книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Александр Пелевин

Здесь живу только я

ЭПИГРАФ

В тамбуре курят четверо. Первому двадцать пять на вид.

Он выпускает струйку дыма, кашляет и говорит:

«Убили меня в сорок первом, в битве под Киевом, у Днепра,

Видишь, в моей гимнастерке осталась на память о том дыра.

Я похоронен в руинах дома, где мы засели тогда втроем.

Немец для верности кинул гранату в дверной проем».


Второй говорит: «У меня все скучно. Я утонул в шестьдесят шестом.

Были в деревне, купались в речке на тихой заводи под мостом.

Я неудачно нырнул с ограды. Мне было двадцать три.

Господи, посмотри на меня. Господи, посмотри».


А третий смеется: «Прекрасно помню. Мне было пятьдесят.

Я, как нормальный покойник, умер в постели пять лет назад.

В тот день на работе мне стало плохо. Я еле дошел домой».


Четвертый молчит и думает: «Я живой».




И призрачной белой ночью на

Сенатскую площадь приходит курносый призрак

с пробитым виском и туго

стянутой шарфом шеей и, высунув

синий язык, дразнит медный призрак

Строителя, а вокруг ведут хоровод пять

теней в александровских тесных

мундирах, также высунув языки в

смертной гримасе.

Нет Петербурга! Нет, и не было!


Борис Лавренев, «Ветер»



ПРОЛОГ


И было такое время. Темное царское время, когда лишь немногие знали о городе, имя которому – Ленинград. Всем, кто слышал о нем, приходилось молчать, чтобы, не дай Бог, это имя не услышали те страшные люди, у которых такой чуткий слух и такие длинные руки, что не удрать и не спрятаться от них даже во сне.

Было время, беспощадное к словам и не знавшее жалости к именам. И у времени были солдаты. Их штыки раздирали строчки, их пули впивались в бумагу, их сабли рубили буквы в нечитаемый фарш из спутанных линий. На слово «Ленинград» вели они свою жестокую охоту. Стоило произнести его за столом в кругу знакомых людей, обронить эти скользкие звуки на улице, шепнуть своему отражению в зеркале, как немедленно вырастали из серых шершавых стен люди в таких же серых шершавых шинелях. И руки их в серых перчатках, жилистые и крепкие, хватали за плечи, крутили, тащили к себе на допрос. Каждый, кого уводили, помнил их губы, такие сухие и черствые под прокуренными усами – нельзя не запомнить губы, произносящие твой приговор.

Сам город был спрятан от глаз и ушей, от птиц и зверей, от всех любопытных и жаждущих видеть его красоту.

Высокими стенами отгородили его, накрыли свинцовыми плитами, стянули потуже колючими пальцами проволоки. Леса и болота появились вокруг этих стен, минными полями и солдатскими заставами перекрыли все пути, ведущие в Ленинград. И сами бы хотели о нем забыть – но не могли, не умели забывать, и от этого еще сильнее охотились за именем города, чтобы не осталось от него даже памяти. Знали они, что город живет до тех пор, пока его имя звучит на губах и приходит во снах.

Удивительное место, не похожее ни на что более, место, из которого не хотелось просыпаться – вот чем был Ленинград в этих снах. Его двухэтажные домики, сложенные из разноцветного камня и увенчанные черепичными крышами, раскинулись по уютным жилым районам. Птицы, парящие над Ленинградом, могли видеть, как извиваются взбухшие вены надземного метро, как расходятся гигантскою паутиной линии проспектов и улиц; и тысячи солнц, ослепляющих птичьи глаза, отражались в зеркальной стройности небоскребов, в необычном соседстве с которыми высились древние храмы с причудливо выгнутыми в ритуальном танце башенками и шпилями.

В самом сердце города небольшое озеро, на берегах которого зеленели деревья центрального парка, отражало в себе пузатые громадины дирижаблей, выкрашенных во все цвета радуги. Это озеро было началом реки Невы; она расплеталась по Ленинграду голубыми нитями сотен каналов, где везли речные трамваи своих пассажиров.

Здесь нет и никогда не было времени: зачем нужно этому городу считать удары своего сердца, если стучать оно будет вечно? Часы нужны тому, кто ждет конца; здесь же нет завершения.

И если ты попадешь в Ленинград, не вернешься отсюда уже никогда.

Он уложит тебя на траву, пальцами майского ветра станет перебирать твои волосы и расскажет о времени, которого нет, сладко споет свою песню о чудной стране, поведает сказки о приключениях красноармейца Петра и мудрого Ленина. А когда придет закат, ветер опрокинет вязкое желтое небо над твоей головой и замолчит, чтобы ты смог услышать, как звенят под ногами затерявшиеся в траве красные звезды.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Красноармеец Петр идет в гости.

Постаревший от осени дворик, пропитанный затхлостью палой листвы, молчит и слушает ночь. Уже не горят фонари, только матовый свет занавешенных окон разбавляет собой темноту. Темнота здесь настолько плотна, что в ней увязают ноги и мерзнут пальцы. Это один из тех ленинградских дворов-колодцев, где так легко заблудиться, перепутать все адреса и забыть, с чем пришел. Их сотни, таких одинаковых, связанных между собой лабиринтами арок, длинных, почти как туннели метро; и если дожди будут длиться так долго, что эти колодцы заполнит вода, она безнадежно заблудится в тщетных попытках добраться до самого верха и выйти на крыши.

Не видит Петр номеров домов – они густо замазаны белой краской. Он с трудом вспоминает путь к подъезду и движется наощупь, хватая замерзшей рукой шершавые стены. И руки его, красноармейца Петра, такие же крепкие, как и стены, жилистые, с пожелтевшими пальцами, навсегда впитавшими запах папирос. Когда он протирает глаза от набившейся в них густой темноты, в этих глазах остается и желтизна его пальцев, потому что зрачки его – чистые кошачьи огни. Лицо, обтянутое грубым пергаментом кожи, напряглось вздутыми желваками, и мокрые волосы из-под буденовки хищно вползли на упрямый, изрезанный мыслями лоб.

Дверь перед ним опечатана желтой казенной бумажкой – вот оно.

Чуть выше бумажки – небрежная надпись, белым по темно-бордовому:

ЗДЕСЬ ЖИВУ ТОЛЬКО Я

Петр срывает бумажку и осторожным движением тянет дверь на себя – тогда темнота из подъезда, еще более плотная и густая, чем во дворе, рвется наружу и заливает лицо, попадает холодными брызгами прямо в глаза, набивается в ноздри, остается чернильными пятнами на серой шинели. Петр откашливается, протирает глаза и нерешительно делает шаг вперед.

Нога его тут же приобретает мягкость, свойственную обычно плюшевой игрушке, и зависает в трех миллиметрах от туго натянутой нитки. Похоже, что это растяжка, думает Петр. И действительно, рядом он видит связку желтопузых лимонных гранат. Стоит задеть эту нитку – и тут же они взорвутся, забрызгав Петра своим едким и липким соком. Медленно и боязливо перешагнув растяжку, идет Петр дальше, к следующей двери. Он разгоняет рукой темноту и успевает прочесть такую же небрежную надпись:

Я

С минуту он молча стоит, уткнувшись глазами в эту огромную букву. Сдуваются желваки на лице, и твердо сдвинутые брови расплываются в нерешительности, и кожа лица вдруг становится мягче.

Стоп. Куда я иду?

И после этой нежданной мысли он чувствует, как внутри черепной коробки ползет, извиваясь и дергаясь, перебирает бесчисленными своими ножками от затылка к макушке, нервно пошевеливает длинными усиками что-то скользкое и холодное. Это страх. Петр понимает, что забыл, к кому собирался в гости – да и это уже совершенно не важно. Важно унять это ползающее внутри головы насекомое, чтобы сердце стучало не так быстро и чтобы не дрожали руки, растерявшие свою былую твердость.

Еще одна многоножка проползает вдоль позвоночника, а третья свернулась тугим и колючим кольцом в животе.

Растерянно дергается правое веко.

«Надо стать самому этим страхом, чтобы его победить», думает Петр. «Врут, что у страха глаза велики; у него и вовсе нет глаз, он слеп, и единственное, чем он чувствует окружение – длинные усики на голове. Надо стать темнотой, и тогда смогу видеть сквозь стены».

Он пытается стать темнотой, глотает ее, набирая полные легкие; и тогда его ноги вдруг исчезают, а деревянные пальцы перестают шевелиться. Он сползает по стенке вниз, туда, где оседает вязкая черная масса – и вскоре она становится теплой, как стоячая вода в середине июля. Петру становится хорошо и удобно, тело его вытягивается, становясь длинным и гибким, и ног у него теперь больше в несколько десятков раз. Он шевелит усиками; тогда впереди расступается непроглядная ночь, и ее цвет превращается из черного в серый, обнажая сырые костлявые стены.

Он ползет по коридору к следующей двери и на ней видит корявую надпись, выведенную все той же рукой:

ПОЛЕЗНЫЕ МНЕ ЛЮДИ

Забавный человек, бесполезных людей он бы сюда не поселил.

Из-за этой двери доносится чей-то бормочущий голос. Отлично, думает Петр, там кто-то живой – а значит, я смогу подкрасться к нему в темноте и проникнуть через затылок внутрь, о да, в нем будет тепло и уютно, и пусть ему будет так же страшно, как мне пять минут назад.

И он ползет к двери – сначала по полу, потом по стене, а затем переползает на потолок, чтобы можно было атаковать жертву сверху.

Он проползает в тесную щель между дверью и потолком.

Темноты больше нет, и он видит чистый, неестественно ярко освещенный коридор. По нему идут четверо – один впереди, еще трое сзади, и тот, что впереди, идет робкими и нерешительными шагами. Кажется, ему страшно. Очень страшно. Сзади раздаются другие шаги – ровные и твердые.

Петр ползет вперед, к этим людям. Ему кажется, что, увидев его, этот человек попросту умрет от страха. И ему нравится думать об этом.

И в тот самый момент, когда человек замечает его, где-то наверху раздается телефонный звонок, а на кровать прыгает кот, и его мокрый нос начинает исследовать щеки Петра.

На долю секунды перед тем, как открыть глаза, он видит свое настоящее лицо – оно такое мягкое и тяжелое, с ровным овальным подбородком, бледноватой и гладкой кожей, большими глазами цвета пасмурного неба; и небо в окне действительно пасмурное, только его наполовину закрывает наглая и самодовольная кошачья морда.

