книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Андрей Донцов

Комплекс Ромео

Посвящается Сергею Веселову. С его песнями наша юность была чуть громче среднестатистической

Вместо предисловия

Первая книга Дуги Бримсона, написанная в соавторстве с братом, называлась «Куда бы мы ни ехали». В лондонском «Time Out» она удостоилась самой лаконичной в истории журнала рецензии: «Куда бы вы ни ехали, Дуги и Эдди Бримсоны, теперь идите на хуй».

Впрочем, лично познакомившись с братками—писателями, рецензент принес им извинения и с тех пор оценивал их творчество как сугубо положительное. Михаил Трофименков (журнал «Афиша», январь 2007 г.)

И еще кое—что:

Том Круз только что поведал о своих нетривиальных приключениях.

– Наверное, я думаю, что мы должны быть благодарны… благодарны за то, что мы смогли пережить все наши испытания… не важно, реальными они были или только приснились…

– Ты в этом уверена?

– Уверена ли я? Не больше, чем я уверена в том, что реальность одной ночи, и уж тем более целой жизни – это и есть истинная правда…

– И что не один сон не бывает просто сном…

– Важно то, что сейчас мы уже очнулись… и, будем надеяться, это уже надолго…

– Навсегда…

– Навсегда?

– Навсегда!

– Не нужно этого слова, понимаешь, оно пугает меня…

Главная героиня Николь Кидман задумчиво смотрит мимо него на стоящие на полках магазина детские игрушки…

– Но знаешь… я люблю тебя, и есть кое—что важное, и мы должны сделать это как можно скорее…

– Что? Что сделать?

– Трахнуться… Стэнли Кубрик. «С широко закрытыми глазами»

1

Я лежу в луже крови, и мужик с огромными, затянутыми в кожу яйцами пинает меня. Cтарается изо всех сил. Столько энергии и весеннего задора в его суетливых движениях. Предположительно он собирался меня трахать, а теперь я выгляжу не очень презентабельно и аппетитно. Мужик этим чертовски раздосадован. Его прямо жаль, так он искренне расстроен. Теперь я не похож на объект его сексуального влечения. И в этом единственный плюс моего теперешнего состояния.

Итак, есть версия, что он собирался меня трахать, хотя я не давал ему никакого повода. Уж ему—то точно никакого. Я его и вижу—то впервые. Но таковы реалии сегодняшнего дня – в любой момент вас могут избить, изнасиловать или убить. Просто убить, не моргнув глазом. И им – этим людям – не нужен от вас никакой повод.

Вы сомневаетесь, что это так? Думаете, что это преувеличение? Литературная метафора, гипербола или гротеск? Сомневаться – ваше право. Одно из немногих ваших прав. Зато не сомневаются они.

У них так складывалась жизнь. Им было то слишком холодно, то слишком жарко. Слишком много злобы, убожества и идиотизма было все время вокруг них, поэтому теперь они убивают и насилуют. Разве вас самих не отделяет тонкое «почти» от того, чтобы начать убивать? Потихоньку, с оглядкой, для начала раз в день перед ужином. Нет, еще не тянет? Зато обратите внимание, когда начнет тянуть, как много окажется вокруг достойных кандидатов.

Но сейчас ситуация кардинально другая. Другие времена – другие факты. И главный факт заключается в следующем. Сейчас, похоже, будут убивать меня. Дерьмо, драматично лежащее в луже собственной крови, – это я, главный герой этих записок.

Примечание: к сожалению, хоть я и главный герой этих записок и вполне артистично лежу в луже собственной крови, я совсем не похож на голливудского персонажа, хотя когда—то искренне мечтал об этом и вполне мог бы им стать. Если бы родился в другом месте и повстречал бы другую бабу. И вся эта история абсолютно не похожа на съемки успешного коммерческого блокбастера. Хотя вполне могла бы им быть.

2

Find—Fuck—Forget.

F—F—F.

«Три F».

Найти—трахнуть—забыть.

Так это переводится с «американского» английского языка.

Весь мир живет по этому удобному принципу. И тот, кому не суждено справиться с третьим пунктом, приговорен к жалкому ничтожному существованию. К жизни «со стороны». Наблюдению со стороны. Вялотекущему, бессмысленному наблюдению чужих эмоций, чужих успехов и неудач – своего уже ничего не будет. К жизни с законсервированной внутри себя, уже давно не кровоточащей, но такой глубокой и страшной раной… Раной, сделавшей тебя уродливым и юродивым для любого общества. Тем более для общества, сложенного по иному шаблону.

Увидел рекламу—попробовал—круто…

Услышал—съездил—дерьмо, больше не поеду…

Снял—оттрахал—очень жажду других приключений…

Все, что не вписывается в эти тройные схемы, постепенно отсекается и отмирает.

Ромео должен умереть. Таков закон сегодняшнего кинематографа.

Или быть слабым, уязвимым, всегда обиженным. Сосать свою любовь, как успокоительную соску, на смех окружающим. Платить эту цену за то, что не можешь справиться с третьим обязательным пунктом.

Не можешь забыть. Не можешь переключиться. Не можешь расслабиться ни на секунду.

Живешь с глубокой раной на том месте, где должно быть сердце. Здоровое сердце, пуляющее кровь по организму с такой силой, что она обращается по кругу аж за девять секунд. А с раной в сердце – какой ты вообще боец, Брат? А если ты никакой не боец, чего ты сможешь добиться в сегодняшнем мире?.. Сплошная череда вопросов, следующих друг за другом, ведущая к безысходности.

И лишь немногим настоящим Ромео удается выжить. Выжить по—настоящему. Выбраться из выгребной ямы «Стабильного Лузера».

3

Меня зовут Саша. Саша Мельков.

В школе дразнили так: «Александр Мельков – предводитель мудаков». Согласитесь, вовсе не обидное прозвище. Прозвище, задевающее скорее тех, кто участвовал в школьных военных играх и политических интригах на моей стороне. Хотя все—таки подразумевающее, что раз предводитель, то и сам тот еще мудак…

А предводителем я был так часто, что поговорка эта закрепилась за мной прочно. Как любила цитировать Высоцкого моя бабушка Лидия Ивановна, «настоящих буйных мало, вот и нету вожаков».

Хотя словосочетание «предводитель мудаков» подходит ко многим русским фамилиям. Иван Петров – предводитель мудаков. Алексей Мещеряков – предводитель мудаков. И даже Сергей Каблуков…

Как видно, в президенты предусмотрительно выбирают с фамилией иного фонетического склада.

Во дворе, когда мы стали постарше, друзья стали называть меня Сан Санычем. Они называли меня Сан Санычем, хотя я – Александр Владимирович. У них было богатое воображение. Но теперь у меня нет друзей. И школьные игры в очень далеком прошлом. И уже давно мое имя – Кочевник.

Именно это слово вытатуировано у меня на теле. Четыре китайских иероглифа. Четыре камбоджийских, когда я был в Камбодже. Четыре в Лаосе. Четыре в Бирме. Естественно, в Таиланде и Вьетнаме. У этих узкоглазых, оказывается, у всех не только свой язык, но и свои закорючки. Они хитрее, чем мы думали, мать их. Поэтому они и победят. Сорок татуировок, пусть и совсем небольших. В основном они спускаются дорожкой вниз по рукам, но есть и некоторое разнообразие в их расположении.

Вам кажется это неприятным?

Вам, точнее, на это наплевать, но в целом вы это осуждаете. Даже моему Брату на это наплевать. Может, он тоже это осуждает…

Не бросайте эту книжку с разочарованной миной. Тем более, она изначально писалась всего лишь для милого тихого чтения в узком семейном кругу. Причем в моем семейном кругу. На моем загаре эти иероглифы выглядят очень достойно. На моем сегодняшнем теле все это выглядит очень достойно.

Как зовут ее…

Фантастический момент – ведь сейчас я могу назвать ее как угодно.

Нет имени, чтобы выразить все мое презрение к ее делам и поступкам. Каждое ругательство, высказанное мной, будет делать меня сапожником, а ее жертвой. Хотя жертва – это я. Может, воспользоваться хитрым художественным приемом? Называть ее ЧД… Аббревиатура… Это ведь хитрый художественный прием?

«Мы познакомились с ЧД, когда в Питере еще бывали солнечные…» и т. д. «ЧД сидела в юбке, длина которой…» и т. п. А в конце книги открыть читателю страшную тайну ее инициалов: ЧД – это Чертова Дырка. К этому моменту каждому хоть что—то соображающему читателю будет понятно, что другого имени не заслуживала женщина, сотворившая со мной такое… Извините меня за слово «женщина»… Хотя единственный читатель этих записок вряд ли здесь что—то может понять.

Поэтому начнем с правды. Будем писать правду и только правду.

Ее зовут – Александра Корчагина. Ничего фамилия, да? С такой фамилией бы на войне в славном бою героически и лихо погибнуть, может быть – уже с медалью на груди за предшествующие подвиги, или в крайнем случае тихо умереть в тылу, совершая ежедневную работу лучше, чем окружающие. Но уж никак не подобными поступками заниматься – это точно.

Александра Корчагина. Тоже Сашка.

Она будет называться в этой истории Джульеттой. Вот так вот запросто, без всяких там кавычек. Моя любимая Джульетта. Сколько едкой умиротворяющей иронии будет в каждом моем обращении.

Спасительные лужи иронии и сарказма. Среди них и проводят остаток своих дней бедненькие Ромео. Я избежал этой участи. Выбрался к морю, которое называется Действие. Нет, нет, я не простил. Упаси боже! Я и не думал прощать – такое не прощают. Я не думал забывать – такое не забывается. Я не думал заменять – такую не заменить. И од—но, и другое, и третье в моем случае нереально. Вернее, в таких случаях, как мой, – нереально. Ибо мой случай не является из ряда вон эксклюзивным.

«Вместо выбывшей из игры Александры Корчагиной в игру вступает скандальная китайская журналистка Ли Мэй Чан».

Это все не для нас. Не для Ромео.

В главной роли: Александра Корчагина, Светлана Кочергина, Любовь Костерина.

Поставьте галочку напротив фамилии актрисы, которая играет эту роль сегодня.

Поставьте галочку карандашом, кто сегодня получает в вашей постели в какой—либо незатейливой позе бурные аплодисменты по спине перед очередным оргазмом.

Это все не для нас. Не для Ромео.

Мое Действие должно быть логичным и внутренне оправданным.

Я не Вахтанг, не Тимур, не Малхаз, не Гиви. Я вообще – не южных кровей, где бурная родословная ограничивает широту истинно христианских реакций на самую пустяковую обиду и уж тем более не дает повода не мстить за обиду непустяковую.

Просто меня учили, что на сцене главное – Действие. Пять лет мне вдалбливали это в голову. А жизнь – это ведь большая сцена, так?

Действие. Страдать и наматывать сопли на кулак на авансцене долго нельзя. Действие. Хотя бы двигаться для начала. Действие. Я шел к нему долго. Это не было ответным рвотным порывом мести брошенного джигита.

Беги, Ромео, беги.

Это скорее ответвление буддизма. Брошенный Ромео, бегущий по странам и материкам планеты. Абсолютно новое направление религии.

Еще один шаг к самосовершенствованию Духа. Встретишь бодисаттву – убей бодисаттву, встретишь Будду – убей Будду, встретишь Бывшую Бабу – убей Бывшую Бабу, встретишь Киркорова, Укупника, Ковтуна или кого—то там еще… У каждого должен быть свой список людей, тормозящих и двигающих назад в его собственных глазах культурное и духовное развитие окружающего мира. Ничто не должно мешать продвижению тебя к Себе. Но мне мешает. Уже давно и безжалостно.

Киркорова, Укупника и Ковтуна я ни в Китае, ни в Камбодже не встретил. Хотя наверняка кто—то из них где—то и был. И уж наверняка все они были в Таиланде. Ну да бог с ними – зато и эта книга не про них. Тем более, вполне возможно, они отдыхали там с семьями.

Главное другое – я не мог встретить там ее. Героиню этой книги, если бы это была книга.

Если бы это была книга, то это была бы книга про мою любимую Джульетту.

Нет повести печальнее на свете…

Но надо признаться сразу – эта повесть гораздо печальнее.

Потому что в этой части всемирной любовной истории она – Джульетта – еще жива и только еще должна умереть.

Такая Джульетта, какая она есть в этой части.

Продавшая за ступеньку хит—парада все главные строки в своей роли. Предавшая режиссера, соединившего в этом спектакле два гениальных в своем искреннем порыве страсти сердца.

Как любой, кто предает такое. Предает то, чего и так не осталось.

И это главный и единственно верный расклад этих путевых—непутевых записок.

4

Я убежал на заброшенный склад, залез на крышу и стал танцевать от радости, рискуя свалиться и переломать себе руки и ноги. «Большая черная машина! Большая черная машина!» – пел я, обезумевший во время своей пляски. Пот летней духоты ручьями стекал с меня. Этот визит был первым событием, которое не вело меня в сторону беспросветного тупика. Знал бы я, сколько еще пота прольется с меня в ближайшие полтора года благодаря визиту этой большой черной машины…

«Ниссан патрол». Он был взят Братом покататься у московского партнера, владельца оптовой фирмы по производству и распространению спортивной одежды в России. Братом, которого я уже не чаял увидеть снова. Братом, которого, как я считал, у меня уже очень давно нет. Именно так я и буду называть его в этих записках по старой детской привычке – Брат—Которого—У—Меня—Нет.

Именно его визит и стал причиной начала ведения моего дневника. Отправной точкой.

У меня появился читатель—муза—критик—участник—свидетель в одном лице. Или, другими словами, – просто мудак, которому почему—то немного интересно то, что происходит в моей жизни. Интересно вспоминать то, что происходило в моей жизни. Хотя бы на уровне «почитать и посмеяться». О другом уровне я и не прошу.

Питер

Ей не преграда каменные стены. Уильям Шекспир. «Шняга о Ромео»

1

Ты думаешь, что сможешь ее когда—нибудь трахнуть, свою мечту? Сможешь трахнуть свою мечту, правда? Не лги себе… Лгать себе – всегда чревато…

Любовь – это вечный зазор между желанием и возможностью.

Это тот необходимый Energy в твоих яйцах, который не дает тебе возможности уснуть на рекламном блоке одного сериала и проснуться на рекламном блоке другого. Он не дает тебе уснуть в принципе…

Естественно, здесь речь идет о настоящих мужчинах. О тех, которых почти не осталось. О романтиках с большой буквы этого редкого слова. Не о тех, которые выбирают между «попить пивка с друзьями» и «пойти в клуб снять деффку», «такую хорошую деффку, чтобы быть с ней истинно жестким и гордым арийцем».

