книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Теофиль Готье

Роман мумии. Ночь, дарованная Клеопатрой

Роман мумии

Пролог

– Я предчувствую, что в долине Бибан-эль-Молюк мы найдем еще не тронутую никем гробницу…

Так говорил молодому, важному англичанину человек гораздо более смиренного вида, отирая платком с синими клетками свой облысевший лоб, на котором блестели капли пота, точно он был из пористой глины и наполнен водой, как фивский сосуд.

– Да услышит вас Озирис! – ответил немецкому ученому молодой лорд. – Такое воззвание можно высказать перед развалинами древней Diospolis magna; но много раз мы уже терпели неудачу: нас всегда опережали искатели сокровищ.

– Гробницу, которую не тронули ни цари-пастыри, ни мидяне Камбиза, ни греки, ни римляне, ни арабы и которая отдает нам свои неприкосновенные богатства и свою девственную тайну, – продолжал ученый с увлечением, зажигавшим его зрачки, закрытые синими очками.

– И о ней вы напишете ученейшее исследование, которое поставит вас рядом с Шампольонами, Розеллини, Вилькинсонами, Лепсиусами и Бельцони, – сказал молодой лорд.

– Я посвящу вам мою книгу, милорд, потому что без вашей царской щедрости я не мог бы подкрепить мою научную систему лицезрением памятников и умер бы в маленьком немецком городке, не видев чудес этой древней земли, – ответил ученый растроганным тоном.

Этот разговор происходил невдалеке от Нила, при входе в долину Бибан-эль-Молюк, между лордом Ивендэлем, сидевшим верхом на арабском коне, и доктором Румфиусом, более скромно ехавшим на тощем осле, которого подгонял палкой феллах. Барка, доставившая к месту этих двух путешественников и служившая им временным жилищем, была причалена к другому берегу Нила, перед селением Луксор, с убранными веслами и скатанными у мачт большими треугольными парусами. Посвятив несколько дней осмотру и изучению поразительных развалин Фив, гигантских останков беспримерного города, они переплыли в легкой туземной лодке сандаль реку и направились к бесплодной горной цепи, которая сохраняет в своих недрах, в глубине таинственных подземных кладбищ, древних обитателей дворцов противоположного берега. Несколько человек экипажа сопровождали на некотором расстоянии лорда Ивендэля и доктора Румфиуса, а прочие, лежа на палубе в тени каюты, мирно курили трубки, охраняя судно.

Лорд Ивендэль был одним из тех безупречных во всех отношениях молодых англичан, каких вырабатывает жизнь высшей английской аристократии; с ним всюду была неразлучна пренебрежительная уверенность в себе, которую дает большое наследственное богатство, историческое имя, записанное в книге пэров и баронетов, этой второй библии Англии, и его красота, о которой можно было сказать только то, что она слишком совершенна для мужчины. Его голова чистых очертаний, но холодная, казалась восковой копией головы Мелеагра или Антиноя. Розовый цвет его губ и щек как будто был создан кармином и румянами, белокурые волосы вились от природы так правильно, точно это было делом искусного парикмахера или камердинера. Но твердый взгляд глаз синевато-стального цвета и презрительная усмешка, выдвигавшая его нижнюю губу, уменьшали впечатление женственности его лица.

Как член яхт-клуба, молодой лорд время от времени позволял себе прихоть совершать экскурсии на своем легком судне «Пэк», из индейского дуба, отделанном, как изящный будуар, и с немногочисленным экипажем, состоящим из опытных моряков. В предыдущем году он посетил Индию, а теперь был в Египте, и его яхта ожидала его на рейде в Александрии; он повез с собою ученого, врача, натуралиста, рисовальщика и фотографа, для того чтобы его поездка не была бесполезной, он сам был очень образован, и успехи в свете не заставили его забыть о своих триумфах в Кембриджском университете. Он одевался с аккуратностью и щепетильной чистотой, характерной для англичан, которые бродят по пескам пустыни в таком же виде, как если бы гуляли по Рэмсгейтскому молу или по широким тротуарам Вест-Энда. Пальто, жилет и панталоны из белого холста, предназначенного, чтобы отражать солнечные лучи, составляли его костюм, дополненный узким синим галстуком с белыми горошинами и необычайно тонкой панамой, окутанной белой газовой вуалью.

Египтолог Румфиус даже в этом палящем климате оставался верен черному сюртуку, традиционному для немецкого ученого; некоторые пуговицы оторвались, панталоны местами блестели и протерлись; у правого колена внимательный наблюдатель мог бы заметить на сероватой материи более темные пятна, свидетельствовавшие о привычке ученого отирать переполненное чернилами перо об эту часть одежды. Кисейный галстук, свитый, точно веревка, висел небрежно вокруг шеи, на которой сильно выдавался хрящ, называемый адамовым яблоком. Румфиус одевался с ученой небрежностью и не был красив: редкие рыжеватые волосы с проседью висели около торчащих ушей и поднимались у слишком высокого воротника его сюртука; совершенно обнаженный череп блестел, точно кость; нос, необычайно длинный, закруглялся на конце, как цветочная луковица; и вся его физиономия, в соединении с синими кругами очков, закрывавших глаза, придавала ему смутное сходство с ибисом, дополняемое высокими плечами: вид, вполне подобающий и как бы назначенный Провидением для чтеца иероглифических надписей и картушей. Можно было бы сказать: бог с головой ибиса, каких изображали на погребальных фресках, переселившийся в тело ученого в силу переселения душ.

Лорд и доктор направились к островерхим скалам, теснящим погребальную долину Бибан-эль-Молюк, царственный некрополь древних Фив, и вели разговор, из которого приведены уже несколько фраз; как вдруг, подобно пещерному жителю, из черной пасти опустевшей гробницы появилась на сцену новая личность, довольно театрально одетая: она восстала перед путешественниками и приветствовала их восточным поклоном, одновременно смиренным, ласковым и полным достоинства.

Это был грек, устроитель раскопок, торговец и фабрикант древностей, продающий, в случае надобности, новое, за недостатком древнего. Но в нем ничто не напоминало вульгарного и голодного эксплуататора иностранцев. На нем был тарбух из красного войлока, украшенный пышной кистью синего шелка, и из-под узкой белой полоски нижней холщовой шапочки видны были бритые виски одного цвета с свежевыбритым подбородком. Оливкового оттенка цвет лица, черные брови, крючковатый нос, глаза хищной птицы, большие усы, резкий разрез подбородка, точно от удара сабли, – все придавало бы ему подлинный вид разбойника, если б резкость черт лица не смягчалась заказной любезностью и угодливой улыбкой спекулятора, имеющего частое общение с публикой. Одежда его была очень опрятна: полосатая куртка, вышитая шнурами того же цвета, кнемиды, или гетры, из подходящей материи, белый жилет с пуговицами в виде цветков ромашки, широкий красный пояс и необъятные шаровары со множеством пышных складок.

Этот грек давно уже следил за баркой, стоявшей на якоре перед Луксором. По размерам ее, по числу гребцов, по роскоши убранства и, в особенности, по английскому флагу на корме судна он своим нюхом торгаша почуял богатого путешественника, любознательность которого можно использовать и который не удовлетворится статуэтками из эмалированной голубой или зеленой глины, гравированными скарабеями, бумажными оттисками иероглифических надписей и разными мелкими произведениями египетского искусства.

Он следил за передвижениями путешественников среди развалин и, зная, что, удовлетворив свое любопытство, они непременно переплывут через реку, чтобы посетить царские подземные могилы, ждал их в своем привычном месте в твердой надежде поживиться от них. Всю эту погребальную область он считал как бы своим владением и преследовал подчиненных ему шакалов при всякой попытке порыться в гробницах.

Со свойственной грекам хитростью по внешнему виду лорда Ивендэля он быстро оценил вероятные доходы его светлости, решил не попасть впросак и извлечь больше выгоды из истины, чем из лжи. Поэтому он отказался от мысли водить благородного англичанина по ипогеям, уже сто раз обойденным, или вовлечь его в раскопки в таких местах, где не найдется ничего, потому что сам он уже давно извлек оттуда и продал очень дорого все, что было там достопримечательного. Аргиропулос (таково было имя грека), исследуя закоулки долины, реже всего посещаемые, потому что там не было никаких находок, вывел заключение, что в известном месте за скалами, как будто случайно нагромоздившимися, должен быть вход в подземелье, особенно заботливо скрытый; его опытность в подобных изысканиях давала ему на это тысячу указаний, незаметных для глаз менее проницательных. В течение двух лет с того времени, как он сделал это открытие, он боялся даже смотреть в ту сторону, чтобы не привлечь внимание грабителей могил.

– Не имеет ли ваша светлость намерения заняться какими-либо исследованиями? – спросил Аргиропулос на своеобразном международном языке, который легко представят себе те, кто посещали побережья Востока и бывали принуждены прибегать к помощи этих многоязычных переводчиков, в конце концов не знающих ни одного языка.

По счастью, лорд Ивендэль и его ученый спутник знали все наречия, из которых заимствовал слова Аргиропулос.

– Я могу предоставить в ваше распоряжение сотню бесстрашных феллахов, которые, под влиянием курбаша, могут взрыть ногтями всю землю до ее центра. Если угодно вашей светлости, мы можем откопать засыпанного песками сфинкса, расчистить храм, открыть подземную гробницу…

Видя, что лорд относится бесстрастно к этому заманчивому перечислению и что скептическая улыбка бродит на губах ученого, Аргиропулос понял, что их не легко провести, и утвердился в намерении продать англичанину свое открытие, чтобы округлить свое маленькое состояние и дать приданое дочери.

– Я угадываю, что вы ученые, а не простые путешественники и что обычные достопримечательности вас не соблазнят, – продолжал он свою речь на английском языке, с меньшей уже примесью греческого, арабского и итальянского. – Я открою вам гробницу, которую до сих пор не коснулись никакие исследования и которую никто не знает, кроме меня; это сокровище я оберегал для того, кто будет его достоин.

– И кого вы заставите дорого заплатить за это, – сказал лорд с улыбкой.

– Моя искренность препятствует мне возражать вашей светлости: я надеюсь извлечь хорошую выгоду из моей находки. Каждый в этом мире живет своим промыслом; я откапываю фараонов и продаю их иностранцам. При настоящем порядке вещей фараон становится редок; не хватит на всех. Но на этот товар есть спрос, и его фабрикуют уже давно.

– Действительно, – сказал ученый, – уже несколько веков тому назад колхиты, парасхиты и тарисхевты закрыли лавочку, и Мемнониа, спокойные кварталы мертвых, были опустошены живыми.

