книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Владимир Орлов

Земля имеет форму чемодана

1

Евгений Куропёлкин служил в Москве стриптизёром, звался Эженом, жил сытно, с уважением к самому себе, стряхивал с белёсых усов крошки осетрины и капли крепких коктейлей, но хозяин ночного клуба «Прапорщики в грибных местах» Верчунов был им недоволен и грозил уволить. Правда, слов «под зад коленом» он пока не произносил, и это Куропёлкина отчасти обнадёживало.

Однако при всей своей беспечности и сквозняках в извилинах Куропёлкин вынужден был соображать. А куда ему в случае «Под зад коленом!» пришлось бы деваться? Происходил он со станции Волокушка Архангельской губернии. Наверное, что-то волокли куда-то, пока всё не уволокли. Делать балбесу в поселении со льнозаводом и пекарней было нечего, и он шестнадцати лет попёрся в Котлас, промцентр, да ещё и с двумя городишками рядом – Коряжмой (там – лесопильни) и Сольвычегодском (Строгановская старина, будто бы и Грозный царь заезжал, музей, культура, две дивные церкви, в виду них при тихих всплесках Вычегды в сухие дни Куропёлкин любил полёживать в играх воображений…). А в Котласе (до флотских макарон и клёшей, сначала в корабельном городе Большой Камень – Тихий океан, а потом и в других бухтах) сладости жизни баловали Куропёлкина футбольным полем, пусть и вытоптанным, и влажными губами возбуждённых свежей травой юных необходимостей с их требовательными задами (хорошо, хоть ни одна не залетела, аккуратные выросли, впрочем, если бы хоть одна залетела, всё бы проще было…). Но особую отраду давали Куропёлкину занятия в гимнастическом кружке. В ту пору Куропёлкин обучался на пожарника, а при их училище имелся крытый спортивный зал. Гимнастические снаряды были, правда, стары, на них нередко калечились, но Куропёлкину и без брусьев, колец и коня была мила чистая акробатика, не хватало, пожалуй, батутной сетки. Вот бы уж он натешился, напрыгался, накувыркался и полетал бы! Но его отвезли на флот.

Все флотские – здоровяки. К этому обязывают брюки клёш и макароны. А Куропёлкин усердствовал и на гимнастических занятиях, добрался до кандидата в мастера по акробатике. И ему во флотские праздники поручали место «Нижнего» в Пирамидах (молодые о них слыхом не слыхали), он поддерживал – идиотом – легковесных, тех, кто стоял наверху и размахивал сигнальными флажками.

И что примечательно, имел возможность посещать библиотеки и продолжать культурно-просветительское плавание.

Но вот после дембиля в компаниях пожарных Куропёлкин заскучал.

Одно тут понятно: быстрая смена стихий. Вода и Огонь.

Хотя, по правде, смена эта и не вышла стремительно-быстрой. Куропёлкин позволил себе после дембиля неспешные хождения по земле с намерением испытать себя и увидеть дальние сути России.

А вернувшись в пожарные, он не только заскучал, но и захандрил.

2

Хандрил он и перебравшись из Котласа в Москву, с целью обретения здесь светлого, пусть и с пробками, житейского пути. Готов был водить по дорогам, украшенным неуравновешенными блондинками при штурвалах, хотя бы «Ниссан». При этом с дураками трудностей не вышло бы, дураки, они создают правила и приёмы движения, и в их автопробегах по Москве передвигаться одно удовольствие. Но ни у блондинок, ни у крашеных Куропёлкин не вызвал порыва подарить ему не то что бы «Ниссан», но и потрёпанный мопед. Участвовать в тушении торфяников, взбудораженных энергией инженера Классона в разгар революционных фантазий, ему надоело. Прежде всего надоели исполнители высочайших распоряжений, появлявшиеся со своими дилетантскими глупостями на день-на два (а потом ходившие героями Обороны Москвы от пожаров, почти что наполеоновских). И Куропёлкин ушёл в грузчики.

Мешки с цементом, шпалы, пропитанные гнусным креозотом, недолго натруждали мышцы крепыша Куропёлкина, потому как произошёл Счастливый случай.

То есть показалось вдруг, что он Счастливый.

3

Случай этот произошёл в банях, то ли Рижских, то ли Ржевских. Бани эти, именно то ли – (дипломатик-политес) Рижские (вокзал рядом), то ли Ржевские (вокзал прежде назывался Ржевским и служил Ржевско-Виндавской железной дороге), были мне, жителю одного из соседних коммунальных домов без горячей воды и гигиенических удобств, утешительно знакомы тридцать два года. На первом этаже со вторыми десятикопеечными разрядами они были грязны и вонючи, в войну и после неё служили санпропускником, и пацанам, залезавшим на сугробы в надежде увидеть женщин с их тайнами, попадались на глаза лишь тощие солдатские зады. На втором же этаже – Первый разряд, чистые простыни, пиво в разлив из рук татар-пространщиков, сущий Баден-Баден! – имелась довольно неплохая парная. Пропарившись, Куропёлкин опустился в глубины второго разряда и встал под холодный душ, промыл глаза и заметил, что возле его кабинки вертится некий любопытствующий гусь. Интереса к Куропёлкину (или к особенностям его тела) он не скрывал.

– Что тебе надо? – грубо сказал Куропёлкин.

– Мужик, – быстро заговорил любопытствующий. – Не подумай про меня дурного. Я агент по трудоустройству. Ты кем сейчас деньги добываешь?

– Грузчиком.

– И сколько в месяц?

– Хватает! – рассердился Куропёлкин.

– Ты не злись! – разулыбался агент. – Тысяч тридцать. Не больше. А я тебя могу определить на место за сто тысяч.

– Это куда же? – высокомерно спросил Куропёлкин.

– Сейчас же, после бани, могу и отвести. Такой, как ты, срочно надобен.

4

И повёл Куропёлкина к Борису Антоновичу Верчунову, хозяину культурного центра, бывшего также ночным клубом с серьёзно-таинственным названием «Прапорщики в грибных местах» вольно-гимнастического направления. С танцами, кручениями вокруг шеста и со страстно-призывными освобождениями от одежд.

5

Нельзя сказать, что артистическое развитие Куропёлкина проходило успешно.

Хотя находились и у него поклонницы, и обещанные агентом деньги он получал. Правда, пока не все.

Но кому неизвестны нравы духовно-ценностных серпентариев? Хотя бы из программ «Ты не поверишь!». Тем более разбавленных присутствием бывших и ныне избалованно-удачливых прапорщиков. Да и отслужившие балетные и цирковые, мазавшие руки магнезией, были хороши! Собственно против новичка Куропёлкина Эжена они ничего не имели, но поспешили утвердить (или возвысить) свою (и так будто бы очевидную) незаурядность и уж точно успокоить себя, определив сущность Куропёлкина «Дубина дубиной». Да и держался Куропёлкин особняком. Старался не входить в спорные состояния с ветеранами клуба. На их ехидства, а порой и злые шутки, имея в виду тончайших свойств натуры прапорщиков и бывших звёзд кордебалета, грубостями не отвечал, а лишь стеснительно-добродушно улыбался. И уж совершенно укрепил мнение коллег об ущербности личности Куропёлкина случай с успешным исполнителем чувствительных номеров (стало быть, и богатеем) Звягельским. Звягельский одолевал кроссворд. Уже вывел в клеточках «кисель», «голавль», «перекос», «скатка» и прочее, но его остановил вопрос: «Французский мыслитель эпохи Просвещения». Не только остановил, но и измучил. Довел до аллергического зуда кожи всего его прекрасного тела. И, похоже, вот-вот должен был произойти у него заворот кишок.

– Девять букв, в середине буква «ш»! – моля о соломинке, восклицал Звягельский.

Испуганное молчание было ему ответом.

Проходивший мимо Куропёлкин взглянул в кроссворд и произнёс небрежно:

– Ларошфуко.

Ларошфуко, бесспорно, удовлетворил составителей кроссворда, но имя, брошенное Куропёлкиным небрежно (а по сути – протест и вызов), для артистической составляющей клуба окончательно сделало его фигурой крезанутой и чуждой. Куропёлкина пытались даже подковыривать этим Ларошфуко, но прозвище не прилипло. То ли его не могли запомнить, то ли оно вызывало несомненный мистический страх.

6

Странно, но Эжен Куропёлкин не имел коммерческого успеха у милых клубно-ночных дам. То есть на него глядели. И всё. Странно, потому как фактурой своей Куропёлкин никому из артистов (танцоров, крутанов на шесте и др.) клуба не уступал. Ну, только если двум южанам и одному японцу, превосходство их и сам Куропёлкин признавал и завидовал им творческой белой завистью. Эти трое были в шерсти на груди и там, где зрительницам нравилось. Они словно были зашиты в шкуры хищных самцов и разумно позволяли дамам, в их с границами нравственности заведении, почёсывать им свои заросли. За это шерстяные вознаграждались бумажками иных валют (носили для них финансовые пояса на бёдрах), а иногда их приглашали и в гости. И по справедливости, а Куропёлкин и не роптал. Шерстяные и поручик Звягельский (такое присвоил Куропёлкин звание Звягельскому, хотя Звягельский ни в каких армиях не служил, а некогда блистал переплясами в хоре имени Пятницкого) были лицом клуба, истинными мачо. У самого же Куропёлкина на груди колесом ни волосинки, ни даже овсы не всходили. При этом Куропёлкин был одним из нескольких феноменов, которому позволялось (или от кого требовалось) доводить свой номер до решительного конца, то есть освобождать себя от всяческих тряпок и представать перед публикой в виде античного Дискобола. Фактура, оценённая агентом по трудоустройству в Ржевских банях, позволяла. Хозяин клуба Верчунов полагал, что жанр ночных видений при этом не нарушается, а перчинка, вот она, тут как тут.

Но ни бумажек (хотя они и бывали), ни поцелуев. А хотелось бы и того, и другого. Увы…

Может, сказались тут сплетни о Куропёлкине весело прикормленных коллег, нашёптывания ими изящным ушкам с пирсингами дури о якобы его изъянах или чуть ли не о болезнях, или сами дамы почувствовали его неуклюжесть в куртуазных общениях и определили его в «Дубину дубиной». Словом, – никаких приглашений в «Сопровождающие Кавалеры» или в ночные гости. Вершиной успеха был вызов «Мужчиной на час».

Уже тогда Куропёлкин жалел о том, что произнёс злосчастное «Ларошфуко».

И себя жалел.

А хозяин Верчунов объявил, что он ему невыгоден и пусть ищет новую работу.

7

Однако под зад коленом почему-то не гнал.

А какую работу и где её нынче искать?

Возвращаться в Котлас, Сольвычегодск или в Коряжму? Или даже в уродившую его Волокушку?

Известно, какими словами его бы встретили волокушские мальчишки, если они там ещё водятся:

«Грудь моряка, жопа старика!»

Или: «На побывку едет молодой моряк,

Грудь его в медалях, жопа в якорях!».

Но и медалей не было.

И как кормить отца-инвалида, мать и трёх мелких Куропёлкиных?

Лучше повеситься.

Однако не спешил мироед Верчунов…

А один из прапорщиков, неизбежно чуявший грибные места, с улыбкой закулисного интригана сообщил (подсказал) Куропёлкину, что на него щурится некая редкая, но известная в клубе дама глубоко-страстных лет, вот Верчунов и не спешит. При этом интриган подхихикнул.

А Куропёлкин и сам замечал (мельком), что на него, опуская очки к вздрагивающим ноздрям, а иногда и поднося к глазам бинокль, посматривает объёмная дама, будто бы откупившая столик у стены, при том её опекают два молодца в брендовых костюмах «от кого-то». С молодцами дама не общалась, они лишь вминались рядом в стену, а она попивала мелкими глотками коньяк. Однажды дама подняла рюмку, как будто имея в виду его, Куропёлкина, а он только что совершил соскок кувырком в три оборота с турника (специально ввели в зрелище из-за способностей Куропёлкина), сумев на лету, но и с изяществом сбросить с себя последнюю тряпку, и раскланивался теперь перед публикой в природном телесном виде, а она очевидно улыбнулась ему, вызвав в Куропёлкине всплеск слюнявой, несообразной его судьбе фантазии.

«Но она ведь старуха!» – талой водой облил свои фантазии Куропёлкин.

В клубе она была известна как Купчиха и мадам Звонкова. Купчихой её прозвали не только из-за схожести (в размахе и линиях обнажённых плечей, в частности) с кустодиевскими любительницами чаепитий из блюдечек, но и из-за особенностей нарядов. Обслуживал мадам Звонкову самый награждённо-важный и самый юркий модельер страны. Проявляя любезность, Звонкова называла своего стилиста и портного (сам он не шил, шили его мастера) «Шустриком» и соглашалась носить изыски его творческих капризов. Ходили слухи, что Шустрик, используя нанотехнологии, одарил Звонкову нижним бельём с подогревом, а оно вышло в цену обмундирования батальона мотопехоты. Но Купчихой Звонкова не была, то есть иногда ей приходилось бывать и купчихой… Однако интересоваться, как и в каких отраслях Звонкова заработала и зарабатывает свои миллиарды, было бы дурным тоном. Журнал «Форбс» знает, наверное. И достаточно.

Вечером, часа через два после якобы запечатлённой им улыбки Купчихи, невыгодный Куропёлкин был вызван в кабинет Верчунова. В кресле сидела мадам Звонкова, курила сигару.

– Вот-с, Нина Аркадьевна, – выгнулся перед Звонковой то ли приказчиком, то ли половым (полотенце бы ему на руку), – наш Евгений Куропёлкин собственной персоной.

– Спасибо. – Звонкова встала, подошла к Куропёлкину, прощупала его бицепсы, попросила показать зубы, зачем-то достала рулетку, измерила высоту лба, длину губ и ушей Куропёлкина, произнесла:

– Беру! Доставьте завтра.

И удалилась.

Странно, что не распорядилась:

– Заверните!

Возможно, не смотрела утопию с изобилиями из жизни кубанских казаков.

8

Поначалу Куропёлкин обрадовался. И даже заважничал. Но потом намёки и подколы коллег-артистов и обстоятельства доставки его в пейзажное хозяйство (поместье) Звонковой Куропёлкина встревожили. И даже обдали страхом. Хозяин клуба Верчунов Куропёлкина поздравлял, но в глазах его было ехидство сострадания. «А что же меня-то не спросили? – будто бы возмутился Куропёлкин. – Я что, содержант, что ли, теперь? Или крепостной?» «Ты передан госпоже Звонковой в аренду», – успокоил его Верчунов. «На правах свободного агента, на манер хоккея или футбола!» – вставил оказавшийся рядом Поручик Звягельский. Плясун, было известно, следил за спортивными новостями. «И сколько же вам заплачено за свободного агента?» – строго спросил Куропёлкин. «Коммерческая тайна!» – нахмурился Верчунов. «А мне что?» «Спроси у Звонковой!» – сказал Верчунов и гнусно рассмеялся. «Спрошу, – пообещал Куропёлкин. – А где мой-то расчётный гонорар за службу в Прапорщиках и в грибных местах?» «Спасибо, что напомнил. А то я бы… – вздохнул Верчунов. – Сейчас отыщем…» И была найдена в сейфе пачка денег в целлофановой упаковке. «Распишись!» Куропёлкин расписался и рассмотрел витринную бумажку.

– Это же не рубли! – вскричал он. – И не евро с долларами!

– Ну и что? – возрадовался Верчунов. – Это песо! Других денег у нас сейчас нет. И чем песо хуже рубля?

– А что я пошлю родичам в Волокушку? На что они будут кормиться? – всё ещё кричал Куропёлкин.

– Не хочешь песо, не бери! – рассердился Верчунов. – Тебя у Звонковой будут посыпать золотом. Надоест отсылать в Волокушку слитки.

Сверкая блеском стали, как подмечено в боевых песнях, Куропёлкин двинулся на мироеда Верчунова.

Но тут было доложено, что в клуб прибыл представитель госпожи Звонковой Трескучий-Морозов с поручением.

9

– Полчаса на сборы! – распорядился возвращавшийся к рублёвой жизни мироед и кровосос Верчунов.

Понятно, что полчаса на сборы превратились в час посошка. Диктатор Верчунов, перекормленный ценой, уплаченной Звонковой за аренду свободного артиста Куропёлкина, не имел сил препятствовать излияниям чувств творческого коллектива. Он понимал, что произойдёт завтра, и был готов сейчас же бежать на Соломоновы острова и там зарыться в песок до первого землетрясения. Но от Купчихи Звонковой и её сундуков со златом бежать было бесполезно.

Артисты же пили в помещении за сценой. Куропёлкина не поздравляли, и были скорее не весёлыми, а мрачными, будто бы сами себя пригласили на поминки коллеги. Тогда в присутствии Куропёлкина и было впервые произнесено слово «Люк». Балерун по прозвищу Стружкин (голова в белых бараньих завитках) похлопал Куропёлкина по плечу, сказал: «Ну, ты, Коряжма (а Куропёлкин рассказывал в клубе о Котласе и Коряжме), молодец, пошёл на такой подвиг! Прилично получат твои родичи! Что определено в контракте?» «Я не видел контракт и не подписывал его», – заявил Куропёлкин. «Ну и беги сейчас же, куда – неважно! – горячо воскликнул Стружкин. – Иначе завтра же поутру загромыхаешь в Люк!» При слове «Люк» все замолчали, потом, правда, очнулись и шарахнули по стакану. И тут языки, сами понимаете… И услышал Куропёлкин, что мадам Звонкова на манер Клеопатры или царицы Тамары выдерживает ночь, а поутру мужика, пусть даже самого успешного в сексуальных упражнениях, раскачивают за руки, за ноги – и бух! – в Дарьяльское ущелье. У Звонковой ущелья нет, но есть какой-то загадочный Люк. Баба вроде бы невзрачная, а усадила себя в троны Клеопатры и Тамары. Сколько отважных испытателей, отночевав с ней, сгинули поутру в Люке! «Бежать, бежать тебе надо!» – шёпотом настаивал Стружкин. «Нет! – гордо произнёс Куропёлкин. – Раз дал согласие, флот позорить не могу!»

– Куропёлкин! Срочно к директору!

Начались объятия. И поцелуи. Недруги и конкуренты, растроганные подвигом Куропёлкина, будто бы он своей жертвой отвёл от них опасность быть отправленными в Люк, мокрыми щеками одобряли бывшего Старшего матроса, уходившего с камнями на ногах под воду. В подполье душ своих при этом они, как ни странно, завидовали Куропёлкину – ведь именно его выделила из них, супермужиков, золотая бочка. Что ни говори – а удар по их самолюбиям. Да и получив наслаждения первой ночью, Куропёлкин, глядишь, и выкрутится, не угодит в Люк, а ещё и получит призовые. Хотя и вряд ли. И не достоин он наслаждений и призовых! Лететь ему именно в Люк! Сам привязал камни к ногам!

И поручик Звягельский перекрестил Куропёлкина.

– Куропёлкин! Долго ещё ждать!

10

Представитель Звонковой Трескучий, худой и верткий мужчина лет сорока пяти, был сердит. Не умеют следить за ходом времени! Богема! Пуси-муси! Трескучий считался дворецким, домоправителем Нины Аркадьевны Звонковой. Несмотря на худобу и вёрткость, он производил впечатление лица властного и значительного и будто бы наделённого – по серьёзным причинам – государственными полномочиями. При некоторых движениях и проходах его ощущались выправка особого рода и вынужденные (а может быть, и проведённые в удовольствии) занятия строевой подготовкой. Фамилия Трескучий (иные полагали, что это прозвище) вызывала разнообразные толкования, не всегда для Трескучего выгодные, а то даже и обидные. Видимо, поэтому при последнем приобретении народом паспортов нового либерального (освобождённой России) образца Трескучий постарался в документах преобразовать себя в Трескучего-Морозова, что придало более определённый смысл его пребыванию на Земле, а главное – на службе. К тому же в Трескучем-Морозове было нечто боярское или княжеское (Скопин-Шуйский, Невзор-Тужила, Василий Тёмный и др.), нынче уважаемое. Впрочем, о том, что он ещё и Морозов, знали немногие.

– Время терять не будем! – сурово заявил Трескучий. – Ты, Куропёлкин, контракт подписал?

– Нет, – сказал Куропёлкин.

– Это как же? – удивился Трескучий и взглянул на Верчунова.

Верчунов лишь развёл руками.

– Так! Садись! – распорядился Трескучий. – И подписывай! Вот бумаги! Ты читать-то умеешь?

– Умею! – буркнул Куропёлкин.

Перед ним лежали бумаги вполне государственно-казённого вида. Нина Аркадьевна Звонкова именовалась в них Работодательницей, а он, Куропёлкин, – подсобным рабочим.

– Какой я подсобный рабочий! – возмутился Куропёлкин. – Я – артист!

– Артист! Артист! – успокоил его Трескучий. – Все твои способности, добродетели и изъяны, как из библиотечных ям, так и физические, нами изучены и взвешены, однако в нашем штатном расписании нет должности артиста. Но взгляни на сумму.

Куропёлкин взглянул. Взглянул и Верчунов. И ошарашенный, осел на пол.

– Опять не в рублях! – возмутился Куропёлкин.

– И чем же евро с нолями хуже твоих рублей? – язвительно произнёс Трескучий.

– Тем хотя бы тем, что в Волокушке нет обменного пункта.

– При чём тут Волокушка? – спросил Трескучий.

– Дальше что написано? – указал Куропёлкин. – «В случае неожиданного происшествия с подсобным рабочим К., сумма задатка немедленно направляется в посёлок Волокушка родным подсобного рабочего К.»…

– Именно немедленно! – заверил Трескучий. – Нина Аркадьевна – человек обязательный и щепетильный. А родичи твои смогут съездить обменять евро в Архангельск. Или в Брюссель.

– Это завтра же? – спросил Куропёлкин.

– Почему же завтра? – насторожился Трескучий.

– А после ночи приходит утро, и пожалуйте – в Люк!

