книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Джеймс Фенимор Купер

Прерия

Введение

Геологическое строение той части Америки, что лежит между Аллеганами и Скалистыми горами, породило немало остроумных теорий. В самом деле, обширный этот край представляет собой сплошную равнину. Пройдите ее вдоль и поперек – полторы тысячи миль с востока на запад, шестьсот с севера на юг, – и вы едва ли встретите хоть одну высоту, достойную назваться горой. Высокие холмы и те здесь в редкость, хотя значительную часть равнины отмечает характерная «волнистость», как это описано на первых страницах нашей повести.

Есть основания думать, что территория, включающая сейчас Огайо, Иллинойс, Индиану, Мичиган и значительную часть страны к западу от Миссисипи, некогда лежала под водой. Почва перечисленных штатов представляет собой аллювиальные отложения; и немало найдено здесь одиноких каменных глыб, природа которых и расположение не позволяют с легкостью отбросить мысль, что они принесены сюда плавучим льдом. Эта теория считает, что Великие озера были яминами на дне огромного пресноводного озера, настолько глубокими, что их не мог осушить катаклизм, обнаживший сушу.

Не следует забывать, что французы, пока владели Канадой и Луизианой, претендовали и на всю означенную территорию. Их охотники и передовые отряды войск первыми заводили сношения с дикими ее обитателями, и самые ранние дошедшие до нас описания этих земель принадлежат перу французских миссионеров. Вот почему в этой части Америки вошло в обиход немало французских слов и за многими местами прочно утвердились наименования, данные им на французском языке. Когда первые проникшие сюда искатели приключений открыли в сердце лесов необозримые равнины, поросшие кустарником или буйными травами, они, естественно, назвали их лугами. Когда же на смену французам пришли англичане и встретили местность, отличную от всего, что видели они в Европе, и уже обозначенную словом, на родном их языке не выражавшим ничего, они оставили за этими природными «лугами» их условное наименование. Так – в этом особом значении – французское слово prairie вошло в английский язык.

В Америке есть два вида прерий. Те, что лежат на восток от Миссисипи, сравнительно невелики, чрезвычайно плодородны и всегда окружены лесами. Они поддаются культурной обработке и быстро заселяются. Ими изобилуют штаты Огайо, Иллинойс, Индиана и Мичиган. Здесь дает себя знать скудость леса и воды – тяжкое зло там, где люди своим искусством еще не исправили природу. Но так как вся эта местность, говорят, богата каменным углем и, как правило, повсюду можно дорыться до воды, предприимчивые поселенцы постепенно одолевают эти трудности.

Луга второго типа лежат к западу от Миссисипи, в нескольких сотнях миль от реки, и получили название Больших прерий. Из всего, что нам известно в мире, они наиболее походят на степи Татарии: это обширные земли, где за отсутствием двух указанных выше жизненных условий не может прокормиться многочисленное население. Правда, рек здесь много; но местность почти лишена отрады земледельца – ручьев и родников, так способствующих плодородию почвы.

Когда и как образовались американские Большие прерии – одна из самых сложных загадок природы. Высокое плодородие есть общее свойство, отличающее почву Соединенных Штатов, Канады и Мексики. Трудно найти на земном шаре другую столь же протяженную площадь, где было бы так мало непригодной земли, как в обитаемых частях нашей страны. Склоны гор по большей части поддаются вспашке; и даже почва прерий в этой части республики есть не что иное, как мощный слой наносов. То же можно справедливо отнести и к землям между Скалистыми горами и Тихим океаном. Здесь широкой полосой лежит полупустыня, на которой разыгрывается действие настоящей повести и которая поначалу, очевидно, служила преградой для дальнейшего проникновения американцев на запад. Впрочем, со времени первого издания книги пределы республики расширились вплоть до Тихого океана, и поселенец, следуя за траппером[1], уже водворился на самых его берегах.

Большие прерии стали, видимо, последним пристанищем краснокожих. Остаткам могикан и делаваров, криков, чокто и чероков суждено доживать свой век на этих широких равнинах. Общая численность индейцев в нашей стране составляет, по сильно расходящимся подсчетам, от ста до пятисот тысяч душ. Большая часть их населяет земли к западу от Миссисипи. В ту пору, о которой пойдет наш рассказ, они непрестанно воевали между собой и племенная вражда передавалась из поколения в поколение. Республика много сделала для замирения этого дикого края, и ныне можно безопасно путешествовать там, куда лет двадцать пять назад цивилизованный человек не отваживался заехать без охраны.

Недавние события доставили Большим прериям широкую известность, и мы сейчас читаем о путешествиях по ним, как полвека назад жадно читали рассказы переселенцев, пробравшихся в Огайо и Луизиану. Отметим, как знамение времени, что уже идет деловое обсуждение, по каким местам провести железную дорогу через эти просторы, и такой проект больше не кажется людям химерой.

Этой книгой мы заключаем повесть о Кожаном Чулке. Отягченный годами, он уже не зверобой и не воин, он становится траппером, то есть звероловом, каких немало на Великом Западе. Стук топора прогнал его из его любимых лесов, и в безнадежной покорности судьбе он ищет прибежища на голой равнине, протянувшейся до Скалистых гор. Здесь он проводит свои последние годы и умирает, как жил, философом-отшельником, обладавшим лишь немногими недостатками, не знавшим пороков, честным и искренним, как сама природа.

Глава I

Прошу, пастух: из дружбы иль за деньги —

Нельзя ли здесь в глуши достать нам пищи?

Сведи нас, где бы нам приют найти…

Шекспир. «Как вам угодно»

Одно время много и говорилось и писалось о том, стоит ли присоединять обширные земли Луизианы[2] к территориям Соединенных Штатов, и без того огромным и лишь наполовину заселенным. Но, когда горячность споров поостыла и разные партийные соображения уступили место более широким взглядам, разумность этой меры получила общее признание. Вскоре даже для самых ограниченных умов стало очевидно, что если по воле природы пустыня положила предел продвижению нашего народа на запад, то эта мера отдала в наши руки полосу плодородных земель, которую иначе, в круговороте событий, мог бы захватить другой какой-либо народ из числа наших соперников. Она сделала нас единовластными хозяевами всей обширной внутренней области и поставила под наш контроль бесчисленные племена дикарей, жившие у наших границ. Она уладила старинные споры и дала народу чувство уверенности. Она открыла тысячу дорог для внутриматериковой торговли и выход к водам Тихого океана. А если со временем явится необходимость в мирном разделении нашего огромного государства, то она обеспечивает нам соседа, у которого будет общий с нами язык, одна религия, одни и те же учреждения и, можно надеяться, те же понятия о справедливости в политике.

Купля совершилась в 1803 году, однако лишь на следующую весну осторожный испанский губернатор, управлявший областью от лица своего монарха, решился признать права новых владельцев или хотя бы разрешить им въезд в провинцию. Но, едва свершилась формальная передача, толпы беспокойных людей, всегда переполняющих американские окраины, хлынули в лесные дебри по правому берегу Миссисипи с той же беспечной отвагой, какая в свое время столь многих из них толкала на неустанное продвижение от приатлантических штатов до восточных берегов Отца Рек[3].

Прошло немало времени, пока многочисленные богатые колонисты из южной провинции слились со своими новыми соотечественниками; зато редкое бедное население более северной области оказалось чуть ли не сразу же втянуто в водоворот эмиграции с востока. Безудержная после первых успехов, она была затем приостановлена, но теперь неожиданно прорвалась в новой буйной вспышке. Труды и опасности прежнего продвижения были забыты, когда открылись перед предприимчивыми искателями эти бескрайние и неисследованные земли с их воображаемыми и действительными богатствами. Последствия были те самые, каких можно ожидать, когда перед народом, закаленным в трудностях и новых начинаниях, возникает соблазнительная перспектива.

Тысячи людей старшего поколения из штатов, которые в те годы назывались новыми[4], отказывались от радостей так тяжело завоеванного покоя и во главе вереницы сыновей и внуков, родившихся и выросших в лесах Огайо и Кентукки, пускались дальше, в глубь материка, ища того, что можно бы, не ударяясь в поэзию, назвать естественной и родственной атмосферой. Был в их числе один выдающийся человек, старый, решительный лесовик, некогда первым проникший в дебри второго из названных штатов. Этот отважный и почтенный патриарх совершил теперь свое последнее переселение на противоположный берег реки, оставив ее между собою и толпой, которую притягивал к нему его же успех: потому что старое пристанище потеряло цену в его глазах, стесненное узаконенными формами человеческого общежития[5].

В такие предприятия люди обычно пускаются, либо следуя своим привычкам, либо прельщенные соблазном. Единицы в жажде быстрого обогащения гнались за призраком надежды и искали золотые жилы в девственных землях. Но куда большая часть эмигрантов оседала вдоль рек и ручьев, довольствуясь богатым урожаем, каким илистая приречная почва щедро награждает даже не слишком трудолюбивого пахаря. Так с волшебной быстротой возникали новые поселения; и те, на чьих глазах происходила покупка пустынной области, в большинстве своем дожили до того, что увидели, как суверенный штат со всем своим уже немалым населением был принят в лоно национального Союза на основе политического равноправия.

События и сцены, описанные в этой повести, относятся к поре, когда делались еще первые шаги в предприятии, давшем столь быстрый и успешный результат.

Шел первый год нашего вступления в права. Давно снята была жатва и пожухлая листва на разбросанных редких деревьях уже начала принимать осенние краски, когда вереница фургонов выбралась из русла пересохшей речки и двинулась дальше по всхолмленной равнине – или, говоря языком того края, о котором идет наш рассказ, по «волнистой прерии». Повозки, груженные домашним скарбом и земледельческими орудиями, небольшое разбредающееся стадо овец и коров, обтрепанная одежда и бездумные лица крепких молодцов, вышагивающих подле медленно плетущихся упряжек, – все указывало, что это караван переселенцев, потянувшихся на Запад в поисках Эльдорадо. Но вразрез с обычаем людей такого разбора они бросили плодородные земли Юго-Востока и пробрались (а как, то ведомо только таким отважным искателям новых путей) через лощины, через бурные потоки, через топи и сухие степи далеко за обычные пределы заселения. Перед ними лежала та широкая равнина, что тянется, столь на вид однообразная, до подошвы Скалистых гор; и много долгих и страшных миль уже легло между ними и бурными водами стремительного Платта.

Увидеть подобный поезд в этом унылом, нелюдимом месте было тем неожиданней, что природа вокруг предлагала мало соблазнов для жадности торговца, и еще того меньше могла она обещать простому поселенцу-фермеру.

Тощие травы прерии мало говорили в пользу твердой, неподатливой почвы, по которой колеса катились легко, как по убитой дороге; ни повозки, ни скот не оставляли на ней отпечатка – след сохраняла только эта чахлая и жухлая трава, которую животные вяло пощипывали, временами и вовсе ее отвергая как слишком терпкую пищу, какую и с голоду не сжуешь.

Куда держали путь эти смелые авантюристы? По какой тайной причине, забравшись в эту даль, они, по-видимому, чувствовали себя в безопасности? Вы не подметили бы в них и тени озабоченности, неуверенности или тревоги. Считая с женщинами и детьми, их было свыше двадцати человек.

Несколько впереди остальных шагал человек, чей вид и осанка позволяли признать в нем предводителя отряда. Это был высокий мужчина, загорелый, немолодой, с угрюмым лицом и вялый с виду. Он казался расхлябанным и сутулым, но был широк в плечах и на деле чудовищно силен. Лишь временами, когда какая-нибудь небольшая помеха вставала вдруг на его пути, в его походке, только что казавшейся ленивой и развинченной, сразу проявлялась та энергия, что таилась в его существе, как сонная и неуклюжая, но грозная сила слона. Лицо было тупое, с резкой складкой рта, с тяжелым подбородком; а лоб, который, как принято думать, отражает наш духовный облик, был низкий, покатый и узкий.

Одежда на человеке была смешанная: грубошерстный крестьянский костюм и к нему те кожаные принадлежности, какие мода и удобство сделали необходимым отличием переселенца в походе. Но к этому разнородному одеянию кое-что было добавлено причудливо и безвкусно, для украшения. Вместо обычного ремня из оленьей кожи он был опоясан линялым шелковым шарфом немыслимой расцветки; роговая рукоять его ножа была усажена серебряными бляхами; куний мех на шапке был так мягок и пушист, что носить его хоть королеве; на грубом и засаленном кафтане ворсистого сукна блестели пуговицы из мексиканского золота; ложа ружья была вырезана из отличного красного дерева и скреплена заклепками и кольцами того же ценного металла; здесь и там на своей широкой груди великан нацепил дешевые, с брелоками часы – штуки три, не меньше. В добавление к ружью и мешку, заброшенным на спину вместе с дополна набитыми и тщательно оберегаемыми сумкой с пулями и рогом с порохом, он небрежно вскинул на плечо острый и широкий топор. И весь этот груз он нес на себе, казалось, так легко, как если бы шел, ничем не стесненный, безо всякой ноши.

За этим человеком, немного позади, шли гурьбою несколько юношей в точно таком же наряде и настолько похожих между собой и на своего вожака, что нельзя было не признать в них членов одной семьи. Хотя младший из них едва ли достиг тех лет, когда, по мудрому суждению закона, человек входит в разум, он не посрамил свой род и ростом уже не уступал остальным. Впрочем, были в отряде и люди иного склада, но тех мы опишем после по ходу нашего рассказа.

Взрослых женщин было только две, хотя из первой повозки каравана выглядывало немало оливковых личиков в белых кудрях и с горевшим в глазках понятным возбуждением и живым любопытством. Старшая из двух взрослых – увядшая, вся в морщинах – была матерью девочек и юношей, составлявших большинство отряда. Младшая же была подвижной и веселой девушкой восемнадцати лет, лицо которой, и одежда, и манеры, казалось, говорили, что по общественному положению она стоит на несколько ступеней выше всех ее видимых спутников. На втором крытом фургоне парусиновые боковины были наглухо задернуты, тщательно скрывая от взоров, что в нем находится. Остальные повозки гружены были грубой мебелью и прочим домашним скарбом, каким могла располагать семья, готовая во всякий час и в любую пору года сняться с обжитого места и двинуться в дальний путь.

И в самом караване, и во внешности его владельцев, пожалуй, мало было такого, чего не встретишь каждодневно на больших дорогах страны, где все переменчиво, все в движении. Но своеобразие и безлюдье местности, куда они вторглись, наложили на переселенцев отчетливую меру дикости и авантюризма.

В небольших долинах, какие по самому строению равнины встречались путникам на каждой миле, вид был ограничен с двух сторон теми пологими подъемами, по которым прерии этого типа и получили название «волнистых», тогда как в две другие стороны уныло тянулась длинная, узкая ложбина, там и сям оживляемая зарослями довольно густой, но жесткой травы. А с гребней подъемов открывался ландшафт, утомлявший глаза своим однообразием и до жути угрюмый. Земля напоминала здесь океан, когда его беспокойные валы тяжело вздымаются после ярости еще не улегшейся бури: та же равномерно колеблемая поверхность и та же необозримая ширь. В самом деле, так было разительно сходство между двумя пустынями – вод и земли, – что, как ни смешна покажется геологу эта простая гипотеза, поэту невольно хочется объяснить необычайную формацию равнины сменой владычества этих двух стихий. Здесь и там вставало из глубины ложбины, широко раскинув голые ветви, высокое дерево, как одинокий корабль; и в подкрепление обмана появлялась в туманной дали зеленым овалом рощица, рисуясь на краю кругозора, точно остров среди океана. Нет нужды указывать читателю, если он бывалый человек, что однообразие поверхности увеличивает расстояние, особенно когда смотришь с низкой точки; но, по мере того как проплывали бугор за бугром и остров за островом, крепла печальная уверенность, что придется пройти длинную и по виду нескончаемую полосу земель, покуда смогут осуществиться хотя бы самые скромные желания хлебопашца.

Все же вожак переселенцев упорно продолжал свой путь, определяя его только по солнцу, и, решительно обратясь спиной к цивилизованным поселениям, с каждым шагом все дальше – чтобы не сказать бесповоротно – углублялся в страну, где кочуют охотники-индейцы. Но надвигался вечер, и в его уме, быть может не способном выработать связную систему мер предосторожности, помимо тех, какие требуются в данный час, все же зашевелилось беспокойство: как тут устроиться с ночлегом?

Поднявшись на гребень холма, чуть более высокого, чем другие, он постоял с минуту и кинул полулюбопытный взгляд налево и направо, высматривая по общеизвестным признакам место, где были бы налицо все три важнейших предмета – вода, топливо, корм для скота.

Попытка, как видно, осталась безуспешной, потому что после нескольких секунд небрежно-нерадивого осмотра великан поплелся вниз по отлогому склону тем вялым шагом, каким побрело бы раскормленное животное, приняв тяжелый вьюк.

Его примеру молча последовали все, кто шел за ним, хотя молодые люди, проделывая каждый в свой черед тот же осмотр, выказывали куда больше заинтересованности, если не волнения. По медлительным движениям и животных и людей было ясно, что подходит час, когда отдых становится необходим. Кустистая трава в ложбинах представляла препятствие, которое усталость делала все более трудным; и все чаще приходилось прибегать к кнуту – иначе лошади в упряжках отказывались идти дальше. И вот, когда усталость овладела всеми, кроме вожака, отряд замер на месте перед зрелищем внезапным и нежданным.

Солнце закатилось за гребень ближайшей «волны», как всегда оставив после себя широкую пылающую полосу. Посреди огненного потока возникла фигура человека, рисовавшаяся на позолоченном фоне так четко и так осязаемо, что, казалось, руку протянуть – и схватишь. Она была огромна; поза выражала раздумье и печаль; и стояла она перед людьми прямо на их пути. Но в этой яркой световой оправе было невозможно распознать истинные ее размеры.

Впечатление от зрелища было мгновенным и сильным. Вожак переселенцев сразу остановился и глядел на таинственное существо с тупым любопытством, вскоре перешедшим в суеверный страх. Его сыновья, как только справились с волнением, медленно окружили отца; а когда подошли и те, кто управлял упряжками, весь отряд сгрудился в одну безмолвную и удивленную группу. Но, хотя путешественники все, как один, вообразили, что перед ними нечто сверхъестественное, тотчас послышалось щелканье замков, а двое или трое юношей, самые смелые, уже вскинули ружья.

– Вели мальчикам зайти справа! – решительно закричала резким, хриплым голосом мать. – Эйза или Эбнер уж наверное смогут разобраться, что это за тварь!

– Не мешало бы сперва пощупать пулей, – проворчал угрюмый человек, очень похожий лицом на ту, что заговорила первой: те же черты, тот же взгляд; свои слова он подкрепил действием: поднял ружье к плечу и прицелился. – Говорят, по равнине сотнями бродят охотники из племени Волков-пауни. Если подстрелить одного из них, они не скоро хватятся.

– Стойте! – раздался тихий возглас, сорвавшийся, как можно было без труда понять, с дрожавших губ младшей из двух женщин. – Мы здесь не все еще в сборе; это, может быть, друг!

– Кто тут шпионит? – крикнул отец и покосился сердито на ватагу своих молодцов. – Отставить, говорю, отставить! – продолжал он, богатырским пальцем сбив с прицела ружье своего сородича, и взгляд его сказал, что лучше с ним не спорить. – Мое дело еще немного не доделано, дай нам мирно довести его до конца.

Человек, проявивший такую воинственность, как видно, понял намек вожака и молча подчинился. Сыновья смотрели растерянно, ожидая от девушки пояснений; но, как будто удовольствовавшись полученной для незнакомца отсрочкой, она опустилась на свое сиденье и предпочла, как полагается девице, скромно промолчать.

Между тем окраска неба непрестанно менялась. Блеск, слепивший глаза, уступил место более серому, обыденному свету, и, по мере того как закат утрачивал пламенность, размеры фантастической фигуры становились менее преувеличенными и наконец определились.

Устыдившись своего колебания – теперь, когда выявилась истина, – вожак переселенцев двинулся дальше; но все же, спускаясь по отлогому склону, он принял меры, чтобы себя обезопасить: снял ружье с ремня и держал его наготове.

Но, видимо, в такой предосторожности не было нужды. С того мгновения, как между небом и землей возникла столь непостижимо фигура незнакомца, он ни разу не пошевельнулся, не проявил ни малейшей враждебности. Да если бы он и таил злые намерения, у него не было бы сил их исполнить.

Человек, перенесший тяготы восьмидесяти и более зим, не мог возбудить опасения в таком великане, как наш переселенец. Однако, несмотря на преклонные лета, на его пусть не дряхлость, но крайнюю худобу, было что-то в одиноком этом старике, говорившее, что не хворь, а время наложило на него свою тяжелую руку. Он казался иссохшим, но не расслабленным. Еще различимы были мышцы, когда-то, видно, обладавшие большою силой; и весь его облик создавал впечатление такой стойкости, что, если бы забыть о человеческой бренности, казалось бы, тело его уже не может поддаться дальнейшему одряхлению. Одежда на старике была большей частью из шкур мехом наружу; через плечо свешивались у него сумка для пуль и рог; и стоял он, опершись на ружье, необычно длинное, но прожившее, видно, как и его владелец, долгий и трудный век.

Когда путешественники подошли к одинокому старику на расстояние оклика, из травы у его ног донеслось тихое рычание, и лежавшая в ней высокая, тощая, беззубая собака лениво поднялась, встряхнулась и показала, что намерена воспротивиться, если те вздумают подойти еще ближе.

– Лежать, Гектор, лежать! – сказал ее хозяин старческим, дребезжащим голосом. – Что ты, песик, вяжешься к людям, которые мирно едут по своим делам?

– Старик! Если ты знаком с этим краем, – заговорил вожак, – не укажешь ли переселенцу, где тут найти что нужно для ночлега?

– Разве тесно стало на земле по ту сторону Большой реки? – веско спросил старик, как будто не расслышав вопроса. – А нет, так почему передо мною то, чего я уже не думал увидеть еще раз?

– Нет, сказать по правде, земли там еще хватает для тех, кто с деньгами и непривередлив, – ответил переселенец. – Но на мой вкус там стало слишком людно. Как ты прикинешь, сколько будет отсюда до самой близкой излучины Большой реки?

– Гонимый олень, чтоб охладить свои бока в Миссисипи, пробежит но менее пятисот томительных миль.

– А как зовешь ты здешнюю округу?

– Каким именем, – ответил старик, подняв торжественно палец, – обозначишь ты место, где ты видишь вон то облако?

Переселенец поглядел недоуменно, словно не понял и заподозрил, что над ним смеются, но ограничился замечанием:

– Ты здесь, видно, как и я, – недавний житель, а не то с чего бы ты отказывался помочь человеку советом: слова недорого стоят, а могут иной раз доставить полезную дружбу.

– Совет – не подарок, а долг, который старик выплачивает молодому. Что ты хочешь узнать?

– Где я могу разбить лагерь на ночь? В смысле еды и постели я неприхотлив; но всякий бывалый путешественник вроде меня знает цену пресной воде и доброй траве для скота.

– Тогда ступай за мной, и будет у тебя и то и другое; а сверх того я мало что мог бы предложить в этой голодной степи.

Сказав это, старик вскинул на плечо свое громоздкое ружье с легкостью, примечательной для человека его лет, и, не добавив ни слова, повел пришельцев через пологий бугор в соседнюю ложбину.

Глава II

Сюда – шатер! Я нынче здесь ночую.

А завтра – где? Ну ладно, все равно.

Шекспир. «Ричард III»

Путешественники вскоре убедились по обычным и безошибочным признакам, что необходимые условия для стоянки имелись совсем неподалеку. На склоне бил чистый и звонкий ключ и, сливаясь поблизости с другим подобным же источником, образовывал поток, который глаз на мили и мили легко прослеживал в прерии по зарослям кустов и травы, возникшим здесь и там под действием его влаги. К нему и шел незнакомец, а лошади следом дружно тянули кладь, потому что инстинкт подсказывал им, что здесь их ждут обильный корм и отдых.

Дойдя до подходящего места, старик остановился и молча, глазами, спросил вожака переселенцев, все ли здесь есть, что нужно. Вожак понял его и обвел ложбину придирчивым взглядом знатока. Его обычная тяжелая, медлительная повадка не оставила его и тут.

– Да, пожалуй, подойдет, – сказал он наконец, удовлетворенный осмотром. – Мальчики, солнце скрылось, пошевеливайтесь.

Молодые люди подчинились по-своему. Приказ – отец сказал свои слова тоном приказа – был принят почтительно; однако с делом никто не спешил. Правда, с плеч на землю упали два-три топора, но их владельцы все еще поглядывали вокруг. Между тем вожак, как видно привыкший к нраву своих сыновей, скинул с плеч ружье и поклажу и вдвоем с уже знакомым нам человеком – тем, что так рвался пустить в ход ружье, – принялся спокойно распрягать лошадей.

Наконец старший из сыновей тяжелым шагом выступил вперед и, казалось, без всякого усилия до обуха вонзил топор в тело могучего тополя. Он постоял полминуты с презрением во взгляде, выжидая результатов своего удара. Так мог бы смотреть великан на бессильное сопротивление карлика. Потом, красиво и ловко занося топор над головой, как мог бы действовать испытанный рубака своим благородным, но не столь полезным оружием, он быстро перерубил ствол и принудил гордую вершину пасть к своим ногам. Остальные с беспечным любопытством наблюдали, покуда не увидели дерево простертым на земле, и тут, приняв это как сигнал к общей атаке, все разом приступили к делу. С четкостью в работе, поразительной на непривычный глаз, они очистили от леса нужный им небольшой участок так основательно и почти так же быстро, как если бы здесь пронесся ураган.