Не о тех фальшивых романтиках, в жизни которых присутствует постоянный выбор. Выбор между Женщиной и Другой Женщиной. А между ними – еще какой—нибудь выбор: кокаин или героин, НТВ—футбол или НТВ—теннис, мексиканская кухня или итальянская кухня и даже иллюзия семьи с двумя любовницами.

Это про тех романтиков, у которых нет выбора.

Это не тот фальшивый романтизм советских турслетов, когда разнополые туристы тайно мечтали друг о друге у костра и, проснувшись однажды в одной палатке, становились на первое время очень мобильной с точки зрения передвижения семьей. Семьей с пожизненным псевдоромантическим налетом из строчек Визбора и Окуджавы, языков пламени на фоне сосен и разговоров про Большую и Малую Медведицу как единственно подходящую перед сексом тему для обсуждения, не опошляющую то святое, что за этим вот—вот последует.

И это есть счастье. Легкое отсутствие повседневной гармонии при полной невозможности достичь гармонии как таковой в принципе.

И это было счастье. Потому что начавшийся двадцать первый век уже породил нечто страшное на самой заре своего существования. Создал страшный гибрид феминизма и шовинизма – Настоящую Суку. Красивую, образованную, спортивную и талантливую.

Создателю стало скучно глядеть, как тихо и вяло проживают свой век настоящие романтики. Как научились они все—таки получать удовольствие от легкого отсутствия гармонии. И он вылепил для них принципиально другую породу женщин – Суки Настоящие.

Чтоб все полетело в их жизни в тартарары, с места в карьер, на всю катушку по газам к чертовой матери и чертям собачим, то есть, если в двух словах, – все стало динамично и ритмично, в духе времени, только вниз и только по прямой.

Пронаблюдайте: пройдет немного времени, и Настоящие Суки все приберут к своим рукам. Никто не будет знать, за счет чего им это удается, но это произойдет.

Никакого спокойствия наше будущее нам не обещает. Ибо Господь уже создал Настоящую Суку.

Спасибо ему, Создателю, а то я уж начал волноваться в свои двадцать восемь лет, что проживу долго и счастливо.

2

Это ж надо, что меня угораздило встретить свою Настоящую Суку уже в двадцать три года. Правда, стоит заметить, что тогда я искренне считал, что встретил Настоящую Любовь.

Именно в двадцать три года я и поступил наконец—то в театральный институт. Он уже назывался Академией театрального искусства.

Точнее будет сказать – когда я встретил ее, для себя еще не решил, буду ли туда поступать. Я лишь искал повод, существенный или не очень, для принятия этого решения.

Она сидела в харизматичном дворике рядом с приемной комиссией в окружении шести юных бандеросов. В руках двоих из них были гитары, на шеях платки, конские хвосты на затылках, прямо пик популярности фильма «Отчаянный», не иначе.

Я же в ту пору представлял собой скорее героя триллера «Семь» Брэда Питта, у которого обезглавили не одну, а четырех жен за год. По одной в каждый квартал.

Моя постоянная скорбь была вызвана полным сумбуром в желаниях и мыслях относительно планов на ближайшие пятьдесят—шестьдесят лет, апатией, сексуальным и спортивным переутомлением и усталостью от жизни в подвале театра—студии на Петроградской стороне города Санкт—Петербурга. Дело в том, что дома, сразу после того, как я бросил исторический факультет, промучившись там полтора года, изучив хаотичные и безответственные сексуальные связи первобытнообщинного строя и застряв на эпохе феодализма, меня пасла постсоветская армия в виде постоянных визитов добродушных омоновцев с повестками в руках.

Внутренне я уже проклинал выбранный способ «кошения» – другие решили свои вопросы более затратно с точки зрения денег, но зато эффективно и надежно. Мой способ состоял в оперативном спускании повесток в унитаз сразу же после извлечения их из почтового ящика. Надо было все—таки попробовать обзавестись ушибом головы в ту пору, когда в материнском загашнике еще водились деньги.

Последние четыре месяца я играл по восемь часов в день в пляжный волейбол. В близких к моему дому Озерках и на турнирах у Петропавловской крепости. В оставшееся время я изображал Сатану в театре—студии «Артефакт».

«Артефакт» был театром полулюбительским, произошедшим на базе самодеятельности Кораблестроительного института, именовался в народе, как правило, «артефаком» или «театром—факом» и славился разнородностью труппы, состоявшей из крепкого коктейля спившихся или сколовшихся вконец корифеев профессии и молодой поросли, получавшей крещение перед поступлением в институт.

3

Роль Сатаны в спектакле по бессмертному произведению Венички Ерофеева «Москва—Петушки» позволяла мне жить в этом театре и иметь некие основания для поступления в театральный институт ввиду того, что спектакль получил в городе неожиданный резонанс.

Именно благодаря этой роли на моем лице появилась устойчивая мина под названием «маска скорби и вселенского разочарования в человечестве как таковом», а поведенческим принципом стало неприятие очевидного.

Роль Венички в спектакле играл друг режиссера Виталик Морозов, а точнее будет сказать – самый пьющий из его друзей. Именно благодаря Виталику наш спектакль и получил широкую известность в театральных кругах.

За час до начала Виталик шатался по Большому проспекту и площади Льва Толстого, продавая билеты на спектакль со своим участием спешащим куда—то – куда угодно, но только не в театр – людям. С его стороны это было более достойным занятием, чем просто просить «добавить на пивко пять рублей». Получая деньги, он уверял потенциальных свидетелей своего триумфа: «Только обязательно приходите, слышите… Я вам все, все сыграю в чистом виде…»

Так оно на деле и было. В чистом виде все и игралось.

За пятнадцать минут до начала спектакля Виталик покупал в ларьке две бутылки водки и две бутылки портвейна для исходящего реквизита, одну портвейна он выпивал из горла по дороге на сцену, входя в театр со словами: «Ну вот теперь, блядь, можно и в Петушки. Где этот ебучий Сатана, пусть искушает…»

Дорога перевоплощения Виталика Морозова в Веничку по Петроградке с выпученными глазами от предвкушения высоты творческого полета и с четырьмя бутылками в руках стала притчей во языцех и фирменным знаком спектакля. Но то, что происходило дальше, было гораздо более страшным сценическим экспериментом, как с художественной, так и с человеческой точки зрения.

Это был перформанс не для слабонервных, по вполне понятным причинам притягивающий в ряды зрителей маргиналов со всего города. А в этом городе таковых всегда было немало.

Самое страшное в этом перформансе было то, что даже я – игравший равнозначную главную роль, как и Веня (конечно, только с точки зрения количества слов), этакий символ злого молодого поколения, которое сотрет все на своем пути, – даже я не знал, когда все это закончится и на каком месте пьесы. Впрочем, по законам жанра «перформанс», вполне возможно, так и должно было быть.

Бывали спектакли, когда Виталик выдавал по три раза один и тот же монолог, возвращая действие на одно и то же место под свист и одобряющее улюлюканье публики. Бывали дни, когда он плотно застревал на одном монологе, посылая весь дальнейший ход сюжета далеко и надолго. И вытащить его с этого места было невозможно. Если бы у меня не были готовы для этого специальные приемы.

Виталик мог сблевать в кульминационный момент собственной смерти с шилом в шее, сблевать смачно, в рык, утомленный жарким светом софитов и собственными перемещениями в тяжелом ограниченном пространстве сцены. Это как бы подчеркивало бесполезность и прозаичность жизни данного персонажа в моих глазах и было еще так себе… Но иногда спектакль мог с этого и начаться, особенно в летние месяцы. Тогда режиссер Бак с видом дирижера «Виртуозов Москвы» несся ко мне по закулисному коридору, размахивая руками и с криком: «С ведром! С ведром!!! Первый выход Сатаны с ведром!» И Веня, закончив блевать, освободив зал от случайных зрителей, которым сам же полчаса назад и втюхал билеты, отрывался от ведра и провозглашал: «Все, пиздец! Еду в Петушки!» И оставшийся зритель аплодировал стоя, чем на восьмой—десятой минуте действия мог похвастаться далеко не каждый творческий коллектив. Спектакль сразу получал необходимый драматический градус и верную направленность.

К пятому месяцу показов у меня возникло ощущение, что в итоге к нам стали ходить одни и те же люди, смакуя отличия одного спектакля от другого и солидарно с нами побулькивая в зале театральной водичкой. Фразы: «А на прошлой неделе вообще уснул в середине», «А в прошлый раз полез трахаться со Сфинксом и чуть не дал по морде Сатане, но тот оказался парнем вертким, хороший будет артист» – доходили до меня из зала постоянно.

Наиболее распространенным зрительским мнением был вывод о том, что только в подобном вертепе и можно поставить Ерофеева по—настоящему.

Гогот в зале стоял катастрофический, но смысл его человеку, пришедшему впервые и не читавшему данное произведение более двух раз, было не понять.

Фраза: «Все познается в сравнении» – это было про наш спектакль. Ибо смеялись в основном на неожиданные повороты сюжета, появляющиеся по воле в дупель пьяного и шатающегося по коридорам системы Станиславского по направлению к бездне человеческого саморазрушения главного героя.

Спектакль заканчивал я. Все зависело от количества выпитого Виталиком накануне, ибо закупка исходящего реквизита была по норме.

Вынесение многозначительным голосом приговора: «Какой же ты все—таки бестолковый, Веня», дальше удар шилом, вовсе не грустная песня «Летка—енька» – и конец. Бывали моменты, что нужно было прекращать играть даже на нервах нашей искушенной публики.

Если во время финальной сцены собственного убийства главный актер внезапно оживал и вновь начинал монолог про мальчика, или вовсе возвращался в начало спектакля, я набрасывался на него и душил, крича фразу: «Шило! Шило ему воткните в горло!» Тогда порешать Веню выходил тоже уже некрепко стоящий на ногах артист Петрович, игравший харизматичного кондуктора Семеныча.

Зал при этом скандировал: «Веня! Веня!» – и даже как—то раз раздались крики: «Сатана – пидарас!» – динамично, зло и бодро, как на стадионе.

4

Постоянное балансирование на грани провала и триумфа в театре, восьмичасовая ежедневная рубка в волейбол – а это был единственный в городе парк, где играли на деньги, а чаще всего приходилось играть на деньги, которых в кармане еще нет, так что нервяка в моей жизни хватало, – все это так или иначе отразилось на моем внешнем виде. Мужественное выражение лица и брутально—хищный блеск в глазах не изменяли мне ни на секунду. Даже в тот момент, когда приходилось выбирать у прилавка, что купить на последние деньги – йогурт или пиво, я делал это с мефистофелевской многозначительностью. Кое—что к тому времени я в своей жизни уже повидал. Это выгодно отличало меня от череды бандеросов, пивших пиво на деньги родителей и учивших последний месяц басню Крылова и монолог Чацкого «Карету мне, карету!». Они только вчера выбрались из—под маминого одеяла. Кто—то из этих ребят уже не ночевал дома три раза, а кто—то, может быть, – аж десять!..

…Я остановился у их компании. Три человека расположились по бокам от нее, один стоял за спиной, еще двое сидели возле ее едва прикрытых мини—юбкой ног. Что это были за ноги, губы, руки, глаза, волосы! Но рассказывать обо всем этом по отдельности не имеет смысла.

Только занимаясь сексом ежедневно, как кропотливой работой, утром и вечером, по системе два плюс два (два раза утром и два раза вечером) и когда утренняя партнерша не похожа на вечернюю, только тогда можно влюбиться по—настоящему. После долгих многомесячных воздержаний ведь можно обмануться и на что угодно кинуться, так? А в моем случае чередования подруг пляжно—развратных с театрально—озабоченными промашки быть не могло. Как у любого опытного, набравшего форму дегустатора.

Это была девчонка моей мечты, и я должен был спасти ее от этого назойливого окружения.

Решение поступать в театральную академию созрело мгновенно. Так я встретил во дворе приемной комиссии ее – свою Суку.

– Только не говорите, что вы поступаете к Петрову!..

– Почему? – хором, вытянув губы трубочкой, промычали бандеросы.

Она любопытным взглядом присоединилась к вопросу. Оглядывая меня с нескрываемым интересом молодой девушки, начавшей новую жизнь и стремившейся получить от нее все и как можно быстрее. Бойфренда в том числе.

– Зачем девушке с такой внешностью изучать театр в кокошниках? Вы мечтаете сыграть в массовке Островского?

– Нет, но… – Ее глаза загорелись еще большим интересом.

Естественно, подготовленный на все сто своим режиссером Баком, смакующим все циничные стороны театрального абитуриентства, я не прогадал.

У нее был монолог Катерины из «Грозы», и она прошла первый тур к Петрову.

– Господин Фильштинский! И менять к черту репертуар.

Мы посмотрели запись на собеседование к Фильштинскому. У нас было три дня.

«Дальше действовать будем мы!» – песня петербуржцев в исполнении Виктора Цоя. Но Сашка была, к счастью, не из Питера. Она еще и приехала из города Кемь. «Я—я! Кемска волость!» Не думал, что город с подобным названием еще существует.

Никаких школьных друзей, подруг, обещаний и обязательств. Все осталось в «я—я—кемска—волость». Это была не девушка, это был подарок, который нужно было забирать целиком и сразу. Бриллиант, валяющийся на дороге.

Один из любимых Баком законов театрального абитуриентства гласит: «Если абитуриентке хоть на миг придет в голову, что вы можете как—то помочь ей в достижении цели – делом, советом, рекомендацией, не важно, – как можно быстрее ведите ее в туалет и трахайте. Она будет жить этим мигом надежды».

Все—таки про другие вузы так не скажешь, верно? Впрочем, тогда я не рассуждал столь цинично. Уже с самых первых минут знакомства дряхлую кобылу цинизма подгоняла молодая гнедая по имени «влюбленность на всю… ну, короче, на долгие года».

Это не была силиконовая кукла, умирающая в самом начале секса, с истомными криками и закатываниями глаз. Эта была девка—огонь, для которой начало секса – это только начало праздника. Это была Николь Кидман в сцене расстрела деревни в фильме «Догвиль». Спокойная и сексуально вызывающая одновременно. Естественная, как кошка, искренняя, как ребенок, и смелая, как видавшая все виды шлюха.