– Что вы слушаете всякий бред! – возмутился Трескучий. – Смотри вот этот пункт. Действие контракта рассчитано на два года.

– На два года?! – сейчас же вскочил с пола Верчунов и глазами впился в бумаги на столе. И произошло с ним преображение, будто его подняли с эшафота и отправили на два года в Сад Удовольствий.

– На два года? – спросил Верчунов.

– На два, – подтвердил Трескучий и подмигнул Верчунову (боковым зрением Куропёлкин заметил это и заметил, что подмигивание Трескучего вышло зловещим).

– Подписывай! – чуть ли не приказал Трескучий Куропёлкину.

– Раз ваша Нина Аркадьевна такая щепетильная и обязательная, – с вызовом заявил Куропёлкин, – подпишу.

И подписал в трёх местах. При этом делал это так важно и тщательно, будто совершал историческое действо и сознавал, что эдак оно и есть.

– Всё! – сказал Трескучий. – Едем!

11

Перед выходом к автомобилям Трескучий проверил нутро рюкзачка (котомки) Куропёлкина.

– Так, – закончил осмотр Трескучий. – Допустимо. Штаны, тельняшка, две рубахи, трусы, майки, даже бритва электрическая, полотенце, три книги… Неужели книги покупаешь?

– И покупаю, – ответствовал Куропёлкин. – Но эти библиотечные. Надо вернуть.

– Вернём, – сказал Трескучий.

– Через два года? – спросил Куропёлкин.

– Не дерзи! – рассердился Трескучий. – Не зачитаем! Времени нет на всякую ерунду!.. Так, бельишко твоё проверим, нет ли вшей или клопов и их деток, прогладим, высушим. Может, завтра, чистое оно тебе пригодится… А на ночь получишь наш комплект из моих рук… Пошли!

К Куропёлкину подскочил Верчунов, обнял, зашептал на ухо:

– Не поминай лихом, Эжен! Держись! Покажи, каков ты мужик! Хотя бы две ночи продержись! Сбереги себя и нас, благодетель ты наш!

– Хватит сопли пускать! – брезгливо произнёс Трескучий.

У парадного, на ценность рож и кошельков чувствительного, входа к Прапорщикам и Грибным местам ожидали два джипа, естественно, с коричневатыми стеклами. У одного из них дышали воздухом юридической свободы два молодца из тех, что вминались в стену позади столика мадам Звонковой. Немедленно и ловко были открыты дверцы более важного автомобиля, не облагороженного, правда, мигалкой.

– Руки ему связывать, господин Трескучий? – было спрошено.

– Морозов! – с досадой произнёс Дворецкий, он же постельничий, кравчий, возможно, сокольничий и ещё кто-то.

– Извините… Господин Трескучий-Морозов. То есть снабдить ли его наручниками?

– Полагаю, он поведёт себя благоразумно. К тому же теперь он наш подсобный рабочий. Взят в аренду. Глаза ему завяжите понадежнее. И хватит.

Куропёлкина с маскарадными наглазниками, но без щелей для томных взоров, усадили на заднее сиденье, а господин Трескучий-Морозов, надо полагать, уселся к рулю.

И покатили.

12

Долго господин Трескучий не произносил ни слова. То есть, извините, – ни слова, обращённого к нему, бывшему артисту Куропёлкину. А так он матерился. И нередко. И видно, не одни лишь пробки поднимали горечь от жёлчного пузыря к свободным ёмкостям его совестливой души. Наконец его выговоры природе и безобразиям на асфальте стали затихать, а потом и вовсе прекратились, и Куропёлкин понял, что они выехали в разумно-пустые пока просторы Подмосковья, предназначенные, правда, для будущих проявлений чиновничьих добродетелей. (А эти-то земли, может, и не предназначенные. Но Куропёлкину ли было думать об этом?)

В минуты (часы?) городских ползаний внедорожника Трескучего множество соображений толкалось в голове Куропёлкина, спорили друг с другом, дрались, прыгали с перекладины турника и вылетали из Куропёлкина пустыми и терявшими на лету решимость к поступкам и тем более подвигам. Некоторые из них имели такие смыслы: раз намеревались нацепить наручники и обезглазили его, значит, боялись, что он сможет взбунтоваться и сбежать. И тогда Люк мог бы оказаться необязателен. А госпожа Звонкова и дворецкий Трескучий испытали бы неприятности. Мысли о возможности отвратить неизбежность Люка взбодрили Куропёлкина. Но он тут же осадил себя и отменил бунт в автомобиле. Да и толк-то какой вышел бы из его бунта или даже побега? Молодцы-сопроводители с удовольствием тут же развеяли бы его прах по соседним полям с навозом (ароматы доносились) своими гранатомётами.

– Ты, я понял, и впрямь благоразумен, – услышал Куропёлкин голос вовсе не трескучий, а металлический, и даже звонкий в передаче приятных дворецкому слов. – Поэтому напрягись принять со вниманием.

– Напрягся, – послушно вымолвил Куропёлкин.

– Так вот, ты отныне… – тут Трескучий запнулся, возможно, не захотел вводить и себя в заблуждение, нечто в его натуре вздрогнуло или он пожелал ужесточить порядок в отношениях с подсобным рабочим. – Ты сегодня вечером и ночью никакой не артист (Трескучий хмыкнул) Эжен Куропёлкин, а Баядера… – тут Трескучий явно растерялся, – то есть Шахерезада…

– Но это же бабы! – удивился Куропёлкин. – А я по контракту обязан исполнять ночные требования работодательницы Звонковой Нины Аркадьевны (в мыслях он уже согласился называть её – Нинон).

– О своих требованиях Нина Аркадьевна объявит тебе сама. Слово «баба» забудь. Какие-либо половые различия для тебя сегодня отменяются. Если будешь нарушать приличия, загремишь в Люк тут же. Не сможешь насладиться красками рассвета.

И дворецкий рассмеялся вовсе не звонко, а именно трескуче.

– Нет, но как же это быть Баядерой или Шахерезадой? – всё ещё не мог сдержать своё возмущение Куропёлкин. – Разве я похож на бабу?

– Ну, называй себя хоть этим… как его… Гаврошфуко! – расщедрился Трескучий. – Чем этот Гаврошфуко лучше Шахерезады? Да будь хоть Шахерезадом! Всё. Приехали.

13

И, верно, приехали, сообразил Куропёлкин. Тяжкие ворота заскрипели, раздались чьи-то приветственные восклицания. Заднюю дверцу замершего джипа открыли, и чьи-то вежливые руки возвратили Куропёлкину зрение. Он увидел, что джип стоит в парадном дворе Барского дома (каким тот существовал в его представлениях).

– Отведите его к дворовым, – распорядился Трескучий.

14

Площадь въездного двора в поместье, с собственными Брандербугскими воротами и кордегардиями, скобой (подковой) окружала одноэтажная, как бы приёмно-дружелюбная постройка с колоннадой. Там и размещался корпус для дворовых. Ноги у Куропяткина затекли, шея болела, передвигался он медленно, но сопровождавшие его лица не гнали и даже не торопили его и довели до комнатушки, похожей на одиночную камеру, только что без параши.

– Удобства в коридоре, – просветили его.

Естественно, его обследовали цепкими и просвещёнными в своём промысле пальцами. Но эти заслуженные пальцы-доки не обнаружили при Куропёлкине целлофановый пакетик с песо из сейфа мироеда Верчунова (или не пожелали преждевременно обнаруживать).

Впрочем, что они понимали в секретах морских узлов! Им бы пиявок ловить в усадебном пруду под некогда (явно, и спорить нечего) насыпанным всхолмием (может, декоративным курганом). Шея у Куропёлкина при выгрузке из автомобиля поворачивалась с трудом, но пруд и курган он углядел.

А не там ли, на вершине кургана, возможно ещё заведённого варягом Рюриком с братанами-разбойниками в малиновых кожах Синеусом и Трувором, и находился Люк? (Куропёлкин, как и автор, не предполагали, что Синеус с Трувором вскоре будут государственно отменены и признаны ошибкой летописца или невнятицей.)

15

«Завтра, при восхищении красками рассвета, – подумал Куропёлкин, – и узнаю…»

Отдав существенные, видимо, для процветания подмосковного гнезда Звонковой распоряжения, управляющий здешних мест Трескучий-Морозов посетил доставленного им Гаврошафуко.

– Ну как? – поинтересовался Трескучий. – Эта комната лишь для твоего дневного пребывания. Претензии есть?

– Нет! – буркнул Куропёлкин.

– Обедать и ужинать будешь в столовой для челяди.

– Нет аппетита, – сказал Куропёлкин. – И не будет.

И повернулся лицом к стене.

– Э-э! Не пойдёт! – рассмеялся Трескучий. – Ложкой и вилкой работать не будешь, введём питательный раствор. Исполнять ночные требования Нины Аркадьевны тебе придётся в бодром состоянии духа и памяти. И учти: после обеда камеристки Нины Аркадьевны отведут тебя к водным процедурам, отмоют всю твою бытовую и гимнастическую грязь, только тогда тебе выдадут специальное ночноё бельё.

– Ладно, – приподнялся на локтях Куропёлкин. – Дайте мне хоть попить чего-нибудь…

– Это можно, – кивнул Трескучий. – Правда, алкоголь, а значит, и пиво тебе запрещены. Как и курево. А водичку, это пожалуйста… Или, может, квас. Сейчас Евдокия принесёт…

Трескучий отбыл по делам, и в комнату тут же вошла дворовая девушка Евдокия с подносом в руках, заставив Куропёлкина опустить ноги на пол.

– Шоколадница! – воскликнул Куропёлкин.

И сам не понял сразу, почему воскликнул. Потом стал отыскивать причины своего восклицания. Должен сообщить, что Куропёлкин не только почитывал рекомендованные в библиотеках книги, но любил и рассматривать альбомы с картинками. А зрительную память имел хорошую. И ему при появлении здешней девушки с подносом вспомнилась «Шоколадница» швейцарского, что ли, художника Лиотара.

– И сам не знаю… – смутился Куропёлкин. – Можно, я буду называть вас Ладной?..

– Да как хотите! – сказала Ладна-Евдокия. – Думаю только, что случаев называть вам меня как-либо более не будет.

– Это отчего же? – спросил Куропёлкин.

– Я вижу, постель здесь не перестелили. Значит, завтра привезут нового отдыхающего. Господину Трескучему постояльцы этой комнаты невыгодны. Иначе будут недовольны его работой.

– Так это – камера приговорённых к… к Люку, что ли? – спросил Куропёлкин.

– Я вам ничего не говорила. Вы сами сделали свой выбор. Не хочу знать, ради каких выгод. Но мне отчего-то жалко вас. Зовут меня все же Евдокией. Дуней. Воду-то выпейте…

– Спасибо за заботу и сострадание, – пробормотал Куропёлкин.

16

Неожиданно для себя Куропёлкин задрых. Может, водичка Ладны и была предназначена для его успокоения. Или это было средство – на всякий случай – заранее утихомирить буяна. Вдруг возникли бы затруднения для доставки буяна к Люку. Смирным едоком Куропёлкин отобедал (без трубок с питательными растворами) в едальне для челяди. Приходили и садились за стол какие-то тихие белокудрые пейзане, напоминавшие Куропёлкину о крепостном художнике Венецианове, но при появлениях зверя Трескучего, со стеком в руке и у сапога, их несмело-благонамеренные разговоры тут же прекращались. Куропёлкину был подан здоровенный кусок мяса с кровью и запахами костра. Куропёлкин возмечтал: вот бы сейчас стакан водки из рук Ладны и хоровое пение: «Девицы-красавицы, душеньки-подруженьки…»

Да, зрительная память Куропёлкина была отменная, но не фотографическая. И сытый Куропёлкин стал размышлять, отчего же дворовая девушка Евдокия напомнила ему о шоколаднице Лиотара. Если только подносом и фартуком, ну и ещё чем-то… Надо было рассмотреть её внимательнее (хотя зачем?). Но во время обеда и поедания Куропёлкиным мяса (со спаржей!) Дуня не появилась и о девицах-красавицах никто не спел…

После обеда Куропёлкину был определён полуденный отдых. Отдыхать позволили час, появились две камеристки госпожи Нины Аркадьевны и повели его к зданию водяных забав с русалками на фронтоне. Камеристки, возможно, были двойняшками, щекастые, с веснушками на скулах, на полных носах и даже на мочках ушей, смешливые. Одна из них, по имени Соня, по дороге к бассейнам и душам похохатывала и то и дело похлопывала Куропёлкина по заднице.

– Не балуй! – сердился Куропёлкин. Но не слишком строго.

Прежде всего его поставили под душ. Никогда Куропёлкин ничего не стеснялся на сцене «Прапорщиков в грибных местах», потому как был артист. А тут застеснялся. Девушки-камеристки вынуждены были остаться в купальниках, отчего-то со стразами в местах путешествий мужского естества, и принялись отскребать с его кожи нечто опасное или неприемлимое для госпожи Звонковой металлическими щётками, то и дело окунаемыми в чан с желтоватым раствором.

– Это не хлорка, – успокоила Куропёлкина камеристка Вера, – это снадобья с душистыми ароматами. Вы должны пахнуть Шахерезадой.

17

После струй душа, тоже вроде бы ароматных («Из рецептов Клеопатры», – просветили его), его отвели к жёсткому топчану, покрытому простынёй, и попросили улечься на живот для проведения массажа, дальнейшего профилактического осмотра и втирания благовоний. Руки девушек были сноровистые (видимо, учились у хороших профессионалов), сильные, но порой и нежные. Ну а Вера, похохатывая, умудрилась пощекотать Куропёлкину пятки, чему тот, естественно, не препятствовал. Он блаженствовал. Никакой Люк нигде не существовал.

– А теперь обследуем твои грешные места, – объявила Соня.

– Чего у меня нет, так это грешных мест, – заявил Куропёлкин.

А ведь, и вправду, не было.

– Давай, давай, поворачивайся на спину! – потребовала Соня.

И тут же отыскала грешный предмет. По её представлению. Ладонь её обхватила находку, и та распухла, расцвела, поднялась и раззадорилась.

– Ой! – вскричала Соня. – Да он же опасный!

Сама же ладонь свою не убирала, а сжимала её и продолжала ойкать.

И Вера подскочила к коллеге поглазеть и поучаствовать.

А Куропёлкина сейчас же прожгло желание. И догадка некая явилась к нему. Дерзко-авантюрная. У Екатерины Великой была доверенная дама, фрейлина-испытательница и подруга, Румянцева, что ли (Куропёлкин в последние годы всё же много читал, и часто – лишнее), так вот она опробовала свежих намеченных императрицей фаворитов и определяла, готовы ли они к употреблению. Не для этой ли цели были заведены камеристки Вера и Соня? Так что же тогда терять время? И похоже, что Вера с Соней были готовы к испытанию его резвости и способности к романтическим играм.

И руки Куропёлкина потянулись к бёдрам камеристок, одна – к Вериному, другая – к Сониному…

Но тут явился Трескучий.

18

– Ну как тут наш Шахерезад? – спросил он.

– Обработка происходит в штатном режиме, – ответствовала камеристка Вера. – Остаётся облагородить тело клиента благовониями Береники.

– Это хорошо, – одобрил Трескучий. – Полагаю, что завтра будет приятно пахнуть в Мексиканском заливе или на Бермудах.

– Где? – удивилась камеристка Соня.

– Шутка! – рассмеялся Трескучий. – Я пошутил.

И Соня с Верой рассмеялись. Возможно, в штатном режиме.

А Куропёлкин подумал, что Мексиканский залив и Бермуды упомянуты Трескучим неспроста, и не для смешливых камеристок, а для него, бывшего артиста и подсобного рабочего, а зачем – неизвестно.

– Слово «благовоние» происходит от слова «вонь», – сказал Куропёлкин.

Ничего вроде бы особенного не сказал, вслух подумал (в последние годы его вдруг стали посещать досужие соображения о происхождении тех или иных слов), но Трескучий рассвирепел:

– Остряк! Дерзить продолжает! Воображает себя Гаврошем Фуко! Очень скоро узнаешь, что такое вонь и от кого и от чего воняет! А вы, сударыни, ничего этакого дурного и опасного для Нины Аркадьевны в нём не обнаружили?

И произнося «сударыни», Трескучий свирепость не утерял, он будто бы хотел сейчас же услышать от камеристок нечто обличающее их клиента. «Нажил врага», – подумал Куропёлкин. Хотя что это меняло в нынешнем его состоянии?

– Ничего такого не обнаружили, – твердо заверила Трескучего сударыня Вера. – Анализы его вы вручили нам сами. Они хорошие. Для его случая – безупречные.

Трескучий хотел было что-то произнести, но телефонным звонком был отозван в иные помещения.

Вера и Соня продолжили обработку и исследование возможностей Куропёлкина, надо полагать в штатном режиме. Через полчаса вернулся Трескучий, выслушал доклад камеристок и хмуро протянул Куропёлкину пакет со специальным ночным бельем.

19

К удивлению Куропёлкина, в пакете находились одни лишь трусы. Ничего специального Куропёлкин в них не углядел. При внимательном рассмотрении их он посчитал, что это обыкновенные футбольные трусы, синие с белой окантовкой и белыми вертикальными полосками, то есть напоминающие цвета спортивных клубов «Динамо» или «Зенит». (В случае с экипировкой «Зенита» Куропёлкин проявил в своих мыслях полную неосведомлённость и даже социальную безграмотность.) Не нашёл Куропёлкин в трусах ни карманчика, ни какой-либо иной полезной подробности. Странным был выбор жанра специального белья, и странной казалась привязанность назначившего его в дело к клубу «Динамо». Или даже «Зенита» (заблуждался). Впрочем, возможно, мысли Куропёлкина блуждали в тупиках, выстланных опасной (в гололёд) для ног плиткой.

Но вдруг обыкновенные футбольные трусы (схожие с гимнастическими) имели специальные свойства? Ну, например, они были способны вызвать обострение чувств. Или напротив, могли заменить смирительную рубаху? Или же это протокольная деталь униформы для церемонии сброса в Люк?

«Всё очень скоро откроется, всё получит объяснение», – успокоил себя Куропёлкин. Смешно сказать, успокоил. Смешно и грустно.

Но всё же отчего «Динамо» или «Зенит»?..

Был ужин. С дымящимся куском мяса («Мужику необходимо…»). Было моментально-неожиданное выпадение в сон в знакомой уже комнатушке. Сильные руки подняли его из сна, и прозвучало: «Уже одиннадцать!». Куропёлкин вскочил и почувствовал, что он свеж и готов.

– Пошли! – предложили два пристенных (в «Грибных местах») молодца.

Пошли. По дороге сопровождающие Куропёлкина лица обращались друг к другу уважительно: «Сэр!».

– Вы, наверное, обожаете овсянку! – радостно высказался Куропёлкин.

– Так точно, сэр! – подтвердил один из сопровождающих. – Каждое утро по четыре порции!

20

И его ввели в опочивальню Нины Аркадьевны Звонковой.

Там он был передан сэрами постельничьему Трескучему, назвали его при этом Воеводой. («Ах, ну да! – сообразил Куропёлкин. – Трескучий-Морозов. Воевода обходит владенья свои…»).

Сама опочивальня Куропёлкина разочаровала. Ни цветочно-оранжерейных гирлянд, ни лепестков роз на полу (да и пол-то не паркетный, а из досок), ни дрожащих огоньков свечей на полу же. Ни бассейна с Бахчисарайским фонтаном. Где же проводить омовения? Метров сорок квадратных. А то и меньше.

Обстановка этих сорока метров Куропёлкина тоже удивила. Голые стены («вагонка»). Всяческие украшения, вещицы, соответствующие достатку хозяйки и её капризам, в опочивальне Звонковой отсутствовали. А мебелью были предметы чисто служебного назначения – столики, тумбочки, стулья, даже табуретки…

«Это я будто в армейской казарме оказался! – подумал Куропёлкин. – Да и женщина ли Купчиха Звонкова?»

И не создавалась ли опочивальня по указаниям и вкусам постельничего Трескучего? В иных местах бытования Нины Аркадьевны (Куропёлкин давно уже отменил и забыл манящее имя Нинон, что только прежде не могло прийти по дурости в голову обнадёженного мечтателя?), так вот в этих иных местах наверняка имелись роскоши Версаля или хотя бы Екатерининского дворца в Царском Селе (опять вспомнил картинки в альбомах).

– Это вот твоя койка, – указал Трескучий. – Одеяло верблюжье.

Трескучий откинул одеяло, будто предъявляя Куропёлкину его достоинства, и Куропёлкин заметил на наволочке подушки инвентарный номер. Койка была будто госпитальная, только что не пахла лекарствами. Пододеяльником Куропёлкина не одарили. К чему Трескучему лишние траты?

– А это вот будуар Нины Аркадьевны, – с почтением произнёс Трескучий.

«Вся опочивальня и есть будуар, или часть будуара, а это альков», – чуть было не взялся просвещать постельничего Куропёлкин, но вспомнил о Люке и красках рассвета.

Альков в нише, с ситцевыми боковинами, с ситцевым же, надо полагать, пологом, перекинутым пока через бельевую веревку, мог послужить и ложем полковника, расположенным метрах в четырёх от койки денщика.

– Нина Аркадьевна может явиться с минуты на минуту, – объявил Трескучий. – Ещё раз напоминаю. Веди себя как цуцик на морозе. Не вздумай фамильярничать. А если уж начнёшь наглеть, разорвут в клочья. Всё, идут. Марш с головой под одеяло!

21

Дверь открылась, и вошли трое.

Существо в халате до лодыжек и накрученном на голове махровом полотенце и две девушки-камеристки – Вера и Соня.

Рослое существо в халате, линиями фигуры мало похожее на посетительницу «Прапорщиков в грибных местах», всё же, надо полагать, было хозяйкой опочивальни, но также могло прогуливаться вечерами и коридором коммунальной квартиры в Сретенских переулках.

– Всё нормально, господин Трескучий? – поинтересовалась Звонкова, голос её был низкий, но, несомненно, женский.

– Всё, – быстро ответил Трескучий.