Грек, услышав эти слова, бросил искоса взгляд на немецкого ученого; но, заключая по беспорядочности его одежды, что он не имеет совещательного голоса при обсуждении вопроса, продолжал считать лорда единственным собеседником.

– Милорд, за гробницу величайшей древности, которой не коснулась человеческая рука в течение трех тысяч лет и которую жрецы завалили скалами перед ее входом, тысячу гиней! Много ли это? В сущности, это даром, потому что она, весьма возможно, заключает в себе массы золота, ожерелья из бриллиантов и жемчугов, серьги с карбункулами, печати из сапфира, древних идолов из драгоценных металлов и монеты; из всего этого можно извлечь большую выгоду.

– Хитрый плут! – сказал Румфиус. – Вы набиваете цену на ваш товар! Но вы знаете лучше всех, что ничего подобного не находится в египетских гробницах.

Аргиропулос, понимая, что имеет дело с сильным противником, кончил свою болтовню и, обращаясь к лорду Ивендэлю, спросил:

– Итак, милорд, эта сделка подходящая для вас?

– Хорошо, тысяча гиней, – ответил лорд. – Если гробница не была еще никем открыта, как вы утверждаете, и ровно ничего… если хоть одного камня коснулись изыскатели.

– И с условием, что мы увезем все, что найдется в гробнице, – прибавил предусмотрительный Румфиус.

– Согласен, – ответил Аргиропулос, с видом полнейшей уверенности, – ваша светлость может заранее приготовить свои чеки и свое золото.

– Дорогой Румфиус, – сказал лорд Ивендэль своему спутнику, – ваше желание, как мне кажется, осуществится; этот чудак, по-видимому, уверен в своем деле.

– Дай бог! – ответил ученый, несколько раз поднимая и отворачивая воротник своего сюртука с движением скептического сомнения. – Греки такие бессовестные лгуны! Cretoe mendaces[1], как утверждает пословица.

– Это, без сомнения, грек не с острова Крита, а с материка, – сказал лорд Ивендэль, – и я думаю, что только на этот раз он сказал правду.

Руководитель раскопок шел на несколько шагов впереди лорда и ученого; как человек благовоспитанный, знакомый с приличиями, он шел веселым и уверенным шагом, зная свои владения.

Скоро они пришли к узкому ущелью, ведущему в долину Бибан-эль-Молюк. Можно было бы подумать, что это ущелье высечено рукой человека в массивной ограде скал, а не создано природой; точно гений пустыни хотел сделать недоступным жилище мертвых.

На отвесных откосах скалы глаз мог различить бесформенные остатки скульптуры, источенной временем, которые можно было принять за шероховатости камней, напоминающие полустертые фигуры барельефов.

За этим проходом долина, несколько расширяясь, представляла мрачную и безотрадную картину.

По сторонам возвышались крутые склоны громадных известковых скал, морщинистых, пятнистых, бесплодных, покрытых трещинами, пыльных, взъерошенных под беспощадными лучами солнца. Эти скалы походили на остовы мертвых, обугленные на костре; они своими глубокими расщелинами источали тоску Вечности и тысячами своих трещин умоляли о капле воды, которая никогда не падает на них. Стены скал поднимались очень высоко, почти отвесно, и неровные гребни из серовато-белых вершин вырезались в небе цвета индиго, почти черном, подобно разрушающимся зубцам развалин гигантской крепости.

Солнечные лучи раскаляли добела одну из сторон погребальной долины, а другая была залита тем резким синим цветом жарких стран, который кажется почти неправдоподобным в странах Севера на картинах живописцев и очертания которого так же отчетливы, как тени на чертеже архитектора.

Долина уходила вдаль, то делая повороты, то сжимаясь в виде ущелья. Благодаря особенности этого климата, в котором атмосфера, абсолютно лишенная влаги, совершенно прозрачна, не было воздушной перспективы в этой долине отчаяния; все очертания, определенные, резкие, сухие, обрисовывались до последнего плана, и их отдаленность угадывалась только по их малым размерам; точно жестокая природа не хотела скрыть ни малейшей печальной, безотрадной черты этой безжизненной земли, более мертвой, чем мертвые, которых она в себе заключала.

На освещенной стене долины струился огненным каскадом ослепительный свет, подобный свету расплавленных металлов. И каждая гладкая поверхность на скатах, превращенная в пылающее зеркало, отражала этот свет еще более пламенно. Эти перекрестные отражения в соединении с горячими лучами, падающими с неба и отраженными почвой, развивали жар, подобный пламени горна, и бедному немецкому доктору, чтобы отирать пот со лба, уже не было достаточно его платка с синими клетками, мокрого, точно после погружения в воду.

Во всей долине не было ни дюйма земли, годной для растений; ни травка, ни терния, ни лиана, ни клочок мха – ничто не нарушало однообразный беловатый цвет этой сожженной солнцем долины. В склонах и изгибах скал не было ни малейшей влажности, достаточной для того, чтобы жалкое ползучее растение могло пустить свой чахлый корень. Можно было бы сказать: груды пепла, оставшиеся на месте горной цепи, сгоревшей в период космических катастроф в великом пожаре планеты; в довершение сходства – широкие черные полосы, подобные рубцам от огненных ран, пересекали беловатый склон возвышенности.

Совершенное безмолвие царило над этой пустыней; его не нарушало никакое содрогание жизни: ни биение крыла, ни жужжание насекомого, ни бег ящерицы или пресмыкающегося; даже не слышалось стрекотания стрекозы, любящей жаркие пустыни.

Слюдяная пыль, блестящая, подобная смолотому граду, составляла почву, и на ней изредка возвышались округленные холмы, образовавшиеся от осколков камней, исторгнутых из недр скал острием пещерных работников, приготовлявших во мраке вечном жилища мертвых. Раздробленные недра горы составили другие пригорки из рассыпчатых масс мелких кусков скалы, и их можно было принять за естественную цепь холмов.

В недрах скал открывались местами черные пасти, обрамленные глыбами камней в беспорядке, четырехугольные отверстия; по бокам их пилястры были исчерчены иероглифами, а на архитравах высечены мистические изображения: в большом желтом круге священный скарабей или бог солнца с головой овна и на коленях пред ним богини Изида и Нефеис.

То были гробницы древних фивских царей, но Аргиропулос не остановился перед ними и повел путешественников по подъему, который сперва казался только трещиной горы и много раз прерывался обрушившимися глыбами. Они пришли к узкой площадке, выступавшей в виде карниза над отвесной стеной, и там скалы, на вид сгруппированные в беспорядке, представляли, при тщательном наблюдении, подобие симметрии.

Когда лорд, испытанный во всех гимнастических упражнениях, и ученый, гораздо менее ловкий, добрались наконец туда, то Аргиропулос указал тростью на громадный камень и произнес с видом торжествующей удовлетворенности: «Здесь!»

Аргиропулос ударил в ладоши по-восточному, и тотчас из щелей скал, из закоулков долины с величайшей поспешностью сбежались худые, в рубищах, феллахи, потрясая в своих бронзового цвета руках рычаги, мотыги, молоты, лестницы и всякие инструменты; они вскарабкались по скале, как стая черных муравьев. Те из них, которым не нашлось места на узкой площадке, уцепились ногтями и уперлись согнутыми ногами в выступы скалы.

Грек сделал знак троим наиболее сильным, и они подвели свои рычаги под тяжелую каменную глыбу. Мускулы, точно веревки, обрисовались на их худых руках, и всей своей тяжестью они налегли на концы железных полос. Наконец глыба поколебалась, закачалась, как опьянелый человек, и под усилиями лорда Ивендэля, Румфиуса и нескольких арабов, которым удалось взобраться на площадку, покатилась, отскакивая, по склону горы. Два камня меньших размеров были сдвинуты один за другим, и тогда стало ясно, насколько были справедливы предположения грека. Вход в гробницу, очевидно ускользнувшую от искателей, появился во всей своей неприкосновенности.

Это было подобие портика, высеченного прямо в цельной скале; на боковых стенах две парные колонны были увенчаны капителями в виде коровьих голов, с округленными рогами, как в изображениях Изиды.

Над низкой дверью, окаймленной длинными столбцами иероглифов, развертывалась большая эмблематическая картина: в средине желтого диска, рядом со скарабеем, символом последовательных возрождений, был изображен бог с головой овна, символ заходящего солнца, а вне круга Изида и Нефеис, олицетворения начала и конца, коленопреклоненные в условной египетской позе с простертыми перед собой руками с выражением мистического изумления, в узких, обтягивающих тело передниках, стянутых поясами с висячими концами.

За стеной из обломков камней и необожженных кирпичей, которая легко уступила киркам рабочих, открылась стена, представляющая собой дверь подземного сооружения.

На глиняной печати, запечатавшей ее, немецкий ученый, хорошо знакомый с иероглифами, без труда прочел девиз колхита, хранителя жилищ мертвых, закрывшего эту гробницу, вход в которую он один мог найти на карте могил, хранимой в коллегии жрецов.

– Я начинаю думать, – сказал молодому лорду ученый, преисполненный радости, – что мы действительно нашли птицу в гнезде, и я беру назад неблагоприятный отзыв, который я высказал об этом славном греке.

– Может быть, мы радуемся слишком рано, – ответил лорд Ивендэль, – и мы испытаем такое же разочарование, как Бельцони, который полагал, что прежде всех входит в гробницу фараона Менефта Сети, а пройдя через целый лабиринт коридоров, колодцев и комнат, нашел пустой саркофаг с разбитой крышкой: искатели сокровищ проникли в царскую гробницу своим путем, прорытым с другой стороны горы.

– О нет, – возразил ученый, – скала здесь слишком тверда, и этот ипогей слишком удален от других, для того чтобы зловредные кроты могли пробить в камне свои ходы до этого места.

Во время этого разговора рабочие, побуждаемые Аргиропулосом, взялись за большую каменную плиту, закрывавшую вход. Очищая от земли ее основание, чтобы подвести под нее рычаги (потому что лорд приказал ничего не разбивать), они откопали в песке множество маленьких фигур, высотою в несколько дюймов, из эмалированной глины, голубой и зеленой, тонкой работы, изящных погребальных статуэток, принесенных в дар родными и друзьями, подобно тому как мы оставляем венки на пороге погребальных часовен; но наши цветы скоро вянут, а по прошествии более трех тысяч лет знаки древней скорби остались неприкосновенными, потому что Египет мог создавать только вечное.

Когда каменная дверь была удалена, открыв через тридцать пять веков впервые доступ солнечным лучам, поток горячего воздуха вырвался из темного отверстия, как из устья печи. Как будто пламенные легкие горы испустили вздох облегчения чрез долго замкнутые уста. Свет, отваживаясь проникнуть в погребальный коридор, зажег яркие краски росписи иероглифов, высеченных вдоль стен перпендикулярными рядами над голубой полосой внизу. Красноватого цвета фигура с головой копчика, увенчанной пшентом, поддерживала крылатый круг и, казалось, охраняла порог гробницы, как страж Вечности.