Незнакомец безмолвно, но внимательно следил за их действиями. Каждый раз, как под свист топора одно за другим падали наземь деревья, он поднимал к новому просвету в небе печальный взор и наконец отвернулся, с горькой улыбкой что-то пробормотав про себя – как будто почитал недостойным высказать свое недовольство вслух. Затем, пробившись сквозь толпу хлопотливо трудившихся девочек, уже разведших веселый костер, старик стал наблюдать за вожаком переселенцев и его угрюмым помощником.

Они вдвоем уже распрягли лошадей, принявшихся тут же ощипывать с поваленных деревьев прекрасную и сочную их листву, и теперь приступили к той повозке, содержимое которой, как мы описали, было тщательно скрыто от глаз. Хотя в этой повозке было тихо, как и во всех остальных, и как будто в ней не ехал никто, мужчины, вручную подталкивая колеса, откатили ее в сторону на сухое, высокое место у самого края леска. Они принесли сюда несколько шестов, как видно давно приспособленных для этой цели, и, основательно воткнув их более толстыми концами в землю, тонкими концами прикрепили к ободам, на которых держалась парусина. Затем высвободили концы парусины, заложенные складками в борта повозки, распялили ее на шестах, а края пришпилили колышками к земле, так что образовался довольно просторный и очень удобный шатер. Проверив свою работу зорким, придирчивым взглядом, тут расправив складку, там крепче забив колышек, мужчины принялись тянуть повозку за дышло из-под шатра, пока она не появилась на открытом воздухе, лишенная своего покрова и свободная от всякой клади, кроме кое-какой легкой мебели. Мебель вожак тотчас своими руками снял и отнес в шатер, как будто входить под него было особой привилегией, каковую с ним не разделял даже его доверенный друг.

Любопытство – такая страсть, которую жизнь в уединении не гасит, а усиливает, и старый обитатель прерий невольно поддался ей, наблюдая за этими загадочными предосторожностями. Он подошел к шатру и уже хотел раздвинуть его полы с откровенным намерением в точности установить, что в нем содержится, когда тот из мужчин, который уже раз покушался на его жизнь, перехватил его руку и с силой отшвырнул от облюбованного им места.

– Есть честное правило, друг, – сказал он сухо, но с угрозой в глазах, – а иногда и спасительное, и оно говорит: «В чужие дела не суйся».

– В этот пустынный край люди редко привозят что-нибудь такое, что надо прятать, – возразил старик, точно хотел как-то оправдаться в едва не совершенной вольности. – Я не думал, что нанесу вам обиду, если погляжу на ваши вещи.

– По-моему, сюда вообще мало кто заезжает. Край как будто бы старый, но, как я погляжу, заселен не сплошь.

– Эта земля, я думаю, не моложе и не старше, чем все остальное в творении Господнем, а насчет ее обитателей ты заметил правильно. Я много месяцев, покуда не встретился с вами, не видел лица того же цвета, что мое. Скажу еще раз, друг: у меня не было дурного умысла, я подумал только, что за этой парусиной есть что-нибудь такое, что мне могло бы напомнить былые дни.

Досказав свое простое объяснение, незнакомец смиренно побрел прочь, как человек, постигший глубокий смысл закона, по которому каждый вправе спокойно пользоваться своим добром без назойливого вмешательства со стороны соседа: полезное и справедливое правило, тоже, возможно, усвоенное им вместе с привычкой к уединенной жизни. Подходя к небольшому лагерю переселенцев – прогалина и впрямь приняла вид лагеря, – он услышал, как вожак громким хриплым голосом выкрикнул имя:

– Эллен Уэйд!

Уже представленная читателю девица, вместе со старухой и ее дочками хлопотавшая у костра, радостно кинулась на зов и, с легкостью лани проскользнув мимо старика, мгновенно скрылась за неприкосновенным пологом. Ни внезапное ее исчезновение, ни вся возня с разбивкой шатра не вызвали ни малейшего удивления ни в ком из остальных. Юноши, управившись с рубкой, отложили топоры и с той же своею беспечной, ленивой повадкой взялись за другие дела: кто задавал корм скоту, кто толок в тяжелой ступе кукурузу; двое или трое занялись прочими повозками: откатывали их и расставляли таким образом, чтобы из них образовался хоть какой-то заслон вокруг ничем, по существу, не защищенного лагеря.

Все эти работы были быстро закончены, и, так как прерия вокруг уже тонула в темноте, сварливая хозяйка, чьи резкие окрики с первой минуты привала непрестанно подстегивали нерадивых сыновей, громогласно, не остерегшись, что ее могут услышать издалека, стала созывать семью: ужин готов, объявила она, и ждет тех, кто должен с ним расправиться. Каковы бы ни были прочие качества жителя пограничной полосы, он редко бывает недостаточно гостеприимен. Едва услышав громкий крик жены, переселенец стал искать глазами незнакомца, чтобы предложить ему почетное место за ужином, к которому их так бесцеремонно позвали.

– Благодарю тебя, друг, – ответил старик на грубоватое приглашение подсесть поближе к полному котлу. – От души благодарю. Но я сегодня уже поел достаточно, а я не из тех, кто роет себе могилу зубами. Раз ты этого хочешь, я охотно посижу с вами у костра, потому что я давно не видел, как едят свой хлеб люди одного со мною цвета кожи.

– Ты, значит, давно обосновался в этих местах? – скорее отметил, чем спросил переселенец, набив рот кукурузной кашей, превосходно приготовленной его женой, отличной поварихой, несмотря на отталкивающую внешность. – Нам говорили там у нас, на востоке, что поселенцев мы почти и не встретим, и я должен сказать, молва была в общем верна, потому что, если не считать канадских торговцев по Большой реке, ты первый белый человек, какого я встречаю, пройдя добрых пятьсот миль: так оно выходит по твоему же счету.

– Хоть я и провел в этом краю несколько лет, меня едва ли можно назвать поселенцем. У меня нет постоянного жилья, и я редко провожу больше месяца кряду на одном месте.

– Охотник, что ли? – продолжал допрос переселенец и скосил глаза, как бы проверяя экипировку своего нового знакомца. – Для такого промысла ружьецо у тебя не больно хорошее.

– Оно состарилось, как и его хозяин, и ему тоже давно пора на покой, – сказал старик и посмотрел на свое ружье со странной смесью нежности и сожаления во взгляде. – И должен сказать, оно мне и не очень-то нужно. Ты ошибся, друг, назвав меня охотником. Я всего лишь траппер[6].

– Пусть ты больше траппер, но, посмею сказать, ты, значит, немного и зверобой, потому что в здешних местах эти два промысла всегда связаны один с другим.

– К стыду, сказал бы я, для человека, еще способного заниматься более благородным из двух! – возразил траппер, которого далее мы так и будем именовать по его промыслу. – Больше полувека я проскитался с ружьем по лесным дебрям, ни разу не поставив ловушки даже на птицу, что летает в небе, не то что на зверя, наделенного только ногами.

– А по мне, разница невелика, ружьем ли добывать шкуры или капканом, – ввернул угрюмый помощник вожака переселенцев. – Земля создана нам на потребу, а значит, и всякая тварь на земле.

– Ты далеко забрался, старик, а разживы у тебя как будто маловато, – перебил товарища вожак, видно желая по какой-то своей причине перевести разговор на другое. – Хоть со шкурами-то дело у тебя идет неплохо?

– Много ли мне надо? – спокойно возразил траппер. – Чего желать человеку в мои годы? Был бы сыт да одет. А деньги мне тут и вовсе почти не нужны – только чтоб от поры до поры набить порохом рог да запастись свинцом.

– Стало быть, родом ты, приятель, не здешний, – продолжал пришелец, отметив про себя, что собеседник не понял ходкого словца «разжива», которое в его краях употреблялось в значении «домашний скарб» или «имущество».

– Я родился у моря, но большую часть своей жизни провел в лесах.

Теперь все воззрились на него, как иной раз люди спешат обратить глаза на предмет общего любопытства.

Двое из юношей повторили: «У моря!» А хозяйка, обычно не слишком радушная, стала выказывать гостю некоторую, пусть неуклюжую, учтивость, как бы из уважения к его дальним странствиям. Переселенец долго молчал, что-то, видно, обдумывая, но не считая нужным приостановить работу своего жевательного аппарата; наконец он снова завел разговор:

– Слышал я, не близкий это путь – от западных рек до большого моря.

– Да, в самом деле, друг, это трудная тропа, и немало повидал я в дороге и всякого натерпелся.

– Тяжело потрудится человек, покуда пройдет такой конец.

– Семьдесят пять лет шел я этой дорогой, а не насчитать и ста миль на всем пути за Гудзоном, где бы я не отведал подстреленной своей рукою дичи… Но я расхвастался впустую. Что проку в былых свершениях, когда твой век на исходе?

– Я как-то встречал человека, который плавал по этому самому Гудзону, – негромко заметил старший из сыновей, как будто не очень доверяя собственным сведениям и полагая приличным принять неуверенный тон перед таким бывалым человеком. – По его словам выходило, что это значительная река и глубокая – по ней можно пройти на барже от верховья до устья.

– Гудзон – широкая и глубокая река и немало выросло красивых городов по его берегам, – возразил траппер, – а все же он жалкий ручей по сравнению с водами бесконечной реки!

– Если поток можно объехать вокруг, я не назову его рекой, – вмешался недобрый спутник переселенца. – Если река настоящая, человек ее не обходит, а тут же переплывает: идет на нее в лоб, а не берет в облаву, как медведя на большой охоте[7].

– А на закат ты заходил далеко? – перебил переселенец, точно нарочно не давая своему грубому спутнику принять участие и разговоре. – Забрел я тут на голую равнину, и ей конца-краю не видно!

– Здесь можно ехать неделями, и будет перед глазами все то же. Я часто думаю, что Господь простер перед Штатами голую прерию в предостережение людям: пусть видят, до чего они могут довести землю в своем безумии! Да, вы проедете много недель, много месяцев этими открытыми полями и не встретите ни поселения, ни обиталища для человека или для скота. Даже дикий зверь прорыщет тут много миль, пока найдет себе логово; и все же, мне чудится, ветер с востока редко когда не донесет до моих ушей стук топора и падающего дерева.

Старик говорил с той проникновенностью и достоинством, какие преклонный возраст придает словам, даже если они выражают и не столь глубокое чувство. Слушатели внимали ему, храня мертвое молчание. Они почтительно ждали, когда траппер сам возобновит беседу, что тот вскоре и сделал, обиняком задав вопрос, как это в обычае у пограничных жителей:

– Нелегко тебе это досталось, друг, пересечь столько рек и пробраться так глубоко в прерию на конских упряжках да с целым стадом рогатого скота!

– Покуда я не увидел, что Большая река забирает слишком далеко на север, – объяснил переселенец, – я держался левого берега, а тут мы сколотили плоты и переправились без особых потерь: жена недосчиталась двух-трех овец, да девчонкам приходится доить одной коровой меньше. Ну, а дальше мы что ни день наводим мост через речку.

– Ты, похоже, намерен двигаться на запад, пока не набредешь на землю, более удобную для поселения?

– Пока не надумаю остановиться или же поворотить назад, – сказал переселенец и встал, резким своим движением обрывая беседу.

Его примеру последовали траппер и вся семья. Потом, не смущаясь присутствием гостя, путешественники стали устраиваться на ночлег. Из обрубленных древесных вершин, из грубых одеял домашней работы да из бычьих шкур они еще до ужина успели наспех соорудить несколько навесов или, вернее сказать, шалашей, только и рассчитанных на кратковременный приют. Под их кров вскоре заползли дети со своей матерью и, по всей вероятности, тут же и заснули крепким сном. Мужчинам же, перед тем как отправиться на боковую, еще предстояло кое-что доделать: достроить ограду вокруг лагеря, тщательно загасить костер, еще раз задать корм скоту и выставить караул для охраны спящих.

Чтобы выполнить первую задачу, заложили стволами промежутки между фургонами и по всей открытой полосе между фургонами и леском, среди которого, говоря военным языком, был разбит их лагерь; так с трех сторон позиции образовались своего рода chevaux de fries[8]. В этих тесных границах собрались (если не считать того, что укрывал холщовый шатер) весь люд и скот; усталые животные были рады отдыху и не доставили большого беспокойства загонщикам, умом недалеко ушедшим от них. Двое из юношей взяли свои ружья; и, первым делом сменив затравку, а затем проверив кремень, они проследовали один в правый, другой в левый конец лагеря, где и заняли свои посты в тени деревьев, но избрав такое положение, чтобы можно было охватить взглядом какую-то часть прерии.

Траппер, отклонив предложение разделить с переселенцем соломенную подстилку, подождал, пока в лагере не покончили с устройством, а потом, попрощавшись, медленно побрел прочь.

Шли первые ночные часы. Бледный, трепетный и обманчивый свет молодого месяца играл над бесконечными волнами прерии, бросая яркие блики на бугры, а в ложбинах между ними оставляя густую темь. Привычный к такой нелюдимой глуши, старик, покинув лагерь, двинулся одинокий в пустыню, как отважный корабль покидает гавань и пускается бороздить бездорожную степь океана. Некоторое время он шел, казалось, без намеченной цели или, вернее, брел, сам не замечая куда. Наконец, достигнув очередного гребня, он остановился. И в первый раз с той минуты, как расстался с людьми, из-за которых его захлестнуло потоком воспоминаний и раздумий, старик сообразил, где он находится. Уткнув ружье прикладом в землю, он стоял, опершись на ствол, и опять на несколько минут ушел в свои мысли, а тем временем подбежала его собака и улеглась у его ног. Глухое, угрожающее ворчание верного пса вывело старика из задумчивости.

– Что там, песик? – Он поглядел на своего спутника, обращаясь к нему, точно к равному, и с большою нежностью в голосе. – Ну что, собачка моя? А, Гектор? Что там неладно? Плохо дело, собака, плохо дело! Оленята и те преспокойно резвятся у нас перед носом, не обращая внимания на таких дряхлых псов, как мы с тобой. Тут говорит инстинкт: они поняли, что нас уже нечего бояться, Гектор, поняли, да!

Собака задрала голову и в ответ на слова своего хозяина протяжно и жалобно заскулила, не смолкнув и тогда, когда снова зарылась мордой в траву: она как будто хотела продолжить разговор с тем, кто так хорошо понимал бессловесную речь.

– Теперь ты явно предостерегаешь, Гектор! – продолжал старик, понизив голос до шепота, и опасливо поглядел вокруг. – В чем дело, песик? Скажи яснее, собака, в чем дело?

Гектор, однако, уже припал носом к земле и молчал, видно задремав. Но острый, быстрый взгляд его хозяина вскоре различил вдалеке фигуру: в обманчивом свете она как будто плыла по гребню того же холма, где стоял и он сам. Но вот ее очертания обрисовались отчетливей, и можно было уже разглядеть легкий девичий стан. Девушка остановилась в нерешительности, как бы раздумывая, благоразумно ли будет идти дальше. Глаза Гектора теперь поблескивали в лунных лучах – было видно, как он то откроет их, то лениво зажмурит опять, – однако он больше не выказывал недовольства.

– Подойди. Мы твои друзья, – сказал траппер, по давней привычке объединяя в одно себя и своего спутника. – Мы твои друзья, от нас тебе не будет обиды.

Мягкий тон его голоса, а может быть, и важность ее цели помогли женщине пересилить страх. Она подошла ближе, и старик узнал в ней молодую девушку, уже знакомую читателю Эллен Уэйд.

– Я думала, вы ушли, – сказала она, робко и тревожно озираясь. – Мне сказали, что вы ушли и что мы никогда вас больше не увидим. Я не думала, что это вы!

– Люди – редкая диковина в этой голой степи, – возразил траппер. – Я храню смиренную надежду, что я хоть и долго общался со зверями пустыни, а все ж не утратил человеческого облика.

– Нет, я поняла, что передо мной человек, и даже подумала, что различаю тявканье собаки, – ответила она торопливо, точно хотела что-то объяснить, но осеклась в страхе, не наговорила ли больше чем надо.

– На стоянке твоего отца я не видел собак, – заметил траппер.

– Отца! – с жаром перебила девушка. – У меня нет отца! Я чуть не сказала – нет ни единого друга.

В лице старика, загрубелом от непогоды, читались прямота и добродушие, а ласковый и сочувственный взгляд, каким он встретил ее слова, и вовсе успокоил девушку.

– Как же ты пустилась в края, куда дорога только сильному? – спросил он. – Разве ты не знала, что, перейдя Большую реку, ты на том берегу оставишь друга, чей долг всегда оберегать таких, как ты, – юных и слабых.

– О ком вы это?

– О законе. Плохо, когда он давит нас, но иногда мне думается, что еще того хуже, когда его нет вовсе. Годы и слабость временами наводят меня на эту горькую мысль – мысль слабого человека. Да, да, когда требуется забота о тех, кто не наделен ни силой, ни разумением, тут бывает нужен закон. Однако, девушка, если нет у тебя отца, то, верно, есть хоть брат?

Девушка услышала скрытый в этом вопросе упрек и, смешавшись, молчала. Но, взглянув украдкой на доброе и серьезное лицо собеседника, который смотрел на нее все так же участливо, она ответила твердо, и тон ее не оставил сомнения, что она правильно поняла тайный смысл его слов.

– Боже избави, чтобы кто-нибудь, схожий с теми, кого вы там видели, был мне братом или кем-либо еще близким и дорогим! Но скажите мне, добрый старик, вы в самом деле живете один в этом пустынном краю? Тут и вправду нет никого, кроме вас?

– Здесь бродят сотни… нет, тысячи законных владельцев страны, но людей с нашим цветом кожи очень немного.

– А встретили вы здесь хоть одного белого, кроме нас? – нетерпеливо перебила девушка, не давая старику закончить его медлительные объяснения.

– Никого за много дней… Тихо, Гектор! – добавил он в ответ на глухое, еле слышное ворчание своего друга. – Собака чует недоброе в наветренной стороне. Черные медведи с гор иной раз спускаются и ближе. У пса нет привычки скулить из-за безобидной дичи. Я уже не бью из ружья так быстро и метко, как бывало, но и сейчас, на склоне лет, в этой прерии мне не раз доводилось уложить самого лютого хищника; бояться тебе, девушка, нечего.

Эллен посмотрела вокруг с той особой манерой, которую так часто можно подметить у девушек: сперва глянуть себе под ноги, а потом охватить глазами все, что доступно взору человека; но ее лицо выражало скорее нетерпение, чем тревогу.

Вскоре, однако, отрывистый лай собаки заставил обоих обратить взгляд в другую сторону, и теперь они смутно различили, на кого в самом деле указывало повторное предостережение.

Глава III

Еще бы! Ты один из самых вспыльчивых малых во всей Италии. Чуть тебя заденут – ты сердишься; а чуть рассердишься – всех задеваешь.

Шекспир. «Ромео и Джульетта»

Траппер, хоть и удивился, завидев еще одну человеческую фигуру – тем более что приближалась она не оттуда, где заночевал переселенец, а как раз с противной стороны, – однако остался спокоен, как человек, издавна привыкший ко всякого рода опасностям.

– Мужчина, – сказал траппер. – И в жилах у него кровь белого, иначе поступь его была бы легче. Будем готовы к самому дурному, потому что метисы, какие попадаются в этой глуши, худшие варвары, чем чистокровные индейцы.

С этими словами он поднял ружье и проверил на ощупь, в порядке ли кремень и затравка. Но, едва он прицелился, быстрые и трепетные девичьи руки схватили его за локоть.

– Ради бога, не спешите! – сказала Эллен Уэйд. – Это, может быть, друг… знакомый… сосед!

– Друг? – повторил старик, решительно высвободившись из ее цепких рук. – Друзья повсюду редкость, а в здешнем краю их встретишь, пожалуй, реже, чем где-нибудь еще. Соседи же селятся здесь так далеко один от другого, что едва ли к вам идет знакомый.

– Пусть незнакомый… но ведь вы не захотите пролить его кровь!

Траппер вгляделся в ее лицо и прочел в нем тревогу и страх. Тогда, как будто круто изменив свое намерение, он уткнул ружье прикладом в землю.

– Нет, – сказал он, обратившись скорее к самому себе, чем к своей собеседнице, – девушка права: не дело проливать кровь ради спасения жизни, такой бесполезной и близкой к концу. Дам ему подойти: пусть забирает мои капканы, меха, даже мое ружье, если захочет.

– Ничего он не потребует, ему ничего не нужно, – возразила девушка. – Если он честный человек, с него довольно и собственных, он не станет отбирать чужое…

Удивленный траппер не успел ничего возразить на эти бессвязные, противоречивые слова, потому что незнакомец был уже в пятидесяти шагах от места, где они стояли. Гектор между тем не остался безразличным свидетелем происходящего. Заслышав далекие шаги, он поднялся с нагретого места у ног своего хозяина; а теперь, когда фигура незнакомца оказалась на виду, он медленно пополз ему навстречу, прижимаясь к земле, как барс перед прыжком.

– Отзови собаку, – сказал мужской голос, твердый и низкий, скорей дружелюбно, чем тоном угрозы. – Я люблю собак, и мне будет жалко причинить вред твоему псу.

– Слышишь, песик? О тебе говорят! – отозвался траппер. – Поди сюда, глупыш. Лай да вой – вот и все, что осталось ему в защиту. Подходи, друг, собака беззубая.

Незнакомец не заставил себя долго просить. Он бросился вперед, и не прошло секунды, как он уже стоял рядом с Эллен Уэйд. Глянув на нее и убедившись, что это впрямь она, он внимательно оглядел ее спутника: видно, ему было совсем не безразлично, что это за человек.

– Ты откуда свалился, приятель? – сказал он, и его беззаботный, открытый тон показался таким естественным, что тут не могло быть притворства. – Или ты и впрямь живешь в прериях?

– Я давно живу на земле, и, надеюсь, никогда я не был ближе к небу, чем сейчас, – отвечал траппер. – Мое жилье, если можно так его назвать, здесь неподалеку. А теперь я позволю себе ту же вольность, какую ты так легко позволяешь себе с другими. Откуда ты пришел и где твой дом?

– Тише, тише; когда я кончу задавать свои вопросы, придет твой черед. На кого можно охотиться при лунном свете? Неужели ты выслеживаешь буйволов в этот час?

– Я иду, как видишь, со стоянки путешественников, вон за тем бугром, в свой вигвам. Этим я никому не врежу.

– Да уж, наверное, никому. А молодую женщину ты прихватил показывать тебе дорогу, потому что она хорошо знакома с местностью, а ты, бедняга, плохо?

– Я повстречал ее, как и тебя, случайно. Десять долгих лет я прожил в этих широких степях и ни разу до нынешней ночи не набрел в такую пору на белокожего. Если мое присутствие кому-то в помеху, извини, и я пойду своим путем. Выслушай, что тебе скажет твоя подружка, и тогда, наверное, ты и меня станешь слушать не так недоверчиво.

– «Подружка»! – сказал юноша и, сняв меховую шапку с головы, запустил пальцы в копну черных кудрей. – Я в глаза ее не видал до нынешнего вечера, разрази меня…

– Хватит, Поль! – остановила его девушка, зажав ему рот ладонью с такой свободой, что было трудно поверить в правдивость его утверждения. – Честный старик не выдаст нашу тайну. Я это поняла по его глазам и ласковой речи.

– «Нашу тайну»! Эллен, ты, видно, забыла…

– Нет, я не забыла ничего, что мне положено помнить. И все-таки говорю, что мы можем довериться этому честному трапперу.

– Трапперу! Так он траппер? Руку, отец! Твой промысел сродни моему.

– В этом краю охотнику не требуется большого искусства, – возразил старик и оглядел сильную и энергичную фигуру юноши, небрежно, но не без изящества опершегося на ружье. – Чтобы брать Божью тварь в капкан или сеть, нужна скорее хитрость, чем отвага; я стар и должен заниматься этим делом! Но такой молодец, как ты, мог бы как будто выбрать для себя промысел получше.

– Я? Да я ни разу в жизни не поймал в ловушку ни увертливую норку, ни ловкую ныряльщицу выдру, хотя, признаться, мне не раз случалось подстрелить бурую чертовку, хоть и неумно расходовать на нее порох и свинец. Нет, старик, ни за чем, что ползает по земле, я не охочусь.

– Чем же ты, друг, добываешь свой хлеб? Мало пользы человеку забираться в эти края, если он отказывает себе в законном праве охотиться на полевого зверя.

– Ни в чем я себе не отказываю. Перейдет мне дорогу медведь, и он у меня тут же превратится в мишку с того света. Олени знают мой запах. Ну, а буйволы – я больше уложил быков, незнакомец, чем самый здоровенный мясник во всем Кентукки.

– Так ты умеешь стрелять? – спросил траппер, и скрытый огонь замерцал в его глазах. – Твердая у тебя рука и верный глаз?

– Рука как стальной капкан, а глаз быстрее дроби. Хотел бы я, чтобы сейчас был жаркий день, дедушка, и над нашими головами тянулся к югу косяк-другой черноперых уток или здешних белых лебедей, а ты или Эллен облюбовали бы самого красивого в стае – и ставлю свою добрую славу против рога с порохом, что через пять минут птица повисла бы вниз головой, да не иначе как с первой же пули. Дробовик я не признаю! Никто не скажет, что видел меня с дробовиком в руках!

– Парень хороший! Сразу видно по повадке, – одобрительно молвил траппер, обратившись к Эллен и как бы желая ее подбодрить. – Не побоюсь сказать: можешь и дальше встречаться с ним – худа не будет. Скажи-ка мне, малый: а случалось тебе всадить пулю между рогов скачущему оленю?.. Гектор! Тихо, песик, тихо! У собаки при одном упоминании дичины разгорается кровь. Случалось тебе уложить таким манером оленя на полном скаку?