– Все свободны, – сказала Звонкова. – Хотя погодите. А где наш гость?

– Под одеялом, – сообщил Трескучий. – Рекомендовано так лежать, чтобы не быть ослепленным.

– Товарищ, – сказала Звонкова. – Как вас именовать-то?

– Эжен, – прозвучало (промычало) из-под верблюжьего одеяла. – Эжен Куропёлкин.

– Эжен, – сказала Звонкова. – Да вы же задохнётесь. Откиньте одеяло. Никто и ничто вас не ослепит.

Для Куропёлкина в её словах почудились чуть ли не ласка, даже забота о нём и приглашение к чему-то трогательно-сокровенному, и он откинул от лица одеяло.

– Да вы не щурьтесь, не опускайте веки, ничего дурного вы не увидите.

И ведь, верно, ничего дурного он не увидел.

– Так, – сказала Звонкова, – я сегодня чрезвычайно устала от дел. И вы (обращение к камеристкам) принимайтесь за свои хлопоты. Помимо прочего меня беспокоят две заусеницы.

Камеристки сейчас же пододвинули к одному из столиков табуреты и разложили на нём инструменты. Звонкова подсела к ним и протянула пальцы. Заусеницы были удалены быстро, болей Нина Аркадьевна не испытала.

– Вот сейчас освежилась в бассейне, – сказала Звонкова (бассейн, видимо, был не тот, в котором обрабатывали и исследовали Куропёлкина, а иного разряда и «близкий», может где-то за стеной), и вашим массажем удовольствовалась, а всё равно тело моё так устало носить днём нанобелье нашего лучшего портного и сарафаны его… И так ведь каждый день…

– Ваш юркий Шустрик – мошенник, – категорично заявила Вера. – И вам давно надо было отказаться от его наноуслуг.

– Ты не права, Вера, – мягко пожурила камеристку Звонкова, – он настоящий художник. Его ценят и в Париже, и в Милане.

– И в зимних окопах, – не удержалась Вера.

Куропёлкин будто бы занырнул на десятиметровую глубину (без акваланга) возле острова Русского и был невидим и неслышен. Даже пузырьки от него не восходили к прозрачной поверхности океана.

– Промассируйте мне ещё раз вмятины от белья Художника и расчешите мне волосы, – попросила Звонкова.

Чтобы исполнить просьбу барыни, Вере и Соне должно было смотать с её головы тюрбан из махрового полотенца и снять халат.

И теперь Нина Аркадьевна стояла обнажённой.

А по вспышке её глаз можно было предположить, что – и освобождённой от хлопот и вериг дня. «Я свободная и прекрасная женщина!» – будто бы сиянием исходило от неё.

Вот тут-то и произошло ослепление Куропёлкина.

Богиня! Жар-птица! А на лбу звезда горит! (Ну, это-то было бы лишним. Что хорошего, если бы на лбу прекрасной женщины горело что-либо, пусть и звезда? Тут в Куропёлкине пробудился пожарный.) А женщина стояла перед ним прекрасная. Неописуемой красоты. Как было прочитано Куропёлкиным у писателя Ухваткина, лауреата Больших премий, принадлежавшего к направлению Доусши. Впрочем, Куропёлкин, не обожжённый до слепоты и пепла, мог бы кое-что и описать, если бы его спросили. Но никто не спросил.

22

По своим заботам Вера и Соня поворачивали Нину Аркадьевну, и Куропёлкин увидел всё, что мог и что хотел.

А увидел он, что Звонкова не такая уж пышнотелая, какой выглядела в «Грибных местах», при этом, естественно, совсем не костлявая. Но и не рыхлая. Пресс её (теперь к пожарнику Куропёлкину прибавился кандидат в мастера спорта по акробатике) был явно накачан, наверняка Нина Аркадьевна выгадывала время для напряжений на тренировочных снарядах. Да и низ живота её был хорош во всех его подробностях, и украшал его чудесный рыжевато (но не осенний) – русый лесок, приглашавший в свои грибные места (сейчас же Куропёлкин посчитал, что мысль его нехороша и унижает красоту). Какая женщина, какое тело! И плечи её не подпирал и не прямил каприз модельера Шустрика, они не были плечами замоскворецкой купчихи или капитана полиции а, свободно-покатые, вместе с изяществом шеи заявляли о тонкостях породы барыни Звонковой. Рядом с ней камеристки Вера и Соня выглядели именно дворовыми девками.

Какая женщина! Какое тело!

«Бесстыжая баба!» – воскликнул (про себя!) Куропёлкин.

Смотрит в зеркальце, радуется себе и будто не помнит о том, что в четырёх метрах от неё замер гость Эжен.

Да его просто нет, этого гостя Эжена. Тьфу! А стоит ли стыдиться букашки какой-то!

И тут камеристки повернули Нину Аркадьевну к Куропёлкину спиной, предъявив (естественно, не думая об этом) арендованному артисту совершенство линий и форм бёдер, ягодиц и стройно-протяжённых ног их барыни. Эти линии и формы были для Куропёлкина важнейшими для его зрительских оценок красоты и, стало быть, для возникновения его чувств к той или иной женщине. Конечно, производили на него впечатление – и глаза женщины, и разные её выпуклости, и запахи, и походка, и особенности смеха (хохотушки часто попадались глуповатыми), но…

Красота стояла перед Куропёлкиным не мраморная (из альбомов), а живая, и Куропёлкин испугался за себя. Всё в нём могло (и должно было) сейчас воспылать, а уж предмет, признанный камеристкой Соней опасным, обязан был, забыв об угрозах Трескучего, повести себя воином, не побоявшимся окружившего его конного воинства враждебных обстоятельств. Но Куропёлкин ощутил, что никакой воин не восстанет, а вместо него, теряя силы, шевелится какая-то мелкая и мерзкая гусеница… Вот тебе и специальные футбольные трусы. Но может, и не в них было дело…

– Ну, всё, Нина Аркадьевна, – сказала Соня, – спину и поясницу мы вам хорошо промазали снадобьями. Надеюсь, она не будет беспокоить вас ночью.

– Спасибо, милые, – сказала Звонкова. – А волосы?

Волосы её были с тщанием расчесаны и опали струями по спине до бёдер.

– Вот, Нина Аркадьевна, ваш ночной напиток! – камеристка Вера протянула барыне бокал с тёмно-жёлтой жидкостью.

И тогда до Куропёлкина дошло, что Звонкова – ведьма.

23

– Все свободны, спасибо, – сказала Звонкова. – Все, конечно, кроме нашего гостя.

Девушки-камеристки чуть ли не выпорхнули из опочивальни, а Трескучий выходил явно без охоты, при этом быстро взглянул на «нашего гостя» с выражением: «Даю понять!», породив в Куропёлкине не только готовность к сопротивлению, но и ощущение бессилия.

Конечно, – она ведьма, возбуждался Куропёлкин, а её постельничий Трескучий – вампир. У того к ночи и клыки вытянулись и заострились. Звонкову намазали змеиными снадобьями, она шарахнула бокал неведомого зелья, сейчас она улетит в туманы, наверняка в нише алькова имеется щель к небесам, улетит к своим ночным блаженствам или к городским безобразиям, а вампир Трескучий примется за него, Куропёлкина. Вылакает кровь, а может, и прочие жидкости, а добрейшие девы Вера и Соня явятся тут же клювастыми птицами-грифами, сожрут падаль, останутся от него лишь кости, и никакой Люк не потребуется. А скорее всего здесь и нет никакого Люка. Но что ныть-то! Тебе показана «неописуемая красота» – плати! И всё же Куропёлкин на всякий случай снова прикрыл себя некогда рекомендованным средством от ядерного взрыва – простынёй, здесь – одеялом и перекрестился. Сейчас начнётся действо ведьмы, двух её пособниц и жестокого вампира, кому, видимо, для продолжения жизни свежая кровь необходима каждый день. Может, и ещё каких страшилищ призовут на помощь.

И сейчас же Куропёлкин услышал будто бы вздохи и стоны, а потом и радостный свист улетающего тела.

Улетела ведьма. Надолго ли? И с чем вернётся?

24

– Эжен, – услышал Куропёлкин. – Да что вы всё под одеялом прячетесь? Вам не мешает ночник?

Пришлось Куропёлкину снова откидывать с головы одеяло. Ночник на тумбочке у стены светил.

– Не мешает, – сказал Куропёлкин.

Вернулась? Или отлетело лишь её тело, а голос был оставлен в опочивальне для деловых (или ритуальных) нужд? Да и её ли прозвучал голос?

– Не мешает, – повторил Куропёлкин.

– А я вот без ночника спать не могу, – голос был всё же Звонковой, – с детства.

«Кошмары, что ли, совесть мучают?» – предположил Куропёлкин.

– И извините, пожалуйста, что я легла к вам спиной. Наиболее удобная для меня поза. Проблема с позвоночником, авария…

«Разжалобить хочет! – подумал Куропёлкин. – А потом, расслабленного, – бац! – и придавит. Да при этом какое-нибудь чудовище веки пудовые попросит ему приподнять» (это Куропёлкин видел в кино).

– Вам следует обратиться к травматологам из Инфизкульта, – знатоком посоветовал Куропёлкин.

– К кому и куда я только не обращалась…

Ничего себе, сообразил Куропёлкин, обнаглел, принялся давать медицинские советы миллиардерше. Или смешнее того – рекомендовать ведьме травматологов Инфизкульта!

И Куропёлкин притих.

– Ради приличия, – заговорила Звонкова, – я могла бы поставить рядом с вами ширму. Но мне неприятны, даже и за полотняной стеной, чужие звуки, шуршание, возня, будто бы подготовка к зловредному действию. Надеюсь, вам понятны причины моего решения?

– Понятны, – сказал Куропёлкин.

– Ну и хорошо! Почему вы – Эжен?

– Я – Евгений. Евгений Макарович Куропёлкин.

– Евгений… Тоже имя – не самое красивое, – установила Звонкова. – Отчего же вы не хотите откликаться на Шахерезаду? Или хотя бы на Шехерезада?

«Что же тут плохого-то! – обиженно подумал Куропёлкин. – Имя моё, видите ли, некрасивое! Так зачем же брали в аренду-то!»

Сказал:

– Откликаются собаки. И кошки, эти-то не всегда. И при чём тут Шахерезада или Шахерезад?

– Сейчас я объясню, – сказала Звонкова.

25

И просветила Куропёлкина.

Её, Нину Аркадьевну, изводит бессонница. Таблетки и прочие химические изделия фармацевтов ей запрещены, они вообще вредны людям, а в случае с ней и втрое вредны. А с утра в делах она должна быть словно омытой живительной водой из источников Камчатки. Пробовали и травы, и китайские отвары из ядовитых насекомых, ползучих гадов и костей уссурийских кошек, но все эти бесспорные средства не помогали, а только вызывали томление организма. Наконец, одна из знакомых светских дам, то ли с серьёзным сочувствием к здоровью Звонковой, то ли с издёвкой завистницы, посоветовала завести ей Шахерезаду, способную укачивать своей болтовнёй и доводить до глубоко-беспробудного сна. Звонкова плохо помнила о каком-то Бахтияре, преодолевшем бессонницу, и о болтливой красотке Шахерезаде, но мысль о том, что в её уединении, где была запрещена установка всяческих телефонов и каких-либо других средств коммуникации, будет валяться чужая женщина, её покоробила. «Ну, тогда назначай на место Шахерезады, – тут завистница явно язвила, – какого-нибудь мужика. Мужики, они куда разнообразнее в приёмах победы над бессоницей. А не понравится ночью – утром вон его! И бери нового!» Концепция завистливой, но отважно-бывалой дамы была с энтузиазмом (так показалось) принята постельничим Трескучим и начала осуществляться со свободной тратой средств.

Естественно, о сути ситуации Куропёлкину было открыто решительно не всё, но он был человек сообразительный. К тому же ни единому слову мадам Звонковой можно было не верить.

– Со мной вы ошиблись, – всё же посчитал нужным сказать Куропёлкин.

– Почему же? – возразила Нина Аркадьевна. – Вас отбирали люди сведущие. И посчитали, что вы человек начитанный.

– Начитанный?! – Куропёлкин чуть было не рассмеялся. – Я, в лучшем случае, человек нахватавшийся. Любил посещать библиотеки. И библиотекарш. И нахватался каких-то сюжетных обрывков.

– Проверим, – сухо сказала Звонкова.

– Вам бы пригласить какого-нибудь доцента. Или профессора. Обо всём бы вам рассказали.

– Призывали и таких, – сказала Звонкова. – Толку никакого. От их учёных терминов приходила жуткая скука и даже тоска, насекомые дохли, и ни на секунду сна… Так что пришла ваша очередь, нахватавшегося…

26

– Хорошо, – вздохнул Куропёлкин. – Попробую исполнить ваши ночные требования.

Ему хотелось спать, устал за день арендного состояния, пошло бы всё на… Вот именно!.. пошло бы всё подальше, Люк так Люк, но и перед Люком не лишним было бы выспаться.

– Вот что, Эжен Куропёлкин, – услышал он. – Против ваших зевот я ничего не имею. Хочу только предупредить. Вполне возможно, что вы сейчас возьмётесь пересказывать мне или «Графа Монте-Кристо», или «Робинзона Крузо», или «Трёх мушкетёров», или «Собаку Баскервилей». Так вот, многие этим начинали. И…

– И их тут же – в Люк! – продолжил Куропёлкин.

– В какой ещё Люк? – будто бы удивилась Звонкова.

– В обыкновенный, – резко сказал Куропёлкин.

– Не знаю никакого Люка! – заявила Звонкова. И было понятно, что она врёт.

– Между прочим, я вам про собаку Баскервилей такую историю рассказал бы, – расстроенно произнёс Куропёлкин, – что вы и во сне бы веселились и не захотели бы просыпаться.

– Хватит болтовни! – сказала Звонкова.

27

– Как прикажете! Вытягиваюсь по швам! – сказал Куропёлкин. – Вы читали роман Стига Ларссона «Девушка с татуировкой Дракона»?

– Не читала, – сказала Звонкова.

– Ну, как же! – возгордился Куропёлкин. Будто бы сам он читал роман Стига Ларссона. То есть он и вправду читал (принимался читать), но одолел всего лишь семьдесят страниц из здоровенного тома. Рекомендован роман был ему библиотекаршей Безруковой Антониной, несомненно проявлявшей сугубый интерес к его атлетическим наворотам мышц, проступавшим, по мнению Антонины, и через вязаный свитер. Упомянутая выше зрительная память отложила в его голове совершенно ненужные ему сведения и оценки, какие можно было теперь сообщить Звонковой. Зазывные сведения эти на обложках книги крюками крупного шрифта цепляли внимание доверчивого покупателя. От Куропёлкина теперь Звонкова узнала, что роман издан в Европе миллионными тиражами, а автора романа признали гениальным.

Объявленная гениальность С. Ларссона слушательницу не взволновала, а вот слова о миллионах оказались для неё интересными.

– Миллионы, значит! – прошептала она возбужденно. – Так, так, так, продолжайте!

Легко сказать – «продолжайте»! При попытках продвинуться в одолении романа Куропёлкин, в своей съёмной квартирке на Большой Переяславке, засыпал несколько раз и полагал, что и сейчас Нина Аркадьевна при пересказе сочинения Ларссона долго бодрствовать не сможет, а скоро задрыхнет и даст выспаться до Люка ему, Куропёлкину.

– Что же вы замолчали? – сказала Звонкова. – Ларссон так Ларссон. Татуировка так татуировка. Валяйте!

– Хорошо, – пробормотал Куропёлкин. Сейчас же понял, что и те немногие страницы, которые он заставил себя прочитать, он забыл, или почти забыл, что Стиг Ларссон ему не поможет, а придётся сочинять нечто, не имеющее отношения к выбранной им книге, но хотя бы складное, и если враньё его пойдёт именно складно, то продолжит враньё. Всё равно никто завтра не станет сопоставлять его фантазии с подлинными историями книги. Да и спросить за это враньё будет уже не с кого.

Странно, но всё же кое-что из будто бы забытого стало вспоминаться Куропёлкину, и это его обнадёжило…

28

– Так вот, дело там происходит в Швеции… – начал Куропёлкин.

Замершая дама будто бы шевельнулась.

– Ну, там шведская семья, – продолжил Куропёлкин, – это… да вы сами знаете лучше меня. Примечательно лишь, что в одной из таких семей существовал главный герой романа журналист Микаэль Блумквист. Два мужика и одна женщина. Люди порядочные, события в этой семье происходили как бы автономные. Но что-то я влип сейчас в семейные отношения. Не в них в книге суть. Существовал в Швеции, то есть в книге Ларссона, в начале тысячелетия мошенник и напёрсточник банкир Веннерстрём. Этот мошенник напридумывал всякие приёмы, чтобы облопошивать и своих шведских финансистов, и дураков из Восточной Европы, и заработал миллиарды крон. И вот тогда журналист Микаэль Блумквист…

– Погодите, погодите, – заговорила Звонкова, – стало быть, миллиарды, стало быть, миллиарды крон…

Сначала её (или её интерес к его болтовне) оживили слова о миллионах, теперь вот были упомянуты миллиарды.

– Эжен, и как же были добыты-то, по вашему мнению, из воздуха эти миллиарды? – спросила Звонкова.

– Если бы я чего понимал в деньгах… – искренне расстроился Куропёлкин.

– Напрягитесь и вспомните, что написано Ларссоном об афёрах банкира Веннерстрёма.

Опять же, легко сказать – «вспомните».

И тут, к удивлению Куропёлкина, и не к удивлению даже, а чуть ли не ужасу его, из нашего рассказчика понеслись слова, неизвестно откуда взявшиеся и ему неподвластные. Полчаса (ход времени Куропёлкин чувствовал без стрелок на циферблатах) арендованный подсобный рабочий излагал историю обогащения мошенника Веннерстрёма, будто бы сейчас книгу Ларссона держал перед собой, излагал со всеми финансовыми подробностями, суть которых он не понимал да и не держал их в голове. С чего бы вдруг текст шведа навалился на него и зазвучал, причём озвучены были и страницы, пропущенные при чтении Куропёлкиным по причине их занудства?

А мадам Звонкова слушала, Куропёлкин ощущал это, историю афёры Веннерстрёма чуть ли не с упоением. И когда Куропёлкин замолчал, она заключила:

– Были у него ходы остроумные. А так афёра – простенькая. Но может, простотой и наглостью он и брал… Так что же совершил журналист Микаэль Блумквист?

– Ага, – обрадовался Куропёлкин. – Микаэль Блумквист. Он, как я рассказывал, был третьим или первым в шведской семье. Женщиной в ней была Эльвира.

– Меня не интересует шведская семья, – резко сказала Звонкова. – Так что предпринял журналист Блумквист?

– Ну, это уже скучно, – сказал Куропёлкин. – И ничего нового. Или неожиданного.

– Не вам оценивать ситуации! – осадила Звонкова Куропёлкина. – Излагайте, что было.

– Возвращаюсь на свой шесток, – помолчав, произнёс Куропёлкин. – Раз у нас тут изба-читальня.

29

Куропёлкин полагал, что дерзость его (хотя бы в голосе), по меньшей мере, вызовет раздражение хозяйки. Но нет, мадам Звонкова промолчала.

И понёс Куропёлкин всякую чушь (правда, с некими достоверными воспоминаниями о текстах романа) о том, как честный и независимый журналист Микаэль Блумквист выступил с разоблачениями мошенника Веннерстрёма, но судом был признан неправым в своих публикациях, оболгавшим добросовестного бизнесмена и приговорён не только к штрафу, но и к реальному, пусть и недолговременному, тюремному заключению. Тогда и прозвучала команда: «Ату!» той самой девушке с татуировкой дракона.

– Кто такая? – тихо спросила Звонкова.

– Ну как же! – опять будто бы удивился Куропёлкин. – Жуткая девица – сыщица, Саландер по фамилии, из детективного бюро… название забыл… способна на всё!

Куропёлкин был готов сейчас же продолжить нести увлекательную фантазию о девице Саландер, но Звонкова упредила его (и расстроила) полузевком:

– А где у неё была на теле татуировка?

– На лопатке, – вспомнил Куропёлкин.

– На какой?

«А ведь на левом плече Звонковой, – пришло в голову Куропёлкину, – что-то чернело, будто жук какой-то с длинными лапками, или нечто похожее…»

– На правой, – сказал Куропёлкин на всякий случай. – На правой лопатке.

– Ну и хорошо, – пробормотала Звонкова, зевнула сладко, и по её дыханию Куропёлкин понял, что она заснула.

Куропёлкин даже пожалел, что в его фантазиях более не нуждаются.

Но мысли его, освобождённые от необходимости возбуждать воображение, вернулись к земным реалиям, и Куропёлкин увидел, что одеяло сползло со Звонковой в глубину алькова, и ему снова открылась спина и задница женщины идеальных для него форм, и он понял, что спать ему не удастся.

«Бесстыжая баба! Ведьма! – чуть не вскричал Куропёлкин. – Ни о ком, кроме себя, не думает!»

Однако тут же ощутил, что в его специальных футбольных трусах никакая, даже самая мерзкая гусеница уже не шевелится и не дёргается. Так что же было злиться на Звонкову?

Ему бы застонать от тоски. Но он не застонал.

Открылась дверь, и в опочивальню вошел Трескучий. Вампир он или не вампир – было сейчас не важно. Проявлял он себя постельничим. Поправил одеяло на барыне, прикрыл её красоты, а проходя мимо Куропёлкина и, видимо, имея в виду его подпольные мысли, жестом римского императора опустил перед его носом к полу большой палец. Под полом, что ли, находился Люк?

Направленный в Люк императором, Куропёлкин повернулся на левый бок и попытался уберечь себя под одеялом. «Чёрти что! – сокрушался Куропёлкин. – Одноразовых ночных посетителей Клеопатры или Тамары Дарьяльской можно понять, а я-то во что вмазался?»

Дверь за постельничим Трескучим закрылась…

– Ежен! Или Евгений! – услышал он. – Вы, говорят, специалист по Ларошфуко.

