раны нации коллаборантов.

В России все было иначе. Нарождающемуся шестидесятничеству вполне по силам было сбросить гипнотический морок урусевской камеры, перекрестить экран и очертить-таки границу своей сложности, которую семь лет спустя выставит Хуциев в «Заставе Ильича»: о чем я могу и должен говорить серьезно. О войне, картошке, песне «Интернационал» и наших отцах, сгинувших в том же болоте, что и Борис Бороздин. Пусть патриотизм глуп – это не делает менее отвратительным холеный дезертирский скепсис.

Не вышло. Поколение, избравшее эталоном мужества циничных пацифистов Ремарка и Хемингуэя, на роль главной женщины возвело пошлую рабу эмоций, ложащуюся под кого попало в связи с вовремя прозвучавшими бетховенскими аккордами, на известие, что жених уходит воевать, дующую губки: «А я?», а после картинно избывающую свой грех в платочке госпитальной сиделки. Развенчание единомыслия почему-то прошлось по самой больной и достаточно однозначной теме – войне. Именно с той поры у физиков-лириков вошло в спортивную моду говорить на черное «белое» и наоборот. Разбираться в противоречивом духовном мире генерала Власова и выкапывать мертвых диктаторов под предлогом покаяния. Искать идеальный третий путь вместо того, чтоб рубиться с врагом за свою страну, свою свободу и свое право.

Третьего пути не бывает. Со своим мелодраматизмом, романической позой, фальшивой публичностью и мильоном терзаний героиня прослойки Вероника оказалась по ту сторону своей просто и хмуро, по-толстовски воюющей страны. В конце она признала это сама – раздавая цветы не фронтовикам, как мнилось многим, а всем встречным – и назойливому деду-буквоеду, и девушке с орденами, и новорожденной внучке какого-то старшины.

Чужому для нее народу, выигравшему эту войну.

Интеллигенция конституировала сей разрыв, сотворив культ из этой первой по-настоящему классовой картины.

«Хождение по мукам»

Трилогия. 1957-1959, «Мосфильм». Реж. Григорий Рошаль. В ролях Руфина Нифонтова (Катя Булавина), Нина Веселовская (Даша), Николай Гриценко (Рощин), Вадим Медведев (Телегин). Прокат: «Сестры» – 42,5 млн человек, «Восемнадцатый год» – 33 млн человек, «Хмурое утро» – 25,9 млн человек.

Второй «Войной и миром» третий Толстой вписал дворянство в революцию. Революция в этом нисколечко не нуждалась, дворянство безмолвствовало по причине абсолютного изведения, за исключением Сергея Михалкова, – и переживания лояльных почвенных аристократов Рощиных-Телегиных-Булавиных по России, от которой остался навоз под пашню, но которая из этого навоза возродится и обязательно еще побьет Карла XII, остались до самой смерти советского графа невостребованными.

Смерть, однако, приключилась в ключевом 45-м, гласно протрубившем торжественное закрытие дерзательного аскетизма 30-х и золотой век совмещанства, маленького стиля в большом, – от ампира к барокко, от металла к керамике, от лампочки Ильича к люстре с висюльками. Трофейное кино крепко подсадило население на венские вальсы, шляпные коробки, опереточные драмы с наследством и пистолетными эскападами обманутых мужей. В повседневную жизнь вернулись погоны, ширмы, этажерки, кресла-качалки, раздельное обучение, белые фартучки, купецкие обои в медальончиках, деревянные лестницы наверх с кегельными пилястрами, беленые двери в комнату, лепнина по периметру потолка и вообще гипс, гипс, гипс – материал первичной стабильности. Молотов оказался Скрябиным, а Булганин и вовсе будто сошел на мавзолей с полотна Рубо «Встреча государя в ставке главкома Орлова-Тундутова». В театрах господствовали Островский и Ибсен, куплетиста Утесова затмил тенор Лемешев, а сегрегированные девочки сказали «нет» коротким стрижкам и плотской физкультуре, отрастив косы и проникшись чувствительными романами. Новый курс на корни, кровь и почву поощрял реабилитацию классики, балы-карнавалы, житийные олеографии прищуренных на царизм композиторов, ученых и землепроходцев – окончательному вступлению в права наследования русских побед, дворцов, романов в стихах и географических открытий препятствовала лишь одна тридцатилетней давности тарарабумбия с принципиальным отречением от старого мира. При Сталине на эту досадную брешь не обращали внимания – новая сублиберальная эра потребовала наведения мостов: целинный необольшевизм еще не набрал силу, инерция былого государственного славянофильства позволяла птице-тройке некоторое время ехать без пара, но модернизация идеологии назревала. Тут-то и вспомнили о покойнике-графе. Постановщик биографических саг о борьбе композиторов Мусоргского, Даргомыжского и Глинки с низкопоклонством и косностью двора Григорий Рошаль перешел с глинки на фарфор к великой радости соотечественников. Первая часть трилогии «Хождение по мукам» «Сестры» собрала в прокате 42 миллиона билетов, вдвое обойдя вышедшие в тот же год «Высоту» и «Дом, в котором я живу» и уступив 2 миллиона только «Тихому Дону».