«Пусть расстреляют всю деревню», – как бы каждые пятнадцать минут говорила она.

«Начните с этих шестерых отчаянных, – подумал я ей в ответ, – вы так и собираетесь разговаривать при них?»

– А почему вам не дадут главную роль, вы знаете? – спросил я.

«Стреляйте в них на хрен, пока они не запели…»

– Нет, даже не догадываюсь…

Я обежал глазами всех шестерых. Встретился взглядом с самым решительным из них.

Это была пятая партия, счет шестнадцать—пятнадцать в нашу пользу, и тут – такой пас!

«Ух, как я врежу по твоему мячику!» – Я глядел на него, улыбаясь.

– Пойдемте, объясню, – сказал я и протянул ей руку.

5

Все было уверенно и неотразимо. Они понятия не имели, кто я такой, а я слишком хорошо представлял, кто такие они.

В кабаке, после второй рюмки коньяка, от которого она отказывалась лишние двадцать секунд (но страх показаться «недостаточно зрелой для поступления» победил ложную скромность и неумение пить), она протянула мне пачку фотографий.

Как прекрасны кабаки на улице Моховой летом во время абитуры! Буквально не вздохнуть полной грудью от кипящего вокруг соблазна выразиться творчески, и лучше выразиться не один раз за вечер.

На фотках она позировала абсолютно голой в позах, выдуманных больным на голову северным фотографом. Хорошо, когда все развивается так стремительно.

Одна фотография особенно привлекла мое внимание: она на полу на четвереньках, упершись локтями в пол, а голова расположена на обнимающих щеки ладонях. Невинное улыбающееся лицо пятиклассницы, только что удравшей с последнего урока. А над головой возвышается прекрасной формы задница, светлая и готовая вот—вот разломиться, как спелое яблоко.

Я отложил себе эту фотку. Через шесть лет я улечу в Таиланд и Китай с этой фотографией и двадцатью долларами в кармане. И жизнь моя будет хоть и задницей, но отнюдь не аппетитной и не похожей на свежее яблоко.

А пока я лишь думал о том, что этот северный фотограф – старый похотливый козел.

– Возьму себе в подарок.

– А какой подарок будет мне?

Я оглянулся по сторонам. Как много знакомых лиц.

– Я познакомлю тебя вон с тем музыкантом, – сказал я, кивая головой.

– Знакомое лицо. А откуда ты его знаешь?

– Он пару раз был на моем спектакле, а я пару раз – на его концерте.

Все. Победа. Каким огнем восторга вспыхнули ее глаза.

– Так ты поступаешь или уже закончил?

– Закончим вместе. Договорились?

– Договорились…

– И лучше прямо сегодня.

Вечеринка у музыканта. Много народу. Человек шестнадцать—семнадцать. Хотя для коммуналки на улице Марата еще терпимо.

Измученный эрекцией, я устал гладить ее по колену.

Наконец кто—то взял гитару и запел.

Я пригласил ее на медленный танец.

– Пойдем, – просто сказал я.

Оттого, что мы резко поднялись, хмель ударил в голову. Мы крепко прижались друг к другу, чтобы не упасть, еще больше пьянея от происходящего.

– Пойдем, – снова сказал я и вывел ее в коридор.

Идти, честно говоря, было особо некуда.

В ванной кто—то уже блевал. Мы заперлись в туалете. Сырые от возбуждения, стали срывать друг с друга одежду, следя за тем, чтобы она не попала в ничем не защищенный от бактерий унитаз питерской коммуналки.

От такого стремительного развития событий я не смог вовремя собраться с мыслями. Она встала на колени и взяла в рот мой член.

Да как взяла! Клянусь, даже в моей богом забытой школе больше времени уделяли учебе.

Какая, боже, была во всем этом романтика и искренность!

Я стоял ошарашенный, вглядываясь в ее по—детски сосредоточенное лицо.

Неужели мне все это кажется? Она подняла глаза, и наши взгляды встретились.

В ее зрачках был отнюдь не алкоголь, не секс, не похоть и не удовлетворение.

Ее взгляд был спокойным, доверчивым и влюбленным.

Не менее влюбленным, чем мой. Он словно говорил: «Если вам нравится то, что я сейчас делаю, я готова заниматься этим постоянно. Мне так хорошо и уютно… А вам?»

Силы небесные, а как уютно было мне! Я чувствовал, что все в моей жизни переменилось. Наконец—то ко мне пришло чувство – большое и взаимное.

6

Я привел ее к Баку на следующий день.

– Мне нужно, чтобы она поступила.

Бак снял с испорченных чтением в пьяном виде глаз очки, протер их куском какого—то носка, извлеченным из кармана, надел их и долгим опытным режиссерским взглядом провел первый экспресс—анализ. Дольше и внимательней всего он рассматривал ноги, конечно.

– А у нее что, есть шансы не поступить?

Задача была актуализирована, и мы принялись за работу. Мне нужно было, чтобы она поступила именно со мной на один курс, и именно к Фильштинскому.

Услышав про Филю, Бак безоговорочно отмел мое предложение по изучению женского монолога про Пушкина—Евтюшкина из нашего культового спектакля.

Сколько я, сбегав за портвейном, ни уговаривал его остановиться на знакомом и принесшем мне успех материале, он отмахивался от меня как от мухи.

Уставив свой взгляд на то и дело появляющийся в пространстве мини—юбки белый треугольничек трусов, он то и дело бубнил:

– Нет, это все на хуй не нужно… Филе это на хуй не нужно… наши Петушки… и тебе другой монолог нужен… – и вдруг зашипел на ухо: – Я извиняюсь, а у нее сейчас стринги надеты? На хрен вам поступать, оставайтесь в студии – живите здесь. Поставим «Ромео и Джульету» – я давно мечтал, просто у меня все время не было пары… в смысле, у тебя не было пары…

– Перестань, Бак, – мы же обо всем договаривались… я поступаю и договариваюсь с мастером, что буду играть спектакль…

– Ну, ладно. Тогда еще один вопрос, очень важный: а как она кричит во время секса, пищит или низким голосом?

Именно на ее грудной голос, который, по моим искренним и восторженным заверениям, был очень низким, и была сделана ставка. Монолог Катерины теперь начинался на четвереньках с низкого грудного плача, точнее будет сказать – животного рыка, который Сашка издавала, подметая пол студии распущенными волосами.

Только набрав определенный драматично—истеричный градус, ей разрешено было переходить к словам.

Бак кричал: «Пошла!» – и монолог действительно звучал совсем иначе. Говоря его, она продолжала стенать, мотать головой и размахивать руками, постепенно вставая на колени и с колен во весь свой модельный рост.

– Не уходи вверх интонацией, держи низ! – орал Бак.

Надо ли говорить, что до команды «Пошла!» она простаивала в собачьей позе по двадцать—тридцать минут.

– Не начинать, пока не будет набран градус, пока не поймешь, что это максимально низкий рык, на который ты способна. Пойми – в этой ситуации ты имеешь право на любую паузу. Встав на четвереньки перед аудиторией, ты можешь подняться или волчицей, или посмешищем, третьего не дано.

Я был полностью согласен с Баком во всех отношениях.

И в том, что в этой позе смотреть на нее было сущим удовольствием для любого преподавателя. (И как только Бак удалялся нервно курить или за портвейном, я подбегал и приглядывался к ней сзади изо всех сил.) Согласен был и в том, что голос ее действительно обладал мощным драматическим зарядом, что не раз потом отмечалось и во время нашей учебы.

– Какие главные трудности ты испытываешь, что тебе мешает? – спрашивал у нее Бак после трехдневного тренинга.

– Испытываю. В самом начале. Не знаю, как мне зайти в аудиторию и плюхнуться при всех в этом платье на карачки, – сказала она.

– А вот этому вас и будут учить в театральном институте, дети мои. Только этому и ничему больше. Вставать раком при всех даже тогда, когда очень неудобно! – ответил Бак и заржал.

7

Конечно, мы поступили на ура. И началась эра постоянного секса, успеха и признания.

Ее поселили в общаге на Опочинина на Васильевском острове.

Чтобы спасти меня от армии – второй вуз не давал отсрочки – и дурного влияния полусамодеятельного коллектива «Артефакта», меня поселили туда тоже.

Первое время я жил в комнате с Русланом, режиссером из Астрахани, человеком по—восточному гостеприимным и находящимся в этом общежитии уже минимум лет десять.

Все чаще и чаще вынужденный пережидать у друзей, пока у меня в гостях была Сашка, а визиты эти короткими не были, Руслан в итоге воспользовался своими многочисленными связями и выхлопотал себе вообще отдельную комнату, оставив нам эту.

Так уже двадцать второго ноября мы жили вместе. Все это время было сплошной чередой удач и счастливых совпадений, которые часто сопровождают влюбленных.

И уже на первом показе отрывков в январе мы стали знамениты на весь институт. Правда, благодаря курьезному случаю. О нем до сих пор вспоминают во всем театральном мире. Мы играли странный отрывок. Выбор был ограничен русскоязычной литературой, приближенной к настоящему времени. Кто нам подсунул эту пьесу – уже и не вспомнить. Суть сцены – финальной по замыслу автора – заключалась в том, что я стрелял в нее из пистолета. Естественно, за то, что она мне изменила и сваливает с какого—то острова, на который мы с ней убежали.

На первом курсе это казалось забавным, все эти киношные трюки с пистолетом и так далее, это потом, ближе к концу второго семестра, Михалыч объяснил нам, что главная прелесть театра заключается в другом.

Я стрелял в нее из пистолета, с «Ленфильма» нам притащили пакетик с краской—кровью, который нужно было спрятать на ее груди. В момент выстрела – резкое движение, и кровавое пятно расплывается на платье. Пакетик лучше было спрятать во время сцены ближе к финалу, дабы он не сковывал движения будущей великой актрисы. И она прятала его во время сцены сбора своего походного рюкзачка со шмотками, пока я нудно и гневно бросал ей в спину вполне заслуженные упреки в неверности.

Мы репетировали эту сцену, как и все последующие, днями и ночами. Все с пакетиком было хорошо. Репетировала она в футболке, дабы не запачкать сценическое платье. Платье было безумно коротким, в духе моды всех первых курсов, где студенток чаще приходилось уговаривать на сцене одеваться, чем раздеваться, и каким—то вязаным, что ли, из грубого материала. Что—то она в нем тогда нашла.

Наступил день показа, сцена идет, текст и действие одинаково безумны, на нас смотреть вроде всем приятно.

Итак, кульминационный момент. Громкий сценический выстрел, оглушивший всю аудиторию, она громко вскрикивает, хватается за сердце – и кровь стекает по ее голым ногам двумя обильными ручьями. Из зала кто—то мрачно констатирует: «Попал!»

Платье оказалось непромокаемым. Резонанс – огромным. Многие аплодировали стоя. Смущение Сашки надо было видеть, больше оно мне в таком количестве нигде и никогда не встречалось. Решительность, страсть, коварство, любовь, похоть – все что угодно, но смущение я видел в ее глазах первый и последний раз. Но, бог даст, еще удастся посмотреть.

Эта история стала театральной легендой. Даже когда спустя два года на капустнике, посвященном выпуску нашего первого спектакля, мы показывали сцену, где Ромео и Джульетта фехтовали друг с другом, Ромео несколько раз колол Джульетту в сердце и всякий раз кровь стекала по ее ногам…

Так что нельзя сказать, что все в нашей жизни проходило совсем уж гладко – без бытовых проблем и неурядиц. Мы слушали разную музыку и читали разные книги.

Даже популярный в то время Харуки Мураками, поглотивший на год ее свободное от занятий со мной сексом и театром время, не нашел в моей душе творческого отклика. Зато куда более динамичный Мураками Рю – нашел. Ей же казалось, что я специально выбрал другого Мураками. Чтобы мой Мураками был не такой, как у нее.

С музыкой дела обстояли еще хуже.

Слушать «Ленинград» она не могла. Я не мог слушать Чижа. Это были, пожалуй, наши самые серьезные бытовые проблемы. Поэтому я уходил играть в преферанс в свою бывшую театральную студию «Артефакт».

Тем более стоило туда заглянуть после субботнего похода на стадион на матч «Зенита». Уже не столько вялотекущие попытки футболистов хоть как—то оправдать свои контракты прельщали в этом процессе, сколько братство на трибунах и товарищи по микрорайону с Озерков и Проспекту Просвещения, подъезжавшие в свой сектор.

А уж после футбола – в «Артефакт». Раны, полученные от просмотра нашего внутреннего чемпионата, даже спиртным порой не залечишь – только азартными играми. В «Артефакте» играл Шнур во всю питерскую – благо театральная студия находилась в двух комнатах студенческого общежития Корабелки, которое раньше трех спать не ложилось.

Сколько себя помню, в одной репетировали, в другой трахались. Чаще трахались в обеих, чем в обеих репетировали. В преферанс играли в той, где репетировали, но при этом забирали удобный широкий стол из той, в которой трахались.

Честно говоря, особенно в студии никто не был озабочен организацией сексуальных действий. Во время игры в преф в самую злополучную и демоничную ночь с субботы на воскресенье с будущими героинями пьес Островского, которые отпрашивались у родителей на дискотеку и оказывались в комнате, где заседал Бак, ничего другого не могло произойти. По всем законам межполового притяжения. Женщинам на любом этапе созревания хочется быть в центре внимания и перетягивать взгляды мужчин на себя. Даже под громко орущего Шнура. Так что не впасть во грех полуистеричные петербурженки не могли, ибо иных способов привлечь к себе внимание не было. Одно их присутствие в этом сатанинском вертепе было падением.

Вопрос Бака с колодой карт в руке «Ты играешь?» подразумевал: «Ты сегодня играешь или кого—нибудь трахаешь?» Меня, впрочем, интересовала исключительно игра – проиграть или выиграть пару сотен рублей и получить на полночи не запаренных проблемами курса и обсуждением преподавателей собеседников.

Перед кульминационными моментами, такими как восьмерные распасы или чей—то мизер, Бак делал драматическую паузу, Шнур приглушался, и режиссер с хищным видом объявлял: «А сейчас Лизавета прочитает нам два стихотворения Ахматовой, над которыми мы трудились эту неделю».

При этом в глазах Бака, внешне интеллигентного, как Вуди Аллен, появлялся блеск маньяка. За этим блеском стоял немой вопрос к партнерам: «Мы ведь можем и отложить пулю – если кто—то хочет объяснить девушке, как надо читать Ахматову».

