книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Владимир Орлов

Соленый арбуз

1

У попа была собака. Поп ее, естественно, любил.

Была она лысая, кривоногая, как венский стул, с откровенной ленью в глазах и терпела обидную кличку Кастрюля. Увидев ее впервые, он, Кешка, понял сразу, что никаких шансов попасть в спутник она не имеет. Тем не менее Поп ее любил.

Еще у Попа был верблюд. Верблюда Поп тоже любил. Даже больше, чем собаку. Еще бы! Собак в Абакане – как белых медведей на Северном полюсе, а верблюд единственный.

И хотя верблюд был пенсионного возраста, и хотя на тощем загривке его торчали бурые и рыжие кустики шерсти, и хотя носил он на мосластых передних ногах лохматые, неприличные подштанники, снижавшие впечатление от его донкихотской фигуры, держался он на редкость гордо и с презрением относился к шестидесяти– двухтысячному населению Абакана.

Во рту его все время плавала жевательная резинка, и каждую секунду он мог унизить любого встречного полновесным свинцовым плевком. Он не щадил авторитетов. И даже однажды совершенно спокойно плюнул в лицо уважаемого товарища милиционера Чорчокова, регулировавшего движение на перекрестке улиц Щетинкина и Чертыгашева.

Обвиняли потом его, Кешку, а не верблюда, будто бы верблюд несознательный и не умеет самостоятельно мыслить…

– Ну ладно, – сказал Николай, – надо ехать.

– А потом верблюд… верблюд… – Кешкин рассказ забуксовал, как «ГАЗ-51» на Чертовом болоте.

Кешка обиделся. Каждый раз не дают досказать ему эту историю. А она интересная. Местами про любовь.

Верблюд был его слабостью. Кешка никогда не мог устоять перед соблазном рассказать про верблюда и про его хозяина Попа, своего бывшего друга. («У, гад, обыватель, остался в Абакане вместе с братцем!»)

Конца этой истории никто так и не слыхал. Либо Кешку перебивали, либо он сам забывал о верблюде и начинал описывать свои похождения в Абакане и Красноярске. Он уверял, что его родной Абакан веселее Одессы, и рассказывал, как он делал мясо из живого рогатого скота на Абаканском мясокомбинате.

– Помогай грузиться, – сказал Николай.

У Кешки перекосилось лицо.

– Букварь! Ты еще спишь? – закричал Кешка. Потом он сказал Николаю доверительно: – У нас же есть Букварь.

Из общежития, длинного и приземистого, как солдатская столовая, выскочил Букварь и заспешил к машине.

Букварь пыхтел. Из уголка рта его торчал кончик языка, розовый и несолидный.

По спине Букваря нудно и методично стучал вместительный мешок на коротких лямках, набитый гвоздями, шурупами, болтами, костылями, шпингалетами и дверными ручками.

Букварь осторожно и даже торжественно нес сверкающий бачок размером с ведро, взятый два дня назад со склада. В него были втиснуты бачки поменьше и кастрюли. Лежали сверху чистенькие, но тусклые алюминиевые миски, тарелки и чашки.

Чашки подпрыгивали, перевертывались и позвякивали.

Маленький старательный Спиркин с оттопыренными ушами вышагивал за Букварем с мешком картошки на плечах. Выражение лица у него было суровое и монументальное. Видимо, Спиркина высекли резцом из куска мрамора, и пришлось постоять ему в ответственной скульптурной группе. Потом это ему надоело, и он сбежал с постамента, переквалифицировался в плотника, но изменить выражение лица ему так и не удалось.

– Ты чего? – спросил Спиркин.

Он увидел Кешку. Кешка валялся на траве и жевал травинку.

– Ничего, – сказал Кешка. – А ты чего?

Мраморный Спиркин сплюнул и зашагал к машине.

Плелся за ним и толстый Бульдозер, а по паспорту Борис Андропов, посвистывал и нес брезгливо в обеих руках авоськи, растянутые, как невод китами, пузатыми пакетами с мукой, крупами, вермишелью, сахаром и прочими непитьевыми продуктами.

Упруго ступали по земле длинные баскетбольные ноги Виталия Леонтьева. Были они обтянуты синими тренировочными брюками и обуты в синие кеды. Как охапку дров, тащил Виталий в левой руке топоры и плотницкие инструменты.

Ольга шла за Виталием Леонтьевым и старательно копировала его упругий шаг. Но ноги у нее были не такие длинные, и упругий шаг получался не так эффектно. Зато изящный наклон головы и философское выражение глаз Виталия она передавала точно.

Николай улыбнулся ей из кузова машины.

Хулиганистый пластмассовый Буратино дергался и пытался вырваться из цепких пальцев Ольги, сжавших его морковный нос. Но у Буратино ничего не выходило, и он продолжал крутиться вокруг оси своего собственного носа, показывая всем желтые пластмассовые ботинки.

– Кажется, все, – сказал Николай.

– Все, – веско подтвердил серьезный Спиркин.

Когда шофер Петухов влез в кабину, Николай сказал ребятам, чтобы они не задерживались и к вечеру были на Канзыбе и что старшим он назначает Спиркина.

– Ясно, – сказал Спиркин и поправил блестящую пряжку отличного командирского ремня.

Конечно, ничего не произошло, но Спиркин все-таки скосил глаза в Кешкину сторону.

Выражение лица у Спиркина было гордое и значительное, словно его фотографировали сейчас у развернутого знамени.

В армии Спиркин был отличником боевой и политической подготовки, своим монументальным лицом неизменно украшал доски почета и дорос до сержанта.

В чемодане Спиркин таскал выгоревшую гимнастерку и галифе. Время от времени он доставал гимнастерку, отглаживал ее, пришивал новый подворотничок и укладывал на старое место. Кешка никогда не упускал случая сострить по этому поводу. Сегодня был день его острот.

Машина уже катила между коробок общежитий, а Кешка все валялся на чахоточной траве и кричал:

– Букваря не потеряйте! Букваря!..

Ехали час, а может быть, два. Ехали сначала по зигзагам, спиралям и петлям Артемовского тракта, а потом свернули на дорогу, пробитую тракторами и бульдозерами в тайге. Дорога была похожа на лыжню. Бежали к Канзыбе две жирно-бурые глинистые колеи, выдавленные в пахучей силосной траве сталью и резиной.

На Артемовском тракте было шумно и тесно, как в Москве на улице Горького. Только милиционеры не попадались, и в отличие от улицы Горького Артемовский тракт был царством грузовиков.

Букварь подумал: если бы эти труженики исчезли с тракта, замерла бы в Саянах жизнь. Перестали бы крутиться машины Джебской электростанции. Закрылись бы в Артемовске, в таежных деревнях и поселках магазины. Бульдозеры у Кизира уткнулись бы стальными вогнутыми лбами в желтые и зеленые откосы, а не знающие отдыха экскаваторы стояли бы печальные и сонные, как жирафы в Московском зоопарке.

Но уставшие, пропылившиеся грузовики не исчезали с тракта. Они везли жирный, блестящий уголь, бледно-желтую руду, бочки с бензином и пивом, лоснящиеся на солнце рулоны рубероида, длинные туловища саянских сосен и кедров, аккуратные белые листы жести, ящики, в которых подскакивали бутылки с молоком, подсолнечным маслом и водкой, взрывчатку, утюги и свиную колбасу производства Абаканского мясокомбината.

Они летели по тракту, булыжному и узкому, проскакивали отчаянные его спирали.

Букварю нравилось следить, как приближались к ним встречные машины.

Сначала километрах в двух-трех впереди, где-то на петле, повисшей над хрустальным Кизиром, машина ползла, как божья коровка по коричневому осеннему листу. Потом она становилась размером с собаку и шла все быстрее. Потом она неслась метрах в ста впереди, гудела угрожающе, и вот уже была совсем рядом, и вот уже с оглушительным ревом, со смазанными скоростью формами проносилась мимо, как ракета, и у Букваря замирало сердце и от этого рева, и от этой скорости, и от этих смазанных, как на фотографии с большой выдержкой, форм.

Артемовский тракт двигался лентой транспортера. Еще недавно эта торопящаяся узкая лента бежала среди неподвижных, застывших деревьев и скал. Только порывистый, шумный Кизир пытался соперничать с лентой булыжного транспортера.

Теперь движение переместилось в тайгу и горы.

По обе стороны дороги суетились экскаваторы, бульдозеры, тракторы, самосвалы, шумели бетономешалки и компрессорные установки, захлебывающимися пулеметными очередями вгрызались в камни отбойные молотки. В скалах над Кизиром, на катышах и уступах, где торчали из камня березы, кривые и причудливые, висели на веревках взрывники с перфораторами в руках, висели на стометровой высоте над летящим серым потоком. Из насыпей, выемок и тоннелей люди и машины готовили ленту полотна для новой дороги, стальные рельсы которой должны были принести в Саяны новые стремительные скорости.

Таежное солнце, как и Кизир, старалось не отстать от этих скоростей. Оно гналось за машиной шофера Петухова и заставляло Букваря одну за другой расстегивать пуговицы ватника. Раскосая девчонка со встречной машины бросила в Букваря венок из жарков. Оранжевое кольцо ударилось о борт машины и упало на булыжное шоссе. Девчонка валялась в кузове на куче мокрого песка, пахнувшего аквариумом, и хохотала. Букварь стащил ватник и помахал им ей вслед. Ему было весело. Ему нравился неслышный хохот девчонки, солнце, летевшее по небу, и спешащий завистливый Кизир.

Еще Букварю нравились суслики.

Суслики рыжими столбиками стояли вдоль шоссе, как болельщики во время велосипедных гонок. Шум трассы выгонял их из нор, завораживал и заставлял часами торчать в метре от бешено вертящихся колес. Суслики были одинаковые. Почти все стояли у камней на задних лапах, напряженные, вытянувшиеся, с прижатыми ушами и наведенными на дорогу антеннами усов.

Ребята, проезжавшие по тракту, запасались камнями и от нечего делать пугали сусликов. Букварь тоже набрал камней. Камни лежали у него в ногах маленькой кучкой. На поворотах кучка меняла формы, и камни тыкались в доски заднего борта.

– Вон в того, – посоветовала Ольга. – Слева.

Букварь целился не в суслика, а в куст. Камень упал около куста и отскочил к суслику. Рыжий столбик даже не вздрогнул, словно был бетонным.

– Ты только посмотри, – радостно сказал Букварь Ольге, – какой хладнокровный! Ты только…

Он обернулся и не договорил. Ольга не смотрела на дорогу. Ее рука лежала в руке Николая. Ольга улыбалась и смотрела в глаза Николаю. Николай тоже улыбался.

Букварь был не маленький и все понимал. Он перевел глаза на Буратино. Буратино сидел рядом с Ольгой, свесив с доски худенькие, пластмассовые ноги в тяжелых желтых башмаках.

– Очень хладнокровный суслик, – нерешительно сказал Букварь и отвернулся.

Он взял камни в ладони и не спеша высыпал их на дорогу. Камни попрыгали в пыль и замерли на шоссе длинной ломаной цепочкой.

Когда между стволами деревьев сверкнул зажженный солнцем осколок Канзыбы, шофер Петухов повернул налево. Машина заковыляла медленно и осторожно, мяла траву, кустарник и цветы.

Вещи таскали вчетвером.

Домик, поставленный над Канзыбой лет тридцать назад охотниками, был маленький, но крепкий, похожий на сибирскую баню, коричневый изнутри и снаружи от старости, с единственным окном, стекла которого, покрытые пылью, неизвестно как уцелели.

Нос Буратино уперся в стекло, выцарапал на нем тонкие танцующие буквы, и из них составились слова: «Гостиница Канзыба».

Единственную комнату «гостиницы» забили вещами, и шофер Петухов угнал свою машину, пообещав вечером привезти остальных и не забыть железную печку и брезентовую палатку.

Букварь изучал окрестности. Домик пристроился к боку скалы, лоб которой нависал над Канзыбой. Вода Канзыбы крутилась по спирали и ласкала каменное подножие скалы. Ласка эта была фальшивой.

– Красиво? – спросил Николай.

– Красиво, – выдохнул Букварь.

Глаза Николая горели, словно у него была температура. Букварь чувствовал, что Николай хочет ему что-то сказать, но Николай молчал и нерешительно тер подбородок.

– Знаешь, Букварь, – сказал Николай, – сходи притащи дров, хворосту… Возьми топор…

– Хорошо.

Николай помолчал и добавил:

– Только ты не спеши… понял? – Он улыбнулся.

Другой на месте Букваря обиделся бы. Это в детстве, когда взрослым нужно было остаться одним, они просили его погулять и даже послали однажды в магазин за пачкой лаврового листа.

Букварь выбрал топор и сказал:

– Ладно, я притащу дров.

2

Сначала Букварь собирал цветы.

Потом, когда в руках у него оказался букет, за который старухи у абаканского вокзала запросили бы рубля три, и не было цветам конца, Букварь положил букет на жилистые, коричневые корни сосны, похожие на огромные старческие пальцы, скрюченные, шершавые и длинные.

Букварь пожалел, что не переобулся. Сапоги, встретившиеся с мягкой высокой травой, сразу стали пудовыми и неуклюжими. Букварь ступал осторожно, словно боялся стереть краски.

Тайга манила его, как пчелу запах меда. Он шел все дальше и дальше, не думая о том, что может заблудиться, сосредоточенный и жадный, стараясь увидеть все и запомнить все. И упавшего с ветки в кусты глухаря, и примятую совсем недавно чьими-то большими лапами траву, и заросли черной смородины, пьянящие родным с детства рассольным запахом. Букварь шел быстро, спешил, словно впереди было такое, не увидеть чего было нельзя.

Совсем другая тайга жила в его воображении. В той тайге деревья жались друг к другу, как прутья в гигантском венике. И земля, по которой никогда не прыгали солнечные лучи, была покрыта слоем прелых, потерявших запах и цвет иголок и похожим на плесень мхом.

Тайга оказалась обыкновенным лесом. Шумным, ярким, приветливым. Стучал по кедрачу дятел, цеплялись за куртку колючие ветки шиповника и малины, танцевали над кустами и травой крупные пестрые бабочки.