Книга, как и все поствойнаимирские эпопеи о семьях на войне, была посвящена пути имущего сословия сквозь потемки низких соблазнов и эгоцентрических человекоубийственных ересей к снежной, искристой целине святой веры в Общее Дело, тождество путей Бога и нации, в необходимость преодоления мелкой погремушки плотских страстей и разночинской бесовщины во имя великой правды Родины и Победы – здесь едины были гроссмановская «Жизнь и судьба», митчелловские «Унесенные ветром», «Доктор Живаго» Пастернака, «Рождение нации» Гриффита и «Хождение по мукам» Толстого-3 (оттого и не удалась Шолохову задуманная сагой повесть «Они сражались за Родину», что гигантские формы поневоле выводили его на тропы Бога и Судьбы и поиска высшим сословием правды у скромных, прилежно воюющих бедняков, – Гроссман посмел и вошел в историю, Шолохов убоялся наметившегося у него расслоения на красную элиту и мужичество и самолично обрубил себе биографию на довоенных шедеврах). Конфузия заключалась в том, что у только что победившей нации в лихие годы полностью отсутствовала возможность вероотступничества и падения в сладкий и саморазрушительный декадентский грех, к мадере с подоконника и забубённым глашкам с гитарами, – отменив Бога и Черта, она шла своим скудным путем, иногда тоскуя как по одному, так и по другому. Задуманная как дорога из пышной и греховной тьмы в горячечный и самоограничивающий свет, эпопея фатально теряла популярность по мере приближения к столь знакомому для зрителя и оттого скучному идеалу: из немыслимых для экранизации сорока двух миллионов почитателей «Сестер» следующую часть, «Восемнадцатый год», почтили присутствием только тридцать три, а третью, «Хмурое утро», – и вовсе двадцать шесть миллионов человек. Цифра по тем временам все равно немалая, однако зримым оттоком иллюстрирующая тенденцию: по мере уплотнения фронтов, разрывов, тифа, арьергардной слякоти, разутых трупов, дохлых лошадей, лишаев с узкоколейками и прочих неаппетитностей в ущерб курортным изменам под зонтиком с бахромой целые армии зрителей разочарованно отваливали на сторону. Все эти буржуйки, постромки, грязные бинты и расстрелы коммунаров на угрюмом обрыве им были слишком хорошо знакомы, чтобы вникать на сем фоне в трагедию белого дела. Хотелось не правды с аскезой, а канкана с кларетом. Оттепельные теоретики бранили послевоенных постановщиков Чехова и Островского за чрезмерные декорации балов, многоярусных театров, роскошных варьете и люксовых гостиниц в засиженных мухами волжских городишках, а новое городское сознание алкало густого мелодраматизма господской жизни: вчерашней бедноте с запросами всегда нелегко объяснить, что блеск и пурпур есть антураж дорогих борделей, а не лучших столичных салонов.

В дискуссиях об изящном потерялось главное: в 57-м по экрану впервые зашагали героями измятые сомнением поручики-капитаны-хорунжие из довоенной книжной классики – Мелехов, Рощин, Говоруха-Отрок, чуть позже – мичман Панин (а не иссякни Соболев и не случись паскудство с Пастернаком, были бы с ним и Живаго, и каплей Юрий Ливитин из «Капитального ремонта»). Дозволенная в 30-х на бумаге рефлексия золотопогонных рубак была непредставима на тогдашнем экране, триумфально занятом своевременно усопшими Чапаевым, Котовским, Пархоменко и Щорсом. И только с массовым приходом цвета под красно-зеленым небом дымных степей, в широкоформатном исполнении усатые благородия стали скидывать погоны и цеплять звездочки на суконные фуражки, а чернобровые грудастые вдовушки – рыдать над их остывающими телами. В один год под одним небом неслись друг на друга конармеец Корчагин и подхорунжий Мелехов, и оба получали за это почетные дипломы Первого всесоюзного кинофестиваля в Москве.

Понятное дело, что Толстой не мог манифестировать свои графские взгляды, а потому самые яркие мысли – об искупительном возмездии войны и усобицы, о разрушительном и опасном для миропорядка векторе славянского богоискательства, о мракобесии социал-демократов, которые «в слове ошибись – пытать начнут», – вкладывал в уста самых проходных и никчемных персонажей вроде рогатого мужа Николая Ивановича или девицы Елизаветы Расторгуевой. Как следствие они же и были первыми отсечены при составлении режиссерского сценария.

Постановщики намеренно, из классовых соображений, упустили-умолчали, что самые мокрогубые недотыкомки книги – Сапожков, Говядин, Махно, Смоковников-муж и прочие бес-соновы, бес-крыловы и бес-совестновы – как раз и были теми, кто в голос кликал революцию, взыскуя разрушительного и жаркого вала на заболоченную империю. Что они и были теми, кто «море синее зажгли», а масса уже пошла потом по ним, ведомая славными и добрыми барами, подлинными победителями гражданской войны. Гимн здоровым силам нового дворянства пропал втуне и был окончательно обезображен пафосным финалом. Книга, помнится, заканчивалась «дельной речью» инженера Кржижановского об электрификации, читай: о принесенном дворянскими Прометеями свете над новой Россией, – а отнюдь не дежурными россказнями Ильича, что такое коммунизм, под восторженные овации Рощиных и Телегиных.

Не миновала постановка и печати уходящих театральных времен: сыгравшая свою главную роль Руфина Нифонтова, несмотря на равенство лет, выглядела много старше и зрелее своей героини – легкомысленной барыни Катерины Дмитриевны, собирающей благотворительные вечера в пользу большевиков и разочарованно уступающей модному демону-символисту. То же можно вменить и блистательному Гриценко: есть люди, еще в материнском свертке лежащие с раздраженно-дидактической миной полковника Генштаба. Нина Веселовская в роли Даши мало чем отличалась от миллионов перезрелых десятиклассниц того года – словом, досадный дискастинг был не меньшей напастью постабсолютизма, нежели 20 лет спустя (пожалуй, только действующим киногенералам Пырьеву, Герасимову, Зархи, Бондарчуку, Михалкову удавалось подбирать стопроцентно адекватных исполнителей классического репертуара; али выбор у них был побольше, чем у смертных кинодеятелей?).