– Ты еще спросил бы: «Едал ли ты в жизни мясо?» Я иначе и не бью оленя, старик, разве что подберусь к нему спящему.

– Да, да, у тебя впереди долгая и счастливая жизнь – и честная! Я стар и, кажется, могу добавить – одряхлел и проку от меня никакого, но, если бы дано мне было наново избрать для себя возраст и место – как то никогда не бывало во власти человека и быть не должно, но все же, когда бы дали мне такое в дар, – я назвал бы: двадцать лет и лесные дебри. Но скажи мне: куда ты сбываешь меха?

– Меха? Да я в жизни своей не убил оленя ради шкуры, ни гуся ради пера! Я их при случае стреляю на еду или чтоб рука не потеряла сноровку; но, когда голод утолен, остальное получают волки прерии. Нет, нет, я держусь своего промысла: им я зарабатываю больше, чем дали бы мне все меха, сколько бы я их ни сбыл по ту сторону Большой реки.

Старик призадумался и, покачав головой, продолжал:

– По здешним местам я знаю только одно прибыльное занятие…

Но дав ему договорить, юноша поднос к глазам собеседника висевшую у него на шее жестяную фляжку. Затем отвинтил крышку, и нежный запах чудеснейшего цветочного меда защекотал ноздри траппера.

– Значит, бортник! – заметил тот с живостью, показавшей, что этот промысел ему знаком. – Поглядеть— горячий человек, а вот же избрал для себя такое мирное занятие!.. Да, – продолжал он, – за мед в пограничных поселениях платят хорошо, но здесь, в степных краях, это, сказал бы я, сомнительное дело.

– Скажешь, нет деревьев, негде пчелам роиться? Но я что знаю, то знаю; вот и подался миль на полтысячи подальше на запад, чем другие, – за добрым медом! А теперь, когда я удовлетворил твое любопытство, старик, отойди-ка ты в сторону, покуда я скажу, что хотел, этой девице.

– Нет нужды, право же, нет ему нужды оставлять нас, – поспешила вмешаться Эллен, как будто требование юноши показалось ей несколько странным и даже не совсем приличным. – Вы не можете сказать мне ничего такого, чего нельзя говорить громко, на весь свет.

– Нет, пусть меня до смерти изжалят трутни, если я понимаю женский ум! Что до меня, Эллен, я не посмотрел бы ни на кого и ни на что: я хоть сейчас сошел бы в ложбину, где стреножил своих коней твой дядя – если уж ты зовешь дядей человека, который, поклянусь, никакой тебе не родственник! Да, сошел бы и открыл старику, что у меня на уме, и не стал бы откладывать на год! Скажи только слово – и дело сделано, хочет ли он или не хочет!

– Вы вечно так рветесь вперед, Поль Ховер, что я с вами никогда не чувствую себя спокойной. Вы же знаете, как это опасно, чтобы нас увидели вдвоем, а хотите показаться на глаза старику и его сыновьям.

– Он совершил что-то такое, чего должно стыдиться? – спросил траппер, так и не двинувшись с места.

– Боже упаси! Но есть причины, почему сейчас его не должны здесь увидеть. Когда бы все стало известно, его никто не тронул бы, но сейчас рано открывать… Так что, отец, если вы подождете там, у ракитового куста, пока я выслушаю, что мне скажет Поль, то после, перед тем как вернуться на стоянку, я непременно подойду к вам и пожелаю вам спокойной ночи.

Траппер медленно отошел, как будто удовлетворившись не совсем вразумительными доводами Эллен. На расстоянии, откуда уже никак нельзя было услышать быстрый и взволнованный диалог, тут же завязавшийся между молодыми людьми, старик опять остановился, терпеливо ожидая минуты, когда можно будет возобновить разговор с теми, кто возбудил в нем такой горячий интерес, и не столько из-за таинственности, с какой они вели свою беседу, сколько в силу естественного сочувствия к юной чете, вполне заслуженного, как верил он в сердечной своей простоте. Собака, его ленивая, но преданная спутница, опять легла у его ног и вскоре задремала, как обычно, почти совсем спрятав голову в густой осенней траве.

Видеть людей среди пустыни, где он жил, было так непривычно, что траппер в волнении не мог отвести глаза от туманных фигур своих новых знакомцев. Их присутствие всколыхнуло воспоминания и чувства, какие в последние годы лишь редко волновали его душу, стойкую и честную, и в мыслях его проносились разнообразные картины из его многотрудной жизни, странно перемежаясь с другими, дикими, но по-своему сладостными. Воображение уже далеко увело его в некий идеальный мир, когда верный пес, внезапно встрепенувшись, заставил его вернуться к действительности.

Собака, которая до сих пор в покорности годам и немочи выказывала решительную склонность ко сну, вдруг вскочила и, выступив из тени, отбрасываемой высокой фигурой своего хозяина, уже несколько секунд вглядывалась в даль, как будто чутье сообщило ей о появлении нового гостя. Потом, видно успокоенная проверкой, она вернулась на теплое место и опять улеглась, так удобно расположив свои усталые члены, что было ясно: забота о своем покое ей не внове.

– Что, Гектор, опять? – ласково сказал траппер, но из осторожности вполголоса. – В чем дело, песик? Расскажи своему хозяину, дружок. В чем дело?

Гектор еще раз тявкнул в ответ, но встать не счел нужным. Это означало: «Ты оповещен, будь начеку». Траппер знал по опыту, что таким предупреждением нельзя пренебрегать. Он опять заговорил с собакой, тихим, осторожным свистом поощряя ее к бдительности. Но собака, как бы сознавая, что уже исполнила свой долг, упрямо отказывалась поднять голову.

«Указание такого друга стоит больше, чем совет иного человека! – говорил про себя траппер, медленно двинувшись к юной чете, слишком увлеченной горячим своим разговором, чтобы заметить его приближение. – Только какой-нибудь самонадеянный поселенец, услышав, не посчитался бы с ним, как должно…»

– Дети, – добавил он, когда подошел достаточно близко, – мы не одни в этом сумрачном поле; тут бродит кто-то еще, а значит, скажу я к стыду для рода человеческого, опасность близка.

– Если кто из ленивцев, сыновей бродяги Ишмаэла, вздумал рыскать ночью вдали от лагеря, – горячо, с прямой угрозой в голосе вскричал молодой пчеловод, – его путешествие, чего доброго, закончится быстрей, чем рассчитывает он или его отец!

– Голову отдам на отсечение, – поспешила вставить девушка, – они все у повозок. Я сама видела, что они все заснули, кроме двух, которых поставили сторожить. Да и те, если верны своей натуре, тоже, наверное, задремали и сейчас охотятся во сне на индюков или ввязались в уличную драку.

– С наветренной стороны прошел какой-то зверь с сильным запахом, и собака забеспокоилась, или, может быть, ей тоже что-то снится. У меня у самого был в Кентукки пес, который, бывало, заспится и вдруг как вскочит и кинется в погоню, потому что ему приснилась охота. Подойди к собаке и дерни ее за ухо, чтоб она очнулась.

– Не то, не то! – возразил траппер и покачал головой: он знал достоинства своей собаки. – Молодость спит и видит сны; старость же бдительна и во сне. Гектора никогда не обманет нюх, и долгий опыт научил меня принимать предостережения старого пса.

– Ты когда-нибудь пробовал поохотиться с ним не за красным зверем?

– Признаться, меня иной раз брал соблазн натравить его на волков – они в охотничью пору не меньше человека жадны до дичи, – но я знал: собака разумна, она поймет, что к чему! Нет, нет, Гектор – особенная собака, он знает человечью повадку и никогда не пойдет по ложному следу, когда нужно вынюхать правильный!

– Ага, вот ты и выдал свой секрет! Ты вышел с собакой на волчий след, но память у нее получше, чем у ее хозяина, – рассмеялся бортник.

– Бывало, Гектор у меня часами спит и не шелохнется, когда волчьи стаи одна за другой пробегают на виду. Волк может есть с ним из одной миски, и он не заворчит, если не голоден. Вот если голоден, тут уж он заявит свои права.

– С гор спустились пантеры. Я видел на закате солнца, как одна набросилась на большую лань. Ступай, ступай назад к собаке, отец, и скажи ей правду. А я сию же минуту…

Его перебил громкий и протяжный вой собаки. Он поднялся в ночном воздухе, точно жалоба некоего духа прерии, и понесся раскатами в степь, вздымаясь и падая, как ее волнистая поверхность. Траппер молчал, напряженно вслушиваясь. Даже на беззаботного бортника угнетающе подействовали эти звуки, дикие и жалобные. Выждав немного, старик свистом подозвал собаку к себе и, повернувшись к молодой чете, заговорил со всей серьезностью, какой, по его разумению, требовал случай:

– Кто думает, что в удел человеку досталось все знание, отпущенное тварям Господним, тот поймет, что это самообольщение, если дотянет, как я, до восьмидесяти лет. Не возьмусь сказать вам, какая нависла над нами угроза, и не поручусь, что и собака знает это точно, но о том, что опасность близка и что, следуя голосу разума, надо ее избегать, я услышал от друга, который никогда не солжет. Сперва я подумал, что собака отвыкла от поступи человека и ее взбудоражило ваше присутствие, но она весь вечер что-то чуяла, и я ошибся, полагая, что причиной тому вы двое. Дело, видно, серьезней. Если совет старика хоть что-то значит для вас, дети, разойдитесь поскорей и поспешите каждый в свое убежище.

– Если я в такую минуту брошу Эллен, – воскликнул юноша, – пусть меня…

– Хватит! – перебила девушка и опять прикрыла ему рот нежной и белой рукой, которой позавидовала бы любая знатная дама. – Мне больше нельзя, нам и так пора расставаться… Спокойной ночи, Поль… и вам, отец, спокойной ночи!

– Тсс!.. – сказал юноша, ухватив девушку за локоть, когда она уже хотела убежать. – Тсс!.. Вы ничего не слышите? Это буйволы играют свои шутки, и неподалеку! Топот такой, точно мчится вскачь целый табун бешеных чертей!

Старик и девушка напряженно прислушивались, стараясь разгадать значение каждого подозрительного шороха, как старался бы всякий в их положении, особенно после стольких настойчивых и тревожных предостережений. Да, несомненно, какие-то необычные звуки, хотя пока еще слабо слышные. Молодые люди высказывали наперебой сбивчивые догадки об их природе, когда порыв ночного ветра так явственно донес до ушей стук бьющих о землю копыт, что уже не могло быть ошибки.

– Я прав, – сказал бортник. – Стадо буйволов убегает от пантеры. Или, возможно, идет драка между быками.

– Твой слух – обманщик, – возразил старик, который с той минуты, как его собственные уши стали различать далекий шум, стоял, точно статуя, изображающая глубокое внимание. – Прыжки для буйвола слишком длинные и слишком мерные – это не испуганное стадо. Ш-ш… Теперь поскакали оврагом, где высокая трава, она приглушила топот!.. Ага, опять по твердой земле… А теперь поднимаются вверх по склону… прямо на нас! Сейчас будут здесь, вы не успеете укрыться!

– Живо, Эллен! – крикнул юноша, схватив ее за руку. – Бегом до лагеря, успеем!

– Поздно! Не успеть! – остановил их траппер. – Их уже, проклятых, видно. Это шайка сиу – их сразу узнаешь по воровскому обличью и по тому, как они скачут безо всякого строя!

– Сиу ли, черти ли, но они узнают, что мы-то мужчины! – сказал бортник и принял такой грозный вид, точно вел за собой большой отряд отважных, как он сам, бойцов. – Ты при ружье, старик, – согласен пощелкать из него, чтоб защитить беспомощную девушку?

– Ничком! Ложитесь ничком в ту траву!.. Оба! – шептал траппер, указывая на более густую заросль бурьяна неподалеку от них. – Бежать не успеете, а для драки, парень, у тебя нет солдат. В траву ничком, если тебе дорога эта девушка или собственная жизнь!

Он требовал так настоятельно и сам так решительно двинулся к заросли, что те подчинились приказу, казалось внушенному необходимостью. Луна зашла за гряду курчавых легких облаков на краю небосклона; в неверном, тусклом свете едва можно было различить предметы, но их очертания и размеры рисовались смутно. Траппер успешно спрятал товарищей в траве (они беспрекословно подчинились, потому что в минуту опасности опыт и твердость всегда внушают доверие), и теперь бледные лучи луны позволили ему разглядеть беспорядочную орду всадников, бешено несшихся прямо на него.

В самом деле, стая существ, похожих не на людей, а на демонов, предавшихся на унылой равнине своему ночному разгулу, стремительно надвигалась, держась такого направления, что неминуемо хоть один из них должен был обнаружить место, где укрылись траппер и его товарищи. Временами ночной ветер доносил стук копыт, то отчетливо слышный прямо перед ними, то почти бесшумный, когда всадники быстро неслись по всходам поздней травы, что придавало зрелищу еще более колдовской вид. Траппер, уже давно подозвавший собаку, велел ей лечь подле него, а сам, привстав на коленях, внимательно следил из укрытия за движением индейцев и попутно то успокаивал напуганную девушку, то осаживал нетерпеливого юношу.

– Их тут, как ни считай, тридцать душ наберется, – сказал он как бы между прочим. – Ага, забирают к реке… Тихо, песик, тихо… Нет, опять повернули на нас… Подлые воры, скачут, сами не зная куда! Было б нас хоть шестеро, малец, мы бы могли устроить на них засаду в этом самом месте!.. Так не годится, малец, не годится, пригнись пониже, не то видно будет твою голову… Впрочем, я не очень уверен, что перестрелять их было бы законно – ведь они нам не сделали зла… Опять подались к реке… Нет, свернули на бугор. Теперь надо сидеть тихо-тихо, как будто душа рассталась с телом.

С этими словами старик лег в траву и замер, точно и впрямь не дыша; еще мгновение, и несколько диких всадников вихрем промчались мимо так бесшумно и стремительно, что воображение могло бы их принять за вереницу призраков. Едва их летучие темные тени исчезли из виду, траппер попробовал поднять голову настолько, чтобы глаза были на одном уровне с метелками травы, и в то же время сделал знак своим товарищам молчать и не шевелиться.

– Скачут вниз по откосу, на лагерь, – продолжал он тем же чуть слышным шепотом. – Нет, задержались в ложбине, сбились в кучу, как олени, – держат совет… Господи, опять поворачивают, мы еще не избавились от этих негодяев!

Он опять спрятался в спасительной траве, а минутой позже черный беспорядочный отряд уже несся по гребню пологого холма, где лежали траппер и его новые знакомые. Вскоре стало ясно, что всадники поднялись сюда в намерении обозреть с высоты темный горизонт.

Одни спешились, другие сновали взад и вперед, занятые, как видно, осмотром ближних лощин. К счастью для спрятавшихся, бурьян не только скрывал их от глаз индейцев, но вдобавок явился препятствием для коней, таких же необученных и диких, как сами наездники: мечась по сторонам, кони чуть не потоптали их.

Наконец один из индейцев – угрюмый, мощного сложения человек и, судя по властной осанке, предводитель – собрал вокруг себя вождей, и они, не сходя с седла, начали совещаться. Группа эта остановилась у самого края той заросли, где укрылись траппер и его сотоварищи. Бортник поднял глаза. Вид у индейцев был свирепый, и отряд их казался все более грозным по мере того, как подъезжали новые и новые всадники, один другого страшнее. Следуя естественному побуждению, юноша выхватил из-под себя ружье и стал его заряжать. Девушка подле него зарылась в траву лицом и, трепеща от страха, предоставила другу делать то, что ему подсказала его горячность; но умудренный годами и более осторожный советник строго шепнул ему на ухо:

– Щелканье курка так же знакомо негодяям, как звук трубы солдату! Клади ружье, клади, говорю! Если луч луны тронет ствол, черти сразу его заметят, глаз у них зорче, чем у самой черной змеи! Только шевельнись, и в тебя полетит стрела.

Бортник как будто послушался – он не двигался и молчал. Но свет, хоть и тусклый, позволил трапперу убедиться – по сдвинутым бровям и яростному взору юноши, – что, если их убежище откроют, победа для дикарей не будет бескровной.

Видя, что его совет отвергнут, траппер принял свои меры и ждал дальнейших событий с характерной для него спокойной покорностью судьбе.

Между тем сиу (старик правильно назвал своих опасных соседей) кончили совещаться и опять поскакали врассыпную по холму, видимо что-то разыскивая.

– Черти слышали мою собаку! – шепнул траппер. – А слух у них верный, и они точно рассчитали расстояние. Ниже, малец, прижмись головой к земле, как собака, когда спит.

– Лучше встанем на ноги и доверимся своему мужеству, – возразил его нетерпеливый товарищ.

Он не успел ничего добавить: крепкая рука легла ему на плечо, и, подняв глаза, он увидел прямо над собой темное и дикое лицо индейца. Захваченный врасплох, юноша, несмотря на невыгодное свое положение, все-таки не был склонен сдаться так легко. Он вскочил и так сдавил противнику горло, что схватка сразу пришла бы к концу, если бы вокруг его тела не обвились руки траппера и с силой, почти не уступавшей его собственной, не принудили его ослабить хватку. Не успел он укорить товарища в мнимой измене, как человек двенадцать сиу окружили их, и они трое оказались вынужденными признать себя пленниками.

Глава IV

Страшней сторицей

Мне видеть битву, чем тебе – сразиться.

Шекспир. «Венецианский купец»

Злополучный бортник и его товарищи оказались во власти людей, которых по справедливости можно назвать измаильтянами[9] американских пустынь. С незапамятных времен племя сиу враждовало со своими соседями, и даже в наши дни, когда вокруг уже начинает ощущаться влияние цивилизованного правления, они слывут опасным и склонным к предательству племенем. А в ту пору, когда развертывались события нашей повести, дело обстояло куда хуже; мало кто из белых отваживался забираться в далекие земли, не защищенные законом и населенные, как говорили, крайне вероломным народом.

Трапперу, хоть он и выказал готовность мирно подчиниться, было хорошо известно, в чьи руки он попал. Но даже самому проницательному судье было бы трудно решить, какие тайные побуждения владели стариком – страх ли, хитрость или покорность судьбе. Почему он безропотно позволил ограбить себя? Он не только не противился грубому насильственному порядку, в каком сиу проводили обычную процедуру разоружения, но даже всячески потакал их жадности, сам отдавая вождям те вещи, которыми, по его соображению, им особенно хотелось завладеть. Напротив, Поль Ховер и в плен сдался только после борьбы и сейчас с явным возмущением, лишь уступая силе, сносил чрезмерную вольность победителей в обращении с ним и его имуществом. Не раз он недвусмысленно выражал свое неудовольствие и порывался дать прямой отпор. От такой отчаянной попытки его удерживали уговоры и мольбы перепуганной девушки, которая беспомощно льнула к нему, как бы показывая юноше, что вся ее надежда только в нем; но одного желания помочь недостаточно, он должен быть благоразумен!

Индейцы, отобрав у пленников оружие с амуницией и стянув с них кое-что из одежды – не очень нужное и не самое дорогое, – решили как будто дать им передышку. Их ждало неотложное дело, заниматься пленниками было некогда. Вожди опять принялись совещаться, и было ясно по горячему, резкому тону некоторых из них, что воины не думают ограничиться достигнутой скромной победой.

– Хорошо, если эти мерзавцы, – шепнул траппер, изрядно знавший их язык и уяснивший себе, о чем шла у них речь, – не наведаются в гости к путешественникам, которые заночевали в ивняке, и не нарушат их сон. Они хитры и поймут, что, если бледнолицая женщина повстречалась им в такой дали от поселений, значит, есть поблизости разные приспособления, которые белый человек придумал для ее удобства.

– Ну, я прощу негодяям, – сказал со злорадной усмешкой бортник, – если они уволокут бродягу Ишмаэла со всей его семьей в Скалистые горы.

– Поль, Поль! – с укором воскликнула Эллен Уэйд. – Вы опять забыли? А к каким привело бы это последствиям?

– Нет, Эллен, только мысль об этих самых, как ты говоришь, «последствиях» помешала мне прикончить на месте того краснокожего дьявола – ударить бы покрепче, и дух вон! Эх, старикан, если мы повели себя, как трусы, то это твой грех! Но уж такое у тебя занятие, я вижу: заманивать в ловушку не только зверя, но и человека.

– Умоляю, успокойтесь, Поль, наберитесь терпения.

– Хорошо, раз ты этого желаешь, Эллен, – ответил юноша, заставляя себя проглотить обиду, – я попытаюсь; хотя, как ты должна бы знать, у кентуккийцев есть святой закон: позлиться, когда вышла неудача.

– Боюсь, твои друзья в соседнем логу не ускользнут от глаз этих чертей! – продолжал траппер так хладнокровно, точно не слышал ни пол слова из их разговора. – Они учуяли поживу, а как не отогнать от дичи гончую, так подлого сиу не собьешь со следа.

– Неужели ничего нельзя сделать? – спросила Эллен с мольбой в голосе, показавшей, как искренна ее печаль.

– Дело нетрудное: гаркнуть во всю силу, и старик Ишмаэл подумает, что в его загон забрался волк, – ответил Поль. – Если я подам голос, меня в открытом поле будет слышно на добрую милю, а от нас до его лагеря рукой подать.

– И заработаешь ты за труды удар по макушке, – возразил траппер. – Нет, нет, с хитрецами надо по-хитрому, а не то эти собаки убьют всю семью.

– Убьют? Это уж не годится! Правда, Ишмаэл так любит путешествовать, что не беда, если он прогуляется до второго моря. Но на тот свет? Для такого дальнего пути старик, боюсь, плохо подготовлен. Я сам поиграю ружьем, прежде чем дам убить его до смерти.

– Их там немало, и оружие у них хорошее: как ты думаешь, станут они драться?

– Я крепко не люблю Ишмаэла Буша и семерых его лоботрясов, но знай, старик: Поль Ховер не из тех, кто хулит ружье, если оно из Теннесси[10]. Отважные люди найдутся и там, как есть они в каждой честной семье из Кентукки. Буши – крепкое племя, длинноногое и двужильное. И скажу тебе: чтобы с ними потягаться в драке, надо иметь увесистые кулаки.

– Шш!.. Дикари кончили разговор, и сейчас мы увидим, что они там надумали, окаянные! Подождем терпеливо – возможно, дело обернется не так уж плохо для ваших друзей.

– Друзей? Не зови их моими друзьями, траппер, если хочешь сохранить мое доброе расположение! Я им отдал должное, но не из любви, а лишь справедливости ради.

– А мне-то казалось, что эта девушка из их семьи, – ответил с некоторым раздражением старик. – Не принимай за обиду, что не в обиду сказано.

Эллен опять зажала Полю рот ладонью и сама за него ответила, как всегда, в примирительном тоне:

– Надо, чтобы все мы были как одна семья и, чем только можно, помогали бы друг другу. Мы полностью полагаемся на вашу опытность, добрый, честный человек: она вам подскажет средство, как оповестить наших друзей об опасности.

– Было бы очень кстати, – усмехнулся бортник, – если б эти молодые люди всерьез схватились с краснокожими и…

Общее движение в отряде помешало ему договорить. Индейцы все спешились и отдали коней под присмотр трем-четырем из своих товарищей, на которых возложили, кстати, и охрану пленников. Потом построились вокруг воина, как видно облеченного верховной властью, и, когда тот подал знак, медленно и осторожно двинулись от центра круга, каждый прямо вперед – то есть по расходящимся лучам. Вскоре почти все их темные фигуры слились с бурым покровом прерии, хотя пленники, зорко следя за малейшим движением врага, порой еще различали обрисовавшийся на фоне неба силуэт человека, когда кто-нибудь из индейцев, не столь выдержанный, как другие, вставал во весь рост, чтобы видеть дальше. Но еще немного, и пропали даже и эти смутные признаки, что враг еще движется, непрестанно расширяя круг, и неуверенность рождала все более мрачные догадки. Так протекло немало тревожных и тяжких минут, и пленники, вслушиваясь, ждали уже, что вот-вот ночную тишину нарушит боевой клич нападающих, а за ним – крики их жертв. Но, казалось, разведка (это была несомненно разведка) не принесла плодов: прошло с полчаса, и воины-тетоны[11] начали поодиночке возвращаться, угрюмые и явно разочарованные.

– Подходит наш черед, – начал траппер, примечавший каждую мелочь в поведении индейцев, малейшее проявление враждебности. – Сейчас они примутся нас допрашивать, и если я хоть что-то смыслю в таких делах, то нам лучше всего сделать так: чтобы наши показания не пошли вразброд, доверим вести речь кому-нибудь одному. Далее, если стоит посчитаться с мнением беспомощного, дряхлого охотника восьмидесяти с лишним лет, то я сказал бы: выбрать мы должны того из нас, кто лучше знаком с природой индейца; и надо еще, чтобы он хоть как-то говорил на их языке. Ты знаешь язык сиу, друг?

– Да уж управляйся сам с твоим ульем! – пробурчал бортник. – Не знаю, годен ли ты на другое, старик, а жужжать умеешь.

– Так уж положено молодым: судить опрометчиво, – невозмутимо ответил траппер. – Были дни, малец, когда и у меня кровь не текла спокойно в жилах, была быстра и горяча. Но что пользы в мои годы вспоминать о глупой отваге, о безрассудных делах? При седых волосах человеку приличен рассудительный ум, а не хвастливый язык.

– Вы правы, правы, – прошептала Эллен. – Идет индеец, хочет, верно, учинить нам допрос.