Солнечные лучи спокойно гуляли по тайге. Они заливали поляны и лужайки и даже в чаще жгли Букварю лицо. Рядом с кедрами и соснами стояли березы и осины, делая тайгу совсем домашней, похожей на лес, росший в двух километрах от деревни Букваря.

И на секунду Букварю показалось, что стоит ему влезть на сопку, как он увидит внизу черные, лиловые, зеленые прямоугольники и трапеции полей Владимирского ополья, и полоску ленивой зеркальной Нерли, и прямо перед собой деревянные и железные крыши родной деревни, а чуть подальше, там, у Каменки, купола и колокольни Суздаля.

Но с сопки Букварь увидел тайгу. Букварю стало тоскливо. Букварь знал, что если он спустится в распадок и поднимется на другую сопку, то он увидит опять только одну тайгу. Великанские, таинственные в своей бесконечности размеры и делали обыкновенный лес тайгой.

И еще в обыкновенном лесу нельзя было увидеть столько цветов. Казалось, деревья в тайге росли не из земли, а из цветов.

Букварь на секунду закрыл глаза, но цветы не исчезли. На одной из полянок у острых желтых камней он не выдержал и остановился и долго стоял и смотрел.

У Букваря было такое ощущение, будто он слушает необыкновенную музыку, то быструю и радостную, то чуть приглушенную, мягкую и грустную. Букварь вспомнил. В «Аэлите» он читал о музыке, рожденной быстро меняющимися цветовыми сочетаниями. В тайге играл беззвучный оркестр, дирижер которого позволял оркестрантам импровизировать и непрерывно менять мелодию. А может быть, у оркестра не было дирижера.

Букварю вдруг захотелось петь, скакать на одной ноге, как в детстве, или уткнуться лицом в оранжевый букет жарков.

Неожиданно ему представилось, что из-за деревьев появился Кешка и, хохоча, показал на него пальцем. Букварь невольно обернулся. Кешки не было. Но дело было не в Кешке. Букварь решил, что все эти его чувства наивны и сентиментальны. В конце концов он уже взрослый. Надо быть сдержаннее.

Ему стало стыдно. Он отломал сухую ветку осины и пошел, посвистывая и сшибая веткой укропные шапки высоких растений. Наверное, так ходил по тайге Кешка.

Букварь быстро спустился в распадок. В распадке перекатывал камушки куриный ручей. Прямо от берега начиналась новая сопка.

Букварь перешагнул через ручей и полез вверх по сопке. Сопка была невысокая, со вмятиной на боку. По пологим откосам вмятины оранжевыми шариками скатывались жарки. Они останавливались у края вмятины и удивленно смотрели оттуда на ее дно. Там лежал снег.

Во вмятине было сыро и холодно, как в погребе. Букварь с камня соскочил на снег. Снег не скрипел. Букварь ткнул снег носком сапога. Грязно-белые снежные и блеснувшие водяные брызги упали в метре перед ногами Букваря. Носок уткнулся во что-то твердое. Букварь стал разгребать снег сапогом.

Под снегом был целый ледник. Небольшой, шагов пятнадцать в длину, и все-таки ледник. «Может быть, он лежит здесь миллионы лет? – подумал Букварь. – Может быть, он добрался сюда, когда по Саянам еще бродили мамонты и саблезубые тигры? Все остальные ледники давно уже растаяли, а этот спрятался, притаился, только по капле отдает жизнь, ждет чего-то». На секунду от этой мысли Букварю стало жутко.

Букварь вытащил топор и стал стучать им по льду. Лед крошился, острыми стекляшками со злостью колол лицо. Потом Букварю надоело бесцельно стучать по льду. Он расчистил от снега небольшую площадку и аккуратно, словно алмазом по стеклу, вывел лезвием топора на льду четкий прямоугольник.

Теперь он опускал топор осторожно. Пилил топором лед. И когда прямоугольник обозначил ровные узкие щели, стал обрубать лед с боков. Потом он снова углублял щели и снова обрубал лед с боков. Он выбил топором ледяную яму, в центре которой торчал четырехугольный столб. Букварь стал пилить этот столб снизу так, чтобы получился ледяной куб. Он возился с этим кубом, как скульптор с куском мрамора, мудрил, отступал на несколько шагов, наклонив голову и высунув язык, и, неудовлетворенный, снова принимался за работу.

Куб получился четкий, с зеркальными гранями. Букварь тащил его осторожно, обеими руками. Лед жег ладони.

Букварь добрался до поляны, и солнце заиграло голубой и зеленоватой глубиной ледяного камня. Сначала Букварь хотел остановиться на поляне, а потом решил добраться до вершины сопки. Сам не понял, зачем это было ему нужно.

Букварь выбрал плоский камень, освещенный солнцем, и осторожно поставил на него ледяной куб. Уселся рядом, подмяв траву. Смотрел, как бьют по кубу солнечные лучи и как бегут по камню вниз темные взблескивающие полосы капель.

Чего-то не хватало. Букварь встал и ниже камней, у одинокого кедра, нарвал жарков. Рвал только цветы, без стеблей и листьев. Семь оранжевых шариков легли на холодный, чуть похудевший куб.

Темные струйки ледяной крови бежали по желто-розовому граниту.

Два цвета начали бой. Огненно-оранжевый и прозрачно-серый. Лед и пламень. Струек бежало все больше. Камень стал полосатым.

Куб таял, но оставался кубом. Только сверху, там, где горели цветы, лед проваливался, и жарки опускались в воронку с ровными краями.

Тоненькая струйка добралась до сапога Букваря. Букварь тронул ее пальцем. Она не обожгла. Солнце нагрело ее. Или жарки. Жарки лежали на льду, похожие на костер.

Куб съеживался. Как будто ему было холодно.

Жарки горели все ярче.

Букварь смеялся. Он лежал у камней на спине, запрокинув голову, глядел в небо и беззвучно смеялся. Кроме этого неба, кроме этих камней, тайги, безбрежной и спокойной, жарков и солнца, похожего на жарки, никогда ничего не было и ничего никогда не будет. И Суздаля не было, и детства не было, и Кешки не было, и звезд над головой, и морозных ночей, и Канзыбы. Все это ему приснилось. Только это небо, и только он, здоровый, сильный, ощущающий каждый мускул, и только добрый и теплый ветер. Ничего не было, и ничего не будет.

– Букварь! Буква-а-арь!..

И эти крики ему снятся. Или это внизу шумят кедры? Или это Саяны потрескивают от удовольствия?

– Буква-а-арь!..

Букварь поднял голову. Чуть влажные снизу жарки лежали на камне. Солнце проваливалось за сопку.

– Буква-а-арь!..

3

– А где же хворост? Ты думал, что он растет на горах, да? На границе с Тувой?

Кешка возился у костра, и Букварь не видел его глаз. Движения Кешкины были расслабленные и спокойные, но Букварь знал, что все это – только начало.

– Значит, ты так и не нашел плантацию хвороста? – Кешка все еще не подымал головы.

– Я впервые увидел тайгу, – сказал Букварь.

Почему-то все засмеялись. Букварь понял почему: он сказал это торжественно, глухо, словно у него пересохло горло от волнения, и вместе с тем жалко, оправдываясь. И еще потому, что все ждали очередной стычки. Букварь знал это. Отступать было некуда.

– Я впервые увидел тайгу.

– Ничего себе увидел! – промычал Бульдозер. – Мы успели приехать!

Кешка выпрямился. Оперся на палку, которой постукивал по головешкам.

Букварь смотрел на Кешку и видел только губы. Губы у Кешки были розовые и тонкие.

– Ну и как там небо? Все еще на своем месте?

– На своем.

– Висит?

– Висит…

Опять все засмеялись. Даже Ольга. Даже Николай. И ведь Кешка-то не сказал ничего остроумного.

– Висит, значит?

– Ну, хватит!

Букварь рванулся вдруг к Кешке, схватил за ковбойку. Готовый врезать. Справа. В челюсть. Стоял резкий, вспружиненный. Кешка снисходительно улыбался, хлопал по-детски ресницами.

Подошел Николай. Отвел руку Букваря. Спрятал улыбку.

– Ладно. Мы так до ночи не управимся. Букварь, помоги с палаткой…

– А чего же он?.. – обиженно протянул Букварь.

«А чего же ты? Ты же сам просил меня не спешить…» Этого Букварь не сказал. Он просто смотрел в глаза Николая. Николай понял. Он все улыбался. Улыбка у него была счастливая.

– Не на шесть же часов, – сказал Николай.

Букварь поплелся к палатке.

Палатка стояла недалеко от домика. Углы ее были ненатянутые и мятые, и она казалась лопоухой. Букварь вместе со Спиркиным и Бульдозером стал вбивать колья, натягивать шершавый двухслойный брезент.

– Ставим парус, – сказал Спиркин.

Спиркин мог научно объяснить, что такое парус.

Он родился на море. Его отец имел шаланду, полную кефали.

Кешка наловил в Канзыбе хариусов, сорог и бульбанов. Они плавали в большом бачке над костром и благоухали. Ольга, веселая и счастливая, вертелась у костра вся в саже, скакала, оседлав новенькую метлу, и радостно спрашивала, похожа она на ведьму или нет.

Когда ребята уже курили над Канзыбой в ожидании ужина, Спиркин сказал Николаю:

– Вы с Ольгой дом забирайте, а мы палатку.

– Точно, – сделал затяжку Кешка.

– Нет, – сказал Николай, – Ольга одна будет жить в доме.

– Зачем? – вступил Букварь. – Мы все поместимся в палатке. Чего ее стесняться? Она же хороший товарищ.

Все захохотали. Даже Виталий Леонтьев улыбнулся, хотя он был человеком сдержанным.

– Ребята, сейчас он прочтет нам лекцию о том, как ему удалось сохранить невинность, – скривился Кешка.

И когда уже шли к палатке, Букварь услышал, как Кешка, с трудом сдерживая смех, говорил Бульдозеру:

– Надо ему что-нибудь устроить… Устроим ему любовь!.. А!..

…Костер бросал искры в темно-синее небо. Небо стало совсем низким. Оно опускалось переночевать и погреться у костра. Букварь машинально водил колючей веточкой кедра по светящимся углям. Бачок с ухой шумел. Капли выскакивали на стенки бачка и испарялись, успевая пробежать несколько сантиметров.

Букварь чувствовал, как проходит то радостное, счастливое ощущение жизни, которое возникло у него на сопке у таявшего льда. Стало тоскливо. Всегда так! Какой-то глупый разлад. Природа и люди! Душевное равновесие, обретенное в тайге, когда он был один на один с миром, разлетелось, как фарфоровое блюдце, шлепнувшееся об пол. Конечно, он знал, что люди здесь работают обыкновенные, но он представлял себе их иначе и надеялся, что здесь, на стройке, все будет не так. Все было так…

И пристало еще к нему это глупое прозвище – Букварь! Он подумал о прозвище с жалостью к самому себе и даже сплюнул от досады и злости.

Он уже забывал, что его зовут Андрей Колокшин.

И он знал, что прозвище от него не отстанет.

Прошлой осенью, в октябре, когда уже лежал снег, горела ночью на горе Козиной палатка бригады Левки Алферова. Тридцать километров тащились по тайге до ближайшего жилья на спине трелевочного трактора погорельцы. Три часа тащились. Было их четырнадцать человек. Двое сидели на крыше, двенадцать на щите, вцепившись в металл. Трактор подбрасывал их вверх, когда лез на сопку или через валун. Теплее от этого ребятам не было. Кто-то из наиболее хозяйственных успел вытащить из огня телогрейку и валенки и натянуть их на голое тело. Остальные выглядели пижонами. Сидели босиком, в трусах и майках. Мороз был двадцатиградусный.

На втором часу пути сообразили, как можно греться. Сползали на ходу к концу щита, к выхлопной трубе. Лежали, свесив голову вниз, подставив грудь теплой вонючей струе отработанного газа. Прямо перед глазами летело натянутое белое полотно, кое-где прорванное камнями. Ночная тайга не была уже такой страшной. Менялись у трубы через каждые пять минут. Уползали к своим кускам холодного металла.

После этого рейса у каждого из погорельцев на груди остались полосы солярки. Их пытались стереть разными способами. Пытались в течение долгого времени. Ничего не вышло. В конце концов ребята отказались от борьбы с клеймом «пожарной» ночи. Надеялись, что со временем полосы сами исчезнут.

С прозвищами дело обстоит хуже.

Тут уж никакой надежды нет. Они не исчезнут. Въедаются, как капли солярки, но уж навсегда.

А в общежитии двадцатилетних без прозвища и житья нет. Человек без прозвища – человек без имени. Так повелось. Фамилии и имена записаны во всякие бумажки, их склоняют на собраниях, пишут на досках почета и в протоколах заседаний народного суда. Они надоели. Они нужны обществу как номерок на руке, чтобы не потерять человека среди двухсот двадцати миллионов других.

А прозвище – для души. В них не буквенная формула человека, в них – характер его, даже облик. Одно слово – и сразу поймешь, что это за фрукт. Когда-то, в музейные времена, люди обходились без всяких фамилий. И ничего, жили. А потом гусиными перьями дописали к прозвищам «ов» и «ин», и получились фамилии. Выросли дети и внуки, совсем не похожие на своих предков, и фамилии потеряли содержание. Повести о людях стали бирками.

Преимущества прозвищ перед фамилиями очевидны. Для двадцатилетних. Как очевидны преимущества вкусного, прозрачного, мокрого, пахнущего морем слова «вода» перед сушеной, как вобла, формулой Н2О.

Вот и Андрею подобрали прозвище.

…Все началось в поезде. Поезд тащился четверо суток от Владимира до Абакана. Андрей стоял в тамбуре, приплюснув нос к стеклу. С землей творилось неладное. На нее набросили унылую, ровную-ровную белую шубу длиною в тысячи километров. Кое-где в шубу воткнули худосочные голые палки, которые летом становились березами. На третий день Андрею стало скучно. Неужели Сибирь не могла быть повеселее?

– Это и есть тайга? – спросил Андрей.