Тем не менее по выходе фильм занял шестое место по посещаемости за всю тогдашнюю историю русского кино, уступив лишь «Тихому Дону», «Любови Яровой», «Свадьбе с приданым», «Карнавальной ночи» и «Заставе в горах», да и на закате СССР входил в сотню наилюбимейших нацией картин.

«Дело „пестрых“»

1958, «Мосфильм». Реж. Николай Досталь, в ролях Всеволод Сафонов (лейтенант Коршунов), Наталья Фатеева (Лена), Владимир Кенигсон (полковник Зотов), Владимир Емельянов (Папаша), Михаил Пуговкин (Софрон Ложкин), Иван Переверзев (шпион). Прокат 33,7 млн человек.

Тотчас со смертью Усатого страну накрыла волна разношерстного криминального террора. Как это обычно бывает в периоды ослабления режима и неизбежной нравственной дезориентации, преступный мир утратил кастовую чистоту и иерархию: на одной делянке паслись блатные ферзи довоенной выделки, поперхнувшиеся кровью фронтовые отморозки, безмозглые и жестокие студенты политехов, пролетарская шпана с молоточками ФЗО и конфронтирующие дети приличных родителей. Тысячеликая поганая малина становилась врагом общества № 1, реально угрожая безопасности государства.

Причин блатного ассорти было множество: действительно массовая бериевская амнистия неисправимых; растерянное смягчение законодательства; сопровождавшийся известной дезорганизацией развод НКВД на угрозыск, уличную стражу и госбезопасность; реабилитация политических и указников, по инерции ненавидевших жандармский наркомат; вступление не управляемых военных сирот в возраст уголовной ответственности; целина и промышленные новостройки, куда гораздо чаще комсомольцев-добровольцев вербовались лица со справкой об освобождении, а власть просто не успевала создать соответствующие полицейские институты (в каждом из «голубых городов, у которых названия нет» найдется улица активиста-оперотрядника, порезанного на танцах шпаной). Тогдашний дикий, смрадный, стайный, насильный быт Заречных улиц куда нагляднее рисовала повесть Лимонова «Подросток Савенко», нежели всяко-разные «Большие семьи», «Первые эшелоны» и «Неоконченные повести». Плюнув на царскую спесь, уголовный генералитет спешно вербовал несовершеннолетних волчат.

Именно с тех пор в детективной литературе укоренился мотив «впервые оступившегося подростка», которого требуется срочно спасать. Уже в 67-м его забавно спародировал в «Шпионских страстях» Ефим Гамбург – однако «впервые оступившихся» в реальной жизни было такое великое множество, что перевоспитательный канон приэмвэдэшной литературы и кино не иссяк до самого падения советской власти. Для героев «Стаи» и «Високосного года», «Сержанта милиции» и «Инспектора уголовного розыска», «Петровки, 38» и «Частного лица» первостепенной задачей было: отсечь криминальных дебютантов от злокачественных образований, изолировать рецидивистов, приструнить попутчиков, рассеять по стране сирот из ремеслушных шаек, взгрев по комсомольской линии блатизированную золотую молодежь, пока не доигралась до непрощаемого. Летом 56-го главным детективным писателем страны становится добровольный исследователь милицейских практик и быта Аркадий Адамов, а эталоном жанра – книга и фильм «Дело „пестрых“».

Картина Николая Досталя (1958), как и «Дело № 306» годом раньше, были первыми за 30 лет криминальными детективами (все прочие фильмы делались про шпионов) и отличались от последующих одножанровцев тотальным ощущением тревоги. Кислая мразь ночных электричек, нехороших квартир, пригородных танцплощадок с фонариками, садово-парковых шалманов с татароватыми лярвами-официантками, перемигивание ушлой привокзальной шоферни, работа старых сычей-«законников» под видом безобидных торговцев Птичьего рынка, тихие подмосковные змеюшники за глухими заборами – все это ни на грамм не уравновешивалось озорными физкультурницами в бассейне и воскресными лыжными прогулками под музыку «Доброго утра». Не «кто-то кое-где у нас порой», а сплошной шквал полуорганизованного бандитизма держал в страхе стремительно растущие города: долгожданная вольная колхозникам и дефицит рабочих рук, вызванный резким сокращением подневольного труда (помимо реабилитанса, сработал возврат пленных немцев и японцев), срывал массы полуобразованной молодежи на необжитые окраины, предельно люмпенизировавшие морально нестойкие трудовые резервы. Все это привело к широкому, преимущественно пролетарскому беспределу, признать который Советская власть была не в состоянии. На плечи принципиальных партийных художников легла сложнейшая задача: перекинуть хотя бы полтяжести за crime-time на центровую позолоченную молодежь.

За тем дело не стало. В ласковые сети марьинорощинского Мориарти по кличке Папаша (В. Емельянов) торопились пуще других мотыльки из академических семей, богемные пузанчики и гнусные студенты. Студент-очник в кино 50-х был если не конченой, то на крайний случай никчемной и пустой фигурой, мотомнахлебником-пижоном-попрыгуньей, – вплоть до самого 65-го, когда деловитый, подрабатывающий на стройке и сторожем практикант Шурик вернул студенчеству доброе имя. До той поры индульгенция за шашни с ворьем полагалась только фрезеровщику Мише («Рабочая косточка!») – а вот фраер в бабочке Арнольд, жонглирующий добром и злом и поощряющий кутежи, мог не рассчитывать на снисхождение суда. Это он и его дружки ослепляли красивой жизнью простых рабочих пареньков, разводили декаданс и плясали рок-н-ролл. За одно это уже полагался стопроцентный волчий билет: ненависть хрущевских времен к рок-н-роллу была поистине остервенелой, психически неадекватной, его танцевали самые мерзкие субъекты в «Повести о первой любви», альманахе «Совершенно серьезно», мультфильме «Большие неприятности» и даже «Заставе Ильича». Низкопоклонцы звали друг друга «бэби», чокались в объектив, прощались игривым «оревуар», их мамаши в горжетках пели в трубку «хэлло», а страдало, между прочим, общество. Направляя в органы демобилизованного лейтенанта Сергея Коршунова, горком напутствовал его именно «на передний край борьбы за нашу советскую мораль».