Девушка не обманулась, страх обострил и зрение ее и слух. Она не успела договорить, как высокий полуголый дикарь подошел к месту, где они стояли, с минуту безмолвно вглядывался в них, насколько позволял тусклый свет, затем произнес несколько хриплых гортанных звуков – обычные слова приветствия на его языке. Траппер ответил, как умел, и, видно, справился неплохо, потому что тот его понял. Постараемся, не впадая в педантизм, передать суть и по мере возможности форму последовавшего диалога.

– Разве бледнолицые съели всех своих бизонов и сняли шкуры со всех своих бобров? – начал индеец, немного помолчав после обмена приветствиями, как требовало приличие. – Зачем приходят они считать, сколько осталось дичи на землях пауни?

– Одни из нас приходят сюда покупать, другие – продавать, – ответил траппер, – но и те и другие не станут больше приходить, если услышат, что небезопасно приближаться к жилищам сиу.

– Сиу – воры, и они живут в снегах; зачем нам говорить о народе, который далеко, когда мы в стране пауни?

– Если владельцы этой земли – пауни, белые и краснокожие пользуются здесь равными правами.

– Разве бледнолицые недостаточно наворовали у индейцев, что вы приходите в такую даль со своею ложью? Я уже сказал, что это земля, где ведет охоту мое племя.

– У меня не меньше права жить здесь, чем у тебя, – возразил траппер с невозмутимым спокойствием. – Не буду говорить всего, что мог бы, – лучше помолчать. Пауни и белые – братья, а сиу не смеет показать свое лицо в деревне Волков.

– Дакоты – мужчины! – яростно вскричал индеец, позабыв, что выдает себя за Волка-пауни, и назвавшись самым гордым из наименований своего племени. – Дакоты не знают страха. Говори, для чего ты оставил селения бледнолицых и зашел так далеко от них?

– Я на многих советах видел, как восходит и заходит солнце, и слышал слова мудрых людей. Пусть придут ваши вожди, и мой рот не будет сомкнут.

– Я великий вождь! – сказал индеец, напустив на себя вид оскорбленного достоинства. – Или ты принял меня за ассинибойна?[12] Уюча – воин, которого знают, которому верят!

– Не так я глуп, чтобы не узнать чумазого тетона! – сказал траппер с хладнокровием, делавшим честь его нервам. – Брось! Темно, и ты не видишь, что у меня седая голова!

Индеец, видно, понял, что пустил в ход слишком неуклюжую выдумку, которая не могла обмануть бывалого человека, и призадумался, на какую новую уловку ему пойти, чтобы достичь своей подлинной цели, когда легкое движение в отряде спутало все его намерения. Он боязливо оглянулся, точно опасаясь помехи, и, отбрасывая притворство, сказал более естественным голосом:

– Дай Уюче молока Длинных Ножей[13], и он будет петь твое имя в уши большим людям своего племени.

– Ступай! Ваши молодые воины говорят о Матори. Мои слова для ушей вождя.

Дикарь метнул взгляд на старика, даже при тусклом свете выдавший непримиримую ненависть. Потом потихоньку отступил в толпу своих товарищей, торопясь скрыть свой безуспешный обман (и свою бесчестную попытку оттягать незаконную долю добычи) от того, чье имя, названное траппером, проносилось по толпе – верный знак, что сейчас он будет здесь. Едва исчез Уюча, перед пленниками, выступив из темного круга, встал могучего сложения воин, судя по величавой осанке – прославленный вождь. За ним приблизился и весь отряд, выстроившись вокруг него в глубоком и почтительном молчании.

– Земля широка, – начал вождь, выдержав паузу с тем достоинством, которое тщетно силился изобразить его жалкий подражатель. – Почему дети моего великого белого отца никак не найдут себе места на ней?

– Иные из них слышали, что их друзья на равнинах нуждаются во многом, и они пришли посмотреть, правду ли им говорили. Другие же нуждаются в предметах, которые краснокожие хотят продать, и они приходят богато наделить своих друзей порохом и одеялами.

– Разве торговцы переходят Большую реку с пустыми руками?

– У нас пустые руки, потому что твои молодые воины подумали, что мы устали, и освободили нас от ноши. Они ошиблись: я стар, но еще силен.

– Не может быть! Вы уронили вашу ношу среди равнин. Покажи место моим воинам, и они подберут ее, пока ее не нашли пауни.

– Тропа к тому месту не прямая, а сейчас ночь. Время спать, – с полным спокойствием сказал траппер. – Вели твоим воинам пройти вон к тому холму; там есть вода и есть лес; пусть они разведут огни и спят в тепле. Когда встанет солнце, я буду опять говорить с тобой.

Тихий, но гневный ропот прошел среди слушающих, и старик понял, что допустил неосторожность, предложив нечто такое, что, по его замыслу, должно было указать заночевавшим в ивняке на присутствие опасного соседа. Однако Матори ничем не выдал возмущения, так откровенно выказанного другими, и продолжал разговор все в том же невозмутимом тоне.

– Я знаю, что мой друг богат, – сказал он, – что у него невдалеке отсюда много воинов и что лошадей у него больше, чем собак у краснокожих.

– Ты видишь моих воинов и моих лошадей.

– Как! Разве у женщины ноги дакотов, что она может пройти равниной тридцать ночей и не упасть? Я знаю, индейцы лесного края делают большие переходы на своих ногах. Но мы, живущие там, где из одного жилища глазу не видно другого, мы любим своих лошадей.

Траппер медлил с ответом. Он понимал, что обман, если раскроется, может оказаться пагубным; да и природное его правдолюбие, не всегда удобное для человека его рода занятий и образа жизни, восставало против лжи. Но, вспомнив, что сейчас от него зависит не только его собственная, но и чужая судьба, он решил предоставить делу идти своим ходом и позволить дакотскому вождю самому себя обманывать, коль так ему угодно.

– Женщины сиу и женщины белых не одного вигвама, – сказал он уклончиво. – Захочет ли воин-тетон поставить женщину выше себя? Я знаю, что нет; однако уши мои слышали, что есть страны, где в совете решают скво.

Новое легкое движение в кругу показало трапперу, что его слова приняты, хоть и без недоверия, но с большим удивлением. На одного лишь вождя они не произвели впечатления – или он не пожелал уронить свое величавое достоинство.

– Мои белые отцы, что живут на Больших озерах, говорили, – сказал он, – будто их братья в стране, где восходит солнце, не мужчины; и теперь я знаю, что они мне не солгали! Оставь, что же это за народ, вождем у которого скво? Или ты не муж этой женщины, а пес?

– Не пес и не муж. Я до этого дня никогда не видел ее лица. Она пришла в прерии, потому что ей сказали, что здесь живет великий и благородный народ дакотов, и она пожелала увидеть их мужчин, потому что женщины бледнолицых, так же как женщины сиу, любят открывать свои глаза на все новое. Но она бедна, как беден я сам, и будет терпеть недостаток в зерне и мясе, если вы отберете то малое, что еще имеет она и ее друг.

– Мои уши услышали много подлой лжи! – крикнул воин-тетон таким грозным голосом, что все, даже индейцы, содрогнулись. Или я женщина? Разве нет у дакоты глаз? Скажи мне, белый охотник, кто те люди одного с тобою цвета кожи, что спят среди поваленных деревьев?

С этими словами вождь в негодовании повел рукой в сторону лагеря Ишмаэла, и траппер уже не мог сомневаться: вождь, более настойчивый и проницательный, чем его воины, провел разведку успешно и открыл то, что от тех ускользнуло. Но, как ни страшно было думать, что его открытие может принести гибель спящим, как ни обидно сознавать, что в разговоре дакота его перехитрил, внешне старик сохранил неколебимое спокойствие.

– Может быть, и правда, что в прерии ночуют белые. Раз мой брат так сказал, значит, это правда; но какие люди доверились великодушию тетонов, я не знаю. Если там спят иноземцы, пошли своих молодых воинов разбудить их, и пусть пришельцы скажут, зачем они здесь; у каждого бледнолицего есть язык.

Вождь с жестокой улыбкой покачал головой и, отвернув лицо в знак того, что кончает разговор, ответил:

– Дакоты – мудрый народ, и Матори их вождь! Он не станет громко звать чужеземцев, чтобы они встали и заговорили с ним карабинами. Он будет тихо шептать им на ухо. А потом пусть люди одного с ними цвета кожи попробуют их разбудить.

Когда он договорил и повернулся на пятках, тихий одобрительный смех пробежал по темному кругу и долго еще звучал вслед вождю, когда он отошел от пленников и остановился поодаль. Здесь те, кому позволялось обмениваться мнениями со столь великим воином, снова собрались вокруг него на совещание. Уюча, пользуясь случаем, опять принялся выпрашивать водку, но траппер, убедившись, что тот лишь прикидывается одним из вождей, досадливо от него отмахнулся. Однако бесчестный дикарь не прекращал своих приставаний, и конец им положил только приказ всему отряду сесть на коней и перейти на новое место. Движение совершалось в мертвом молчании и таком порядке, который сделал бы честь и солдатам регулярной армии. Вскоре, однако, опять приказано было остановиться; и, когда пленники перевели дух и огляделись, они увидели невдалеке темное пятно той ивовой рощи, близ которой спал лагерь Ишмаэла.

Здесь вожди еще раз посовещались – коротко, но деловито.

Коней, видимо обученных для таких бесшумных налетов, опять оставили под присмотром стражи и ей же поручили караулить пленников. Все возраставшая тревога траппера отнюдь не утихла, когда он увидел, что рядом с ним стоит Уюча и что он же, как показывал его победоносно-надменный вид, возглавляет охрану. Однако тетон, несомненно следуя тайному приказу, пока ограничился тем, что грозно замахнулся томагавком на Эллен. Показав этим выразительным жестом, какая судьба мгновенно постигнет девушку, если кто-нибудь из них троих попробует поднять тревогу, он застыл в суровом молчании. Неожиданная сдержанность Уючи дала возможность трапперу и молодой чете со всем вниманием наблюдать, насколько позволяла темнота, за необычайными маневрами индейцев.

Всем распоряжался Матори. Сообразуясь с личными качествами своих людей, он каждому точно указал его место и задачу, и ему повиновались с почтительной готовностью, как всегда воин-индеец принимает в час испытания приказы вождя. Одних он послал вправо, других влево.

Каждый уходил особенной поступью индейца, бесшумной и быстрой, пока все не заняли назначенные им посты, кроме двух избранных воинов, которых предводитель оставил при себе. Когда остальные скрылись из виду, Матори повернулся к этим избранным соратникам и подал им знак, что настал миг приступить к выполнению задуманного.

Каждый из них отложил легкое охотничье ружье (оно называлось у них карабином и считалось почетным отличием) и, сняв с себя из одежды все лишнее или тяжелое, стоял, похожий на темную статую, грозный, в свободной, естественной позе и почти нагой. Матори проверил, на месте ли томагавк, цел ли нож в кожаных ножнах, хорошо ли затянут пояс из вампумов, крепки ли завязки на узорных с бахромою гетрах и не представят ли они помехи при движении. И вот, готовый к своему отчаянному предприятию, тетон дал сигнал выступать.

Три воина продвигались к лагерю переселенцев, пока их темные фигуры в этом тусклом свете не стали едва различимы для глаз. Тут они остановились и поглядели вокруг, как бы затем, чтобы в последний раз взвесить все последствия, прежде чем кинуться очертя голову вперед. Потом, пригнувшись, они исчезли в бурьяне.

Нетрудно представить себе, с каким волнением, тревогой и отчаянием каждый из пленников следил за этими зловещими маневрами. Каковы бы ни были причины, не позволявшие Эллен Уэйд порвать связь с семьей, в кругу которой читатель впервые увидел ее, чувства, свойственные ее полу, или, может быть, не заглохшие семена доброты одержали верх над всем другим. Несколько раз она едва не уступила искушению пренебречь угрозой мгновенной смерти и поднять в предостережение свой слабый, беспомощный голос. Так силен и так естествен был этот порыв, что она, вероятно, ему поддалась бы, если бы не увещания Поля Ховера, которые он все время нашептывал ей. Им самим владели странно противоречивые чувства. Первая и главная забота бортника была, конечно, о девушке, отдавшейся под его защиту; но тревога за нее в его сердце сочеталась с острым, диким и, по сути, радостным возбуждением. Хотя он отнюдь не питал к переселенцам дружбы – еще меньше, чем Эллен, – он все-таки жаждал услышать выстрелы из их карабинов и, представься такая возможность, сам первый бы кинулся им на выручку. И то сказать, в иные минуты он ощущал почти неодолимое желание броситься вперед и разбудить сонливцев, но ему довольно было взглянуть на Эллен, чтобы тотчас образумиться и вспомнить, что этим он погубил бы ее. Один траппер держался спокойным наблюдателем, как будто лично ему ничто не грозило. Он зорко примечал малейшую перемену с невозмутимым видом человека, который издавна привык к опасностям; но отражавшаяся на его лице холодная решимость выдавала его тайное намерение использовать любую оплошность своих сторожей.

Между тем тетонские воины не медлили. Укрываясь в высокой траве по лощинам, они ползли бесшумно, точно змеи, подкрадывающиеся к добыче, пока не добрались до места, где дальше нужно было двигаться с сугубой осторожностью. Один только Матори время от времени поднимал над травой свое угрюмое лицо, чтобы прорезать взглядом темноту, укрывавшую лесок. Несколько таких мгновенных осмотров – в добавление к тому, что дала предварительная разведка, – и расположение лагеря его намеченных жертв обрисовалось для него со всею ясностью, хотя он все еще не знал ничего ни о численности их, ни о средствах защиты.

Однако, как ни хотел он выяснить и это, его старания оставались тщетными: в лагере стояла поистине мертвая тишина. Слишком недоверчивый и осторожный, чтобы в таких неясных обстоятельствах положиться на людей, менее стойких и находчивых, чем он сам, дакота велел своим двум товарищам оставаться на месте и дальше пополз один.

Теперь Матори подвигался медленней. Для человека менее привычного такой способ продвижения был бы мучительно труден. Но и змея не подобралась бы к жертве верней и бесшумней. Пядь за пядью он, приминая траву, продвигал свое тело и после каждого движения замирал, прислушиваясь к шорохам: не укажут ли они, что бледнолицые знают о его приближении? Наконец ему удалось выбраться из полосы бледного лунного света в тень леска, где было легче самому укрыться от чужого глаза и где отчетливее различал предметы его собственный острый глаз.

Здесь тетон, прежде чем двинуться дальше, долго стоял и всматривался во мглу. Лагерь лежал перед ним как на ладони – темный, но четко вычерченный, с холщовым шатром, фургонами и двумя шалашами. По такому ключу опытный воин мог довольно точно рассчитать, с какими силами ему придется встретиться. Но его все еще смущала неестественная тишина: казалось, люди задерживают даже сонное свое дыхание, чтобы придать правдоподобие своей показной беспечности. Вождь пригнул голову к земле и вслушался. Он уже хотел, разочарованный, опять ее поднять, когда ухо его уловило глубокое и прерывистое дыхание задремавшего человека. Индеец был сам слишком изощрен в искусстве обмана, чтобы сделаться жертвой обычной хитрости. Но по особенной его вибрации он признал звук естественным и отбросил свои опасения.

Человек менее крепкого закала, чем суровый и воинственный Матори, верно, ощутил бы некоторый страх перед опасностью, которой сам добровольно подвергался. Он ли не знал, как смелы и сильны белые переселенцы, нередко проникавшие в дикий край, где жил его народ! И все же, когда он подбирался к цели, в его душе опасливое уважение, какое всегда внушает храбрый враг, заглушила мстительная злоба краснокожего, распаленная вторжением чужеземцев.

Свернув с прежнего пути, тетон пополз к краю леска. Благополучно достигнув намеченной цели, он приподнялся, чтобы лучше осмотреть расположение лагеря. Одного мгновения было ему достаточно, чтобы точно узнать, где лежит беспечный часовой. Читатель, конечно, уже угадал, что дакоте удалось подобраться так близко к одному из нерадивых сыновей Ишмаэла, поставленных в ночную стражу.

Убедившись, что остался незамеченным, дакота опять привстал и склонил свое темное лицо над лицом сонливца, грациозно изогнувшись, как змея, когда она раскачивается над жертвой, перед тем как ее поразить. Узнав, что хотел – спит ли человек и каков он, – Матори начал уже отводить голову, когда легкое движение спящего показало, что он сейчас проснется. Дикарь выхватил висевший у пояса нож. Миг, и острие сверкнуло над грудью юноши. Потом, изменив свое намерение, дакота так же быстро, как быстро работала его мысль, опять нырнул за ствол поваленного дерева, к которому прислонился спящий, и лежал в его тени, такой же темный, недвижимый и с виду такой же бесчувственный, как этот ствол.

Нерадивый часовой разомкнул тяжелые веки и, глянув в мглистое небо, тяжелым усилием приподнял с бревна свой могучий торс. Потом посмотрел вокруг, как будто бы и бдительно, обвел тусклым взглядом темневший рядом лагерь и уставился в смутную даль прерии. Там не было ничего привлекательного, все те же унылые очертания пологих холмов – бугор, лощина и опять бугор – вставали везде перед сонными его глазами. Он изменил положение, повернувшись и вовсе спиной к опасному соседу; потом весь обмяк и опять растянулся на земле. Долго стояло полное безмолвие – мучительно напряженное для тетона, – пока тяжелое дыхание часового не возвестило вновь, что он заснул. Но индеец, слишком сам приверженный притворству, не поверил первой же видимости сна. Однако усталость после необычно трудного дня крепко сморила часового, и Матори сомневался недолго. Все же движения индейца, пока он стал опять на колени, были так осторожны, так бесшумны, что даже внимательный наблюдатель не понял бы, шевелится он или нет. Наконец постепенный переход в нужную позу совершился, и снова дакота склонился над врагом, произведя не больше шума, чем листик тополя, зашелестевший рядом на ветру.

Матори глядел на спящего и чувствовал себя хозяином его судьбы. Исполинский рост и могучее тело юноши внушали ему то почтение, каким неизменно исполняется дикарь при виде физического превосходства. И в то же время дакота спокойно готовился угасить в этом теле жизнь, потому что только живое оно было грозным. Чтобы верней поразить в самое сердце, он раздвинул складки одежды – ненужную помеху, занес свой нож и уже был готов вложить в удар всю силу свою и сноровку, когда юноша небрежно откинул обнаженную белую руку, на которой круто налились при этом мощные мускулы.

Тетон застыл. Расчетливая осторожность подсказала, что сон великана сейчас верней устраняет опасность, чем могла бы это сделать его смерть. Глухая возня, судорога предсмертной борьбы… такое тело легко не расстанется с жизнью! Много повидавший воин мгновенно все сообразил и отчетливо представил себе, как бы это было. Он оглянулся на лагерь, всмотрелся в рощу и метнул горящий взор в безмолвную прерию. Потом еще раз склонился над своей пощаженной до времени жертвой и, увидев, что сон ее крепок, воздержался от убийства, чтобы не повредить своему хитрому замыслу.

Удалился Матори так же тихо, так же осторожно, как явился. Сперва он двинулся вдоль лагеря, крадучись опушкой рощи, чтобы при первой тревоге нырнуть в ее тень. Завеса уединенного шатра, когда он полз мимо, привлекла его внимание. Осмотрев все снаружи и прислушавшись с томительной настороженностью, дикарь отважился приподнять завесу и просунуть под нее свое темное лицо. Так он пролежал не меньше минуты, потом попятился и замер, скрючившись, перед шатром. Несколько секунд он сидел в недобром бездействии, раздумывая над своим открытием. Затем опять лег ничком и еще раз просунул голову под холст.

Второй визит тетонского вождя в шатер был длительней первого и, если это возможно, еще более зловещ. Но ничто не длится вечно, и дикарь отвел наконец свой жгучий взор от тайны шатра.

Теперь Матори начал медленно подкрадываться к группе предметов, черневших в центре лагеря. Он уже отполз на много ярдов от шатра, когда снова, сделав остановку, оглянулся на оставленное им уединенное маленькое жилище и как будто заколебался, не вернуться ли туда. Но рогатки были рядом – только руку протянуть, – а такая ограда самым видом своим говорила, что за нею спрятано что-то ценное. Соблазн был слишком силен. Матори двинулся дальше.

Так пробраться, извиваясь, сквозь ломкие тополевые ветви могла бы только змея, у которой тетон научился этому бесшумному скольжению. Успешно миновав препятствие и быстрым глазом осмотрев все внутри ограды, он предусмотрительно открыл лаз, которым мог бы, если будет надобность, быстро отступить. Потом, выпрямившись, он зашагал по лагерю, точно злобный демон, высматривая, с кого или с чего начать выполнение своего черного замысла. Он уже наведался в шалаш, где разместились женщина с младшими детьми, и прошел мимо нескольких великанов, растянувшихся кто здесь, кто там на куче ветвей – к счастью для тетона, в полном бесчувствии, – когда добрался наконец до места, где расположился Ишмаэл. Матори сразу понял, что перед ним самый главный человек в стане бледнолицых. Он долго стоял, наклонившись над спящим атлетом, раздумывая, осуществим ли его замысел и как извлечь из него наибольшую выгоду.

Он сунул в ножны нож, который выдернул сгоряча, и прошел было мимо, когда Ишмаэл повернулся на своем ложе и, приоткрыв глаза, хрипло окликнул: «Кто там?» Только индеец с его выдержкой и находчивостью мог найти выход из создавшегося положения. Подражая услышанной интонации и звукам, Матори буркнул что-то нечленораздельное, плюхнулся на землю и сделал вид, что засыпает. Хотя Ишмаэл и видел это сквозь сон, выдумка тетона так была дерзка и так мастерски исполнена, что не могла она кончиться неудачей. Отец закрыл глаза и крепко уснул, так и не сообразив, какой коварный гость проник в лагерь.

Теперь тетону пришлось, хочешь не хочешь, пролежать много долгих минут, пока он не уверился, что за ним не наблюдают. Но, если тело было неподвижно, мысль не оставалась праздной. Матори использовал задержку, чтобы до мелочей обдумать план, который должен был полностью отдать в его власть лагерь со всем, что в нем было: скотом, имуществом и их владельцами. Едва миновала опасность, неутомимый индеец двинулся дальше. Теперь он подбирался ползком – все так же тихо, так же осмотрительно – к маленькому загону, где находился скот.

Подле первого животного, на которое он наткнулся, произошла долгая небезопасная задержка. Пугливое создание, может быть сознавая в силу тайного инстинкта, что среди бескрайных равнин самый верный защитник ему человек, с удивительной послушливостью дало себя осмотреть. Кочевник-тетон с ненасытным любопытством ощупывал пушистую шерсть, мягкую морду и тонкие ноги неведомой твари; но наконец отбросил мысль о такой добыче – в грабительских набегах проку от нее не будет, а брать на пищу тоже соблазн невелик. Но, очутившись среди упряжных лошадей, он восхитился и несколько раз с трудом сдержал возглас восторга, готовый сорваться с губ. Тут он забыл, с каким риском пробрался сюда; и осторожность хитрого, опытного воина едва не утонула в буйной радости дикаря.

Глава V

Но почему, отец? Что нам терять?

Хотел он погубить нас. Ведь закон

Нам не защита – так ужель мы станем

Сносить его угрозы малодушно

Иль ждать, чтобы кусок спесивый мяса

Судьею нашим стал и палачом?

Шекспир. «Цимбелин»

Пока тетон так тонко и умело выполнял свою задачу, ничто не нарушало безмолвия прерии. Сиу лежали каждый на своем посту и с неизменным терпением туземцев ждали сигнала, который должен был призвать их к действию. С вершины холма, где велено было держаться пленникам, перед взволнованными наблюдателями открывался угрюмый степной простор в тусклом свете месяца сквозь облака. Место лагеря обозначилось более густою чернотой, чем та, что заполняла узкие долины, а здесь и там более светлая полоса отмечала вершины волнистых подъемов. Кругом лежал глубокий, торжественный покой пустыни.

Но для тех, кто знал, что затевалось под покровом тишины и ночи, зрелище было захватывающим. Их тревога все росла, по мере того как проходила за минутой минута, а ни единого звука не доносилось из тишины и тьмы, обнявшей ивовую рощу. Поль дышал глубоко и шумно, Эллен, беспомощно припав к его плечу, ощущала, что он весь дрожит, и ее пронизывал безотчетный страх.

Мы уже видели, как жаден и бесчестен был Уюча. Поэтому читателя не удивит, что начальник стражи сам же первый забыл утвержденные им условия. Как раз в ту минуту, когда мы расстались с Матори, еле сдерживающим свой восторг перед лошадьми бледнолицых, человек, на которого он возложил охрану пленников, вздумал потешить свою злобу, мучая тех, кого должен был оберегать. Нагнувшись к трапперу, дикарь не прошептал, а скорее проворчал ему на ухо:

– Если тетоны потеряют своего великого вождя от руки одного из Длинных Ножей, умрут и старые, и молодые.

– Жизнь есть дар Ваконды, – последовал равнодушный ответ. – Воин-тетон, как и его другие дети, должен склоняться перед его законом. Человек умирает, только если захочет Ваконда; и ни один дакота не властен изменить назначенный час.

– Гляди! – возразил дикарь и провел обнаженным ножом перед лицом пленника на волосок от его глаз. – Для пса Уюча сам Ваконда.

Старик остановил взгляд на злобном лице своего сторожа, и было мгновение, когда в их глубине загорелся огонь честной ненависти; но он тут же угас, уступив место выражению сочувствия, если не горести.