Ему объяснили, что это степь, Барабинская, что тайга начнется, когда проедут станцию Тайга, и вообще посоветовали заглянуть в учебник географии. Вопросы, которые Андрей задавал по любому поводу, осточертели ребятам. И когда он задал новый вопрос, ему напомнили, что на свете есть букварь. Для первого класса. «Рабы не мы», «Мы не рабы».

И пошло!

Уже в Курагине, сам того не зная, подлил масла в огонь прораб Мотовилов. Рассказывая новичкам, что к чему, он сказал:

– Вы школы кончали, освоите все быстро.

– А если я неграмотный? – спросил Андрей.

– Если неграмотный, купи букварь.

Ребята захохотали. И Андрей понял: все! Сколько ни крутись, ничего не выйдет.

Теперь он навсегда стал Букварем, хоть метрики переписывай…

И хотя он окончил школу с серебряной медалью, был рослым, здоровым парнем и у себя под Суздалем целый год работал трактористом, на стройке все относились к нему как к юнге на корабле.

Он и сам понимал, что выглядит мальчишкой. Большие синие глаза его смотрели на мир удивленно, словно не могли поверить во все то, что происходило перед ними, и ждали еще чего-нибудь более удивительного.

И свое отношение ко всему, что он видел и слышал, Букварь выражал не спеша и не сразу. Смешило ребят и его «володимирское» произношение, медлительное, степенное и тоже чуть удивленное оканье.

На стройке Букварь открывал многое и часто принимался размышлять. Размышления его уже по инерции считались наивными. Огрызаться он не умел и сразу стал удобной мишенью для Кешкиных острот. Хорошо еще, что он не умел по-настоящему злиться и Кешке не всегда удавалось вывести его из себя.

4

Просеку рубили в трех километрах от палатки. Колышки, вбитые в саянскую землю, показывали дорогу поблескивающим на солнце топорам и старенькой поющей бензопиле «Дружба».

Колышки вбили в землю изыскатели и геодезисты. Они долго ходили по тайге, таскали листы черно-белых чертежей и радужно-лоскутные карты, смотрели на деревья, на валуны придирчивыми глазами теодолитов. Колышки были свежие, аккуратно обструганные, маленькие, как грибы.

Через час работы Виталий Леонтьев выкурил последнюю сигарету. Пошарил в карманах, подвигал «молниями» и ничего не нашел. Все, кроме Букваря и Спиркина, тоже пошарили в карманах и тоже ничего не нашли.

Стало страшно. Забыли.

Бросили жребий. Худенькую занозистую щепку с медовой каплей смолы вытащил некурящий Букварь.

– За час успеешь, – сказал Николай. – Час потерпим.

В палатке сигарет не было. Они лежали в охотничьем домике на коричневом покосившемся подоконнике. Букварь взял три пачки «Примы». Других на трассе не продавали. Потом подумал и взял четвертую. На всякий случай.

Побродил у палатки и около домика и крикнул:

– Ольга!

«Га! Га!» – пробасила соседняя сопка и замолчала. Стало тихо. Только Канзыба бежала и бежала.

– Букварь! Я зде-е-есь!..

«Узнала…» Голос ее звучал снизу, тихо и глухо, словно из-под земли. Букварь прошел за охотничий домик, обогнул скалу и вдруг побежал вниз, к Канзыбе. Словно сорвался. Бежал, махая руками, будто хотел удержаться, ухватиться за воздух, цеплялся за ветки берез, за лапы кустарника, хрустел, ломая и давя их, сшибая камни, и они катились вниз, с шумом подскакивали и булькали в летящую воду.

– Букварь! Куда ты?..

– Я сейчас! – закричал Букварь и затормозил, но не смог устоять и повалился на спину у ног Ольги.

Он смотрел в небо. Над ним в синеве смеялись Ольгины глаза. Лоб морщился от смеха.

– Ты это чего? – спросил Букварь. Он встал и пытался наладить дыхание.

– Что «чего»? – не поняла Ольга.

– В шинели… Жарко ведь.

– Да так. Купалась. Греюсь.

– Ну да, правильно, – сказал Букварь.

Ольга стояла у самой воды, накинув на плечи старую шинель, полы которой доходили почти до самой гальки. Волосы у нее были мокрые и блестели на солнце, и капли, поблескивая, бежали по влажному смуглому лбу, мимо смеющихся темных глаз и падали с бровей и кончика носа.

– Холодно? – с уважением спросил Букварь. Вода в Канзыбе была ледяная, и никто из ребят еще не решился войти в нее.

– Ничего, – сказала Ольга.

– А тебе шинель… ты в шинели такая…

– Какая? – заинтересовалась Ольга.

Букварь хотел сказать что-нибудь значительное, что могло бы передать ей всю радость, которую принесли ему тайга, звуки и разговоры ее, солнце, эта длинная шинель и мокрые, блестящие на солнце волосы. Но он смутился и сказал тихо:

– Ну такая…

Потом вспомнил:

– Я пойду. Я за сигаретами пришел. Ребята ждут.

Он начал взбираться вверх, и уже на сопке его догнали слова:

– Букварь, подожди…

Он обернулся.

– Скажи ребятам… На первое будут щи… А потом картошка… Понял? Картошка…

– Ладно! – сказал Букварь.

– Щи из свежей капусты… со свиной тушенкой…

Он был уже наверху, недалеко от камней, бурых, словно покрытых шкурой медведя, и снова посмотрел вниз.

Ольга стояла у воды в шинели, маленькая, как Буратино.

– А на третье компот… Ты скажи!..

Букварь подумал: как это все-таки здорово – Ольга в большой и длинной шинели! Вот если бы она надела еще ушастую удалую буденовку. Но где достанешь сейчас буденовку?

Букварь шел по тайге и не слушал тайгу.

Он думал о шинели. Шинель была обыкновенная, пожившая, потертая, с износившейся серой подкладкой, с заплатами на левом локте, с медно-желтыми самодельными проволочными крючками, заменившими старые, сломавшиеся.

Букварь все знал про эту шинель. Про нее рассказывали ему Николай и Ольга.

Ольга впервые увидела эту шинель полтора года назад на станции K°шурниково, названной так в честь легендарного изыскателя. Никакой станции тогда еще не было. Была вешка, воткнутая в землю, с фанерной планкой. На планке написали химическим карандашом: «Здесь будет станция Кошурниково». Видимо, было холодно, когда писали, – карандаш дрожал, и буквы получились неровные.

За вешкой в тайге, в семи километрах от золотого Артемовска, стиснутого сопками, стояло несколько длинных приземистых сборных домов, и в одном из них устроили котлопункт. Ольга и работала в котлопункте.

Две узенькие доски, перекинутые через приток Кизира Джебь, сварливую саянскую реку, связывали K°шурниково с Артемовском. Эти доски вели из Кошурникова на Большую землю.

Их плохо закрепили, нарочно, потому что ребята, переходя через них, любили покачиваться, и доски пружинили под их тяжелыми сапогами. Без этого покачивания на плохо закрепленных досках над шумящей желтой Джебью ребята не могли обойтись. Как не могли обойтись без отварных макарон в меню котлопункта.

Их ели утром, днем, вечером и ночью. По желанию. Ели с кильками, морским окунем в томате, баклажанной икрой, мясом и безо всего.

Однажды котлопункт остался без макарон. Это было то ли в сентябре, то ли в октябре. Мешок макарон – сорок килограммов – должен был притащить со склада из Артемовска один из парней, только сегодня прибывших на стройку и направленных в Кошурниково. Ольга ждала его до девяти, а в девять, сдвинув лавки в угол и вымыв пол, отправилась домой, так и не представляя, чем будет кормить ораву утром. Дверь на всякий случай не заперла.

Утром она увидела на столе котлопункта шинель. Ту самую. С заплатой на левом локте, потертую и мокрую. Из-под шинели торчали сапоги. Ольга постучала по сапогам. Шинель вздрогнула, открыла заспанное небритое лицо с большими черными глазами.

– Бондаренко? – спросила Ольга.

– Ага, – захлопали ресницы, – Николай.

Из-под шинели высунулась рука. Ольга пожала ее.

– А макароны?

Черные глаза двинулись вправо. Ольга посмотрела на лавки и увидела там мешок с небольшим темным пятном. Сапоги соскочили на пол. Большие руки стали стаскивать шинель. Шинель не поддавалась и горбилась.

– Давайте я вам ее подсушу, – предложила Ольга.

Николай благодарно кивнул, и потом Ольга узнала, как все было.

…На складе проковырялись до восьми, в восемь ушел последний автобус, и ему, Николаю, пришлось тащиться километров десять по деревянным тротуарам незнакомого города, тянувшегося между сопок. Рядом с ним шагала темнота. Она была таежная, черная и густая, как вар.

Все-таки он дошел до Джеби и стал ее переходить. Но доска тут же перевернулась, и он шлепнулся на лед. Понял, что в такой темноте, да еще с мешком за плечами, по доскам Джеби он не перейдет. Или принесет вместо макарон тесто.

Николай попробовал идти по льду. Лед был тонкий, с водичкой сверху. Он сделал три шага и провалился.

Лет десять назад, в школе, он изучал физику и теперь вспомнил ее законы. Насчет давления и поверхности. Он накрепко привязал мешок к спине, лег на лед и пополз. Полз метров двадцать или тридцать, пока водичка не кончилась. Потом он пришел в котлопункт, скинул мешок и заснул на столе.

– Мешок все-таки чуть-чуть промок, – сказал Николай, – вот тут, сбоку… Это когда я шлепнулся…

Ольга вытаскивала макароны и упрятывала их в шкаф.

– Можно? – спросил Николай.

Он с жадностью грыз макароны. Ольга всплеснула руками и притащила ему хлеб, масло и консервы.

Потом они не видели друг друга полгода, и только в мае, уже в Курагине, Николай подошел к ней на танцах.

Они вместе возвращались домой. Лил дождь, и Николай укрыл ее шинелью.

У Букваря всегда было светло на душе, когда он думал об этой шинели. Он любил думать о ней, об Ольге и Николае. Он любил Николая, Ольгу и эту шинель.

Его всегда удивляло, как могли дать такому человеку, как Николай, унизительное и глупое прозвище Тату-Мату.

А его звали так года полтора назад, сразу же после того, как он приехал из Красноярска в Саяны. Он сам дал повод. То и дело он повторял: «Тату-Мату». Потом заставил себя забыть выражение, облегчавшее ему разговор.

Последний раз «Тату-Мату» прозвучало в клубе маленькой деревушки, пригревшейся под соснами у самого Кизира, за Красным Кордоном и горой Бурлук. Жили там строители, и вот из этой деревушки Николай и выгнал темную личность по кличке Шериф, отнял у него нож и бросил в спину свое последнее «Тату-Мату».

Это было давно, и о случае с Шерифом ходили уже легенды. Потом Николая перевели в Кошурниково, оттуда – в Курагино. Там он стал бригадиром.

Ребята в бригаде умели делать многое. И многого не умели. Николай умел делать все. Поэтому к ребятам он относился с доброй снисходительностью, как мастер к ремесленникам. Все, за что бы он ни брался, получалось красиво. И красивыми были не только результаты его труда, но и сам этот труд: ладные, пластичные и экономные движения его рук и тела.

Руководил он ребятами без лишнего шума, и ребята просто не замечали, что ими руководят. Но они хорошо понимали, что значит для них Николай.

Он был старше их. Три месяца назад ему исполнилось двадцать семь. Фигура его, длинная, с широкими плечами и узкой талией, была юношеской, а лицо – взрослым. Николай вообще был человеком взрослым и серьезным. И вот теперь Ольга стояла в его шинели на берегу Канзыбы.

Ну и что? Просто шинель. Обыкновенная, серая. Такие всем выдают в армии. Только петлички, когда старые износились, мать Николая перешила с дырастой отцовской, отвоевавшей еще в мировую и гражданскую, как память об отце. Николай сначала смеялся, а потом привык.

Обыкновенная… А может быть, и необыкновенная. Для него, Букваря, она стала символом тех принципов, которыми он жил.

– Пятьдесят пять минут, старик, – сказал Леонтьев. – Не так уж плохо.

Букварю хотелось рассказать ребятам про шинель, но им было не до этого. Они курили.

Кешка держал сигарету в уголке рта большим и указательным пальцами, как держал в детстве, когда курил украдкой и прятал окурки в рукаве. Сплевывал он виртуозно и каждый раз на новый пень.

Виталий Леонтьев дымил небрежно, морщился, словно занятие это ему давно надоело, опротивело, пускал к небу пепельно-седые кольца. Кольца поднимались лениво и нехотя, переваливаясь с боку на бок, и, видимо, подниматься вверх им так же надоело, как и Виталию Леонтьеву смотреть на них.

Бульдозер курил жадно, затягивался и кашлял.

Николай сидел на пне и аккуратно стряхивал пепел о раскрошенную пилой кору пня.

Букварю было скучно, а Спиркин морщился. Он всегда высказывался против курения.

– А Ольга там шинель надела, – сказал Букварь Николаю, – выкупалась и надела.

– Ага… Хорошо… – машинально сказал Николай.

– На первое будут щи, потом картошка и компот…

Николай молча кивнул, и Букварь, неудовлетворенный, отошел от него. Начинать разговор с Кешкой не имело никакого смысла, и он подошел к Леонтьеву.

– Пришел я туда, – сказал Букварь, – а Ольга стоит в шинели…

– Ну и что? – спросил Леонтьев.

– Как что? – удивился Букварь. – Стоит в шинели…

– Стоит в шинели. Ну и что?

Букварь обиделся, взял топор и пошел, посвистывая и сшибая зеленые хрустящие верхушки высоких растений, пахнущих мятой.

5

Крокодилы бывают разные.

Из каждого крокодила можно сделать самодовольный профессорский портфель. Каждый крокодил, когда хочет, плачет крупными неискренними слезами. Тем не менее крокодилы бывают разные.

Кешка разбирался не только в верблюдах. Он многое знал и о крокодилах. Его вынудила к этому симпатичная блондинка Люба, работавшая в абаканской читальне. Попытка познакомиться с ней обошлась Кешке дорого. Семь вечеров просидел он в читальне, и каждый раз блондинка подсовывала ему массивный двадцать третий том Большой Советской Энциклопедии «Корзинка – Кукунор». Этим томом у них на мясокомбинате можно было запросто забивать крупный рогатый скот.