Куропёлкин промычал нечто. Мычание это можно было толковать по всякому. Хотя бы и так: да, я с Ларошфуко в корешах.

– Познакомьте меня, – просительницей прозвучала Звонкова, – с каким-либо высказыванием мыслителя.

«Ничего себе!» – ужаснулся Куропёлкин. И вдруг выпалил:

– Если острие шпаги затупилось или, хуже того, неожиданно обломано, следует ответить на выпад судьбы или на козни недоброжелателей острием разума или языка.

– Запишите!

– У меня нет ни бумаги, ни карандаша, – всё ещё чуть ли не дрожа от удивления, произнёс Куропёлкин.

– Хорошо, – сказала Звонкова. – Повторите. Я запомню.

Куропёлкин повторил. Запинался, заикался, но вроде бы повторил. Всё, что ли? Нет.

– Почему мыслитель вдруг вспомнил о шпаге? – поинтересовалась Звонкова.

– Ну, как же! – чуть ли не привстал Куропёлкин. – Он же был герцог! А какой же герцог ходил в семнадцатом веке без шпаги?

О Ларошфуко и его герцогстве Куропёлкин вычитал (неизвестно зачем, фамилия, что ли, заинтересовала) в каком-то справочнике, но ни единого высказывания герцога-мыслителя он не знал. Ему бы сейчас провалиться от стыда.

И он провалился в сон.

30

– Что-то вы заспались, сударь!

Кто-то прошелестел над Куропёлкиным. Не ангелы ли?

Куропёлкин разлепил веки.

Нет, не ангелы. Смешливые камеристки – Вера и Соня. И одеяло на нём верблюжье. И лежит он вовсе не в райских кущах, а в опочивальне мадам Звонковой, то бишь – в её избе-читальне.

– А где Нина Аркадьевна? – испуганно произнёс Куропёлкин.

– Спохватился! – рассмеялась камеристка Соня. – Нина Аркадьевна вот уж как три часа назад улетела по делам. Тебя разрешила не будить. Но валяться здесь тебе уже нельзя. Неприлично. Вот тебе твои джинсы, свитерок, майка, кроссовки. Специальное ночное бельё сдашь нам. А мы отведём тебя в знакомую тебе комнатушку…

– Одиночку, – поправил Куропёлкин.

И тут же чуть было не спросил: «А как же Люк?», но промолчал, не стал испытывать судьбу. Насчёт Люка объявят. Объявили же пока ему камеристки (уже в комнатушке-одиночке приговоренных к…) о том, что на завтрак он уже опоздал, но если он подъедет к горничной Дуняше и ублажит её словами, может и получит утренние калорийные угощения, необходимые ему для работы, а они, Вера с Соней, придут к нему после обеда и поведут к водным процедурам, массажам и благовониям.

– Нет аппетита! – капризно заявил Куропёлкин. – На кой мне нужны ваши утренние угощения!

– Это уже проблемы горничной, – холодно сказала Вера.

Однако при появлении в комнатушке горничной Ладны-Дуняши, шоколадницы Лиотара, аппетиты в Куропёлкине возобновились. И были вознаграждены кашей геркулес и хорошо прожаренным цыплёнком табака.

– И что же, – сытым барином (сытым боцманом?) и уж точно сытым котом, – поинтересовался Куропёлкин, – у вас всем подают на завтрак цыплят табака?

И тут же вспомнил о своей птичьей фамилии.

Сказал мечтательно-скромно:

– К такому завтраку да кружку бы пива!

– Зазнался! Пива ему! Не возгордись! – сказала горничная. – Вижу, снабдить тебя свежим постельным бельём распорядиться господин Трескучий не пожелал.

Но вдруг она будто бы улыбнулась. То ли Куропёлкину. То ли чему-то, ему неведомому.

– Господин дворецкий ходит нынче злой, голодный и именно трескучий. Эко ты его допёк! К удовольствию многих! Но будь начеку! Он не простит тебе конфуза. Такой прокол в безупречной многолетней службе. Пусть и на одну ночь. А так как бельё в этой комнате не велено было менять, можно предположить, что нынешней ночью конфуз будет отомщён. Трескучий – господин изобретательный. А теперь ещё и голодный. Так что, держись. – И горничная Дуняша неожиданно для Куропёлкина ласково погладила его волосы и чмокнула его в щёку.

Уплывая в свои интересы, горничная Дуняша приложила палец к губам…

Господина Трескучего словно и не было в поместье. Во всяком случае, Куропёлкина он не инспектировал. И это Куропёлкина радовало. Встречи с Трескучим он не желал. Не только не желал, но и побаивался её. Но избежать её, понятно, было нельзя. Трескучий явился к нему, отобедавшему с челядью, в комнату-одиночку.

– Эй, Гаврош Фуко! Бездельничаешь! Получи депешу от моей хозяйки.

На листке бумаги было напечатано: «Евгений, срочно подготовьте свои соображения о том, брал ли взятки А.А. Каренин или не брал».

31

– Как это подготовить? – растерялся Куропёлкин.

– Как велено, так и подготовить, – скрипуче-трескуче произнёс дворецкий (воевода) Трескучий-Морозов.

– Мне для этого надо перечитать «Анну Каренину», – словно бы к небесам обратился с просьбой Куропёлкин. – Мне, господин Трескучий, надо бы хоть на час получить книгу Толстого…

– Ха! (Далее матерные слова.) Может, тебя хоть на час отвезти в Монте-Карло сыграть в казино и искупаться? – зловеще рассмеялся Трескучий. – Может, надо срочно завести курьеров-скороходов, чтобы они для тебя, недоучки, таскали книги из библиотек?

Куропёлкин был готов выступить с громким протестом и напомнить о том, что он по условиям контракта обязан исполнять ночные требования госпожи Звонковой, а администрация госпожи должна способствовать этому, но слово «недоучка» осадило его и отменило его протесты.

Кто же он, как не Недоучка! Недоучка и есть!

Причём наглый Недоучка! Бессовестный!

Куропёлкину стало стыдно.

Он решил. Если госпожа Звонкова соизволит посетить нынче опочивальню, а его приведут туда по необходимости, первым делом он должен будет извиниться перед женщиной, не рассчитывая на проявления её милостей, за свою вчерашнюю авантюру. Вчера он был удивлён, а потом и доволен собой. Вот ведь как завернул! Теперь же помрачнел. Чему радоваться-то! Шарлатанить он не любил, перед женщинами в особенности. Что он знал о Ларошфуко? Только то, что тот жил в семнадцатом веке, был герцогом и что-то изрекал. И вдруг он взял и выпалил необъяснимую для него самого фразу, вызвавшую удовольствие госпожи Звонковой. Когда он, Куропёлкин, имел какую-либо шпагу? И уж тем более имел ли он какое-либо право мудрствовать по поводу острия разума и языка? Это он-то, недоучка! Если бы он высказался за купцов и солепромышленников Строгановых, современников Ларошфуко, он бы ещё мог найти себе оправдания – всё-таки был любопытен и внимателен в музее Сольвычегодска и кое-что о Строгановых помнил.

Но Ларошфуко…

Нет, пусть Звонкова рассвирепеет, распорядится отправить его в Люк или отдать ради утоления жажды дворецкому Трескучему, он не сможет сегодня же не объясниться с ней по поводу Ларошфуко и его шпаги. А то ведь случится с женщиной незаслуженный ею, возможно, и деловой провал.

После обеда (с обязательным стейком с костра), в ожидании объяснения с Ниной Аркадьевной, Куропёлкин ходил угрюмый и неожиданной нелюдимостью своей на водных процедурах огорчил (или даже обидел) как будто бы доброжелательных к нему камеристок Веру и Соню. Зазнался, что ли, от удачи? Таким было их предположение. На самом же деле, их обиды были вызваны не слишком горячими откликами Куропёлкина на их ласково-манящие старания во время массажей. Куропёлкин и сам был удивлён холоду собственных откликов. Неужели вручённые ему вчера специальные футбольные трусы оказывали на него воздействие и вне строгостей опочивальни? Так или иначе в половине одиннадцатого Куропёлкин был введён постельничим Трескучим в опочивальню с указанием занять своё место и укрыть морду одеялом.

32

Минут через пятнадцать камеристки сопроводили госпожу к ситцевому алькову.

Куропёлкин очень быстро сообразил, что госпожа Звонкова явилась к месту отдохновения не просто оживлённая, но и употребившая. Правда, в меру. Обьяснения Нины Аркадьевны (камеристкам, но вышло, что и Трескучему) причин её весёлости вынудили Куропёлкина отказаться от разговора об изречении Ларошфуко.

Оказывается, это изречение привело вовсе не к провалу или конфузу, а, напротив, к деловой удаче. Среди прочих сегодняшних мероприятий мадам Звонковой был приём-встреча с виднейшими бизнесменами Франции в одной из резиденций Нины Аркадьевны, особняке, построенном Фёдором Шехтелем. Естественно, там присутствовали и наши успешные дельцы, и служебно одетые парижане, штатные люди из французского посольства. В увертюрных разговорах (велись они, конечно, в стилистике светской благопристойности и благоразумия) прозвучали колкости, взаимные неудовольствия партнёров или особ конкурирующих, в иной среде или в иных правилах приличия способные перейти в базарно-бабьи перепалки. Но здесь не перешли. И всё благодаря такту и остроумию, порой по справедливости и жёсткому, хозяйки делового собрания Нины Аркадьевны Звонковой, миллиардерши. Достойной героини журнала «Форбс».

В конце концов, всё кончилось хорошо. И политес был соблюдён, и спорщики разулыбались, и наметились выгодные сделки, в частности, выгодные и для самой Нины Аркадьевны Звонковой. А когда её попросили высказать своё мнение о нынешнем вечере, Нина Аркадьевна, подняв бокал с шампанским, оценила добрыми словами своих гостей, сумевших разрешить недоразумения в обстановке разумного дружелюбия.

– Я вспомнила при этом, – сказала тогда Звонкова, – высказывание одного из великих просветителей Франции, Ларошфуко: «Если остриё шпаги затупилось или, хуже того, неожиданно обломано, следует ответить на выпад судьбы или на козни недоброжелателей остриём разума либо языка».

Сейчас же раздались аплодисменты. Звонкова извинилась перед публикой за то, что она прочла высказывание Ларошфуко на русском, французский ей известен, но у неё плохое произношение. Но вот советник… Один из советников Звонковой, мгимошный выпускник, артистично перевёл Ларошфуко с русского на французский, и тогда возникла чуть ли не овация. Как же вовремя остроумец Ларошфуко вынырнул из века семнадцатого и совпал с днём сегодняшним!

Пили благодушно и ели с аппетитом блюда, заказанные в двух ресторанах – «Савойе» и «Национале», но Звонковой создавал напряжение худенький француз, оказавшийся специалистом по Ларошфуко. Услышанное им сегодня суждение мыслителя было ему незнакомо, хотя текстами Ларошфуко он занимался лет десять, начав эти занятия в Сорбонне. В подлинности слов Ларошфуко, приведённых авторитетнейшей женщиной, известной как дока в точных науках, он не имел права сомневаться, но умолял сообщить ему источник их публикации или хотя бы их рукописного нахождения. («Это же сенсация! Она требует исследования!») Слава богу, смена гостей возле Звонковой то и дело отгоняла от неё надоедливого француза. Наконец догадливый мгимошный выпускник сообщил французу, что именно он случайно наткнулся на высказывание Ларошфуко в записках знаменитого графа Завадовского, но это было в его студенческие годы, и теперь он не знает, где эти записки.

И француз отстал на время.

Зато другой посольский француз, отпускавший Звонковой комплименты, заверил её в том, что она за свои заслуги перед французской культурой и экономикой рано или поздно будет удостоена ордена Почётного Легиона.

33

– Всё было прекрасно, – сказала Звонкова, – но возбуждение проходит, надо укладываться.

И постельничий Трескучий был удалён из опочивальни.

Повторилась вчерашняя сцена с раздеванием богини (или ведьмы), с массажем озабоченной болями её спины и втиранием в эту прекрасную спину и не менее прекрасные ягодицы (ягодные места) благовоний.

Теперь Куропёлкин был даже благодарен Трескучему, снабдившему его специальными футбольными трусами.

– Ну, – сказала госпожа Звонкова, улёгшись в ситцевом алькове в удобной для проблем её позвоночника позе, – продолжайте историю с журналистом Блумквистом и девушкой с татуировкой дракона на правой лопатке, как её…

– Саландер, – вспомнил Куропёлкин, – Лисбет… Лизой по-нашему…

Он замолчал, медлил, тянул время, всё ещё полагал, что теперь в отсутствии каких-либо иных слушателей Звонкова поинтересуется, откуда Куропёлкин откопал оказавшееся для неё столь полезным и своевременным изречение Ларошфуко. Нет, не поинтересовалась. Скорее всего, ей было довольно слов (и отпущенной ему теперь роли знатока предмета) находчивого мгимовского выпускника о каких-то записках графа Завадовского. А он, карманный и укрытый от людей Куропёлкин, тут ни при чём.

«Ну, ладно! – подумал Куропёлкин. – Стало быть, можно ей врать дальше!»

И принялся врать. То есть фантазировать.

Чего он только не напридумывал про приключения журналиста Блумквиста и отчаянной девицы Лисбет Саландер! А также про интриги создателя и хозяина влиятельного детективного агентства Арановского (как раз он-то тонко направлял действия Лисбет Саландер). В ход пошла и шведская семья с центровой участницей журналисткой Эльвирой. И против шведской семьи слушательница сегодня не возражала. Выпадали из ночной истории Куропёлкина финансовые сюжеты, недоступные рассказчику, но и это Звонкову, похоже, не заботило.

«Да она, наверное, в своих мыслях, – расстроился Куропёлкин, – всё ещё пьёт шампанское, а может, и коньяк на приёме с французами. Так она и не заснёт».

А ему уже надоели все эти Блумквисты и Саландеры. А в особенности негодяй Веннерстрём. Да и воображение его устало.

И тут раздался храп. С присвистом. Тихий, деликатный, но храп. Куропёлкину неожиданно стало неловко за Звонкову. Богини, даже потерявшие конечности, храпеть не могли. Ведьмы же храпеть были обязаны, но, по мнению Куропёлкина, куда более громко, противно и нагло, гудками простуженного паровоза, например. Или воем падающего истребителя. Со стонами и матерными словами в паузах.

Куропёлкин совестливо заёрзал под верблюжьим одеялом. Будто он-то именно и храпел. Впрочем, он, исполнив свои ночные обязательства, имел право теперь и захрапеть.

– Так что вы, Евгений, – услышал он, – думаете по поводу Каренина?

– То есть?

– Вам что, – удивилась Звонкова, – не передали днём моё задание?

– Передали.

– И что же, по вашему усмотрению, брал ли Каренин взятки или не брал?

– Я читал «Анну Каренину» лет семь назад, – сказал Куропёлкин, – ещё в Котласе. Чтобы иметь, как вы выразились, своё усмотрение, мне надо было перечитать или хотя перелистать роман, но, увы, такой возможности у меня не было…

Куропёлкин сразу же спохватился:

– Нет, я ни на что и ни на кого не жалуюсь. Просто о книге у меня осталось смутное представление…

– Ну, пусть смутное… Так брал или не брал?

– Не брал, – сказал Куропёлкин.

– Почему?

– А зачем ему брать? Он был государственный муж с убеждениями о пользе Отечеству. И не бедный.

– И всё?

– Нет. Прежде всего он был человеком с понятиями о чести.

– А нынешние государственные мужи, – засмеялась Звонкова, – этих понятий не имеют, что ли?

– Не имеют, – сказал Куропёлкин.

– А олигархи?

– Не имеют. Зачем им понятия о чести?

– То есть и я живу, среди прочих, без понятий о чести?

– Теоретически да, – сказал Куропёлкин. – Но мне ваш случай пока не слишком ясен.

– Всё! – сказала Звонкова, и как будто бы сердито. – Спать!

Однако успокоиться не смогла:

– А вы, Евгений, имеете понятия о чести?

– Имею, – самонадеянно твердо, даже с вызовом произнёс Куропёлкин. Но тут же будто смутился: – Имел, по крайней мере…

34

Наступил третий день пребывания арендованного подсобного рабочего Куропёлкина в поместье госпожи Звонковой.

Что значит – «наступил»? Куда наступил? На кого наступил? Если только на злыдня Трескучего, дворецкого и постельничего… На свою шею (вампирью?) привёз он сюда из клуба «Прапорщики в грибных местах» очередного Шахерезада. Как всегда поутру хозяйка, Нина Аркадьевна, унеслась по делам в столицу (но может быть, и в столицу Поднебесной), а бездельнику Гаврошу Фуко позволила дрыхнуть (хорошо хоть не в своей опочивальне), и что уж самое унизительное для Трескучего-Морозова – было её распоряжение доставлять в поместье книги по требованиям Эжена Куропёлкина.

Пока госпожа Звонкова в отъезде и делах, а Куропёлкин именно валяется в безделье и скуке в своей комнатушке-одиночке, иногда, правда, напрягая мозги, а заказанную им книгу Толстого никто, похоже, не собирается доставлять, автор попытается объяснить возможному читателю, с чего бы вдруг Звонковой потребовалось знать, брал ли царский чиновник Каренин взятки или нет.

Но сразу и не объяснишь… С чего бы начать? Возьму, пожалуй, и начну с выпускного эпизода девушки (девочки ещё, пустые забавы с наглыми лапающими ровесниками, с их мокрыми от портвейна губами не могли её отвлекать), да, девочки Нины Звонковой. Из всех тем противного её натуре сочинения она выбрала как будто бы наиболее допустимую – «Наташа Ростова как зеркало русской женской души». Кинофильмы она смотрела…

Но и эта тема оказалась для неё неподъёмной. Будто штанга в двести килограммов для хрупкого существа.

После трех часов (а может, и трёх столетий) хождения её мозгов по мукам (за эти часы могла бы исполнить дипломную работу на Мехмате при Воробьёвых горах) девочка Нина Звонкова изготовила зеркало русской женской души со странной (не всегда в кинотеатрах Нина была внимательна, отвлекали мысли о цифрах и технических загадках), да, с неожиданно странной историей главной героини выпускного сочинения.

Её Наташа Ростова по причине страстной любви к светскому шалопаю изменила мужу, её лишили родительских прав, бессердечные люди сидели в социальных службах и в райотделе по делам несовершеннолетних, светский шалопай загулял с другой, Наташа в отчаянии бросилась под паровоз… паровоз вызвал сомнение Звонковой, паровозов она не видала… стало быть, Наташа бросилась под трамвай возле кинотеатра Повторного фильма, там вроде бы трамваи когда-то ходили (росла Нина рядом с Никитской площадью)… теперь Звонковой не понравилось слово «бросилась»… нет, конечно, трамвай сам наехал на Наташу, несшую тяжёлые сумки с картофелем, купленным на Палашёвском рынке, и чуть не зарезал… именно грузовой трамвай, перевозивший какие-то стулья, о чём назавтра появились заметки в газетах, прочитав их, старый муж расплакался и отпустил к Наташе их фактически беспризорного сына…

Геннадий Ильич, преподаватель литературы, с симпатией поглядывавший на красотку Звонкову (сама она считала себя уродиной), поулыбался печально: «Хорошо хоть напоследок Наташа не срослась у неё со знойной женщиной Грицацуевой!», вздохнул и отправился переписывать сочинение.

35

Нина Звонкова, гордость и удивление школы, да и всего района, обязана была получить золотую медаль.

Естественно, ситуацию с сочинением Звонковой следовало обсудить на Педсовете. Без протокола и с соблюдением в дальнейшем обета молчания. Работа Звонковой читателей рассмешила, но их реакция была упрятана в тишину и выразилась лишь деликатными улыбками. Учёные люди посчитали, что и такая работа (тем более без грамматических ошибок) выпускнице простительна. Звонкова росла Принцессой Точных Наук, прославила школу победами на всевозможных конкурсах, олимпиадах, турнирах, порой мирового уровня, и этого было достаточно. А Мария Ионовна Гурьянова, историчка, даже произнесла похвальное слово сочинению Звонковой. Точные науки, по её мнению, как раз и помогли Звонковой, используя гротесковый приём и иносказания, дать вековой срез (или вековое зеркало) русской женской судьбы, её души и её доли, её пути, в обстоятельствах эпохи, из князей в грязи, из ампирного дворца и золоченых карет к сумкам с картошкой, к сыну-беспризорнику и грузовому трамваю, чуть её не зарезавшему. Учёные люди покивали Гурьяновой, но тихо пришли к выводу, что среди надзирающих над выпусками из школ найдется немало педантов и просто дураков, какие с мнением преподавательницы истории не согласятся, а потому сочинение Звонковой надо переписать.

И Геннадию Ильичу, словеснику, было разрешено (поручено) сделать это…

В Принцессы Точных Наук Нину Звонкову произвёл её папаша Аркадий Платонович Звонков. Правда, не сразу. Вальяжный господин (тогда ещё товарищ) Аркадий Платонович не состоялся как оперный певец (бас-баритон), жил с долговременными досадами на не принявших его в Большой театр бездарей и завистников, но стал безукоризненным главным бухгалтером чулочной фабрики, своей находчивостью способствовавшим процветанию чулочников. И собственной семьи, естественно.

Однажды Аркадий Платонович увидел в руках дочери (третьеклассницы тогда) книжку, при этом глаза у Нины были влажными. Читала она какую-то английскую сентиментальную муть, может быть, слезливую историю Джейн Эйр писательницы Бронте. Аркадий Платонович отобрал у Нины книжку, произнеся педагогические слова:

– Не вздумай и дальше брать в руки всякую ерунду! Не следуй рекомендациям матери, иначе вырастешь неудачницей! Не отвлекайся от главного, что есть в тебе. Ты, как никто, умеешь считать. И рассчитывать. Причём на редкость изобретательно. Запомни. Ты – Принцесса Точных Наук. В этом твоя суть.