– Разве тому, кто создан по истинному подобию Божьему, пристало поддаваться гневу из-за жалких измышлений разума? – сказал он по-английски куда громче, чем с ним говорил Уюча.

Усмотрев в этом неумышленном проступке нарушение условий, сторож схватил пленника за редкие седые волосы, ниспадавшие из-под шапки, и уже хотел в злобном торжестве полоснуть под их корнями острием ножа, когда резкий, протяжный вопль разорвал воздух и, подхваченный эхом, прокатился по простору прерии, как будто тысяча демонов разом отозвалась на призыв. Уюча с возгласом исступленного восторга разжал руку.

– А ну! – закричал Поль, не в силах сдерживать дольше свое нетерпение. – А ну, старый Ишмаэл, пора! Покажи, что в твоих жилах течет кровь кентуккийца! Ниже огонь, ребята, целься по кочкам, краснокожие жмутся к земле!

Голос его, однако, утонул в вое, криках, воплях, рвавшихся уже со всех сторон из пятидесяти глоток. Сторожа еще оставались на посту подле пленников, но и им не терпелось ринуться вперед, точно скаковым коням у старта. Они махали руками и прыгали на месте, похожие больше на расшалившихся детей, чем на взрослых мужчин, и не прекращали неистового крика.

Среди этого буйного беспорядка вдруг раздался гул, какой можно услышать, когда надвигается стадо бизонов, а затем пронеслись перепуганные, сбившиеся в кучу овцы, коровы и лошади Ишмаэла.

– Угнали у скваттера скот! – сказал зорко наблюдавший траппер. – Что наделали, мерзавцы! Он теперь без копыт, как бобер!

Старик еще не успел договорить, когда весь табун в ужасе взбежал вверх по склону и понесся по гребню холма, где стояли пленники, а следом бешено мчались темные демоноподобные фигуры.

Кони тетонов, приученные разделять горячность своих владельцев, рвались вперед, и караульщики с большим трудом сдерживали их нетерпение. В этот миг, когда все глаза были направлены на пролетающий вихрь людей и животных, траппер с неожиданной для его возраста силой выхватил нож из руки своего зазевавшегося сторожа и одним взмахом перерезал ремень, который связывал вместе всех животных. Обезумевшие лошади заржали в радости и страхе и, взрывая копытами землю, понеслись во все стороны по степному простору.

Быстрый и лютый, как тигр, Уюча обернулся к пленнику. Он схватился за пустые ножны, в бессильной спешке нащупывал и не мог нащупать рукоять томагавка, а глаза его в это время глядели вслед уносящимся лошадям – глаза жадного до коней западного индейца. Борьба между алчностью и жаждой мести была жестокой, но недолгой. Первая быстро одержала верх. Прошло не более секунды, и стража пустилась в погоню за умчавшимися лошадьми. Траппер в то напряженное мгновение, что последовало за его дерзкой выходкой, спокойно смотрел в лицо врагу; и сейчас, когда Уюча побежал вслед за остальными, старик рассмеялся своим глухим, почти беззвучным смехом и сказал:

– Краснокожий верен себе, что в прерии, что в лесу! В награду за такую вольность часовой-христианин самое малое хватил бы прикладом по башке, а тетон погнался за своими конями, точно думает, что в такой скачке две ноги не уступят четырем! А ведь черти еще до света переловят лошадок всех до одной, потому что у тех инстинкт, а у этих разум. Жалкий разум, согласен, а все же и индеец – человек… Эх, делавары – вот были индейцы! Гордость Америки! А где сейчас этот сильный народ? Почти весь рассеян, истреблен. Так-то! Придется путешественнику осесть на этом месте: хотя природа откажет ему здесь в удовольствии беззаконно оголять землю от деревьев, зато воды будет вволю. Но своих четвероногих ему уж не видать – или я плохо знаю хитрую повадку сиу.

– А не пойти ли нам к Ишмаэлу? – сказал бортник. – Он им не уступит без доброй драки: едва ли старик вдруг обратился в труса.

– Не надо, не надо! – закричала было Эллен. Но траппер мягко зажал ей рот ладонью.

– Шш!.. – остановил он ее. – Будем громко говорить – попадем в беду. А твой друг, – обратился он к Полю, – достаточно ли храбр?

– Не зовите скваттера моим другом! – перебил юноша. – Я не вожу дружбу с человеком, если он не может показать купчую на землю, которая его кормит.

– Ладно, ладно. Скажем – твой знакомый. Стойкий он человек? Пустит он в ход свинец да порох, чтоб отстоять свое добро?

– Свое добро? Го-го! Он отстоит и свое и не свое! Можешь ты сказать мне, старый траппер, чье ружье расправилось с помощником шерифа, который собирался согнать поселенцев, захвативших землю у Буффало-Лик в старом Кентукки? Я в тот день выследил отличный рой до дупла сухого бука, а под буком лежал помощник шерифа с дыркой в тех «милостью Господней»[14], которые он держал при себе в кармане куртки, точно думал, что лист бумаги послужит ему щитом против скваттерской пули! Ничего, Эллен, тебе не о чем беспокоиться: дальше подозрений дело не пошло – в округе, кроме Ишмаэла, еще с полсотни хозяев поселились на тех же птичьих правах, подозревай любого!

Девушка вздрогнула, и тяжкий вздох, как ни силилась она подавить его, вырвался словно из глубины ее сердца.

Старик узнал довольно: после рассказа Поля, короткого, но выразительного, не оставалось сомнений, захочет ли Ишмаэл мстить за свою обиду. То, что он услышал, вызвало у него новый ход мыслей, и он продолжал:

– Каждый знает сам, какие узы крепче всего связывают его с близкими, – сказал он. – Но очень печально, что цвет кожи, и собственность, и язык, и ученость так глубоко разделяют людей, когда люди все в конечном счете дети одного отца! Но как бы то ни было, – продолжал он с внезапным резким переходом, характерным для него и в чувствах и в действиях, – сейчас не до проповеди: видно, будет драка, и надо к ней приготовиться. Ш-ш. Внизу какое-то движение, – верно, увидели нас.

– В лагере зашевелились! – воскликнула Эллен и так задрожала, точно приход друзей был ей сейчас не менее страшен, чем недавнее появление врагов. – Ступай, Поль, оставь меня. Чтоб они хоть тебя-то не увидели!

– Если, Эллен, я тебя оставлю раньше, чем ты будешь в безопасности, хотя бы и под кровом Ишмаэла, пусть я в жизни своей не услышу больше жужжания пчелы. Или хуже того – пусть ослепнут мои глаза и не смогут выследить пчелу до улья!

– Ты забываешь об этом добром старике. Он меня не покинет. Хотя, сказать по правде, Поль, в прошлый раз мы с тобой расстались в пустыне похуже этой.

– Ну нет! Индейцы, того и гляди, прибегут назад, и что тогда станется с вами? Уволокут, и, покуда разберешься, куда за ними гнаться, они уже будут с тобою на полпути к Скалистым горам. Как по-твоему, траппер, сколько времени пройдет, пока твои тетоны вернутся забрать у старого Ишмаэла остальной его скарб?

– Их теперь бояться нечего, – ответил старик с особенным своим глухим смешком. – Знаю я этих чертей, они будут носиться за своими лошадьми часов шесть, не меньше! Слышите? Топот под холмом в ивняке! Это они! У сиу каждый конь такой, что не отстанет в беге от долгоногого лося. Тсс… Ложись опять в траву – оба, живей! Я слышал щелк курка – это верно, как то, что я горстка праха!

Траппер не дал своим товарищам раздумывать: говоря это, он потянул их за собой в высокую – чуть ли не в рост человека – заросль. К счастью, старый охотник сохранил еще острое зрение и слух и не утратил своей былой быстроты и решимости. Едва они все трое пригнулись к земле, как раздались три так хорошо им знакомых коротких раската – три выстрела из кентуккийских ружей, – и тотчас же в опасной близости от их голов прожужжал свинец.

– Неплохо, молодцы! Неплохо, старик! – прошептал Поль. Ни опасность, ни трудное положение не могли, казалось, окончательно подавить в нем бодрость духа. – Залп такой, что лучшего не пожелаешь услышать, когда ты сам под дулом. Что скажешь, траппер? Похоже, начинается трехсторонняя война! Послать и мне в них свинец?

– Нет! Отвечать, так не свинцом, а разумным словом, – поспешил остановить его старик, – или вы оба погибли.

– Не уверен я, что добьюсь большего, если дам говорить своему языку, а не ружью, – сказал Поль скорее зло, чем шутливо.

– Ради бога, тише. Еще услышат! – вмешалась Эллен. – Уходи, Поль, уходи! Теперь ты можешь спокойно оставить меня. – Раздалось несколько выстрелов, пули падали все ближе, и она умолкла – не так со страху, как ради осторожности.

– Пора положить этому конец, – сказал траппер и поднялся во весь рост с достоинством человека, думающего только о взятой на себя задаче. – Не знаю, дети, почему вам приходится опасаться тех, кого вы должны бы любить и чтить, но, так или иначе, нужно спасать вашу жизнь. Протянуть на несколько часов больше или меньше – какая разница для того, чей век насчитывает так много дней? Поэтому я выйду им навстречу. Путь перед вами свободен на все четыре стороны. Пользуйтесь, покуда можно и как вам будет угодно. Дай вам бог побольше счастья, вы заслуживаете его!

Траппер не стал ждать ответа и смело зашагал вниз по склону в сторону лагеря ровным шагом, не позволяя себе ни ускорить его, ни со страху замедлить. Свет месяца в эту минуту упал на его высокую, худую фигуру, так что переселенцы должны были его увидеть. Но, не смутившись этим неблагоприятным обстоятельством, старик твердо и безмолвно продолжал свой путь прямо на лесок, пока не услышал грозный оклик:

– Кто идет – друг или враг?

– Друг! – был ответ. – Человек, проживший слишком долго, чтобы омрачать остаток жизни ссорами.

– Но не так долго, чтобы забыть хитрые уловки своих юных лет, – сказал Ишмаэл и, чтобы встретиться с траппером лицом к лицу, вышел из-за низкого куста. – Старик, ты навел на нас свору краснокожих чертей и завтра пойдешь получать свою долю добычи.

– Что у тебя забрали? – спокойно спросил траппер.

– Восемь лучших кобыл, какие только ходили в упряжке, да еще жеребенка – ему цена тридцать мексиканских золотых с головой испанского короля. А жене не оставили ни одной хотя бы самой захудалой скотинки – ни коровы, ни овцы. Свиньи, даром что хромоногие, и те, поди, роют рылом прерию. Скажи мне, старик, – добавил он, стукнув прикладом по твердой земле с такой силой, что легко мог бы устрашить человека менее стойкого, чем траппер, – сколько из моих животных придется на твою долю?

– До лошадей я не жаден и не ездил на них никогда, хоть и мало кто больше моего странствовал по широким просторам Америки, как ни стар и ни слаб я на вид. Но мало пользы от коня среди гор и лесов Йорка – то есть того Йорка, каким он был: ныне он, боюсь, совсем не тот. А что до шерсти и коровьего молока – это женское дело. Степные звери доставляют мне пищу и одежду. По мне, нет лучшей одежды, чем из оленьих шкур, ни мяса вкусней, чем оленина.

Простодушные оправдания траппера, их искренний тон оказали некоторое действие. Скваттер, преодолевая свою природную вялость, все сильней распалялся. Но тут он заколебался и бормотал себе под нос обвинения, которые минутой раньше он собирался выкрикнуть во весь голос, перед тем как приступить к задуманной расправе.

– Хорошо говоришь, – пробурчал он наконец, – но, на мой вкус, что-то слишком по-адвокатски для честного охотника.

– Я всего лишь траппер, – смиренно сказал старик.

– Что охотник, что траппер – разница невелика! Я пришел, старик, в эти края, потому что меня утеснял закон и мне не по душе соседи, которые не умеют уладить спор, не потревожив судью и с ним еще двенадцать человек[15]. Но не затем я пришел, чтобы тут у меня отбирали мое добро, а я бы смотрел и говорил грабителю спасибо!

– Кто решился забраться в глубь прерий, должен приноравливаться к обычаям ее владельцев!

– «Владельцев»! – усмехнулся скваттер. – Я такой же полноправный владелец земли, по которой хожу, как любой губернатор Штатов. Можешь ты указать мне, где тот закон, который утверждал бы, что один человек вправе забрать в свое пользование полгорода, город, целую область, а другой должен выпрашивать пядь земли себе на могилу? Это противно природе, и я такой закон не признаю – ваш узаконенный закон!

– Не могу сказать, что ты не прав, – ответил траппер, чье мнение по этому важному вопросу (хоть исходил он совсем из других предпосылок) было до странности сходно с мнением Ишмаэла. – Я всегда и всюду, если думал, что голос мой будет услышан, говорил то же самое. Но твой скот угнали те, кто считают себя хозяевами прерии и всего, что в ней есть.

– Пусть-ка они попробуют сказать это мне! – возразил скваттер грозно, хотя его низкий голос был так же вял, как вся его манера. – Я считаю себя честным купцом: что получил, за то плачу. Ты видел тех индейцев?

– Видел. Они держали меня в плену, когда пробирались в твой лагерь.

– Белый человек, да еще христианин, должен бы вовремя меня предупредить, – укорил Ишмаэл и опять искоса глянул на траппера, как будто еще не оставив своего злобного умысла. – Я не больно склонен в каждом встречном привечать сородича, а все же, что ни говори, цвет кожи кое-что значит, когда двое белых встречаются в таком месте. Но что сделано, то сделано – словами не поправишь. Выходите из засады, ребята, здесь только старик. Он ел мой хлеб и должен быть нашим другом, хотя кое-что наводит на мысль, что он спелся с нашими врагами.

Траппер не стал отвечать на обидное подозрение, которое скваттер не постеснялся высказать вопреки всем его разъяснениям и отрицаниям. Сыновья неучтивого скваттера сразу отозвались на призыв отца. Четверо или пятеро из них высунулись каждый из-за своего куста, где они укрылись, приняв фигуры, замеченные ими на склоне холма, за часть отряда сиу. Они подходили один за другим с ружьем под мышкой и бросали на траппера недоуменные взгляды, хотя ни один не полюбопытствовал, откуда он взялся и зачем пришел. Впрочем, такая сдержанность только частично объяснялась обычной их апатией: в жизни им не раз приходилось присутствовать при самых неожиданных сценах, и давний опыт научил их благоразумной осторожности. Траппер выдерживал их угрюмые взгляды с твердостью столь же бывалого человека и с тем спокойствием, какое дает сознание своей невиновности. Удовлетворенный осмотром, старший из подошедших – тот самый оплошавший часовой, чьей нерадивостью так успешно воспользовался коварный Матори, – повернулся к отцу и грубо сказал:

– Если этот человек – все, что уцелело от отряда, который я приметил на холме, то мы не зря израсходовали свинец.

– А ведь верно, Эйза, – сказал отец и быстро повернулся к трапперу: замечание сына напомнило ему то, о чем он подумал было и чуть не забыл. – Как же так? Вас только что было трое – или свет луны ничего не стоит.

– Видел бы ты, как тетоны, точно стая чертей, метались по прерии в погоне за твоими кобылами, друг! Тут могло бы почудиться, что их вся тысяча.

– Да, городскому парнишке или пугливой бабе! Впрочем, баба бабе рознь. Взять хоть Истер: индеец ей не страшнее, чем слепой щенок или волчонок. Верно тебе говорю: когда бы твои черти попробовали сыграть свою шутку при свете дня, моя старуха не дала б им спуску и показала бы им, что не привыкла отдавать задаром сыр и масло. Но придет час, старик, скоро придет, когда правда возьмет свое – и тоже без помощи твоего хваленого закона. Мы, можно сказать, народ неторопливый – нам это часто ставят в укор; но мы делаем дело медленно, да верно; и нет на свете человека, который мог бы похвалиться, что нанес Ишмаэлу Бушу удар и тот не ответил ему таким же крепким ударом.

– Значит, Ишмаэл Буш следует больше побуждениям, присущим зверю, чем правилам, которым должны бы следовать люди, – возразил неуступчивый траппер. – И я в своей жизни немало нанес ударов, но, если я не нуждаюсь в мясе или шкуре, я не смог бы с легким сердцем уложить оленя. А ведь я без угрызений оставлял непохороненным в лесу проклятого минга, убив его на войне открыто и честно.

– Как! Ты был солдатом, траппер? Мальчишкой я и сам раза два участвовал в схватке с чероками. Одно лето я продирался с Полоумным Энтони сквозь буковые леса, но служба у него пришлась мне не но нраву – больно много муштры; я ушел от него, не наведавшись к казначею, чтобы получить, что мне причиталось. Впрочем, Истер сумела, как она потом хвалилась, столько раз получить за меня пенсион, что государство не много выгадало на моем упущении. Вы, если долго пробыли в солдатах, слышали, конечно, о Полоумном Энтони?[16]

– В моем последнем, как я надеюсь, бою я сражался под его началом, – ответил траппер, и в тусклых его глазах зажегся солнечный луч, словно вспомнить это было ему приятно; но тотчас свет пригасила тень печали, точно внутренний голос запрещал ему останавливаться в мыслях на сценах убийства, в которых так часто он сам бывал одним из действующих лиц. – Я шел из приморских Штатов к этим дальним окраинам, когда натолкнулся в пути на его армию – на тыловые части. И я последовал за ними просто как наблюдатель. Но, когда дошло до драки, мое ружье заговорило вместе со всеми другими ружьями, хотя я толком не знал, на чьей стороне была правда в этом споре, – в чем признаюсь со стыдом, потому что в семьдесят лет человек должен знать, почему он отнимает у ближнего жизнь – дар, который он никогда не сможет вернуть!

– Ладно, дед, – сказал переселенец, который сразу подобрел к старику, когда услышал, что они с ним сражались на одной стороне в диких западных войнах, – чего там вдаваться в причины неладов, когда христианин стоит против дикаря. Утром разберемся получше в этом деле с кражей коней, а сейчас ночь, и самое будет разумное, если мы ляжем спать.

С этими словами Ишмаэл решительно повернул назад к своему ограбленному лагерю и ввел гостем в свою семью того самого человека, которого за несколько минут перед тем, озлившись, едва не убил. Не глядя на жену, он буркнул в объяснение несколько коротких слов, перемежая их руганью в адрес грабителей, ознакомил ее таким образом с положением дел в прерии и объявил свое решение вознаградить себя за прерванный покой, отдав остаток ночи сну.

Траппер одобрил такое решение и растянулся на предложенной ему куче ветвей так спокойно, как мог бы опочить в своей столице какой-нибудь монарх под охраной своих лейб-гвардейцев. Старик, однако, не смежил глаз, пока не уверился, что Эллен Уэйд уже вернулась в лагерь и что ее жених или сородич – кем бы он ни был – благоразумно скрылся; после чего он заснул настороженным сном человека, издавна привыкшего сохранять бдительность даже поздней ночью.

Глава VI

Он чересчур чопорен, чересчур франтоват, чересчур жеманен, чересчур неестествен и, по правде, если смею так выразиться, чересчур обыноземен.

Шекспир. «Бесплодные усилия любви»

Англо-американцы склонны хвастать – и не без основания, – что могут с большим правом притязать на почтенное происхождение, чем всякий другой народ, чья история достоверно установлена. Каковы бы ни были слабости первых колонистов, их добродетели редко подвергались сомнению. Они были пусть суеверны, зато искренне благочестивы и честны. Потомки этих простых, прямодушных провинциалов отказались от общепринятых искусственных способов, какими честь закреплялась за семьями на века, и в замену им установили обычай, что человек может снискать к себе уважение только личными своими заслугами, а не заслугами своих отцов и дедов. И вот за эту скромность, самоограничение, здравомыслие – или каким еще словом угодно будет обозначить такой порядок – американцев объявили нацией «неблагородного происхождения»! Если бы стоило тратить труд на подобное исследование, было бы доказано, что весьма значительную часть фамилий старой доброй Англии можно ныне встретить в бывших ее колониях; и тем немногим, кто не пожалел времени на собирание этих никому не нужных сведений, хорошо известен факт, что прямые потомки многих вымирающих родов, которые политика Англии считала нужным сохранить путем передачи титула младшей ветви, ныне живут и трудятся в Штатах, как простые граждане нашей республики. Улей стоит, где стоял, и те, кто кружит над дорогою их сердцу прелой соломой, все еще гордятся ее древностью, не замечая ни ветхости своего жилья, ни счастья бесчисленных роев, собирающих свежий мед девственного мира. Но это предмет, интересный скорее для политика или историка, нежели для скромного рассказчика, пишущего о событиях обыденной жизни, а потому оставим его в стороне, как и все, что не относится к нашей повести.

Если гражданин Соединенных Штатов вправе притязать на происхождение от древней знати, он отнюдь не свободен от расплаты за ее грехи. Как известно, сходные причины приводят к сходным следствиям. Та дань, которую народы должны платить в виде тяжелого труда на нивах Цереры, чтобы наконец заслужить ее милость, в известной мере выплачивается в Америке вместо предков потомками. У нас о лестнице цивилизации можно сказать, что она подобна тем явлениям, которые, как говорится, «отбрасывают тень вперед». В Америке мы можем наблюдать весь ход развития общества – от состояния расцвета, именуемого утонченным, до состояния настолько близкого к варварству, насколько это возможно при тесной связи с образованной нацией. Такое «обратное развитие» прослеживается в нашей стране от сердца старых Штатов, где начинают приживаться богатство, роскошь, искусство, к тем отдаленным и все отодвигающимся границам, где царствует мрак невежества и где культура сквозь него лишь еле брезжит: так рассвету дня предшествует наползающий туман.

Здесь и только здесь еще сохраняется широко распространенный, но отнюдь не многочисленный класс людей, которых можно сравнить с теми, кто проложил дорогу духовному прогрессу народов Старого Света. Существует удивительное, хоть и неполное сходство между жителем американской окраины и его европейским прототипом. Оба во всем необузданны: один – поскольку он стоит выше закона, другой – поскольку недосягаем для него: они отчаянно храбры, потому что закалены в опасностях; безгранично горды, потому что независимы; и не знают удержу в мести, потому что сами расправляются за свои обиды. Несправедливо будет в отношении американца вести дальше эту параллель. Он не религиозен, потому что с молоком матери впитал убеждение, что смысл религии не в соблюдении обрядов, а всякую подделку под религию разум его отвергает. Он не рыцарь, нет, потому что не имеет власти устанавливать отличия; а власти он не имеет, потому что он – порождение системы, а не создатель ее. В ходе нашей повести будет показано, как перечисленные свойства выявились в нескольких ярко выраженных представителях этого класса людей.

Ишмаэл Буш всю свою жизнь – пятьдесят с лишним лет – прожил вне общества. Он хвалился, что никогда не засиживался в таких местах, где не мог спокойно повалить любое дерево, какое высмотрит со своего порога; что закон лишь редко когда наведывался на его вырубку; и что церковный звон претит его ушам. Трудился он в меру своих нужд, а нужды его не превышали того, в чем обычно нуждается человек его класса, и он их легко удовлетворял. Он не уважал образованности, делая исключение лишь для лекарского искусства, потому что по своему невежеству не видел смысла в умственном труде, если он не дает чего-то осязаемого. Из уважения к вышеназванной науке он склонился на уговоры некоего врача, которому страстная любовь к естественной истории подсказала мысль присоединиться к скваттеру в его странствиях. Скваттер от чистого сердца принял естествоведа в свою семью, верней – под свое покровительство, и они в дружеском согласии проделали вместе весь дальний путь по прериям. Ишмаэл не раз объяснял жене, как он рад, что есть у них этот спутник, чьи услуги будут весьма полезны на новом месте, куда бы их ни занесло, пока семья «не освоится». Но частенько натуралист в своих изысканиях исчезал на много дней кряду, уклонившись от взятого скваттером прямого пути – только по солнцу, вперед и вперед на восток. Мало кто не признал бы за счастье оказаться вдалеке от лагеря в час опасного налета сиу, как оказался Овид Бат (или Батциус – такое обращение больше льстило ему), доктор медицины, член ряда ученых обществ по сю сторону Атлантики, наш предприимчивый медик.

Хотя Ишмаэл, по природе медлительный, еще не вполне пробудился и не ощутил всю тяжесть своей беды, все же такая вольность в отношении его собственности глубоко возмутила скваттера. Тем не менее он крепко уснул – раз уж сам отвел этот час для отдыха и раз уж знал, как безнадежны были бы попытки разыскивать скот в ночной темноте. К тому же, понимая всю опасность своего положения, он не хотел в погоне за потерянным рисковать тем, что еще сохранил. Как ни сильна любовь обитателей прерий к лошадям, их жадность до многого другого, чем еще владел путешественник, ей не уступала. Сиу прибегли к довольно обычной уловке – сперва угнать скот, а потом, когда поднимется переполох, довершить ограбление. Но тут Матори, видимо, недооценил проницательности человека, которого ограбил. Мы уже видели, как флегматично скваттер принял поначалу потерю; покажем, к чему он пришел, когда додумал свою думу.

Хотя в лагере было немало глаз, не желавших смежиться, немало ушей, готовых уловить легчайший признак новой тревоги, до конца ночи в нем царил глубокий покой. В конце концов тишина и усталость сделали свое дело, и под утро все, кроме часовых, опять заснули. Честно ли после налета индейцев выполняли свой долг беспечные сторожа, осталось вовек неизвестным, поскольку не произошло ничего такого, что могло бы послужить проверкой их бдительности.