Некоторые из феллахов зажгли факелы и пошли впереди путешественников, за которыми следовал Аргиропулос; пламя смолы слабо трещало в густом воздухе, удушливом, спертом в течение тысячелетий в непроницаемом камне горы, в коридорах погребального лабиринта. Румфиус тяжело дышал, обливаясь ручьями пота; даже бесстрастный Ивендэль краснел и чувствовал влагу на висках. Только грек, которого давно иссушил ветер пустыни, столько же испытывал испарину, как мумия.

Коридор углублялся прямо к центру горной цепи, следуя путем известковой жилы, чрезвычайно однородной и чистой.

В глубине коридора каменная дверь, запечатанная, подобно входной, глиняной печатью и увенчанная кругом орлами с распростертыми крылами, ясно говорила, что гробница никем не была тронута, и указывала на существование другого коридора, идущего еще глубже в недра горы.

Жара становилась так нестерпима, что юный лорд снял с себя белое пальто, а доктор свой сюртук, а вслед за тем – жилеты и рубашки. Аргиропулос, видя, что им тяжело дышать, сказал несколько слов одному из феллахов; тот побежал ко входу подземелья и принес две большие губки, напитанные холодной водой, и путешественники, по совету грека, приложили их к губам, чтобы вдыхать более свежий воздух.

Взялись за дверь, которая скоро поддалась.

Показалась высеченная в скале лестница, круто спускавшаяся вниз.

На зеленом фоне, окаймленном голубой чертой, по обеим стенам следовали процессии небольших эмблематических фигур в таких ярких красках, будто кисть живописца написала их накануне; они появлялись на мгновение в свете факелов и тотчас исчезали во тьме, подобно видениям сна.

Над этими полосами фресок линии иероглифов, разделенных бороздами, являли пред глазами учености свою священную тайну.

Вдоль стен, там, где не было иератических знаков, шакал, лежа на животе, протянув лапы, подняв уши, и коленопреклоненная фигура в митре, с рукой, положенной на круг, казалось, сторожили дверь, притолока которой была украшена двумя соединенными плитами, поддерживаемыми двумя женщинами в узких передниках, с простертыми, наподобие крыла, оперенными руками.

– Однако! – сказал доктор, переводя дух внизу лестницы и видя, что высеченный в камне ход все продолжается. – Не дойдем ли мы до центра земли? Жара настолько усиливается, что мы, наверное, уже недалеко от местопребывания грешников в аду.

– Без сомнения, – промолвил лорд Ивендэль, – при работе следовали направлению известковой жилы, которая идет вглубь, – по закону геологических колебаний.

Другой проход, достаточно отлогий, начался вслед за ступенями. Стены были также покрыты живописью, в которой смутно различался ряд аллегорических сцен, без сомнения разъясняемых иероглифами, помещенными сверху в виде надписи. Эта кайма шла вдоль всего хода. А внизу были небольшие фигуры в позе обожания перед священным скарабеем и символической змеей, покрытой лазурной краской.

В глубине коридора феллах, несший факел, откинулся назад резким движением.

Путь внезапно прерывался, и на полу зияло квадратное и черное отверстие колодца.

– Здесь колодец, – обратился феллах к Аргиропулосу. – Что делать?

Грек приказал подать себе факел, помахал им, чтобы он лучше разгорелся, и бросил его в темную пасть колодца, осторожно склоняясь над отверстием.

Факел полетел вниз, кружась и издавая свист; скоро послышался глухой стук, замелькали искры и поднялся клуб дыма. Потом пламя засветилось ярче и живей, и устье колодца засияло в темноте, как кровавый глаз циклопа.

– Трудно быть хитрее, – сказал лорд, – эти лабиринты, прерываемые такими западнями, могут успокоить рвение грабителей и ученых.

– Что ж! Одни ищут золота, другие – истины, – ответил доктор, – и то и другое всего драгоценнее в мире.

– Принесите веревку с узлами! – крикнул Аргиропулос своим людям. – Мы исследуем стены этого колодца, потому что подземелье идет намного дальше.

Восемь или десять человек для равновесия уцепились за один конец веревки, а другой конец спустили в колодец.

С проворством обезьяны или профессионального гимнаста Аргиропулос повис на свободном конце веревки и опустился вниз футов на пятнадцать, держась руками за узлы и ударяя подошвами о стены колодца.

Камень везде ответил глухим и ровным звуком; тогда Аргиропулос спустился на самое дно, ударяя о землю рукоятью своего кинжала, но сплошная масса скалы не давала отзвука.

Ивендэль и Румфиус, охваченные тревожным любопытством, наклонились к краям колодца, рискуя упасть туда головою вниз, и со страстным интересом следили за исследованиями грека.

– Держите крепче, наверху! – крикнул он наконец, утомленный бесполезностью своих розысков, и схватился обеими руками за веревку, чтобы выбраться из колодца.

Тень Аргиропулоса, освещенная снизу факелом, горевшим на дне, рисовалась на потолке подобно силуэту безобразной птицы.

Смуглое лицо грека выражало сильное огорчение, и он кусал себе губу под усами.

– Нет ни малейшего признака прохода! – воскликнул он. – Между тем здесь не может быть конец подземелья.

– Если только египтянин, приказавший приготовить себе эту могилу, не умер в каком-нибудь отдаленном округе, в путешествии или на войне и если потому работы не были прекращены, – сказал Румфиус, – этому есть примеры.

– Будем надеяться, что путем розысков мы найдем какой-нибудь тайный выход, – прибавил лорд Ивендэль, – Если нет, то попытаемся пробить поперечную галерею в горе.

– Эти проклятые египтяне так хитро умели скрывать вход в свои погребальные жилища! Что только они не выдумывали для того, чтобы спутать бедняков, и можно было сказать, что они заранее смеялись над огорченным видом искателей, – бормотал Аргиропулос.

Подвигаясь вперед над краем пропасти, грек своим взглядом, острым, как у ночной птицы, всматривался в камни стен этой комнаты, находившейся над колодцем. Он видел только обычные изображения картин странствования души, Озириса, судью на троне в обычной позе с жезлом в одной руке и бичом в другой, и богинь Правосудия и Истины, проводящих дух усопшего пред судилище Аменти.

Вдруг его озарила мысль, и он перешел в наступление; давняя опытность предпринимателя раскопок напомнила ему сходный случай, и к тому же желание заработать тысячи гиней обостряло его способности: он взял из рук феллаха рычаг и принялся с силою ударять направо и налево по поверхности камня, рискуя изувечить иероглифы или клиов, или надкрылие у копчика, или священного жука.

Стена наконец дала ответ на удары, и в одном месте звук обнаружил пустое пространство.

Из груди грека вырвался крик победы, и его глаза заблестели.

Ученый и лорд захлопали в ладоши.

– Разбивайте здесь стену, – сказал своим людям Аргиропулос, снова хладнокровный.

Скоро образовался пролом, достаточный, чтобы пройти одному человеку. Галерея в скале, обходившая колодец, предназначенный для нарушителей могильного покоя, вела в квадратную залу, в которой голубой потолок покоился на четырех массивных столбах, расписанных фигурами с красной кожей и в белых передниках, которые часто на египетских фресках обращают свой торс прямо к зрителям, а голову в профиль.

Эта зала вела к другой с немного более высоким потолком на двух столбах. Различные картины, мистическая ладья, бык Апис, уносящий мумию на Запад, суд над душой, взвешивание деяний усопшего на весах высшей справедливости и приношение погребальных божествам украшали столбы залы.

Все эти изображения были начертаны барельефами неровной выпуклости, но кисть живописца не завершила работу резца. Тщательность и тонкость работы давала возможность судить о важном значении того человека, могилу которого так старались скрыть от людей.

После нескольких минут, посвященных осмотру этих изображений, высеченных со всей чистотой египетского стиля классической поры, стало видно, что дальше не было выхода. В сгущенном воздухе факелы слабо горели, и их дым собирался в облака. Снова исследовали стены, но без всякого результата; сплошная, пыльная скала всюду отвечала ровным звуком; никаких признаков двери, коридора, какого-нибудь выхода!

Лорд был, видимо, смущен, а руки ученого бессильно висели вдоль его тела. Аргиропулос, страшившийся за свои двадцать пять тысяч франков, проявлял жесточайшее отчаяние. Притом следовало начать отступление, потому что жара становилась совершенно удушливой.

Все они перешли в первую залу, и там грек, который не мог допустить, чтобы обратилась в дым его золотая мечта, принялся самым тщательным образом изучать основания колонн, чтобы удостовериться, не скрывают ли они какой-нибудь хитрый секрет, не маскируют ли они какой-нибудь люк, который откроется, если их передвинуть; в отчаянии он смешивал подлинность египетской архитектуры с фантастическими сооружениями арабских сказок.

Но столбы, вырубленные в сплошном камне скалы среди залы, составляли с ней одно целое, и нужен был бы взрыв, чтобы их поколебать.

Всякая надежда была потеряна!

– Однако же не для забавы устроили этот лабиринт, – сказал Румфиус. – Должен быть проход, подобный тому, который огибает колодезь. Может быть, есть ловко замаскированная плита и ее очертания нельзя различить под пылью на полу, которая скрывает спуск, ведущий прямо или косвенно к погребальной зале.

– Вы правы, дорогой доктор, – ответил Ивендэль, – эти проклятые египтяне соединяют камни точно так же, как шарниры английских трапов, будем искать.

Мысль ученого показалась справедливой греку, который стал ходить сам и вместе со своими феллахами по всем закоулкам залы, стуча о пол подошвами.

Наконец недалеко от третьего столба глухой отзвук поразил опытное ухо грека, который бросился на колени, чтобы рассмотреть это место, сметая отрепьями бурнуса одного из арабов тонкую пыль, скопившуюся в течение тридцати пяти веков во мраке и в тишине. Черная черта, тонкая и ровная, как линия на архитектурном плане, обрисовалась, определяя на полу очертания продолговатой плиты.

– Говорил я вам, – воскликнул ученый в восторге, – что не могло так кончиться подземелье!

– Поистине, мне совестно, – сказал лорд Ивендэль с своеобразной британской флегмой, – тревожить последний сон этого бедного неведомого тела, которое надеялось почивать в мире до скончания веков. Хозяин этого жилища прекрасно обошелся бы без нашего посещения.