Через три месяца недавние дебютантки уже уверенно держались в сигаретных облаках театрального сообщества первой ступени, на спор – «кто дольше» – ложились на стол, оголяя задницу, и полоска их трусов на розовых ягодицах служила креплением для двух карт прикупа.

Слушала ли Сашка все это время, пока меня не было, песню про физрука, а также других учителей, поголовно влюбленных друг в друга и в учеников, не знаю, но я отдыхал грамотно. Происходила полная перезагрузка мозга и душевных сил.

Режиссер Бак не изменял своему окружению – портвейн подешевле и побольше, не поступившие с первого раза в театралку актриски, многие из которых туда никогда, собственно, и не поступят.

Но Бак умело раздувал их творческие амбиции! Он пропагандировал среди этих умственно ограниченных мировоззрений свободную любовь и вседавание, неуемный творческий и эротический энтузиазм, а также прощение мужчинам их слабостей.

И платой за это была всего лишь возможность читать на публике стихи Ахматовой и Цветаевой, удостаиваться нескольких четверостиший в сказках от лица белочек и заботливых зайчих – роль для тех, у кого совсем нелады с фигурой, а также – и это главное – жить надеждой. Надеждой на то, что Большое Искусство не обойдет тебя стороной.

Я был живым доказательством того, что из студии Бака «Артефакт» можно легко и на ура поступить в театралку. Для этого надо повкалывать в студии на детских сказках, дорасти до взрослого спектакля, а главное для актрис – щедро делиться своей смазливостью.

8

Как можно было мне не любить группу «Ленинград»?

Это и есть Питер, из которого я вырос.

К счастью это или к сожалению, но это было так.

Питер, в каждом дворе—колодце которого, если посмотреть вверх, виднелось не только синее небо, такое редкое для серого городского пейзажа, но и пьяная рожа, готовая выблевать из окна все, что накопилось внутри, или еще хуже – швырнуть в тебя бутылкой из—под портвейна. По той лишь причине, что нет денег на новую.

«А ты, сука, здесь облаками любуешься!»

Но именно здесь любоваться облаками было особенным кайфом.

Причем рожа, нагло торчащая из окна и поливающая тебя помоями и матом, как правило, в трезвой жизни оказывалась интересным и отзывчивым собеседником с образованием выше среднероссийского уровня – ибо в этом городе все очень долгое время были помешаны в первую очередь на образовании.

Говорю это из личного детского опыта, поскольку мудак, отучивший меня пялиться на небо, выплеснув банку с окурками с водой, затем на протяжении более чем двух лет объяснял свой поступок исключительно педагогическими побуждениями: «Меньше бельма на небо таращишь – крепче на ногах стоишь, парень».

Объяснения все были в подобном духе, что говорит не столько об образованности, сколько о стремлении поделиться ею с окружающими. Вне зависимости от социальных ролей. Проститутка делилась наукой жить со спортсменами, бомжи – с учителями, библиотекари – с коммерсантами – все делились своими знаниями со всеми. И не ругаться матом на этих скоротечных курсах по обмену жизненным опытом значило ограничить себя от большей части знаний, которыми стремились поделиться с тобой колоритные обитатели улицы.

Но это скоро пройдет. И тебя, Питер, тоже вылечат… Ты обязательно потеряешь часть своей исторической музыкальности, отдав дань гламурной моде, одолжив часть своих фасадов под чьи—то свадебные декорации, но главная песня будет звучать еще долго. Только спрячется глубже во дворах и парадных старых районов.

Жить здесь легко. И жить здесь невозможно.

Потому что в Питере все поступки и проступки складываются в удивительно легкую музыку, грустную и динамичную одновременно, этакий матерный напевчик о бренности и зыбкости всего—всего земного. А человек не может слушать музыку постоянно, он сходит от этого с ума, хочет пе—редохнуть, нажать кнопку «стоп» или хотя бы «пауза». Но тут нет кнопок.

Кому—то эта музыка кажется полной какофонией; кто—то ее вообще не замечает; кто—то не хочет замечать; кто—то замечает, но не признает; но она просто есть и все. Как писал великий Булгаков.

Потому что если на Красной площади сядет какать бомж, для всех окружающих это будет вопиющей политической акцией, а в Питере, если этот же бомж сядет на Аничковом мосту и накладет ровно столько же, это будет просто еще один куплет маргинального грустного блюза, песенка такая городская…

Не верите?.. Проверьте… Идите и садитесь… Вас даже не арестуют, если не возьмете с собой наркотиков.

9

Питер. Тридцать шесть месяцев до приезда Брата—Которого—Нет

У нас с ней тоже были времена. Когда месяцы, дни, часы, минуты и секунды складывались в ослепительный, стремительно бегущий молодой поток, про который спустя несколько лет можно с уверенностью сказать: «Да, это было наше время!»

Моя Джульетта. Очаровательная, талантливая, выносливая, яркая, чувственная.

Она месяцами общалась с моим членом как с отдельным персонажем. Я был просто носителем того, что ей так дорого. Зачастую носителем, с ее точки зрения, абсолютно не заслуженным. Мне оставалось просто, не дыша, любоваться ею и не мешать их счастью.

Вот она в испанском средневековом платье на репетиции Лопе де Веги; вот ей дают это платье домой, в общагу, подго—товить его к завтрашнему показу. И я знаю, как мы будем использовать это платье при подготовке к показу, и знаю, какой эта подготовка будет насыщенной и во сколько она закончится.

Мы репетировали, конечно, и с другими ребятами с нашего курса, и с другими курсами, репетировали отрывки, этюды, капустники. Но только когда мы находились на сценической площадке рядом, появлялся такой зашкаливающий натурализм чувства, что мастер удовлетворительно крякал и громко ржал: «Все, ребята, гасим свет, отворачиваемся». Чувство натуралистичности, когда казалось, что зритель подсматривает за актерами, присутствовало в нашей сценической жизни сполна.

Когда начали работать по Шекспиру, наш мастер Михалыч обвел с улыбкой курс глазами и спросил: «С какого отрывка начнем?» Это была удачная шутка, все засмеялись.

Именно с Шекспира она стала называть мой член именем собственным. Ей стало неудобно, что нас зовут одинаково.

На момент, когда мы занимались Шекспиром, она называла его Уильям.

«Где он таскал по морозу моего маленького Уильяма? Он нас совсем заморозил… Давай, Уильям, я тебя поглажу. Я тебя согрею…»

Я к этому Уильяму даже иногда ревновал.

Затем был Чехов. У них установились интеллигентные отношения. Когда я возвращался домой позже, она радостно восклицала: «Антон Павлович пришел! Дорогой мой Антон Павлович, а можно я вас поцелую, просто, по—свойски… – Она вставала на колени и расстегивала мне ширинку. – Идите—ка ко мне, мой милый Антон Павлович…» Это длилось год.

К названию своего члена «Антон Павлович» я сам реально привык. Оно не казалось мне таким вычурным и американо—солдатским, как имя Шекспира.

Когда на курсе разбирали отрывки по Чехову и звучала фраза: «Что хотел здесь сказать Антон Павлович?» – реакция у меня наступала мгновенно. А Сашка понимающе смотрела на меня, затем опускала глаза в область тезки великого драматурга и складывала губы в поцелуе.

10

Были моменты очень интересные. Но все описывать – испытывать терпение моего Брата—Которого—Нет. Ему же хочется поскорее добраться до того времени, до тех страниц, на которых фигурирует он сам.

Хотя сам он все время моей учебы находился в построении своего коммерческого счастья, и, в принципе, ему было бы полезно узнать, чем жил его родственник.

Когда мы учились в театралке, в России начинался расцвет провинциального глянца. Издавать журналы, кричащие о принципах святого буржуизма и необходимой в этой среде здоровой самозащиты, основанной на принципах повседневного похуизма, бросились все кому не лень.

Философия консьюмеризма еще не сформировалась, и писали тупо о том, что происходит вокруг. То есть о криминале и блядстве.

И ни о чем более.

Нас с первого курса охотно таскали в качестве фотомоделей. Отрубающие друг другу важные органы люди, насилие, крики, мучения и пытки за решеткой – рядом со всем этим журналистским беснованием располагались фотографии будущих Смоктуновских, Далей и Борисовых.

Большинство иллюстраций относились к новостям типа: «Голландские ученые, используя современные немецкие технологии, после более чем двадцатилетних наблюдений за мужскими особями постановили: разглядывание большой женской груди благотворно действует на здоровье мужчин и значительно продлевает им жизнь. Мужчины, каждый день в течение двадцати пяти минут разглядывавшие пышногрудых красоток в качественном глянцевом исполнении, имели в оставшееся время более низкое кровяное давление, спокойный пульс и были гораздо меньше подвержены сердечным заболеваниям, нежели те, кто не любовался красотками с большой грудью. Каждые двадцать пять минут разглядывания женской груди равнозначны по своему эффекту для сердечно—сосудистой системы сорока—пятидесяти минутам интенсивных занятий таэквандо или аэробикой с повышенными нагрузками».

Правда, здорово жить после чтения подобных журналов? Каждое утро смотришь в журнале на голую бабу с буферами – и два часа изнурительных тренировок позади. Новость для многих мужчин хорошая и, главное, требующая соответствующих иллюстраций.

Мы, конечно, служили иллюстрациями к новостям иного рода. Где требовалось решение неких актерских задач.

Нас с Сашкой полюбил журналист—маньяк, писавший о преступлениях на сексуальной почве. Мы с Джульеттой ублажали его пылкие фантазии, давая волю бурлящим чувствам и, как положено, повинуясь постановочным идеям без лишних комплексов.

Журналист выглядел стопроцентным свершителем преступлений, детально описанных в его собственных опусах. Видимо, пускать в свой извращенный внутренний мир толпы народа было ему стеснительно, но, поработав с нами пару раз, он сделал свой выбор, и мы стали постоянными звездами этой странной рубрики. Мастер, поворчав, согласился терпеть это безобразие на первых трех курсах, до начала работы над курсовыми спектаклями.

Кто читал весь этот бред, остается для меня загадкой до сих пор. Точнее, остается загадкой другое: зачем это было читать, ибо такие журналы желтели в руках у доброй половины пользующихся метро жителей культурной столицы.

Как и положено в настоящем творчестве, все шло по нарастающей. Все начиналось с мелких бытовых преступлений: ударов кухонным ножом по торчащим из—под майки—тельняшки лопаткам, проламывания черепов тяжелыми чугунными сковородками после супружеских измен и прочей банальщины.

Затем к делу стал активно подпускаться строительный инструмент, что—то типа серии «Во время ремонта»: «Убийство с помощью тисков», «Дрель и тридцать пять отверстий в любовнике», «Полный рот цемента» и «Куда он забивал свои гвозди».

Апофеозом стал репортаж о маньяке, навеянный знаменитым японским режиссером Нагисой Осимой, автором культового фильма «Империя чувств». Японский киношедевр и сегодня считается одной из самых ярких эротических драм, в которых плотская страсть безжалостно разрывает привычные любовные отношения между молодой японкой Садой и ее хозяином. История заканчивается тем, что Сада убивает своего любовника, отрезав ему пенис. Интересно, что основан фильм на реальных событиях. Четыре дня ходила Сада по улицам Токио с отрезанным пенисом и сияющими от непонятного неземного счастья глазами. На суде, который стал общественным достоянием всей Японии, к ней проявили неожиданную милость, уходящую корнями в истинно самурайский дух и самоотречение. Она была оправдана и стала очень популярной у себя на Родине. Случилось все это незадолго до начала Второй мировой войны. Вот уж воистину ветерок безумия кружил над планетой в то время.

Как и вся псевдоинтеллигентная питерская прослойка, смотревшая сей шедевр в пору не окрепших от сексуального тренинга жизненных функций, наш параноик когда—то давно испытал от фильма громадное потрясение. Долгие сцены удушения партнера он еще мог простить главной героине, но вот проступок в финале – ни за что. Он пропустил обидный гол на последних минутах и посвятил всю свою карьеру тому, чтобы отыграться.

Он долго готовил ответный удар женской половине человечества. Готовил публику для этого удара, поступательно и верно.

На четыре номера растянулся репортаж о потрошителе, убивающем проституток и вырезающем у них половые органы. Первые три номера мы с Сашкой привычно кувыркались в лужах крови, меняя парики и костюмы. На последнюю серию я был вызван один.

Такое уже бывало и раньше. Мы подумали, что ради успокоения питерских домохозяек будет фотографироваться арест.

Не тут—то было. Маньяк до сих пор разгуливает по Санкт—Петербургу в окрестностях Летнего сада и Марсова поля. Женщины, читающие журнал, по—прежнему должны были волноваться за самое святое.

Последняя фотосессия была посвящена торжеству идиотизма и олицетворяла собой ответный удар зарвавшемуся японскому классику и всей женской половине.

«Радуйся! У тебя в кармане вагина! Да не улыбайся, с вагиной в кармане так не улыбаются! Мне нужен бешеный восторг! Животный восторг!»

Не самая простая актерская задача. Но я был по—настоящему счастлив в то время и справился с ней. Я прыгал как бешеный и кричал: «Сто вагин! Теперь ровно сто вагин!»

– Да! Да! – орал вместе со мной гроза журналистского цеха. – Сто вагин! Двести вагин! Тысяча вагин!

И щелкал, щелкал пенисообразным объективом своего фотоаппарата. Эту фотографию я всегда ношу с собой. Я сжег почти все ее снимки. Но на этой фотографии есть нечто большее: там запечатлено, как я выхожу из простой пи—терской парадной на Малом проспекте Петроградской стороны, и у меня настроение человека, у которого в кармане частичка счастья, моего тогдашнего счастья, которое казалось вечным и незыблемым.

На столе у журналиста лежала огромная рукопись – я впервые видел такую здоровую по объему рукопись с броским названием, вырезанным из куска тетрадки в клетку. «Соси, пока не отвалится…» – было нашкрябано почерком то ли ребенка, только—только научившегося писать, то ли идиота, писать разучившегося. На первой же странице, пока Терминатор в больших очках сливал фотки на компьютер и топал по редакции в поисках моего гонорара, я насчитал восемь словосочетаний «опять расстегнула ширинку» и «снова с радостью достала бесконечно огромный фаллос Тимура». Что и говорить, мы с Сашкой были подходящей иллюстрацией к его творчеству.