Вновь закрыв глаза, Петр вызывает перед внутренним взором последние кадры сна, чтобы увидеть его продолжение. Но кот так настойчиво и топчется по его телу, будто заявляя, что ничего хорошего там больше не покажут и пора все же вставать.

Пожалуй, кот прав, думает Петр. Действительно надо вставать. Забавно бывает, когда коты знают распорядок дня своих хозяев лучше, чем сами хозяева. Особенно если этого распорядка как такового нет.

Кровать долго не хотела выпускать Петра из своего тепла. Едва откинул он одеяло, как мелкие гусиные мурашки, забегавшие по коже, отчетливо дали понять, что теперь будет холодно.

Надо вставать.

Он уселся на край, дотянулся ногами до тапочек и посмотрел в окно.

Его звали Петр Алексеевич Смородин. Он жил один. О том, что сегодня день его рождения, он вспомнил не сразу.

Кажется, еще вчера, когда он заснул, было лето. То есть уже не совсем лето – то был теплый солнечный сентябрь желто-зеленого цвета. А теперь цвет исчез, как будто заснул вместе с ним, Петром, да так и не проснулся.

Стрелки настенных часов, видимо, тоже еще не проснулись – вялые и сонные, они беспомощно висели, указывая на четыре часа дня. Смородин стоял у подоконника и курил, уткнувшись взглядом в помятое октябрьское небо. Дождь расчерчивал прозрачной полоской окно и монотонно стучал по стеклу. Окно выходило на двор; Петр жалел, что этот опостылевший вид нельзя переключать, подобно каналам в телевизоре. Все та же детская площадка с недавно покрашенными в зеленый цвет скамейками, все та же кирпичная дорожка, все те же деревья, листва на которых еще не успела окончательно закоченеть и свернуться в усохшие твердо-коричневые трубочки. Возле качелей сидела собака, она мокла под дождем и уныло завывала своим противным голосом. Ей почему-то не приходило в голову спрятаться под скамейку – впрочем, собаки глупы.

Собаки глупы, радостно поддержал эту мысль кот и вспрыгнул на подоконник, дабы дать Петру возможность почесать его за ухом. Вдоволь насладившись процессом, он спикировал на пол и отправился в кровать с целью досматривать за Петра его сны.

Кота звали Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен.

Умывшись, Смородин прошел в кухню. На подоконнике он обнаружил недопитую бутылку красного вина. Забрался с ногами на диван, схватил бутылку и сделал несколько глотков.

И тогда в его мозгу проявилась двумя отчетливыми цифрами первая за сегодняшнее утро здоровая мысль, а вместе с ней на кухню вбежал кот.

«Двадцать пять», – подумал Смородин.

– Двадцать пять, – повторил он вслух и отпил еще вина.

Кот запрыгнул на диван, глаза его забегали от Петра к бутылке вина и обратно.

– Мне двадцать пять, – снова повторил он. – И с этим надо что-то делать. Ты согласен со мной, Карл?

Кот наклонил голову влево.

– Пожалуй, с сегодняшнего дня, – Смородин сделал еще один глоток,– я начну новую жизнь.

В глазах Мюнхгаузена появилось истинно кошачье выражение удивления и скепсиса.

– Да-да, не смейся, новую жизнь.

Смородин поставил бутылку на стол, откинулся на спинку дивана, обхватив руками колени и снова заговорил:

– Больше никаких ночных бдений. Ночью спать, утром просыпаться. Да-да, именно утром. Никакого алкоголя в одиночестве. Никаких поблажек собственной лени. Найду нормальную работу и буду зарабатывать нормальные деньги. Никакого нытья по Сонечке. Ты, дорогой мой, больше не услышишь от меня ни слова об этой даме.

Если б коты умели хохотать во весь голос, Мюнхгаузен так бы и сделал. Но он только лениво повел ухом и прикрыл глаза.

– А с первой зарплаты… – Смородин задумался, – я куплю себе новый костюм. Как у Каневского. Интересно, придет ли он сегодня? Вроде бы я приглашал его вчера.

Во дворе снова послышался собачий лай. Смородин выглянул в окно: собака приставала к толстой даме, которая несла из магазина два огромных пакета. Дама пыталась отбиваться и громко ругалась.

– Или позавчера?

Он посмотрел на кота, словно ждал от него ответа.

Но вместо ответа из коридора послышалось наглое карканье дверного звонка. Смородин пожалел, что под рукой нет рогатки, иначе он охотно прибил бы не вовремя залетевшую ворону. Звонок раздался еще раз – уже протяжнее и громче, явно стараясь привлечь к себе излишнее внимание. Смородин вздохнул, накинул на себя рубашку и пошел открывать.

Человек, в столь ранний час успевший дважды лишить кнопку дверного звонка девственной тишины, оказался пресловутым Германом Каневским, старым другом Петра и просто хорошим парнем. Его стройное тело почти двухметровой длины было упаковано в серое двубортное пальто с погончиками, под которым угадывался идеально сидящий клетчатый костюм-тройка цвета мокрого носорога, спящего за решеткой зоопарка после майского дождя. Из-под воротника белоснежной сорочки неприлично вылезал дразнящий язык узкого оранжевого галстука, а украшенная выразительно черными глазами, барельефным носом, приятной улыбкой и мягкими смолистыми волосами голова была увенчана серой фетровой шляпой. Это был обыденный его гардероб, за исключением галстука: оранжевый галстук Герман повязывал только по праздникам. В левой руке он держал никак не гармонирующий с остальным внешним видом черный полиэтиленовый пакет, внутри которого достаточно пристальный взгляд мог бы рассмотреть две бутылки тринадцатого портвейна и небольшую коробку.

– Здравствуй! – Герман шагнул за порог и радостно протянул свою руку с длинными тонкими пальцами, предварительно успев стянуть с нее перчатку.

– Привет, – Петр пожал руку и улыбнулся. – Почему ты не позвонил и не предупредил, что придешь?

– У тебя был выключен телефон, – быстрым шагом он вошел в квартиру, уселся на табурет и принялся стягивать с ног свои остроносые черные ботинки. – К тому же позавчера ты приглашал меня в гости. Сегодня твой день рождения.

– Черт, и правда, – смутился Смородин. – Значит, с днем рождения меня!

– С днем рождения тебя! – Герман встал, не успев до конца снять второй ботинок, и заключил именинника в крепкие объятия.

Две бутылки портвейна вскоре перекочевали на стол, а затем к ним присоединились два бокала и извлеченный из того же черного пакета небольшой тортик-суфле, поверхность которого представляла собой геометрически правильную розово-голубую спираль, украшенную в центре ярко-красной вишенкой.

– Это гипноторт, – пояснил Герман и крутанул торт на вертлявой подставке, отчего спираль пришла в движение. – Он гипнотизирует. А еще его можно есть. Уверяю тебя, это вкусно.

– Давай же съедим его, пока он не съел нас. – Смородин только сейчас осознал, насколько он проголодался.

Герман остановил движение спирали метким ударом ножа, вырезал кусок торта и шмякнул его на блюдце; затем снова закрутил подставку, снова воткнул нож и положил еще один кусок себе. Смородин откупорил первую бутылку портвейна и разлил божественный напиток по бокалам.

– За тебя! – Герман чокнулся бокалом с Петром и отпил небольшой глоток. – Как у тебя вообще дела? На работу не устроился?

– Да в общем-то нет, – замялся Смородин. – Как раз подумывал сейчас, не поискать ли работу.

– Отлично! – перебил его Герман. – Это значит, что у меня есть для тебя подарок, – с этими словами он вытащил из кармана блокнот, раскрыл его на последней странице и вручил Смородину небольшой листок бумаги с нацарапанным на нем телефонным номером.

Смородин взял бумажку. Под номером было приписано: «Грановский Илья Валерьевич».

– Это номер моего бывшего преподавателя режиссуры, – продолжил Герман. – Сейчас он отошел от университета и открыл на Маяковской музей. И туда требуется ночной смотритель. Платят прилично.

– Сколько? – поинтересовался Смородин. – И что это за музей?

Герман глотнул еще немного портвейна.

– Дом-музей Юлиана Фейха, также известный как «Музей пыли». Ты читал Фейха?

Смородин пожал плечами:

– Мне много о нем говорили. Но так и не дошли руки.

– Всячески рекомендую при случае зачесть. Замечательные стихи. Да и жизнь самого автора довольно интересна. Тебе понравится там работать.

– Хорошо, – Смородин отложил бумажку на стол. – Позвоню завтра. Сегодня я все равно буду пьян.

– Значит, завтра! Но обязательно позвони. Не стоит сидеть без работы в такое время. И почитай стихи Фейха, обязательно почитай. Кстати, как твои панические атаки?

– Все так же, – вздохнул Смородин. – Позавчера опять накрыло в метро. Впрочем, обо мне неинтересно. Расскажи о себе.

Герман покачал головой и прищелкнул языком.

– Плохо, – и посмотрел в окно. – С чего начать? С личного или с рабочего? То есть сначала хорошую новость или плохую?

– Начни с личного.

– Значит, как ни странно, хорошая новость! – Герман впился зубами в кусок торта, торопливо прожевал и продолжил. – Я познакомился с чудным существом, а ты сейчас попробуешь угадать его пол.

Он извлек из кармана пиджака мобильный телефон и показал Смородину фотографию худощавого молодого человека с женственными чертами лица, не лишенного признаков симпатичности, присущей, впрочем, обоим полам.

– Ээээ… – нерешительно протянул Смородин. – Меня не покидает смутное ощущение, что это девушка.

– Его зовут Дарий. Красивое царское имя, – Герман с нескрываемым чувством гордости спрятал телефон обратно. – Мы познакомились с ней на съемках последней передачи. Он очень милый, у нее высшее образование и красивая фигура. Когда я впервые увидел его, сперва подумал, что это девочка, которая выдает себя за мальчика. Но затем разговорился с ней, понаблюдал за его жестами и манерой говорить и пришел к выводу, что это мальчик, косящий под девочку, которая выдает себя за мальчика.

– А оказалось, что это девочка, которая косит под мальчика, косящего под девочку, которая выдает себя за мальчика? – рискнул предположить Смородин.

– Бинго, друг мой! – радостно воскликнул Герман. – Черт возьми, мне захотелось затащить его в постель исключительно из научного интереса, чтобы узнать, какого оно пола!

– И узнал?

– О да, – Герман сладко прикрыл глаза, предавшись на пару секунд воспоминаниям, и сделал еще один глоток портвейна. – Только вот… Даже в постели я иногда теряюсь и не знаю, с какой стороны подступиться – сзади или спереди.