– Тем более что недостает третьего лица для этикета представления. Но не беспокойтесь, милорд: я много жил во времена фараонов и могу вас ввести к важному лицу, обитающему в этом подземном дворце.

В узкие отверстия были пропущены два лома, после нескольких усилий плита поколебалась и поднялась.

Лестница с высокими и крутыми ступенями открылась перед нетерпеливыми стопами путешественников, которые поспешно устремились вниз. За ступенями началась покатая вниз галерея, расписанная по стенам фигурами и иероглифами; в конце ее снова несколько ступеней, ведущих к другому короткому коридору, подобию сеней перед залой, сходной с первой, но более обширной, с шестью столбами, высеченными в массе скалы. Роспись была еще богаче, и обычные изображения гробниц во множестве обрисовывались на желтом фоне.

Направо и налево открывались в скале две маленькие крипты – комнаты, наполненные погребальными статуэтками из эмалированной глины, бронзы и сикоморового дерева.

– Вот мы в преддверии той залы, где должен находиться саркофаг! – воскликнул Румфиус, и под стеклами его очков, которые он поднял на лоб, его серые глаза сверкали радостью.

– До сих пор грек выполняет свое обещание, – сказал Ивендэль, – мы, несомненно, первые из живых проникаем сюда после того, как в этой могиле умерший был отдан Вечности и Неведомому.

– О, это, должно быть, было знатное лицо, – ответил доктор, – царь или сын царя, по меньшей мере; я вам это скажу позже, когда прочту надпись. Но перейдем в эту залу, самую прекрасную, самую главную, которую египтяне называли позлащенной залой.

Лорд Ивендэль шел первый, на несколько шагов впереди ученого, менее проворного или желавшего уступить лорду первенство в открытии.

Перед тем как переступить порог, лорд наклонился: как будто нечто неожиданное поразило его взор.

Несмотря на привычку не проявлять своего волнения, потому что всего более противоречит правилам высшего дендизма удивлением или восторгом признать себя ниже какого-либо явления, – молодой лорд не мог не произнести: «О!» – долгого и модулированного на британский лад.

И вот что исторгло восклицание из уст самого совершенного в трех Соединенных Королевствах джентльмена.

На тонкой серой пыли, покрывавшей пол, очень отчетливо обрисовывалась с отпечатком всех пальцев и пятки, форма человеческой ноги, ноги последнего жреца или последнего друга, который за пятнадцать веков до Рождества Христова ушел отсюда, воздав усопшему последние почести.

Пыль такая же вечная в Египте, как и гранит, запечатлела очертания этой ноги и сохранила их в течение более тридцати веков, подобно тому как слои земли, слои периода потопов сохраняют окаменелыми следы ног животных.

– Взгляните, – сказал Ивендэль Румфиусу, – на этот отпечаток человеческой ноги, которая направляется к выходу из подземелья. В какой гробнице Либийской цепи покоится окаменелое в бальзамах тело того, кто оставил этот след?

– Кто это знает? – ответил ученый. – Во всяком случае, этот легкий след, который могло бы смести дуновение, пережил цивилизацию империи, даже религии и памятники, считавшиеся вечными. Прах Александра, может быть, служит замазкой для щели в бочке пива, как рассуждал Гамлет, а стопа неведомого египтянина жива на пороге могилы!

Увлеченные любопытством, не допускавшим долгих размышлений, лорд и ученый проникли в залу, остерегаясь, однако, стереть чудесный отпечаток.

Войдя туда, невозмутимый Ивендэль испытал необычайное впечатление.

Ему казалось, что, как выразился Шекспир, «колесо времени вышло из своей колеи»: ощущение современной жизни исчезло в нем. Он забыл и Великобританию, и свое имя, записанное в золотой книге дворянства, и свои замки в Линкольншире, и свои дворцы в Вест-Энде, и Гайд-парк, и Пикадилли, и салоны королевы, и яхт-клуб – все, что было связано с его жизнью англичанина. Невидимая рука перевернула песочные часы Вечности, и века, упавшие, точно песчинка за песчинкой, в тишину и мрак, возобновили свое течение. Истории как будто не было: Моисей живет, фараон царствует, а он сам, лорд Ивендэль, смущен тем, что на нем не надеты полосатый головной убор, нагрудник из эмалей и узкий передник, обтягивающий бедра, – единственное одеяние, пристойное для того, чтобы приблизиться к царственной мумии. Какой-то религиозный ужас овладел им при мысли о поругании этого чертога Смерти, так заботливо защищенного от нарушителей его святыни. Попытка проникнуть в него казалась ему нечестивой и святотатственной, и он подумал: «Что, если фараон восстанет со своего ложа и ударит меня жезлом!» На мгновение он готов был опустить едва приподнятый саван трупа этой древней цивилизации. Но доктор, увлеченный научным энтузиазмом, не думал об этом и вдруг громогласно воскликнул:

– Милорд, милорд! Саркофаг не тронут!

Эта фраза вернула лорда Ивендэля к сознанию действительной жизни. Стремительным полетом мысли он перенесся через тридцать пять веков, в которые погрузилась его мысль, и ответил:

– Правда, дорогой доктор, не тронут?

– Неслыханное счастье! Чудесная удача! Бесценная находка! – продолжал доктор в излияниях восторга ученого.

При виде энтузиазма доктора Аргиропулос почувствовал раскаяние, единственно доступное ему раскаяние: зачем он спросил только двадцать пять тысяч франков.

«Я был наивен, – подумал он, – больше не представится такого случая; этот милорд меня обокрал».

И он дал себе обещание исправиться на будущее время.

Чтобы доставить путешественникам наслаждение всей картиной сразу, феллахи зажгли все свои факелы. Зрелище было действительно странное и великолепное! Залы и галереи, ведущие к зале саркофага, имели плоские потолки и не более восьми или десяти футов в высоту; но святилище, к которому примыкали эти переходы, имело совсем иные размеры. Лорд Ивендэль и Румфиус обомлели от восторга, хотя уже и освоились с великолепием египетских гробниц.

При освещении позлащенная зала загорелась красками, и впервые, может быть, ее живопись засияла во всей своей радостной красоте. Красные, голубые, зеленые, белые краски, девственной свежести, необычайной чистоты, вырезались на позолоте, служившей фоном для фигур и иероглифов, и поражали глаза прежде, чем они могли различить очертания фигур в их группировке.

С первого взгляда можно было бы сказать: громадная обивка стен из драгоценнейшей ткани; свод, в тридцать футов высотой, представлял подобие лазурного велариума, окаймленного длинными желтыми листами пальм.

На стенах широко раскрывались крылья символических кругов и обрисовывались очертания царских гербов. Изида и Нефеис потрясали руками, обрамленными перьями наподобие крылышек птенцов. Змеи вздували свое голубое горло, жуки пытались расправить крылья, боги с головами животных поднимали свои уши шакалов, вытягивали клюв копчика и мордочку обезьян киноцефалов, опускали в плечи шею коршуна или змеи, как будто одаренные жизнью. Мистические ковчеги богов двигались на своих полозьях, влекомые фигурами в одинаковых позах с угловатыми жестами, или плавали на водах, симметрично волнующих, с полунагими гребцами. Плакальщицы, склонив колени и положив, в знак печали, правую руку на свои синие волосы, обращались к катафалкам, а жрецы с бритыми головами, с леопардовой шкурой на плече, сжигали благовония перед носом обожествленных покойников. Другие фигуры подносили погребальным гениям лотосы, распустившиеся или в бутонах, луковичные растения, птиц, туши антилоп и сосуды с вином. Безглавые духи Правосудия приводили души умерших к Озирису, с руками в застывшем очертании, точно связанными в смирительной рубахе, окруженному сорока двумя судьями Аменти с головами всевозможных животных, украшенными неподвижным страусовым пером.

Все эти изображения, очерченные резкой чертой, проведенной на камне, и расцвеченные самыми яркими красками, были одушевлены неподвижной жизнью, и застывшим движением, и таинственной выразительностью египетского искусства, подчиненного жреческим правилам, которое напоминает человека с замкнутым ртом, силящегося выразить свою тайну.

Среди зала возвышался тяжелый и величественный саркофаг, высеченный из громадной глыбы черного базальта, с крышей из такого же камня. Четыре стороны погребального монолита были покрыты фигурами и иероглифами, вырезанными с такой же тонкостью, как на драгоценном камне кольца, хотя египтяне не знали железа и не знали, что твердость базальта может затупить самую твердую сталь. Воображение отказывается понять, каким способом этот изумительный народ писал на порфире и граните, точно простым острием на восковых дощечках.

На углах саркофага были поставлены четыре вазы из восточного алебастра самого изящного и чистого рисунка; их крышки изображали: человеческую голову бога Аместа, обезьянью голову бога Гапи, голову шакала – бога Самаутфа и голову копчика – бога Кебсбнифа. В этих вазах хранились внутренности мумии, скрытой в саркофаге. В головах – изображение Озириса с бородой, заплетенной в косы, казалось, охраняло покой умершего. Две раскрашенные статуи женщин стояли направо и налево от саркофага, поддерживая одной рукой квадратный ящик на голове, а в другой держа у бедра сосуд с возлияниями. Одна из этих женщин была одета в простую белую юбку, облегающую бедра и висящую на скрещенных помочах, другая, в более богатом одеянии, была обтянута подобием узкого чехла, украшенного красной и зеленой чешуйками.

Рядом с первой статуей были поставлены три кувшина, наполненные некогда водою Нила, которая, испарившись, оставила свой илистый осадок, и блюда с какой-то пищей, которая высохла.

Рядом со второй – два маленьких корабля, похожих на модели судов, изготовляемых в портах, в точности напоминали: один – ту барку, на которой тела умерших перевозились из Диосполиса в Мемнониа, а другой – символический корабль, который переселяет души в области Запади. Ничто не было забыто: ни мачты, ни руль в виде длинного весла, ни кормчий и гребцы, ни мумия среди плакальщиц, покоящаяся под сенью маленького храма на ложе с львиными лапами, ни аллегорические изображения погребальных божеств, исполняющих свое священное служение. Ладьи и люди были окрашены яркими красками, и с каждой стороны носовой части, вытянутой наподобие клюва, глядел большой глаз Озириса, удлиненный черной краской. Разбросанные кости быка указывали на то, что здесь была принесена жертва для отвращения дурных явлений, которые могли бы нарушить покой Смерти. Раскрашенные и испещренные иероглифами ларцы были положены на гробнице. На столах из тростника еще лежали похоронные приношения; ничто не было тронуто в этом чертоге Смерти с того дня, как мумия в своем картонаже и двух гробах почила на базальтовом ложе. Могильный червь, умеющий находить путь в самые плотно закрытые гробы, был отброшен сильным запахом смолы и аромата.