Однако, чуть занялась заря и серый полусвет разлился над прерией, Эллен Уэйд приподняла взволнованное, полуиспуганное и все-таки румяное лицо над спавшими вповалку девочками, среди которых она прикорнула, вернувшись украдкой в шалаш. Она осторожно встала, тихонько перешагнула через лежавших на земле и с той же осторожностью пробралась в самый конец лагеря. Здесь она остановилась, прислушиваясь и как будто колеблясь, не слишком ли будет смело двинуться дальше. Впрочем, задержалась девушка лишь на одно мгновение; и задолго до того, как сонный взгляд часового, окинув место, где она только что стояла, успел различить ее мелькнувший силуэт, она уже проскользнула низом и взбежала на вершину ближайшего холма.

Эллен напряженно вслушивалась, надеясь уловить иной какой-то звук, кроме шелеста травы у ее ног на утреннем ветру. Она хотела уже повернуть назад, разочарованная в своем ожидании, когда ее ухо различило хруст стеблей под тяжелыми шагами. Она радостно побежала навстречу и вскоре разглядела очертания фигуры, поднимавшейся на холм по противоположному склону. Она уже проронила: «Поль!» – и заговорила быстро и оживленно тем взволнованным голосом, каким говорит только влюбленная женщина при встрече с другом, как вдруг осеклась и, отступив, добавила холодно:

– Не ждала я, доктор, увидеть вас тут в такой неподходящий час!

– Все часы и все времена года, милая Эллен, равно хороши для истинного любителя природы, – возразил маленький, щуплый, довольно пожилой, но очень энергичный человек, одетый в нечто странное из сукна и меха. Он подошел к ней не чинясь, с видом старого знакомого. – Кто не умеет и в тусклой полутьме выискать предметы, достойные удивления, тот лишен весьма существенной части доступных человеку радостей.

– Верно, очень верно! – согласилась Эллен, вдруг спохватившись, что и ее появление здесь в неурочный час надо бы как-то объяснить. – Я от многих людей слышала, что ночью у земли более привлекательный вид, чем при ярком солнечном свете.

– Ага! Значит, их органы зрения были слишком выпуклы. Если же человек желает изучить поведение животных из семейства кошек или повадки любого животного-альбиноса, то ему действительно следует быть на ногах до зари. Впрочем, замечу, имеются люди, которые предпочитают рассматривать предметы в сумерки по той простой причине, что в это время суток они видят лучше.

– А вы сами тоже по этой причине так часто бродите по ночам?

– Я брожу по ночам, моя милая, потому, что Земля при вращении вокруг своей оси подставляет каждый данный меридиан под солнечный свет лишь на половину срока суточного оборота, а мое дело не выполнишь, работая всего по двенадцать – пятнадцать часов подряд. Сейчас я двое суток не возвращался к вам, разыскивая растение, которое, как думают, произрастает только по притокам Платта, а не увидел ни одной травинки, не значащейся в ботанических каталогах.

– Вам, доктор, не посчастливилось, но, право…

– Не посчастливилось? – переспросил маленький человечек и, придвинувшись поближе к девушке, вытащил свои записи с торжеством, в котором утонула вся его напускная скромность. – Нет, нет, Эллен! Едва ли это так. Разве можно назвать несчастливцем человека, чья судьба обеспечена, чья слава, можно сказать, утвердилась навеки, чье имя потомки будут называть рядом с именем Бюффона… Впрочем, кто такой Бюффон? Всего лишь компилятор, пожинавший плоды чужих трудов. Нет, pari passu[17] с Соландером, приобретшим свою известность ценой мук и лишений.

– Вы открыли золотую жилу, доктор Бат?

– Больше, чем жилу: сокровище, клад чеканной монеты, милая, ходкой золотой монеты! Слушай! После своих бесплодных поисков я пошел, взяв наискось, чтобы выйти на маршрут твоего дяди, когда вдруг услышал звуки, которые могло произвести только огнестрельное оружие…

– Да, – перебила Эллен. – У нас тут была тревога…

– …и вы подумали, что я заблудился, – продолжал ученый муж, следуя лишь ходу своих мыслей и потому неверно поняв ее слова. – Но нет! Я принял за основание треугольника пройденный мною конец, вычислил высоту, и теперь, чтобы провести гипотенузу, оставалось только определить прилежащий угол. Полагая, что стрельбу открыли нарочно для меня, я свернул с этого пути и пошел на выстрелы – не потому, что считал показания своих ушей более точными, – нет, я опасался, не нуждается ли кто-то из детей в моих услугах.

– Они все благополучно избежали…

– Послушай, – перебил ученый, тотчас забыв своих маленьких пациентов ради занимавшего его сейчас более важного предмета. – Я прошел по прерии длинный путь – ведь там, где мало преград, звук разносится очень далеко, – когда услышал такой топот, как будто били копытами в землю бизоны. Потом я увидел вдали стадо четвероногих, носившихся но холмам, – животных, которые так и остались бы неизвестны и не описаны, если бы не счастливейший случай! Один самец, благороднейший экземпляр, бежал, несколько отбившись от прочих. Стадо повернуло в мою сторону, и соответственное уклонение сделал и отбившийся самец, который, таким образом, оказался в пятидесяти ярдах от меня. Я не упустил открывшейся мне возможности и, прибегнув к огниву и свече, тут же на месте сделал его описание. Я дал бы тысячу долларов, Эллен, за один ружейный выстрел одного из наших молодцов!

– Вы носите при себе пистолет, почему же, доктор, вы им не воспользовались? – сказала девушка. Она слушала вполслуха, окидывая прерию беспокойным взглядом, но все не уходила, радуясь, что может не спешить.

– Да, но в нем-то всего лишь крошечный шарик свинца – им можно убить пресмыкающееся или какое-нибудь крупное насекомое. Нет, я не стал завязывать бой, из которого не мог бы выйти победителем, и поступил достойней: я сделал запись происшедшего, не вдаваясь в подробности, но со всею точностью, необходимой в науке. Я прочту ее тебе, Эллен, потому что ты хорошая девушка, стремящаяся к образованию; и, запомнив то, что узнаешь от меня, ты сможешь оказать науке неоценимую услугу, если со мною что-нибудь произойдет. В самом деле, дорогая Эллен, мой род занятий так же сопряжен с опасностью, как профессия воина. Этой ночью, – продолжал он, – этой страшной ночью во мне едва не угасло жизненное начало. Да, мне грозила гибель!

– От кого?

– От чудовища, открытого мною. Оно все приближалось и, сколько я ни отступал, надвигалось снова и снова. Я думаю, только фонарик и спас меня. Я, пока записывал, держал его между нами двумя, используя его с двоякой целью – для освещения и для обороны. Но ты сейчас услышишь описание этого зверя, и тогда ты сможешь судить, какой опасности мы, исследователи, подвергаем себя, радея о пользе всего человечества.

Натуралист торжественно поднял к небу свои записи и при смутном свете, уже падавшем на равнину, собрался приступить к чтению, предпослав ему такие слова:

– Слушай внимательно, девушка, и ты узнаешь, каким сокровищем счастливый жребий позволил мне обогатить страницы естественной истории!

– Вы, значит, сами же и создали эту тварь? – сказала Эллен, прервав бесплодное наблюдение, и в ее голубых глазах зажегся озорной огонек, показавший, что она умела играть на слабой струнке своего ученого собеседника.

– Разве во власти человека вдохнуть жизнь в неодушевленную материю? Хотел бы я, чтоб это было так! Ты вскоре увидела бы Historia Naturalis Americana[18], которою я посрамил бы жалких подражателей француза Бюффона. Можно было бы внести значительное усовершенствование в сложение всех четвероногих, особенно тех, что славятся быстротой. В одну пару их конечностей был бы заложен принцип рычага – возможно, она приняла бы вид современных колес; хотя я еще не решил, применить ли это усовершенствование к передней паре конечностей или же к задней, так как еще не определил, что требует большей затраты мускульной силы – волочение или отталкивание. Преодолению трения помогало бы естественное выделение животным влаги из пор, что помогло бы созданию инерции. Но, увы, все это безнадежная мечта – по крайней мере, в настоящее время, – добавил он, снова подняв свои записи к свету, и начал читать вслух: – «Шестого октября 1805 года (это, как ты, надеюсь, знаешь не хуже меня, дата памятного события). Четвероногое, виденное (при свете звезд и карманного фонаря) в прериях Северной Америки – широту и долготу смотри по дневнику. Genus[19] неизвестен; а потому по воле автора открытия и в силу того счастливого обстоятельства, что оное открытие было сделано вечером, получает наименование Vespertilio horribilis americanus[20]. Размеры (по оценке на глаз) – громаднейшие: длина – одиннадцать футов, высота – шесть футов. Посадка головы – прямая; ноздри – расширенные; глаза – выразительные и свирепые; зубы – зазубренные и многочисленные; хвост – горизонтальный, колышущийся, близкий к кошачьему; лапы – большие, волосатые; когти – длинные, изогнутые, опасные; уши— незаметные; рога – удлиненные, расходящиеся и грозные; окраска – пепельно-свинцовая, в рыжих подпалинах; голос – зычный, воинственный и устрашающий; повадка – стадная, плотоядная, свирепая и бесстрашная…» Вот оно! – воскликнул Овид. – Вот оно, животное, которое, по-видимому, станет оспаривать у льва его право называться царем зверей!

– Я не все у вас поняла, доктор Батциус, – возразила юная насмешница, знавшая маленькую слабость философа-натуралиста и часто награждавшая его званием, которое так ласкало его слух, – но теперь я буду помнить, что это очень опасно – уходить далеко от лагеря, когда по прериям рыщут такие чудовища.

– Ты выразилась совершенно правильно: «рыщут»! – подхватил натуралист, придвинувшись к ней поближе и снизив голос до снисходительно-конфиденциального шепота, отчего его слова приобрели значительность, какую он не намеревался в них вложить. – Никогда еще моя нервная система не подвергалась такому суровому испытанию; признаюсь, было мгновение, когда fortiter in re[21] содрогнулся перед столь страшным врагом; но любовь к естествознанию придала мне бодрость, и я вышел победителем.

– Вы говорите на каком-то особенном языке, – сказала девушка, сдерживая смех. – Он так рознится с тем, какой в ходу у нас в Теннесси, что, право, не знаю, уловила ли я смысл ваших слов. Если я не ошибаюсь, вы хотите сказать, что в ту минуту у вас было цыплячье сердце?

– Невежественная метафора, проникшая в язык из-за незнакомства с анатомией двуногих! Сердце у цыпленка соразмерно с его прочими органами, и отряду куриных в естественных условиях свойственна отвага. Эллен, пойми, – добавил он с торжественным выражением лица, произведшим впечатление на девушку, – я был преследуем, был гоним, мне грозила опасность, которую я не удостаиваю упоминания… Но что это?!

Эллен вздрогнула, потому что собеседник говорил так убежденно, с такой простодушной откровенностью, что при всей игривости ума она невольно поверила его словам. Посмотрев, куда указывал доктор, она в самом деле увидела несущегося но прерии зверя, который быстро и неуклонно надвигался прямо на них. Еще не совсем рассвело, и нельзя было различить его статей, но то, что можно было разглядеть, позволяло вообразить в нем свирепого хищника.

– Это он! Он! – закричал доктор, инстинктивно потянувшись опять за своими таблицами, между тем как его ноги выбивали дробь в отчаянном усилии устоять на месте. – Теперь, Эллен, раз уж судьба дает мне возможность исправить ошибки, сделанные при свете звезд… Смотри, пепельно-свинцовый… без ушей… рога огромнейшие!

Голос его осекся, руки опустились при раздавшемся реве или скорее рыке, достаточно грозном, чтобы устрашить и более храброго человека, чем наш натуралист. Крики животного странными каденциями раскатились по прерии, и затем наступила глубокая, торжественная тишина, которую вдруг нарушил взрыв безудержного девичьего смеха – звук куда более мелодический. Между тем натуралист стоял как истукан и без ученых комментариев, безоговорочно и беспрепятственно позволял рослому ослу, от которого он уже не пытался оградиться своим хваленым фонарем, обнюхивать его особу.

– Да это же ваш собственный осел! – воскликнула Эллен, как только смогла перевести дух и заговорить. – Ваш терпеливый труженик!

Доктор пялил глаза на зверя и на пересмешницу, на пересмешницу и на зверя, совсем онемев от изумления.

– Вы не узнаёте животное, столько лет работавшее на вас? – со смехом продолжала девушка. – А ведь я тысячу раз слышала, как вы говорили, что оно верой и правдой несло свою службу и что вы его любите, как брата!

– Asinus domesticus[22],– выговорил доктор, жадно, как после удушья, глотая воздух. – Род сомнению не подвергается; и я утверждаю и буду утверждать, что это животное не принадлежит к виду Equus[23]. Да, Эллен, перед нами бесспорно мой Азинус; но это не веспертилио, открытый мною в прерии! Совсем другое животное, уверяю тебя, милая девушка, характеризуемое совершенно отличными признаками по всем важным частностям. Тот – плотоядный, – продолжал он, водя взглядом по раскрытой странице, – а этот травоядный. Там: повадка – свирепая, опасная; здесь: повадка – терпеливая, воздержанная. Там: уши – незаметные; здесь: уши – вытянутые; там: рога – расходящиеся и так далее; здесь: рога – отсутствуют.

Он осекся, так как Эллен опять разразилась смехом, и это заставило его до некоторой степени опомниться.

– Образ веспертилио запечатлелся на моей сетчатке, – заметил, как бы оправдываясь, незадачливый исследователь тайн природы, – и я, как это ни глупо, принял своего верного друга за то чудовище. Впрочем, я и сейчас в недоумении, каким образом Азинус оказался бегающим на воле!

Эллен наконец смогла рассказать о набеге и его последствиях. С точностью очевидца, которая в менее простодушном слушателе могла бы вызвать основательные подозрения, девушка описала, как животные вырвались из лагеря и разбежались стремглав по равнине. Не позволяя себе высказать это напрямик, она все же дала понять натуралисту, что он скорее всего обознался и принял испуганный табун за диких зверей. Свой рассказ она закончила жалобой об утрате лошадей и вполне естественными сожалениями о том, в какое беспомощное положение эта утрата поставила семью. Натуралист слушал в немом изумлении, ни разу не перебив рассказчицу и ни единым возгласом не выдав своих чувств. Девушка, однако, приметила, что, пока она рассказывала, важнейшая страница была выдрана из записей судорожным жестом, показавшим, что их автор в то же мгновение расстался с обольстительной иллюзией. С этой минуты никто в мире больше не слыхал о Vespertilio horribilis americanus, и для естествознания оказалось безвозвратно потерянным важное звено в цепи развития животного мира, которая, как говорят, связует землю с небом и в которой человек мыслится столь близким сородичем обезьяны.

Когда доктор Бат узнал, при каких обстоятельствах в лагерь проникли грабители, его сразу встревожило совсем другое. Он отдал на сохранение Ишмаэлу увесистые фолианты и несколько ящиков, набитых образцами растений и останками животных. И в его проницательном уме тотчас же вспыхнула мысль, что такие хитрые воры, как сиу, никак не упустили бы случая овладеть столь бесценным сокровищем. Сколько Эллен ни уверяла его в обратном, ничто не могло унять его тревогу, и они разошлись, он – спеша успокоить свои подозрения и страхи, она – проскользнуть так же быстро и бесшумно, как раньше прошла мимо него, в одинокий и тихий шатер.

Глава VII

Куда девалась половина свиты?

Их было сто, а стало пятьдесят!

Шекспир. «Король Лир»

Уже совсем рассвело над бесконечной ширью прерии, когда Овид вступил в лагерь. Его неожиданное появление и громкие вопли из-за предполагаемой утраты сразу разбудили сопливую семью скваттера. Ишмаэл с сыновьями и угрюмый брат его жены поспешили встать и при свете солнца, теперь уже достаточном, постепенно установили истинные размеры своих потерь.

Ишмаэл, крепко стиснув зубы, обвел взглядом свои неподвижные перегруженные фургоны, поглядел на растерянных девочек, беспомощно жавшихся к матери, сердитой и подавленной, и вышел в открытое поле, как будто в лагере ему стало душно. За ним последовали сыновья, стараясь в мрачных его глазах прочитать указание, что им делать дальше. Все в глубоком и хмуром молчании поднялись на гребень ближнего холма, откуда открывался почти безграничный вид на голую равнину. Ничего они там не увидели – только одинокого бизона вдали, уныло пощипывающего скудную жухлую траву, а неподалеку – докторского осла, который, очутившись на свободе, спешил усладиться более обильной, чем обычно, трапезой.

– Вот вам! Оставили, мерзавцы, смеха ради одну животину, – сказал, поглядев на осла, Ишмаэл, – да и то самую никчемную. Трудная здесь земля, молодцы, не для пахоты, а все-таки придется добывать тут пищу на два десятка голодных ртов!

– В таком месте больше толку от ружья, чем от мотыги, – возразил старший сын и с презрением пнул ногой твердую, иссохшую почву. – В этой земле пусть ковыряется тот, кто привык есть на обед не кукурузную кашу, а нищенские бобы. Пошли ворону облететь округу – наплачется она, пока что-нибудь сыщет.

– Как по-твоему, траппер, – молвил отец, показывая, какой слабый след оставил на твердой земле его здоровенный каблук, и рассмеялся злым и страшным смехом, – выберет себе такую землю человек, который никогда не утруждал писцов выправлением купчих?

– В лощинах земля тучней, – был спокойный ответ старика, – а ты, чтобы добраться до этого голого места, прошел миллионы акров, где тот, кто любит возделывать землю, может собирать зерно бушелями взамен посеянных пинт, и вовсе не ценою слишком уж тяжелого труда. Если ты пришел искать земли, ты забрел миль на триста дальше, чем нужно, или на добрую тысячу не дошел до места.

– Значит, там, у второго моря, можно выбрать землю получше? – спросил скваттер, указывая в сторону Тихого океана.

– Можно. Я там видел все, – отвечал старик. Он уткнул ружье в землю и, опершись на его ствол, казалось, с печальной отрадой вспоминал былое. – Я видел воды обоих морей! У одного я родился и рос, пока не стал пареньком вот как этот увалень. С дней моей молодости Америка сильно выросла, друзья. Стала огромной страной – больше, чем весь мир, каким он мне когда-то мнился. Около семи десятков лет я прожил в Йорке – в провинции и штате. Ты, наверное, бывал в Йорке?

– Нет, не бывал, я в города не наведываюсь, но я часто слышал о месте, которое ты назвал. Это, как я понимаю, широкая вырубка.

– Широкая! Слишком широкая. Там самую землю покорежили топорами. Такие холмы, такие охотничьи угодья – и я увидел, как их без зазрения совести стали оголять от деревьев, от Божьих даров! Я все медлил, пока стук топоров не стал заглушать лай моих собак, и тогда подался на запад, ища тишины. Я проделал горестный путь. Да, горестно было идти сквозь вырубаемый лес, неделю за неделей дышать, как мне довелось, тяжелым воздухом дымных расчисток! Далекая это сторона, штат Йорк, как посмотришь отсюда!

– Он лежит, как я понимаю, у той окраины старого Кентукки, хотя, на каком это расстоянии, я никогда не знал.

– Чайка отмахает по воздуху тысячу миль, пока увидит восточное море. Но для охотника это не такой уж тяжелый переход, если путь лежит тенистыми лесами, где вволю дичи! Было время, когда я в одну и ту же осень выслеживал оленя в горах Делавара и Гудзона и брал бобра на заводях верхних озер. Но в те дни у меня был верный и быстрый глаз, а в беге я был легок, что твой лось! Мать Гектора, – он ласково глянул на старого пса, прикорнувшего у его ног, – была тогда щенком и так и норовила броситься на дичь, едва учует запах. Ох и выпало мне с ней хлопот!

– Твоя гончая, дед, стара. Пристрелить ее – самое было бы милосердное дело.

– Собака похожа на своего хозяина, – ответил траппер, как будто пропустив мимо ушей жестокий совет. – Ей придет пора умереть, когда она больше не сможет помогать ему в охоте, и никак не раньше. На мой взгляд, в мире есть для всего свой порядок. Не самый быстроногий из оленей всегда уйдет от собаки, и не самая большая рука держит ружье тверже всякой другой. Люди, взгляните вокруг: что скажут янки-лесорубы, когда расчистят себе дорогу от восточного моря до западного и найдут, что рука, которая может одним мановением все смести, уже сама оголила здесь землю, подражая им в их страсти к разрушению. Они повернут вспять по своей же тропе, как лисица, когда хочет уйти от погони; и тогда мерзкий запах собственного следа покажет им, как они были безумны, сводя леса. Впрочем, такие мысли легко возникают у того, кто восемьдесят зим наблюдал людское безумие, – но разве они образумят молодца, еще склонного к мирским утехам? Вам, однако, надо поспешить, если вы не хотите изведать на себе всю ловкость и злобу темнолицых индейцев. Они считают себя законными владельцами края и редко оставляют белому что-нибудь, кроме его шкуры, которой он так похваляется, если смогут нанести ему ущерб. Если смогут! Пожелать-то они всегда пожелают!

– Старик, – строго спросил Ишмаэл, – к какому ты принадлежишь народу? По языку и по лицу ты белый, а между тем сердцем ты, похоже, с краснокожими.

– Для меня что один, что другой – разница невелика. Племя, которое я любил всех больше, развеяно по земле, как песок сухого русла под натиском осенних ураганов, а жизнь слишком коротка, чтобы наново приноровиться к людям чуждого уклада и обычая, как некогда я свыкался с племенем, среди которого прожил немало лет. Тем не менее я человек без всякой примеси индейской крови, и воинским долгом я связан с народом Штатов. Впрочем, теперь, когда у Штатов есть и войска ополчения, и военные корабли, им нет нужды в одиночном ружье старика на девятом десятке.

– Раз ты не отказываешься от своих соплеменников, я спрошу напрямик: где сиу, которые угнали мой скот?

– Где стадо буйволов, которое не далее как прошлым утром пантера гнала по этой равнине? Трудно сказать…

– Друг! – перебил его доктор, который до сих пор внимательно слушал, но тут нашел необходимым вмешаться в разговор. – Для меня огорчительно, что венатор, или, иначе, охотник, столь опытный и наблюдательный, как вы, повторяет распространенную ошибку, порожденную невежеством. Названное вами животное принадлежит в действительности к виду Bos férus или Bos sylvestris[24], как счастливо назвали его поэты, – вид совершенно отличный от обыкновенного Bubulus[25], хотя и родственный ему. Слово «бизон» здесь более уместно, и я вас настоятельно прошу его и применять, когда в дальнейшем вам понадобится обозначить особь этого вида.

– Бизон или буйвол – не все ли равно? Тварь остается та же, как ее ни называй, и…

– Позвольте, уважаемый венатор: классификация есть душа естествознания, ибо каждое животное или растение непременно характеризуют присущие ему видовые особенности, каковые и обозначаются всегда в его наименовании…

– Друг, – сказал траппер немного вызывающе, – разве хвост бобра станет невкусным, если вы бобра назовете норкой? И разве волчатина покажется вкусней оттого, что какой-нибудь книжник назовет ее олениной?

Так как вопросы ставились вполне серьезно и с некоторой запальчивостью, между двумя знатоками природы, из коих один был чистым практиком, а другой горячо привержен теории, мог бы разгореться жаркий спор, если бы Ишмаэл своевременно не положил ему конец, напомнив о предмете более важном для него в тот час.

– О бобровых хвостах и мясе норки можно вести разговор на досуге перед очагом, когда разгорятся в нем кленовые поленья, – вмешался скваттер без всякого почтения к оскорбленным чувствам спорщиков. – Иностранными словами не поможешь – и вообще словами. Скажи мне, траппер, где они прячутся, твои сиу?

– Проще сказать, какого цвета перья у ястреба, что повис вон под тем белым облачком! Когда краснокожий нанес удар, он не станет дожидаться, пока ему уплатят за обиду свинцом.

– Когда твои нищие дикари переловят весь скот, посчитают ли они, что этого с них довольно?

– Природа у людей одна, что у белых, что у краснокожих. Замечал ты, чтобы тяга к богатству после того, как ты снял обильный урожай, стала у тебя слабей, чем была раньше, когда ты имел лишь горсть зерна? Если замечал, значит, ты не таков, каким опыт долгой жизни научил меня считать человека, наделенного обычными страстями.

– Говори попросту, старик, – крикнул скваттер и с силой стукнул о землю прикладом ружья, потому что его тяжелый ум не находил удовольствия в разговоре, ведущемся неясными намеками. – Я задал простой вопрос и такой, что ты, конечно, можешь на него ответить.

– Ты прав, ты прав! Я могу ответить, потому что слишком часто наблюдал, как люди, подобные мне, не верят, что умышляется зло. Когда сиу соберут весь скот и уверятся, что ты не идешь по их следу, они вернутся забрать, что оставили, как голодные волки – к недоеденной туше; или, может быть, они проявят нрав больших медведей, что водятся у водопадов на Длинной реке, и не станут мешкать, обнюхивая добычу, а сразу хлопнут лапой.

– Так вы их видели, названных вами животных? – воскликнул доктор Батциус, не вступавший вновь в разговор, пока хватало силы сдерживать свое нетерпение; но теперь он приготовился приступить к обсуждению важного предмета и раскрыл свои записи, держа их наготове, как справочник. – Можете вы мне сказать: встреченный вами зверь принадлежит к виду Ursus horribilis?[26] Обладал ли он следующими признаками: уши – закругленные, лоб – сводчатый, глаза – лишены заметного дополнительного века, зубы – шесть резцов, один ложный и четыре вполне развитых коренных…

– Продолжай, траппер, мы ведем с тобой разумный разговор, – перебил Ишмаэл. – Так ты полагаешь, мы еще увидим грабителей?