– Не волнуйся по этому поводу. Какая тебе разница? – успокоил его Смородин.

– И правда!

Герман допил стакан, судорожно крякнул, поймав момент прохождения портвейна через пищевод, после чего вытянул из кармана портсигар, достал сигарету и закурил, откинувшись на спинку стула.

– И если бы не было таких проблем на работе, – продолжал он, – я был бы счастлив.

– А что с работой? – Смородин пригубил еще портвейна, стащил у Германа сигарету и тоже закурил.

– С работой все плохо. На нас подает в суд Мухляков.

– Мухляков? – от удивления Смородин выпустил правильное колечко дыма, что удавалось ему крайне редко. – За что?

– Помнишь скетч про усы?

Смородин не смог сдержать улыбки, вспомнив скетч про усы, из-за которого в прошлом месяце разгорелся нехилый скандал. В этом скетче усы Никиты Мухлякова спорили между собой о том, кто из них сыграет роль Иисуса в экранизации Библии, права на которую Мухляков купил еще в прошлом году. Правый ус настаивал на том, что эта роль по праву принадлежит ему, поскольку именно его Хозяин чаще всего утирает правой рукой; левый настойчиво оспаривал его мнение. Когда дело дошло до драки, появился сам великий режиссер в роли Бога, заявивший, что его усы будут играть апостолов Петра и Павла, роль Иисуса отдана Саше Безногому, а следовательно, повода для ссоры нет. Заканчивался скетч троекратным «аллилуйя» и пением церковных гимнов.

– Так вот, – продолжил Герман, – если Мухляков выиграет процесс (а он его выиграет), нам придется платить нехилый штраф. А денег у нас нет. Соответственно, студию придется продавать.

– Мда, – Петр потушил окурок и отрезал себе еще один кусок торта. – Неужели все так плохо?

– Не совсем. У меня есть домашняя студия, на которой я смогу делать всякие небольшие вещи. Денег у меня почти не будет, но зато будет свобода творчества. А это все-таки важнее. На самом деле нет. Ну да ладно. Кстати, ты, кажется, как-то говорил, что у тебя есть хорошая идея для видеоклипа?

– Да, у меня есть одна идея…

Его речь прервалась звонком в дверь.

– Кого сюда еще занесло? – он поднялся из-за стола и поспешил открыть.

На пороге стояли двое.

Первой, кого обнаружил за дверью Петр, оказалась Сонечка.

На ней было короткое пальтишко цвета венозной крови, а чуть повыше, если не всматриваться в пухловатые губы, выкрашенные ярко-алым (не надо, не надо всматриваться), в гладкие теплые щеки (выше, выше) и в глаза (не смотреть!), можно было, минуя лицо, полюбоваться такого же цвета шляпкой, слегка заломанной на правый бок.

Петр сглотнул слюну: встреча с этой женщиной не сулила ничего хорошего, что, впрочем, и было уже проверено пару месяцев назад.

Сонечка училась на филфаке и любила стихи. Она не пропускала ни одного поэтического вечера; одно время даже пыталась что-то писать сама. Написанное не понравилось ей. Выступать на сцене она стеснялась, зато беззастенчиво слушала каждого симпатичного юношу, читающего вслух: рифмованные строчки. Она любила богемную жизнь, а богемная жизнь любила ее, поскольку Сонечка оказалась весьма образованной и начитанной – спала она только с поэтами. Лишь для Петра, который в жизни не написал ни одного четверостишия, она сделала исключение, о чем и сообщила ему на следующее утро. Тем не менее через день Петр вновь пришел к ней – с цветами и сборником Бродского.

– Привет! – Сонечка чмокнула его в щеку жизнерадостным комариным укусом. – С днем рождения тебя! Знакомься, – она показала рукой на своего спутника. – Это мой друг, художник Венедикт Никонов. Веня, это Петр.

Без особого удовольствия он пожал протянутую ему руку и только потом перевел взгляд на парня, которому эта рука, вне всякого сомнения, принадлежала. Он был скорее худощав, нежели строен, с длинными, почти жидкими светлыми волосами, чуть ли не стекающими под футболку с изображением Энди Уорхола, который выглядывал из металлической пасти кожаной куртки на сломанной молнии. Обезьянья челюсть его, ошипованная мелкой колючей бородкой, слегка выдавалась вперед. Если опустить взгляд чуть ниже подбородка Уорхола на футболке, можно было приметить аккуратно порванные на коленях джинсы, зауженные книзу по дурной моде последнего десятилетия.

– Рад познакомиться! – скороговоркой выпалил Венедикт.

– Добрый день. Проходите.

Петр впустил обоих в квартиру и закрыл за ними дверь.

Так начался первый день его новой жизни.

– Значит, вы художник? – Герман затушил сигарету и откинулся на спинку стула, придирчиво оглядывая Венедикта с ног до головы.

– Да! – ответил тот.

– А где можно ознакомиться с вашими картинами?

– Вы не совсем поняли, – сказал Никонов, почесывая бородку. – Я актуальный художник. Мои краски – это мой протест против буржуазной системы, а мои полотна – размякшие в обывательской лени человеческие умы. Я возглавляю контркультурную арт-группировку «Фронт Освобождения Искусства». Кстати, в эту пятницу в галерее «Бобры» пройдет наш очередной перфоманс.

– Аааа, – протянул Герман. – Так вы занимаетесь тем, что называется современным искусством? Так бы сразу и сказали.

Он налил в бокал еще портвейна и осушил одним глотком.

– Знаете, – продолжил Герман, – Не так давно я повесил на дверь моего туалета табличку «Выставка современного искусства». Теперь каждый день я отправляюсь туда и совершаю перфоманс, а то и целый хэппенинг.

У окна усмехнулся Петр. Он стоял, облокотившись на подоконник, и курил, с трудом вникая в разговор. Он был пьян. Голова болела.

– Веня, расскажи о своей новой идее! – попросила Сонечка, выпустив перед этим пару дрожащих дымных колечек в сторону Германа. Колечки пролетели над столом, изящно обогнули Германа и уткнулись Петру в спину. Тот недовольно повел плечом, и колечки повернули восвояси. Некоторое время они неприкаянно летали по кухне, а затем одно за другим нанизались на горлышко бутылки портвейна и успокоились на веки вечные.

– Мой новый перфоманс, – начал рассказывать Никонов, – будет заключаться в следующем: я насру…

– Дальше можете не рассказывать, – перебил его Герман.

– Нет-нет, – подал голос Петр, – в современном искусстве важно, где насрать, куда насрать и что при этом говорить. Продолжайте.

– Так вот, – смущенно продолжил Веня. – Я насру в галерее перед фотографией художника Бренера, выкрикивая при этом «Бренер, Бренер!» и читая свои стихи.

– Простите, я снова вас перебью, – заметил Герман. – Но, по-моему, срать и читать вслух собственные произведения – в вашем случае понятия неотличимые. Впрочем, продолжайте, мне уже даже интересно.

– Да выслушайте уже меня! – Веня сорвался на крик. – Затем в дело вступают мои соратники – художники. Один из них положит на кучку моих испражнений свою картину, а затем тоже насрет на нее, выкрикивая при этом «Никонов! Никонов!» и читая свои стихи. Затем на эту кучку возложит свою картину следующий, и так далее. По мере роста этой конструкции следующие участники будут использовать табурет, а затем и стремянку. Называться перфоманс будет «На плечах гигантов».

– Гениально! Гениально! – зааплодировала Сонечка.

– Это стоило назвать «Преемственность и цитирование в современном искусстве» и подавать не как перфо-манс, а как семинар, – подытожил Герман.

– Вы не очень-то жалуете современное искусство, – догадался Веня.

Успев ухватить последний кусок гипноторта, Сонечка решила переменить тему.

– А ты сегодня неразговорчив, – обратилась она к Петру.

– Я всегда неразговорчив, – пробурчал тот.

– Сегодня особенно.

– Я знаю.

– Как твои панические атаки?

– Прошли месяц назад.

На кухне повисла тишина. Так бы она и висела, несчастная, под потолком, размеренно покачиваясь и вываливая посиневший язык, если бы Петр не обрезал веревку, начав говорить:

– А у меня был один знакомый, который работал в магазине. Этой зимой он поскользнулся на скользких ступеньках, наклеивая объявление «Осторожно, скользкие ступеньки». Упал вниз головой и умер.

На последних словах он рассмеялся, но его примеру никто не последовал.

Не дожидаясь, пока тишина снова совьет себе на люстре петлю, Сонечка встала с колен Венедикта (поэтому Петр и стоял к ним спиной) и отправилась в ванную, сообщив напоследок, что скоро вернется.

Она была пьяна.

Через пару минут Венедикт вскочил со стула и, слегка покачиваясь от выпитого портвейна, отправился в ванную следом за ней.

– Что-то она слишком долго. Пойду посмотрю. – сказал он,уходя.

Герман и Петр остались вдвоем. Петр отошел от подоконника, уселся на стул и обхватил голову руками.

– Все-таки не понимаю, – заговорил Герман. – Что ты нашел в этой девице. Она глупа. И тот факт, что она выбрала себе этого Никонова, прекрасно это подтверждает.

– Ты не знаешь, – тихо и медленно сказал Петр.

– Не знаю. Но прекрасно все вижу.

– Я перепил. У меня болит голова.

– Значит, не будет похмелья.

– Не будет. – Петр провел рукой по лицу и закрыл глаза. – Как думаешь, чем они занимаются в ванной?

Оттуда донеслось еле слышное пыхтение.

– Полагаю, беседуют о современном искусстве.

Вместо ответа Петр брезгливо поморщился, схватил пульт телевизора и с силой надавил на первую попавшуюся кнопку, будто пытаясь выжать из пульта остатки зубной пасты. Ни на одном канале он не задерживался больше нескольких секунд.

– …от жары чуть удар не сделался. Даже что-то вроде галлюцинации было. Нет, пора все бросить и в Кисловодск.

– .женское «Динамо» впервые в своей истории выиграло кубок России по хоккею с мячом.

– . христианское милосердие – это милосердие не к одному человеку, а ко всему миру. Поэтому Пушкин – вот то созидающее начало, которое всем нам необходи.

– Надя стойко приняла удар и вместо того, чтобы расстраиваться, всю ночь успокаивала Катю, которой непросто далось решение.

– .и теперь вы можете купить ее по суперцене!

– Я очень хотела быть мафией! Я не мафия.