Сергей влился в боевой коллектив товарищей в кепках. Если форменной отличкой американских детективов 50-х были шляпа и кирпичеобразное выражение лица, наш сотрудник передвигался по городу в кепке и драповом пальто, скрывая поднятым воротником ясное и волевое лицо вчерашнего офицера-разведчика (ау, Шарапов!). Преследуя мохнатые брови Переверзева и Емельянова, растопыренную варначью губу Пуговкина, низкий лоб Гумбурга (барыга Купцевич) и крюкообразную челюсть Полякова (бандит Растягаев), сами опера предпочитали носить открытые овалы Всеволода Сафонова, Евгения Матвеева и Андрея Абрикосова (один Владимир Кенигсон вполне мог играть и какого-нибудь Горбатого – майор Зотов стал его первой положительной ролью).

В наглядно торжествующую теорию Ломброзо не вписывались одни вестернизированные хлыщи – что уже неплохо. Хватит и того, что расчувствовавшиеся преступники в покаянной истерике все время роняли головы на руки, а следователи то и дело подливали им из графина, продували папиросы и заявляли, что им и так все известно. Не упуская из виду гнусных студентов, органы все же прижали к ногтю настоящих граждан мазуриков под прикроватным ковриком с камышами.

Девять отпетых ушло по этапу – четверо запутанных начали новую жизнь.

И хотя уголовники цедили: «Ты меня не агитируй», а милиционеры возражали: «Ты у меня человеком станешь!» – все же юная и до поры до времени русая Наталья Фатеева, грызущий ногти под видом старосты драмкружка Олег Табаков и гонка на «победах» в снежной крупени и перекошенном кадре будущего оператора «Освобождения» Игоря Слабневича были замечательны.

Одного фильму простить нельзя – продолженной после «Тайны двух океанов» беспрецедентной и беспочвенной травли дорогой многим фамилии. В «Тайне» был шпион Горелов, здесь – убийца студент Горелов, в «Шоу-бое» (1991) – вороватый администратор Горелов. Нельзя так, товарищи кинематографисты. Надо с каждым разбираться по отдельности. А то: как Горелов – так сразу каналья. Обидно.

«Добровольцы»

1958, к/ст. им. Горького. Реж. Юрий Егоров. В ролях Михаил Ульянов (Николай Кайтанов), Петр Щербаков (Слава Уфимцев), Леонид Быков (Леша Акишин), Элина Быстрицкая (Лёля), Людмила Крылова (Маша), Микаэла Дроздовская (Таня). Прокат 26,6 млн человек.

Новые песни взыскуют новых певцов. Всякая реформа общественного уклада возлагает неподъемные надежды на молодежь, попутно обещая ей морковкой на удочке какое-то неведомое, не испытанное старшими, захлебное счастье – коммунизм, рынок, город Холмогоры – там, за горизонтом, откуда порой предрассветной высовывается первый солнечный луч. Никакие заклинания о поколенческом единстве не прикроют очевидной необходимости смены элит – это отчетливо бросилось в глаза на XX съезде: Хрущев читал известный закрытый доклад как в дубовую бочку. В зале собралась вся самая ортодоксальная дрянь советской страны и окрестностей, которой только партийные приличия и исторический перепуг помешали разорвать первого в клочья. Понятно было, что крутенькую кашу придется заваривать совсем другими руками. Ни до ни после 50-х Россия не знала такого распашного, горячечного мифа о Товарище Комсомоле – деловом парнишке в промасленных рукавицах, красной майке и со значком о среднетехническом образовании. Тридцатые славили партию, 40-е – народ, 60-е – светлого мая привет, 70-е натужно величали ветеранов – и только 50-е были отданы звонкой и розовой коммунистической весне с теодолитами, гантелями, зачесом и зачеткой заочника. Юность штурмовала, шутила, шефствовала, широко, как опоры ЛЭП, расставив ноги, вглядывалась вдаль, где среди снегов вставали новые современные города, возвращались из Танжера и Кейптауна сухогрузы, проступали среди северного сияния ученые формулы, а спутник слал из столицы мира заветные позывные «Широка страна моя родная». Все было заново – «Первые радости», «Первый троллейбус» и «Первый эшелон». В 58-м в Москве открылся памятник Маяковскому, первого секретаря ЦК комсомола и организатора целины Шелепина назначили председателем КГБ с задачей чистки аппарата от старых кадров, а 38-летний режиссер-фронтовик Юрий Егоров снял по одноименной поэме 43-летнего поэта-песенника Евгения Долматовского знаковый кинороман «Добровольцы» о седеющей молодежи 1915 года рождения.