– И что же, – заинтересовалась юная Звонкова, – если есть Точные Науки, значит, должны быть и Науки Неточные? Зачем они-то нужны?

– Они и вовсе не нужны. Все гуманитарные якобы науки неточные, а потому ложные, – заявил Аркадий Платонович. – Гуманитарное образование ведёт в никуда. А вот эта дребедень с соплями (кивок в сторону сочинения Бронте) – одно из приложений к пустым изысканиям гуманитариев.

Вскоре многие книги из квартиры Звонковых были отправлены в ссылку на дачу, а позже и на даче Нина Звонкова их не обнаружила.

И это обстоятельство её никак не расстроило.

36

Дочь Аркадия Платоновича Звонкова неудачницей не выросла.

Напротив…

Автор, как и Евгений Макарович Куропёлкин, ни бельмеса не смыслит в финансовых делах, видел только в кинокадрах ажиотажные столпотворения на биржах с истерическими (победными или чуть ли не погибельными) выкриками-воплями молодых людей, ищущих выгод в столкновениях акций. Вот и всё. Ну, и читал я когда-то роман Драйзера, но ничего из него не помню. Стало быть, сюжет романа был мне не интересен. Да на какой хрен мне узнавать, кто и как прихватывает (или вдохновенно сотворяет, будто Шестую симфонию) свои миллиарды. Если они ему или ей нужны. И было мне не важно, откуда взялись миллиарды признанной некогда вундеркиндом Нины Аркадьевны Звонковой. И в журнале «Форбс» при её представлениях особых подробностей не приводилось. Ну, было известно об её успехах «в точных науках», в математике, физике, химии, в знании цветных и редкоземельных металлов, она кончила два уважаемых вуза, защитила кандидатскую, а ту признали докторской. О приватной жизни Нины Аркадьевны мало кто знал. Создавалось впечатление, будто бы всей жёлтой прессе и самым наглым папарацци упреждающе и удовлетворительно заплачено за то, чтобы ни единая невыгодная для Звонковой строчка и уж тем более фотография на глаза публике не попадались. И светские проказницы, обозревающие в Глянцах дневные и ночные удовольствия сливок общества, поводов для ехидств над деловой женщиной Звонковой почти не имели. А поводы были. Их могли вызвать хотя бы наряды из мастерской Народного художника Федерации, юркого Шустрика. Но вокруг личности госпожи Звонковой словно бы возник энергетический забор с зонтом недоступности и неприкосновенности. А за этим забором порой происходило и нечто для обывателя неожиданное.

Скажем, случился в жизни Нины Аркадьевны срыв. Или загул. То ли надоела ей суета с необходимостью чуть ли не каждый день придумывать (и осуществлять) удивляющие партнёров и конкурентов (этих – загоняющие в тупик) бизнес-сюрпризы. То ли стала задрёмывать её деловая хватка. То ли взыграли в ней, наконец, гормоны. Взбунтовались и взыграли.

Был дурман. Были наваждения, чуть не сладостно-романтические. Это у неё-то, у Звонковой! Были три замужества, недолгие. Были любовники и любовницы (забавы с теми или пробы забав, – самое скучное, мода). В мужья попались один недотёпа (Бавыкин, первый) и два дельца охотничьей породы. Этот недотёпа, Бавыкин, даже увлек её феерическим, но сумасбродным проектом, возбудил в ней азарт игрока, хоть сейчас лети в Лас-Вегас или Атлантик-Сити, не полетела, всё ещё поддерживала затею Бавыкина, но потом обиделась на него, ей в ту пору был нужен мужчина, а он утопал в своих сумасбродствах. И что теперь осталось от первого мужа? Если только Люк… Два последующих мужа были живчики и умельцы в постельных утехах, красавчики, но уж слишком быстро Звонкова ощутила и в том, и в другом оголодавшего лиса, притянутого к добычам запахами из курятника. Впрочем, их добычи, и немалые, по убеждению императора Веспасиана, запахов иметь были не должны. Вальяжный господин Аркадий Платонович Звонков, седой, но всё ещё значительный, с заведёнными недавно бакенбардами, тростью английского лорда вытолкал добытчиков (имена их Звонкова постаралась забыть) из жизни Принцессы Точных Наук (теперь, возможно, Королевы?) и призвал её к делам.

Нина Аркадьевна к делам вернулась, но не сразу. А ещё покуролесила. Потом гормоны её успокоились (или насытились?), и успокоилась пропустившая веселия юных и молодых лет женщина Нина Аркадьевна Звонкова. И всё же можно было предположить, что где-то под бетонными плитами её натуры лишь утих (или замер на время) интерес к мужчинам и к мужскому телу. Потому, и поддавшись совету знакомой, искреннему или высказанному с кривой усмешкой, завести Шахерезаду, она решила приглашать в исполнители её ночных требований исключительно мужчин. Не хватало ещё глупых и назойливых баб в её опочивальне!

Так и существовала госпожа Звонкова, прибавляя к своим миллиардам рубли и копейки, центы, юани и еврики. «Форбс» о ней не забывал, в политику она не лезла, помнила о дурных примерах, репутацию среди деловых людей и рыцарей власти имела самую благопристойную.

Всё было хорошо. Если бы не одно обстоятельство.

37

У влиятельных людей, с кем приходилось иметь Звонковой дела, были жёны, дочки, подруги и порхающие вокруг золотых клеток мухоловки-охотницы и пикирующие к тем же клеткам ястребихи из инкубатора невест маэстро Либенштока.

То есть обыкновенные бабы. Одни – добравшиеся до высот жизни, до бриллиантов, яхт и вилл в Марбелье. Иные – те самые охотницы, но уже залетевшие в светские стаи. Третьи – сброшенные с высот жизни в серые мерзости среднего класса. Иначе – выгнанные мужьями, чаще с щедрыми вознаграждениями, конечно, если они не были уличены частными детективами в житейских грехах. Ради замены их на более юных блондинок из Соль-Илецка или Шумерли.

Так вот госпожа Звонкова, вынужденная, ради соблюдения неписаных правил, всё же посещать светские сборища, этих обыкновенных баб опасалась. Их сплетни, их злорадные словечки, вызванные завистью (они-то – при мужьях или на содержании, а она – при собственных миллиардах), их ночные нашептывания приличным людям не могли не вредить её делам. Но суть была и не в одних делах. Эти бабы или дамы как бы и не держали её за равных себе. Их разговоры в отсутствии серьёзных мужчин (но в присутствии нагловатых содержантов разного сорта) были как бы демонстрациями культурной осведомлённости светских душек. Или «штучек», по классификации Салтыкова-Щедрина. Всё они (душки или «штучки») знали, всё читали, бывали на всех премьерах, с горячностью судили о достоинствах модных режиссёров Червякова или Балабасова, спорили по поводу бунта актёров Таганки, интересовались, надо ли читать новый роман Мураками (спрашивали об этом и у Звонковой, а потом многозначительно кривили губы), хихикали, рассказывая о «личной жизни» некоего тенора, самопровозгласившего себя Золотым голосом Евразии и Антарктиды, а какой у него золотой голос, в крайнем случае – фибралитовый; восхищались гастролями приглашённых групп «Юрай Хип», «Ди Пёплз» и чувствительными (в шансонно-блатном с девичьими слезами маринаде) песнями какого-то Стаса… И всё это не выглядело выпендрёжем, а казалось естественным проявлением свойств и интересов женщин, достойно занявших место в элите. И хотя Звонкова знала цену себе и этой самой элите и её женщинам, она в их обществе, вопреки своим установлениям, ощущала комплекс неполноценности. И будто бы стеснялась саму себя. Слышала за спиной, да если и не слышала, то чувствовала. «Тюха-Матюха!», «Марфута без парашюта!», «Купчиха толстобрюхая!», «Ага! Её специально так одевают, чтобы обнаружилась её суть!». Обижаться на сливочных дам или расстраиваться из-за их чуть ли не брезгливого отношения к ней было унизительно и глупо, но Звонкова и обижалась, и расстраивалась. Однажды в своей опочивальне даже слёзы пустила по щекам. Решила: более в светской жизни не участвовать. Но тут же поняла: её «прогулы» породят ещё более обидные сплетни и ехидства.

И особо злорадничать станут шоссейные писательницы. Расцвела мода. Уже с десяток изгнанных из теремов заповедного шоссе жён навыпускали романы (сами сочинили или их белокуро-бледноликие негры) с историями бескорыстных любовей, а потом и незаслуженных страданий главных героинь. Книги их имели спрос. И не только в больничных киосках. Эти писательницы были нынче в моде, и в вечерне-ночных круговертях с шампанским и ликёрами (ну и с «Хеннесси») держались властителями дум. Иными ими и признавались. Естественно, они не могли не выразить своего отношения к низкопробной или низкопородной «нуворихе» мадам Звонковой. Правда, выражали его осторожно, мало ли чего, всё-таки миллиарды были у неё, а не у них… Должен заметить, что Нина Аркадьевна излишне болезненно относилась к степени колкостей собеседниц, преувеличивала их и неоправданно терялась при разговорах любителей или даже знатоков искусств и литературы. Странно это было, странно… Вот и когда в умном, но пустом разговоре одна из светских дам попыталась узнать её мнение о Алексее Александровиче Каренине и о том, брал ли он взятки и допускал ли откаты, она первым делом посчитала, что тут явный подвох, подкоп под неё, и все ждут от неё сейчас неуклюжей нелепости, растерялась и стала что-то невнятно мямлить. Тут же извинилась, мол, мысли её всё ещё не здесь, а на утренних не слишком удачных переговорах, такая у неё подневольная доля, такие хомуты и оглобли. То есть обострила в себе (осознала сразу) чувство неловкости и создала повод для новых ехидств. Взяла со стойки коктейль из крепких, пила глотками, а не цедила соломинкой, как того требовал этикет. Трудно вспоминала, кто такой Каренин, а когда вспомнила, стала вслушиваться в разговор о взятках, откатах и крупном царском сановнике. Разговор шёл без смешков и подковырок, а как будто бы с искренним интересом к нравам значительных людей девятнадцатого века, в пору реформ Александра Второго. Но уж история была тем более одной из самых неточных наук и никогда не способствовала предприятиям Нины Аркадьевны. Однако она вдруг испытала зависть к искренне спорящим. И её-то мнением интересовались, видимо, всерьёз.

Но её мнение, высказанное впопыхах, могло лишь расстроить её саму, кстати, оно, вынужденное растерянностью и секундным смятением, оказалось бы наверняка несправедливым. И стало бы мешать ей жить дальше.

Но мысли об этом были перелётные. Посетили Звонкову и унеслись дальше по пути своего передвижения.

Осталась одна. Или две. Кто она, Звонкова, такая? И не надо ли покончить с Люком?

38

Впрочем, и эти две мысли держались в Звонковой недолго.

Вопрос о Каренине был задан Нине Аркадьевне ещё до привоза в зону её отдыха подсобного рабочего Куропёлкина и до её интеллектуального успеха на приёме деловых людей Франции.

Соображения о Люке рассыпались сразу. А что с ним делать-то? Засыпать его или взорвать нельзя. Если только возвести над ним стальной колпак. И укрыть от любопытных камуфляжной декорацией. Звонкова постановила с Люком не спешить, там само собой что-нибудь и определится… И в рутине дней забыла о Люке.

Звонковой бы забыть и о Каренине и его отношении к деньгам, а она не могла забыть.

Ей всё ещё казалось, что просьба собеседницы высказать мнение о Каренине была связана неизвестно каким образом, но связана с необходимостью её, Звонковой, самооценки и своей натуры, и собственной деловой практики.

С чего бы вдруг возникла такая необходимость, Звонкова объяснить себе не могла.

В небоскрёбе Звонковой на Вернадского в тесноте стеклянных квадратов и прямоугольников имелись справочно-вспомогательные службы. Одной из них, согласно профилю, было поручено (допускалось приглашение академических спецов) изготовить докладную о личности А.А. Каренина, о его нравственных и деловых установлениях. И в частности, исследовать ситуацию со взятками, брал ли их А.А. Каренин и на какие доходы (или хотя бы средства) он существовал.

Докладная, на взгляд Звонковой, вышла бестолковой. Бестолковой для её интереса. Личность сановника стала для неё понятной. Это ладно. А вот ответа на запрос о взятках она не получила. Никаких подсказок в тексте романа исследователи и аналитики (и их чуткие компьютеры) якобы не нашли. А один из нагловатых профессоров, из приглашённых с обещанием достойного гонорара от Звонковой, специалист по Достоевскому, одарил Звонкову советом: «Мадам! При ваших возможностях и ваших деньгах целесообразно было бы отправить в девятнадцатый век частных детективов с «жучками» и камерами наблюдения, они бы всё выяснили. Впрочем, и в девятнадцатом веке были отменные детективы. Могу снабдить вас адресом японского бесполого, а потому и неподкупного сыщика Ри Фандо, а также номером монастырской кельи бесполой же, но проницательной монашенки Пелагеи (не спутайте с певицей). Желаю удач в ваших изысканиях».

«Каков наглец! Каков издеватель! – взъярилась Звонкова. – Ни копейки ему гонорара!»

Но тут же решила отменить своё намерение. Издеватель мог пустить в публику шуточки по поводу её скупости. Или мстительности.

А тут как раз подошёл день приёма деловых людей Франции.

39

Звонкова всех удивила. И тех, кто был среди гостей, и многих людей элиты, в особенности дам, своим смягчившим неловкости приёма обращением к мнению Ларошфуко. Иные из наших дам, и некоторые писательницы в их числе, и слыхом не слыхивали, кто такой Ларошфуко. И удивление это зашуршало по Москве.

Вышла на том приёме ещё одна тонкость.

К Звонковой подошел знакомый посольский, из советников по культуре, с неожиданными комплиментами внешности мадам Нинон. Звонкова насторожилась. Что-то угадывалось скрытое за кружевами его похвал. Обращался он к ней по-русски, мол, ощущает ее затруднения с французским произношением, а потому вести легкий разговор ему проще именно по-русски. Звонкова скоро поняла, в чём суть его доброжелательного подхода.

– Мадам Звонкова, – спросил посольский, – кто ваш кутюрье?

Звонкова с гордостью назвала фамилию маэстро Шустрика и напомнила посольскому, что это наш Народный художник мирового уровня, его почитают и во Франции, в Париже не раз проходили его шумные показы.

– Вы находитесь в заблуждении, – покачал головой посольский, – показы его проходили, главным образом, в вашем торгпредстве, а за его стенами ваш маэстро во Франции вовсе не авторитет.

Звонкова молчала, выжидая продолжения слов посольского.

– Вы достойны иных нарядов и украшений, – сказал наконец посольский. – Ваши формы, ваша осанка, извините, ради Бога, ваша красота требуют не таких громоздких и тяжеловесных одежд, какие вы привыкли носить. Впрочем, посчитайте это бестактным суждением легкомысленного парижанина. Вы и так хороши. Ещё раз извините…

И посольский с целованием руки хозяйки приёма и поклоном покинул общество Звонковой.

«А что, – подумала Звонкова, – может, и впрямь отогнать от себя этого народного художника Шустрика, обаятельный-то он обаятельный, и улыбчивый, но больно надоело мне рядиться под Купчиху и носить его нано нижние вериги с подогревом!..»

40

А через день Звонкова улетела в Поднебесную. Но не в столицу её, а в выставочный город Шанхай. На следующий вечер вернулась в Москву. С прибыльными контрактами, но усталая.

В опочивальне уже лежал под верблюжьим одеялом приготовленный постельничим Трескучим к ночным бдениям подсобный рабочий Куропёлкин.

Успокоенная (или удовлетворённая) знакомыми Куропёлкину прикосновениями сильных, но и осторожно-нежных рук камеристок Веры и Сони, ублажённая целебными благовониями, Звонкова улеглась в алькове, спиной к Куропёлкину, указующих слов не произнеся.

– Продолжить историю девушки с татуировкой дракона? – на всякий случай спросил Куропёлкин.

– Ай! Ай! – пробормотала Звонкова утомлённо, но и с раздражением. – Зачем? Сейчас засну и всё.

Но тут же вспомнила важное:

– Евгений, так брал Каренин взятки или нет?

– Не могу сказать ничего нового, – неуверенно произнёс Куропёлкин.

– Вы не перечитали роман Толстого? – с удивлением и укоризной спросила Звонкова.

– Мне так и не доставили «Анну Каренину», – сухо сказал Куропёлкин.

– И что же вам привезли? – спросила Звонкова.

– Вот как раз три тома Стига Ларссона с этой самой девушкой с татуировкой и ещё почему-то какие-то описания уличных прогулок по городу Тамбову.

– Какому городу? – будто бы не поверила Звонкова.

– Тамбову… Может, поводить вас сейчас экскурсоводом по Тамбову? Там были хорошие тамбовские окорока и бегали волки…

– Всё. Хватит, – сказала Звонкова. – Завтра разберусь. Так брал Каренин взятки или нет?

– Я же не перечитал Толстого…

– Но у вас было время порассуждать об этом, – настаивала Звонкова.

– Было… – согласился Куропёлкин.

– И как же вы рассудили?

– Не брал, – сказал Куропёлкин. – И буду стоять на своём.

– Ну и хорошо! Ну и ладно! – Звонкова словно бы обрадовалась. – И всё! И спать!

И, похоже, дневная гостья Поднебесной сейчас же заснула.

41

Утром Куропёлкин был отконвоирован в более звёздное место пребывания. Правда, всё в том же флигеле для дворовой челяди, но на втором этаже. С прихожей, с окном (в нём был виден и Люк), с помещением для раздумий и гигиенических удобств (без душа и тем более ванны), но всё же… При этом водные процедуры под надзором и при участии камеристок вовсе не были отменены.

Имелась у окна в распоряжении Куропёлкина бамбуковая этажерка для книг, и на одном «этаже» её уже были уложены три тома всемирного детектива Стига Ларссона и книжонка А. Митрофанова «Тамбов. Уличные прогулки». С «Анной Карениной» Звонкова, видимо, ещё не успела разобраться.

Конвой, сопровождавший новосёла Куропёлкина к его дневному «люксу», состоял вовсе не из двух силовых молодцов, а всёго лишь из горничной Дуняши. В самом факте сопровождения Дуняши Куропёлкину увиделось послабление режима.

– Так, – улыбнулась Дуняша при осмотре жилища Куропёлкина, – господин Трескучий всё-таки был вынужден снабдить вас свежим постельным бельём. Морозной свежести. Пододеяльник просто хрустит. Но не обольщайтесь. В господине Трескучем уже не хрустит, а скрежещет злоба на вас. И как бы ни благоволила к вам Хозяйка, он найдёт способ, причём самый изощренный, чтобы спустить вас в Люк и исполнить свою функцию. Ого! У вас и книги появились. Три вон какие толстые! На год хватит. Дадите почитать?

– Да хоть сейчас! – обрадовался Куропёлкин.

Тут же и спохватился. А что, если Звонкова пожелает узнать новые истории журналиста Блумквиста и девушки с драконом на правой лопатке? Но не предлагать же Дуняше прогулки по городу Тамбову. Зачем её-то мучить? Кстати, почему или с какой целью подсунули ему эти тамбовские путешествия?

– Дуняш, – осторожно спросил Куропёлкин, – а наш господин Трескучий родом, случайно, не из Тамбова?

– Нет вроде бы… – сказала Дуняша. – Он вроде бы вспоминал о детстве в каком-то сибирском городе… В Кемерове… Да, в Кемерове.

– Ну, ладно, – сказал Куропёлкин. – В Кемерове так в Кемерове. Вот, Дуняша, если хотите, возьмите для начала первый том Стига Ларссона.

– Возьму, – сказала Дуняша.

А Куропёлкину стало весело. «Снова придётся врать и выдумывать! И хорошо! И мне интересно! Куда приятнее, чем одолевать семьсот страниц про шведскую жизнь с финансовыми афёрами!» Весело стало Куропёлкину ещё и потому, что горничная Дуняша улыбнулась ему и чмокнула его в щёку. Помады на её губах не было, и криминальных следов для служб господина Дворецкого она не оставила.

– Я за вас беспокоюсь, Евгений Макарович, – прошептала Дуняша. – По какой причине, не знаю… Ну, хотя бы и из-за того, что вы раздражаете этого изверга Трескучего… Вы уж живите поосторожнее, иначе вы многих расстроите.

– Постараюсь, – важно произнёс Куропёлкин. И сразу ощутил, какой он сейчас надуто-напыщенный. И дурак.

– А вот с Хозяйкой вам может и повезти, – сказала Дуняша. Но будто бы не слишком радостно. – Однако вам следует поспешать к завтраку.

Поспешил. И снова получил удовольствие от хорошо пропечённого цыплёнка табака с белой спаржей. Еле сдержал отрыжку. Выразил благодарность поварам, мол, готовите не хуже, чем в лучших ресторанах Тбилиси. Естественно, в Тбилиси он никогда не был. Повара расчувствовались и поощрили Куропёлкина ещё одним цыплёнком табака, сообщив при этом, что цыплята – местные, своё счастливое детство проводили на здешней птицефабрике. Но, может быть, поощрение Куропёлкина было вызвано и не его комплиментами кухне (искренними). А некиим странным поворотом (пусть даже и временным) в ожидаемо-непременном сюжете с очередным Шахерезадом. А нынче в поместье не знали, чего ожидать дальше. Именно поэтому, на всякий случай, кухня, а уж тут люди работали ушлые и прозорливые, позволила себе проявить лояльно-общепитовское внимание к оголодавшему клиенту. И это внимание было бы допустимым при возможных объяснениях перед дыбами в застенках воеводы Трескучего (если такие застенки и дыбы имелись. Но почему бы им и не быть?)

И Куропёлкин это понимал. Хотя и впадал уже в легкомыслие удачливой будто бы безответственности. «А-а-а! Пусть будет, что будет!..»

И вот после второго цыплёнка табака Куропёлкин, скинув кроссовки, улёгся на свою новую койку, хрустел пододеяльником, глядел в потолок. Делать ничего не хотел, общаться ни с кем не желал, и даже инспекторский приход горничной Дуняши не вызвал его воодушевления.