– … мы нажали кнопку – вот мы хотим, чтобы кого-нибудь наказали.

– .жанр для несколько других людей. Оперетта, конечно, демократичнее.

– Да, это глупо (закадровый смех).

Телефонный звонок с утра, ее радостный голос, ее светлое солнечное «да». Сегодня он наконец-то снова увидит ее! Будет любоваться хитрой улыбкой, держать ее руку в своей, прятать лицо в светлые волосы и безудержно целовать. Все будет так же, как и в первые дни, будто и не было этих двух недель без нее, будто все началось только вчера и теперь продолжается с новой силой.

Петр быстрым шагом двигался по залитой солнцем набережной, и перед его глазами играли разноцветные калейдоскопы, а в ушах сладко переливались голоса заоблачных менестрелей. Горячий воздух вибрировал, словно чувствуя, как дрожит его сердце, околдованное эйфорической радостью. Весь мир смеялся вместе с Петром и гладил солнечными лучами его волосы, иногда почесывая за ухом – и тогда он чувствовал себя мартовским котом и хотел кричать от счастья.

Когда он дошел до метро и уже готов был увидеть дан-товский Эмпирей, в кармане зазвонил телефон.

– Да, Сонечка! Я уже у метро, скоро буду!

Ее голос в трубке был уставшим:

– Извини, я сегодня не смогу.

Петр остановился.

– Подожди. То есть как?

– Не могу и все. Извини.

– Подожди, подожди. Может быть, что-то случилось?

– Все нормально. Не переживай. Просто не смогу.

– Да почему? – Петр повысил голос, сам того не заметив.

– Потом расскажу. Когда увидимся в следующий раз.

– Когда? – телефон стал скользить в мокрой ладони.

– Может быть, на следующих выходных.

– Может быть?

– Может быть. Не знаю. Как-то оно все…

– Как? – его голос задрожал. Он все понял.

– Да вот как-то так. Извини. Пока.

Ее слова сменились короткими гудками – такими же короткими и нелепыми, как ее смущенное «извини».

Теплый разнеженный сентябрь вдруг превратился в октябрь – и весь мир, до того момента сладко припекавший солнцем неприкрытую голову, вдруг ливнем обрушился на Петра, мокрым холодом затекая за воротник его рубашки. Секунду спустя октябрь стал ноябрем, и мир стал бить Петра по лицу колючими пощечинами ветра с Финского залива. И когда ноябрь за одно мгновение сменился декабрем, а затем январем и февралем, весь мир, вся чертова вселенная, все созданное когда-либо господом богом мигом заледенело, не успев стечь с крыши дома. Оно повисло над головой Петра огромной двухметровой сосулькой; и едва февраль стал мартом, оно с оглушительным колокольным звоном сорвалось вниз и рухнуло на голову. Врезалось ровно в темечко заостренным концом, пробив череп и войдя в мозг, затем размолотило язык и зубы, прошило насквозь все тело: рассекло сердце, легкие, желудок и печень, переломало ребра и вышло из правой ступни, пригвоздив Петра к замерзшему асфальту до следующего лета.

– Слушайте все! Не тратьте патроны! Нужно дождаться, когда монстр подберется ближе, чтобы нанести точный удар!

– То есть можно дозвониться. Услышать голос живого человека, интонацию. Это другое.

– .поднять уровень боевой готовности армии Соединенных Штатов по всему миру.

– …позволяет также добавлять воду прямо во время готовки. Обратите внимание. Чтобы ваша пароварка заработала.

– А второе я сделал специально для Пикачу. Видите, я смешал его с гелем!

– Пожалуйста, перестань.

– …новый нападающий явно не справляется со своими обязанностями, и вот мы видим, как его мяч…

– Пожалуйста, успокойся и перестань.

– …и очень может быть, что мы никогда не осознаем фатальности этой ошибки…

– Успокойся и перестань щелкать каналы, – Герман выхватил пульт и выключил телевизор.

Петр поднял глаза к потолку: тишина затянула шею петлей, прыгнула с люстры и закачалась, тело ее выгнулось в судороге, лицо покраснело и перекосилось.

Через несколько минут Сонечка и Венедикт вышли из ванной – потные, разгоряченные. Они прошли в кухню, смеясь. Петр посмотрел на них, и его правое веко задергалось.

– Убирайтесь отсюда, – произнес он так слабо, что даже тишина продолжала качаться под люстрой, не услышав его слов.

Они растерянно переглянулись и обменялись улыбками.

– Убирайтесь, – сказал он тверже.

Герман молчал. Тишина перестала качаться и спустилась на веревке пониже, чтобы как следует все расслышать.

– Просто убирайтесь к чертовой матери. Я надеюсь, что никогда больше не увижу вас. Я не хочу больше видеть вас.

Из-за угла коридора в кухню осторожно заглянул кот.

– Слушай, это конечно твое дело… – начала Сонечка.

– Мое. Это мой дом. Здесь живу я. Здесь живу только я. Убирайтесь отсюда! – неожиданно взревел он, встав со стула и вцепившись руками в край стола.

Сонечка взяла Никонова за руку и, не оборачиваясь, быстрым шагом пошла к двери. У самого порога Венедикт оглянулся и увидел, что Петр до сих пор стоит у стола с бешеными глазами и тяжело дышит.

– Ты злой, – сказала Сонечка. – Если бы у меня был муж, ты бы убил его.

– Я приду поплясать на ваших могилах, – ответил он, отдышавшись. – Закрой за ними дверь.

И опустился на стул.

Герман направился к двери и выпустил их из квартиры, сухо попрощавшись с Никоновым коротким рукопожатием.

Когда он вернулся на кухню, Петр сидел в той же позе, нервно потирая рукой подбородок и разглядывая крошки от торта на столе. Его лицо оставалось красным, и правое веко по-прежнему дергалось.

Вокруг его ног крутился Мюнхгаузен.

– Ты правильно сделал, – сказал Герман. – Меня от них воротит.

Петр молчал. Герман пододвинул к нему стул и сел рядом.

– Успокойся, – он положил ему руку на плечо.

Петр недовольно дернулся. Герман убрал руку, встал и подошел к окну. Закурил.

– Где они? – спросил вдруг Петр.

– Они ушли. Ты прогнал их.

– Да, помню.

Он снова стал разглядывать стол. Через минуту спросил:

– А где они?

Герман обеспокоенно заглянул в его лицо: оно по-прежнему было красным, на лбу вздулись вены. Веко все еще дергалось.

– Эй, что с тобой? – Герман вновь сел рядом с ним.

– Где они?

Взгляд Петра отчаянно забегал по комнате.

– Где?

Резкими движениями он похлопал себя по карманам, затем встал со стула и выглянул в окно.

– Где?! – он сорвался на крик.

Герман схватил его за плечи и попытался усадить обратно. Петр сел. Было слышно, как тяжело и часто он дышит.

Петр содрогнулся от страха. Он почувствовал, как по позвоночнику ползет жирная белая многоножка. Еще одна тварь обвилась вокруг его горла и с силой сдавила. Стало трудно дышать. Взглянул на пальцы – они были белыми и шевелились. Он мигом вскочил со стула и вновь подошел к окну – на пол посыпались тысячи маленьких насекомых. Они хрустели под ногами. Петр зажмурился и увидел собственное улыбающееся лицо – без глаз, но с длинными усиками, растущими из затянутых кожей глазниц. Тогда он закрыл лицо руками и закричал.

– Где?!

– Да что с тобой?

Петр открыл глаза и увидел серый потолок своей комнаты. Он лежал на кровати. Рядом на стуле сидел Герман.

– Ну как ты? – спросил он.

Петр приподнял голову и растерянно огляделся по сторонам. За окном было уже темно; накрапывал дождь. В ногах свернулся клубком Мюнхгаузен.

– Как ты? – повторил Герман.

– Что это было? – Петр услышал свой голос со стороны, он был слаб и хрипловат.

– Ты ничего не помнишь?

– Нет, – он снова уронил голову на подушку.

Герман прищелкнул языком и тяжело вздохнул.

– Ты стал кричать и упал на пол в судорогах. С пеной на губах.

– Черт возьми… – зло прошипел Петр.

– Несколько раз ты приходил в сознание и даже что-то говорил. Я вызвал скорую – они сказали, что это банальное алкогольное отравление. Но мне кажется, что тебе надо посетить врача. Это серьезные проблемы.

– Я ничего не помню, ничего. Мне стало страшно, а потом… А потом я проснулся.

– Прошло пять часов.

Петр потрогал рукой лоб. Сильно болела голова.

– Я хочу спать, – сказал он. – Я очень хочу спать. У меня болит голова.

– Спи, – ответил Герман. – Не буду мешать.

Петр отвернулся к стене и моментально заснул.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Однажды тяжелым, кровавым летом, пропахшим потливым зноем, отряд красноармейца Петра окружили белые в одном небольшом селе.

Долго красные бились, насмерть стояли они, отбивались из самых последних сил, но врагов становилось все больше, и было у них несчетное количество пушек и пулеметов, а командовал ими сам Белый Генерал.

Весь отряд положили белые, один лишь красноармеец Петр засел в старой избе с винтовкой и стал отстреливаться.

Три дня и три ночи отстреливался красноармеец Петр, многих он положил. А на исходе третьего дня, когда стало белым совсем невмоготу, изловчились они и швырнули в окно гранату. И красноармейцу Петру оторвало ноги.

Умолкла стрельба. Стало тихо в деревне. Долго белые в дом не решались войти. Закинули для верности еще одну гранату, и красноармейцу Петру оторвало руки. Наконец белые осмелели, приободрились, почуяв, что нет больше для них опасности, осторожно пробрались в дом и вынесли красноармейца Петра на дорогу. А он все живой – хоть безногий, безрукий, да глаза у него горячие – страшно в них смотреть, и голос охрип – страшно слушать его.

Все белые собрались посмотреть на храброго красноармейца. Даже сам Белый Генерал пришел. Посмотрел он на раненого, прищурился и приказал своим адъютантам зашить Петру зерно в живот. Была такая хорошая шутка в те времена. Разрезали красноармейцу Петру живот, засыпали туда зерна из мешка и зашили суровыми нитками. А он все равно живой – и глаза такие же яркие. Тогда повесили его на обочине пыльной дороги, у самого въезда в деревню, и в полночь он умер.

Провисел красноармеец Петр несколько дней, а потом вошли в село красные и с тяжелым боем прогнали белых. Увидели большевики обезображенный труп своего товарища, постояли да помолчали. Бережно сняли красноармейца Петра со столба и закопали в чистом поле.