– Нет, нет, я их не зову грабителями. Они поступают по обычаю своего народа, или, если хочешь, по закону прерии.

– Я прошел пятьсот миль, чтоб дойти до места, где никто не сможет зудеть мне над ухом про законы, – злобно сказал Ишмаэл. – И я не расположен спокойно стоять у барьера в суде, если на судейском кресле сидит краснокожий. Говорю тебе, траппер, если я когда-нибудь увижу, как рыщет у моей стоянки сиу, он почувствует, чем заряжена моя старая кентуккийка, – скваттер выразительно похлопал по своему ружью, – хотя бы он носил на груди медаль с самим Вашингтоном[27]. Когда человек забирает, что ему не принадлежит, я его зову грабителем.

– Тетоны, и пауни, и конзы, и десятки других племен считают эти голые степи своим владением.

– И врут! Воздух, и вода, и земля даны человеку природой как свободный дар, и никто не властен делить их на части. Человеку нужно пить, и дышать, и ходить, и потому каждый имеет право на свою долю земли. Скоро государственные землемеры станут ставить вешки и проводить межи не только у нас под ногами, но и над нашей головой! Станут писать на своем пергаменте ученые слова, в силу каковых землевладельцу (или, может быть, он станет называться воздуховладельцем?) нарезается столько-то акров неба с использованием такой-то звезды в качестве межевого столба и такого-то облака для вращения ветряка!

Свою тираду скваттер произнес тоном дикого самодовольства и, кончив, презрительно рассмеялся. Усмешка, веселая, но грозная, искривила рот сперва одному из великанов-сыновей, потом другому, пока не обежала по кругу всю семью.

– Брось, траппер, – продолжал Ишмаэл более благодушно, словно чувствуя себя победителем, – что я, что ты, мы оба, думаю, всегда старались иметь поменьше дела с купчими, с судебными исполнителями или с клеймеными деревьями, так не будем разводить глупую болтовню. Ты давно живешь в этой степи; вот я и спрашиваю тебя, а ты отвечай напрямик, без страха, без вилянья: когда бы тебе верховодить вместо меня, на чем бы ты порешил?

Старик колебался – видно, ему очень не хотелось давать совет в таком деле. Но, так как все глаза уставились на него и куда бы он ни повернулся, всюду встречал взгляд, прикованный к его собственному взволнованному лицу, он ответил тихо и печально:

– Слишком часто я видел, как в пустых ссорах проливалась человеческая кровь. Не хочу я услышать опять сердитый голос ружья. Десять долгих лет я прожил один на этих голых равнинах, ожидая, когда придет мой час, и ни разу не нанес я удар врагу, более человекоподобному, чем гризли, серый медведь…

– Ursus horribilis, – пробормотал доктор.

Старик умолк при звуке его голоса, но, поняв, что это было только мысленное примечание, сказанное вслух, продолжал, не меняя тона:

– Более человекоподобного, чем серый медведь или пантера Скалистых гор, если не считать бобра, мудрого и знающего зверя. Что я посоветую? Самка буйвола и та заступается за своего детеныша!

– Так пусть никто не скажет, что Ишмаэл Буш меньше любит своих детей, чем медведица своих медвежат!

– Место слишком открытое, десять человек не продержатся здесь против пятисот.

– Да, это так, – ответил скваттер, обводя глазами свой скромный лагерь. – Но кое-что сделать можно, когда есть повозки и тополя.

Траппер недоверчиво покачал головой и, указывая вдаль волнистой прерии, ответил:

– С тех холмов ружье пошлет пулю в ваши шалаши; да что пуля – стрелы из той чащи, что у вас с тылу, не дадут вам высунуться, и будете вы сидеть, как сурки в норах. Не годится, это не годится! В трех милях отсюда есть место, где можно, как думал я не раз, когда проходил там, продержаться много дней и недель, если бы чьи-нибудь сердца и руки потянулись к кровавому делу.

Снова тихий смешок пробежал по кругу юношей, достаточно внятно возвестив об их готовности ввязаться в любую схватку. Скваттер жадно ухватился за намек, так неохотно сделанный траппером, который, следуя своему особому ходу мыслей, очевидно, внушил себе, что его долг – держаться строгого нейтралитета. Несколько вопросов, прямых и настойчивых, позволили скваттеру получить добавочные сведения; потом Ишмаэл, всегда медлительный, но в трудную минуту способный проявить необычайную энергию, безотлагательно приступил к выполнению задуманного.

Хотя каждый работал горячо и усердно, задача была нелегкая. Надо было пройти по равнине изрядный конец, самим волоча груженые повозки, без колеи, без дороги, следуя только скупому объяснению траппера, указавшего лишь общее направление. Мужчины вкладывали в работу всю свою исполинскую силу, но немало труда легло также на женщин и детей. В то время как сыновья, распределив между собой тяжелые фургоны, тянули их вверх по ближнему склону, их мать и Эллен Уэйд, окруженные напуганными малышами, плелись позади, сгибаясь под тяжестью разной клади, кому какая была по силам.

Сам Ишмаэл всем распоряжался, лишь при случае подталкивая своим могучим плечом застрявшую повозку, пока не увидел, что главная трудность – выбраться на ровное место – осилена. Здесь он указал, какого держаться пути, остерег сыновей, чтобы они потом не упустили преимущества, приобретенного таким большим трудом, и, кивнув своему шурину, вернулся вместе с ним в опустевший лагерь.

Все это время – добрый час – траппер стоял в стороне, опершись на ружье, с дремлющим псом у ног, и молча наблюдал происходившее. Порой его исхудалое, но сильное, с твердыми мышцами лицо освещала улыбка – как будто солнечный луч скользил по заброшенным руинам, – и тогда становилось ясно, что старику доставляло истинную радость, если кто-нибудь из юношей вдруг показывал свою богатырскую силу. Потом, когда караван медленно двинулся в гору, облако раздумья и печали снова легло на лицо старика, и явственней проступило обычное для него выражение тихой грусти. По мере того как повозки удалялись одна за другой, он с возрастающим волнением отмечал перемену картины и всякий раз с недоумением поглядывал на маленький шатер, который вместе со своей пустой повозкой все еще стоял в стороне, одинокий и словно забытый. Но, видно, как раз ради этой забытой было части обоза Ишмаэл и отозвал сейчас своего угрюмого помощника.

Подозрительно и осторожно осмотревшись, скваттер с шурином подошли к маленькой подводе и вкатили ее под полы шатра тем же манером, как накануне выкатили ее из-под них. Потом оба они скрылись за завесой, и последовало несколько минут напряженного ожидания, во время которых старик, втайне толкаемый жгучим желанием узнать, что означала вся эта таинственность, сам того не замечая, подступал все ближе и ближе, пока не оказался ярдах в десяти от запретного места. Колыхание парусины выдавало, чем были заняты укрывшиеся за ней, хотя они работали в полном молчании. Казалось, оба делают привычное дело, каждый точно исполняя свою задачу: Ишмаэлу не приходилось ни словом, ни знаком подсказывать хмурому своему помощнику, что и как ему делать. Вдвое быстрей, чем мы об этом рассказали, работа по ту сторону завесы была завершена, и мужчины вышли наружу. Слишком поглощенный своим делом, чтобы заметить присутствие траппера, Ишмаэл принялся откреплять полы завесы от земли и закладывать их за борта подводы таким образом, чтобы недавний шатер снова превратился в верх фургона. Парусиновый свод подрагивал при каждом случайном толчке легкой повозки, на которую, по всей очевидности, опять поместили тот же секретный груз. Едва закончена была работа, беспокойный помощник Ишмаэла заметил неподвижную фигуру наблюдателя. Уронив оглоблю, которую поднял было с земли, чтобы заменить собой животное, менее, чем он, разумное и, конечно, менее опасное, он закричал:

– Может, я и глуп, как ты часто говоришь, так сам посмотри: если этот человек не враг, я покрою срамом отца и мать, назовусь индейцем и пойду охотиться с сиу!

Туча, готовая метнуть коварную молнию, не так черна, как тот взгляд, которым Ишмаэл смерил старика. Он посмотрел в одну, в другую сторону, точно ища достаточно грозное орудие, чтоб одним ударом уничтожить дерзкого; потом, верно вспомнив, что ему еще понадобятся советы траппера, он, чуть не задохнувшись, принудил себя спрятать злобу.

– Старик, – сказал он, – я думаю, что лезть не в свои дела – это занятие для баб в городах и поселениях, а мужчине, привыкшему жить там, где места хватает на каждого, не пристало вынюхивать тайны соседей. Какому стряпчему или шерифу ты собираешься продать свои новости?

– Я не обращаюсь к судьям, кроме одного, и только по собственным своим делам, – отвечал старик без тени страха и выразительно поднял руку к небу. – К судье. Мои донесения ему не нужны, и мало вам пользы что-нибудь таить от него – даже в этой пустыне.

Гнев его неотесанных слушателей улегся при этих простых, искренних словах. Ишмаэл стоял задумчивый и мрачный, а его помощник невольно глянул украдкой на ясное небо над головой, широкое синее небо, как будто и впрямь ожидая разглядеть в его куполе всевидящий Божий глаз. Скваттер, однако, быстро отбросил свои колебания. Все же спокойная речь старика, его твердая, сдержанная манера защитили его от новых нападок, если не от худшего.

– Хотел бы ты показать себя добрым другом и товарищем, – начал Ишмаэл, и голос его был достаточно суров, хотя уже и не звучал угрозой, – ты помог бы толкать один из тех возов, а не болтался здесь, где не нуждаются в непрошеных помощниках!

– Малые остатки моей силы, – возразил старик, – я могу приложить и к этому возу не хуже, чем к другому.

– Мы что, по-твоему, мальчишки? – злобно рассмеялся Ишмаэл и без особого усилия рванул небольшую повозку, которая покатилась по траве, казалось, с той же легкостью, как раньше, когда ее тащили лошади.

Траппер стоял, провожая глазами удаляющуюся повозку, и все удивлялся, что же в ней скрыто, пока и она не достигла гребня подъема и не исчезла в свой черед за холмом. Тогда он отвел глаза и оглядел опустевшее место стоянки. Что вокруг не видно было ни души, едва ли бы смутило человека, издавна свыкшегося с одиночеством, если бы покинутый лагерь всем своим видом не говорил так живо о своих недавних постояльцах и об оставленном ими опустошении, как тут же отметил старик. Качая головой, он поднял взгляд к голубому просвету над головой, где вчера еще шумели ветвями деревья, те, что сейчас, лишенные зелени, лежали у него в ногах, – ненужные, брошенные бревна.

– Да, – прошептал он, – я мог бы знать заранее! Я и раньше часто видел то же самое. И все-таки я сам привел их сюда, а теперь указал им единственное прибежище по соседству на много миль вокруг. Вот он, человек, – гордец и разрушитель, беспокойный грешник… Он приручает полевого зверя, чтоб утолить свои суетные желания, и, отняв у животных их естественную пищу, учит их губить деревья, обманывать свой голод листьями…

Шорох в низких кустах, уцелевших поодаль по краю заболоченной низины (остатки той рощи, где расположил свой лагерь Ишмаэл), донесся в этот миг до его ушей и оборвал его разговор с самим собой. Верный привычкам долголетней жизни в дремучих лесах, старик вскинул ружье к плечу чуть ли не с той же бодростью и быстротой, как, бывало, в молодости, но, вдруг опомнившись, он опустил ружье с прежней безропотной грустью в глазах.

– Выходи, выходи! – окликнул он. – Птица ли ты или зверь, эти старые руки не принесут тебе гибели. Я поел и попил: зачем я стану отнимать у кого-то жизнь, когда мои нужды не требуют жертвы? Недалеко то время, когда птицы выклюют мои незрячие глаза и опустятся на мои оголившиеся кости: потому что, если все живое создано, чтобы погибнуть, как могу я ожидать, что буду жить вечно? Выходи, выходи же! Эти слабые руки не причинят тебе вреда.

– Спасибо на добром слове, старик! – сказал Поль Ховер и весело выскочил из-за куста. – Когда ты выставил дуло вперед, мне твой вид был не очень по вкусу: он как будто говорил, что ты когда-то мастерски стрелял.

– Что правда, то правда, – сказал траппер и рассмеялся, вспоминая с тайным удовольствием свое былое искусство. – Были дни, когда мало кто лучше меня знал цену вот такому длинному ружью, как это, даром что сейчас я кажусь беспомощным и дряхлым. Да, ты прав, молодой человек. И были дни, когда небезопасно было шевельнуть листок на таком расстоянии, что я мог бы услышать шелест, или красному мингу, – добавил он, понизив голос и нахмурив взор, – выглянуть краем глаза из своей засады. Слышал ты о красных мингах?

– О миногах слышал, – сказал Поль, взяв старика под руку и мягко подталкивая его к чаще; при этом он беспокойно озирался, точно хотел увериться, что никто за ним не следит. – О самых обыкновенных миногах; а вот о красных или там зеленых не слышал.

– Господи, Господи! – продолжал траппер, качая головой и все еще смеясь своим лукавым, но беззвучным смехом. – Мальчик спутал человека с рыбой! Впрочем, минг не многим лучше самой жалкой бессловесной твари; а поставь перед ним бутылку рома, да так, чтоб можно было до нее дотянуться, – тут он и вовсе превращается в скота… Ох, не забуду я того проклятого гурона с верхних озер! Моя пуля сняла его с уступа скалы, где он притаился. Это было в горах, далеко за…

Голос его заглох в густой поросли, куда он позволил Полю себя завести: увлеченный воспоминаниями о делах полувековой давности, он шел, не противясь, за юношей.

Глава VIII

Вот это так сцепились! Пойду-ка посмотрю поближе. Этот наглый пройдоха Диомед привязал-таки себе на шлем рукав влюбленного троянского молокососа.

Шекспир. «Троил и Крессида»

Чтобы не утомлять читателя, мы не станем затягивать нашу повесть и попросим его вообразить, что протекла неделя между сценой, заключившей последнюю главу, и теми событиями, о которых поведаем в этой.

Все сильнее чувствовалась осень; летняя зелень все быстрее уступала место бурым и пестрым краскам поры листопада. Небо заволакивали быстрые облака, громоздились туча на тучу, а буйные вихри гнали их и кружили или вдруг разрывали, и тогда на минуту открывался просвет в безмятежную, чистую синеву, такую прекрасную в своем извечном покое, что ее не могли смутить суета и тревоги дольнего мира. А там, внизу, ветер мел по диким и голым степям с такою бешеной силой, какую он не часто показывает в менее открытых областях на нашем континенте. В древности, когда слагались мифы, можно было бы вообразить, что бог ветров позволил подвластным ему служителям ускользнуть из их пещеры и вот они разбушевались на раздолье, где ни дерево, ни стена, ни гора – никакая преграда не помешает их играм.

Хотя преобладающей чертою местности, куда мы переносим действие рассказа, была все та же пустынность, здесь все же некоторые признаки выдавали присутствие человека. Среди однообразного волнистого простора прерии одиноко высился голый зубчатый утес на самом берегу извилистой речушки, которая, проделав по равнине длинный путь, впадала в один из бесчисленных притоков Отца Рек. У подножия скалы лежало болотце, а так как его еще окаймляли заросли сумака и ольхи, тут, как видно, рос недавно небольшой лесок. Однако самые деревья перебрались на вершину и уступы соседних скал. Там, на этих скалах, и можно было увидеть признаки присутствия здесь человека.

Если смотреть снизу, были видны бруствер из бревен и камня, уложенных вперемежку с таким расчетом, чтобы сберечь, по возможности, труд, несколько низких крыш из коры и древесных ветвей, заграждения, построенные здесь и там на самой вершине и по склону – в местах, где подъем на кручу представлялся относительно доступным, – да парусиновая палатка, лепившаяся на пирамидальном выступе с одного угла скалы и сверкавшая издалека белым верхом, точно снежное пятно или, если прибегнуть к метафоре, более соответствующей сущности предмета, как незапятнанное, заботливо оберегаемое знамя над крепостью, которое ее гарнизон должен был отстаивать, не щадя своей жизни. Едва ли нужно добавлять, что эта своеобразная крепость была местом, где укрылся Ишмаэл Буш, когда лишился скота.

В тот день, с которого мы возобновляем наш рассказ, скваттер стоял, опершись на ружье, у подошвы утеса и глядел на бесплодную почву у себя под ногами. Не скажешь, чего больше было в его взгляде – презрения или разочарования.

– Нам впору изменить свою природу, – сказал он шурину, как всегда вертевшемуся подле него, – и из людей, привыкших к христианской пище и вольному житью, превратиться в жвачную скотину. Как я посужу, Эбирам, ты вполне бы мог пропитаться кузнечиками: ты проворный малый и догнал бы самого быстрого их прыгуна[28].

– Да, край не для нас, – ответил Эбирам, которому невеселая шутка зятя пришлась не по вкусу. – Надо помнить поговорку: «Ленивый ходок будет век в пути».

– Ты что хочешь, чтобы я сам впрягся в возы и неделями… какое – месяцами тащил их по этой пустыне? – возразил Ишмаэл. Как все люди этого разбора, он умел, когда понадобится, крепко потрудиться, но не стал бы с неизменным прилежанием изо дня в день выполнять тяжелую работу; предложение шурина показалось ему мало соблазнительным. – Это вам, жителям поселений, нужно вечно спешить домой! А у меня, слава богу, ферма просторная, найдется где вздремнуть владельцу.

– Если тебе нравятся здешние угодья, чего ждать: паши да засевай!

– Сказать-то легко, а как ее вспашешь, эту землю? Говорю тебе, Эбирам, нам надо уходить, и не только по этой причине. Я, ты знаешь, такой человек, что редко вступаю в сделки; но уж если вступил, я выполняю условия честней, чем эти ваши торговцы с их болтливыми договорами, записанными на листах бумаги! По нашему уговору мне осталось пройти еще сотню миль, и я свое слово сдержу.

Скваттер скосил глаза в сторону палатки на вершине его суровой крепости. Шурин перехватил этот взгляд, и какое-то скрытое побуждение – корыстный расчет или, может быть, общность чувства – помогло утвердиться между ними согласию, которое чуть было не нарушилось.

– Я это знаю и чувствую всем своим существом. Но я не забываю, чего ради я пустился в это чертово путешествие, и помню, какая даль отделяет меня от цели. Нам обоим, что мне, что тебе, придется несладко, если мы после удачного начала не доведем наше дело до конца. Да, весь мир, как я посужу, стоит на этом правиле! Еще давным-давно я слышал одного проповедника, который бродил по Огайо; он так и говорил: пусть человек сотню лет жил праведно, а потом на один денек забыл о благочестии, и все идет насмарку: добро ему не зачтут, зачтут только дурное.

– И ты поверил голодному ханже?

– Кто тебе сказал, что я поверил? – задиристо ответил Эбирам, но взгляд его отразил не презрение, а страх. – Разве повторить слова мошенника – значит им поверить?! А все-таки, Ишмаэл, может быть, он проповедовал честно? Он сказал нам, что мир все равно как пустыня и есть только одна рука, которая может по ее извилистым тропам вести человека, хоть бы и самого ученого. А если это верно в целом, оно, может быть, верно и в частности…

– Брось ты хныкать, Эбирам, говори прямо! – хрипло рассмеялся скваттер. – Ты еще станешь молиться! Но что пользы, как сам ты учишь, служить Богу пять минут, а черту – час? Послушай, друг, я не бог весть какой хозяин, но что знаю, то знаю: чтобы снять хороший урожай даже с самой доброй земли, нужен тяжелый труд; твои гнусавцы любят сравнивать мир с нивой, а людей – с тем, что на ней произросло. Так вот, скажу тебе, Эбирам: ты чертополох или коровяк… хуже – трухлявое дерево: его и жечь-то без пользы.

Злобный взгляд, который Эбирам метнул исподтишка, выдал затаенную ненависть. Но, сразу угаснув перед твердым, равнодушным лицом скваттера, этот взгляд показал вдобавок, насколько смелый дух одного подчинил трусливую природу другого.

Довольный своим верховенством и не сомневаясь в прочности его (не в первый раз он вот так проверял свою власть), Ишмаэл спокойно продолжал разговор, прямо перейдя наконец к своим намерениям.

– Ты ведь не будешь спорить, что за все надо платить сполна, – сказал он. – У меня угнали весь мой скот, и я составил план, как мне получить возмещение и стать не бедней, чем я был. Мало того: когда при сделке человек несет один все хлопоты за обе стороны, дурак он будет, если не возьмет кое-что в свою пользу, так сказать за комиссию.

Так как скваттер, распалившись, заявил это во весь голос, трое-четверо его сыновей, которые стояли без дела под скалой, подошли поближе ленивой походкой всех Бушей.

– Эллен Уэйд сидит дозорной на верхушке скалы, – сказал старший из юношей. – Я ей кричу, спрашиваю, не видно ли чего, а она не отвечает, только помотала головой. Эллен для женщины слишком уж неразговорчива. Не мешало бы ей научиться хорошим манерам, это не испортит ее красоты.

Ишмаэл глянул туда, где невольная обидчица несла караул. Она примостилась на краю самого верхнего выступа, возле палатки, на высоте по меньшей мере двухсот футов над равниной. На таком отдалении можно было различить только общие очертания ее фигуры да белокурые волосы, развевавшиеся по ветру за ее плечами; и видно было, что она неотрывно смотрит вдаль, на одну какую-то точку среди прерии.

– Что там, Нел? – крикнул Ишмаэл громовым голосом, перекрывшим свист ветра. – Ты увидела что-нибудь побольше суслика?

Эллен разжала губы. Она вытянулась во весь свой маленький рост, все еще, казалось, не сводя глаз с неведомого предмета, но голос ее, если она и говорила, был недостаточно громок, чтобы услышать его сквозь ветер.

– Девочка и вправду видит что-то поинтересней буйвола или суслика, – продолжал Ишмаэл. – Нел, ты что, оглохла, что ли? Отвечай же, Нел!.. Не видать ли ей оттуда краснокожих? Что ж, я буду рад уплатить им за их любезность под защитой этих бревен и скал!

Так как свою похвальбу скваттер сопровождал выразительными жестами и поглядывал поочередно на каждого из сыновей, таких же, как он, самоуверенных, он отвлек все взоры от Эллен на собственную свою особу; но сейчас, когда и он и юноши разом повернулись посмотреть, какой знак подаст им девушка-часовой, на месте, где она только что стояла, никого уже не было.

– Ей-богу, – закричал Эйза, обычно чуть ли не самый флегматичный из братьев, – девчонку сдуло ветром!

Какое-то подобие волнения поднялось среди юношей, свидетельствуя, что смеющиеся голубые глаза, льняные кудри и румяные щеки Эллен оказали свое действие на их вялые души. В тупом недоумении они глазели на опустевший выступ и переглядывались растерянно, даже немного огорченно.

– Вполне возможно! – подхватил другой. – Она сидела на треснутом камне, и я больше часа все думал сказать ей, что это опасно.

– Это не ее лента болтается там? – закричал Ишмаэл. – Вон, внизу на склоне! Гэй! Кто там шныряет вокруг палатки? Разве я вам всем не говорил…

– Эллен! Это Эллен! – перебили его в один голос сыновья.

И в ту же минуту она опять появилась, чтобы положить конец различным их догадкам и избавить не одну вялую душу от непривычного волнения. Вынырнув из-под парусины, Эллен легким бесстрашным шагом прошла к своему прежнему месту на головокружительной высоте и, указывая вдаль, быстро и горячо заговорила с каким-то невидимым слушателем.

– Нел сошла с ума! – сказал Эйза немного пренебрежительно и все же не на шутку встревожившись. – Она спит с открытыми глазами, и ей чудятся во сне лютые твари с трудными названиями, о которых рассказывает с утра до ночи доктор.

– Может быть, девочка обнаружила разведчика сиу? – сказал Ишмаэл, всматриваясь в степную ширь.

Но Эбирам многозначительно шепнул ему что-то. Ишмаэл опять поднял глаза на вершину скалы – и как раз вовремя, чтобы заметить, как парусина заколыхалась, но явно не от ветра.

– Пусть только попробуют! – процедил сквозь зубы скваттер. – Не посмеют они, Эбирам. Они знают, что со мной шутки плохи!

– Сам посмотри! Завеса отдернута, или я слеп, как днем сова.

Ишмаэл яростно стукнул оземь прикладом ружья и закричал так громко, что Эллен сразу бы его услышала, не будь ее внимание все еще занято тем предметом вдали, который неизвестно почему притягивал к себе ее взгляд.

– Нел! – кричал скваттер. – Отойди, дуреха, или худо будет! Да что это с ней?.. Девчонка забыла родной язык! Посмотрим, не будет ли ей понятней другой.

Ишмаэл вскинул ружье к плечу, и секундой позже оно уже было наведено на вершину скалы. Никто не успел вмешаться, как раздался выстрел, сопровождавшийся, как всегда, яркой вспышкой. Эллен встрепенулась, точно серна, пронзительно взвизгнула и кинулась в палатку так быстро, что нельзя было понять, ранена она или только напугана.

Скваттер выстрелил так неожиданно, что его не успели остановить; но, когда дело было сделано, каждый на свой лад показал, как отнесся он к его поступку. Юноши обменивались злыми, сердитыми взглядами, и ропот возмущения пробежал среди них.

– Что такого сделала Эллен, отец? – сказал Эйза с несвойственной ему горячностью. – За что в нее стрелять, как в загнанного оленя или голодного волка?

– Ослушалась, – сказал с расстановкой скваттер, но его холодный, вызывающий взгляд показал, как мало его смутило плохо скрытое недовольство сыновей. – Ослушалась, мальчик. Если кто еще возьмет с нее пример, плохо ему будет!