– Ну и как, Евгений Макарович, – поинтересовалась горничная, – насытились, или ваш организм требует добавки?

– Сыт именно по горло, – вяло произнёс Куропёлкин. – Лежу удавом, перевариваю.

– Настоящему мужику и надо есть сытно, – наставительно, со знанием жизни, сказала Дуняша. – Особенно при вашей стати и при ваших усердиях.

Куропёлкин озаботился и захотел вызнать, какие такие усердия, требующие сытной еды, имеет в виду Дуняша, но выговорил более (для себя) важное:

– Настоящему мужику сейчас бы кружки две пива холодного!

– Ну, вы и озорник, Евгений Макарович! – рассмеялась горничная. – Вам ведь не дозволено! А вы уже второй раз заговариваете со мной о пиве. И даже не думаете о том, что, если я проявлю слабость и добуду вам пива, я на следующий день буду сослана уборшицей в Елабугу, в какой-нибудь филиал фирм госпожи Звонковой.

– Извините, Дуняша, – опечалился Куропёлкин. – Не подумал. Вовсе не хотел бы, чтобы у вас возникли неприятности. Лезет в голову всякий бред. От сытости и от скуки. Каково валяться бездельником при домашнем-то аресте.

– Евгений Макарович, лучше домашний арест, – сказала Дуняша, – чем…

Не договорила.

– Дуняш, – сказал Куропёлкин, – при нашем знакомстве вы обращались ко мне на «ты». А теперь…

– Евгений Макарович, подумайте и сами поймёте, – сказала горничная. – А что касается скуки, то у вас, скажем, есть оконце с видом, в частности, на Люк. Внимательному наблюдателю будут возможности развлечься…

42

А вот к водным процедурам сопровождающих у Куропёлкина по-прежнему было две.

Камеристки Вера и Соня.

Надо заметить, что проявляли они себя по дороге более сдержанно, нежели в прежних случаях. Среди прочего, не похохатывали и не шлёпали ладонями по заднице Куропёлкина, вызывая (в первый день пребывания подсобного рабочего в поместье) его добродушные протесты: «Не балуйте!».

В бессловии прошли обязательный путь, облака не мешали солнцу, поместье казалось пустынным, и Куропёлкин поглядывал на всхолмье, признанное им курганом, на вершине которого и размещался Люк.

Он и до прихода Веры с Соней, по подсказке горничной Дуняши, постоял у «собственного» оконца, понаблюдал за подробностями здешнего быта, встречами и разговорами людей госпожи Звонковой (вернее, жестикуляциями – как в немом кино – этих людей). Но в особенности внимание Куропёлкина привлекал Люк. И движения вблизи него, надо полагать, служителей Люка, мужиков в фиолетовых комбинезонах и в фиолетовых же бейсболках. Движение возле Люка на глазах Куропёлкина возникало дважды, и оба раза было связано со сбросом в Люк мусора. При этом крышка Люка приподымалась, явно с помощью механических устройств. И было очевидно, что она прозрачная и будто бы сотворена из хрусталя. При играх солнечных лучей на стыках хрустальных клиньев взблёскивали переливы цветов радуги.

Бывший пожарный и флотский понимал толк в механизмах и кое-что сообразил. В первом случае фиолетовые мужики сбрасывали в Люк чёрные мешки, знакомые горожанам, и крышка Люка была приподнята метра на полтора. Во второй раз к Люку подъехала мусороуборочная машина с дворовыми серьёзными ящиками, и крышка Люка воздвиглась хрустальным куполом на шарнирные опоры и даже отъехала в сторону, чтобы не мешать опрокидыванию контейнеров.

Что надо, Куропёлкин углядел.

Углядел, в каких местах фиолетовые мужики пальцами в перчатках приводили в действие подъёмные механизмы.

Но зачем это было ему надо?

Куропёлкин и сам не знал…

43

Впрочем, в хозяйстве всё пригодится, рассудил Куропёлкин.

– Какие вы нынче строгие и важные, – заявил он камеристкам.

– Просто мы внимательны к обстоятельствам жизни, – сказала Вера. – Да и вы изменились, Евгений Макарович. Нынче вы уже не такой забавник, каким были при нашем знакомстве.

– Если я и проявлял себя тогда забавником, – печально произнёс Куропёлкин, – то это всего лишь на нервной почве.

– Теперь-то под вами, похоже, твёрдая почва…

– И стал я смиренный и послушный, – сказал Куронёлкин.

– Не согласились бы, – прожурчали камеристки.

Водные процедуры прошли нынче быстрее и скучнее обычного. Удивило Куропёлкина отсутствие дворецкого Трескучего, как правило посещавшего приготовления к ночным бдениям Гавроша Фуко. Правда, в последние дни заходил Трескучий ненадолго, минут на пять или на три, видеть Куропёлкина ему было, похоже, противно, он на него и не смотрел, оставлял ему пакет с чистым специальным бельём и удалялся. Сегодня же он и вовсе не появился, а комплект со специальным бельём, естественно подготовленным Трескучим, Куропёлкин получил из рук камеристки Веры.

Не появился он и в опочивальне Нины Аркадьевны Звонковой.

Саму же госпожу Звонкову Куропёлкину пришлось поджидать до половины двенадцатого ночи. Дела, дела, дела, любезный Евгений, извините. И связанные с ними липкостями протокольных необходимостей комплиментарные фуршетные стояния и застольные сидения. И приятно, и тягомотно-пустые потери делового времени. Ну, вы понимаете меня, любезный Евгений. «Ничего себе, – подумал Куропёлкин, – уже “любезный Евгений”! К чему это и зачем?»

– Я весела и сыта! – провозгласила Звонкова. – И спать!

«И замечательно!» – подумал Куропёлкин.

– Так, – тут же услышал Куропёлкин. – Ну, Евгений, рассказывайте дальше.

– Что рассказывать? – растерялся Куропёлкин.

– Продолжение истории шведского журналиста Блумквиста и девушки Лисбет Саландер с татуировкой Дракона на правой лопатке. Мне интересно.

«Вот тебе раз!» – озаботился Куропёлкин. Но тут же вспомнил о том, как он чуть ли не обрадовался при мысли о новой необходимости врать и фантазировать по поводу сюжета из шведской жизни. Это было сразу после того, как он разрешил горничной Дуняше взять ради развлечения первый том Стига Ларссона. Так что же было теперь озабочиваться? Вперёд, к победе над хитроумным мошенником Виннерстрёмом!

И пошло! И поехало!

«Вам бы романы сочинять, гражданин начальник!» – такие слова Куропёлкин не раз слышал от «подозреваемых» в отечественных детективах. И сейчас они возникли в его сознании. Возникли и будто бы подбросили охапку сухих прутьев в костёр фантазёра.

Какие только чудесные приключения не происходили на этот раз в рисково-увлекательной жизни Микаэля Блумквиста и Лисбет Саландер!

Звонкова слушала об этих приключениях, казалось, с увлечением, и это Куропёлкина поощряло. Лишь одно обстоятельство насторожило его. Ему почудилось, что его слушательница (лица её он, естественно, не видел) то и дело подхихикивает. Странная мысль явилась к нему…

44

Так или иначе, Звонкова стала задрёмывать. Куропёлкин был готов к тому, что под конец их общения она возьмёт да и задаст ему какой-нибудь каверзный (или хотя бы неожиданный) вопрос. Могла, конечно, и снова заговорить о Каренине и взятках, и он, Куропёлкин, продолжил бы отстаивать своё суждение о Каренине и взятках. Но нет, она не вспомнила о Каренине.

Заснула.

Куропёлкин смотрел на неё, спящую, и снова любовался линиями её тела, пусть и укрытыми одеялом.

Сон Нины Аркадьевны был будто бы уже спокойный, но всё же она вздрогнула, чуть двинулась вперёд с привычно-нагретого места, одеяло сползло с неё, и Куропёлкину открылась нагая спина Нины Аркадьевны и нагие же её ягодицы. Куропёлкин сразу же убрал голову под одеяло, и под одеялом веки слепил, ожидая немедленного прихода постельничего Трескучего.

Никто в опочивальню госпожи Звонковой (работодательницы) не вошёл, и толкотнёй энергии жизни Куропёлкин был возвращён к рассмотрению восхитительного тела Нины Аркадьевны.

А Звонкова дернулась, возможно, ощутила, что одеяло сползло с неё, и вернула его на свои красоты. Вряд ли она думала при этом о каком-то Эжене Макаровиче.

45

Проснувшись в опочивальне, Куропёлкин удивился тому, что он ещё жив. И ещё более был удивлён, что разбудила его и возвратила к реалиям жизни горничная Дуняша, объявившая уже на пороге его квартирки в дворовом флигеле:

– Ну, Евгений Макарович, более я вам не собака-поводырь.

– Как это понимать? – спросил Куропёлкин.

– Вам разрешено свободное передвижение внутри поместья без права выхода за заборы, – сказала Дуняша.

– То есть? – удивился Куропёлкин. – И кем разрешено?

– Более ничего не могу вам сообщить, – сухо, будто бы была из-за чего-то раздосадована на Евгения Макаровича, сказала Дуняша, – не имею для этого ни полномочий, ни знания.

– Удивительно это, – пробормотал Куропёлкин. И тут же поинтересовался у горничной, вышло – что из вежливости, словно ничего более путного или более серьезного не могло ему сейчас прийти в голову: – И как, Дуняша, начали ли вы читать шведский детектив?

– Начала! – оживилась Дуняша. – Двести страниц уже прочла!

«Шустрая, однако, читательница! Двести страниц! А я и семидесяти толком не одолел…» – подумал Куропёлкин. И тотчас вспомнилось ему вчерашнее ночное соображение. Состояло оно вот в чём. Не выслушала ли до прихода в опочивальню госпожа Звонкова изложение Дуняшей трети первого тома Стига Ларссона? А потому при безответственной болтовне его, Куропёлкина, она и похихикивала?

И что?

К Люку-то его не направили. И даже разрешили воробьём обыкновенным погулять по здешним закоулкам. Скажем, в поисках мошек. Пусть и на час. Пусть и без права на прыг-скоки через заборы. Всё равно приятно.

Хотя и подозрительно.

Даже если его болтовня и могла понравиться.

Не затевала ли с ним госпожа Звонкова какую-то выгодную для себя игру? Или просто забаву? И кем была в этой игре горничная Дуняша?

С улыбчивой прежде Дуняшей ухо стоило держать востро.

46

А после завтрака Дуняша Куропёлкина снова удивила.

Поинтересовавшись, хороши ли были нынче цыплята табака, и услышав от Куропёлкина одобрение поваров кухни для дворовой челяди, сказала:

– Да небось эти цыплята вам уже надоели?

– Пока не надоели, – благодушно, отводя ото рта зубочистку, произнёс Куропёлкин.

– И мысли ваши, Евгений Макарович, – с неожиданной (сегодня) игривостью или даже таинственностью спросила Дуняша, – о необходимости двух кружек пива после сытного завтрака вас не покинули?

– Да если бы они вздумали меня покинуть, – заявил Куропёлкин, – я бы их догнал! Но увы… Да вы и сами знаете…

– Знаю, – подтвердила горничная. – А потому вы сейчас, а я выйду, крючок дверной набросьте, да, вам крючок на двери приделали, и соблюдайте конспирацию. Извините, настоящих кружек на мойке нет.

Последние слова Дуняша произнесла уже без всякой игривости, а с очевидным волнением. Когда же она вышла, вскочивший с лежанки Куропёлкин, обнаружил в прихожей на полу две бутылки пива «Жигули. Барное». Что это за «Барное» такое, Куропёлкин не знал, но какое это имело сейчас значение? Кружек во флигеле для дворовых, действительно, не держали, и Куропёлкину пришлось пить «из горла».

Через полчаса Куропёлкин валялся на лежанке на этот раз именно удавом и пребывал в ленивых рассуждениях. Что бы это всё значило? И как поступить с пустыми бутылками, имея в виду соображения конспирации? Разыскивать сейчас Дуняшу и выспрашивать у неё совета было бы делом, недостойным мужика. Да и какую он имел необходимость подставлять Дуняшу? Пожелал удовольствий – выкручивайся сам!

Впрочем, так уж и подставлять? А может быть, тут совсем другой случай?

Может быть, тут и отсутствие (якобы отсутствие) господина Трескучего вписывается в строку? А девушка Дуняша принимает (вынужденно или по собственной прихоти) участие в неведомой Куропёлкину игре? И подставляет не он Дуняшу, а она его, в соответствии с чьими-то расчётами? Но какие-такие заслуги его или добродетели требуют от кого-то интриг и расчётов? И к чему должны привести эти расчёты?

В дверь прихожей постучали.

Крючок Куропёлкин давно откинул, а промытые и начисто вытертые бутылки «Барного» пива подсунул под тощий матрац, не слишком на вид свежий.

Вошла горничная Дуняша. Была строга. Сказала:

– Евгений Макарович, не тратьте время на слова благодарности. Если, конечно, вы мне за что-то благодарны. Нужно теперь же вынести из нашего флигеля пивные улики и избавиться от них. Я этого сделать сейчас не могу по многим причинам… Потом объясню…

– Как вынести и как избавиться? – озаботился Куропёлкин.

– Избавиться, – сказала Дуняша, – сбросив бутылки в Люк. Вынести – проще простого. У вас свобода перемещения. Прогуляйтесь. У нас сейчас шампиньоны на склонах всхолмий. Вот вам пакет для грибов, потом их пожарят на кухне, и соломенная шляпа от солнца.

– Пакет и грибы – это понятно, – рассудил Куропёлкин. – Но – Люк-то?

– У вас было время понаблюдать за Люком из оконца, – сказала Дуняша, – а вы, как я поняла, человек бывалый и сообразительный.

– Ну, предположим, – согласился Куропёлкин.

И всё же он стоял перед Дуняшей в растерянности.

– По моим сведениям, – перешла на шёпот горничная, – нынче хозяйка не вернётся из дальних поездок в поместье, ну и Трескучего вроде бы не будет. Люди без присмотра займутся домашними делами, и любитель шампиньонов вполне может бродить, где пожелает, в одиночестве. И приезд мусорной машины сегодня не ожидается…

– Понял, – сказал Куропёлкин.

47

И отправился с двумя порожними бутылками в пластиковом пакете в грибную прогулку.

Не поинтересовался у Дуняши, отчего вдруг с утра начался сегодня такой хитроумный наворот внезапно-экстренных обстоятельств. Не поинтересовался, потому как не захотел вынуждать Дуняшу, всё ещё ему симпатичную, врать.

Тем более что Дуняша, шоколадница от Лиотара, нынче – барменша из мюнхенской пивной, провожая за грибами, снова чмокнула его в щеку.

Но не был ли это поцелуй Иуды?

Да хоть бы и был им! Он, Куропёлкин, полагал себя свободным в своих выборах и обязан был сам, не надеясь ни на кого и ни на что, решать собственные житейские затруднения. Тем более втягивать в эти затруднения людей посторонних. Сейчас же он принялся оправдывать необходимость совершить явно невыгодное для него действие – метание бутылок в Люк – обязательствами контракта. Курение и алкоголь (и пиво пусть и в два с половиной градуса было приковано к алкоголю сухо-трезвым начальством, страдающим за народное здравие) были запрещены Куропёлкину контрактом. Плевать бы ему на контракт, но он держал в голове важный теперь пункт творческого соглашения с работодательницей Звонковой. Если бы его застали за распитием или хотя бы обнаружили свидетельства его падения, его могли бы лишить гонорара, да что его, его-то ладно! – а вот (и это главное) в Волокушку не пошло бы нуждающимся ни копейки за уже честно исполненный им труд. При этом сам-то Куропёлкин понимал, что он лукавит, что его тянет к Люку нечто неотвратимое, чуть ли не сладострастное, на простое любопытство не похожее, он был готов к погибельному полёту огнёвки к пыланию электрической лампочки, и это желание было для него сейчас существенно острее всего. Он жаждал хоть что-либо открыть в тайне (пусть и единственно для него) Люка, но что и зачем, и сам не соображал.

Впрочем, слова о погибельном полёте – преувеличение чувств Куропёлкина автором. На отчаянные и легкомысленные поступки он был способен. Но безрассудным не был.

Уже прогуливаясь не спеша (не нестись же сразу с позвякивающими в пакете бутылками к Люку) по зелёному с цветными пятнами простору поместья, Куропёлкин начал успокаиваться.

А вдруг события нынешнего дня складывались именно наивно-простодушно? Бывает же так… Пивом угостили, поддавшись его двухдневным мечтаниям, и тут же кто-то из дворовой челяди, скажем, или из людей кухни на Дуняшу наябедничал, и нужно было немедленно избавиться от двух криминальных бутылок. Ценности устава жизни в усадьбе Звонковой и в отношениях в ней жителей были Куропёлкину неизвестны. А он, получалось, судил о них исходя из своих привычек. Или оглядываясь на события прожитого им, сопоставляя их с происходящим с ним теперь, выводил из них правила здешней жизни. Так или иначе, в случае наивно-простодушного совпадения сегодняшних событий горничную Дуняшу нечего было подозревать в чём-то постыдном.

Но впрочем, не стоило отменять и соображения о чьей-то игре или интриге, подумал Куропёлкин. Но как-то холодно подумал. Будто игра эта (возможная) была ему безразлична и его не касалась. Понятно, что вряд ли её мог затеять кто-то из дворовой челяди. Им-то зачем? А если она была зачем-то нужна людям, здесь значительным, это обстоятельство становилось для Куропёлкина интересным. Но кто были лица здесь значительные? Проще всего было бы объяснить слежку за ним, Куропёлкиным, и даже не игру уже, а провокацию со стороны дворецкого и постельничего Трескучего-Морозова, кого Куропёлкин несомненно раздражал и явно лишал каких-то привилегий своим долгожительством в опочивальне Звонковой. Ничего себе долгожительством! Шесть дней всего лишь как его сюда привезли! Но и этот срок вызывал у Трескучего зубовный скрежет и потребность в незамедлительных каверзах. Но коли сюжет сегодняшнего дня был заварен Трескучим, ожидать долгого течения его не приходилось. Терпел, терпел Трескучий и вот не выдержал, пока госпожа Звонкова прогуливалась по набережным Сингапура, решил её удачливого Шахерезада подловить. Пока ещё не подловил, но вот-вот, через полчаса, подловит…

Но вдруг всё и не так просто? Но вдруг игра с недоступными Куропёлкину смыслами выходит за заборы усадьбы Звонковой и отсутствие самой Нины Аркадьевны этой игрой предусмотрено?

Однако в любом случае его безусловно подтягивают к Люку и действиям вблизи него. Там-то всё и должно проясниться. То есть и должно было бы проясниться. И для предполагаемых игроков, и для самого Куропёлкина…

«Ну, что же! Ну, что же! – думал Куропёлкин. – Оно и к лучшему! А то ведь и ноги “затекли”, и руки обленились, и скукой беспомощного ожидания будто спелёнут!»

А пока Куропёлкин бросал в пакет с бутылками грибы шампиньоны. Сорванные или вырванные им. Ножа не имел. То есть он не был уверен в том, что это именно шампиньоны. В местах его детства шампиньоны не водились. А в королях засолки там держали грузди и рыжики. Шампиньоны Куропёлкин увидел впервые в Москве в овощных палатках. Шляпки их были крепкие, но мелкие, и, по понятиям Куропёлкина, росли грибы в каких-либо оранжереях или в особых помещениях, но не на свободе. Грибы, рекомендованные Дуняшей, были размером с блюдце, пахли травой и именно грибами, некоторые из них крошились, были уже стары, но находились и экземпляры, пригодные для жарева.

Не забывая о готовности поспешать к Люку, Куропёлкин позволил себе присесть в траве и оглядеть достопримечательности усадьбы Звонковой. Место, в котором он теперь сидел, находилось будто бы в центре оврага. Невдалеке от замеченного им прежде пруда. Теперь Куропёлкин убедил себя в том, что его предположение (при наблюдениях из оконца) подтверждается. За Люком, метрах в пятидесяти, подальше от барского дома, стоял не забор, а тянулась кирпичная крепостная стена, не кремлёвская, понятно, аршина три в высоту, но вполне убедительная, с зубцами и амбразурами. Как бывший артист «Прапорщиков в грибных местах» (при мыслях об этом Куропёлкин чуть было не рассмеялся. Он хоть и не прапорщик, но угодил в грибные места, впрочем, довольно странные. А мысль об иных грибных местах из него тотчас выветрилась). Так вот, как бывший артист, он имел представление об авансценах. И теперь посчитал, что местность, в которой он расположился с пакетом на коленях, словно бы – авансцена для Люка. Овраг от барского дома до крепостной стены за Люком был как будто гладко выбрит – ни единой постройки, ни кустика, не говоря уж о деревьях, одна травка с полевыми цветами и отчего-то с грибами шампиньонами. Ну, ещё и пруд. С высоких берегов оврага все подходы и подъезды к Люку прекрасно простреливались, и вряд ли какое воинство недоброжелателей госпожи Звонковой или хотя бы дворецкого Трескучего смогло бы завоевать Люк. Но зачем завоёвывать Люк? А он, Куропёлкин, идиот, на глазах наблюдателей, на виду у их чувствительных приборов, обязан был подобраться к Люку.

И подобрался.

48

Петлял, петлял, будто был намерен ввести в заблуждение наблюдателей, изображал из себя дурака, увлечённого добычей шампиньонов, совал в раздутый уже пакет грибы помельче и покрепче, но подобрался.

Причём подобрался со стороны крепостной стены.

Подобрался и заробел. Залёг в траве, здесь она была погуще и повыше, и затих.

Слышал за стеной шумы, иногда крики, звуки автомобилей, возможно, там располагались серьёзные службы поместья и наверняка именно оттуда выезжали к Люку мусороуборочные машины и вытаскивали чёрные пакеты люди в фиолетовых комбинезонах.