Долго ли, коротко ли – вдруг проросло в красноармейце зерно, прорвали тонкие стебельки неживую плоть – и проросла, пышно заколосилась пшеница золотистыми волнами на ветру. И все поле, где Петра закопали, заколосилось крестьянам на радость. Хороший, урожайный был год.

А вскоре вернулись белые. Выбили большевиков из села, установили свой порядок. А жители встречают их хлебом-солью. Удивился Белый Генерал такому приему и обрадовался: понял народ, где счастье его! Въехал на белом коне в село, а ему уже девушки деревенские несут свежеиспеченный каравай на рушнике, в ноги кланяются, отведать просят. Довольный, сошел генерал с коня, перекрестился и разломал каравай – разделил между собой и адъютантами своими. И лишь откусив свой кусок, заметил, что девушки хитро ему улыбаются. Тут и застрял каравай в его горле, побледнел генерал, закашлялся, взялся за сердце. Подогнулись его колени – упал на дорогу, стал он хрипеть и вспомнился ему сразу красноармеец Петр – стоит перед ним живой и сияющий, с добрым и мягким взглядом, и в руке у него винтовка, а из дула ее торчит колосок. И улыбается Петр ему. Почернело лицо генералово, испустил он звериный крик и умер.

И генераловы адъютанты, что делили с ним каравай, озверели, почуяли ненависть. Набросились они на своих товарищей, стали убивать друг друга, втыкать ножи в животы, рвать зубами плоть, вырывать языки и глаза. И убили они друг друга и умерли.

А все, кто видел это, сошли с ума и убежали в лес.

Вот такая у Красной армии сила!

★★★

А потом все исчезло.

Снова серый потолок, шум дождя за окном и свернувшийся теплым калачиком кот в ногах. Еще немного полежать – и можно будет встать, подойти к окну и закурить, глядя в еще черно-синее утреннее небо.

Петр взглянул на часы: пять утра. Спать уже не хотелось.

На кухне сидел Герман. Он пил чай.

– Как ты? – спросил он, увидев Петра.

– Вроде жив, – отшутился тот. – Даже голова не болит.

– Вчера ты сильно напугал меня.

– Как говорила королева Виктория, мне уже лучше, – он улыбнулся и полез в шкаф за банкой молотого кофе.

Ему действительно было лучше.

– Уверен?

– Да.

– Через полчаса я уйду на работу. Ты сможешь сегодня позвонить Грановскому? – осторожно спросил Герман.

Петр стиснул зубы. Почему-то ему захотелось ударить Германа в лицо.

– Да, – ответил он. – Я позвоню.

Так начался второй день его новой жизни.

★★★

Петр панически боялся телефонных звонков. Боялся принимать звонки, но еще больше – звонить. Особенно незнакомцам. Необходимость позвонить незнакомому человеку порой повергала его в дремучий, тягостный ужас, от которого можно было избавиться только одним способом – разбить телефон об пол и никогда больше о нем не вспоминать.

Поэтому перед звонком Грановскому Петр два часа просидел за компьютером, уныло уткнувшись лицом в монитор и временами поглядывая на лежащий рядом листок бумаги с номером.

Наконец он закурил, зажал сигарету в зубах, снова взял в руку телефон и набрал номер.

Каждый гудок отзывался ползучим шорохом под черепной коробкой.

– Да, я вас слушаю.

Петр вздрогнул.

– Добрый день. Илья Валерьевич?

– Да, это я. Слушаю вас.

– Меня зовут Петр Смородин. Я насчет работы…

– Да-да! – голос Грановского смягчился. – Скажите, пожалуйста, сколько вам лет?

– Двадцать пять.

– Замечательно. В каком районе вы живете?

– Недалеко от Приморской.

– Хорошо. Музей находится в Басковом переулке, это десять минут от станции «Чернышевская». Смены ночные по десять часов, плачу двести рублей в час. График – две ночи через две. Это устраивает вас?

– Конечно, конечно.

– Вот и отлично. Подробнее о работе я расскажу, когда вы придете сюда. А сейчас хочу задать вам еще пару вопросов, если не возражаете.

– Конечно.

– Вы читали Юлиана Фейха?

– Да, – соврал Петр.

– Это очень хорошо. А есть ли у вас стихотворение Фейха, которое вы могли бы назвать своим любимым?

– Даже не могу сразу ответить… Разве что навскидку…

Растягивая слова до неприличия, Петр лихорадочно вбивал в поисковик «Юлиан Фейх». Первое стихотворение, которое появилось в списке, называлось «У меня есть глаза».

– Наверное, все-таки «У меня есть глаза».

– Замечательно! – обрадовался Грановский. – Стихотворение действительно гениальное, даже одним своим названием! Приходите сегодня в любое время до двадцати часов на Басков переулок, дом 21, квартира 2. Второй этаж. Дверь будет открыта, вы сразу узнаете ее по строке из стихотворения.

– Хорошо, я приду часа в четыре.

– Замечательно! Буду ждать вас! До встречи!

Грановский повесил трубку.

Петр выдохнул и с силой вдавил сигарету в пепельницу, точно хотел придавить ею страшное насекомое.

С подоконника на него смотрел кот.

Зачем ты обманываешь себя? Зачем ты с таким упорством продолжаешь твердить, что тебе хорошо, что так и надо, что все идет по задуманному плану? Этого ты хотел? Об этом мечтал? Ты хотел остаться один – ты получил одиночество; наслаждайся же им, столь желанным и наконец достигнутым! Ты думал, что вот она – твоя стихия, теперь ты один и сможешь осуществить свою мечту: заполнить все вокруг собой и только собой. «Здесь живу только я» – говорил ты себе, ощущая во рту сладость этих упоительных слов, слов бога. «Здесь живу только я» – было написано на двери в этом страшном сне.

И эти слова совсем недавно ты произнес с такой болью – об этой боли ты мечтал?

Петр закрыл глаза.

Ты хотел заполнить все вокруг собой, но только опустошил себя. Ты пуст. Абсолютно пуст. Тебя нет. Тебя не волнует время – ты над ним властен, сам себе бог, но что эта власть? Вспомни полковника Курца из твоего любимого фильма – он тоже сбежал от мира, окружив себя теми, кто считал его богом. Да, он действительно стал богом, как и ты, окруживший себя самим собой. Вспомни, как ты попытался сбежать от себя, от этой беспросветной пустоты одиночества, которой ты стал. Ты встречал женщин. Их было две – за все эти три года. Лучше бы не встречал – вторая из них отчетливо показала, кто ты, объяснила на пальцах, по буквам: тебя нет.

Кот сидел на подоконнике и, слегка наклонив голову влево, пристально смотрел в глаза.

Ты опустошен, и теперь тебя тошнит от самого себя, от бесчисленных отражений, двойников, от тысяч и тысяч лиц, которые ты примеряешь; от раскиданных вокруг масок, от страхов, от вечных навязчивых мыслей, от звука собственного голоса. Каждая стена, каждый предмет в этом доме служит зеркалом – куда бы ты ни приткнулся, куда бы ни решил убежать, увидишь только себя. Тебя тошнит, но нет ничего, чем бы могло стошнить наружу, потому что тебя тошнит твоей собственной пустотой. Да, вот чем ты стал.

Только ты сможешь наполнить себя.

– Заткнись, – сказал Петр.

★★★

Каневский отчаянно пытался протиснуться к эскалатору через сильнейшую давку, обычную для этого часа в метро. Стиснув зубы и сжав кулаки в карманах, он настойчиво пробирался через людские тела, и тела эти мерно раскачивались из стороны в сторону, точно зомби из фильмов Ромеро. Подбородок Германа упирался в мокрую лысину идущего впереди мужчины, а сзади прямо в лопатки упиралось нечто огромное и мягкое – скорее всего, грудь необъятных размеров женщины, подумал он. Злоба росла в нем и ширилась, неразборчивая злоба, она жгла его и тогда, когда он уже вступил на эскалатор, затягивающий его вниз, и тогда, когда он вдавил свое тело в пластилиновомягкую, тесную, плотную, дышащую прямо в лицо, резко пахнущую потом горячую плоть вагона.

Господи, как же они уродливы. Лишь уроды здесь – ни одного красивого лица, сплошь пещерные люди с обезьяньими лицами. Эти дугообразные брови – полукруглые своды под низкими каменистыми лбами; и мелкие глазки под этими сводами, мутные, без единого проблеска света; эти короткие стрижки, признак рабов и холопов. А еще эти женщины (можно ли их назвать женщинами?), вместо лиц у них куриные окорока с воткнутыми ради злой шутки глазами на тоненьких шпажках, и губы их вырезаны грубым мясницким ножом… А вот прошла, виляя бедрами, самка – лицо ее тоже похоже на окорок, но уже как следует обжаренный в растительном масле; чтобы никто не увидел ее обгоревшие веки, половину лица она скрыла под маскою темных очков. Губы ее – геморройные шишки, в них хочется пнуть со всей силой ботинком, размазать по глянцевой физиономии. Мерзость, какая же мерзость – господи, ты ли их сотворил?

Герман увидел свое отражение в окне вагона. Воспользовавшись случаем, он поправил сбившийся в давке галстук. Половина вагона обернулась на него, закидав такими взглядами, будто он только что высморкался в руку и пригладил ею красно-зеленый панковский ирокез.

Смешно: в век победившей оригинальности лучший способ оказаться фриком – одеваться в строгую, веками проверенную классическую одежду. В мире, оккупированном уродством, красота – самое страшное преступление. Не за красоту ли травили Оскара Уайльда, не из-за нее ли сжигали рыжеволосых девчонок на средневековых площадях и гнобили прекрасных весталок в каменных ямах? Это делали такие же люди, как те, что сейчас навалились друг на друга в вагоне, дыша грязными ртами, источая удушливый запах пота. О, установить бы диктатуру красоты! Провозгласить красоту как высшую цель бытия, как единственный смысл жизни. Чтобы она своим светом, своей ослепительной радостью опрокинула все безобразие, мерзость, безвкусицу. Чтобы она уничтожила всех уродов. «Уничтожим всех уродов»… Знакомая фраза. Кажется, она была у Бориса Виана, которого так любит Петр. Чем там все закончилось? Надо будет спросить… Представляю себе, как идут по весенней улице стройные парни с подтянутыми фигурами, белокурые, с чистыми, правильными лицами. Все уроды, завидев их, прячутся по домам, зная, что идет сама Красота. Она убивает уродов, распыляет их, уничтожает без следа и остатка – как сорняки. И это красиво. Это – чертовски красиво.