11

В тот день, как и во все остальные дни нашей безоглядной и безрассудной любви, я был особенно счастлив. Нам продлили учебу на год. Тогда это было модно в нашем вузе. Когда мастера видели, что на курсе могут выйти хорошие спектакли, они не спешили делиться своим богатством с профессиональными театрами. Или не торопились, чтобы атмосфера подлинного творчества, создаваемая ими на курсе, не прекратила навсегда свое существование, разрушаемая жалким, циничным и озлобленным ничтожеством, царившим в большинстве «больших настоящих театров».

Я не расстроился, в отличие от однокурсников, спешивших к успеху и славе. Мне подарили еще год счастья в виде комнаты в общаге на Опочинина, репетиций в коллективе, в котором зарождались и уже давно воспринимались как неизбежный факт наши с Джульеттой отношения.

Даже сама мысль, что нам нужно будет решать, где и как мы будем жить, приводила в замешательство. Вариант обитания в родительских квартирах я не рассматривал. Кто—то еще будет находиться в квартире, в которой с утра до вечера занимаются любовью? Бред. Тогда мне так казалось.

12

Солнце в четвертый раз по—новой небо красит,

Но мы не спим. Нас от любви колбасит! Колбаса – любовь! С. Шнуров

Именно тогда в Питере я и изобрел способ поддержания состояния гармонии и борьбы с приступами агрессии, довольно часто наступавшими во время обыкновенных бытовых неурядиц. Мне нельзя было отвлекаться на суету этого мира. Мы готовили себя для совершенно другой жизни. Способ был очень действенным: ситуация, вызывающая у меня раздражение, должна быть немедленно описана в японском пятистишии танка.

Например, контролеры, так невыносимо мучившие меня в российской действительности своим господством над окружающим миром… Я смоделировал ситуацию гнева и тут же переложил на стихи:

Рожа противная,

Проверив билеты,

Хамит пассажирам

На задней подножке.

Час пик.

Все. Агрессии и след простыл. Ибо минутная сосредоточенность, требующая перебора неких удаленных от ситуации гнева струн души, делает вас спокойным.

Меня не должно отвлекать то, что происходит вокруг. Вне зависимости от того, нравится это мне или нет… Не должно…

13

Питер. Малый драматический театр – Театр Европы.

Двадцать четыре с половиной месяца до приезда Брата—Которого—Нет

Мы смотрели «Бесов» Достоевского в додинском театре. В четвертый раз. Семь с лишним часов с двумя перерывами.

Сцена, где у Шатова рождался ребенок, игралась Власовым так, что нам сиюсекундно захотелось зачать ребенка. Броситься на пол и заняться любовью без презерватива прямо в проходе уютного театрального зала. Чтобы через девять месяцев испытать подобные чувства. «Рождение нового человека». Было такое ощущение, что у артиста в данный момент на самом деле рожает жена.

– Девочка… – шепнула мне она, держа мою руку своей теплой родной ладонью. – У нас будет девочка.

Почему я ей тогда верил…

– Веселитесь, Арина Прохоровна… Это великая радость… – с идиотски блаженным видом пролепетал Шатов, просиявший после двух слов Marie о ребенке.

– Какая такая у вас там великая радость? – веселилась Арина Прохоровна, суетясь, прибираясь и работая как каторжная.

– Тайна появления нового существа, великая тайна и необъяснимая, Арина Прохоровна, и как жаль, что вы этого не понимаете!

Шатов бормотал бессвязно, чадно и восторженно. Как будто что—то шаталось в его голове и само собою, без воли его, выливалось из души.

– Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает от рук человеческих; новая мысль и новая любовь, даже страшно… И нет ничего выше на свете!

Я был зачарован этим отрывком. Такие роли можно сыграть, только пережив подобное лично.

Наверное, это наиважнейшее из всех совместных переживаний, выделенных на долю мужчины и женщины. И это чувство почему—то доставляло огромную радость. Мы шли молча, взявшись за руки, по улице Рубинштейна, затем поворачивали на Невский и останавливались у «Гостинки». Думали об одном и том же.

Сколько смысла еще было впереди! Сколько переливающихся синим цветом снежинок в спокойном, редком для Питера безветрии упало на твои щеки и ресницы. Такие кстати упавшие на ресницы снежинки. Потому что тебе можно было смело сказать: «Тушь потекла» – и свалить тем самым вину на них, на снежинки.

Убийство Шатова Верховенским, сразу после этой сцены, потрясло нас возможностью краха хрупкого здания под названием счастье. Кто бы мог подумать, что наше счастье спустя два года рухнет без всякого груза, будет разрушено изнутри нами самими. Совершенно незримо для меня и, как казалось, абсолютно логично, исходя из каких—то глубоко продуманных рациональных проектов твоей воли и взглядов на дальнейшее существование.

Дикой и для меня непонятной абсурдной воли. Которую нельзя именовать характером, и уж тем более характером женским.

Может, я выдумывал и ошибался, – размышляю я сейчас. Может, это в самом деле были лишь снежинки.

Даже не снежинки. А выедающие глаза постоянно идущие питерские осадки.

«Поменьше соплей, побольше секса», – Брат в негодовании. Тайный, в кавычках, читатель дневника и единственный слушатель моей словесной исповеди явно недоволен. Лирические отступления теперь не в моде на пути к заветной цели.

Если ты поддашься лирике, ты останешься вечным пидором, Ромео. Пидором и лузером. Так советовала мне окружающая действительность. И у нее было одно явное преимущество. Она, действительно, сильно меня окружала.

14

Тридцать месяцев до приезда Брата—Которого—Нет

Спектакль «Ромео и Джульетта» стал шедевром нашего курса. Отличная работа педагогов по движению, задававший бешеный ритм началу спектакля Меркуцио и, конечно, мы, та редкая пара любовников, на которой этот ритм не проседал в течение спектакля.

В качестве декорации к сцене объяснения использовался большой стол, мы ныряли под него по очереди. И говорящий текст отыгрывал, что в этот момент его под столом ласкали самым откровенным образом. На курсе было понятно каждому, что, естественно, под столом ничего не игралось, но зал представить не мог, насколько далеко заходили молодые венецианские любовники.

Зрители – а спектакль шел на малой сцене ТЮЗа – светились от счастья и сопричастности чему—то молодому, искреннему, невероятно естественному, не характерному для шекспировских постановок, идущих в городе последние лет десять.

После гастролей в Москве нас пригласили в Дом актера на торжественный ужин, и там, на людях, в официальной обстановке, мы устроили себе официальную помолвку.

Эта идея пришла Сашке после прочтения одного из интервью Анжелины Джоли (начинающей конкурентки из—за рубежа). Две мужские майки белого цвета – ей поменьше, мне побольше, немного крови и фантазии. Она написала две фразы своей кровью на своей майке:

«Укушу Антона Павловича нежно»

и

«Уильям – навсегда!»

Я сделал то же самое на своей:

«После такого секса встать бы!»

и

«Кто она? Монтекки? Капулетти? Она – из Тарантино… Горе мне…»

Потом решили добавить по две от себя – каждый на майке другого.

Появились мы в этом на званом вечере под общие аплодисменты. Как всегда отчасти искренние, «от—части», которая вообще редко бывает искренняя, тем более на подобных сборищах пафоса и амбиций. Наше чувство было для местной тусовки лишь вполне объяснимой и ничего не значащей любовью мальчика и девочки, которая началась во время репетиций спектакля и закончится вместе с их окончанием.

Тогда—то, видимо, и заприметил ее самец из кинообоймы.

Уже тогда, везде играющий, но ничего толком не сыгравший, он меня бесил. Не люблю я в искусстве однобокие типажи и их носителей. Как показало время – не зря.

Хороший повод для самореализации – у этих людей это синоним слова «самолюбование» – разрушить, сломать мо—лодой союз. Это ли не доказательство собственной непревзойденности!

Не надо делать свое счастье публичным. В наше время Ромео должен быть хитрым и изворотливым, неуязвимым и коварным, иначе он не доживет даже до сцены у священника. Найдутся желающие из зависти и злобы воткнуть свою шпагу ему в жопу.

Ты помнишь эти фразы? Все до одной? Когда тебя трахают сзади у подоконника, ты, глядя в окно, талантливо вздыхаешь, самоотверженно играя роль любовницы.

А может, ты помнишь, как это здорово – ничего не играть?

Может быть, помнишь, Сука?

15

Питер. Сорок месяцев до приезда Брата—Которого—Нет

Эту музыку я мог слушать постоянно. Когда мы делали этюды по мотивам картин, ныне покойный Васька Чернышов поставил с нами «Влюбленных» Магритта. Под песню Тома Уэйтса «Blu Valentine» я поднимал ее белое короткое платье и выдавливал ей на колени гранатовый сок. А потом вылизывал ее ноги, бедра и живот. Мы успевали приготовиться к смерти, вытряхнуть из белых наволочек осенние листья, надеть их на голову, накинуть петли. И все это с грустной, но счастливой улыбкой. Потому что это был шаг навстречу не смерти, а вечной любви. Ее не бывает? Вы так думаете? А вы видели, как игрался этот этюд?

У нас была с ней такая игра. Кто—то начинал изображать сцену из фильма, который мы смотрели вместе, а второй человек должен был «врубиться» и включиться в процесс.

Сейчас будет самый важный этюд в моей жизни. Я должен сыграть убедительно, чтобы она стала мне подыгрывать, и ее слова превратились бы из реальности настоящей в реальность сценическую, стали просто началом хорошо сыгранного отрывка. Чтобы это одновременно и выглядело логичным, и не вызвало бы у тебя подозрений, что я просто испугался и спасаю таким образом ситуацию.

В глубине души я даже надеялся, что она подыграет. Хотя, глядя в ее глаза, понимал, что – нет… Нет… Нет…

И не смотрели мы таких фильмов. Где герой бросает другого просто так. Из—за хрени какой—то. Из—за глупых иллюзий. Из—за мистических планов на головокружительный успех, который, видите ли, придет к нам только поодиночке. Уже давно и фильмов—то таких не снимают. И книг таких не пишут. Глупо, рационально до блевотины.

И все—таки – вдруг это только игра. Я стал ходить по комнате петухом, широко расставляя ноги и растопырив руки.

Не узнать, откуда этот отрывок, было нельзя. Фильм «Пьянь» и роль Микки Рурка в нем гениальны. Рурк играет известного американского писателя—тусовщика Чарльза Буковски. Лучшее из того, что он сыграл. Лучше всего остального, вместе взятого – даже так я бы сказал. Говорят, ради этой роли он выбил себе молотком передние зубы.

– Я узнала, из какого это фильма.

Э—э нет. Таких слов нет в правилах нашей игры. И никогда не было. «Я узнала, из какого это фильма». Ты что, Сашка. Так могла сказать любая наша однокурсница. Но только не ты…

– Ты пойми, дуралей, я не играю сейчас. Я ни во что не играю сейчас. Я сейчас не играю, ты слышишь, что я тебе говорю – сейчас не игра. Наша игра длится уже пять лет. И теперь я хочу, чтобы она закончилась. Как институт, как детство, как школа. Я не хочу ходить за успехом, взявшись за руки. Это глупо. И главное – это долго. Это очень долго.

В ее глазах появились слезы. Но только очень жесткого стального блеска они не закрывали. Слезы, как линзы на стальных глазах. Такие слезы не у всех женщин бывают.

«Классная у меня баба, – подумал я. И только потом понял: – Конечно, классная, но она меня бросает…»

Я сел на пол, потому что не было стула рядом. Снизу вверх молча смотрел на нее. Видимо, ничего хорошего на моем лице написано не было. Потому что она сказала:

– Все еще может вернуться, поверь мне. Совсем на другой высоте. Никто не разводит мосты навсегда. Просто сейчас они разводятся.

Только не надо горевать – сказала она уже совсем мягко. Ты знаешь, что я прочитала у своего Мураками? «Горевать – не значит непременно приближаться к истине».

Не горюй, ладно?

Да! Да—да—да. Отличные рекомендации. А никто и не горюет… Сижу на полу, улыбаюсь. Только улыбка эта – улыбка человека, которого молотом по голове здорово так пару раз приложили…

Она собиралась мучительно долго. И казалась мне вдруг гораздо взрослее, чем я привык ее воспринимать.

Я вспомнил себя в школе. На фоне своих одноклассниц всегда казался мальчишкой, игривым и капризным, временами придурошным. Может, и здесь в этом вся суть. В том, что они быстрее, что ли, развиваются. А я заигрываюсь и вовремя чего—то не понимаю. Не замечаю чего—то важного.

Она казалась сейчас, на волне совершаемого поступка, и правда мудрее.

Какая—то женщина, взрослее меня намного, не спеша, собиралась от меня свалить. Может, где—то и есть в ее словах скрытая от меня на сегодняшний момент мудрость. Про успех, который так быстрее придет, про высоту, про мост, который развелся на время, как и положено в Питере, и который никогда не поздно перекинуть…

И тут я вспомнил, к кому она уходит.

Да нет… Это не мудрость, это – предательство. И быстрота этого успеха – подлая по сути своей.

Я схватился за лицо, чувствуя, как оно горит, лег на спину и прошептал: «Иди уже скорей… сука».

Я не помню, сказал ли я слово «сука» громко или так тихо, что его невозможно было услышать. Знаю только, что тише, чем остальные слова. По крайней мере, изо всех сил постарался. Изо всех последних сил.

А что бы сказал твой любимый Мураками на моем месте?

Даже не знаю… Что спел бы Шнур, я догадываюсь.

И что сделал бы Американец из «Мисо—супа».

Он взял бы тебя за волосы и выжег бы огнем зажигалки часть твоего лица.

И в эту часть входили бы губы, которые произносили эти слова.

Нам надо расстаться.

Ладно, иди. Пока у меня нет сил бороться с твоим предательством. Ты и так загипнотизирована чьей—то долбаной кредитной карточкой.

Есть вещи, которые нельзя купить за деньги. Для всего остального есть кредитные карточки. У нас тогда их не было. Видимо, тебе и правда стоит поспешить. Вдруг за ними очередь.

Тогда я и вправду был уверен, что во всем виноваты деньги. А точнее будет сказать, что не деньги во всем виноваты, а их постоянное отсутствие.

Конечно, было бы странно, если бы ты слушала со мной группу «Ленинград». Это была бы уж совсем идиллическая картина. Но ведь это тоже не выход. Ты сама это поймешь. Если нет – я тебе объясню это потом, когда отойду от этого удара.

16

И чего ей не хватало? Через два часа мы должны были сидеть в «Цинике» и пить водку с актерами из Екатеринбурга, приехавшими в ТЮЗ на гастроли.