Вспомнив о фиолетовых мужиках, Куропёлкин встал. Что валяться-то! Оглядел выступающую из травы вершину Люка. Горловину его. Она явно была изготовлена из железобетона. Внизу горловины в серой стене тянулись кругляшки чёрных вкраплений. Из своего оконца Куропёлкин как будто бы определил, куда нажимали пальцы мусорщиков. Выходило, что определил приблизительно. И теперь, пригибаясь, а иногда и почти ползком обследовал вход в Люк. В траве обнаружил подсказки. Ковбойский сапог со шпорой, стоптанным каблуком и оскаленной пастью (в таких сапогах являлся в ночной клуб заслуженный стриптизёр Поручик Звягельский). И рядом с сапогом – измято-намученный жизнью полуботинок фабрики «Скороход». Можно было предположить, что эти бедолаги выпали при разгрузке из яшиков мусороуборочных машин. Стало быть, надо будет искать место нажима пальцем левее. Но Куропёлкин всё оттягивал действие. «Ага! – вспомнил он. – Надо же вытащить пивные бутылки из-под шампиньонов…» Сразу же отругал себя, отважился, нажал. Не туда, снова не туда, и наконец угадал. Хрустальный купол Люка приподнялся, именно на полтора метра, и замер на полусогнутых металлических опорах.

Не раздумывая, Куропёлкин швырнул в Люк пивные бутылки. И будто бы услышал из глубин чей-то матерный крик. Люк возмущался. Куропёлкин позволил себе перегнуться через борт Люка и разглядеть, что и как там в колодце Люка. Солнце прямыми лучами помогало исследованию Куропёлкина. Колодец был раза в три пошире обычного городского канализационного, но и в нем имелись скобы для путешественника под землю и обратно. «А что, если попробовать?.. – мелькнуло в голове акробата. И тут же получило резолюцию: – Ни в коем случае!»

Надо было уходить. Но Куропёлкин продолжал стоять и глазеть вниз. Вспомнил о валявшихся в траве сапоге и башмаке. Человек аккуратный, он посчитал нужным отправить в колодец забытый фиолетовыми мужиками мусор.

49

И тут же услышал удивлённо-радостное:

– Ещё!

Швырнул и изделие фабрики «Скороход».

– Флотский, ещё! – раздалось уже не из глубин колодца, а будто бы из-под ног Куропёлкина.

– Больше ничего не имею, – растерянно произнёс Куропёлкин. – И извините. Я спешу.

Не уходить, а бежать надо было Куропёлкину. И быстрее.

– Флотский, а может, спуститесь к нам в гости?

– Нет, нет! – заторопился Куропёлкин. – Нет времени!

– Трусите? И не желаете удовлетворить своё острейшее любопытство?

– Не желаю, – решительно сказал Куропёлкин.

50

И остался стоять вблизи так и не закрытого им Люка. Он уже знал, что спустится в Люк. Руки зудели. Но посчитал, что надо немного повременить. Не хотелось, чтобы его спуск, хоть бы и недолгий, проходил в присутствии Голоса, назвавшего его флотским (или колодезного существа, вступавшего с ним, Куропёлкиным, в разговоры), и тем более при его участии. Кстати, не питалось ли это существо – Колодезник или дядя Люк – рваными башмаками? Башмаками – это ладно. А не проглатывало ли оно и не переваривало ли затем сбрасываемых в Люк Шахерезадов? А теперь оно оголодало из-за проколов в служебной деятельности дворецкого Трескучего, связь с Трескучим здесь очевидно угадывалась, и для этого Колодезника или дяди Люка, уставшего от пожирания башмаков, явление Куропёлкина вышло несомненным подарком. Пивные бутылки, надо полагать, организм Колодезника не принял. Другое дело, что заманить Куропёлкина спуститься в гости Голосу не удалось. Но вдруг он был способен вылезать за добычей из Люка?

«И всё же поползаю по скобам!» – постановил Куропёлкин. А потребовал этого акробат.

Куропёлкин вспомнил о пакете с грибами. Не лезть же в колодец с раздутым пакетом. И неудобно, и раскрошишь шампиньоны. Бросить их в колодец? Шиш! Хозяйственный человек, приученный жизнью к правилу: «Главное, чтобы добро не пропадало!», он не был намерен выбрасывать своё добро кому ни попало, тем более пожирающему рваную обувь, пакет же Дуняшин и грибы следовало донести до кухни. К тому же летящим вниз пакетом не стоило раздражать Колодезника или вызывать его возбуждение и, что уж самое опасное и вовсе не нужное, – стряхивать с него сытый (после поедания ковбойского сапога и скороходского полуботинка) сон, возможно, сон гигантской Мокрицы. А потому Куропёлкин со старанием уложил пакет с грибами в траву погуще, а подумав, прикрыл его соломенной шляпой странно-гибридного вида – и не сомбреро она, и не защитница от новороссийского жара чумаков на степных шляхах, не крышка для голов вьетнамских рисоводов.

Тянуть дальше было стыдно. И Куропёлкин перелез через борт Люка.

Руки его стосковались по физическим напряжениям. Да и не одни лишь руки. Всё тело. И сразу же, к радости Куропёлкина, он ощутил, что за шесть дней безделья, валяния в душных комнатушках и нежных касаний рук массажисток, без удовольствий игр со штангой и гирями, прочими железками, верчений на перекладине, он не захирел, не усох и жаждет силовых подвигов. Ну, не подвигов, конечно, и не рекордов (тоже мне Алексеев!), а необходимого ему теперь выхода энергии.

Скобы шли с трёх сторон колодца. Куропёлкин опробовал верхние скобы всех трёх спусков и понял, что в случае неожиданного сброса в Люк мусора можно будет вмяться в проём между спусками и уберечься от падения и пролития на него малоприятных вещей или жидкостей. Куропёлкин не сразу, но обнаружил камень-кнопку, позволившую ему деликатно опустить хрустальную крышу Люка. При этом убедился, что тем же самым «пультом» можно будет Люк открыть.

И пустился путешествовать в глубь колодца.

51

Дал себе для пробного спуска (а случится ли не пробный?) минут пятнадцать (достаточно для рекогносцировки), а потом – извольте! – назад и наверх!

Но не получилось…

Увлёкся! Здорово было не без лёгкости переставлять тело, ухватываясь за нижние скобы, и устраивать для себя рискованные комбинации с переворотами, с перехватами рук, с упражнениями будто на шведской стенке, – принимал, например, позу «в упор» усилиями одной лишь руки. Дурачился, упивался своей силой и свободой передвижения, хоть вверх, хоть вниз, свободой, обеспеченной его профессиональным умением делать всё, что пожелает, сходной, скажем, со свободой мастеров фристайла на склонах Альп (где Куропёлкин, естественно, не бывал).

– Флотский, не надоело? Ты уж метров двести одолел! Куда же ещё-то. Остановись!

Опять Голос! Опять голос Колодезника. Или хуже того – голос гигантской мерзкой Мокрицы.

Куропёлкин тут же взглянул вверх. Солнце было ещё дообеденное. Но прошло, конечно, больше пятнадцати минут, отпущенных Куропёлкиным путешествию. Полчаса прошло. И действительно, Куропёлкин спустился поболее, чем на двести метров.

– Полчаса, полчаса! – подтвердил Голос.

Повернувшись (вывернувшись) спиной к скобам, Куропёлкин попытался высмотреть Голос или же обладателя Голоса – Колодезника либо Мокрицу. Не высмотрел. А в колодце, под хрустальным сводом, было светло. Но может, Колодезник или Мокрица проживали здесь невидимками? Отчего бы и нет? Мало ли что могло происходить в поместье, где Дворецким числился неизвестно какой породы господин Трескучий-Морозов.

– Флотский! Не надрывайся! Не рискуй! Отдохни! Сейчас мы выдвинем для тебя батут. Он во всю дыру колодца. Успокоишься на нём и решишь, как быть тебе дальше.

– Ну конечно! – рассмеялся Куропёлкин. – Обойдусь без чьей-либо помощи!

– Ты же любишь резвиться на батуте! – напомнили Куропёлкину.

– Вам-то что? – начал раздражаться Куропёлкин. – Посадите меня на свой батут, а потом проглотите и переварите без отходов. Раз господин Трескучий никак не сможет сбросить меня на ваш батут.

– Ну, смотри, это даже обидно, – произнёс невидимый Голос, – хотелось просто пообщаться с тобой. Нет так нет. Ползай, как хочешь. Мешать не будем…

И всё притихло. И свет, солнечно-хрустальный, вроде бы потускнел…

Стыдно было бы Куропёлкину сразу же подниматься по скобам вверх. Вышло бы, что он испугался (или хотя бы растерялся) и готов бежать от Колодезника и сопливой Мокрицы. И Куропёлкин, вопреки соображениям разума, посчитал нужным спуститься ещё, пусть и на метров сто.

И спустился.

Спускался на этот раз не спеша, с намеренной степенностью даже, имея в виду Колодезника и Мокрицу (не исключалось, что и господина Трескучего тоже), не следили ли они теперь за бессмысленными движениями подсобного рабочего, не посмеивались ли над ним? То есть он будто бы прогуливался сейчас (для них) с удовольствием и без страха…

Но сам не знал, куда и зачем. И уж никаких удовольствий более не испытывал.

Боковым зрением заметил в стене, слева от себя, бледное световое пятно. Всмотрелся. «Ба! – сообразил Куропёлкин. – Да тут вход куда-то… В пещеру, что ли?..»

52

От скоб к пятну вели мостки из двух досок. Не раздумывая, Куропёлкин шагнул на мостки. Действительно, перед ним был вход в пещеру. Будто шквал ветра подтолкнул его в спину, Куропёлкин пошатнулся, его тут же чьи-то руки втянули в чужое для него пространство. Сзади раздалось пневматическое шипение («Двери закрываются…»). Уже твёрдо стоя на ногах, Куропёлкин обернулся. Вход в пещеру был задраен.

– Так, – произнёс Куропёлкин. – Кто же я теперь? Узник? Заложник?

53

– Не узник и не заложник, – услышал он. – А – гость.

– Вы кто? – спросил Куропёлкин. – Колодезник? Мокрица? Или видоизменение Трескучего?

– Взгляните.

В пещере, в глубине её (или где там?), будто бы зажглись свечи, и Куропёлкин метрах в пяти перед собой за столом (или за обтёсанным валуном) увидел сидящего мужика. Человека, извините. Как показалось Куропёлкину, на плечах того был то ли халат, то ли плащ, на голове же его торчал колпак, возможно, Звездочёта. Какой-то предмет лежал перед ним на плоскости стола, сидящий, в плаще или халате, рассматривал его со вниманием, вертел, иногда подносил к глазам, а в правом глазу его, похоже, держалась лупа. Логично было предположить, что исследователя занимает чей-то череп и его тайны. Куропёлкина стало знобить. Но тут на столе хозяина (хозяина ли?) пещеры вспыхнул электрический светильник в форме свечи, и Куропёлкин увидел, что предмет на столе – вовсе не череп, а ковбойский сапог со стоптанным каблуком и ощеренной пастью. Его, Куропёлкина, подарок Люку. И загадочный халат или плащ надо было признать именно халатом сапожника. Удивляла лишь лупа. Это была лупа часового мастера, а не сапожника. Но мало ли какие у кого чудачества и привычки.

Сапожник стянул с головы колпак и встал.

Шагнул навстречу Куропёлкину.

Нет, все же на нем был плащ-накидка с разлетающимися полами.

– Разрешите представиться, – произнёс хозяин пещеры. – Бавыкин Сергей Ильич. Первый, но бывший муж известной вам Нины Аркадьевны Звонковой. Получивший от неё, возможно слышали, справедливое почётное звание – Недотёпа. Недотёпа и Недотыка.

И протянул Куропёлкину руку.

– Куропёлкин, – пробормотал Куропёлкин, пожимая руку хозяина. – Я…

– Мне о вас многое известно… – сказал Бавыкин. – Пройдёмте в гостиную.

54

Гостиная, куда был введён хозяином Куропёлкин, никак не могла вызвать мысли о том, что она находится вне пределов городского или загородного элитного дома. Какая уж тут пещера! Единственно, что могло напомнить о пещерах, так это потолок. Натяжной, видимо. С тремя сложными люстрами, ровный (переверни гостиную – и на нём мог бы плясать и вертеться вокруг шеста Поручик Звягельский), из евро, наверное, материалов. Но вблизи люстр с него свисали диковинного вида палки, будто бы порождения пещер, Куропёлкин никак не мог запомнить, то ли они сталактиты, то ли сталагмиты. Здесь эти свисающие острия были явно декоративными.

А вот в помещениях, по которым Сергей Ильич Бавыкин сопровождал Куропёлкина в гостиную, подлинные приметы пещеры сохранялись. В частности, в мастерской сапожника, где Куропёлкин наблюдал за обследованием хозяином ковбойского сапога. Дальше прошли залом, озадачившим гостя смыслом своего назначения. Возможно, здесь случались кабинетные занятия Сергея Ильича. Две стены были заняты книжными полками. С книгами, заметим. А вот другие стены были покатые, клыкастые, злые. Куропёлкина же (мимоходом) заинтересовало целое воинство глобусов. Глобусы стояли в ряд, штук десять их, большие, куда крупнее школьных. Голубые с зелёным и светлокоричневым шары вращались, а из них торчали какие-то тонкие металлические предметы. Удивила Куропёлкина одна странная конструкция. В подставке для шара глобуса не спеша поворачивался то ли куб, то ли параллелепипед, обклеенный, кстати сказать, картами планетарных материков и океанов.

– Об этом и о починке обуви, – бросил Бавыкин на ходу, – расскажу позже. Если пожелаете узнать…

Куропёлкин пожелал, но вслух желание своё высказывать не стал.

При входе в гостиную Бавыкин расстегнул верхние кольца плаща и сбросил его на каменную скамью у порога. Стол был накрыт на две персоны.

– Садитесь, Евгений Макарович. Откушаем и выпьем за встречу.

– Не могу, – заявил Куропёлкин. – Мне надо возвращаться на свой шесток. А уж пить я не имею права по условиям контракта.

– Экие трудности! – рассмеялся хозяин. – Прожуете две таблетки, и каких-либо последствий нашей с вами беседы никто не учует.

– А карабкаться по скобам к выходу из колодца? – напомнил Куропёлкин. – Осоловею после застолья и засну по дороге…

– Мои ассистенты подымут вас к Люку. За две минуты. В гамаке.

– В гамаке? – возмутился Куропёлкин. – Меня и в гамаке?

– Стало быть, вы плохо знаете историю флота, – сказал Бавыкин, бывший муж. – Команды каравелл Колумба возвращались в Испанию, отдыхая в гамаках. Подвесные сетки карибских индейцев оказались чрезвычайно удобными для морских путешествий. Потом появились новые комфорты, и о гамаках забыли… А так для флотских в гамаках не должно быть ничего постыдного…

– Уговорили, – сказал Куропёлкин.

55

– Хочу отблагодарить вас за подарок, – сказал Бавыкин, разливая в стопки белую жидкость.

– Это сапог, что ли, и древний скороходовский полуботинок доставили вам радость? – спросил Куропёлкин.

– И они тоже, – кивнул Бавыкин. – Но главное событие для меня нынче – это возможность общаться с вами.

– Чем же я так замечателен? – поинтересовался Куропёлкин.

– Тем, что вы человек, – сказал Бавыкин.

– Вы – одиноки. Или вы здесь – узник? И вам не дано отсюда уйти? – озадачился Куропёлкин.

– Уйти отсюда можно, – сказал Бавыкин. – Хотя бы вон той дорогой.

Было указано, какой дорогой. За спиной Бавыкина тотчас вспыхнули лампы, может, и студийные «юпитеры», осветилась анфилада помещений, чуть ли не для танцевальных залов, или для проведения банкетов, или же для устройства ёлок для детишек (там и пожарный понадобился бы). А где-то вдали засуетились люди, иные в поварских колпаках, иные – в латах и с алебардами, над этими тихо зависали, возможно, дрессированные летучие мыши (А может, ушаны? Или нетопыри? Поди их разбери…).

– Вас окружает много людей, – сказал Куропёлкин.

– Много, – согласился Бавыкин. – Но почти нет собеседников.

– Но ведь вы, Сергей Ильич, можете уйти этой самой дорогой, – великодушно посоветовал Куропёлкин.

– Вы можете, – сказал Бавыкин. – Я же нет. А вы можете уйти и не вернуться к исполнению надобностей Нины Аркадьевны Звонковой.

– Толку-то что от этой возможности, – вздохнул Куропёлкин. – Куда бы я отсюда ни девался, следопыты Звонковой и Трескучего меня всё равно изловят.

– Тут вы правы, – согласился Бавыкин.

– Даже если бы я решил прогуляться новой для себя дорогой, – рассуждал Куропёлкин, – на всякий случай, чтобы узнать, как можно ею воспользоваться, так, вообще… она небось в несколько километров, а мне надо вернуть пакет с грибами горничной, чем скорее, тем лучше… Но вас-то что держит здесь?

– Обязан отвечать, – грустно улыбнулся Бавыкин, – за состояние часовых поясов в сухой сохранности. И главное – за то, чтобы они не перепутывались, не заскакивали один за другой и не завязывались морскими узлами.

Обьяснение это показалось Куропёлкину странным. Или хотя бы удивительным. И при чём тут были морские узлы при часовых поясах? Однако предложение Бавыкина выпить за часовые пояса он одобрил.

– А ведь вы, Сергей Ильич, – высказал мнение Куропёлкин, – для меня чем-то похожи на капитана Немо.

Что-что, а уж томики «20 тысяч лье под водой», «Таинственного острова» и «Детей капитана Гранта» имелись в библиотеках Тихоокеанского флота.

– Личность Немо мне симпатична, – сказал Бавыкин. – Но он жил под водой, я же – здесь, под землёй. И эпохи технические – у нас разные. Мне начинать было проще, хотя и не менее трагично. Но зачем он и зачем я, ни ему, ни мне не было известно.

– Но вам же доверено сохранять в порядке часовые пояса! – воскликнул Куропёлкин.

– Это да, – усмехнулся Бавыкин. – Но часовым поясам и без меня безобразничать не велено. Надзираю я совсем над другим. Сам, к сожалению, вынудил себя стать этим надзирающим.

Потом сидели почти молча, выпивали и закусывали, и сожалевший было об отсутствии собеседников Бавыкин будто бы теперь в собеседнике и не нуждался. Закуски подавали хорошие, а уже был откушан борщ с пампушками и зубчиками чеснока. «Обслуживают лучшие рестораны», – просветил Бавыкин. И главное – для Куропёлкина – не подносили к столу служки хозяина пещеры, сладко-улыбчивые, но словно бы немые, угодливые в поклонах – из китайских притвор, не подносили они московские изыски, так называемые «суши», те в удалении от океанов были употребимы лишь при наличии в карманах средств от диареи и изжоги.

– Мне было известно, – сказал Бавыкин, – что вы мужчина энергоёмкий, но вы меня своими передвижениями по скобам удивили.

– Энергоёмкий? – удивился Куропёлкин. – Первый раз слышу такое о себе. И просто не знаю, что такое энергоёмкий мужчина.

– Ну, не обязательно мужчина, – сказал Бавыкин. – Энергоёмкий человек.

И тогда он начал бормотать что-то, отрывочно Куропёлкину доступное, из чего Куропёлкин вывел, что он, будучи энергоёмким, для какого-то большого дела подходящий и нельзя терять время и нужно приспособить его…

«Надо бежать! – сообразил Куропёлкин. – А то сейчас же возьмут и приспособят!» Но как бежать-то? Вход в пещеру задраен. Уходить рядами освещенных помещений? Но тогда бы пришлось возвращаться из-за крепостной стены к Люку и пакету горничной Дуняши. Хотя бы так…

Однако при этом когда бы он смог объявиться на месте приложения сил, оговоренном контрактом?

– Вас, Евгений Макарович, заинтересовали глобусы, – поднял голову, будто очнувшись от дремоты, Бавыкин. А выпили изрядно.

– Заинтересовали, – из вежливости согласился Куропёлкин.

– Тогда, прошу вас, пройдёмте к ним, – предложил Бавыкин.

56

Откуда-то возникла тёмно-синяя спортивная куртка на плечах Бавыкина. На спине хозяина пещеры белели слова «Общественная оборона».

– Там дует, там много дыр, – предупредил он. – Не будет ли вам холодно?

– Заходили, по надобности, и в Ледовитый океан, – ответствовал Куропёлкин.

Приблизились к вращавшимся учебным пособиям. Действительно, в помещении полупещеры с книжными полками и глобусами дуло. Но дуло (или задувало на минуты) из разных мест, причём как бы струями воздуха, то тёплыми, то студёными, и откуда исходили эти струи, Куропёлкин понять сразу не смог. Бавыкин то ли внутренним приказом, то ли нажатием невидимой кнопки распорядился прекратить вращение шаров и странной фигуры с четырьмя углами.

– А что это за монстр с углами? – понтересовался Куропёлкин.

– Об этом потом, – таинственно усмехнулся Бавыкин. И возобновил движение шаров и монстра с углами. – Вы, наверное, обратили внимание на то, что наши глобусы чем-то проткнуты. Или пробиты.

– Обратил, – сказал Куропёлкин. – То какими-то штырями, то будто проволокой или даже шашлычными шампурами. Это важно?

– Важно, – сказал Бавыкин. – Хотя и не очень… Пробитых мною глобусов много. Иные – по вздорной горячности и нетерпению, иные – в серьёзных целях.

Теперь Куропёлкин ощутил, что струи воздуха бьют именно из дыр, пробитых в глобусах Сергеем Ильичом Бавыкиным.

– И что же это за серьёзные цели? – спросил Куропёлкин.

– Долгая история, – опечалился хозяин пещеры. – Рос некогда злой и обидчивый мальчик. Вундеркинд, по понятиям тех дней, но злой. Однажды ему вместо обещанных и ожидаемых хоккейных коньков подарили глобус. С моралью. Мол, перестань гонять с мальчишками шайбу. А займись тем, к чему расположен. Науками. Злой мальчик, то есть я, обиделся и проткнул глобус кухонным ножом. А потом к нему пришла озорная и поначалу безответственная, но позже – маниакальная мысль: «А не проткнуть ли планету Земля чем-нибудь насквозь?» И ведь проткнул!