Поезд остановился, и Герман, грубо расталкивая толпу локтями, попытался протиснуться к выходу.

★★★

– Вы хотели меня видеть?

– Да, – Ирина Исааковна указала взглядом на кресло. – Садитесь.

Герман невзлюбил ее сразу, с того самого момента, когда она стала новым директором. Даже не тот факт, что директором будет женщина, вызвал эту неприязнь – Герман всегда считал, что женщин нельзя допускать до руководящих постов по той простой причине, что в женской голове водятся иррационально жестокие тараканы с особо извращенной логикой – но Ирина Исааковна была рыбой, самой настоящей рыбой, и впечатлительный Каневский ничего не мог поделать с этим крепко засевшим в мозгу сравнением. Каждый раз, когда он сталкивался с ней лицом к лицу, казалось, будто он подошел вплотную к стеклу океанариума, из-за которого на него смотрит огромное глубоководное создание. Пустые и выпуклые глазища, привыкшие к давлению в пятьсот атмосфер, не выражали ровным счетом ничего человеческого – то были глаза чудовища из фантазий Лавкрафта; кожа лица, гладкая и блестящая до омерзения, вызывала ассоциации исключительно с рыбьей чешуей, а жидкие волосы, вечно убранные в тоненький хвост, напоминали о том, что это существо только что вылезло из воды. Последним и самым жестоким ударом по тонко настроенной психике Германа были уши – слегка оттопыренные, формой своей и расположением напоминали они два плавника. «Чтоб тебя закатали в банку и продавали в рыбном отделе», – думал Герман всякий раз, когда она начинала с ним говорить.

Вот и сейчас, сидя в ее кабинете, он не мог избавиться от ощущения неловкости – вовсе не той, какую испытывает подчиненный при вызове к начальству, а неловкости человека, привыкшего видеть своими начальниками таких же людей, но внезапно обнаружившего в качестве директора самую настоящую рыбу.

– Герман, – неожиданно обратилась она к нему по имени, – у меня к вам есть разговор.

«Но ведь рыбы не умеют разговаривать», – подумал Герман и ответил:

– Да, я внимательно слушаю вас.

– Вы знаете, что мы сейчас переживаем далеко не самые лучшие времена. Как в финансовом плане, так и в юридическом.

– Прекрасно знаю, – кивнул Герман.

– И мы находимся в затруднительном положении. После недавних скандалов, вызванных, кстати, в том числе и вашей передачей, нам необходимо следить за репутацией.

– Разумеется, – Герман сохранял холодно-отстраненный тон.

– Не буду ходить вокруг да около. То, что о вас говорят – это правда?

Герман неожиданно для самого себя криво усмехнулся.

– Обо мне могут говорить все, что угодно. Какое отношение это имеет к работе?

– Теперь – самое прямое. О вас говорят, например,

что…

– Подождите, подождите, – Герман перебил директора, речь его приобрела жесткость. – Если речь идет о моей личной жизни, то это не должно волновать ровным счетом никого, кроме меня.

– Вы ошибаетесь. Есть такая вещь, как репутация компании. Репутация компании напрямую зависит от репутации каждого члена…

– От репутации каждого члена, – криво ухмыльнулся Герман. – Хорошо, хорошо. Если вам так интересно, я отвечу: все, что говорят обо мне – чистой воды правда.

На рыбьем лице выразилось недоумение – ровно настолько, насколько вообще лицо рыбы может что-либо выражать. Видимо, рыба не ожидала такого признания.

– Более того, – продолжил Герман, – Это далеко не полная правда. Хотите, я расскажу вам еще?

– Не думаю, что это имеет смысл…

– Имеет! – Он рассмеялся. – Вам говорили, что я совратил гримершу? На самом деле это было не один раз и даже не два! А еще помните, вы недавно уволили девуш-ку-оператора? Так вот, вы сделали это зря, поскольку она отлично справлялась со всеми своими обязанностями! Да, жена бывшего заместителя директора…

– Хватит! – Ирина Исааковна встала из-за стола; Герману показалось, что она всплыла на поверхность животом вверх. – Считайте, что приказ об увольнении уже подписан!

– Вы не дослушали, – продолжал разгоряченный Герман. – Так вот, у жены бывшего заместителя…

– Убирайтесь отсюда вон! Развратникам не место в нашей компании!

Герман был доволен: он еще ни разу не видел Ирину Исааковну, обуреваемую настолько сильными эмоциями.

– А я считаю, что место глубоководных рыб – в океанариуме, а вовсе не в кабинете директора, – закончил он игривым вкрадчивым голосом, встал с кресла и вышел из кабинета, не оборачиваясь.

За его спиной царило подводное молчание.

★★★

На улице по-прежнему шел дождь. Он не прекращался уже третьи сутки; казалось, будто господь бог с присущим ему чувством юмора задумал обрушить на город еще один всемирный потоп. Миллионы хрустальных шариков падали в грязь тротуара, сливались в небольшие лужицы, лужицы сливались в лужи, лужи – в реки, и эти реки бурным потоком бежали к решеткам канализации, оставляя на прутьях осадок из палой листвы и окурков. Каждый автомобилист считал своим долгом проехаться по воде как можно ближе к тротуару, соревнуясь с коллегами в количестве забрызганных пешеходов.

Досталось и Герману – впрочем, он уже и без этого понял, что этот день нельзя назвать удачным. Он шел по тротуару Садовой, обходя стороной встречных прохожих, каждый из которых намеревался задеть его шляпу зонтом. На работе ему больше было нечего делать, и он решил прямо сейчас отправиться домой к Дарию, которая жила в двадцати-тридцати минутах ходьбы от студии, неподалеку от Лиговского проспекта. Можно было добраться на метро, но Герман здраво рассудил, что не стоит окончательно портить без того поганое настроение поездкой в общественном транспорте.

На ходу он достал из кармана телефон и набрал номер Дария.

– Да, Гер? – раздался ее мальчишеский голос.

– Здравствуй. У меня небольшая проблема: меня уволили с работы.

– Серьезно? Они с ума сошли! С чего это вдруг?

– Неважно. Я хочу зайти к тебе. Можно?

– Извини, сейчас – нет. Я как раз вышел из дома и стою на автобусной остановке.

– А вечером будешь?

– И вечером тоже не буду.

– Подожди, – Герман встал на месте. – Мы же договаривались.

– Слушай… – Голос в трубке замялся. – Мне кажется, мы зря все это затеяли.

– В каком смысле?

– Нам лучше остаться друзьями.

– Друзьями? – Неожиданно для себя Каневский нервно рассмеялся. – Ты шутишь?

– Я не шучу. Я долго думал над этим. Как тебе сказать…

– Скажи хоть что-нибудь.

– Дело в том, что ты видишь во мне женщину. С самого начала ты видел во мне женщину. Я привык, что меня воспринимают как мужчину, а биологический пол не имеет здесь никакого значения. Ты обращаешься ко мне, как к женщине, любишь меня как женщину, но я хотел от тебя совсем другого. Я не буду говорить, что разочарован – это оскорбило бы тебя – но это совсем не то, чего я ждал от наших с тобой…

– Как с мужчиной?

– Да. Как с мужчиной.

– Как с мужчиной.

– Да.

– Хорошо, – Герман сжал зубы и прикрыл глаза. – Тогда пошел бы ты к черту, сопливый педик.

Телефон захлебнулся монотонными гудками.

Дождь ударил сильнее. Звуки падающих капель слились в единый шум, напоминающий испорченное радио – того и гляди, невидимые пальцы, вращающие ручку настройки, смогут сквозь этот треск прощупать волну из середины прошлого века, где будет звучать Глен Миллер или, может быть, Бенни Гудмен. Или Дюк Эллингтон, подумал Каневский. Да, Дюк Эллингтон.

Змеиная чешуя сдвинутых в стройные ряды зонтов хаотично зашевелилась, ускорилась, начала судорожно извиваться. Те, кто не имел над своей головой никакой защиты, кинулись под козырьки зданий – и Герман тоже спрятался под навесом. Было холодно, и мимо проходили люди, и мимо проходил дождь, и проезжали машины, и ветер обходил Германа стороной, и все в этот день сторонилось его.

★★★

Дом под номером 21 Петр узнал по мемориальной доске.

В ЭТОМ ДОМЕ С 1935 ПО 1943 ГОД ЖИЛ ВЕЛИКИЙ ПОЭТ И ПИСАТЕЛЬ ЮЛИАН АЛЕКСАНДРОВИЧ ФЕЙХ (1895—1943)

Доска была совсем новой – на ее сверкающей бронзовой поверхности Петр даже увидел свое отражение. Это было смешное перекошенное лицо, совсем непохожее на то, которое он видел в зеркале, с несоразмерно большим носом и маленькими глазами. Петр улыбнулся своему отражению и потянул на себя дверь.

Музей находился на втором этаже. Дверь квартиры, по всей видимости, не меняли с сороковых годов, и только по сохранившимся корочкам облупившейся краски можно было догадаться, что когда-то она была зеленой.

«Музей пыли» – значилось на белой табличке, приколоченной к двери. Чуть ниже Петр прочитал строку из стихотворения:

Все, чего я касался, отдам на съедение пыли.

Пусть под пылью никто не увидит следов моих рук.

Петр набрал номер Грановского.

– Да, слушаю! – раздалось через несколько гудков.

– Илья Валерьевич, это я, Петр Смородин. Стою около двери.

– Проходите, дверь открыта! Сейчас я вас встречу.

Петр толкнул дверь. Его взгляду открылся длинный коридор, такой же, какие он видел во многих коммунальных квартирах, с высоким посеревшим потолком и желтыми обоями на стенах. Сразу же открылась дверь ближайшей комнаты, и навстречу Петру вышел Илья Валерьевич Грановский.

На вид ему можно было дать около шестидесяти лет. Худой и высокий, одет он был в потертый зеленый свитер. Рыхлая кожа на бледном его лице напоминала творог; Петру сразу же захотелось украсить его вишенкой, тогда хоть что-то смогло бы скрасить невыразимое черно-белое уныние, которую навевало это лицо. Это ощущение не могла сгладить даже приветливая улыбка под поседевшими усами. Глаза, однако, тоже улыбались – за маленькими аккуратными очками они казались выставленными на витрину для продажи.

– Добрый день, Петр Алексеевич, очень рад наконец-то увидеть вас, – Грановский пожал ему руку, не переставая улыбаться.