«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»

Так говорил один из героев гениального фильма «Страх и ненависть в Лас—Вегасе». Перед этим он долго кружился на карусели. Я готов был сыграть свой этюд со всей необходимой степенью достоверности. Перед этим я долго кружил по центру города. И такая же мысль пришла в голову мне.

«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»

Значит, пора сваливать.

Поверьте, многие покидают Петербург не из—за сырого климата, а из—за простого человеческого желания не усугублять своими действиями криминогенную обстановку северной столицы.

Все, кого я встречал, – в метро, на улицах, за ларьками с шавермой, – все были связаны с театром, а все, кто был связан с театром, знал о моем поражении. О том, что меня кинули. Был счастливый и могущественный Ромео, стал слоняющийся без толку Лузер. Вот так: Лузер вместо Ромео. Бредущий по мокрым улицам Питера не с потерянным взглядом, нет. С потерянной напрочь головой. С потерянным в пространстве ширинки членом. А главное – с потерянным сердцем. И что хуже всего – казалось, что с потерянным навсегда.

17

Про людей, которые меня окружали в Питере в то время, можно было смело складывать грустные матерные блюзы один за другим – без остановки. Среди них можно было разыгрывать номинацию «Неудачники года». С привлечением телевидения, радио и прессы разыграть премию «Главная тоска». Я органично вписывался в их недоброе окружение. Так часто бывает, что лузеры притягивают друг друга. Деньги к деньгам, лузеры к лузерам.

Трижды я заходил к Сереге Маслову в редакцию и трижды заставал его трахающимся в кабинете корректуры. Становилось понятным, на что убиваются главные журналистские силы. Дверь в кабинет была открыта, и его массивная задница маячила на столе, двигаясь в ритме печатной машинки. Чуть позже он пропал в Чечне и стал на месяц главным героем Северной Пальмиры. Пропавшие журналисты обречены становиться героями благодаря трудолюбивому жужжанию перьев своих соратников, чего не скажешь, например, о пропавших дворниках, бомжах, учителях и проститутках. Тем более о пропавших с экрана актерах – зачастую это сродни для них уходу из жизни.

Слезая с очередной корректорши в любимом им стиле женщины—вамп, Серега выходил со мной покурить на улицу, щедро делясь энтузиазмом и поливая грязью Большой драматический театр, благо тот находился в этот момент в поле его зрения.

Это не прибавляло энтузиазма во мне, но позволяло создавать иллюзию непрерывного общения с миром внешним. Останься я дома на неделю и, кажется, навсегда ушел бы в себя. Волей—неволей друзья свою функцию выполняли.

У режиссера Безногова занялась бизнесом жена. Дела предпринимательские неожиданно и быстро пошли в гору. Кто бы мог подумать, что в производстве полиэтиленовых пакетов для супермаркетов скрыт такой бешеный экономический потенциал. Чем лучше шли дела у бизнес—леди Безноговой, тем занудней и депрессивней становились текущие спектакли Безногова—режиссера, проходившие и без того в та—ких городах и весях, названия которых, казалось, не подразумевали не только наличие там театра, но и возможности туда добраться иначе как ломоносовским пешим ходом. Последняя постановка называлась «Собаки» по повести Коневского «Овраг», и все драматическое действие сопровождалось диким собачьим воем в исполнении истосковавшейся по большим ролям труппы какого—то захолустного театра.

Во время моего визита госпожа Безногова, стоя рядом со своим джипом, призывала своего супруга немедленно приступить к исполнению отцовского долга – сидению с четырехлетним сыном до полуночи. Так как он не отвечал на звонки и на стук в дверь, монолог звучал под окном в отменном питерском колодце на углу Барочной и Большой Зелениной.

– Я не верю, что у нее встреча по работе в семь часов вечера. Нет, я, конечно, не против посидеть. Но я ей не верю. И я знаю, зачем она ездит в Ригу по выходным.

– Я опаздываю, мудак.

– Не верю! – убедительным рыком Станиславского кричал режиссер ей в форточку. По роду своей деятельности что—что, а «не верить» он имел полное право.

– Уж я—то знаю, в чем заключаются эти бизнес—поездки… Уж я—то знаю, сколько в Риге одиноких русских мужиков… Не верю! Ни единому слову не верю!..

Я не был хорошим человеком, но чужие проблемы усиливали мой внутренний негативный эмоциональный фон вместо того, чтобы вызывать вполне современное чувство легкого временного облегчения.

Один из подающих самые большие надежды в городе художников—декораторов в глубоком творческом раздумье слонялся по набережной и увидел его – глобус, который должен был стать украшением стола главного персонажа.

Старинный глобус находился на переднем сиденье припаркованной иномарки. Как разглядел его пытливый худо—жественный глаз – одному богу известно. Пятнадцать минут ожидания, показавшиеся целой вечностью, не принесли ожидаемого результата, и, разбив стекло, декоратор устремился ближе к сценическому пространству. Первым же человеком, которого сбил выронивший глобус беглец, был хозяин машины.

А двое друзей просто покинули этот мир от передозировки.

Двое совершенно разных друзей, в совершенно разных компаниях перебрали совершено разных по цене наркотиков. Несмотря на совершенно разные по статусу места захоронения – конец истории можно признать совершенно одинаковым.

Я был против наркотиков. Всегда.

Лучше прятаться от четырехлетнего сына, украсть глобус и пропасть в Чечне, чем закончить жизнь так.

18

Не знаю, как в других городах, а в Питере это прошло по моим старшим знакомым, как война – у кого два человека из десяти одноклассников, у кого три человека из одиннадцати… Как ни крути – арифметика получалась страшная.

Я рос в Питере во времена, когда мода на сражения улица на улицу уже прошла. Но знать в своем дворе всех – еще было необходимой мерой предосторожности. Особенно важно в этом смысле было попечительство старших. Важно для парней, проводящих целый день на улице, а не дома с бабушкой у телевизора. Чем мы могли ответить, кроме самоотверженности на футбольных полях, волейбольных площадках и всегдашней готовностью поддержать любое спортивное мероприятие? Разве что выполнением череды мелких поручений: кого—то выследить, за кем—то пронаблюдать, кому—то подарить цветы, кому—то прикупить травы…

Их—то, «старших», и косила судьба на наших глазах с поразительной настойчивостью. Если прибавить к погибшим от наркотиков погибших от ножей и черепно—мозговых травм на улицах и в подворотнях, то не скажешь, что у нас была такая уж беззаботная молодость. Пройдите по питерским кладбищам и посмотрите на могилы ребят семидесятого—семьдесят пятого годов рождения, похороненных в возрасте шестнадцати—двадцати шести лет. Может показаться со стороны, что в России в это время шла война с беспощадными захватчиками.

Только не надо говорить, глядя на уродливые фото на эмали: «Наверное, бандиты». Если все это бандиты, то где, по—вашему, хоронили их жертв? Тоже ведь не в братских могилах… Спасибо прославленной в сериалах питерской милиции и еще недостаточно развитой и прославленной наркодилерской сети, что хоть кого—то сберегли. Возвращаясь из деревни после проведенного там лета, в сентябре я подводил печальные итоги: количество людей, которых я уже никогда не мог увидеть. Крышки гробов, выставленные напоказ у подъездов шестнадцатиэтажных панельных домов, пугали и в течение года, но за лето происходило нечто невероятное. Может, я и выжил только благодаря отъездам в деревню. И это были реалии Питера того времени. Три трупа накопительным итогом к десятому классу – нормальная статистика.

И все—таки только не наркотики. Ну их в жопу. Сколько ни уговаривали, ни заставляли, ни умоляли друзья и подруги всех мастей. Чувство самосохранения пряталось за чувством брезгливости. Боязнь того, что херню, которую ты впускаешь в вены, в свою кровь, какой—нибудь отчаявшийся восемнадцатилетний спидоносец набрал шприцем из лужи. Остановки сердца у здоровых парней, не смешите меня. Что за дерьмо вы покупаете, вы не задумывались? Вы уверены в качестве и стабильности поставок в Россию? В страну, где не делают качественного ничего. Вас не травили пирожками или шаурмой? Уверяю вас, ведь там контроля еще меньше. Езжайте в Амстердам, если так уж приспичило. И вообще – хватит подыхать, нас и так мало рождается.

Но что есть, то есть. Этот мир имел свою притягательную силу и ауру для большинства моих сверстников. В чем—то и для меня. Ведь как порой было досадно, что пустившаяся во все тяжкие четырнадцатилетняя блондинка с лицом Бриджит Бардо и опухшими от ежедневного двухчасового минета губами сосет в подъезде на твоих глазах какого—то гиперактивного доходягу. А не тебя – злого спортивного парня. И только потом, задавшись тринадцатилетним вопросом: «Почему так несправедливо устроена жизнь», понимаешь – доходяга «имеет» и «делится».

Только не наркотики. Даже лучше пусть бросит баба. Даже пусть ты будешь Ромео, и тебя бросит Джульетта. Единственная и без меры и разума любимая. Расставание с которой лишает сил, желаний и всего смысла существования.

19

Не уехать было невозможно. Куда бы я ни шел, меня встречали знакомые с сочувственным взглядом. Даже когда они рассказывали о своих делах, успехах и злобе, в их глазах я читал жалость и участие.

Меня звали на различные репетиции, прогоны, премьеры, но закончиться они могли только одним – сочувствием публичным, массовым.

От всех этих людей до меня доходили слухи. Все догадывались, какую боль они мне причиняют, но для многих это была возможность рассчитаться за долгие годы созерцания нашего успеха со стороны.

Согласно этим слухам, поступок Джульетты был не взбалмошным и глупым, а на сто процентов просчитанным действием. Ей сделали предложение, и она согласилась.

Есть три режиссера, которые снимают кино и спят с актрисами, выбранными на главные роли. Спят, скорее всего, больше половины, но именно их действия превратились в публично обсуждаемую в прессе практику. Двое из них – «дети на бюджете», по крайней мере, берут иногда в работу сносные сценарии и сносную команду. Третий – доморощенное богемное московское чмо, просто спит с исполнительницами главных ролей, если это не подруги спонсоров проекта. Продукт, который при этом он лепит, даже отупевшие федеральные каналы стесняются показывать в вечернем эфире позже семи и раньше одиннадцати.

Она поехала к этому чмо. По имени Сергей и фамилии Каблуков. Было бы смешно с моей стороны надеяться, что в этот раз кто—то изменил своим привычным творческим убеждениям.

Меня звали даже на работу в два театра. Но видели бы вы эти театры…

Если забыть ее не дано, может, легче сдохнуть. Сдохнуть, а не жить ущербным лузером, не умеющим после этого поражения побеждать.

Я выживу. Я устрою ей встречу на мосту, когда она не сможет отвести от меня своего бесстыжего взгляда.

В дорогу меня собрали очень символично. Я должен был отдать бабке икону, которую моя мать забрала в целях безопасности, и это стало причиной серьезной и недружелюбной переписки. Итогом бурного эпистолярного романа было решение: «Возвернуть!»

То, что бабка жила в трехстах километрах от Москвы, мою мать не остановило. То, что мне негде остановиться в Москве и, следовательно, я могу икону потерять, – тоже. Мне было непонятно, с кем она прощалась: со мной или с иконой. Когда речь заходила о ней, у нас в семье все становились ну очень религиозными.

– Береги ее, святую Дарью.

Еще у меня были сок, хлеб и томик Шекспира.

Я лег на свою вторую полку и заплакал. О чем говорили эти окружающие меня люди… У меня пропала защита от муры, крепко засорившей головы сограждан. Раньше было стопроцентное спасение – трахаться и репетировать. Что мне было делать теперь? Трахаться и репетировать дальше? Словно и не было ничего? Наверное, за этой попыткой я и ехал в Москву. Наверное, за этой пыткой я в Москву и ехал.

С каким удовольствием я бы уткнулся куда—нибудь в другое место, а не в эту продуваемую сквозняком казенно—железнодорожную подушку.

Граждане, будьте осторожны. Из Москвы в Питер и в обратном направлении следует большое количество поездов социально—экономической направленности. Проверяйте билеты у кассы, требуйте билеты в нормальные поезда. Мне достался именно поезд повышенной опасности, наполненный людьми, перечитавшими газет. «Раздавайте людям в дорогу порножурналы!» – выл я про себя…

20

А в новостях опять все врут, как маленькие дети.

Газета мне нужна тогда, когда я в туалете…

Вот так вот без выебона мы делаем простую музыку. Чисто простые пацаны из Питера

Я ехал в Москву совершенно без задних мыслей двигаться следом за ней. За моей свалившей туда два месяца назад Джульеттой. Просто надо было куда—то ехать. Срочно. А куда еще ехать из Питера? На карте есть еще небольшой город Рыбинск. Город, забытый денежным богом, но в котором живут по—питерски душевные люди, без панибратства и пафоса. Этот факт я заметил уже давно, но ехать в Рыбинск было бы с моей стороны решением со смутными перспективами.

Можно было бы с большим желанием отправиться в Париж, Лондон или Мадрид. Но там меня ждали не больше, чем в Рыбинске. А в Москве, по крайней мере, уже жил Михалыч.

В принципе, переезд из Питера в Москву – изначально дело недоброе. Особенно в плацкартном вагоне. Если уж эмигрировать в этом направлении, так в СВ или, в крайнем случае, в купе. Серьезным человеком и сразу на серьезную работу. Стать роковой личностью и упасть в пучину заслуженного гламура, позволить себе походить в сухих носках и построить коттедж на Рублевке.

В противном случае – в случае плацкартном – все это, как писал Ерофеев Веня, «бесполезнеж и мудянка, суета и томление духа».

Вы едете менять свою судьбу самым что ни на есть коренным образом, – а переезд из Питера в Москву есть только такой образ, и никакой более, – а вокруг, как говорится у Никиты Сергеевича Михалкова, «поезда с гусями».

Не повторяйте моих ошибок – вы будете обречены заранее.

Я лежу в поезде на верхней полке. Именно в плацкартном вагоне можно услышать все, о чем говорит страна. Здесь нет ограничения тремя попутчиками: в коктейль лихой беседы добавляются двое с боковых мест, затем два раза по два человека с соседних боковых, затем, под спиртное, целое поколение берет слово. Боже, что за бардак в голове у этого поколения.

Я ведь тоже замешан целиком и полностью на этих убогих дрожжах.