«Песнь о пяти орденах комсомола», – дразнили «Добровольцев» современники. Это, конечно, было преувеличением: Каховку Уфимцев с Кайтановым не штурмовали и Казахстан не распахивали – однако, не помешай возраст, вполне могли; настрой был – в каждую дырку лезть. «А где, Сашенька, папа?» – «А папа уехал с дядей Славой с самураями воевать». Просто нам по душе непокой, мы сурового времени дети. Конец 50-х рельефно очертил параметры современного героизма: настоящему человеку надлежало лезть на верхотуру без страховки, вербоваться со слабыми легкими туда, где больше пурги и меньше удобств, тянуть с раскрытием парашюта, лезть в обваливающуюся шахту и как можно чаще конфликтовать с врачами: бегать из больниц раньше срока, просачиваться к травмированным на всю голову и по мере сил обманывать медкомиссию. Естественная убыль героев в подобных условиях в расчет не принималась: сценарий был написан античным амфибрахием («Мы сразу привыкли в труде торопиться, как будто сдаем бастион перед боем…»), а поэзия обычно невнимательна к потерям. Два портрета на стенку – и вечная память павшим, а сами – вперед в забой, в штыки и на субботник.

Страна по-прежнему считала, что амбразуры закрывать и котлованы мостить лучше всего людьми, но – с поправкой на время – строго на добровольных началах. Бригадир метростроевцев Кайтанов атлантом вставал под обваливающуюся штольню и звучал гордо. Леша Акишин в затонувшей подлодке отдавал другу последний акваланг и завещал жить счастливо – не спрашивая, отчего так выходит, что аквалангов вечно не хватает на всех.

Однако тем и хороши были «Добровольцы», что никого и ни на что не агитировали, к самопожертвованию не привлекали, а просто запечатлевали давно повыбитую комиссарскую породу 30-х (даже играли героев актеры со старыми партийными фамилиями Ульянов и Щербаков). Шляпа, кепарь и косынка мирно соседствовали рядом на вешалке, вернувшийся с фронта моложавый комбат говорил другу-жене-комсомолке красивые слова (нет-нет, только насчет любви), а бывший беспризорник Уфимцев приплясывал «кукарачу», будто чеканил щечкой тряпичный мяч. Совсем особо, впервые в кино прозвучали отголоски репрессий. Аккурат в 38-м тень решетки нависла над опальным бригадиром-«вредителем», но – «Ребята, мне стыдно за вас!» – крикнула на весь ангар краснокосыночная товарищ Теплова, зажав в руке письмо из Испании, как серп, гранату, мирный атом и слово ленинской правды. И ребята героически грязными руками гуртом проголосовали за Кайтанова, а начетчика Оглоткова поперли с шахты с треском. Тогда это было сильно, да и сейчас ничего: временами красивый миф дороже тухлой правды.

«Добровольцы» и были красивым мифом отбойного молотка и винтовки в бок номенклатурным зеленым скатертям и председательским колокольчикам. Чумазые белозубые люди весело шагали по стране со смены. Оплывшая гундосая бюрократия нервно собирала бумажки. «Не созданы мы для легких путей, и эта повадка у наших детей. Мы с ними выходим навстречу ветрам – вовек не состариться нам».

Новая редакция старых советских песен в тот год страшно разволновала Запад. Даже Элвиса Пресли в армию замели и направили укреплять передний край борьбы с большевизмом – группу американских войск в Германии.

«Последний дюйм»

1958, «Ленфильм». Реж. Никита Курихин, Теодор Вульфович. В ролях Николай Крюков (Бен Энсли), Слава Муратов (Дэви), Михаил Глузский (Джиффорд). Прокатные данные отсутствуют.

В России никогда не ставили Хемингуэя, но превыше всего держали Большой Хемингуэйский Понт. Тяжелую повадку и картинную опустошенность обветренных гарпунеров, тертые летные куртки в росчерках шрамов и заветную сигарету, принимаемую после боя губами из рук влюбленной женщины или преданного юнги. Процеженные слова, небрежное внимание к женщине, крутые испанские напитки: на вкус – дрянь, зато название! Чувства к Хемингуэю были сугубо возрастными; его палубный выпендреж бывалого человека, рассекающего косяки не бывалых, в годы хэмомании мало трогал взрослых: все они равно черпнули лиха и беззлобно посмеивались над особо козырными героями. Зато пацанва свято блюла свою порцию горемычного форса: блокадники фигуряли перед эвакуированными, но тушевались пред сынами полка, на всех фотографиях запечатленными с папироской. Суворовцам уступали ремеслушники, а круглым сиротам – половинные; это и была русская паства Хемингуэя, в 58-м ничуть не забывшая холод могил и сжатые кулаки: война, которую мир окончил в 45-м, в России продолжалась до марта 53-го. В год хула-хупа, атомохода «Ленин», первых кредитных карт и первого триумфа сборной Бразилии под началом Пеле на футбольных чемпионатах мира дети предвоенных годов рождения вступили в совершеннолетие, а послевоенных – в возраст самостоятельного чтения. Они причащались Хемингуэю посредством недавно созданного журнала «Иностранная литература», а в кино всем миром ходили на фильм Никиты Курихина и Теодора Вульфовича «Последний дюйм» по рассказу прогрессивного английского писателя Джеймса Олдриджа.