– Взаимно рад.

– Перед тем, как показать вам музей, хочу спросить – нет ли у вас аллергии на пыль?

– Никогда не было.

– Тогда не будем терять время. Я покажу вам музей. Идите за мной.

Грановский направился в комнату, из которой только что вышел. В его походке, торжественной и неторопливой, было что-то от дворецкого, провожающего гостя в кабинет хозяина. Петр последовал за ним.

Первым же, что сразу бросилось в глаза, было обилие стекла.

Все предметы в комнате – массивный диван с распоротой обивкой, громоздкий комод, пара сломанных стульев – хранились под стеклянными колпаками разной величины. На подоконнике одиноким калачиком свернулся патефон – он тоже был под стеклом. Растянувшийся на всю стену книжный шкаф был отделен от остального пространства стеклянной перегородкой. На стенах были развешаны фотографии и вырезки из газет в аккуратных деревянных рамочках.

– Здесь все под стеклом, – пояснил Грановский. – Видите ли, основное отличие нашего музея от всех остальных в том, что мы свято соблюдаем одно из, так сказать, последних желаний Юлиана Александровича. Вы, я надеюсь, прочитали на двери строку из стихотворения «Мой друг пыль».

Петр кивнул головой и присмотрелся к дивану.

Диван оказался покрытым пылью настолько, что нельзя было даже сказать, какого он цвета. Казалось, если ударить сейчас по его обивке, облако пыли накроет всю комнату. На стекле была табличка, надпись на которой гласила:

«Пыль с дивана Юлиана Фейха, перевезенного сюда с его старой квартиры на Петроградской стороне».

– Действительно. Музей пыли, – произнес вслух Петр.

– Именно! Подлинными экспонатами в этом музее являются вовсе не вещи. Здесь мы выставляем пыль, покрывшую эти предметы. Пыль, скрывающую следы рук гения. Вот, к примеру, пыль с патефона Юлиана Александровича. Вот пыль с его книжного шкафа. Вот…

– Я понял, – поспешно проговорил Петр. – Я понял.

Грановский ходил по комнате кругами, от одного экспоната к другому, и продолжал говорить.

– Впрочем, вы правы. У вас будет достаточно времени изучить все экспонаты.

– Фейх жил именно в этой комнате?

– Нет. Он жил в комнате в самом конце коридора. Под музей мы выкупили всю коммуналку и привезли сюда все вещи, связанные с его именем. А вашей задачей как ночного смотрителя будет сохранение концепции музея пыли.

– То есть?

– Каждый вечер, заступив на смену и закрыв музей на ночь, вы будете снимать с экспонатов стеклянные крышки. За ночь на них будет оседать пыль. Утром, перед открытием музея, вы будете ставить крышки на место. Помните самое главное: ни в коем случае не нарушайте композицию пыли! Не вздумайте дуть на экспонаты, не трогайте их руками. Закрывайте их плотно. Пусть пыль оседает на все эти вещи так, как ей вздумается. У вас будет коллега, он будет сменять вас через две ночи. Может быть, вы даже познакомитесь.

Он снова заходил кругами по комнате.

– Вы говорите о пыли, как о живом существе.

– Об этом писал Юлиан Александрович.

– А вы?

Грановский остановился и пристально взглянул на Петра поверх очков.

– Что?

– А как думаете вы? Вы тоже думаете, что пыль – живое существо?

– Нет. Это же… – Грановский замялся. – Это же поэзия. Метафора. Вы должны понимать. Этот музей воплощает метафору в жизнь.

– И много у вас посетителей? Сейчас здесь никого нет.

– В последнее время больше, чем раньше. Творчество Юлиана Александровича стало вновь доступно совсем недавно. Но появляется все больше людей, которые интересуются этим человеком. Интересуются поэзией. Сейчас модно писать стихи. Вы, кстати, не пишете?

– Нет.

– Зря. Пойдемте дальше. Я покажу вам остальные комнаты, – сказал Грановский.

Вторая комната была меньше, но в ней оказалось намного светлее и просторнее. В углу под витриной стояло пианино; чуть дальше вдоль стены тянулся стеклянный шкаф, где висела одежда – тут был и щегольский пиджак, и фетровая шляпа, и длинное серое пальто, а чуть подальше, в противоположном от пианино углу висела красноармейская шинель. Рядом с шинелью лежала винтовка Мосина.

– Фейх служил в Красной армии? – полюбопытствовал Петр.

– Неужели вы не ознакомились с его биографией? Этот человек участвовал в революции 17-го года и прошел почти всю Гражданскую войну. Вы почитайте биографию, почитайте. Нехорошо, – он улыбнулся.

На стенах здесь висело еще больше фотографий и газетных вырезок, чем в предыдущей комнате. Петр пригляделся к снимкам. На одном из них, датированном 1914 годом, красовался стройный, элегантно одетый юноша в смокинге. Это был Фейх. Лицом он неуловимо напоминал кота, скорее даже котенка с большими любопытными глазами.

– Через месяц начнется Первая мировая война, – прокомментировал Грановский. – В то время он читал стихи в «Бродячей собаке». Дружил с футуристами. Веселые были эти ребята.

– Похож на кота, – заметил Петр.

– Возможно.

На следующей фотографии рядом с Фейхом стояла светловолосая девушка в длинном платье.

– Первая жена, – сказал Грановский. – Они развелись через год. Этот роман оставил после себя несколько десятков стихов. Но вы лучше обратите внимание на экспонаты. Видите этот глобус? Он покрыт пылью настолько, что нельзя даже различить континенты.

Этот земной шар больше напоминал Луну. «Пыль с глобуса Юлиана Фейха» – говорила надпись.

– Скажите, – спросил Петр, немного подумав. – А ночью здесь выключается свет?

– Да. Впрочем, кухня оборудована под помещение для персонала и там есть ночной светильник.

Чертова усыпальница, а не музей, подумалось Петру. Он почему-то так и знал, что ночами здесь выключается свет. Так и знал. Впрочем, он не собирался оставаться один в темной квартире и твердо решил, что на первом же дежурстве включит свет везде, где только можно. Он будет ходить по музею, изучать экспонаты, читать вырезки из газет и стихи Фейха, а когда устанет, вернется в кухню и подремлет за столом часик-другой.

– Чуть позже я покажу вам последнюю комнату, – сказал Грановский. – Именно в этой комнате Юлиан Александрович умер. А пока давайте пройдем на кухню.

Я хочу рассказать вам в общих чертах о его биографии. Думаю, вам не помешает об этом знать.

– Конечно.

Они прошли в просторную кухню, где не было ничего, кроме раковины, старой газовой плиты и двух стульев. На подоконнике рядом со стопкой черно-белых фотографий стояла массивная пепельница в виде драконьей головы.

Грановский кивком указал Смородину на стул.

– Садитесь, – сказал он. – Слушать придется долго. Можете рассмотреть эти фотографии – мы еще не повесили их на стены.

Петр послушно сел.

– Итак, Юлиан Александрович родился в 1895 году. Его отцом был петербургский профессор Александр Давыдович Фейх – довольно интересная, кстати, личность, в свое время тесно общался с народовольцами, но вовремя расставил, скажем так, приоритеты… Вот, кстати, его фотокарточка. А это мать. Александра Сергеевна. Красивая женщина, верно? Первые стихи Фейх написал в гимназии. Часть из них даже сохранилась у родственников, но он всегда был против того, чтобы их публиковали. Кстати, вы курите?

– Да. Это помешает работе?

– Ни в коем случае. Просто я заметил, как вы смотрите на эту пепельницу. Закуривайте ради бога. Итак, в 1913 году Фейх знакомится с поэтами-футуристами. Вот тут – посмотрите сюда – фотография, на которой он стоит рядом с Маяковским. Оба в смокингах и в цилиндрах. Красавцы.

– А кто на этой фотографии? – Петр указал на снимок, где рядом с Фейхом стоял молодой человек с большими грустными глазами.

– Стыдно, Петр Алексеевич, – усмехнулся Грановский. – Это Хлебников.

– Не люблю Хлебникова.

– Каждому свое. Итак, в это время Фейх пишет много стихов, которые, в конце концов, вошли в его первый сборник. Постоянно выступает в «Бродячей собаке». Образ жизни ведет, как и полагается поэту того времени, разгульный. Известно, что он употреблял кокаин. Типичные стихи того времени – «О необходимости убивать собак», «Проснувшийся в Финском заливе», «Снегопад каждый день»…

Петр понимающе кивал.

– С футуризмом, впрочем, Фейх экспериментирует неохотно, отдавая ему все необходимые почести, но при этом не скатываясь в разнообразные извращения с языком, столь популярные у его коллег. Крученых, например, на дух не переносил. Впрочем, взаимно. Так прошел тринадцатый год, наступило лето четырнадцатого.

– Война.

– Да. Фейх был мобилизован. Первый сборник вышел уже без него, через два месяца после начала войны. Большая часть тиража сразу пропала, с этим была связана очень неприятная история. Юлиан Александрович увидел единственный экземпляр только в двадцать третьем. На войне в составе Первой армии он участвовал в ВосточноПрусской операции, при отступлении был ранен. Провел в лазарете несколько недель. Именно тогда, после этого ранения, были написаны первые после долгого перерыва стихи, такие, как «Кости», «Мой добрый друг», «Отступление». Здесь заметен окончательный уход от футуризма – Фейх начинает тяготеть к кровавому и шокирующему реализму. С октября Фейх снова в строю. Принимает участие в Лодзинской операции. Продолжает писать стихи. Сохранились его дневниковые записи тех времен – точнее те, которые он хотел сохранить. В конце концов, в августе 1915-го он снова был тяжело ранен осколком в бедро. Выжил чудом. По состоянию здоровья его демобилизовали. Фейх вернулся в Петербург.

– А жена?

– Да, о жене. Вернувшись домой, он женился на девушке, с которой имел роман до войны. Этот брак, увы, не был счастливым и распался через год. Зато Фейх пишет огромное количество гениальных стихов. Пополняет свой золотой фонд. Я вообще заметил, что в период сложностей с личной жизнью появляется много хороших стихов. Его поэзия приобретает тонкую сюрреалистичную образность, как, например, «У меня есть глаза…». Это было очень тяжелое время для Юлиана Александровича, но крайне благодатное для его стихов. Именно после расставания с женой Фейх начинает общаться с социалистами. Осенью 1916 года вступает в РСДРП. Тесно дружит с большевиками, активно ведет агитацию, пишет стихи для листовок. В начале декабря был арестован на 10 дней. А вскоре произошла Февральская революция, в которой Фейх принял самое непосредственное участие.