– Надо ли открыть саркофаг? – спросил Аргиропулос, дав время лорду Ивендэлю и Румфиусу полюбоваться великолепием позлащенной залы.

– Конечно! – ответил юный лорд. – Но остерегитесь исцарапать края крыши ломами; потому что я хочу увезти гробницу и подарить ее Британскому музею.

Все рабочие соединили свои силы для того, чтобы сдвинуть монолит; осторожно пропустили деревянные клинья, и после нескольких минут работы громадный камень сдвинулся с места и скатился по приготовленным для этого подпоркам. Внутри саркофага оказался первый гроб, герметически закрытый. Это был ящик, украшенный живописью и позолотой, изображающий собою подобие маленького храма, с симметричными рисунками, зигзагами, квадратами, пальмовыми листьями и строками иероглифов. Оторвали крышку, и Румфиус, склонившись к краю саркофага, испустил крик изумления: «Женщина! Женщина!» – восклицал он, распознав мумию по отсутствию бороды и по форме картонажа.

Грек, казалось, также был удивлен; его давняя опытность в раскопках давала ему возможность понять, насколько подобная находка была необычайной. Долина Бибан-эль-Молюк заключает в себе только гробницы фивских царей. Кладбище цариц находится далее, в другом выходе из долины. Их гробницы проще и состоят обыкновенно из двух или трех коридоров и двух или трех комнат. На женщин на Востоке всегда смотрели как на низшие существа, даже после смерти. Большая часть этих гробниц, опустошенных еще в древние времена, послужила местом погребения безобразных мумий, грубо набальзамированных, со следами проказы и слоновой болезни. По какой же странной случайности, по какому чуду, в силу какой подмены гроб женщины находился в царском саркофаге, в этом подземном дворце, достойном самого знаменитого и могущественного из фараонов?

– Это нарушает, – сказал доктор лорду Ивендэлю, – все мои представления и теории и ниспровергает самые обоснованные системы понимания египетских погребальных обрядов, которые выполнялись с точностью в течение тысячелетий! Мы приблизились, несомненно, к какому-то темному пункту, к какой-то утраченной тайне истории. Женщина вступила на престол фараонов и правила Египтом. Она носила имя Тахосер, если верить надписям, высеченным на месте других, более древних; она захватила в свою власть чужую могилу, так же как и трон, или же какая-нибудь честолюбивая женщина, забытая историей, повторила после нее ее покушение.

– Никто не в силах лучше вас разрешить эту трудную задачу, – сказал лорд Ивендэль, – мы перенесем этот таинственный гроб в нашу барку, где вы свободно развернете этот исторический документ и, без сомнения, разгадаете тайны, которые скрывают эти копчики, эти скарабеи, эти коленопреклоненные фигуры и зубчатые линии, и крылатые змеи, и протянутые руки; вы читаете их так же легко, как и великий Шампольон.

Феллахи, по указаниям Аргиропулоса, подняли на плечи громадный ящик, и мумия, совершая путь обратный тому, который она совершала во времена Моисея в расписанной и раззолоченной ладье, в предшествии длинной свиты, была перенесена на сандаль, доставивший путешественников, и скоро прибыла на роскошную барку на Ниле и была поставлена в каюте, довольно схожей с храмом погребальной ладьи: настолько мало изменяются все формы в Египте.

Аргиропулос, разместив вокруг ящика все найденные при нем предметы, стал почтительно у дверей каюты и, по-видимому, ожидал. Лорд Ивендэль понял и поручил своему камердинеру отсчитать ему двадцать пять тысяч франков.

Открытый гроб лежал на подставках посреди каюты, блистая красками, такими живыми, точно эти украшения были написаны накануне, и в нем покоилась мумия, замкнутая в своем картонаже, изумительно тонко и богато отделанном.

Никогда еще Древний Египет не пеленал с большей заботливостью одного из своих детей для вечного сна. Хотя формы не обозначались сквозь этот тесный погребальный покров, в котором обрисовывались только плечи и голова, но смутно угадывалось молодое и изящное тело. Позолоченная маска с удлиненными, обведенными черной чертой и оживленными эмалью глазами, нос с нежно обрисованными ноздрями, округленными щеками, с пышными губами и неописуемой улыбкой сфинкса, подбородок немного короткий, но необычайно изящного очертания – все это представляло самый чистый тип египетского идеала и доказывало многими характерными чертами, что искусство не вымышляет индивидуальные особенности портрета. Множество тонких кос, разделенных в виде прядей, падали пышными прядями по обе стороны маски. Стебель лотоса, поднимаясь от затылка, округлялся над головой и закрывал свою лазурную чашечку над матовым золотом чела, дополняя вместе с погребальным конусом роскошную и изящную прическу.

Широкий нагрудник, составленный из тонких эмалей, соединенных золотом, обнимал нижнюю часть шеи и спускался многими рядами, позволяя видеть округленные, как две чаши, крепкие и чистые девственные груди.

На груди – священная птица с головой овна и между его зелеными рогами с красным кругом западного солнца, поддерживаемым двумя увенчанными змеями с надутым зобом, – чудовищное изображение, заключающее в себе символическое значение. Ниже, в свободных местах, среди поперечных полос, исполосованных яркими красками, ястреб бога Фрэ, увенчанный шаром, с раскрытыми крыльями, с симметрично расположенными на теле перьями и хвостом в виде веера, держал в каждой лапе мистическое Тау – символ бессмертия. Погребальные боги с зелеными ликами обезьяны и шакала подносили священным и резким жестом кнут, палку, жезл; око Озириса расширяло свой красный зрачок, очерченный черной краской, небесные змеи, с толстым горлом, окружали священные диски: символические фигуры протягивали свои руки, обрамленные зубчатыми рядами перьев, а богини Начала и Конца, с голубыми волосами и нагим торсом и в узко обтягивающих тело юбках, преклоняли по египетскому обычаю колено на подушках, зеленых и красных, с большими кистями.

Продольная полоса иероглифов от пояса до ног заключала в себе, без сомнения, какие-нибудь формулы религиозных обрядов или же имена и описания достоинств умершей; эту загадку Румфиус обещал себе разрешить тоже.

Вся эта живопись стилем рисунка, смелостью очертаний, блеском красок говорила с очевидностью для знатока о самом цветущем периоде египетского искусства.

Полюбовавшись этой первой оболочкой, лорд и ученый извлекли картонаж из ящика и поставили его у одной из стен каюты.

Странное зрелище представляла эта погребальная оболочка с позолоченной маской, стоящая во весь рост, как живой призрак, и принявшая снова жизненное положение после долгого покоя смерти на ложе из базальта в сердце горы, опустошенном нечестивым любопытством. И душа умершей, надеявшаяся на вечный покой, так заботливо охраняемый от всякой попытки оскорбить ее останки, быть может, была взволнована за пределами мира среди своих скитаний и метаморфоз.

Румфиус, вооруженный резцом и молотом, чтобы разделить надвое картонаж мумии, напоминал одного из погребальных гениев с маской животного на лице, которые изображены на стенах подземелий, совершающими возле умерших какой-нибудь страшный и таинственный обряд; лорд Ивендэль, внимательный и спокойный, со своим чистым профилем походил на божественного Озириса, ожидающего душу для суда над нею, и, чтобы продлить сравнение, его трость напоминала жезл бога.

Когда была кончена операция, довольно продолжительная, – потому что доктор не хотел повредить позолоту, – и картонаж, положенный на пол, разделился на две части, точно раковина, открылась мумия во всем великолепии гробового облачения, такого изящного, как будто она хотела соблазнить гениев подземного царства.

Картонаж был открыт, и в каюте распространился смутный и очаровательный запах ароматов, эссенции кедра, сандалового порошка, мирры и корицы; тело не было пропитано черной смолой, обращающей в камень трупы простых смертных, и, казалось, все искусство бальзамировщиков, древних обитателей квартала Мемнониа, было применено для сохранения этих драгоценных останков.

Голову покрывали узкие полосы тонкого льняного холста, под которыми смутно угадывались черты лица; бальзамы, которыми были напитаны эти полосы, окрасили их в прекрасный рыжеватый цвет. Начиная с груди сеть тонких трубочек из голубого стекла скрещивала свои узлы маленькими золотыми бусами и, покрывая тело вплоть до ног, одевала усопшую бисерным саваном, достойным царицы, золотые статуэтки четырех богов Аменти блестели в симметричном порядке по верхнему краю сетки, законченной внизу богатой бахромой безукоризненного вкуса. Между изображениями богов над золотой бляхой скарабей из ляпис-лазури развернул длинные позолоченные крылья.

Над головой мумии было наложено богатое зеркало из полированного металла, как будто желали дать возможность душе умершей созерцать призрак ее красоты во время долгой могильной ночи. Рядом с зеркалом эмалированный ларец драгоценной работы заключал в себе ожерелье из колец черного дерева, чередующихся с бусами из золота, ляпис-лазури и сердолика. Сбоку тела была положена узкая умывальная чашка, квадратная, из сандалового дерева, служившая при жизни для благовонных омовений, и три алебастровые вазочки, заключавшие: первые две – бальзамы, запах которых был еще уловим, а третья – порошок антимония и маленькую лопатку, чтобы окрашивать концы ресниц и удлинять наружный угол глаз, по древнему египетскому обычаю, применяемому и в наши дни восточными женщинами.

– Какой трогательный обычай! – сказал доктор Румфиус в восторге при виде всех этих сокровищ. – Похоронить с молодой женщиной весь арсенал ее туалета! А это, наверное, молодая женщина, окутанная этими холстами, пожелтевшими от времени и от эссенций. Рядом с египтянами мы поистине варвары, потому что у нас нет нежного отношения к смерти.

Сколько нежности, сожалений и любви открывают нам эти мелочные заботы, бесконечные попечения, эти бесцельные заботы, которые никто не увидит никогда, эти ласки бесчувственному телу, эти усилия исторгнуть у разрушения обожаемую форму и возвратить ее в неприкосновенном виде душ в день общего соединения.

– Может быть, – ответил задумчивый лорд Ивендэль, – наша цивилизация, которую мы считаем достигшей вершин, есть не более как глубокий упадок, не сохранивший даже исторической памяти о гигантских исчезнувших обществах. Мы глупо гордимся несколькими остроумными изобретениями механики последних дней и не думаем о колоссальном величии, о недоступных другим народам грандиозных созданиях земли фараонов. У нас есть пар; но пар менее силен, чем та мысль, которая воздвигала пирамиды, выкатывала подземные гробницы, вырубала сфинксов и обелиски из скал, покрывала залы одной глыбой, которую не сдвинуть всем нашим машинам, высекала из камня капеллы и умела защитить от уничтожения хрупкие человеческие останки, настолько в ней было сильно чувство вечности.