Кешка старательно читал его и с тех пор стал разбираться в крокодилах.

Так вот, крокодилы бывают большие и маленькие, сонные и шустрые, нахальные и миролюбивые. Самые разные.

Прораб Мотовилов – тоже крокодил. Это Кешке ясно. Неважно, что у него есть усы. Просто это такая особая разновидность крокодила, еще не описанная в энциклопедии.

Сегодня он говорит одно, завтра другое.

Утром Мотовилов приехал давать ценные указания.

Он не спешил. Словно у него в Курагине и у сонной Ирбы не было никаких дел. Он хвалил места у Канзыбы, шутил с Ольгой, усаживался на свежие пни, щурился на солнце и посасывал мундштук. Этот мундштук всем уже надоел. Мундштук был дешевый, желтый, из какой-то ерунды, похожей на янтарь. Мундштук лениво двигался в вялых губах Мотовилова. Он появился во рту Мотовилова полгода назад, когда прораб бросил курить. То ли у него была такая железная воля, то ли он опасался за больные легкие, из-за которых и приехал в Саяны, на горный климат, но так или иначе, а курить он бросил. Купил мундштук и стал сосать его.

Кешка смотрел на жидкие, светлые, с рыжинкой усы и думал про крокодилов.

Кешке было смешно. Мотовилов все тянул и тянул, а ребята прекрасно понимали, что он приехал их уговаривать.

Уже не первый раз их уговаривали. Сначала их – трактористов, электриков, экскаваторщиков, шоферов – уговорили стать плотниками. Стали. Раз стройке нужно. Потом уговорили податься сюда, на Канзыбу. Рубить лес. Раз нужно – подались. Что теперь?

– Я вон на той сопке, где камни, дачу бы построил, – мечтательно произнес Мотовилов, – с террасой, мансардой там…

Кешка уселся на землю и сказал:

– Ну, ладно, Игнатьич, надоело. Валяй, уговаривай.

– Да? – удивленно спросил Мотовилов.

Кешка бесцеремонно обращался с начальством, и это всегда сходило ему с рук. Мотовилов начал копаться в сумке. Сумка у него была из какого-то черного пупырчатого заменителя кожи, на зеленом ремне и походила на сумку почтальона. Мотовилов выволок из нее сложенный вчетверо чертеж, белый носовой платок и бутерброд с маслом и котлетой, завернутый в обрывок газеты. Осмотрел бутерброд и поворчал. Потом развернул чертеж.

– Этого еще не хватало! Масло, что ли…

На чертеже было крупное масляное пятно. Палец Мотовилова тыкался по черным линиям, тонким и жирным, около этого пятна, губы его пытались что-то шептать, помогая прорабу соображать, но им мешал мундштук.

– А чего тут уговаривать, – сказал Мотовилов, – просто так надо… Отсюда и досюда…

Кешка следил за его морщинистым пальцем и понял все.

Но все-таки спросил простовато:

– До этого пятна, что ли?

– При чем тут пятно? – взорвался Мотовилов. – От Заячьего лога и до сопки… Просеку… За три дня…

Николай присвистнул и улыбнулся. Монументальный Спиркин покачал головой. Ресницы Букваря поднялись и захлопали. Бульдозер покраснел от возмущения. Кешка хохотал. Только Виталий Леонтьев похаживал спокойно, словно считал задание прораба самым обыкновенным.

– Выложил наконец-то! – хохотал Кешка. – За три дня!.. За три!..

Мундштук задергался под жидкими усами. Мотовилов вытащил его изо рта и стал объяснять, почему так важно пробить эту просеку именно за три дня.

С Печоры прибыла новая мехколонна. Ей уже отдали часть домов в Кошурникове. Через пять дней она начнет сыпать насыпь до этой самой сопки. До Заячьего лога рубит бригада Воротникова. Им осталось немного. Через три дня все эти столетние кедрики и сосенки должны лежать на земле до самой Бурундучьей пади, что перед сопкой. Еще два дня нужны на трелевку.

Иначе срываются важные сроки, перечеркиваются обязательства, за которые проголосовали все они в разукрашенном кумачом зале.

– Мы не думали, – сказал Мотовилов, – что эта мехколонна прибудет так быстро. А вышло так. И усилить вас некем. Но вы сможете! Вы же такие орлы!

Он заулыбался. Улыбка его получилась добродушная и в то же время льстивая.

Сердце у Букваря забилось быстро и гулко, как на экзамене, когда он брал со стола аккуратный белый листок. Он не отрываясь следил за Мотовиловым.

– Пятно еще тут! – проворчал Мотовилов.

Он скреб большим черным, задубевшим ногтем масляное пятно, пошлепывал губами, бубнил что-то себе под нос, словно всеми этими вялыми, подчеркнуто прозаическими занятиями, и движениями, и сонным выражением своего лица хотел сбить взволнованность ребят и заставить их думать, что дело им поручается совсем обыкновенное.

Это успокаивало Букваря.

И в то же время разочаровывало. Какие слова здесь надо было произнести!

– Это же только за десять дней можно! – возмутился Бульдозер.

– Но ведь она, – показал Мотовилов на Ольгу, – будет кормить вас, как слонов.

Вступать в спор с Бульдозером он не собирался. Он ждал, что скажет бригадир. Если тот начнет спорить, тогда у Мотовилова найдутся слова…

– Раз нужно… – сказал Николай.

Букварь смотрел на него влюбленно.

То, о чем он мечтал, начиналось. Настоящее дело. Три дня боя!

Мотовилову делать было больше нечего, и он пошел к машине.

– Не подведите, братцы, – сказал он, поставив ногу на ступеньку, – теперь уж судьба фронта зависит от вас.

Эти слова он когда-то говорил на войне своим разведчикам, пожимая им руки и понимая прекрасно, что ждет этих людей.

– Вечером я пришлю вам еще две пилы, – сказал Мотовилов уже из кабины.

«Вечером… Еще два пулемета…» – расслышал Букварь.

– Ну вот, так всегда, – выругался Кешка и сплюнул со злостью.

6

– Берегись!

Кешка кричит истошно и с удалью. Кричит не ему, Букварю, и не ребятам, а этой притихшей, позеленевшей от страха тайге, бурым, съежившимся валунам, колючелапым соснам и кедрам, костлявыми коричневыми пальцами вцепившимся в желто-серую твердую саянскую землю, угрюмой, лихорадочно удирающей к югу ледяной Канзыбе.

– Берегись!

Кешкин крик звучит в двадцатый, а может быть, в сотый раз, бьет тишину, как удар гонга.

Букварь отскакивает в сторону, и с ним отскакивают ребята, и в сотый раз застывают на секунду, смотрят, ждут, словно сейчас должно произойти чудо, подготовленное их руками, и боятся, как бы мгновенным, крошечным движением, чуть слышным дыханием не спугнуть это долгожданное удивительное чудо.

Сосна тряскает от отчаяния, вздрагивает вся, до последней молоденькой иголки, словно хочет сбросить с себя что-то невидимое, убивающее ее, и падает. Падает с многоголосым шумом и стоном, падает прямо на большое горящее солнце, судорожно хочет ухватиться за него своими колючими вскинутыми лапами, повиснуть над тайгой и скалами и висеть так, жить так. Но солнце выскальзывает из секундных судорожных объятий, и сосна ухает на свежие тупые пни.

Букварь стоит еще секунду, стоит молча, напряженный, с топором в руках, словно ждет, что эта зеленая живучая махина встрепенется, зашевелит ветвями, попробует встать.

– Берегись!

Кешка кричит просто так, играючи, кричит, потому что ему нравится это делать. Он выкрикивает это слово уже сто раз и каждый раз выкрикивает по-новому. Произносит его нараспев, растягивая гласные и «покачивая» их, кричит его, хохоча, словно оперный певец, слушает, как хохочут в ответ сопки, и хохочет снова, теперь уже дико и неестественно, напрягая голосовые связки до предела, до хрипоты, любуясь этим нечеловеческим, «дьявольским» хохотом и шумным, крикливым эхом.

Кешка кричит задиристо, и в крике его звучит настойчивое, неумолимое чувство победителя. Он смакует начало каждой новой победы над молчаливым зеленым морем, и глаза его горят, и Букварь не может узнать вчерашнего Кешку, ворчавшего и ругавшегося в спину прорабу Мотовилову.

– Берегись!

«Сколько часов мы здесь?..» Букварь опускает топор. Треск – и сук, толстый, как хорошее бревно, отскакивает от длинного, поблескивающего смолой коричневого туловища сосны. Букварь уже научился отсекать такие сучья с одного удара. Сколько часов? Солнце еще держится, висит над колючими сопками. Значит, еще немного. Значит, десять. Или двенадцать.

– Берегись! – это падает сосна слева, сосна Виталия Леонтьева.

Тра-а-ах! Еще один сук.

Судьба фронта… Тра-а-ах!.. Судьба фронта… Толстый попался сук… Тра-а-ах!.. Это, конечно, громкие слова. Их не надо часто произносить, иначе они станут стершимися. Но почему-то хочется о них думать. Почему-то хочется о них думать…

– Николай, можно я попробую пилой?

– Валяй. Только держи ее вот так. Ага…

Торопится сталь, вгрызается мелкими быстрыми зубьями в волокнистое деревянное мясо, торопится и дрожит от злости и голода. Дрожат руки, дрожит тело, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик, привязанный к своей надоевшей орбите. Желто-розовая пыль сыплется на зеленую высокую траву.

Конечно, это громкие слова. Но если разобраться, то у них на самом деле фронт. Семьсот километров фронта… Так интересней… Нет, это не игра, это не детство. Семьсот километров… Передовая… Танками идут тракторы и бульдозеры… Рычат моторы. Они семеро – десант…

– Ну все, Букварь. Теперь надо подрубать.

Желто-розовая пыль на руках, на траве, на сапогах, желто-розовая пыль…

– Коля, ребята, я кашу принесла. Горячая она. Пар идет.

Ольга стоит под кедрами, метрах в тридцати от сосны, держит в руках бачок, запеленатый шинелью.

– Сейчас, – кричит Николай, – только опустим сосну!

– Берегись!

Каша горячая, пахучая, поблескивает солнечными каплями расплавленного масла.

Такую хочется есть руками. Или вот этой душистой сосновой щепкой.

– Букварь, ты зачем щепкой? Вот же ложка!

– Ух, какая каша! – смеется Букварь, жадничает, обжигает нёбо и горло. – Ух, какая каша!

Кешка корчит свирепые рожи, заглатывает мягкий черный хлеб, стучит ложкой по вылизанному дну алюминиевой миски.

– Добавки!

Ольга подходит к Николаю, гладит его мягкие русые волосы, снимает с них мелкие, въедливые опилки.

– Я вам Буратино оставлю… Пусть он вам поможет. Он сильный.

Ребята смеются и благодарно смотрят ей вслед, словно она оставила им четвертую бензопилу.

…И снова падают на привыкшую к ударам и сотрясениям землю кедры, сосны, ели, длинные толстые березы и осины с гладкой, словно чисто вымытой корой.

Снова дрожат руки Букваря, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик…

Дрожат руки, рвут толстую слоистую коричневую кору, ломают сосну, проткнувшую небо. И сосна падает, падает… нет, это падает облако из мелких желто-розовых опилок.

Букварь открывает глаза. Мясистое оттопыренное ухо спящего Спиркина торчит перед ним в темноте. Букварь тянет к Спиркину руку, хочет потрясти его за плечо, сказать ему, что он забыл снять на ночь ухо. Потом ему становится жалко Спиркина, и он опускает руку. Черт с ним. Спиркин устал, и он, Букварь, тоже устал.

Букварь думает об усталости. Он потягивается, напрягает тело и с наслаждением расслабляет его, словно отключает пружину, которая весь день держала каждый мускул, каждый нерв в напряжении и помогала Букварю работать за троих. Букварь думает о том, что он любит вот такую усталость, которая валит с ног, расплывается по всему телу, укутывает его теплой и тяжелой ватой. Это счастье – уставать так, выкладывать все и нырять в эту теплую, всепоглощающую, тягучую усталость. Еще он любит теплые и тихие летние вечера, печеные яблоки… которые… которые пахнут… яблоки… которые…

– Подъем! Все наверх!

Ольга хохочет и брызжет ему в лицо ледяными канзыбинскими каплями. Значит, поспал свои четыре часа.

Виталий Леонтьев в плотно обтягивающем его синем тренировочном костюме прыгает у палатки, мнет рубчатыми подошвами мокрую от росы траву, бьет воздух сильными большими кулаками.

Бульдозер зевает и ожесточенно трет склеенные сном глаза.

Кешка орудует зубной щеткой, полощет горло, готовит его к новым победным, торжествующим крикам.

Они завтракают и идут с топорами и пилами, устроившимися на ватных плечах, неторопливо, молча, хозяевами, к длинному Заячьему логу, к месту боя.

Штурм продолжается. Отступает тайга, отступает. Широкий коридор с голубым потолком – по шагу, по сосне, по кедру – все ближе к финишной сопке.

Солнце висит, светит, слепит глаза, глаза тайги. Оранжевый костер на истекающем ледяной кровью кубе. Или это уже было. Это уже в прошлом. А сейчас еще одна пулеметная очередь!

– Погоди, Букварь. Так дело не пойдет.

Топоры стучат и не помогают. Отрезанный пилой кедр вцепился в свой пень и не падает. Толкают осторожно: кто знает, куда он вздумает валиться! Но он не падает.

– Отойдите, ребята!

Это Николай. Встает к кедру спиной. Упирается в его шершавое загорелое туловище руками, всем телом.

Тело Николая, обнаженное до пояса, смуглое, сильное, становится стальным. Так… Еще… Еще… Уже трещит… Еще… Еще…

Букварь сжимает зубы. Он стоит в стороне, но и он напряжен, словно он там, с Николаем, валит кедр. Он даже крякает от неимоверного физического усилия.

Он уже где-то видел такое. В кино. Рослый, сильный человек с курчавой головой так же валил лес. Состав должен был идти в Шатуру. Или там тоже был Николай?