Эпигон Олдридж оказался даже лучше предтечи: в отличие от безразличных хэмовских героев, его пилот и аквалангист Бен Энсли был подчеркнуто лоялен к верным и надежным парнишкам. «Когда тебе станет совсем „ничего“, пригни голову ниже к полу, чтоб не запачкать кабину», – говорил он в воздухе сыну, которого учил ремеслу и разрешал звать себя «Бен». У него была Та Самая куртка, Тот Самый грубой лепки профиль, он хмуро курил перед погружением, тянулся к пачке тотчас после всплытия и вообще был роскошен в маске на лбу, обвитый патрубками акваланга. Он бивал «мессершмитты» над Эль-Аламейном, позже эвакуировал разоренные нефтепромыслы в Бахрейне, учил управлению богатеньких буратин и умел сказать лаконично и мужественно: «Никогда и ничего не бойся, когда ты один». «В жизни можно сделать все, если не надорваться». «Все решает последний дюйм». Сын заучивал эти слова, как и все отцовское, – весомую медлительную походку, движение рычагов и педалей, небрежность к деньгам и почтение к большим деньгам. «Запомни: все решает последний дюйм», – наставлял он черепашку, упрямо форсирующую черту на песке, – маленький мальчик с большими часами, которому осталось совсем недолго ждать, пока отец скажет ему: «Молодец, Дэви». У многих маленьких и не очень маленьких мальчиков в зале если что и осталось от отцов, так только большие часы или большая пилотка, а то и вовсе звездочка; они с трепетом смотрели на эту пляшущую тень самолета на барханах, на фото красотки на приборной доске, резиновую присоску Микки-Мауса и банку из-под ананасового компота, наплевательски зашвырнутую под крыло. Они списывали слова и пели хором в парках отдыха: «Но пуля-дура вошла меж глаз ему на закате дня, успел сказать он в последний раз: „Какое мне дело до всех до вас, а вам – до меня“». В фильме было «и в этот раз» – но все пели «в последний»: красивее получалось.

Самое необъяснимое – каким волшебным образом эстетика «Дюйма» совпала с духом и буквой «Старика и моря», снятого будущим постановщиком «Великолепной семерки» Джоном Стерджесом в том же самом 58-м! Та же желто-изумрудная гамма песка и моря, та же дружба с мальчиком и звенящая нота преодоления, те же изуродованные акулами руки и примат геройской музыки – с той только разницей, что композитор Димитрий Темкин за «Старика» получил «Оскара», а Моисея Вайнберга даже и не слишком запомнили, распевая балладу о Бобе Кеннеди как народную. Даже фактурно Спенсер Трэйси и Николай Крюков были одной моряцко-боксерской породы. В конце 50-х советское кино впервые после Эйзенштейна снова вышло на международный уровень – жаль, ненадолго. В мире дети войны пошли дальше, препарируя рожденную военной оскоминой преступность, сексуальную легкость и новый демократично-«бондовский» шик наступающего десятилетия. «Далекая северная страна, где долгий зимний день» в этом отношении тормознулась на «Последнем дюйме», поставив аккурат в те же годы последнюю точку брутального стиля вместе с застрелившимся в 61-м Хемингуэем.

А прогрессивному писателю Джеймсу Олдриджу в 73-м присудили Ленинскую премию Мира за критику буржуазной действительности. Присудили те самые восьмиклассники и второкурсники 58-го года, что за 15 лет до заслуженной награды по три раза бегали на «Последний дюйм» и пели еще одну песню Моисея Вайнберга на слова Марка Соболя про маленького тюленя.

Тяжелым басом звенит фугас,

Ударил фонтан огня.

А Боб Кеннеди пустился в пляс:

Какое мне дело

До всех до вас?

А вам до меня!

Трещит земля, как пустой орех,

Как щепка трещит броня,

А Боба вновь разбирает смех:

Какое мне дело

До вас до всех?

А вам до меня!

Но пуля-дура вошла меж глаз

Ему на закате дня.

Успел сказать он

И в этот раз:

Какое мне дело до всех до вас,

А вам до меня?

Простите солдатам последний грех

И, в памяти не храня,

Печальных не ставьте над нами вех.

Какое мне дело

До вас до всех?

А вам до меня!

«ЧП – Чрезвычайное происшествие»

1959, к/ст. им. Горького, к/ст. им. Довженко. Реж. Виктор Ивченко. В ролях Михаил Кузнецов (комиссар Коваленко), Вячеслав Тихонов (Виктор Райский), Владимир Дальский (Фан), Владимир Уан-Зо-Ли (Гао), Таисия Литвиненко (Рита Воронкова). Прокат 47,4 млн человек.

В 50-е красный Китай был для России соседом № 1. В парадном перечислении сателлитов первым всегда назывался братский китайский народ, а уж за ним всякие Польши-Болгарии-Румынии. Из зарубежных фильмов в нашем прокате на первом месте шли китайские (при том, что американских до 59-го не было вовсе), в театрах ставили Го Можо, а уж офортов «Мальчики на уборке риса» и «Передовой отряд Народной Армии выходит к подножию Ляншаньбо» во всяких «Огоньках» было не счесть. Китайцев любили и жалели: маленькие, приветливые, востроглазые, ходят в каких-то робах и до наук жадные – страсть. Хрущев от жалости подарил им со свово плеча атомную бомбу – ужас; они ее, экспериментальную, рванули аккурат через неделю после его отставки, уже в дым рассорившись с прародиной большевизма. Чжоу Эньлай тогда еще сказал: «Это тебе, лысому дурню, прощальный салют». Но до того – шалишь, были мир-дружба и полный «алеет Восток». Да и было чему радоваться: когда в финале «Бессмертного гарнизона» диктор вещал, что сегодня уже не 200, а 900 миллионов человек идут под знаменами социализма, он корректно умалчивал, что весь прирост дал один народный Китай: страны народной демократии в 56-м году по совокупности едва набирали 80 миллионов граждан. Так что фраза «Ради того, чтобы это случилось, они отдали жизни на залитой кровью, овеянной славой Брестской земле» почти целиком относилась к Великому походу Мао Цзэдуна и триумфальному провозглашению Китайской Народной Республики на нехорошо в дальнейшем прославившейся площади Тяньаньмэнь. Общую радость омрачал только генералиссимус Чан Кайши, бежавший с остатками администрации на Тайвань, как белые в Крым, и окопавшийся там не в пример успешнее. В 59-м, к десятой годовщине КНР, рекордное количество советских зрителей собрал двухсерийный черно-белый боевик студии Довженко «ЧП» – о захвате чанкайшистами мирного танкера «Туапсе» летом 1954 года.