– О, египтяне были дивные зодчие, – сказал с улыбкой Румфиус, – изумительные художники, глубокие ученые; жрецы Мемфиса и Фив поставили бы в тупик даже наших германских ученых, а в символике они имели силу нескольких крейцеров; но мы рано или поздно разберем их писания и вырвем у них тайну. Великий Шампольон дал нам их азбуку; а мы теперь читаем свободно их гранитные книги. А пока со всевозможной осторожностью разденем эту юную красавицу более чем трехтысячелетнего возраста.

– Бедная леди! – промолвил молодой лорд. – Глаза непосвященных будут смотреть на ее тайные красоты, которых, может быть, не видела сама любовь. О да! Под суетным предлогом науки мы поступаем как дикари, подобные персам Камбиза. И если бы я не боялся довести до отчаяния этого почтенного доктора, то я, не поднимая последнего покрывала, заключил бы тебя снова в тройные стены твоего гроба.

Румфиус вынул из картонажа мумию, которая была не тяжелее тела ребенка, и начал ее распеленывать с ловкостью матери, которая хочет освободить члены своего птенца; он распорол прежде всего сшитую оболочку из холста, напитанную пальмовым вином, и широкие полосы, опоясывавшие в нескольких местах тело; потом он нашел конец тонкой полосы, обвивавшей бесконечными спиралями члены юной египтянки; он скатывал бинт так же легко, как бы мог это сделать один из самых ловких тарихевтов погребального города. По мере того как подвигалась его работа, мумия, освобождаясь от своих утолщений, точно статуя, высекаемая из мраморной глыбы, становилась все более легкой и изящной. За этой полосой последовала другая, еще более узкая, назначавшаяся для того, чтобы теснее сжать члены. Она была так тонка и так ровно соткана, что могла бы сравниться с батистом и с кисеей наших дней. Точно следуя за всеми очертаниями тела, она связывала пальцы рук и ног и вплотную покрывала, как маска, черты лица, почти видимого сквозь тонкую ткань. Бальзамы, которыми ее напитали, как бы накрахмалили ее, и, отделяясь под пальцами доктора, она издавала легкий шелест, как бумага, которую мнут или разрывают.

Оставалось снять последний слой, и доктор Румфиус, хоть и привычный к подобным операциям, прервал на минуту свою работу или из некоторого уважения к целомудрию смерти, или же с тем чувством, какое препятствует человеку распечатать письмо, открыть дверь, поднять покрывало, скрывающее тайну, которую он жаждет узнать. Он же приписал эту остановку усталости, и, действительно, пот струился с его лба, но он и не думал стереть его своим знаменитым платком с синими клетками; однако усталость тут была ни при чем.

Между тем тело мертвой виднелось сквозь ткань, легкую, как газ, и под ее нитями смутно блестела местами позолота.

Когда был снят последний покров, обрисовалась чистая нагота прекрасных форм, которые, несмотря на столько протекших веков, сохранили всю округленность своих очертаний и всю тонкую грацию линий. Ее поза, редкая у мумий, была та же, что у Венеры Медицейской, как будто бальзамировщики хотели отнять у этого прекрасного тела печальную позу смерти и смягчить неподвижную суровость трупа. Одна рука слегка закрывала девственную грудь, другая скрывала тайные красоты, как будто целомудрие мертвой не было достаточно защищено охраняющим мраком могилы.

Крик восторга вырвался одновременно у Румфиуса и у лорда Ивендэля при виде этого чуда.

Ни одна еще статуя, греческая или римская, не представляла более изящных очертаний; даже характерные особенности египетского идеала придавали этому чудесно сохраненному телу такую стройность и легкость, какой не имеют античные мраморы. Маленькие, тонкие руки, узкие ступни ног с ногтями на пальцах, блестящими, как агат, тонкий стан, маленькие груди, мало выдающиеся бедра, несколько длинные ноги с изящно очерченными лодыжками – все это напоминало легкую грациозность музыкантш и танцовщиц на фресках, изображающих погребальные пиры в ипогеях Фив. Это была та форма еще детской прелести, не обладающая зрелостью женщины, которую египетское искусство изображает с такой нежностью, начертывая этот образ на стенах подземелий быстрой кистью или терпеливо высекая из непокорного базальта.

Обыкновенно мумии, пропитанные смолой и солью, похожи на изваяния из черного дерева; разложение не может их коснуться, но в них нет подобия жизни. Трупы не обращаются в прах, из которого они созданы, но они окаменевают в отвратительной форме, на которую нельзя взглянуть без омерзения или ужаса. Но на этот раз тело – заботливо обработанное посредством процессов более верных, более долгих и дорогих, сохранивших в нем эластичность, гладкость эпидермы и почти естественную окраску; кожа светло-коричневого цвета имела бледный оттенок новой флорентийской бронзы; и этот горячий тон амбры, каким мы восхищаемся в картинах Джорджоне и Тициана, потемневших от лака, вероятно, немногим отличался от естественного цвета кожи юной египтянки при ее жизни.

Голова скорей казалась спящей, чем мертвой; изпод век, обрамленных длинными ресницами, между двумя черными чертами антимония блестели эмалевые глаза каким-то влажным жизненным отблеском и, казалось, хотели сбросить с себя, как легкое видение, тридцативековый сон. Нос, тонкий и изящный, сохранил свои чистые линии; никакие впадины не безобразили щек, округленных, как бока вазы; рот, покрытый бледной, красноватой краской, сохранил свои едва заметные складки, и на губах, сладострастно очерченных, бродила грустная и таинственная улыбка, полная нежности, печали и очарования, та нежная и покорная улыбка, которая дает такую очаровательную складку прелестным головкам, украшающим канонские вазы Луврского музея.

Ровное и низкое чело, соответствующее требованиям античной красоты, обрамляли массы черных как уголь волос, заплетенных во множество тонких кос, падавших на плечи. Двадцать золотых булавок, воткнутых среди этих кос, точно цветы в бальной прическе, усеивали, как блестящие звездочки, густую темную шевелюру, которую можно было бы принять за искусственную, настолько она была обильна. Крупные серьги, округленные наподобие маленьких щитов, блестели своим желтым цветом рядом с смуглыми щеками. Роскошное ожерелье из трех родов золотых божеств и амулетов среди драгоценных камней окружало шею очаровательной мумии, а ниже, на груди, лежали два других ожерелья из бус и розеток – золотых, из ляпис-лазури и сердолика в изящном симметрическом сочетании.

Пояс сходного рисунка из золота и самоцветных камней обнимал тонкую талию.

Браслет из двойного ряда золотых и сердоликовых бус окружал кисть левой руки, а на указательном пальце той же руки блестел маленький скарабей из эмали с золотой насечкой на тонких золотых нитях, красиво сплетенных.

Какое странное чувство! Стоять перед лицом человеческого существа, жившего в те времена, когда едва слышался лепет истории, собиравшей сказки преданий, пред лицом красоты, современной Моисею и сохранившей прекрасные формы юности; касаться маленькой, нежной руки, напитанной благовониями, которую, быть может, целовал фараон, осязать волосы, более долговечные, чем царства, более прочные, чем сооружения из гранита!

При виде мертвой красавицы юный лорд испытывал то уходящее в глубину прошлого желание, какое часто внушает мраморное изваяние или картина, изображающая женщину минувших времен, прославленную своими чарами. Ему казалось, что если бы он жил три тысячи пятьсот лет тому назад, то полюбил бы эту красавицу, которой не коснулось уничтожение, и его мысль, быть может, долетела бы к встревоженной душе, которая бродила близ ее поруганной земной оболочки.

Гораздо менее поэтичный, чем юный лорд, доктор Румфиус занялся перечислением драгоценностей, не снимая их, потому что Ивендэль пожелал, чтобы не отнимали у мумии ее последнего утешения: снять с умершей женщины ее драгоценности – это значило бы умертвить ее вторично! Как вдруг сверток папируса, скрытый между боком тела и рукой, бросился в глаза ученого.

– А! Это, должно быть, экземпляр погребального ритуала, – сказал он, – его клали в последний гроб, и рукопись писали с большей или меньшей тщательностью, смотря по богатству и значению умершего.

И он принялся с величайшими предосторожностями развертывать хрупкую полосу папируса. При первых же строках Румфиус показался удивленным. Он не видел обычные фигуры и знаки ритуала; тщетно он искал на надлежащем месте рисунки, изображающие похороны, и погребальное шествие, служащее заставкой папируса; он не нашел и молитвенное перечисление ста имен Озириса, ни пропускную формулу, даваемую душе, ни воззвание к богам Аменти. Рисунки иного характера говорили о совсем других сценах, о человеческой жизни, а не о странствованиях тени в загробном мире. Заголовки глав и начало строк были начерчены красной краской, чтобы отделить их от остального текста, написанного черным, и привлечь внимание читателя к наиболее интересным местам рукописи. Надпись в ее начале, казалось, заключала в себе заглавие сочинения и имя грамматика, написавшего или скопировавшего его. По крайней мере, так определил, по первому взгляду, ученый доктор.

– Решительно, милорд, мы ограбили господина Аргиропулоса, – сказал он Ивендэлю, указывая ему на все особенности рукописи по сравнению с обычными ритуалами. – Впервые найден египетский манускрипт, заключавший в себе не что иное, чем священные формулы. О, я его прочту, хотя бы потерял зрение, хотя бы моя борода отросла настолько, чтобы в три раза обойти вокруг моего стола! Да, я вырву у тебя твою тайну, загадочный Египет! Я узнаю твою историю, мертвая красавица, потому что в папирусе, прижатом к сердцу твоей очаровательной рукой, заключается твое жизнеописание! Я покрою себя славой и заставлю Ленсиуса умереть от зависти!


Ученый и доктор вернулись в Европу; мумия, покрытая снова своими холстами и положенная в три гроба, обитает в парке лорда Ивендэля в Линкольншире, в базальтовом саркофаге, который он перевез с большими расходами из долины Бибан-эль-Молюк и не отдал Британскому музею. Иногда лорд, облокотившись о саркофаг, погружается в глубокую думу и вздыхает…

После трехлетних настойчивых трудов Румфиусу удалось разобрать таинственный папирус, исключая нескольких мест, поврежденных или написанных неизвестными знаками, и содержание этой рукописи, переведенной им на латинский язык, вы прочтете под названием: Роман Мумии.