Ну еще!.. Так… Так… Идет… Николай, быстрей отскакивай… Отскочил… Падает, стонет махина… У-у-ух!

Букварь бросается к Николаю и, не добежав, останавливается, засмущавшись. Да и к чему эти нежности! Но он чувствует, что пошел бы сейчас за Николаем, куда бы тот ни позвал.

Леонтьев смотрит на Николая и смеется, и улыбка у него неожиданно получается не обычная, отработанная, на полсантиметра, как у английского лорда на приеме, а настоящая, человеческая. Смуглые плечи и спина его подставлены солнцу, упругие мышцы ходят под кожей. Работает Виталий изящно и красиво, и за каждым движением его чувствуется сила. И Букварь понимает вдруг, что этот высокий, стройный парень очень красив и красиво лицо его с тонкими, строгими, мужественными, чуть удлиненными чертами.

А Кешка? А Спиркин, снявший гимнастерку, делающий все без удали, но старательно и правильно, четкий, добросовестный Спиркин, уши которого сегодня совсем незаметны? И даже Бульдозер, скинувший сегодня впервые ватник и показавший белую-белую спину, по которой бегут кверху родинки, крупные и нахальные, как клопы, ухающий топором так, что летят кверху щепки, красив. Букварю никогда и не приходило в голову, что могут быть красивыми его ребята, их лица, их руки, их движения и ритмы этих движений, сокрушающие тайгу.

Я люблю вас, черти!.. Вы же самые замечательные и красивые люди: и ты, Николай, и ты, Кешка, и ты, Спиркин, и ты, Бульдозер, и ты, Виталий, и ты, Ольга… Я объясняюсь вам в любви!..

– Хватит! Перекур!

Можно улечься в траву, грызть сочную тоненькую травинку и смотреть в небо. Ребята курят, а Спиркин деловито осматривает топоры и покачивает головой. Солнце спускается к сопкам.

Букварь жует травинку уже машинально и думает о том, что день сегодняшний похож на те жаркие дни под Суздалем, когда все село, празднично приодетое, шло с поблескивающими жикающими косами по росистому лугу, валило вкусную, густую, влажную траву… Все равно, как бы люди ни жили, какие бы машины они ни придумали, без такого труда, крепкого, физического, без этих кос и топоров, без пьянящей усталости они не проживут, станут кретинами…

– Ну ладно, пошли…

Что это? Дождь? Да, мелкий, комариный. Стволы стали мокрыми. Который день они работают? Второй или третий? Третий. И им осталось совсем мало.

Ольга идет рядом. Держит в руках топор. Держит смешно.

Деревья валим залпами. Так интереснее. Подпиливаем, подрубаем по три дерева, и три махины падают разом, ухают разом.

Неужели? Последняя сосна? Последняя? Совсем последняя? Но разве может так просто, обычной сосной, обычным топориным стуком, закончиться этот штурм, этот бой?.. Должно произойти что-то необыкновенное, удивительное…

Нет, просто упадет эта сосна.

– Берегись!

Падает последняя сосна.

Последний выстрел.

Эй вы, сопки, обросшие лесом, как мхом, скалы, острые и клыкастые, завистливая Канзыба! Вы молчите. Вы молчали так тысячи лет и ничего не видели. Вы впервые увидели такое и снова молчите. Ну и черт с вами! Вы еще не такое увидите. Вы еще увидите, как в нашем коридоре мы уложим стальные рельсы, серебряную дорогу, и паровоз будет здесь гудеть от радости погромче Кешки. Мы выиграли бой и выходим из лесу.

Мы идем нашим коридором, дружные, усталые, великодушные победители. Нас ведет Николай, командир в длинной расстегнутой шинели, к которой пришиты петлички, отвоевавшие еще в гражданскую. Мы смеемся. Хохочет Бульдозер, улыбается почерневший, измученный Спиркин, даже сдержанный, молчаливый Леонтьев смеется. А Кешка гудит паровозом. Он вскакивает на пень, ровный как стол, с удалью скидывает с себя мокрый, пахнущий потом ватник и разукрашенными глиной каблуками отстукивает, с присвистом, с криками, задиристый, радостный танец.

И снова режет наступающую темень, стену моросящего дождя торжествующее, победное:

– Берегись!

7

Две бензопилы прораб Мотовилов увез с Канзыбы на следующий же день.

Третья, старенькая, «своя», проработала часов пять, погрызла кедры, ели и сосны на сопке и забарахлила. Нервно повизгивая, она несколько раз судорожно кусала воздух, размельчая и без того мелкие серые дождевые капли, а потом совсем заглохла.

Николай с Букварем повозились с ней, и Николай, выругавшись коротко и зло, определил:

– Полетел поршень!

И они пошли к палатке молча, глядя себе под ноги, почувствовав вдруг, что они устали, устали как собаки, и что им ничего не хочется, и пошел бы этот прораб Мотовилов со своим мундштуком подальше…

Они почувствовали, как ноют у них мышцы рук, спины и живота, почувствовали, как болят их ссаженные ладони и пальцы, а ведь они не были десятиклассниками, впервые столкнувшимися с физическим трудом.

Букварю стало скучно и противно, он чувствовал себя разбитым стариком ревматиком, с трудом переставлял сапоги по размокшей, грязной земле и думал о том, что расклеились они не сейчас, когда полетел поршень, а утром – после того, как прораб Мотовилов поздравил их, и после всех его «нет» на их предложение работать в том же ритме и пройти падь и новую сопку.

Вечером Мотовилов приехал снова, и ему рассказали про поршень. Мотовилов посочувствовал и пообещал, что завтра все будет в порядке.

Назавтра он ничего не привез. В стройпоезде не оказалось запасных деталей для бензопилы. Он не нашел ничего ни в Кошурникове, ни в Кордоне, ни в Курагине.

– Безобразие! Я до начальника стройки Чупрова дойду! – возмутился Николай.

– Дойди, – миролюбиво сказал Мотовилов.

Он снова слонялся по участку, но теперь уже ругал погоду и места у Канзыбы. Прежде чем сказать что-нибудь ребятам, он снова сосал свой желтый мундштук, а потом перекладывал его с ладони на ладонь.

Раньше эти движения успокаивали. Теперь они действовали на нервы. За обычной флегматичностью, за нарочитым безразличием ко всему, что делают они, ребята на этот раз чувствовали во взгляде, в фразах и жестах прораба растерянность.

Просто Мотовилов не знал, что с ними делать. Если бы не эта неожиданная переброска печорской мехколонны, ребята долго и спокойно трудились бы на просеке. Теперь на просеке работы осталось на несколько дней. Переводить же бригаду снова в Курагино было рискованно. Есть для них на Канзыбе важное дело – поставить два сруба. Но в министерстве все никак не могут решить: где будут строить поселок – здесь или у Сисима. Вот и разберись, что делать с этой семеркой. Ладно, пусть побудут тут! На всякий случай.

Мотовилов принялся вдруг рассказывать всякие байки о том, как ему приходилось строить другие трассы. Случаи, о которых он говорил, были интересными и смешными, и ребята смеялись, но у всех его рассказов был один подтекст: «Плюньте на все – стройка, она всегда такая. С напряженными днями и спадами. Бурями и штилями. Тем более в Сибири, в горах. И все эти штилевые моменты можно провести весело. Вот и я в свое время…» Этот поучающий подтекст раздражал.

Мотовилов понимал, что ребята обо всем догадываются, и хотел поговорить с ними откровенно, сосал мундштук, собирался начать у машины, но влез в кабину и сказал:

– Ну ладно, пилите обыкновенными.

И уехал.

Пилили обыкновенными.

Было скучно. Сапоги таскали прилипшие к подметкам килограммовые бурые куски глины и грязно-черное тесто саянской земли. Холодная мутная вода беспрерывно и в одном ленивом ритме бежала по стволам деревьев, по валунам, по пилам, по лицам и по ватникам.

Валили не спеша. Знали, что это не работа, а обозначение работы. Перекуры стали длинными. Сидели на мокрых пнях, трепались долго, бестолково, по любому поводу.

Молчаливый и сдержанный обычно, Виталий Леонтьев стал пускаться вдруг в рассуждения о всяких серьезных вещах, философствовал вполголоса, покуривая надоевшие ему сигареты. Но когда он начинал свои монологи о жизни и смерти, о любви и войне, ребята потихоньку расходились, и только Букварь оставался рядом и сидел молча, изредка кивая головой.

Букварь сидел из вежливости, он не вслушивался в слова Виталия, смотрел на его тонкие движущиеся губы и думал о том, что Виталий – все же странный человек.

У Букваря было ощущение, что Виталий все время, как актер в театре, играет какую-то роль. Букварь узнавал в его монологах знакомые мысли, читанные в книгах. Иногда Виталий становился самим собой, естественным, живым парнем, и такой Виталий Букварю нравился. Это был здоровенный малый с добродушной улыбкой, самый сильный из тех, кого Букварь встречал на трассе, отличный спортсмен, дававший всем уроки футбола и бокса. Но самим собой Виталий быть стеснялся, это, видимо, противоречило требованиям моды, которой он следовал.

В Москве он, по его словам, не отставал от моды, и теперь сестра присылала ему рисунки причесок, яркие рубашки и техасские штаны с заклепками и «молниями». Рубашки Виталий запихивал в черные немецкие чемоданы, окантованные бежевыми полосками кожи, а джинсы носил. К джинсам полагались борода и проволочный ежик на голове. Потом ежики стали у всех, даже у Букваря. И Виталий сбрил бороду, а ежик заменил совсем короткой прической, которую носили американские баскетболисты.

Но мода диктовала не только прически. Букварю казалось, что это она заставляла Виталия все время играть непохожего на себя человека, разучившего чужие многозначительные слова. Иногда Виталий говорил о своей любви к Хемингуэю и Ремарку, к их героям, настоящим мужчинам атомного века. Он и старался подражать людям, которые, по его мнению, были похожи на героев Хемингуэя.

И появлялось вдруг что-то старческое в лице Виталия. Это старческое пряталось в морщинах лба, в уголках губ, постоянно растягивающихся в иронической улыбке, во всезнающем, всепонимающем выражении глаз, которые, казалось, не умели радоваться и удивляться. Виталий считал себя человеком сложным, пожившим, прошедшим через многое, все повидавшим. О себе он рассказывал редко. Букварь знал только о том, что Виталий поссорился с отцом, ловкачом и карьеристом, ухитрявшимся, однако, носить в кармане партийный билет, и еще о том, что Виталия выгнали из института за пьянку.

Виталий предпочитал говорить о высоких материях, но каждый раз монологи его казались Букварю пижонскими и смешными, и он не мог принимать их всерьез.

Настроение у Букваря подымалось только тогда, когда он приходил на пробитую ими просеку, расчищенную трелевочными тракторами Зайцева и K°марова, смотрел, как суетятся в Заячьем логу бульдозеры, скреперы, сбрасывают прямо на пни песок и гравий работяги-самосвалы и как потихоньку, сантиметр за сантиметром, жиреет желтая спина насыпи.

Вечерами под дождем часами гоняли над столом пластмассовый шарик, стучали мячом по воротам без верхней перекладины, били по воздуху кожаными потертыми перчатками. Виталий Леонтьев давал уроки настольного тенниса, футбола и бокса. Кешка был удивлен, но Букварь оказался учеником более способным, чем он. Он был очень резким, ловко уходил от ударов, по мячу прилично бил с обеих ног, и сам Виталий Леонтьев, великолепный Виталий Леонтьев, одобрительно похлопывал его по плечу.

– У меня же было на сотке второе место в районе, – говорил Букварь. Словно оправдывался.

Кешка снова начал рассказывать веселые истории и издеваться над Букварем и Спиркиным, а иногда и над Бульдозером. Букварь пробовал отшучиваться, но из этого ничего не получалось.

Если Ольга с Николаем уходили, Кешка обильно сыпал матом и все время подчеркивал какие-нибудь второстепенные смешные стороны своих историй.

Иногда Кешка уходил в тайгу. У самой Канзыбы он нашел скалу, очень похожую на один из красноярских столбов. Он привел к ней Николая. Николай согласился, что это вылитый столб и что на него непременно нужно влезть.

С большой охотой Кешка вместе с Бульдозером размышляли «о бабах». Говорили о том, сколько «их» у каждого из них было и какие были, говорили о доступности девчат на стройке и о том, что теряют здесь время даром. Спиркин презрительно сплевывал, а Букварю было противно слушать эти разговоры, и вместе с тем он испытывал какие-то непонятные чувства, слушая их, считал себя неполноценным, ребенком, ловил себя на том, что эти «мужские» разговоры чем-то ему интересны.

Потом Кешка стал тосковать о выпивке, и все его разговоры начали крутиться вокруг водки. Бульдозер щелкал себя по горлу и качал головой. Однажды они отпросились у Николая и вернулись только утром, грязные, усталые, с сияющими серыми лицами победителей, и Кешка великодушно поставил на стол три бутылки питьевого спирта.

– Ну и что? – спросил Николай.

– У меня сегодня день рождения, – сказал Кешка. – Я, конечно, вру, но допустим.

Перочинным ножом он быстро открыл рыбные консервы, пахнувшие томатным соком, и порезал буханки мягкого, чуть липкого ржаного хлеба. Пили после работы, при свете керосиновой лампы, из граненых стаканов, желтых от тусклого, рахитичного огня, разбавляли спирт холодной, пахнущей кедрами канзыбинской водой. Кешка напирал на консервы и все ждал, что похвалят спирт и его, Кешку, ловкого, энергичного парня, который может достать все. Еще он ждал, когда Букварь сделает первый глоток. Он сам налил ему полный стакан почти неразведенного спирта и ждал. Букварь чувствовал это, спирт он пил в первый раз, пил так, будто проглатывал горящую паклю, облитую керосином, и ему захотелось шлепнуть стаканом об пол и выплюнуть эту обжигающую жидкость, но он сдержался и с трудом заставил себя выпить весь стакан, до дна. Не поморщился, не кашлянул и даже крякнул нарочно, как «настоящий» мужчина, и разочарованный Кешка промолчал.