С мирным танкером история была темной. То, что последних захваченных моряков удалось вернуть на родину только с началом перестройки, а до того на все гневные протесты советской общественности и воззвания трудовых коллективов к ООН гоминдановская клика плевала аж с пика Коммунизма, косвенно подтверждало, что «Туапсе» вез континентальному Китаю отнюдь не картошку (тем более что впервые Хрущев отказал Мао в военной помощи против Тайваня только в 58-м – с тех пор меж нами кошка и пробежала). В 50-х же мы Китаю готовы были задницу отдать – с какой бы стати мирным танкерам понадобилось курсировать у берегов мятежного острова? Но в картине Виктора Ивченко по сценарию Григория Колтунова, капитана «Туапсе» Виталия Калинина и помполита Дмитрия Кузнецова все было по канону: шли это мы шли, никого не трогали, вдруг на горизонте показались дымы, и весь экипаж на долгие годы оказался оторван от далекой и желанной социалистической родины.

Несгибаемых моряков сначала пытали чавканьем и корзиной ананасов – когда они объявили голодовку. Потом голодом – когда они прекратили голодовку. Потом проститутками. Потом насильниками. Потом имитацией расстрела. Потом спуском флага и сковыриванием серпа-молота с пароходной трубы. Больного сердцем капитана – алюминиевым домиком на жаре и круглосуточным детским ревом. Бабника-рулевого – борделем.

Жадного моториста – золотым теленком на ниточке. Но экипаж «Полтавы» (так назывался танкер в фильме; студия Довженко и здесь не могла не подмахнуть своим) твердил в унисон: «Есть одно правительство – правительство Китайской Народной Республики. Другого Китая не существует. Хотим домой». Интересно, что именно в те годы складывался образ адова капиталистического искушения: женщины, дансинги, злато и вино (прежде враги не соблазняли, а коварно обманывали доверчивых козлят); идеология через зубы признавала, что за железным занавесом живут жирнее, хмельнее и скоромнее. Зато у нас – чище и возвышенней: моряки шарахались от кукольных китайских проституток, как Хома от Вия, ананасы выкидывали в иллюминатор, а к вину и вовсе не притрагивались («Молодцы ребята, никто не отпил», – радовался комиссар, вертя в руках неоткупоренную бутылку). Все категорически отказывались называть номер своего военного билета и сумму зарплаты. А после тайком отколупывали на память портрет Ленина из судовой стенгазеты.

По степени драматизма высосанных из пальца конфликтов фильм, несомненно, приближался к Штирлицу со всеми его рожающими пианистками и не умеющими ходить на лыжах пасторами. Уходящий в побег с коллективной петицией матрос Грачев встречал в тюремном туалете старпома Сахарова, который ставил под воззванием подпись кровью из тотчас перекушенной вены. Одиннадцать подписей смывал проливной дождь. Начальник чанкайшистской разведки под видом немого служки развозил команде чай в накладной бороде-мочалке. Палубному Косте Береговому подсаживали в камеру ласковую девушку-«наседку», чтоб выведать секреты строптивого экипажа. Ей, все разузнавшей, стрелял в спину патриот-надзиратель. Раскрыв тайну перевертыша, весь гоминдан устраивал бешеные догонялки на машинах и мотоциклах, вместо того чтобы просто позвонить по телефону.

Симптоматично, что в итоге врагов обломал не могучий помполит Коваленко (его играл однофамилец прототипа Михаил Кузнецов), а одесский враль и пустозвон Виктор Райский (Вячеслав Тихонов), великий мастер пули лить, скрестив пальчики «по привычке детства и под влиянием зарубежного кино» (именно так делала Дина Дурбин в «Первом бале»)[8]. Стоит отметить, что подобные имя-фамилия были в кино 50-х стопроцентной приметой хлыща и разложенца – но на этот раз трепач-стиляга показал себя героем, втерся в доверие, а на переговорах выложил все дружественному французскому консулу и вместе со всеми спел главную песню «Через весь океан, сквозь любой ураган возвратятся домой корабли».

Судя по тогдашней ситуации в регионе, Тайвань просто держал экипаж «Туапсе» в заложниках на случай вторжения с материка. Мао, показав клыки в корейской войне и почуяв силу, начал при поддержке СССР активно седлать Восточную Азию – 49 пленных русских моряков были серьезным контраргументом последней некоммунистической провинции, представительствовавшей к тому же от имени всего Китая в ООН. Заключив в декабре того же года межправительственный договор с США и заручившись пушками Седьмого флота, Чан Кайши обезопасил остров и выпустил большую часть экипажа. Все послания, петиции и гнев трудовых коллективов сыграли в деле мизерную роль.

Историю не любили вспоминать ни у нас, ни на Западе: очевидно было ощущение обоюдного беспредела. К тому же до окончательного разрыва с Китаем было всего ничего: в том же 59-м Москва аннулировала соглашение о поставках Пекину технической документации, в т. ч. и по бомбе, и отказалась поддержать КНР в пограничном конфликте с Индией. По экранам еще шли фильмы Шанхайской и Чанчуньской студий «Красный ураган» и «Уничтожение воробьев в Пекине», но великая дружба уже была врозь. Пока же Ивченко стал народным Украины, а фильм студии Довженко в первый и последний раз возглавил прокатный рейтинг СССР.