I

Оф (таково египетское имя города, который античная древность называла стовратными Фивами, или Diospolis Magna), казалось, спал под палящими лучами раскаленного, как свинец, солнца. Был полдень; яркий свет падал с бледного неба на землю, истомленную жарой; почва, блистающая отражением лучей, светилась как расплавленный металл, и тень у подошвы зданий казалась лишь тонкой голубоватой нитью, похожей на черту, которую зодчий проводит краской на своем плане на папирусе; дома, со слегка расширяющимися к основанию стенами, пылали, как кирпичи в горне; двери были заперты, и ни одна голова не появлялась в окнах, закрытых шторами из тростника.

В глубине пустынных улиц, над террасами, вырезались в воздухе, необычайно прозрачном, иглы обелисков, верхи пилонов, группы дворцов и храмов, капители их колонн, с человеческими лицами или цветами лотоса, виднелись вполовину, пересекая горизонтальные линии крыш и возвышаясь, как рифы, над массами частных жилищ.

Местами из-за стены сада поднимался чешуйчатый ствол пальмы с пучком листьев, застывших в воздухе, потому что ни малейшее движение не нарушало тишину атмосферы; акации, мимозы, фараоновы смоковницы раскинули каскады своей листвы, бросая узкую голубоватую тень на ослепительнояркую почву. Эти массы зелени оживляли безжизненную торжественность картины, которая без них казалась бы картиной мертвого города.

Изредка черные невольники из племени нахаси, с обезьяньим обликом, с звериными ухватками, одни лишь не обращая внимания на полуденный жар, несли для своих господ воду из Нила в кувшинах, подвешенных на палке, перекинутой через плечо. Хотя вся их одежда состояла из коротких полосатых штанов, но их торсы, блестящие и гладкие, как базальт, обливались потом, и они ускоряли шаги, чтобы не обжечь толстую кожу ступни о раскаленные, точно пол в бане, плиты. На дне лодок, привязанных у кирпичной набережной реки, спали матросы, уверенные, что никто не разбудит их, чтобы переправиться на другой берег в квартал Мемнониа. В небесной высоте вились ястребы, и их пронзительный писк, который в другое время потерялся бы в городском шуме, звучал теперь среди всеобщего безмолвия. На карнизах зданий, поджав одну ногу и уткнувшись клювом в мохнатую шею, два-три ибиса казались погруженными в глубокую думу; а их силуэты рисовались на лазурном фоне, сверкающем и раскаленном.

Но не все, однако, спало в Фивах. Неясные звуки музыки неслись из стен большого дворца, простирающего на фоне пламенного неба прямую линию своего украшенного резными пальмовыми листьями карниза. Время от времени эти струи гармонии растекались в чистом трепетании воздуха, и, казалось, глаз мог бы проследить, как льются волны созвучий.

Странное очарование таила в себе эта музыка, как под сурдиной доносившаяся из-за тяжелых стен: то была песнь печального сладострастия, томной тоски, в ней слышалось томление тела и разочарование страсти; угадывалась сияющая грусть вечной лазури, неописуемая истома жарких стран.

Проходя мимо этой стены, раб замедлял шаги, забывая о плети хозяина, останавливался, напряженно ловил звуки песни, дышавшей сокровенными печалями души, и грезил об утраченной родине, о погибшей любви, о непреодолимых преградах рока.

Откуда неслась эта песнь, эти тихие вздохи среди молчания города? Чья тревожная душа бодрствовала среди окружающего сна?..

Фасад дворца, выходивший на довольно обширную площадь, отличался правильностью линий и тяжестью кладки, свойственными гражданской и религиозной архитектуре Египта. Очевидно, это было жилище семьи царской крови или семьи жреца; об этом свидетельствовали и качество материалов, и тщательность постройки, и богатство украшений.

В середине фасада возвышался большой павильон, окруженный с боков двумя приделами и увенчанный крышей в виде срезанного треугольника. Широкая полоса резьбы, глубокой и с сильно выступающим профилем, окаймляла стену, в которой не было других отверстий, кроме двери; она была расположена без симметрии, не посредине, а в углу павильона, для того чтобы дать простор широким ступеням внутренней лестницы. Карниз того же стиля, что и крыша, венчал этот единственный вход.

Павильон выступал перед стеной, к которой примыкали два ряда галерей в виде открытых портиков, с колоннами своеобразной фантастической формы. Основания их изображали громадные бутоны лотоса; острые листья обрамляли сердцевину, из которой, словно гигантский пестик цветка, поднимался ствол, суживающийся кверху у капители, схваченной резным ожерельем и увенчанной распустившимся цветком.

Небольшие двухстворчатые окна, украшенные цветными стеклами, виднелись в широких просветах между колоннами. Крыша в виде террасы была вымощена громадными каменными плитами. В наружных галереях, на деревянных треножниках стояли глиняные сосуды, натертые внутри горьким миндалем и закупоренные листьями; в них воздушной струей охлаждалась нильская вода. Груды плодов, связки цветов, различной формы сосуды для питья помещались на круглых столиках: египтяне любят есть на свежем воздухе, и их трапезы происходят, так сказать, на улице.

С каждой стороны преддверия дома тянулись одноэтажные постройки, обнесенные рядами колонн, с которыми до половины их высоты соединялась стена, разделенная на грани и предназначенная для того, чтобы замкнуть внутри дома место для прогулки, защищенное от солнца и от взглядов. Капители, стволы колонн, грани стен были расписаны красками, и все эти сооружения производили впечатление радостное и пышное.

Входная дверь вела в обширный двор, обнесенный четырехугольным портиком. Он состоял из колонн с капителями в виде голов женщин с коровьими ушами, с продолговатыми, вздернутыми кверху глазами, с приплюснутыми носами и широко расплывшейся улыбкой, с прической в виде толстого, рубчатого венчика, поддерживающего камень тяжелого песчаника. Под этим портиком были расположены двери комнат, куда проникал свет, смягченный тенью галереи.

Посреди двора выложенный сиенским гранитом бассейн искрился под солнцем; над водой раскинулись широкие сердцевидные листья лотоса, и розовые и голубые цветы их наполовину свернулись, точно изнемогая от жары, несмотря на омывающую их воду.

Вокруг бассейна в грядах росли цветы, рассаженные веером на маленьких холмиках, а по узким дорожкам, проложенным среди растительности, осторожно прогуливались два ручных аиста. Временами они щелкали своими длинными клювами и хлопали крыльями, словно собираясь улететь.

По углам двора четыре высоких персей с искривленными стволами раскинулись своей пышной зеленью металлического оттенка.

В глубине колоннаду портика заканчивал пилон, и в голубом воздухе широкого просвета, в конце длинной крытой аллеи из лоз виднелся киоск, роскошный и изящный.

В отделениях сада, вправо и влево от аллеи, очерченных рядами карликовых подстриженных в виде конуса деревьев, зеленели гранатные деревья, сикоморы, тамариски, мимозы, акации. И на густом фоне поднимающейся выше стен зелени цветы сверкали, как красочные искры.

Тихая и нежная музыка доносилась из комнаты, выходившей во внутренний портик. Хотя залитые солнечными лучами плиты двора ослепительно сверкали, но комната тонула в голубой живительной прозрачной тени, и здесь глаз, ослепленный пламенным светом, сначала старался всмотреться в формы предметов, прежде чем мог различить их, привыкнув к этому полусвету.

Стены комнаты были окрашены в бледно-лиловый цвет и заканчивались карнизом, расписанным яркими красками и украшенным золотыми пальмовыми листьями. В искусных архитектурных сочетаниях обрисовывались на гладкой поверхности стен квадраты, обрамлявшие живопись, орнаменты, лепестки цветов, фигуры птиц, шашки различных красок, сцены интимной жизни.

В глубине, у стены, стояло ложе причудливой формы, в виде быка, убранного страусовыми перьями, с диском между рогами. Покрытая тонкой красной подушкой его спина расширялась, чтобы дать отдых: дугообразно упирались в пол черные ноги с зелеными копытами, а хвост изгибался двумя прядями. Во всякой другой стране, кроме Египта, показалось бы страшным это ложе в виде четвероногого животного. Но здесь причуда мастера так же просто создавала ложе в образе льва или шакала. Перед ложем была поставлена скамейка с четырьмя ступенями. В изголовье полумесяц из восточного алебастра служил для опоры шеи, чтобы не опасаться привести в беспорядок прическу.

Посреди комнаты, на столе из драгоценного дерева искусной и очаровательной работы, находились различные предметы: вазы с цветами лотоса, бронзовое полированное зеркало на ножках из слоновой кости, агатовый сосуд с черным порошком антимония, ложка для благовоний из сикоморового дерева с ручкой в виде молодой девушки, нагой до пояса, вытянувшейся как бы для плавания и старающейся поддержать свою ножку над водой.

У стола, на кресле из золоченого дерева, расцвеченного красными с голубым ножками и с ручками в виде львов, покрытом толстой подушкой, пурпурной, с золотыми звездами и черными квадратами, конец которой был перекинут через спину, сидела молодая женщина или, скорее, девушка, дивной красоты, в грациозной позе, небрежной и меланхолической.

Ее черты, идеально нежные, представляли собой образец чистого египетского типа, и, может быть, часто ваятели думали о ней, высекая изображения Изиды и Гатор, рискуя нарушить суровые правила жрецов; отблески золота и роз окрашивали пламенную бледность ее лица, на котором обрисовывались продолговатые черные глаза, увеличенные черной чертой антимония и подернутые невыразимой грустью. Эти большие темные очи с густыми ресницами и окрашенными веками принимали странное выражение на миловидном личике, почти детском. Полуоткрытый рот, алый, как цветок граната, не скрывал между губами, довольно полными, влажный блеск голубоватого перламутра и хранил ту невольную и почти скорбную улыбку, которая придает такую привлекательную прелесть египетским лицам. Нос, слегка сдавленный у бровей, соединенных бархатистой тенью, был обрисован таким безукоризненно правильным вырезом ноздрей, что каждая женщина или каждая богиня была бы удовлетворена, несмотря на едва уловимые африканские черты профиля; подбородок округлялся линией необычайно изящной и имел блеск полированной слоновой кости; щеки несколько более развитые, чем у красавиц других народов, прибавляли лицу выражение чрезвычайной нежности.

Головной убор этой девушки состоял из подобия каски в виде цесарки; ее полураскрытые крылья опускались на виски, красивая тонкая головка выдавалась над срединой лба, а хвост, усеянный белыми точками, опускался, развернутый, на затылок. Удачное сочетание эмалей подражало пестрому оперению птицы; страусовые перья в виде султана дополняли этот головной убор, составляющий принадлежность молодых девушек, тогда как ястреб, символ материнства, предназначается только для женщин.