Кешка свирепо крутил ручку патефона. Пластмассовый диск вращался быстрее, чем надо, словно тоже выпил, патефон забросили быстро, попели и пошли к Канзыбе.

Букварь остановил прыгавшего по гальке Кешку, сказал ему, что он слабак и что он, Букварь, запросто переплывет сейчас Канзыбу. Кешка засмеялся, стал показывать на Букваря пальцем, и они поспорили. Букварь разделся на ветру и под одобрительные крики, помахав манерно зрителям рукой, полез в воду.

Она обожгла. Колола ступни ледяным огнем. Но отступать было некуда, и он сделал еще шаг. И тут же выскочил на гальку.

– Давай, Букварь, давай! – кричали сапоги, наступавшие на его босые ноги.

Букварь трезвел, смотрел ребятам в глаза и видел в них азарт, жаждущий, нетерпеливый. Только в глазах Виталия Леонтьева теплилось сочувствие.

– Это по2шло, – сказал Виталий, – делать то, что хочется всем, но не хочется тебе.

Букварь потоптался по гальке и ухватился за эту мысль. Действительно, по2шло.

– Вы ждете зрелища, – разочарованно сказал Букварь.

Он стал натягивать штаны и мокрую голубую майку. Вокруг смеялись, но не очень, что-то кричал Кешка, а Букварю было все равно. Он уверял себя в том, что не вошел в воду из гордости и чувства человеческого достоинства. Но чем ближе подходили к дому, тем настойчивее становилась мысль, что все это отговорки, попытки оправдать себя в собственных глазах, а на самом деле он струсил. И Букварь знал, что он струсил, ему было стыдно, и он казался себе отвратительным.

В палатке допили третью бутылку. О купанье все, кроме Букваря, забыли, слушали писклявый патефон, а потом стал петь Кешка. Он сидел, обняв за плечи Виталия и Бульдозера, пел песни своей юности, по-блатному хрипя, пел о бандитах, о Магадане, о железной дороге, о маленьком доме в Колумбии и о том, что «воровку не заделаешь ты прачкой и урку не заставишь спину гнуть над тачкой да руки пачкать, мы это дело перекурим как-нибудь». Виталий Леонтьев подпевал с многозначительной улыбкой, и Букварь и Ольга подпевали, а Бульдозер в такт стучал своими толстыми ладонями по столу.

– Тебе надо в самодеятельность! – выразил свое восхищение Бульдозер.

Кешка допил спирт и сказал:

– Я люблю самодеятельность.

– А я, – сказал Виталий, – не люблю самодеятельность.

– Ты не любишь самодеятельность? – ужаснулся Кешка. Ужаснулся так, будто Виталий уверял, что не Земля крутится вокруг Солнца, а наоборот.

– Ну да.

– Ты не любишь самодеятельность?! – Кешка кричал уже угрожающе, словно требовал, чтобы Виталий Леонтьев сейчас же отрекся от своих убеждений.

– Ну да. Я не люблю самодеятельность.

– Ах ты, гад!

Он рванулся к Виталию, хотел ударить его, но тот быстро наклонил голову, и Кешка рубанул кулаком по брезенту. Николай с Букварем пытались сдержать его, но Кешка вырвался, схватил со стола стакан и бросил его в Виталия.

Стакан ударился о брезент, выплеснул на шершавую серо-зеленую материю пахучую, быстро испаряющуюся жидкость и свалился на кровать.

Кешка прорвался к Виталию, неудержимый и неистовый. Виталий спокойно положил руки на плечи Кешке и резко посадил его на скамейку.

– Ладно, посиди…

Кешка неожиданно затих, вспомнил, видимо, о силе Виталия, сидел мирно, только шептал еще по инерции:

– Гад, не любит самодеятельность!

Через минуту Бульдозер опять стучал ладонями по столу, а Кешка пел хрипло и кривя рот: «…А мой нахальный смех всегда имел успех, и моя юность раскололась, как орех…»

Букварь смотрел на большие темные тени, шатавшиеся по туго натянутому брезенту, слушал, как, шурша, падает на палатку дождь, и думал не о Кешке и не о Виталии, а о том, что он струсил, струсил, струсил…

Назавтра Виталий с Кешкой снова гоняли теннисный шарик над столом, а Спиркин пытался научить пыхтевшего Бульдозера принимать боксерскую стойку. Букварь помесил грязь около них, ждать конца игры не было настроения, он пошел в тайгу.

Он бросил взгляд на ребят: они двигались под дождем согнутые, мрачные, с серыми, тусклыми лицами.

Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, излить все, о чем он думал в последнее время и в чем не мог разобраться. Поговорить можно было только с Николаем или Ольгой. Но Николай и Ольга жили сейчас в другом мире, и в том мире, наверное, не шел дождь и не хлюпала под ногами грязь, и влезать в этот мир со своими скучными мыслями Букварь не хотел.

Он попытался найти сопку, где оранжевый костер горел на ледяном камне и сжег его. Но найти ее было трудно; наступали сумерки, и Букварь уселся в камнях над Канзыбой, все такой же деловитой и шумливой.

Он сидел, обняв руками мокрые колени, и думал. Он думал о Кешке, который кричал «Берегись!» и который пел про хулиганов. Одного Кешку он любил, другой его возмущал. Это были два Кешки, и они не совмещались, как не совмещались сильные, красивые, одухотворенные ребята там, на просеке, и серые, тусклые – у палатки. Не совмещались красота и радость их труда и противная, нудная, как этот дождь, их жизнь в последние дни. Неужели жизнь идет по двум плоскостям, по двум параллельным прямым, которые не пересекаются? Или пересекаются? Ведь тот же самый Кешка, который плясал на пне, потом с перекошенным, пьяным лицом лез драться. Тот же самый Кешка. Жизнь-то совмещает. Значит, и в голове его, в сердце все это тоже должно совместиться, сплавиться и не вызывать удивления. Значит, так и надо, все правильно, нет ничего страшного, красота и грязь должны жить рядом?

А сам он? Он может рассуждать прекраснодушно, у него обо всем непримиримые суждения, а вчера-то он струсил, струсил, струсил… И это не в первый раз. Значит, и в нем два человека? Как же быть, как же жить? Как относиться ко всему происходящему?

Мысли бежали, бежали, и не было на них ответов.

Или это бежала Канзыба?

8

В субботу Кешка и Бульдозер собрались на танцы. На танцы надо было тащиться в село Курагино, цивилизованно жившее в ста колдобистых километрах от их обойденной культурой палатки.

Приглашали. Николай и Ольга пожали плечами. Зачем? Ну, это понятно. Спиркин относился к танцам презрительно. Виталий не любил пародий. Букварь подумал и согласился.

Кешка выпросил у Виталия итальянскую куртку, подбитую лохматым лавсаном, с желтой «молнией» и узенькими погончиками. Куртка была синяя, отливающая коричневым, из плотной прорезиненной ткани, с серым вязаным воротником. Но главное, Кешка выклянчил техасские штаны с заклепками и стал похож на ковбоя. «С саянским акцентом», – сказал Виталий. Бульдозер прилизал металлической расческой мокрые серые волосы, медленно и с гордым чувством надел синий дорогой костюм с широченными брюками. Брюки Бульдозер выпустил поверх сапог, и сапоги исчезли, словно бы их и не было. Шею он стянул салатным галстуком с красными яблоками толстым, в кулак, узлом. Букварь тоже хотел повязать галстук, долго примерял его, но он вообще не любил галстуки, в них ему было не по себе, и он натянул черный свитер.

Букварь застегивал пуговицы ватника и чувствовал, что волнуется. Сначала подумал: это оттого, что он давно не танцевал. Потом понял: не потому; пришло какое-то глупое томящее ожидание, предчувствие чего-то. Это «что-то» должно было произойти сегодня. Букварь чувствовал это всем существом своим, всем телом своим, кончиками пальцев. Что-то должно было произойти. Что-то… Алые паруса ползли из-за горизонта.

– Ерунда, – сказал самому себе Букварь, – дождь капает.

Полчаса тащились под дождем по раскисшей дороге. Потом черно-зеленый «ЗИЛ» вынырнул из-за поворота. Кешка впился глазами в белые цифры номера и тут же расшифровал их:

– Малахов. Классический левак. Трепач. Болеет за «Спартак»… И вообще подонок…

Кешка проговорил это сурово и сплюнул.

И лицо у него стало суровым, как у мраморного Спиркина. Он стоял прямой и гордый, и взгляд его говорил: лучше будем мокнуть здесь до вечера, чем поедем в этой машине.

Вымокший «ЗИЛ» с блестящим от дождя затылком кабины дернулся и застыл в десяти метрах от гордого Кешки. И вдруг Кешка, разбрызгивая бурое месиво, бросился к машине, вскочил на скользкую зеленую подножку и открыл дверцу. Лицо его стало приветливым, оживленным и даже заискивающим. Он смеялся и похлопывал Малахова по плечу, как будто был его лучшим другом. Малахов тоже смеялся. Он был тщедушный, хилый, с маленьким, бледным лицом аптекаря, с тонким вздернутым носом, на котором торчали старые очки в металлической оправе. Радостный Кешка обернулся к ребятам и показал рукой на кузов. Сам он полез в кабину, подмигнув им: «Ничего, дескать, не растаете» – и в то же время: «Вот я какой, все устрою!»

Улеглись на досках кузова, уткнувшись ватниками и кепками в передний борт и холодный затылок кабины. Букварь смотрел в небо. Бульдозер шевелился и ворчал обеспокоенно. Потом он, не подымаясь, подкатил к себе стоявшую рядом пустую, пахнущую селедкой бочку и, скорчившись, сунул в бочку ноги в драгоценных брюках. Лицо Бульдозера стало спокойным. Дождь стучал по бочке. Бочка вздрагивала и покатывалась, наезжая Букварю на ноги.

Букварь расстроился. Лучше бы стоять там, на дороге, под дождем. Все-таки это измена. Улыбаться подонку! Или это тоже предусмотрено сложностью?.. Подлецов не выкинешь из общества, не посадишь в клетки в зоопарке, они будут и будут жить рядом с тобой. Сам-то он едет в машине подлеца…

Ветви летели над Букварем, разрисовывали секундными рисунками серое небо. Потом они расступились, и рядом зашумел Кизир. Бочка еще раз наехала Букварю на ноги, и небо остановилось. Букварь и Бульдозер заинтересованно подняли головы.

Перед машиной стояла женщина. Молодая. С плетеной корзиной, прикрытой коричневым платком. Начались переговоры.

Лицо у Малахова стало значительным, словно он принимал эту женщину в своем кабинете. А глаза его помаргивали из-под очков, оценивающе осматривали все детали «этой конструкции». Кешкина голова высунулась из-за плеча Малахова. Кешка сыпал комплименты и выражал взглядом: «Ух, какая женщина!» С первой же секунды было ясно, что ее подвезут, и все же переговоры продолжались, к удовольствию обеих сторон. Женщина покачивала головой и картинно смущалась: «Ой, ну что вы!»

– Разведка боем, – сказал Бульдозер.

Он отвернулся, надвинул кепку на глаза и зевнул:

– Ничего баба. Подходящая…

Плетеная корзина появилась над бортом. Букварь принял ее и поставил поудобнее. Корзина была тяжелая и пахла солеными огурцами.

Женщина долго усаживалась рядом с сонным Бульдозером и наконец опустилась, вытянув ноги в черных резиновых сапогах. Ноги ее лежали за бочкой Бульдозера, и Букварю были видны только розовые полоски чулок, обтягивающих толстые икры.

Букварь поймал себя на том, что он все время поглядывает на эти розовые полоски. Он выругал себя и стал смотреть за борт.

Места бежали знакомые, но за эти десять дней они успели измениться.

– Бульдозер, а вот этого дома не было.

Бульдозер спал. Женщина сидела молча.

Машина внезапно остановилась. Букварь стукнулся головой о металл кабины.

– Женщины – направо, мужчины – налево! – объявил Кешка.

Букварь прохаживался по обочине булыжного шоссе, разминал затекшие ноги. Бульдозер стоял рядом и мрачно курил. Малахов и Кешка крутились около женщины. Когда решили ехать, Кешка залез в кузов, а женщина села рядом с Малаховым.

– Дай сигарету, – сказал Кешка.

Кешка затянулся и стал заглядывать через плечо в кабину.

– Все ясно, – сказал Кешка. – Он ее обработает… Он умеет. Спекулянтка, наверное. Лишь бы бесплатно доехать…

Букварю было противно. Он старался не смотреть в кабину и не слушать Кешку. Значит, все так просто… Значит, вот доказательства рассказов Кешки и Бульдозера, от которых он хотел отмахнуться, как от чего-то ненужного ему.

– Рука на плече, – сказал Кешка.

А были ли когда-нибудь рыцари? Которые погибали на турнирах и, умирая, растоптанные бронированными ногами, шептали имя той, единственной? Они могли спуститься в клетку ко львам и, не вздрогнув, поднять с песка маленькую кружевную перчатку. Или все это придумано? Для обмана и утешения пятнадцатилетних? Чтобы не так горько было входить им в жизнь, грубую, как наждачная бумага? А в жизни все проще, и с песка не поднимают перчаток?

– Подумаешь, бедра! Вот у Зойки бедра!

– Подумаешь, у Зойки! А у Татьяны?

– И у Татьяны, – согласился Кешка.

…И сам он уже не пятнадцатилетний и одними утешениями и обманом жить не может…

– Сегодня буду танцевать с Зойкой, – успокоил себя Бульдозер.

…Но почему-то возникло вновь томящее ожидание чего-то большого, светлого, неожиданного.

Тра-ах! Головой о кабину. Ничего себе останавливает!

Маленькое, сморщенное, как у хорька, лицо Малахова появилось в открытой дверце.

– Мне – направо, а вам – налево. Пешочком.

– Ты же до Курагина? – безнадежно спросил Кешка.

– В связи с изменившейся международной обстановкой, – засмеялся Малахов, и очки в металлической оправе заплясали на его детском носу.