И в нашем поколении бытовало расхожее мнение, что все было распродано и разворовано три—пять лет назад до того, как мы закончили школу. Комсомольскими, партийными, чиновничьими и бандитскими династиями. И нам оставалось лишь служить, надеясь, что твой труд будет замечен и оплачен. Самое обидное, что, видимо, служить этому «свое успевшему классу и их потомкам» только и оставалось нашим детям и внукам. За редкими счастливыми исключениями вроде сказок про Золушку и Буратино.

Я смотрел на себя в убогое зеркало железнодорожного туалета. В лучшем случае был похож на Буратино, который только что зачем—то распилил и съел Золушку и которого ждет неминуемая казнь за этот дикий варварский поступок.

Значит – нет никаких шансов. Теперь уже вечная эстафетная палочка вмиг сформировавшегося капитализма. Знание того, что ты «получил эту палочку» первым и на долгие годы, вводило в некую депрессию, порождало озлобленность и чувство протеста.

Хочешь устроиться на работу. Подними свою палочку и помаши ею как следует. А теперь все вместе машем палочками и кричим: «Мы готовы служить! Мы готовы служить вашей компании! Мы гордимся Миссией и Стратегией нашей организации! Наш шеф – не полный идиот, и нам повезло вдвойне».

Нам было единственным тяжело по—настоящему играть в эти игры, потому что мы чувствовали еще запах свежеструганой древесины. И помнили, на чьей крови мешались опилки при производстве этой эстафетной атрибутики. И из этого круга было не выбраться в рамках отдельно взятых улиц и дворов, в которых ты вырос. В рамках отдельно взятой страны, вставившей тебе в задницу в один прекрасный день огромный деревянный штырь, именуемый «эстафетная палочка капиталистических династий».

И все, что происходило вокруг, скорее подтверждало эту теорию, чем опровергало ее гнусную закономерность. Возможно, мы себя этим обманывали, возможно, так оно и было.

Отучить людей задумываться о справедливости того, как устроено мироздание, оказалось проще простого. Пройдет совсем немного лет, и телевидение прекрасно справится с этой задачей. Под «умц—умц—умц» для молодежи и постоянную юмористическо—развлекательную порнографию для быдла чуть более старшего возраста. Учебники истории подредактированы! Директор издательского дома «Детская учебная литература» расстрелян из автомата в своем джипе. Новое поколение выбрало пепси и в нашей стране! Но у «кока—колы» выше дистрибуционные показатели.

Вы видите стринги, торчащие над джинсами? Это все доступно и для вас! Найдите себе работу! Работа для вас! В нашей кампании ценят вашу индивидуальность! Раньше, чтобы крикнуть «Свободная касса!», вы проезжали девять остановок на метро? Мы построили «Макдональдс» у вашего дома! Два миллиона рабочих мест по всей стране. Кричите! Жрите! А вечером вечеринка в клубе! Суперпати! И девки со стрингами ваши! Срывайте их каждый вечер с молодых загорелых задниц! Что? Вы женщина? Мы можем продать вам новые суперстринги от Валентино! Срывайте их с себя сами перед каждой остановившейся тачкой, ведь где—то в глубине души вы подозреваете, что метро не для вас! На вашей заднице они смотрятся странно? Вы полноватая несмазливая истеричка с гуманитарным образованием? А вы видели новое юмористическое шоу «Даже они смеются» на Первом канале? Анекдоты из онкологического отделения. Их не лечат, но им дали прайм—тайм. А сериал «У красивых тоже гимор» на втором? Присоединяйтесь к миллионной аудитории. Все ваши сверстницы со стрингами тоже будут там лет через восемь—десять! Давайте их просто опередим во времени!

А теперь все, к кому мы сейчас обращались! Вам все это не нравится? Вы не хотите стоять на коленях и сосать? Сосете, но без улыбки? Мы взорвем вас на хрен вместе с вашими многоэтажными домами и вагонами метро. Видели? Страшно? Мы знаем, кому объявить войну, чтобы вам стало страшно. Теперь научились ценить, суки? Ценить прекрасные мгновения жизни и нового молодого ведущего программы «Страна опять хохочет». Цените, пока не сдохли.

Главный конфликт между человеком и государством в нашу эпоху прост. Вы считаете, что достойны лучшего, государство – что вы не достойны и этого, и всем вместе насрать друг на друга. Успокойтесь, вы нигде не встретитесь. Вам никогда никому не рассказать, чего на самом деле вы хотели и зачем родились на этот хренов свет.

Посмотрите – вокруг вас идет супероргия, и на вас всем насрать.

Москва

Какой же платы хочешь ты сегодня? Уильям Шекспир. «Телега про Джульетту»

1

Я пробовал не отвечать про себя на каждую звучавшую фразу, а составить некий спич, отвечающий на вопросы тоскующих граждан. Получилась речь Ленина на собрании колумбийских наркодилеров перед их вступлением в партию по защите исчезающих коал.

Ответов на большинство вопросов не было. Было лишь словоблудие. Неужели люди не понимают, что некоторые вопросы не подразумевают ответов вообще? А лишь подразумевают страшную наебку. Наебку, на которой и построилась пирамида информационной шизофрении.

Как стать счастливым?

Как стать богатым?

Как выглядеть сексуальной и привлекательной в шестьдесят шесть?

Можно ли простить измену? Отличная тема. Для меня сейчас самое то…

Видимо, здесь три варианта ответа.

1. Конечно, нельзя.

2. Конечно, можно.

3. Можно, но сложно.

Кому легче становится от этой хуепутаницы мозгов? Мне с каждой минутой становилось все хреновее и хреновее.

Мне бы походить по вагонам, глядишь, и встретил бы, может, тихий угол, но нет – так и пролежал на второй боковой, выставив стойкий аромат носков как защиту от смрада пота и вареных яично—колбасных запасов, атакующего меня снизу.

2

Проблема, где мне жить в Москве и хватит ли у меня сил зайти на ночлег к Михалычу, лишилась секунд за сорок после прибытия поезда в Москву.

Когда я измученный вышел на перрон, неведомая сила сгребла меня в охапку и подбросила вверх. Это были объятия дубины Иржичеха – моего знакомого по детским дворовым играм.

Иржичехом его прозвали в детстве в честь какого—то убийцы из незапоминающегося фильма, который на вопрос о причинах верности своему хозяину весь фильм бубнил: «Он называл меня Иржичех…»

С ростом под два метра и ненавистью к работе как таковой – судьба Иржичеха была предопределена заранее.

– Никакой он не бандит… Он уголовник… – говорила моя Джульетта. Для нее слово «бандит» подразумевало широкий географический размах и кинематографический флер романтики. Ну, и внешность Бандероса.

А Иржичех не был похож на Бандероса. Иржичех был похож на простого питерского Чикатило.

– Чего? К кому? Куда? – глядя строго в глаза, мычал он.

Это был взгляд, который не обманешь.

Через пять минут он выбил из меня признание, что остановиться мне негде.

– Будем вместе держаться… – мычал Иржичех, поддавая мне кулаком в бок.

– Да, конечно! Мы должны держаться вместе! – кричал я в неописуемом восторге.

Мне было по хрен. У меня не было сил держаться вообще, поэтому мне было все равно, с кем держаться, а точнее, и не держаться вовсе, а лишь имитировать эти робкие попытки. Хоть с разочаровавшимися сатанистами, перешедшими работать в Ботанический сад.

3

С перебравшимся в Москву на год раньше нас преподавателем актерского мастерства Михалычем я, конечно же, тоже встретился. Эта встреча произошла буквально на второй день после того, как я разместил свои два пакета пожитков – подумать только, даже рюкзака у меня не нашлось в дорогу – в нехорошей квартире у Иржи.

Встреча с Михалычем проходила у него дома на Соколе, в доме, который он называл писательским. Здесь ему снимал квартиру вуз, в который он приехал преподавать.

Он не выглядел счастливым. Он уезжал в надежде, что будет не только преподавать, но и ставить, однако этим надеждам пока не суждено было сбыться.

– Сейчас ставлю со студентами «Яму», – грустно заявил он. По интонации звучало – угодил вместе со студентами в яму.

– Ты молодец, что приехал… – начал он и сразу перешел к самому главному. Будучи чутким человеком, он не мог не постараться оказать мне поддержку в моей патовой ситуации.

– Ты постарайся в работе спокойствие найти. Эти все переживания, они хороши для актера. Тебе нужно сейчас с головой в работу окунуться, и ты выплывешь гораздо более сильным… вот увидишь…

– Это я понимаю… но я уже окунулся совсем в другую жижу… и тоже, кстати, с головой…

– Есть такой хороший актер, он три года отходил после разлуки с любимой женщиной. С моста прыгал среди белого дня, а сейчас в кино играет роли главные, роли, правда, так себе… но мы—то понимаем, что сейчас в кино ролей хороших не так и много, и понимаем почему, – он подмигнул мне заговорщически огромным черным глазом. – Иначе половину нашего курса уже давно бы снимали в главных ролях. Мы вас учили играть серьезные глубокие роли, а не лицом торговать.

Я почувствовал себя спокойно, словно на первом курсе института. Плавная речь мастера производила на меня терапевтическое воздействие.

– Не лицом торговать. Это точно. – Как и положено, я обозначил, что весь во внимании, хотя больше слушал интонацию, нежели смысл.

– Кино сегодня – это бизнес семейный, и вскочить в него с хорошей актерской миной практически нереально.

– А с красивой актерской жопой реально?

Мастер засмеялся.

– А ты кого имеешь в виду? С красивой актерской жопой всегда более реально, Сашенька. Причем, как в анекдоте – если жопа очень красивая, можно и без актерской… И не только в кино. Так было всегда и во все времена. Ну, не о кино у нас с тобой разговор.

– Про него забыть можно совсем?

– Пока забудь. Не трать время и силы. Пройдет чуть—чуть времени, и ситуация немного поменяется в лучшую сторону. Сейчас режиссеры – это всего лишь люди на бюджетах. Можно на деньги взять оператора, сценариста, актеров и сварганить фильмец. Но не возьмешь режиссерской идеи. Но появятся когда—нибудь и продюсеры, считающие деньги от проката. Одни и те же лица всем надоедят, и начнут привлекать лиц со стороны. В том числе и из нашего города.

– В том числе и с нашего курса.

– Конечно. У нас был один из сильнейших наборов в девяностых годах. Поверь мне, Саша. Сосредоточься на театре. Это поможет тебе забыть и твою личную беду.

До чего чуткий человек. Он так и сказал – беду. Не проблему, не неудачу, а беду. По—режиссерски чертовски верно подмечено.

– Сделай одну хорошую работу – и все наладится. Нужна энергия заблуждения, по—толстовски, понимаешь? Нужно увлечься материалом, уйти с головой, и у тебя получится. Ты – талантливый актер. В институте в силу обстоятельств ты играл одну и ту же роль. Но тебя из нее было не вытащить, поверь мне. А ломать сильно ваш крепкий творческий союз не хотелось. Может, и зря мы этого не сделали… Но ты можешь играть очень разные роли.

– Роли неудачников?

– В театре роли неудачников гораздо интереснее с драматической точки зрения. Вспомни «Вишневый сад», ваши с Васей этюды по Обломову. Ты был очень интересным Захаром. Иди в молодую труппу, не в большой классический сарай. Все получится. Сохрани огонек внутри. Свеча чтобы горела. Помнишь, как у Янковского в сцене с Тарковским…

– Как у Тарковского в сцене с Янковским… – Мы уже порядком выпили к тому времени…

– Да, как шли со свечой Янковский и Тарковский, а зритель наблюдал за этим, затаив дыхание… Чтобы случилась работа, а в конце был свет от этого огонька, понимаешь? Воздух был в конце. Как в вашем спектакле. Когда он заканчивался и зрители видели ваш балкон и слышали звук камушков, которые Ромео кидал в окно. Только уже не было ни Ромео, ни Джульетты, ни камушков, а звуки были слышны, и воздух все равно был. Такой, что зрителю плакать хотелось. Понимаешь? Воздуха сейчас мало в искусстве. Я не о кислороде говорю, а о воздухе…

4

Мне и самому нравилась концовка нашего спектакля. Окно, подвешенное под потолком, гаснущий в нем свет и звуки камней. Нас уже не было. Но мы неплохо поработали. Намолили сцену. Нас не было, но сцена пустой не была. Это самое большое удовольствие для актера: чувствовать, что эмоции, боль, страсть – все, что игралось, остается в пространстве зрительного зала, даже когда ты уже ушел со сцены.

Мне вообще нравились концовки спектаклей. Хороший режиссер всегда придумает что—нибудь этакое. И в фильмах я больше всего обожал последние слова главного героя. Не автора, не других персонажей, а именно главного героя. Слова, к которым он шел весь фильм.

Будь у меня технические возможности, нарезал бы из ста своих любимых фильмов эти последние фразы героев. Получился бы отличный учебник.

Брэд Питт беседует в машине с маньяком.

– Я хочу понять кое—что. Помоги мне, ладно? Когда человек сумасшедший, как ты, например. Ты понимаешь, что ты сумасшедший? Вот сидишь ты в собственном дерьме, дрочишь там… вдруг остановился и подумал: «Ух ты! Ну и псих же я…» Бывает такое?

– Тебе приятнее считать меня сумасшедшим?

– Приятнее.

– Не думал я, что ты выберешь такой вариант! Я – не выбирал. Меня выбрали…

И спустя пару минут:

– Не буду отрицать, что хочу повернуть грех против грешников…

– Но ты убиваешь невинных…

– Невинных? Эта шутка такая?.. Только в этом говенном мире можно сказать, что эти люди невинны, и сказать это, не смеясь.

Еще спустя минут десять Брэд Питт пристрелит его. Плача и борясь с собой. Но гнев победит. Убьет его сами знаете за что… Гнев не мог не победить. Было отлично сыграно, как гнев побеждает боль, отчаяние и долг. За две минуты перед выстрелом…

– Скажи мне, что это – ложь…

– Так отомсти, Дэвид! Разозлись! Главный герой – Брэд Питт. Триллер «Семь»

5

Говорили мы с Михалычем долго за полночь. Наверно, хорошо, что я не остановился у него жить. Пришлось бы слушать эти разговоры – день и ночь.

Чаще всего он повторял свою любимую фразу: «Талант – это потребность!»

Но мне запомнилось другое – что неудачники интереснее в драматическом плане. Вы слышите, неудачники всей нашей большой и неудачной страны? В драматическом плане мы с вами интереснее. Только играть нас труднее, нежели преуспевающих моделей и рэп—певцов. Гораздо труднее.