Волосы юной девы, блестящие и черные, заплетенные в тонкие косы, пышно лежали вдоль ее круглых щек, обрисовывая их очертания, и опускались до плеч; в тени их сияли, как два солнца в облаках, большие золотые круги серег, от головного убора спускались две длинных полосы из ткани с бахромой на концах и красиво падали за спиной. Широкий нагрудник из многих рядов эмалей, золотых бус, зерен сердолика, ящериц и рыб из тисненого золота покрывал ее торс от горла до грудей, которые просвечивали, белые и розоватые, сквозь воздушную сетку каласириса. Платье с крутыми квадратами было завязано ниже груди поясом с висячими концами и заканчивалось внизу широкой каймой с поперечными полосами, украшенными бахромой. Тройные браслеты из бус ляпис-лазури, перемежающихся с рядами золотых зерен, облегали тонкие кисти ее рук, нежных, как у ребенка, а узкие ступни ног, с тонкими пальцами, обутые в башмаки из белой кожи, испещренной золотыми рисунками, покоились на скамейке из недорогого дерева с инкрустациями из зеленой и красной эмали.

Возле Тахосер (имя юной египтянки) находилась арфистка, склонив одно колено и согнув другую ногу под тупым углом в позе, которую живописцы любят изображать на стенах ипогеев; и арфистка, и ее инструмент помещались на подставке, имевшей целью усиливать его звук. Кусок ткани с цветными полосами и откинутыми назад концами в складках покрывал ее волосы и обрамлял лицо, улыбающееся и загадочное, как лик Сфинкса. Узкая одежда или, вернее, чехол из прозрачной материи обтягивал ее юное и тонкое тело; эта одежда, разрезанная под грудью, оставляла свободными плечи, грудь и руки в их чистой наготе.

На подставке была укреплена стойка с поперечной перекладиной в форме ключа, служившая точкой опоры для арфы, которая без этого лежала бы всей тяжестью на плече молодой женщины. Арфа, заканчивавшаяся декой, округленной в виде раковины и раскрашенной орнаментами, имела на своей верхней части изваянную голову богини Гатор со страусовым пером; девять струн, натянутых по диагонали, вздрагивали под длинными и тонкими пальцами арфистки, которая часто, чтобы извлечь низкие ноты, наклонялась красивым движением, как будто желая плавать в звонких волнах музыки и следовать за удаляющейся гармонией.

Позади нее стояла другая музыкантша, которую можно было бы принять за нагую, если бы ее не одевал легкий туман белого газа, оттенявший бронзовый цвет ее тела; она играла на инструменте, напоминающем большую мандолину с чрезвычайно длинной шейкой и с тремя струнами, украшенными на концах цветными кистями. Одна из ее рук, тонких и вместе с тем округленных, протянулась к грифу инструмента в скульптурной позе, а другая поддерживала его, перебирая струны.

Третья молодая женщина, которая благодаря громадной шевелюре казалась еще тоньше, отбивала такт на тимпане, состоявшем из деревянной рамки с натянутой на нее ослиной кожей.

Арфистка пела жалобную мелодию, сопровождаемую в унисон, проникнутую невыразимой нежностью и глубокой тоской. Слова выражали смутные желания, сокрытые сожаления, гимн любви к неизвестному и робкие жалобы на суровость богов и жестокость рока.

Тахосер, опершись на одного из львов кресла, приложив руку к щеке и протянув палец к виску, слушала пение с рассеянностью, более кажущейся, чем действительной, по временам вздох волновал ее грудь и вздымал эмали ее нагрудника; по временам влажный блеск, вызванный зарождающейся слезой, озарял ее глаза среди черных линий антимония, и ее маленькие зубки кусали нижнюю губу, как будто она была виновна в ее волнении.

– Сату! – сказала она, ударяя одной о другую своими нежными руками, чтобы заставить умолкнуть арфистку, которая тотчас же заглушила ладонью вибрации струн. – Сату, твое пение меня волнует, томит и кружит голову, как слишком сильное благоухание. Струны твоей арфы как будто связаны с моим сердцем и звучат мучительно в моей груди; мне почти стыдно, потому что моя душа плачет сквозь музыку. А кто мог бы открыть тебе тайны?

– Госпожа! – ответила арфистка. – Поэт и музыкант знают все; боги открывают им сокрытое в тайне; в своих ритмах они выражают то, что мысль едва сознает и что язык едва лепечет. Но если моя песня тебя печалит, то я могу изменить напев.

И Сату ударила по струнам арфы с радостной энергией и в быстром ритме, который подчеркивался учащенными ударами тимпана; после этого вступления она запела песнь, прославляющую чары вина, опьянения благовониями и восторг пляски.

Некоторые из женщин, сидевших на складных стульях с голубыми лебедиными шеями и желтыми клювами, кусающими палку сиденья, или же коленопреклоненные на красных подушках, набитых волосом, принявшие под впечатлением музыки Сату позы безнадежного томления, затрепетали, расширили ноздри, как бы вдыхая в себя волшебный ритм, поднялись на ноги и, повинуясь неодолимому влиянию, начали плясать.

Головной убор в виде каски, вырезанной против уха, покрывал их волосы, из которых некоторые завитки падали на их смуглые щеки, скоро порозовевшие от увлечения пляской. Широкие золотые кольца серег бились о их шеи, и сквозь длинные газовые ткани виднелись их тела цвета светлой бронзы, волнующиеся с гибкостью змеек; они извивались, изгибались, двигали станом, схваченным узким поясом, откидывались назад, принимали томные позы, склоняли головы вправо и влево, как бы находя скрытое сладострастие в прикосновении их гладкого подбородка к холодному, обнаженному плечу, выдвигали вперед горло, точно голубки, опускались на колена и поднимались снова, прижимали руки к груди или раскидывали их наподобие крыльев Изиды и Нефеис, влачили ноги или передвигали их частыми движениями сообразно с переливами музыки.

Служанки, стоя у стен, чтобы дать простор движениям танцовщиц, отмечали такт, щелкая пальцами или ударяя ими о ладони. Одни из этих женщин, совсем нагие, имели единственным украшением браслет из эмалированной глины, другие были одеты в узкие юбки, поддерживаемые помочами, и в их волосах были вложены цветы на согнутых стеблях, необычно и изящно. Бутоны и распустившиеся цветы, покачиваясь, распространяли благоухание в зале, и женщины, увенчанные цветами, могли бы внушить поэту счастливые темы для сравнений.

Но Сату преувеличивала могущество своего искусства. Веселый ритм музыки, казалось, усилил печаль Тахосер. Слеза катилась по ее прекрасной щеке, как капля нильской воды на лепестке лотоса, и, спрятав голову на груди своей любимой служанки, облокотившейся о ее кресло, она промолвила, рыдая и стеная, как задыхающаяся голубица:

– Ах, моя бедная Нофрэ, я очень печальна и очень несчастлива!

II

Нофрэ, предчувствуя признание, сделала знак; арфистка, две музыкантши, танцовшицы и служанки удалились молча, одна за другой, как вереница фигур на фресках. Когда последняя из них исчезла, любимая прислужница стала говорить своей госпоже ласковым и сочувствующим тоном, точно молодая мать, утешающая своего питомца:

– Что с тобой приключилось, дорогая госпожа, что ты печальна и несчастлива? Ты молода, твоей красоте могут позавидовать прекраснейшие женщины, ты свободна, и отец твой, великий жрец Петамуноф, чья мумия, сокрытая от всех, покоится в богатой гробнице, оставил тебе великие богатства, которыми ты можешь распоряжаться по желанию. Твой дворец очень красив, обширны твои сады, орошаемые прозрачными водами. В твоих сундуках хранятся ожерелья, нагрудники, браслеты для ног, кольца с искусной резьбой на камнях. Число твоих одежд, твоих каласирисов, твоих головных уборов превосходит число дней в году; Гопи-Му, отец вод, покрывает в свое время плодотворным илом твои земли, которых не облетит ястреб в течение времени от одного солнца до другого. А твое сердце не раскрывается радостно для жизни подобно бутону лотоса в месяцы Гатор или Шойак, а болезненно сжимается.

Тахосер ответила Нофрэ:

– Да, конечно, боги высших сфер были ко мне милостивы; но какую для меня имеет цену все, чем обладаешь, если нет единого, чего желаешь? Неудовлетворенное желание делает богача в его позолоченном и расписанном красками дворце, среди его драгоценностей и ароматов более бедным, чем самый жалкий работник в Мемнониа, собирающий в древесные опилки кровь из трупов, или чем полунагой негр, управляющий на Ниле своей хрупкой лодкой под горячим полуденным солнцем.

Нофрэ улыбнулась и сказала с едва уловимой усмешкой:

– Возможно ли, госпожа, чтобы какая-нибудь твоя прихоть не исполнилась немедленно? Если ты желаешь иметь драгоценность, то отдаешь мастеру слиток чистого золота, сердолики, синие камни, агаты, красные камни, и он выполняет работу по желаемому рисунку. Так же точно и с одеждами, с колесницами, благовониями, цветами и музыкальными инструментами. Твои рабы, от Филэ до Гелиополиса, ищут для тебя всего самого красивого, самого драгоценного; если нет в Египте того, что ты желаешь, то караваны доставят это тебе с другого конца мира!

Прекрасная Тахосер покачала головой и, казалось, была раздражена недогадливостью своей доверенной.

– Прости, госпожа, – сказала Нофрэ, поняв, что сделала ошибку, – я и не подумала о том, что скоро четыре месяца, как фараон ушел в поход в Верхнюю Эфиопию и что его сопровождает красивый оэрис[2], который, проходя мимо твоей террасы, всегда поднимал вверх голову и замедлял шаг. Как он был привлекателен в своем воинском одеянии! Как он красив, молод и храбр!

Как будто желая заговорить, Тахосер полуоткрыла свои розовые губы; но легкое алое облако покрыло ее щеки, она склонила голову, и слова, готовые слететь с ее губ, не развернули свои звонкие крылья.

Служанка, думая, что угадала, заговорила снова:

– В таком случае, госпожа, твоя печаль скоро прекратится; в это утро прибыл вестник, задыхаясь от усталости, и возвестил победоносное возвращение царя еще перед заходом солнца. Слышишь, как тысячи шумов смутно раздаются в городе, пробуждающемся от полуденного усыпления? Прислушайся! Колеса звучат на плитах улиц; и народ толпами стремится к реке, чтобы перебраться на другой берег, на поле воинских упражнений. Сбрось с себя свою тоску и отправься также взглянуть на чудное зрелище. В часы печали надо смешиваться с толпой. Уединение питает мрачные мысли. С высоты боевой колесницы Ахмосис пошлет тебе приветливую улыбку, и ты вернешься более веселой в твой дворец.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Критяне лгуны (лат.).

2

Офицер.