Спрыгивали на землю, чертыхаясь, обойденные и обманутые, но с чувством морального превосходства. Кешка смотрел в спину ушедшему транспорту и пел, дурачась: «До свиданья, до свиданья. Мы договорилися. И при всех на этой сцене мы с ней удалилися…» До Курагина оставалось пыхтеть километров шесть, и уже темнело.

– Неужели все так просто? – спросил Букварь.

– Да, мальчик, – Кешка наставительно похлопал Букваря по плечу, – все так просто.

– Час работы, – скучно сказал Бульдозер.

Букварь видел, как Кешка подмигнул Бульдозеру и как тот с трудом заставил себя не рассмеяться. Шли полем. Кешка стал говорить о кукурузе. Потом они с Бульдозером начали обсуждать конголезский вопрос.

– Я бы на его месте их арестовал, – сказал Кешка.

– А они – на их месте – тебя бы съели, – предположил Бульдозер.

…Все так просто… Час работы… И – «вся любовь». Рушится еще одно представление, еще одна опора, еще одна мечта… Нет, никогда! Есть же Николай и Ольга. Есть же… И у него будет то самое, настоящее, единственное. Будет!

Будет ли? Вот сейчас он идет и пыжится, протестует против того, что увидел сегодня, а в башку ему лезут и лезут запретные мысли. Он гонит эти мысли, а они все лезут и лезут… И еще шевелится одна, самая противная: этот хлюпик в очках может, и для него все так просто, а он, Букварь, ничего не может и только обещает себе в будущем что-то настоящее, нереальное. От неспособности… И потом, настоящее ли?

К черту! Потому ребята и смеются над ним. К черту все его слюнявые размышления! Сегодня он назло сделает это… Он сам не понял, что «это» и назло кому или чему. Назло самому себе, своим мечтам, назло Кешке, назло всем, всем! Раз все так просто.

9

Стучали ударники, полоскали свои металлические горла саксофоны и трубы. Лицо у Кешки было серьезное, неприступное, плечи его вздрагивали, а сам он попрыгивал и трясся в полной уверенности, что так и надо танцевать чарльстон.

Потом пластинку сменили, и все стали прохаживаться.

Букварь прислонился к стене. Грязь была на его кирзовых сапогах, ее не удалось счистить щепками и тряпкой, и ему хотелось спрятать ноги. Кешкины сапоги медленно пятились к середине зала, уходили с чистых досок. На них тоже налипла грязь, и на сером фоне в очень редких местах еще блестели черные пятна сапожного крема «Люкс», не съеденного дождем.

Кешка не прислонялся к стене и не искал места, где можно было бы спрятать ноги. Кешка умел быть хозяином. Он всегда и выглядел хозяином, человеком, который всем нужен. Он секунды не мог посидеть спокойно, все время влезал в разговоры и дела, не имевшие к нему никакого отношения. А он, Букварь, все стоял, прислонившись к стене.

Сейчас! Сейчас начнется танец и начнется все. Он пригласит… Вот хотя бы эту девушку в синем платье. Подойдет к ней просто так и пригласит.

Начинается. Рояль. Ударники. Саксофоны, трубы, тромбоны. Фокстрот. Пальцы дрожат. И не отрываются от стены. Оторвались. Девушка в синем платье, уже танцуя, уплывала от него…

За невидимой стеной шумел, двигался, смеялся другой мир. Звуки и запахи проходили через эту стену, как космические лучи, и волновали Букваря. Веселое, нервное движение крутило, толкало по залу счастливых, уверенных в себе людей. Букварь смотрел на них жадно, с завистью, глазами неудачника. Стена стояла перед ним и была прозрачной.

Медленно, в сдержанном, «столичном» ритме проплывали мимо Букваря одесситы. Их мостопоезд строил мост на Тубе, в двух километрах от Курагина. Прибыли они из-под Одессы и острить умели соответственно. Во время работы они ходили грязные, в традиционных выцветших ватниках, а в клуб являлись в черных выглаженных костюмах и снежных хрустящих сорочках. Иногда надевали жилеты и маленькие смешные бабочки.

Спешили, неслись по залу курагинские. Или толкались на месте. Одевались они не так элегантно, как одесситы. Попроще. Но аккуратно. И обязательно были при галстуках, часто толстоузлых, старомодных, но при галстуках.

И только ребята с трассы, с Кордона, Кордова и K°шурникова, и они втроем с Канзыбы были одеты кое-как, топтали дощатый пол неуклюжими сапогами, к которым прилипла грязь. И странное дело, кошурниковские, кордонские сапоги были здесь в почете.

Каждая пара двигалась в своем направлении и со своей скоростью. Направления и скорости эти противоречили друг другу, расходились, сталкивались, но вместе они образовывали одно движение, один ритм, одно настроение. Мокрое, черное Курагино затихало, засыпало, и все движения, все шумы, весь свет, вся радость перешли на эту ночь в маленький зал. Сконцентрировались здесь.

Об этом шумном, светлом, движущемся зале Букварь мечтал в темноте мокрых канзыбинских вечеров. О музыке, о шарканье ног по дощатому полу. О каблуках-шпильках и черных костюмах. Все это из холодной и неуютной палатки выглядело красиво, как в кино.

«Цивилизация», – промычал час назад Кешка. Он смотрел тогда на листы плотной бумаги, пригвожденные к желтой стене клуба в метре от входа. Бумагу полоскал дождь и трепал ветер, закатывал набухшие, оторванные им углы. Слова звали в клуб: «В среду… лекция о Людвиге ван Бетховене… инная кибернетика… обсуждаем стихи моториста…» «Им легче жить», – сказал Кешка. А Букварь долго перечитывал объявления, смакуя их.

Потом он зашел в комитет комсомола, но там никого не было. На столе рядом с графином на красном сукне лежали подшивки «Комсомолки» и «Спорта». Он листал их с жадностью, читал все подряд, про Кубу и про футбол, искал про Суздаль, но не нашел даже десятистрочной заметки. Обрадовался, когда узнал, что какая-то карабановская ткачиха родила четырех близнецов. Все-таки она была из их области. Запомнил все результаты по легкой атлетике за двадцать дней. Об этом просил Виталий. Цивилизация! Ну что ж, кому-то надо рубить просеку на Канзыбе.

– Букварь! У тебя прекрасный цвет лица.

Стоит Зойка. Все такая же. Сочные, чуть накрашенные губы.

Глаза влажные, карие. Нос морщит улыбка.

– Что ты! – смутился Букварь. – При чем тут цвет лица?

– Ну вот, – сказала Зойка, – а я думала, что ты мне скажешь комплимент.

И она пошла дальше. Останавливалась через каждые два шага, смеялась, запрокидывала стриженную под мальчишку голову, морщила маленький прямой нос. Словно обходила посты восхищения ею и собирала комплименты. «Если бы она остановилась только около меня…» – разочарованно подумал Букварь.

Зойка уходила к противоположной стене, и Букварь видел ее стройные, чуть полные ноги, красные блестящие туфли на высоких каблуках, черную шерстяную юбку, обтянувшую плотные бедра, желтую вязаную кофту и короткие рыжеватые волосы.

– Букварь! Сколько зим! Привет, Букварь!

– Привет!

Букварь кивал знакомым машинально, а сам следил за красными точеными туфлями и узкой шерстяной юбкой.

«Ча-ча-ча!» – завопила радиола. «Ча-ча-ча! – зашевелился зал. – Ча-ча-ча!» Каблуки уже не шаркали, а стучали. Или так просто казалось. Букварь потерял Зойкины красные туфли, их спрятало, стерло движение.

Кешка спешил, поводил от удовольствия губами, закрывал глаза, и смеялся, и выкрикивал в такт: «Ча-ча-ча!» Толпа вертела Бульдозера, драгоценные брюки мели пыль, и Бульдозер тоже приговаривал со всеми: «Ча-ча-ча!»

Движению было тесно. С шумом оно несло танцующих по залу, как воду в Канзыбе, сталкивало их в углах зала, злилось на стены, готовое взорвать к черту этот приземистый клубик и размыть по сонному Курагину музыку, веселье, ритмы и радость.

Ноги притопывали в такт. Букварь боролся с этим притопыванием, как с дрожью. «Струсил, струсил, – бубнило в голове. – При чем тут струсил, это я тогда струсил, когда не полез в воду…»

И снова начался танец. Глаза Букваря обшаривали зал и вдруг, как в соломинку, вцепились в красные туфли и черную шерстяную юбку.

– Зойка! Можно с тобой?..

Плывут стены, плывет крошечная сцена, плывет радиола «Иртыш». Радиола стоит на табуретке, а табуретка – на сцене. Белеют клавиши радиолы – семь ровных зубов.

– А у тебя брошка, – говорит Букварь.

– Заметил! – смеется Зойка.

На вязаной кофте металлическая брошка, похожая на большой значок. Грустное лицо колдуньи, желтые распущенные волосы, чуть раскосые глаза.

– Знойная женщина!

– Я на нее похожа? – Зойкины глаза ждут.

– Нет, – простодушно говорит Букварь, – не похожа. У тебя глаза не такие. И ростом ты меньше…

– Ну вот!

– И ты… – неуверенно заканчивает Букварь. И тут же спохватывается: – Нет, ты лучше! Сама же знаешь! Стала бы ты таскать ее на груди, если бы она была красивее тебя…

– Ну вот!

Совсем он не может вести разговоры с Зойкой. Ни на что не способен! Она, наверное, обиделась. Молчит. Стоп. Шипит иголка, переползает через черную пластмассовую бровку. «Ночью за окном метель, метель…» Опять!

– Зойка! Еще раз.

И снова плывут стены.

– Зоя, ты обиделась?

– На что? – безразлично спрашивает Зойка.

– Ну вообще?

Зойка пожимает плечами. Букварь становится немым. Вот если бы с Зойкой можно было говорить о Суздале, или о литературе, или о футболе, или хотя бы о куске льда, расплавленном жарками. Нельзя. Он покажется наивным. Ей нужны другие разговоры… Ну ладно, он не будет больше приглашать ее.

«Тишина» замолкает. Зойка идет к противоположной стене, к отодвинутому ряду обитых кресел, туда, где, развалившись, сидят Кешка и Бульдозер.

Пластинка крутится снова. Букварь бредет вдоль пустых уже скамеек. Он может пригласить на этот танец всех девушек сразу. Всех.

Зойка… Опять глаза натыкаются на нее. Она все еще рядом с Кешкой. «Нет, с ней ни к чему. Хватит». Полная смуглая рука трогает погончики синей куртки, взятой напрокат. Зойка оборачивается. Почувствовала его взгляд. Смеется.

– Зойка! – говорит Букварь и решительно шагает к ней через весь зал.

Он танцует с ней вальс, потом еще вальс, потом фокстрот. После каждого танца он говорит себе: «Хватит. С Зойкой хватит», – и, как только начинается новый танец, с мрачной решимостью подходит к Зойке. Она смеется и смотрит так, словно все это ей очень нравится.

Потом он опаздывает на секунду, и черные ботинки одного из курагинских уводят Зойкины красные туфли. «Ну и хорошо. Наконец-то», – думает Букварь. Но он стоит у стены, так и не пригласив никого, и злится на Зойку, которая смеется курагинскому так же, как смеялась секунду назад ему.

– Дай закурить, – говорит Букварь Кешке и не спускает глаз с желтой вязаной кофты.

– Видали? – делает большие глаза Кешка. – Динамика характера. Речь не мальчика, но мужа.

Букварь мнет пальцами сигарету и смотрит на Зойку. И вдруг впервые замечает, как красиво она танцует, и как красиво ее смеющееся лицо, и как красивы ее стройные ноги в красных тонких туфлях. Букварь ищет нежные слова, которые ему хочется произнести.

– Все-таки симпатичная, – грубо говорит Кешка, – влекущая…

Бульдозер смеется по-лошадиному и добавляет о Зойке такое, отчего Букварь краснеет. Он стискивает зубы, готовый броситься на Бульдозера, но вдруг вспоминает все забытое им на час: и то, что он слыхал о Зойке, и то, что он сам знал о ней, и то, что произошло по дороге в Курагино, и очкастого хлюпика, и розовые полоски чулок, и слова «все так просто», и свою решимость перейти сегодня черту. «Все так просто…» И злость выходит из него, как воздух из проколотой камеры.

Все так просто. Все так живут. Закрутились, закрутились в голове мысли, с которыми шагал он последние шесть километров по грязной дороге в Курагино. Зойка? А почему бы не Зойка? Мысли грязные, как та дорога. Ну и пусть! Зойка танцует с курагинским, она смеется ему. Бульдозер, может быть, не так уж далек от истины. Ну что ж, так будет лучше. Так будет легче. Нежности забыты, они были бы тут смешными. Слова, брошенные Бульдозером, толкнули его в мир реальный, и Зойка сразу стала той Зойкой, из реального мира.

Курагинский расшаркался, и Зойка идет к ним.

– Букварь, ты не обижайся, следующий танец твой.

Сама. Ладонь на талии, ладонь на локте. Это танго, его нужно танцевать медленно, прижавшись друг к другу. Он чувствует ее теплое, тугое тело, ее плотные бедра и грудь. Ее глаза совсем рядом, черные, влажные, блестят, словно пьяные.

10

Дождь каплет, каплет, тонкими, неуверенными, смываемыми ветром струями лижет стекла, въедается в желтую штукатурку. Свет в окне гаснет, вынырнувшая из черноты белая кисть руки открывает окно, и Зойкины сапоги спрыгивают с ободранного подоконника в косую сетку дождя.

Букварь стоит, растопырив руки, страхует на всякий случай. Зойкина голова тыкается в мокрый его ватник, правая рука ее цепляется за воздух.

– Не надо! – шепчет Зойка.

Букварь обиженно и смущенно опускает руки. Ничего он такого и не думал. Просто хотел поддержать ее.

Они идут вдоль длинных приземистых общежитий с черными, сонными рядами окон.

– Сапоги, – показывает Зойке на ноги Букварь.

– Угу. А ты думал, я пойду с тобой в туфлях? На тоненьких-тоненьких каблуках?

– Нет. Я не думал. Особенно на тоненьких…

Он замолчал, и Зойка замолчала. Букварь любил молчать. Вот так идти рядом с человеком, с которым тебе хорошо, и молчать. Думать о чем-то своем. Или вообще ни о чем не думать.