– Он участвовал в беспорядках?

– Да. В воспоминаниях, кстати, он подробно рассказывает об этом. Не поленитесь, почитайте. Итак, в семнадцатом году Фейх – убежденный революционер, большевик, записывается в ряды Красной гвардии. Продолжает писать стихи. К этому периоду относятся его мистические революционные тексты. А в октябре Фейх был уже в первых рядах петроградского восстания. Затем – Гражданская война. Об этом много написано в его воспоминаниях – был красноармейцем, участвовал в обороне Петрограда, воевал в Карелии и Финляндии. Получает ранение в ногу, от которого так никогда и не оправится. С 1922 года он командир отделения. Стихов с этих времен сохранилось мало, зато воспоминания были изданы отдельной книгой. После войны он редактирует воспоминания, женится на подруге детства Татьяне Сергеевне Лазаревой, живет тихой жизнью в Петрограде. Пишет стихи. Много стихов. Смерть Ленина воспринял как личную трагедию. Вступает в РАПП, но не пользуется особой популярностью. Начинает экспериментировать с прозой – от этого периода сохранились рассказы «Полынь» и «Красные звезды». Задумывает глобальный роман о Гражданской войне, но написал для него только пролог. Продолжает совершенствовать свою поэзию и по-прежнему дружит с Маяковским. Вот, посмотрите – это фотография 1928 года. Они за одним столом.

– А Маяковский? – спросил Смородин. – Как к нему относился Маяковский?

– Ценил и уважал. Иногда критиковал за излишнюю тягу к классике. Но в целом они дружили. Когда Маяковский покончил жизнь самоубийством, Фейх был абсолютно сокрушен и подавлен. Посвятил ему несколько стихов.

– А сталинские репрессии? Коснулись его?

– Нет, – улыбнулся Грановский, – в тридцать девятом году был расстрелян один из его хороших друзей. Впрочем, насколько известно, он действительно совершил нечто плохое. И все же Фейх до самой смерти был преданным коммунистом. Вы знаете, что у него есть стихи, восхваляющие Сталина?

– Хотелось бы почитать.

– Все издано. Почитайте. Я даже подарю вам книгу. Вы должны ознакомиться с его творчеством.

– Обязательно.

– Когда началась Великая Отечественная война, Фейх пошел на фронт, но уже через неделю его отправили домой – из-за старого ранения в ногу он с трудом ходил. Даже не успел повоевать. Кстати, эта форма, которая здесь висит – именно с тех времен. Он хромал и ходил с тростью. Перед блокадой его семье предложили эвакуацию в Ташкент, но он отказался и отправил туда жену. Остался в Ленинграде один. Последнее дошедшее до нас стихотворение было написано в сорок первом. Это «Мой друг пыль».

– А жена? Она бросила его?

– Понимаете, он настоял на том, чтобы она уехала в эвакуацию. Татьяна Сергеевна всегда любила его. Запомните.

– Что дальше? – Петр рассматривал последнюю прижизненную фотографию Фейха, сделанную незадолго до блокады. Здесь он стоял на набережной Фонтанки, опершись на трость, и улыбался.

– Он жил здесь. О его жизни во время блокады известно мало. Он писал письма жене. Последнее датировано двадцатым ноября сорок второго года. Умер в феврале сорок третьего. От голода. В этой квартире. Точная дата смерти неизвестна. А теперь я покажу вам эту комнату.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Однажды красноармейца Петра вызвал в штаб командир.

– Даю тебе, товарищ, важное поручение, – говорит. – Растет здесь недалеко трава, которая дает необыкновенную силу и мудрость. Ею накормим мы наших бойцов, и они любого врага победят. Ильич-трава называется. Сходи в лес, нарви этой травы и возвращайся поскорее.

Плевое дело, подумал красноармеец Петр. Почесал он в затылке, повесил на плечо винтовку, взял с собой сухарей мешок да фляжку с водой – и отправился в лес.

Идет он по лесу и ищет траву. Час идет, второй идет – не видать нигде Ильич-травы. Вот уже и солнце село, и ночь прошла, второй день наступил – не видно нигде. «Вот незадача! – думает Петр. – Где ж я найду эту траву?» Второй день прошел – снова солнце запряталось за горизонт, снова ночь опустилась на лес. А лес уже совсем незнакомый, с каждым шагом темнее и гуще, и не видно ему конца. Идет красноармеец Петр – ищет Ильич-траву. А вокруг ухают совы, дубы-раскоряки царапают небо своими сгоревшими пальцами, дикие звери воют, и страшно Петру, да назад поворачивать глупо – кто знает, вдруг до травы уже и рукой подать? Хочется есть, да только в кармане лишь три сухаря осталось. Хочется пить, но фляга почти пуста, надо оставить на крайний случай. И вот настал третий день – и вышел Петр на поляну, и на этой поляне избушка стоит на курьих ножках.

Вспомнил он, что читал о таких избушках в старых сказках, но не может вспомнить, что в таких случаях говорить надо. А избушка сама к нему поворачивается и дверь открывает. И голос из избушки: «Заходи, добрый молодец, будешь гостем моим». Снял красноармеец Петр винтовку с плеча и осторожно вошел внутрь. А там Баба-Яга сидит на печи. Только совсем не такая, как в сказках: одна половина лица у нее старая и в морщинах, другая – с гладкой кожей, ясная, молодая. «Ну здравствуй, – говорит. – Долго я тебя ждала. За Ильич-травой небось идешь?» Красноармеец Петр и отвечает: «За ней, бабушка, за Ильич-тра-вой иду». Рассмеялась Баба-Яга: «Какая я тебе бабушка? Ты послушай, что я тебе скажу. Открою я тебе секрет, где Ильич-трава растет, но очень мне есть хочется, а еды-то у меня в доме и нет. Угости меня сухарями своими». Подумал Петр да и отдал Бабе-Яге все свои сухари. Сжевала их Баба-Яга и говорит: «А теперь пить мне хочется. Угости меня водой из фляги». Вздохнул красноармеец тяжело да отдал флягу с последними каплями воды. «А еще, – говорит, – винтовка твоя мне по нраву пришлась. Дай посмотрю на нее». Отдал красноармеец Петр винтовку.

«И буденовка твоя тоже».

И буденовку отдал.

«И гимнастерка».

Снял гимнастерку и отдал.

«И штаны твои».

И штаны отдал.

Стоит красноармеец Петр голый перед Бабой-Ягой, а она в гимнастерке, в буденовке и с винтовкой. Смотрит на него и говорит с улыбкой: «Ильич-трава везде растет. Просто выходи из избушки и увидишь ее».

Удивился Петр словам Бабы-Яги, повернулся к выходу, вышел из избушки – и ахнул: действительно, по всей поляне растет, колышется на ветру зеленая сочная Ильич-трава. Обернулся он, чтобы Бабу-Ягу поблагодарить – а избушки уже и нет. Будто и не было вовсе.

И почувствовал он ужасную усталость, лег на поляну, оторвал один листик Ильич-травы и стал жевать.

И тут понял, что уже жевал это. Совсем недавно.

Точно жевал.

Но где и когда?

Такой знакомый привкус.

Так.

Напряги мозг.

Вспоминай.

Где?

Давай, вспоминай!

Давай!

Где? Где? Давай!

– Давай вставай! Давай, говорю! Где тебя носило, гад? Мы его три дня уже ждем, ищем, поисковые отряды снарядили, а он все это время тут около штаба в траве голый валяется! Вставай, говорю тебе! Давай, приходи в себя, пень осатанелый! Вставай, мать твою в душу! Ты у меня, черт ползучий, под трибунал пойдешь!

Петр открыл глаза и увидел над собой командира в окружении суровых красноармейцев.

★★★

Уже на улице Смородин увидел в телефоне сообщение от Германа – он предлагал встретиться через час на Сенной.

В метро ему стало плохо.

Все началось с чувства тревоги, когда в переход на Гостином дворе хлынула толпа из только что подошедшего поезда. Смородин оказался зажат между небритым мужчиной в коричневой куртке и пенсионеркой с золотыми зубами. Сзади смеялись подростки. Механический голос диспетчера напоминал о том, что переход на Невский проспект находится в центре зала. От этого голоса ему стало еще неуютнее. Толпа двигалась со скоростью гусеницы.

«Или многоножки», – подумалось ему.

Сзади наступали на пятки. Спереди кто-то ругался. Петр спускался в переход – шаг за шагом, ступенька за ступенькой, упираясь лицом в кожаное плечо мужчины, ушедшего вперед. Он оглянулся и увидел, что людей становилось все больше, а пространства все меньше, и если выкрасить этих людей в синий цвет, получился бы настоящий океан.

И когда он спустился, затаившаяся доселе тревога вдруг подкосила колени, задрожала холодной медузой в сердце. Петр сглотнул слюну – иногда это помогало. Но не сейчас. Он сжал кулаки, чтобы сдержать волну. Напряженно оглянулся по сторонам.

Слева шла та самая пенсионерка с золотыми зубами.

А сзади раздавались четкие и ровные шаги. Петр подумал, что за ним шли трое в кирзовых сапогах. Откуда это ощущение? Не в первый раз.

Он обернулся. За ним действительно шли три молодых курсанта, они улыбались и о чем-то разговаривали друг с другом.

Волна прорвалась и затопила его.

Чуть не сбив с ног прохожего, он рванул к стене и прижался к ней рукой. Дальше можно было идти только так – держась за эту стену, чтобы не смыло. Петр пошел вперед, передвигая непослушные ноги. Тело отказывалось выполнять его приказания; руки хватались за голову, пальцы играли быстрый вальс на невидимом пианино. Он тонул. Ему хотелось немедленно убежать отсюда, испариться, улететь, провалиться вниз и спрятаться в центре земли, закрыв руками глаза – только чтобы не было его здесь, где каждый кубический сантиметр воздуха отравлен абсолютной враждебностью, где не радо ему ничто, где даже коридор пытается вытолкнуть его наружу ритмичными сокращениями стен.

Курсанты подозрительно посмотрели на него, затем переглянулись друг с другом и пошли дальше.

Он схватился за сердце и, тяжело дыша, привалился к стене, пытаясь не смотреть на прохожих. Один взгляд он все-таки поймал: некая старушка посмотрела на него с таким отвращением, с каким смотрят обычно на загибающегося от ломки наркомана.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.