Михалыч взял мой номер телефона и даже сказал, что будет класть в течение первых трех месяцев на него деньги. И мне будут звонить из театров на просмотры его хорошие знакомые.

– Хотя все хорошие знакомые у меня в Питере, – грустно улыбнулся он. А потом добавил: – И оденься, Саш, по—человечески.

6

Я не смотрел на себя в зеркало. Я привык там видеть себя, трахающегося с тобой или собирающегося этим заняться. А сейчас там было чужое одинокое лицо. Лицо без определенных занятий и планов на жизнь. Лицо, которому некого было любить и которое никто не любил.

Я не покупал себе одежду. Было дико подумать, что я сделаю это для того, чтобы выглядеть иначе. Не так, как с тобой.

Я так и ходил в тех джинсах, на которых ты выстригла ножницами дырки, и надо признать, что дырки с тех пор заметно увеличились. Все в тех же мини—футбольных найковских кедах из натуральной кожи, тоже изрядно поистаскавшихся с момента нашего экзамена по акробатике на третьем курсе. А сверху у меня была надета… ну… ты бы догадалась, что…

Да, майка. Наша майка. Белая майка, на которой мы кровью чертили свои «апрельские тезисы». Как Анжелина Джоли на свою первую свадьбу. Реальная телка Анжелина. Не такая сука, как ты.

Если ты выкинула свою майку с надписью «Сегодня ночью Антон Палыч проснулся только два раза», я буду тебя убивать медленно. Убивать, конечно, в моральном значении этого слова. Убить тебя морально, тебя – сегодняшнюю, тебя – потенциальную кинозвезду федерального масштаба – гораздо важнее. Когда тебе будет некуда отвести глаза. И всю обратную дорогу и обратную жизнь ты будешь думать о том, что сделала с нашей любовью.

Тебя удивляет, мой дорогой и единственный читатель, он же родственник, как меня вообще в Москву пустили в таком виде?

Как Мессию. Мессию, пришедшего изменить этот мир.

Изменить это хреново мироустройство под названием «Три F». Сделать его наполненным настоящей любовью, не знающей корысти и предательства. Как я еще должен был быть одет для этих целей?

У меня даже не спрашивали регистрации милиционеры в метро. И так было понятно, что я здесь не живу. Не живу на этом свете в принципе. А лишь существую.

Но тем не менее даже в таком состоянии я был достойным пассажиром. Я уступал места старикам и детям. В отличие от всех других мужчин, прилично одетых и взиравших свысока, как качается, стоя на ногах перед ними, какая—нибудь трехлетняя кроха, держась за мамину руку. Я был трижды выше всех этих возвращающихся или спешащих на свою быдлятскую работенку урюков.

Я был свободен. Я любил по—настоящему. И я уступал место пассажирам с детьми, как и просила меня уважаемая дикторша в метрополитене.

7

Я имею счастье не знать, сколько денег я заработаю завтра. Точнее, завтра, скорее всего, я не заработаю ничего, но вот в ближайший месяц… не знаю. Блаженно это незнание.

К подобной жизни я привык давно. Халтуры, подработки и даже заработки появляются именно с такой периодичностью, которая позволяет не делать из этого проблему. Наоборот, все проблемы начинаются тогда, когда вырисовывается некое подобие постоянной работы. Незнание завтрашнего дня приносит большее успокоение, чем точное математическое знание его мизерных доходов.

Вчера у тебя не было денег, чтобы зайти в метро, а сегодня ты побрякиваешь целой горстью жетонов в кармане. Ты никогда не умрешь с голоду ни в мегаполисе, ни тем более в деревне. Главное – не ходить каждое утро на работу, на одну и ту же работу, в одно и то же время. В этом случае – в случае ежедневного хождения на работу – ты умрешь скорее, только от тоски и безысходности.

Когда ты не ждешь конкретного заработка, но сохраняешь при этом чувство доброжелательности к окружающему миру – он награждает тебя постоянными возможностями продолжить твое долбаное существование, надо тебе это или нет – уже второй вопрос.

Мне, конечно, пару раз позвонили и назначили пару просмотров в театре. Не могли не позвонить. Оба раза звонили интеллигентные женщины по протекции Геннадия Михайловича.

Мне задавали следующий вопрос:

– Какие отрывки вы будете показывать?

Позвольте. И я хотел спросить у вас почти то же самое.

– Какие отрывки мне вам показывать?

Диалог Ромео со стулом?

Или опять «Петушки»? Кого теперь душить? Самого себя, только самого себя.

А в остальном звали очень мило. Мы о тебе много слышали. Только обязательно приходи. У нас такой сильный творческий коллектив и впереди большие проекты.

Правда, не могли объяснить, где находятся их театры. Называли неизвестные мне ориентиры. Повернете от изда—тельства направо, свернете на Сретенку, встанете спиной к Садовому Кольцу. О чем они говорили?

А уж встать лицом к третьему транспортному кольцу – это было сродни интимному предложению, сделанному в публичном месте.

Интересно, что практически никто из тех, кто передвигается по Москве днем, были не в курсе названий ни соседних улиц, ни той, на которой они находились, ни того, куда они сами в этот момент двигаются. Полное ощущение несущегося в животном порыве стада.

Не с первого раза, но в оба театра я добрался. Смешным был случай, когда я приехал в другой театр, в котором меня в принципе не ждали. Сказал, что на просмотр. Из Питера. Там не удивились.

Собрались и просмотрели. Раздался звонок, и в трубку закричали, что меня ждут уже битый час в другом театре с названием весьма похожим. Зачем меня смотрели эти люди не из того театра? Неужели всерьез хотели взять меня на работу?

Энергии заблуждения мне явно недоставало. Точнее, она сконцентрировалась абсолютно не там, не в тех местах. Во внешнем виде энергия заблуждения была, а вот в силе внутреннего духа ее нет. Энергии не было, и заблуждения тоже. Я предельно точно знал, чего я хочу. И заблуждаться мне было не в чем.

А уж если кому—то не нравится, как я выгляжу…

8

Да, я выглядел странно даже для актера.

Этот диск на груди в пластиковой обложке с самодельным вкладышем по мотивам афиши – саундтрек к нашему спектаклю «Ромео и Джульетта». Не могу же я не носить его с собой. Бусы – дешевые и яркие – ее бусы, из этюда по Магритту. На запястьях кожаные фехтовальные браслеты, это уже мое… Но которые она обожала и просила не снимать, а точнее – надевать в самые интимные минуты.

Про остальные предметы я бы не хотел говорить. Они хоть и были выставлены на всеобщее обозрение, касаются уж совсем непубличных сторон наших с ней взаимоотношений.

Иногда я чувствовал буквально осязаемое неприятие и непонимание меня как такового людьми этого города. Мне было тяжело свыкнуться с мыслью, что сразу всем на меня насрать… абсолютно и бесповоротно. Что я никому не симпатичен, не вызываю радости, улыбок, очарования. Но и я не понимал многого…

Я садился в метро на скамейку посредине станции и недоуменно смотрел вокруг. Как будто попал в этот круговорот час назад, а не находился в нем уже достаточно долго. Куда бегут все эти счастливые преуспевающие трактористы и их утомленные дорогами родственники? Не могут же здесь каждый божий день выдавать зарплату, чтобы так воодушевленно за ней бежать, топча детей и стариков. А может, все—таки где—то дают?..

Так и порывало спросить прекрасно одетых и загорелых московских женщин: «Доярочки, милые, куда ж вы спешите?»

Чудо совершилось, и в один театр меня взяли. В тот день просматривали не только молодых актеров, но и одного претендующего на работу в театре режиссера по имени Степан. Ему поручили поставить с нами отрывки на свой выбор.

Степан смотрел на меня пристально и с оттенком сомнения в моей общечеловеческой адекватности.

Я не выдержал такого пристального взгляда и заговорил первым.

– Как я выгляжу?

Он молча продолжал меня изучать.

– Может, я хотя бы похож на Маугли?

Он покачал головой.

– Я похож на пидора?

– И мы будем ставить «Служанок» Жана Жене, ты хочешь сказать. Нет, ты похож на доктора Лектора из «Молчания ягнят». Но ставить мы эту пьесу здесь не будем. Не ешь меня, ладно? Мне нужно получить работу в этом театре и добраться до собственной постановки. Причем очень быстро. Тратить больше, чем три месяца, на все это я не хочу. А для этого почему—то нужно, чтобы ты играл у меня в этюде. Но этюд про доктора Лектора – это было бы слишком смело для нашего общего дебюта… Ты можешь… очнуться… стать вменяемым?.. Как ты получил диплом об актерском образовании, черт тебя возьми?

– Я не могу очнуться… Правда, не могу…

– Понятно… – Он почесал свою еврейскую бороденку. – Есть один подходящий вариант! Будем делать «Реку Потудань». Так и ходи как ебанутый, договорились?

– Договорились.

Он стал гениальным режиссером. Может, и не гениальным, но очень раскрученным и модным. Даже я, редко проходя мимо работающих где—то телевизоров, не раз замечал его сохраненную бородку и крупные коровьи глаза с большими черными зрачками.

Следующие два с половиной месяца я ходил с томиком Платонова в руках. Пока с ним и со мной не случилась беда.

Читать «Реку Потудань» мне надоело быстро. Действия там мало, скорее, постоянное избегание действия как такового. С помощью редкой для окружающего мира сосредоточенности на процессах, происходящих у меня в голове, роль стала получаться сразу. И анализировать что—то при этом – лишний раз, как говаривал Бак, «Мельпомену за яйца дергать».

А вот «Возвращение» меня на миг встряхнуло, пробудило от спячки. Вот его бы сыграть в лучшие годы! Студенче—ские годы. Ничего не успели сыграть из—за этой учебы. Почему нельзя сделать актерские курсы полгода, как в Голливуде?

Ну, год хотя бы. Хотели ведь с Васькой ставить Платонова…

Конечно, прежде всего, мне понравилось название. Возвращение.

Когда возвращаешься, и совсем другой. И она другая. Все уже поменялись настолько, что казалось невозможно ничто прежнее. Неужели у нас было бы все так же?

С томиком Платонова я надолго пропадал где—то в подлестничных закоулках театра, сидел на платформах метро по два—три часа под пристальным взглядом милиционеров. Ибо на репетицию еще рано, а в квартиру Иржичеха ехать бессмысленно.

Выданный в театре актерский билет несколько оправдывал мой внешний вид с точки зрения блюстителей порядка.

– «Дали роль», «ему стали доверять», «наши пошли», «сейчас и в театре закрепимся», – шептали друг другу мои сожители по «блатхате» и, с почтением поглядывая на меня, шли дальше лечиться от триппера.

Интересное событие случилось за неделю до показа новичков. Как таковым показом это уже не являлось, а переросло в нечто большее – скорее в заявки на спектакли, ибо в процессе работы было уже понятно, кто остается, а кто нет. И этих «кто нет» активно меняли на других.

9

Там же, в театре, буквально сразу и случилась моя странная любовная история с завлитом – девушкой Лизой, приехавшей в Москву из далекого города Калининграда.

Странная, потому как другой, не странной, учитывая мои душевные терзания, быть и не могла.

Видимо, определенный успех «Потудани» перевел меня из состояния нокаута в легкий нокдаун, в котором возможны и вразумительная речь, и эрекция.

Звали ее в театре Луиза—Ниже—Пояса. Поговорка «а мне ниже пояса» была ее любимой. Ну, ниже так ниже, так и приклеилось.

Ей было двадцать семь лет, и в театре она появилась благодаря серьезному протеже по лесбийской линии. Как и большинство лесбиянок, она до конца не понимала, как она в эту линию попала – то ли под воздействием авторитетных подруг, то ли из—за того, что мужика нормального не нашлось. То есть позывы к некой мультигендерности в душе ее концентрировались давно, и по всем раскладам чувства должны были найти выход к артисту, лучше новенькому, в бессмысленности театрального бардака не разобравшемуся.

Подобно многим лесбиянкам, она писала стихи. Так же, как среди голубых популярно пение. Причем пение не только эстрадное, с целью продвижения по карьерной лестнице к поп—олимпу, но и в тихом домашнем варианте при свечках они затягивают средневековые баллады про каких—то «сэров, пустившихся в поход во славу королю». И в его же славу, видимо, в том походе и «опустившихся». Что—то в этом есть – «опуститься во славу королю».

Поэзия Лизы долго искала потенциального читателя. Не с первого раза открываются тайны, а с тысячного рубля. Нужна была жертва, лишенная защитной ауры цинизма, растерянная и красивая. Да, это был я, мать его так.

Слоняющийся часами по театру, присутствующий на утомительных читках, пробах, этюдах с печально—отрешенным и умным лицом, гоняющий в голове одну—две—три незатейливых мысли, а именно: «Кто я? Зачем я здесь? Неужели мне заплатят за все это?» – я попал под обильный и шумный слив из бензобака ее эротически—поэтических переживаний.

Сначала я находил в своих карманах записки и поэтические вирши. Даже не придавая этому, как и всему со мной происходящему, никакого значения, я скоро обнаружил, что являюсь не только неблагодарным читателем, но и гордым, заносчивым, самовлюбленным, но тем не менее прекрасным и желанным героем всей этой шняги.

Затем я был пойман в гримерке во время подготовки к роли печального пирата в спектакле по Стивенсону, злобного, но смирившегося с неизбежной гибелью судна и скорым повешением всего экипажа.

– Вы не хотите прийти на небольшой праздник, на домашний праздник по случаю… по поводу… – она зарделась, как пунцовая комета, – принятия в печать моей книги стихов…

«Вот пиздеж», – подумал я с тоской…

Лиза была девушкой крупной, но не толстой, даже, в общем—то, и не полной, а с широкой, как говаривал мой дед, костью. Она бороздила театральное пространство с бледно—болезненным, как положено поэтессе, лицом, облаченная всегда в черные одежды, с незатейливым конским хвостом на голове и какой—то повсеместно «несвежей», не очень вымытой и опрятной. Может, на этой почве взаимной «немытости» и «несвежести» и произошел у нее бзик в мою сторону?

Сидеть в театре по четыре—шесть—двенадцать часов, добавить еще пару – какая, в сущности, разница? Мне проще было согласиться на небольшую вечеринку, чем отказать этой поэтической фурии. У меня тогда еще сохранялась слепая надежда, что не мне одному рассовывались поэтические цитаты по карманам. Квартира на Октябрьском поле меня не манила своим уютом, а матрац, на котором я спал, не радовал свежестью и белизной постельного белья.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.