Просто идти…

Но сейчас нельзя молчать. Зойке можно, а ему нельзя. Молчание их не связывает. Нужно подбрасывать в огонь сучья. Все время. Чтобы не погас.

Букварь скосил глаза на Зойку, и ему показалось, что Зойка морщит нос. Наверное, ее смешит его растерянность, и она наблюдает за ним с любопытством. («Интересно, как будет вести себя этот?») Собственно говоря, он и сам прекрасно понимает, что все это игра. Но вести-то игру надо ему.

– Ты спишь? – спросила Зойка.

– Нет, я думаю, – сказал Букварь.

– И ты знаешь, о чем думаешь?

– Знаю. О звездах.

Он на самом деле начал думать о звездах. Уже неделю он не видел звезд.

– Есть звезда, – сказал Букварь, – она голубая. А в центре ее золотая блестка. Она горит раз в месяц. Только один раз. Ее любили древние греки.

Все это он придумал только что.

– Хитрая звезда, – засмеялась Зойка и спросила: – А на той звезде все раз в месяц? И любовь? Есть там любовь?

– Всюду, во всех вселенных есть любовь.

– Ага, – согласилась Зойка. – Всюду. Кроме нашей планеты. У нас лаборатория. Экспериментальный цех. Пробуют, не помрет ли человечество без любви. Ничего, не помрет!

Она говорила отрывисто и жестко. Словно злилась. На себя и на человечество. Букварю хотелось возразить ей, но он молчал. Возражать – значит рубить концы. Повернуться напоследок и уйти. Не решился. И у Зойки оставался довод, на который он не мог дать теперь ответа… Она его высказала:

– Ты-то вот идешь со мной…

Ну, скажи, повернись и уйди!.. Промолчал.

– Ладно. – Зойка вдруг освободила его от необходимости возражать, улыбнулась даже. – Я не обижаюсь. Это хорошо, что у нас лаборатория. Веселее. Всегда интереснее экспериментировать. С любовью было бы очень скучно… – Потом она сказала: – Погоди, Букварь, у меня что-то попало за голенище. Мокрое и противное, как жаба.

Зойка прыгала на одной ноге, пытаясь стащить сапог. Сапог был грязный и скользкий. Букварь держал ее за плечи, но она все-таки потеряла равновесие и уткнулась лицом в его грудь. Потом сапог сполз, из него вывалился кусок грязи.

– Ну вот, – сказала Зойка, – а то ходить с мокрой жабой.

Зойка смеялась. Ее глаза были совсем рядом.

– Да, с жабой ходить неудобно, – сказал Букварь. Он прижал к себе Зойку и поцеловал ее влажные губы.

– Неудобно. – Зойка смеялась. Потом она сказала: – Пойдем.

А куда идти? Некуда. Просто идти, и все.

«Ну вот, – подумал Букварь, – все просто…» Он так и не мог понять, радоваться или огорчаться тому, что произошло.

Зойкины сапоги ступали медленно и чуть кокетливо, и Букварь снова вспомнил розовую полоску чулка.

– А ты быстрый, – сказала Зойка.

– А чего? – не успел среагировать Букварь.

– Ты всегда такой? – В голосе Зойки слышались и ирония, и горечь, и усталость, и любопытство.

– Всегда такой, – бодро проговорил Букварь.

Ему хотелось казаться сейчас настоящим мужчиной, сильным, великодушным и энергичным. Он думал, что выглядит со стороны именно таким. Говорил глухо и значительно. Переставлял ноги медленно, словно не был уверен, стоит ли это делать.

– Ну, конечно, – сказала Зойка, – в тебе есть что-то такое… ну, неотразимое…

– Ну что ты! – скромно сказал Букварь.

– Нет, серьезно. Ты, наверное, всегда нравился девчонкам?

– Да вроде…

– Они вешались тебе на шею?

– Бывало, – не стал разочаровывать ее Букварь.

– А были у тебя девчонки, которых ты запомнил?

– Были, – не сразу ответил Букварь. – Одна была высокая, стройная. Чемпионка области по фигурному катанию. У нее здорово получались прыжки с оборотом. Она любила, когда я покупал ей мороженое… И еще одна… Рыжая… Искусствовед в музее. Та всегда торчала около нашего дома, делала вид… И еще…

– Вот ведь, – то ли с уважением, то ли с иронией произнесла Зойка.

– Да, вообще-то были…

Никого не было. Все он врет. Хвастает. Чтобы казаться мужчиной. Понимает, что врать глупо, стыдно, и все равно врет. Словно кто-то тянет его за язык. Сколько раз он ловил себя на том, что начинает хвастать! Чтобы казаться лучше, чем есть. Чемпионка! Когда-то мальчишкой он мечтал, что та, которую он полюбит, будет фигуристкой.

Букварь покраснел и для того, чтобы оправдаться, сказал резко:

– А ты, я слышал, запомнилась многим…

– Кому это?

– Ну… ну хотя бы Бульдозеру и Кешке.

– Кешку ты брось. Кешка – святой человек. – Она сказала это серьезно и сердито.

И снова шли молча, словно не было той минуты под фонарем.

Клуб все еще светился слева, вдалеке, и Букварь пожалел о том, что он не стоит у стены и не слышит, как шипит корундовая игла радиолы.

Сзади зашагали сапоги. Много сапог. Сапоги спешили.

Букварь не успел обернуться, потому что Зойка дернула его за рукав. Он, так и не сообразив, чего она хочет, отскочил в сторону вслед за ней. Зойка потянула его за руку, толкнула за черный угол общежития. Так они стояли молча, не дыша, прижавшись спинами к мокрой стене.

Мимо, по дороге, шли с танцев парни и девчата. Шли быстро, хозяйским шагом. Букварь знал их. Они работали в бригаде Чугунова. Марийцы и двое из его, Владимирской, области. Говорили громко и смеялись громко, словно всему Курагину хотели сказать: «Смотрите. Вот мы идем. Вот мы какие».

Букварь смотрел им в спины и вдруг понял, что испытывает чувство, похожее на страх. Понял, почему Зойка толкнула его за угол общежития. Он отвел бы глаза, если бы встретился взглядом с этими ребятами. Отвел бы.

– Ну вот, как подпольщики. – Шутка получилась жалкой.

– Пошли, – сказала Зойка.

Значит, надо прятаться? Прижиматься к мокрой стене общежития? Бояться глаз своих товарищей, словно делаешь что-то грязное? Значит, так? Но ребята уже ушли далеко. Черт с ними!

– Вот здесь мы трудимся, – показала Зойка, – штукатурим…

– Ага, – сказал Букварь.

– А это арматурный цех.

Фонарь показывал вход в арматурный цех. Цех был низкий, похожий на склад. Ветер болтал незапертую дверь склада.

– Пойдем под крышу, – сказала Зойка. – Что торчать на дожде?

Дверь рванулась, впустила их и хлопнула со злостью. Букварь нагнулся, прижал Зойку к себе и нашел ее губы.

Дверь пропускала узкую полоску света в длинный холодный цех. Полоса эта была то худой, то толстой, резала темь. Фонарь инспектировал цех, посматривал время от времени, как бы чего не случилось.

Глаза привыкли быстро. Слева белела горка крупной стружки. Стружка эта, наверное, укутывала в дороге до Курагина новенькие, тускло поблескивающие станки. Станки стояли справа, пахли металлом и маслом, мрачные и таинственные.

Букварь подошел к станкам, стал бессмысленно тыкать в них пальцами, испачкал пальцы в масле, гремел жестью, оттягивал секунду, когда надо было идти к Зойке.

– Где ты там, Букварь? – позвала Зойка. – Садись.

«Стружка лежит как намек», – подумал Букварь. Стружка зашуршала, осела под ним, мягкая и чистая. Рука Букваря легла на теплую Зойкину руку. И снова какое-то томящее чувство обожгло его, покалывая кончики пальцев.

– Так надоел дождь! – сказала Зойка.

Он гладил ее шершавую, грубоватую руку, полированные, пахнущие лаком ногти. Зойка о чем-то говорила, он ей отвечал, даже шутил и смеялся и говорил что-то… Зойка положила голову на его плечо, и он гладил ее густые, пушистые волосы, целовал ее.

– И чего вы верите Николаю! – сказала вдруг она.

«При чем тут Николай? Зачем она о Николае?» – подумал на мгновение Букварь. Он хотел ответить ей, но его уже целовали Зойкины губы.

Пальцы его ощутили маленькие кругляки пуговиц. «А у Буратино на белой кофте красные пуговицы, – неожиданно подумал Букварь. – При чем тут?..» И вдруг пришла другая мысль: «Только бы об этом не узнала Ольга!»

Пальцы Букваря перестали шевелиться. Он сидел и боялся, что Зойка начнет сейчас задавать вопросы. Но она молчала.

Он начал уверять себя, что она ему нравится, что он давно думал о ней. Но тут же подумал вдруг: «А ты сможешь сказать ей о любви?»

А зачем об этом говорить? Фальши не нужно. Ею движет просто физиология. И им тоже. Там, на берегу, он струсил и сейчас струсит? Нет. Нечего обманывать себя обещаниями красивого и туманного будущего, нечего ущемлять себя… Очкарик Малахов… «Все так просто»… И вдруг Букварь резко, рывком поднялся с шуршащей стружки.

– Ты чего?

– Мне надо идти, – сказал Букварь, – я опоздаю… На машину.

Дверь дернулась. Наверное, нарочно. Впустила полосу света. Полоса, покачиваясь, выхватила из полумрака Зойку и его, Букваря, застывшего в двух шагах от нее.

– Ты чего? Ты куда? Что с тобой?

Зойка ничего не понимала. Лицо ее становилось удивленным и обиженным. Сейчас ей не надо было врать. Надо было сказать правду. И он сказал. Глухо:

– Я не могу так. Так нельзя.

Он пошел, наступая на стружку, на гнутые тонкие трубы и полосу света. Его догнал Зойкин смех. Она сначала смеялась тихо, а потом стала хохотать. И слова, злые, как нож, били в спину:

– Мальчик!.. Опоздаешь в ясли!.. Думаешь, ты мне очень нужен? Да? Думаешь, я в тебя влюбилась?.. Да?

И вдруг Букварь подумал, что вся эта прогулка с Зойкой подстроена, вспомнил, как тогда, на Канзыбе, Кешка обещал ему устроить «что-нибудь такое»… И он тут же уверил себя, что все, по-видимому, так и есть. Обида захлестнула его, и он чувствовал, что способен сейчас на самый безрассудный и нелепый поступок.

Он обернулся и неуклюже пошел на Зойку. Наплывало ее лицо, освещенное лучом фонаря, резкое, со сморщенным носом и смеющимся ртом.

– Мальчишка! – хохотала Зойка.

Букварь сжал зубы, шагнул вперед и ударил Зойку по щеке. Вышел в дождь, в мокрую ночь, хлопнул дверью.

И не видел, как Зойка опустилась на стружку, закрыла лицо руками и заревела девчонкой.

11

Дождь покапал еще день, и ему надоело. Утром в воскресенье небо было серым, но дождь уже не лил. Шарик прыгал по сухому столу, и Кешка снова проигрывал Виталию.

Кешка перестал смеяться над Букварем. Он потешил публику и успокоился.

Бульдозер сидел на пне, держал двустволку, готовя ее к охоте, и похохатывал, качая от удовольствия головой и показывая на Букваря пальцем. Если бы Николай не остановил его, он бы разошелся. Хорошо, что рядом был Николай.

Но из шуток Бульдозера и Кешки Букварь понял, что они ничего не знают о его прогулке с Зойкой и, значит, ничего не было подстроено. Он все время думал о пощечине, и ему было стыдно, и он все больше и больше становился сам себе противен. «Это тебе надо было влепить пощечину. Это тебе…»

Букварь шел по берегу Канзыбы, и монотонный заученный наизусть шум реки его не успокаивал. Он уселся в камнях над рекой и обхватил колени руками.

На душе было мерзко, как во рту после Кешкиного спирта. Чувство унижения, испытанное им у стены общежития, не проходило. Все-таки надо было дать Бульдозеру в морду там, на танцах, когда он сказал такое о Зойке. Даже если он сказал правду. И сейчас нельзя было молчать, надо было ответить Бульдозеру и Кешке. Сейчас он пойдет к палатке и…

– Слушай, Букварь, я собрался слазить на столб. Хочешь, я возьму тебя с собой?

Николай положил ему руку на плечо. Нашел его в камнях и положил ему руку на плечо.

– Я же не умею лазить по скалам, – смутился Букварь.

– Ничего, – сказал Николай, – главное, чтоб у тебя были кеды.

– У меня есть кеды, – заспешил Букварь.

В палатке Николай натянул старый черный свитер с красными суконными тузами заплат на локтях. Брюки надел спортивные, тоже старые, протертые. И на брюках сзади и на коленях краснели суконные тузы.

– Черви-козыри? – спросил Букварь.

– Не спеши. Ты еще пожалеешь, что не расшит хотя бы пиками. Надень какое-нибудь тряпье. Попроси у Кешки.

Букварь промолчал. И Николай не говорил больше про Кешку.

– Держи, – сказал Николай. – Проверь.

Тугой, тяжелый красный моток прыгнул в руки Букваря. Кумачовая лента сукна, разматываясь, падала на пол. Лента была широкая, прочная, как лента транспортера.

– Ничего веревочка! – оценил Букварь.

– Двадцать метров. Это кушак. Без него нельзя. Пошли, – сказал Николай.

Кешка спросил их в спину:

– На столб собрались?

– Туда.

– Ну-ну! Хитрый столб. Я назвал его «Тарелкой».

Ну и черт с тобой! Если бы ты даже назвал его чашкой! Или подстаканником! Очень это всех интересует!

Значит, Николай взял его, чтобы успокоить? А получится? Канзыба вот не успокоила…

Шли берегом Канзыбы, а потом вдоль ручья, сдававшего Канзыбе свою воду. Столб сидел в тайге, как белый гриб в листьях, крепкий, светло-коричневый. Гриб-переросток, метров сто пятьдесят в высоту.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.