– С мужчины и спрос другой, а тут пискливая девчонка!

– Эйза, ты все хвастаешь, что ты-де – взрослый мужчина. Но не забывай: я твой отец и над тобой глава.

– Это я знаю. Отец, да – но какой?

– Слушай, парень, я сильно подозреваю, что это ты тогда проспал индейцев. Так придержи свой язык, усердный часовой, или придется тебе держать ответ за беду, которую ты навлек на нас своей нерадивостью.

– Уйду от тебя! Не хочу, чтоб надо мной командовали, как над малым ребенком! Ты вот говоришь о законе, что ты-де не хочешь его признавать, а сам так меня прижал, точно я не живой человек и нет у меня своих желаний! Я больше тебе не позволю мною помыкать, как последней скотиной! Уйду, и всё!

– Земля широка, мой храбрый петушок, и на ней немало полей без хозяина. Ступай, бумага на владение для тебя выправлена и припечатана. Не каждый отец так щедро оделяет сыновей, как Ишмаэл Буш; ты еще помянешь меня добрым словом, когда станешь богатым землевладельцем.

– Смотри! Смотри, отец! – хором закричали сыновья, хватаясь за предлог, чтобы прервать разгоревшийся спор.

– Смотри! – подхватил Эбирам глухим, встревоженным голосом. – Больше тебе нечего делать, Ишмаэл, как только ссориться? Ты посмотри!

Ишмаэл медленно отвернулся от непокорного сына и нехотя поднял глаза, в которых все еще искрилась злоба. Но, едва он увидел, на что неотрывно смотрели все вокруг, его лицо сразу изменилось. Оно выражало теперь растерянность, чуть ли не испуг.

На месте, откуда таким страшным способом прогнали Эллен, стояла другая женщина. Она была небольшого роста – такого, какой еще совместим с нашим представлением о красоте и который поэты и художники объявили идеальным для женщины. Платье на ней было из блестящего черного шелка, тонкого, как паутина. Длинные распущенные волосы, чернотой и блеском спорившие с шелком платья, то ниспадали ей на грудь, то бились за спиной на ветру. Снизу трудно было разглядеть ее черты, но все же было видно, что она молода, и в минуту ее неожиданного появления ее лицо дышало гневом. В самом деле, так юна была на вид эта женщина, хрупкая и прелестная, что можно было усомниться, вышла ли она из детского возраста. Одну свою маленькую, необычайно изящную руку она прижала к сердцу, а другой выразительно приглашала Ишмаэла, если он намерен выстрелить еще раз, целить ей прямо в грудь.

Скваттер и его сыновья, пораженные, молча смотрели на удивительную картину, пока их не вывела из оцепенения Эллен, робко выглянув из палатки. Она не знала, как быть: страх за себя самое удерживал ее на месте, страх за подругу, не менее сильный, звал выбежать и разделить с ней опасность. Она что-то говорила, но внизу не могли расслышать ее слов, а та, к кому она с ними обратилась, не слушала.

Но вот, как будто удовольствовавшись тем, что предложила Ишмаэлу сорвать свой гнев на ней, женщина в черном спокойно удалилась, и место на краю утеса, где она только что показалась, вновь опустело, а зрители внизу только гадали, не прошло ли перед ними сверхъестественное видение.

Минуту и более длилось глубокое молчание, пока сыновья Ишмаэла все еще изумленно смотрели на голый утес. Потом они стали переглядываться, и в глазах у них зажигалась искра внезапной догадки. Было ясно, что для них появление обитательницы шатра оказалось совершенно неожиданным. Наконец Эйза на правах старшего – и вдобавок подстрекаемый неутихшим раздражением ссоры – решил выяснить, что все это означает. Но он поостерегся гневить отца, потому что слишком часто видел, как лют он бывает в злобе, и, обратившись к присмиревшему Эбираму, заметил с издевкой:

– Так вот какого зверя взяли вы в прерию «на приманку»! Я и раньше знал вас за человека, который не скажет правду, где можно солгать. Но в этом случае вы превзошли самого себя. Кентуккийские газеты сотни раз намекали, что вы промышляете черным мясом, но им и не снилось, что вы распространяете свой промысел и на семьи белых.

– Это меня ты назвал похитителем? – вскипел Эбирам. – Уж не должен ли я отвечать на каждую лживую выдумку, которую печатают в газетах по всем Штатам? Посмотрел бы лучше на себя, мальчик, на себя и на всю вашу семейку! Все пни в Кентукки и Теннесси кричат против вас! Да, мой языкастый джентльмен, а в поселениях я видел расклеенные на всех столбах и стволах объявления о папеньке, маменьке и трех сынках – один из них ты: за них предлагалось в награду столько долларов, что честный человек мог бы сразу разбогатеть, если бы он…

Его заставил замолчать удар наотмашь тыльной стороной руки, о весе которой говорила хлынувшая кровь и вспухшие губы.

– Эйза, – строго сказал отец, – ты поднял руку на брата своей матери!

– Я поднял руку на негодяя, очернившего всю нашу семью! – гневно ответил юноша. – И, если он не научит свой подлый язык говорить умней, придется ему с ним распрощаться. Я не так уж ловко орудую ножом, но при случае смогу подрезать язык клеветнику.

– Сегодня, мальчик, ты забылся дважды. Смотри не забудься в третий раз. Когда слаб закон страны, надо, чтобы силен был закон природы. Ты понял, Эйза; и ты меня знаешь. А ты, Эбирам, – мой сын нанес тебе обиду, и на мне лежит обязанность возместить ее тебе, – запомни: я расплачусь по справедливости – этого довольно. Но ты наговорил дурного обо мне и моей семье. Если ищейки закона расклеили свои объявления по всем вырубкам, так ведь не за какое-нибудь бесчестное дело, как ты знаешь, а потому, что мы держимся правила, что земля есть общая собственность. Эх, Эбирам, если б я мог так же легко омыть руки от сделанного по твоему совету, как я омыл бы их от совершенного по наущению дьявола, я спокойно бы спал по ночам и все, кто носит мое имя, могли бы называть его без стыда. Уймись же, Эйза, и ты тоже, Эбирам. Мы и так наговорили много лишнего. Пусть же каждый из нас хорошенько подумает, прежде чем добавит слово, которым ухудшит наше положение: и без того нам не сладко!

Ишмаэл, договорив, властно махнул рукой и отвернулся, уверенный, что ни сын, ни шурин не посмеют ослушаться. Было видно, что Эйза через силу сдерживается, но природная апатия взяла свое, и вскоре он уже опять казался тем, чем был на деле: флегматиком, опасным лишь минутами, потому что даже страсти были в нем вялы и недолго держались на точке кипения. Не таков был Эбирам. Пока назревала ссора между ним и великаном племянником, его физиономия выражала все возраставший страх; теперь, когда между ним и нападающим встала власть и вся грозная сила отца, бледность на лице Эбирама сменилась трупной синевой, говорившей о глубоко затаенной обиде. Однако он, как и Эйза, смирился перед решением скваттера; и если не согласие, то видимость его вновь восстановилась среди этих людей, которых сдерживала не родственная любовь и не понятие о долге, а только страх перед Ишмаэлом, сумевшим подчинить своей власти семью: непрочные, как паутина, узы!

Так или иначе, ссора отвлекла мысли молодых людей от прекрасной незнакомки. Спор разгорелся сразу вслед за тем, как она скрылась, и с ним угасла, казалось, самая память о ее существовании. Правда, несколько раз между юношами возникало таинственное перешептывание, причем направление их взглядов выдавало предмет разговора; но вскоре исчезли и эти тревожные признаки; разбившись на молчаливые группы, они уже вновь предались своей обычной бездумной лени.

– Поднимусь-ка я на камни, мальчики, посмотрю, как там дикари, – сказал подошедший к ним немного погодя Ишмаэл тем тоном, который, как он полагал, должен был при всей своей твердости звучать примирительно. – Если бояться нечего, мы погуляем в поле, не будем тратить погожий день на болтовню, как вздорные горожанки, когда они судачат за чаем со сладкими хлебцами.

Не дожидаясь ни согласия, ни возражений, скваттер подошел к подошве утеса, склоны которого первые футов двадцать везде поднимались почти отвесной стеной. Ишмаэл, однако, направился к тому месту, откуда можно было взойти наверх по узкой расселине, где он предусмотрительно построил укрепление – бруствер из стволов тополя, а перед ним – еще рогатки из сучьев того же дерева. Это был ключ всей позиции, и здесь обычно стоял часовой с ружьем. Сейчас тоже один из юношей стоял там, небрежно прислонившись к скале, готовый в случае нужды прикрывать проход, покуда прочие не займут свои посты.

Отсюда скваттер поднялся наверх, убеждаясь, что подъем достаточно затруднен различными препятствиями, где природными, а где искусственными, пока не выбрался на нечто вроде террасы, или, точнее говоря, на каменную площадку, где он построил хижины, в которых разместилась семья. Это были, как уже упоминалось, того рода жилища, которые можно так часто увидеть в пограничной полосе: сооруженные кое-как из бревен, коры и шестов, они принадлежали к младенческой поре архитектуры. Площадка тянулась на несколько десятков футов, а высота расположения делала ее почти недосягаемой для индейских стрел. Здесь Ишмаэл мог, как полагал он, оставлять малышей в относительной безопасности под присмотром их отважной матери; и здесь он застал сейчас Эстер за ее обычными домашними делами в кругу дочерей, которых она поочередно отчитывала с важной строгостью, когда маленькие бездельницы навлекали на себя ее неудовольствие. Она так была захвачена вихрем собственного красноречия, что не слышала бурной сцены внизу.

– Ужи выбрал ты место для стоянки, Ишмаэл, – прямо на юру! – начала она, или, вернее, продолжала, оставив в покое разревевшуюся десятилетнюю девчурку и набрасываясь на мужа. – Честное слово, я тут должна каждую минуту пересчитывать малышей, чтобы знать, не крутит ли их ветром в поднебесье вместе с утками и сарычами. Ну, чего ты, муженек, жмешься к утесу, как ползучий гад по весне, когда небо так и кишит множеством птиц? Думаешь, сном да ленью можно накормить голодные рты?

– Ладно, Истер, поговорила, и хватит, – сказал супруг, произнося ее библейское имя на свой провинциальный лад и глядя на свою крикливую подругу не с нежностью, а скорее с привычной терпимостью. – Будет тебе дичь на обед, если ты не распугаешь всю птицу шумной бранью. Да, женщина, – продолжал он, стоя уже на том самом выступе, откуда недавно так грубо согнал Эллен, – и птица будет у тебя, и буйволятина, если мой глаз верно распознал вон то животное за испанскую лигу отсюда.

– Слезай, слезай, говорю, и берись за дело, хватит слов! Болтливый мужик – что брехливый пес. Нел, как покажутся краснокожие, вывесит тряпку, чтобы вас предостеречь. А что ты тут подстрелил, Ишмаэл? Я несколько минут назад слышала твое ружье, если я не разучилась распознавать звуки.

– Фью! Пуганул ястреба – вон там, видишь? – парит над скалой.

– Еще что! Ястреба! Стрелять с утра по ястребам да сарычам, когда надо накормить восемнадцать ртов! Погляди ты на пчелу или на бобра, милый человек, и научись у них быть добытчиком… Да где ты, Ишмаэл?.. Провалиться мне, – продолжала она, опустив нить, которую сучила на своем веретене, – если он не ушел опять в палатку! Чуть ли не все свое время тратит подле этой никудышной, никчемной…

Нежданное возвращение мужа заставило ее примолкнуть, и, когда он снова уселся рядом с ней, Эстер вернулась к прерванному занятию, только что-то проворчав и не выразив своего неудовольствия в более внятных словах.

Диалог, возникший теперь между нежными супругами, был достаточно выразителен. Эстер отвечала сперва несколько угрюмо и отрывисто, но мысль о детях заставила ее перейти на более мирный тон. Так как дальнейший разговор свелся к рассуждениям о том, что надо-де не упустить остаток дня и пойти на охоту, мы не станем задерживаться на его пересказе.

Приняв это решение, скваттер сошел вниз и разделил свои силы на два отряда, назначив одному оставаться на месте для охраны крепости, а другому – следовать за собою в степь. Эйзу и Эбирама он предусмотрительно включил в свой отряд, отлично зная, что ничто, кроме его отцовской власти, не обуздает дикую ярость его отчаянного сына, если уж она пробудится. Покончив с приготовлениями, охотники выступили все вместе, но, несколько отойдя от скалы, рассыпались по прерии, рассчитывая обложить далекое стадо бизонов.

Глава IX

Присциан получил пощечину, но ничего, стерпится.

Шекспир. «Бесплодные усилия любви»

Показав читателю, как Ишмаэл Буш устроился со своей семьей при таких обстоятельствах, когда другой пришел бы в уныние, мы опять перенесем сцену действия на три-четыре мили в сторону от только что описанного места, сохраняя, впрочем, должную и естественную последовательность во времени. В тот час, когда скваттер с сыновьями, как рассказано в предыдущей главе, спустились со скалы, на той луговине, что тянулась по берегам речушки невдалеке от крепости – на расстоянии пушечного выстрела, – сидели два человека и обстоятельно обсуждали достоинства сочного бизоньего горба, зажаренного на обед с полным пониманием всех свойств этого лакомого блюда. Деликатнейший этот кусок был предусмотрительно отделен от прилегающих менее ценных частей туши и, завернутый в обрезок шкуры с мехом, запечен по всем правилам на жару обыкновенной земляной печи, а теперь лежал перед своими владельцами шедевром кулинарии прерий. Как в смысле сочности, нежности и своеобразного вкуса, так и в смысле питательности этому блюду следовало бы отдать предпочтение перед вычурной стряпней и сложными выдумками самых прославленных мастеров поварского искусства, хотя сервировка была самая непритязательная. Двое смертных, которым посчастливилось насладиться этим изысканным лакомством американской пустыни, к коему здоровый аппетит послужил превосходной приправой, по-видимому вполне оценили свою удачу.

Один из двоих – тот, чьим познаниям в кулинарном деле другой был обязан вкусным обедом, – казалось, не торопился отдать должное произведению своего мастерства. Он, правда, ел, и даже с удовольствием, но и с той неизменной умеренностью, которой старость умеет подчинить аппетит. Зато его сотрапезник был отнюдь не склонен к воздержанию. Это был человек в расцвете юности и мужественной силы, и шедевру старшего друга он воздал дань самого искреннего признания. Уничтожая кусок за куском, он поглядывал на своего товарища, как бы высказывая благодарным взглядом ту признательность, которую не мог выразить словами.

– Режь отсюда, ближе к сердцу, мальчик, – приговаривал траппер, ибо не кто иной, как старый наш знакомец, житель этих бескрайних равнин, так угощал своего гостя – бортника. – Отведай из сердцевины куска; там природа откроет тебе, что такое поистине вкусная пища, и не требуется придавать ей какой-то посторонний привкус при помощи всяких подливок или этой вашей едкой горчицы.

– Эх, когда бы к жаркому да чашку медовой браги, – сказал Поль, волей-неволей остановившись, чтобы перевести дыхание, – это был бы, клянусь, самый крепкий обед, какой только доводилось есть человеку!

– Да, да, это ты верно сказал, – подхватил хозяин и засмеялся своим особенным смешком, радуясь от души, что доставил удовольствие гостю. – Он именно крепкий и дает силу тому, кто его ест!.. На, Гектор, бери! – Он бросил кусок мяса собаке, терпеливо и грустно ловившей его взгляд. – И тебе, как и твоему хозяину, нужно, друг мой, на старости лет подкреплять свои силы. Вот, малец, ты видишь собаку, которая весь свой век и ела и спала разумней и лучше – да и вкусней, скажу я, – чем любой король. А почему? Потому что она пользовалась, а не злоупотребляла дарами своего Создателя. Она создана собакой и ест по-собачьи. Он же создан человеком, а жрет, как голодный волк! Гектор оказался хорошей и умной собакой, и все его племя было такое же: верный нюх, и сами верны в дружбе. Знаешь, чем в своей стряпне житель пустынь отличается от жителя поселений? Нет, вижу ясно по твоему аппетиту, что не знаешь. Так я тебе скажу. Один учится у человека, другой – у природы. Один думает, что может что-то добавить к дарам своего Создателя, в то время как другой смиренно радуется им. Вот и весь секрет.

– Вот что, траппер, – сказал Поль, мало что усвоивший из нравственного назидания, которым собеседник почел нужным сдобрить обед. – Каждый день, пока мы с тобой живем в этом краю (а дням этим не видно конца), я буду убивать по буйволу, а ты – жарить его горб!

– Не согласен, ох, не согласен! Животное доброе, какую часть ни возьми, и создано оно в пищу человеку, но не хочу я быть свидетелем и пособником в таком деле, чтоб каждый день убивали по буйволу! Слишком это расточительно.

– Да какое же это, к черту, расточительство? Если он весь такой вкусный, я берусь, старик, один съесть его целиком, с копытами вместе… Эге, кто там идет? Кто-то с длинным носом, могу сказать, и нос навел его на верный след, если человек охотился за хорошим обедом.

Путник, чье появление прервало их разговор и вызвало последнее замечание Поля, шел размеренным шагом по берегу речки прямо на двух сотрапезников. Так как в его наружности не было ничего устрашающего или враждебного, бортник не только не отложил ножа в сторону, а, пожалуй, еще усердней налег на еду, как будто опасался, что бизоньего горба, чего доброго, не хватит на троих. Совсем иначе повел себя траппер. Более умеренный в еде, он был уже сыт и встретил вновь прибывшего взглядом, которым ясно говорил, что гостю рады и явился он вовремя.

– Подходи, друг, – сказал он, видя, что путник приостановился в нерешительности. – Подходи, говорю. Если твоим проводником был голод, он тебя привел куда надо. Вот мясо, а этот юноша даст тебе поджаренного кукурузного зерна белее нагорного снега. Подходи, не бойся, мы не хищные звери, которые пожирают друг друга, а христиане, принимающие с благодарностью, что дал Господь.

– Уважаемый охотник, – ответил доктор, ибо это и был наш натуралист, вышедший на свою ежедневную прогулку, – я чрезвычайно рад столь счастливой встрече: мы оба любители одного и того же занятия и нам следует быть друзьями.

– Господи! – сказал старик и, не заботясь о приличии, рассмеялся в лицо философу. – Это же тот человек, который хотел меня уверить, что название животного может изменить его природу! Подходи, друг, мы тебе рады, хотя ты прочел слишком много книг, и они тебе затуманили голову. Садись, и, когда отведаешь от этого куска, ты скажешь мне, известно ли тебе, как называется создание, доставившее нам мясо на обед.

Глаза доктора Батциуса (окажем почтение доброму человеку и назовем его именем, самым приятным для его слуха), глаза доктора Батциуса, когда он услышал это предложение, выразили искреннюю радость. Долгая прогулка и свежий ветер возбудили его аппетит; и вряд ли сам Поль Ховер был больше склонен отдать должное поварскому искусству траппера, чем любитель природы, когда выслушал приятное это приглашение. Рассмеявшись мелким смешком, перешедшим в какую-то ухмылку, когда он попробовал его подавить, доктор сел на указанное место рядом со стариком и без дальнейших церемоний приготовился приступить к еде.

– Я осрамил бы свое ученое звание, – сказал он, с явным удовольствием проглотив кусочек мяса и в то же время стараясь исподтишка разглядеть опаленную и запекшуюся шкуру, – да, осрамил бы свое звание, если бы на Американском континенте нашлось хоть одно животное или птица, которых я не мог бы распознать по одному из многочисленных признаков, какими они охарактеризованы в науке. Это… гм… Мясо сочное и вкусное… Разрешите, приятель, нельзя ли горсточку вашего зерна?

Поль, продолжавший есть с неослабным усердием и поглядывавший искоса на других, совсем как собака, когда она занята тем же приятным делом, бросил ему свою сумку, не посчитав нужным хоть на миг приостановить свой труд.

– Ты сказал, друг, что у вас есть много способов распознавать животное? – заметил траппер, не сводивший с него глаз.

– Много… много, и безошибочных. Скажем, плотоядные животные определяются прежде всего по резцам.

– По чему? – переспросил траппер.

– По резцам. То есть по зубам, которыми природа снабдила их как средством защиты и чтобы рвать ими пищу. Опять же…

– Так поищи зубы этого создания, – перебил его траппер, желая во что бы то ни стало уличить в невежестве человека, который вздумал тягаться с ним в знании дичи. – Поверни кусок и увидишь свою рисцу.

Доктор последовал совету и, конечно, без успеха, хотя и воспользовался возможностью разглядеть шкуру, – и снова тщетно.

– Ну, друг, нашел ты, что тебе нужно, чтоб различить, утка это или лосось?

– Полагаю, животное здесь не целиком?

– Еще бы! – усмехнулся Поль. Он так наелся, что вынужден был наконец сделать передышку. – Я отхватил от бедняги, поручусь вам, фунта три на самом верном безмене к западу от Аллеганов. Все же по тому, что осталось, – он с сожалением смерил взглядом кусок, достаточно большой, чтобы накормить двадцать человек, но от которого вынужден был оторваться, так как больше не мог проглотить ни крошки, – вы можете составить себе правильное понятие. Режьте ближе к сердцу, как говорит старик, там самый смак.

– К сердцу? – подхватил доктор, втайне радуясь, что ему предоставляют для осмотра определенный орган. – Ага, дайте мне взглянуть на сердце – это сразу позволит установить, с какого рода животным мы имеем дело… Так! Это, конечно, не cor[29]. Ясно – животное, учитывая его тучность, следует отнести к отряду Belluae[30].

Траппер залился благодушным, но по-прежнему беззвучным смехом, крайне неуместным в глазах оскорбленного натуралиста. Такая неучтивость, считал он, не только мгновенно обрывает течение речи, но и в ходе мыслей вызывает застой.

– Послушайте, у него животные бродят отрядами, и все они сплошь белые! Милый человек, хоть вы одолели все книги и не скупитесь на трудные слова (скажу вам наперед – их не поймут ни в одном народе, ни в одном племени к востоку от Скалистых гор!), вы отошли от правды еще дальше, чем от поселений. Животные эти бродят по прерии десятками тысяч и мирно щиплют траву, а в руке у вас никакая не корка: это кусок буйволова горба, такой сочный, что лучшего и пожелать нельзя!



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

См. примечание автора на стр. 20.

2

В 1803 году Франция за 15 миллионов долларов продала США Луизиану, которую получила от Испании по мирному договору 1801 года.

3

Так именуется Миссисипи на некоторых индейских языках. Читатель составит себе более правильное понятие о значительности этой реки, если вспомнит, что Миссури с Миссисипи являются, собственно, одной рекой. Общая их длина составляет без малого четыре тысячи миль. (Примеч. автора.)

4

Новыми назывались штаты, принятые в Американский Союз после революции, за исключением Вермонта: тот имел права независимости и до войны, хотя признание они получили лишь позднее. (Примеч. автора.)

5

Речь идет о полковнике Буне, кентуккийском патриархе. Этот почтенный и бесстрашный пионер цивилизации на девяносто втором году своей жизни перебрался в новые владения, в трехстах милях на запад от Миссисипи, потому что его стала стеснять чрезмерная густота населения – десять человек на одну квадратную милю! (Примеч. автора.)

6

Это слово означает в Америке человека, который ловит дичь капканом. У пограничных жителей этот промысел в большом ходу. Бобра, животное слишком умное, чтобы его легко было убить, чаще добывают этим способом, чем каким-либо иным. (Примеч. автора.)

7

В новых землях принято, чтобы люди с большой округи – иногда со всего края – сходились вместе на охоту для истребления хищников. Они выстраиваются по кругу протяжением в несколько миль и постепенно стягивают кольцо, все перед собою убивая. На такую облаву и намекается здесь: травимый зверь мечется в кольце от стрелка к стрелку. (Примеч. автора.)

8

Рогатки (фр.).

9

Здесь «измаильтяне» означает: воинственные кочевники.

10

Штат Кентукки постоянно враждовал со штатом Теннесси. Отсюда поговорка: «Хулить теннессийское оружие».

11

Тетоны – одно из племен дакотов; наименования «сиу», «дакоты», «тетоны» Купер употребляет как синонимы.

12

То есть за кочевника-сиу.

13

Длинными Ножами (или Большими Ножами) индейцы называли американцев по их шпагам. Молоко Длинных Ножей – водка.

14

То есть в исполнительных листах (с этих слов обычно начинались постановления суда и прочие официальные документы).

15

То есть присяжных заседателей.

16

Энтони Уэйн – пенсильванец, отличившийся в Войне за независимость, а затем и в действиях против западных индейцев. Произведенный в генералы, он за свои рискованные операции получил от подчиненных прозвание Полоумный Энтони.

17

Как равный, наряду (лат.).

18

Американская естественная история (лат.).

19

Род (лат.).

20

Страшилище вечернее американское (лат.).

21

В действительности неустрашимый (лат.).

22

Осел домашний (лат.).

23

Лошадь (лат.).

24

Bos férus – дикий бык (лат.), принятое в научной классификации обозначение бизона. Bos sylvestris – лесной бык (лат.).

25

Буйвол (лат.).

26

Медведь ужасный (лат.) – видовое обозначение американского серого медведя, или гризли.

27

Американское правительство назначало вождей среди западных индейских племен и выдавало им серебряные медали с изображением разных президентов. Наиболее ценилась медаль с портретом Вашингтона. (Примеч. автора.)

28

Кузнечиками Буш называет саранчу, намекая на библейских акрид, которыми будто бы питались отшельники.

29

Сердце (лат.).

30

Крупный зверь, чудовище (лат.).