Судьба его сложилась печально. Маоистский Китай оказался самой нервной и обидчивой страной на свете; любое упоминание о наших с ним особых отношениях встречалось злобными дипломатическими демаршами и нездоровым оживлением на границе. Чтоб не дразнить гусей, «Офицеры» и «Добровольцы» годами шли с изъятыми китайскими сценами, а рекордсмен проката-70 «Русское поле» и вовсе на 20 лет пропал с экранов за копеечную сцену боев на острове Даманский. Что касается «ЧП», то на него запрет был мертвый – иногда на Первомай утренним сеансом в «Повторном фильме» можно было поймать, но чтоб по телевизору пустить – ни-ни: политика. Так звездную биографию Тихонова и стали исчислять от «Дело было в Пенькове».

«Русский сувенир»

1960, «Мосфильм». Реж. Григорий Александров. В ролях Любовь Орлова (Варвара Комарова), Эраст Гарин (Джон Пиблз), Павел Кадочников (Гомер Джонс), Андрей Попов (Эдлай Скотт), Элина Быстрицкая (графиня Пандора Монтези), Кола Бельды (студент-шаман). Прокатные данные отсутствуют.

Становление советской музкомедии прошло под знаком идейных контр школ Пырьева и Александрова. Почвенник Пырьев снимал мюзиклы с граблями и частушками, западник Александров – мюзиклы с аренами и саксофонами. У обоих были жены-блондинки, только один по сюжету сводил их с дирижерами, режиссерами и купольными акробатами (даже пастух Костя Потехин выбился в маэстро), а второй – строго с чабанами, трактористами и председателями колхозов-миллионеров. Оба проповедовали пролетарский феминизм, только один – на меже и бахче, а другой – у пюпитра и диспетчерского пульта. Позиции Александрова выглядели безусловно предпочтительней, кабы он не уворовал половину эпизодов «Веселых ребят» и особенно «Цирка» из современных ему голливудских мюзиклов, которые весьма плодотворно изучал во время исторической стажировки в Лос-Анджелесе. Пырьев ответил ему позже: ревю «Кубанские казаки» было структурно вчистую слизано с американской «Ярмарки штата».

Стоило умереть Усатому, Пырьев и Александров торжественно сдались друг другу. Первый поставил сугубо чеховскую драму «Испытание верности» о катастрофе обманутой жены (городской!) – второй пустился в прославление индустриальной и вокальной Сибири в картине «Русский сувенир».

Фильм был помесью международного фельетона с ВДНХ, развернутым попурри из куплетов конферансье Велюрова «Эйзенхауэр бредит войной», «Тунеядцы на досуге танцевали буги-вуги» и «Даже пень в весенний день березкой снова стать мечтает». В тогдашних «Огоньках» и сборниках Бидструпа путешествовал расхожий сюжет: сияющий лайнер «СССР» попирает могучим килем плотик миниатюрных, нестрашных поджигателей войны, рассматривающих победивший социализм в подзорную трубу. На эту тему и веселился Александров.

Совершив аварийную посадку в Сибири, смешанный коллектив Скоттов, Джонсов и Пиблзов находил во льдах вечной мерзлоты обетованную землю ГЭС и Академгородков и подслеповато щурился на урбанистические чудеса в виде самолетов, самокатов, самоваров и самосвалов. Сюжет был по привычке стырен Александровым из фильма Фрэнка Капры «Потерянный горизонт», где белые узурпаторы тем же образом открывали в котловине заснеженного Тибета буддийский рай Шангри-Ла. Параллель меж советской оранжереей и даосским оазисом была бы лестной – однако в СССР-60 единственным человеком, видевшим Капру и оттого способным считать аллюзию, был сам Григорий Александров.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

В книге его звали Женей, но, как это часто бывает, к персонажу прилипло имя исполнителя Анатолия Горюнова. (3d. и далее прим. авт.)

2

Официального учета лидеров проката в Советском Союзе не велось. Все сведения, которыми оперирует ныне российская киностатистика, почерпнуты из списка, составленного киносоциологом Сергеем Кудрявцевым в бытность редактором ВО «Союзкинофонд». Обрывочные цифры результатов годичного проката он свел в единый реестр, давно заслуживший право именоваться «списком Кудрявцева». Учет, в отличие от США, велся не в деньгах, а в количестве проданных билетов (цена которых на разных сеансах варьировалась от 10 до 45 копеек). Согласно стандарту, полная окупаемость картины (считая затраты на производство, демонстрацию, содержание кинотеатров и управлений кинофикации) наступала по достижении уровня в 10 миллионов проданных билетов. Таким образом, некоторое число описываемых картин даже не окупилось в прокате.

3

В антологии сам собой образовался перебор Михалковых. Четыре фильма Никиты Сергеевича, еще два с его участием, еще два по сценариям Сергея Владимировича, плюс «Сказка о потерянном времени», где это имя носил злой волшебник, ворующий у детей время, но режиссер понял намек и переименовал злодея, чтоб не нагнетать. Однако делать нечего. Книга о русской жизни – а и в ней от Михалковых в глазах рябит.

4

«Энде» был натуральный. Начштаба сухопутных войск генерал Кребс застрелился 1 мая 1945 года – о чем фильм умолчал.

5

Термин времен prohibition, обозначавший доверительные, вполголоса разговоры о ближайшей подпольной «наливайке».

6

В. А. Кочетов – главный редактор журнала «Октябрь», вождь мракобесов и неосталинистов 50-60-х, автор сценария фильма «Большая семья».

7

Иван Шадрин – заглавный герой фильма «Человек с ружьем». В коридорах Смольного искал, где кипяточку налить, и единственным, кто помог его горю, был спешащий по своим делам пред совнаркома Ульянов-Ленин.

8

Американцы при вранье складывали пальцы крестиком в смысле «Господи, прости», а наши подростки по религиозному невежеству думали, что это какой-то тотемный знак, когда врешь, но стесняешься.