– И где же этот прокол? – спросил Куропёлкин, всё ещё принимая слова Бавыкина за шутку, на манер его фантазии о морских узлах на часовых поясах. – Или протык? Или пробоина?

– А мы с вами сейчас в ней и находимся, – сказал Бавыкин, бывший муж, недотёпа, вундеркинд и злой мальчик. – Вы приподняли купол Люка и принялись спускаться в глубину пробоины.

Лавина новостей наползла на сознание Куропёлкина обломками или валунами ужаса, непонимания, недостижимостью знания, и, чтобы выкарабкаться из их завала, Куропёлкин заставил себя спросить, чуть ли не игриво и беспечно спросить:

– И чем же вы проковыряли Землю, Сергей Ильич, неужели пальцем?

Бавыкина, похоже, обидела несерьёзность и тем более игривость собеседника. Помолчав, он сказал:

– Считайте, что пальцем. А впрочем, можно сказать, что и дрелью. И отбойным молотком. По примеру Стаханова.

– Ну да?! – удивился Куропёлкин.

– Но вообще-то не берите в голову, Евгений Макарович. Всё равно вам, как и большинству наших современников, понять тут что-либо не дано. Да и не надо. Оно – и к лучшему. Давайте выпьем за глупость не получившего в день рождения хоккейные коньки. Иногда требуется выпить и за глупость.

Открылась дверца углубления под книжными полками, и оттуда на фигурной доске выехали бутылка мадеры и два бокала. К мадере были приданы ломтики плода манго. Выпили.

– Если Люк – это начало пробоины, – принялся за своё Куропёлкин, – то где же выход из неё? Не в Индийском ли океане?

– Кабы я знал! – сокрушённо выговорил Бавыкин. И опустился на каменное сиденье.

57

– Вот тебе раз! – воскликнул Куропёлкин.

– Тем не менее я и впрямь не знаю, – сказал Бавыкин. – Я и предполагал, что проткну Землю к югу от Африки и близко к Антарктиде. Но с пробоиной происходили чудеса. Она мне не подчинялась. Не думайте, Евгений Макарович, что я просто дилетант и фантазёр. Я дока в своём деле и в точных науках. Сейчас я упрощаю. Да и о существенном и истинном вам не дозволено знать. Я окончил МИИТ, факультет Мосты и Туннели. Потом работал в Одинцове, а вам, наверное, известно, какие у нас в стране туннели исхитрялись создавать. Но о МИИТе – это так, капли из предыстории главного. Об остальном – штрихами. Существо планеты будто бы сопротивлялось нашим расчётам и усилиям и уводило нашу дыру подальше от своего ядра. Уже в проектах пробоина на бумаге изгибалась, лишалась поката, а иногда и упиралась чуть ли не в остров Грумант, то бишь Шпицберген. Маялись мы, маялись, пока не пришла мне в голову мысль о чемодане.

– О каком чемодане? – напрягся Куропёлкин.

– Вот о том самом, с четырьмя углами, какой показался вам странным, – сказал Бавыкин.

И только теперь Куропёлкин заметил под брюхом «чемодана» знакомую ручку из чёрного кожзаменителя.

– Но при чём тут чемодан? – спросил Куропёлкин.

– Неистребимый фольклор школяров, – рассмеялся Бавыкин. – Ему, возможно, лет двести. Неужели в вашей школе в Волокушках не было чудака или озорника, отвечавшего на уроке географии или астрономии словами: «Земля имеет форму чемодана»?

– А ведь, действительно, был! – вспомнил и обрадовался Куропёлкин. – Был, Гришенька Рыжий, дурачок.

– Но может, и не дурачок? – задумался Бавыкин. – А может, он – наивный носитель древнего, но отвергнутого знания… Или хотя бы осколков этого знания… Но неважно… Важно, что после того, как были изготовлены глобусы-чемоданы, расчёты наши с их помощью стали более разумными и практичными. Но всё. Далее понять что-либо вы не сможете.

– Но выходит, что вы так и не знаете, где кончается ваша труба, ваша дыра или пробоина, – сказал Куропёлкин. И сразу понял, что вызвал раздражение Бавыкина.

– Ну, не знаю! – взвился Бавыкин. – Не знаю! Уже отправляли… всякие там окольцованные предметы и животных, с самыми чуткими нанодатчиками, никаких следов! Но то, что конец пробоины есть, зафиксировано! Это ведомствам известно!

– Каким ведомствам? – спросил Куропёлкин.

– Вы дурака, что ли, из себя разыгрываете? – возмутился Бавыкин. – Всё. В дальнейшем разговоре с вами я не нуждаюсь! А вы можете подвести горничную Дуняшу, и в шампиньонах ваших начнут плодиться червяки.

– Это так, – согласился Куропёлкин.

58

Похоже, Бавыкин провожал Куропёлкина удручённый, а гостем недовольный. А провожал он Куропёлкина к задраенным вратам пещеры, ведущим к колодцу и пристенным скобам. Но в помещении с обувью Бавыкин не выдержал, заговорил.

И будто бы подобрел.

Снял с крюка кожаный фартук, поднёс его к лицу.

– Как хороши запахи кожи, ваксы и жёлтого гуталина и как хороша промасленная дратва, коей можно подшивать трехслойные подошвы к калязинским валенкам, но эти, к сожалению, здесь редки. А как приятно зажимать во рту выточенные тобою деревянные гвозди! Какой-то из моих предков, видимо, был сапожником. Понимание этого пришло ко мне здесь. И, увы, по причине скуки.

Куропёлкин намерен был возразить Сергею Ильичу и указать на то, что нынче проще и экономнее покупать новые башмаки и туфли, нежели связываться со сложностями ремонта обуви. Но Бавыкин и слушать бы его не стал.

– Скучно мне здесь, Евгений Макарович, – тихо произнёс Бавыкин. – Скучно. И заняться нечем. В книгах, все они обязательно с любовными историями, – враньё. Телевизор приговорён мною к пожизненному отключению. Ну, если только музыка. И починка обуви.

– Неужели вы, Сергей Ильич, и футбол не смотрите? – чуть ли не ужаснулся Куропёлкин.

– Не смотрю, – сказал Бавыкин.

– И даже, если «Спартак»…

– Тем более.

Надо было бы не задерживать хозяина пещеры по дороге к разведению врат, вдруг передумает, но Куропёлкин понял, что Бавыкину необходимо поделиться с ним ещё какими-то соображениями, не выговорился он, видимо, до сухости в горле. Но Куропёлкин молчал, боясь нарушить (или спугнуть) нечто в настроениях Бавыкина. Вопросы, способные подтолкнуть хозяина к продолжению разговора, старался не выпустить на волю. Наконец Бавыкин сам сказал:

– Вас сразу же удивила моя сапожная мастерская. Я уже говорил, что починкой обуви я занялся от скуки. И оттого, что во мне будто проснулись ощущения, сладостные для кого-то из моих предков. Вся эта дратва, вакса, гвозди во рту, кожаные фартуки… Кстати, творю я здесь непременно под музыку (новое нажатие кнопки, и голос Шаляпина загремел под сталактитами или сталагмитами: «Благословляю вас, леса, долины, горы, воды…»). Вот взгляните, это же теперь произведения искусства!

Куропёлкин взглянул.

На двух полках (их тут же подсветили) у стены, за раздвижными стёклами, стояли отреставрированные, надо полагать Бавыкиным, экземпляры обуви, в том числе, наверное, и исторические (ботфорты со шпорами), почти все – «с одной ноги», правой либо левой. Произведения ли они искусства или не произведения, Куропёлкин судить не взялся бы, но выглядели они впечатляюще, будто музейные экспонаты.

– Но как вы добываете все эти башмаки и туфли? – не смог удержаться Куропёлкин.

– Тут проблемы, – вздохнул Бавыкин. – Добычи у нас скудные. И чаще всего – с помощью батутных сеток, на одну из которых мы приглашали вас спрыгнуть, успокоиться и отдохнуть.

– То есть? – не понял Куропёлкин.

– Ну, батут – это упрощённо, для доступности вашего понимания. Будем считать, что при сбросе мусора мы используем некое устройство, двух– и трёхслойное, какое может сортировать и пропускать дальше всякую дрянь и оставлять для нас нечто забавное и интересное. Но старая обувь попадает в контейнеры фиолетовых уборщиков крайне редко. И потому вам особое спасибо за сегодняшние сапог и башмак.

– Мне-то за что? – сказал Куропёлкин. – Они, видно, выпали при опорожнении контейнеров, а я не люблю беспорядок.

– Более не буду вас задерживать, – сказал Бавыкин. – И я заинтересован в том, чтобы у Дуняши не возникло неприятностей.

– Надеюсь, что мы с вами ещё увидимся, – сказал Куропёлкин.

– Вряд ли, – покачал головой Бавыкин. – Или понять суть натуры Нины Аркадьевны я по-прежнему неспособен.

И движением руки Бавыкин предложил Куропёлкину пройти к выходу из пещеры.

– Думаю, что ваша пробоина заканчивается в Колумбии, – произнёс Куропёлкин. Сам удивился тому, что ляпнул.

И сейчас же испугался. Врата пещеры опять с шипением раздвинулись, Бавыкин стоял за его спиной и ему ничего не стоило отправить болтливого посетителя в Колумбию. За подтверждением только что совершённого им, Куропёлкиным, географического открытия.

59

Куропёлкин лежал вблизи Люка, в траве с цветами ромашками и лиловыми колокольчиками, жевал сочный стебелёк, щуря глаза, смотрел на солнце и никак не мог заставить себя встать.

Было ему хорошо.

С высот, из-под небес опадал на него голос Шаляпина: «Благославляю вас, леса, долины, горы, воды…»

Хорошо…

И голова была ясная, поднять её Куропёлкин мог без усилий, никакие промиле не были бы в его организме обнаружены даже и новейшими средствами автоинспекций, и дыхание его порочных зловоний не извергало. Болей в руках и спине почти не было. Его вернули из колодца (хрустальный купол Люка опустили) трезвым и здоровым, вполне возможно не дав ему осознать это, именно в гамаке.

«…И посох мой благославляю. И эту нищую суму…»

Опять голос с небес. А рядом в траве затрещал кузнечик. Вроде бы не по сезону. Куропёлкин с намерением упрекнуть кузнечика повернул голову. И увидел рядом с собой крепкую, суковатую палку (обтёсанную) с фигурной рукояткой. Палка-щуп грибника, что ли? Или посох странника? Тут же лежала и сума, то есть пакет Дуняшин, набитый грибами. Сергей Ильич Бавыкин, бывший муж здешней хозяйки, и в подземном разговоре с Куропёлкиным выражал озабоченность по поводу благополучия горничной. Что же, теперь подбросом палки или даже посоха он давал знак Куропёлкину поторопиться, так выходило?

А Куропёлкин и не думал торопиться. Успею, полагал он. Ничего с этой Дуняшей не случится. Ещё неизвестно, ради чего (да и только ли по своему интересу?) она угостила его пивом и отправила по грибы и к Люку.

Всё это надо было переварить.

И лень, естественно, удерживала Куропёлкина. Даже и не лень, а некое расслабленное состояние, вызванное благодушным к нему сегодня отношением мира. Будто бы благорасположением к нему, Куропёлкину, всего и всех.

Вот так, случалось, полёживал некогда на берегу славной Вычегды юный Куропёлкин, ощущал себя бескорыстным мечтателем, каким и был, радовался красоте и гармонии всего сущего (этакие пафосные слова, правда, не приходили ему в голову), загорелое тренированное тело его обдувал июльский ветерок, он слушал всплески волн неспешной реки, и мысли, успокоенно-умиротворенные этими ровными всплесками, уводили его в дали дальние собственной судьбы, в коей всё должно было быть устроено разумно и благополучно. Но и не без приключений. Люди северных земель, с берегов Двины, Сухоны, Печоры, той же Вычегды, энергичные, предприимчивые или даже просто любопытные, часто оказывались землепроходцами и землеустроителями новых пространственных приобретений России, из тех, что вышли к Тихому и Ледовитому океанам и добрались до Аляски. Куропёлкин знал о них. И чем же он, паренёк из Волокушки, был хуже своих предков?

Тем, что вырос простаком, ответил себе Куропёлкин.

А по нынешним временам, стало быть, дурнем. И даже – дважды дурнем. В простоте своей уверовавшим в то, что, пусть и вынужденно следуя обстоятельствам и правилам взбаломученной жизни и не нарушая собственных понятий о чести, всё же можно добыть если не яхту, то хотя бы скатерть-самобранку и к ней – четыре колеса (с запасным). Склонность же к приключениям, порой беспечным, порой отчаянно-бездумным («А пошло бы всё!..), и привела его в конце концов к колодцу Люка.

Так зачем же было теперь куда-то спешить?

Когда ещё выдадутся в его жизни мгновения благоудовольствия и тишины, важно, что и душевно-чувственной, с лаской солнечных лучей и беспокойством о нём, Куропёлкине, послеполуденного ветерка?

Может, и никогда более не выдадутся…

60

«Ба! Да уже три часа! – сообразил Куропёлкин. – Эко меня разморило!». А голову, однако, так и не поднял. По его расчётам выходило, что часа два с лишним он провёл в колодце в компании с Сергеем Ильичом Бавыкиным (если, конечно, такой господин ему не привиделся) и с ассистентами пещерно-колодезного господина. И больше часа провалялся в траве у Люка. Ну и ладно, решил Куропёлкин. Предобеденного аппетита он не ощущал, значит, в гостиной у Бавыкина они всё же откушали. Вблизи Барского дома никакой суеты не наблюдалось, автомобили не шумели, никто истошно не вопил, пушки замка Ив не палили, и надо полагать, благополучию горничной Дуняши пока ничто не угрожало. Куропёлкину можно было и ещё поваляться, день всё равно обещал быть бездельным. А вот завтра, по предчувствиям Куропёлкина, госпожа Звонкова должна была вернуться из дальних бизнесстранствий. Но Куропёлкина обеспокоило то, что его и впрямь разморило, свежесть, подаренная ему при возвращении из колодца, из него изошла, и к чему было жить дальше разбитым и варёным?

Продолжать бездельничать можно было и в своей квартирке с оконцем. А ещё лучше в прохладе водных процедур. И Куропёлкин вынужден был проявить силу воли. Встал, украсил себя соломенной шляпой и отправился восвояси. Именно восвояси.

Из свобод полевого простора (пусть и ограниченного забором) в тесноту и обязательности жизни по контракту.

Имея в руке посох, Куропёлкину неловко было бы шагать по привычке энергично или хотя бы степенно (не при трости же он с набалдашником!). Следовало посоху соответствовать. И поплёлся Куропёлкин уставшим паломником, исходившим пол-России, спину чуть ссутулив. Лапти бы ещё ему на ноги. Видел: на откосах оврага, часа три назад пустынных, бродят охотники за шампиньонами, иные из них и с палками-щупами. Посчитал, что и ему сейчас полезнее выглядеть одним из гриболюбов. Посох его принялся тыкать в траву и раздвигать её, и вскоре Куропёлкиным была обнаружена кочка, плотно обросшая летними опятами – рыжее в зелёном, красиво!

Куропёлкин очистил кочку, любил аромат летних грибов, но мять и запихивать их в пакет с шампиньонами не стал. Вышло бы кощунство. А соломенное-то украшение башки – на что? И опята были без ущербов уложены им в прогулочный головной убор.

На кухне столовой для дворовой челяди ценность летних опят поварами была поставлена под сомнение, мол, не ели, мол, не пробовали, а потому и по сей день живы. Куропёлкин возмутился, у него-то на подозрении были как раз местные шампиньоны.

– Шампиньоны забирайте на общую сковороду! – заявил он. – А опята я пожарю сам и исключительно для самого себя. И никаких дел об отравлении граждан не заведут.

Поворчав, ему определили место и ёмкости для мытья и чистки опят (те, выросшие в траве, в сложной чистке и не нуждались), а потом и предоставили конфорку для сковороды средних размеров. За жаревом грибов его и отыскала горничная Дуняша.

– Ну, как прогулялись, Евгений Макарович? – поинтересовалась Дуняша. – Вижу, вы с добычами…

Грибы были пожарены и опробованы.

– Хороши!

– Хороши! – согласился Куропёлкин. – И ручаюсь. Никаких неприятностей они вам не доставят.

– Ощутим часа через четыре, – сказала Дуняша.

Из чада кухни вышли в теплынь двора.

– Прогулялся я удачно, – сказал Куропёлкин. – Вы ведь это хотели узнать, уважаемая Дуняша? И ноги размял, и руки, и на солнышке погрелся, и грибов набрал, и водицы напился вовсе не из лужи. Теперь возвращаю вам пакет вместе с соломенной шляпой. Посох же оставлю себе на память… С вашего позволения.

– Значит, водицы вы напились вовсе не из лужи… – будто бы в раздумье произнесла Дуняша.

– Нет, не из лужи… – подтвердил Куропёлкин.

Дуняша молчала, смотрела под ноги, возле них в рабочих путешествиях передвигались рыжие муравьи.

– Кипятком, что ли, их залить? – озаботилась Дуняша. – Уж больно они ехидно-кусачие…

И тут же спросила:

– Евгений Макарович, вы видели его?

– Видел…

– И разговаривали?

– И разговаривал, – кивнул Куропёлкин.

– Ну, и как он там? – будто бы невзначай, попусту, будто бы и не нуждаясь в ответе поинтересовалась Дуняша. Сама же смутилась, глазами принялась отыскивать нечто невидимое в небесах.

А Куропёлкин растерялся. Снова привиделся ему Сергей Ильич Бавыкин. На вид – не сапожник даже, а скажем – конторщик, не из самых важных, меленький в толпе, в толкотне её, скорее всего, беспомощный, но и никого не раздражающий, если задавят, то не со зла, а женщины такого, пусть и пепельно-невзрачного мужичка, но с глазами мечтателя, ещё и пожалеют. И в то же время он, Сергей Ильич, в своих самоощущениях и в проявлениях их, посчитал Куропёлкин, – Титан, один из управителей Планеты, неважно какой она формы – шара или чемодана, куда до него капитану «Наутилуса»! Но каких слов ждёт о нём теперь Дуняша? И какие соображения стоит высказывать теперь ему, Куропёлкину?

– Да вроде бы с ним всё нормально… – осторожно произнёс Куропёлкин.

– А он… – робко начала Дуняша.

– Как я понял, – сказал Куропёлкин, – он относится к некоей горничной с симпатией. Попросил меня поспешать, чтобы моя задержка не сказалась на её благополучии. Вот и посохом снабдил…

– Бедняга, – вздохнула Дуняша.

– Отчего же – бедняга, – сказал Куропёлкин, на всякий случай, – по-моему, он не считает себя беднягой.

– Вам о многом неизвестно, – сказала Дуняша.

– Очень о многом, – согласился Куропёлкин. – Истинно так. Но может, оно и к лучшему…

Сам же подумал: «Каково было бы узнать титану и властелину Сергею Ильичу Бавыкину, выпускнику МИИТа, что никакой пробоины в чемодане не случилось, а он, бывший муж госпожи Звонковой, сидит в своей пещере при колодце наблюдателем за сбросами мусора и использованных Шахерезадов? Хотя, не исключено, что он догадывается об этом и отвлекает себя от разочарований судьбы починкой обуви?»

И Куропёлкину стало жалко Бавыкина.

Ему бы себя пожалеть.

61

– Евгений Макарович, – спросила Дуняша, – вы не голодны? А то ведь я могу принести обед в судках в ваше обиталище?

– Спасибо, Дуняша, – сказал Куропёлкин, – наверное, буду сыт до ужина.

Был уверен, аппетитом его Дуняша якобы заинтересовалась только ради того, чтобы вызнать, приглашал ли Бавыкин Куропёлкина к столу, а стало быть, и к доверительному разговору.

Вызнала.

А дальше что?

Дуняша молчала. Не из-за неё ли, девицы-красавицы, подумал Куропёлкин, Сергей Ильич стал бывшим и определён в сапожники? Отчего бы и нет? Опережая возможные слова Дуняши, Куропёлкин спросил:

– Пока я собирал грибы и грелся на солнышке, какие-либо распоряжения по поводу моих служебных обязанностей не поступали?

Дуняша, похоже, не сразу поняла, о чём он спрашивает.

– А-а, – наконец дошло до неё. – Нет, никаких новых распоряжений…

– И книг не привозили?

– Не привозили.

– Странно…

– Но ночевать вам велено сегодня снова в опочивальне Нины Аркадьевны.

62

– Слушаюсь и повинуюсь, – сказал Куропёлкин.

И отправился на поиски любезных камеристок Сони и Веры, в дом водных процедур. Уже три дня, завершая массажи и втирания благовоний, именно камеристки выдавали ему комплекты специального белья для опочивальни. Присутствие в поместье дворецкого и постельничего, воеводы Трескучего-Морозова в последние дни никак и ни в чём не проявлялось. Возможно, Трескучий советником и топ-распорядителем отправился в команде госпожи Звонковой в дальние страны и тем ослабил страхи и напряжения в жизни дворовой челяди, увлёкшейся в его отсутствии собиранием грибов-шампиньонов.

Но Куропёлкин ощущал, что Трескучий – и далече, и здесь – наблюдает за ним, злыднем, и в пещеру Бавыкина несомненно запускал лапу-щупальце со сладострастным интересом.

Вера и Соня были по-прежнему приветливы, но шутили меньше обычного и касались тела клиента Куропёлкина явно с некой осторожностью, можно было предположить, что им рекомендовали соблюдать дистанцию в отношениях с подсобным рабочим, на которого уже израсходовали непомерно много спецбелья (всё тех же футбольных трусов) и вызвали излишние расходы.

Но может быть, они сами чего-то опасались и чем-то были удивлены и без посторонних рекомендаций и подсказок?

Во всяком случае, порой Куропёлкину казалось, что Вера с Соней неизвестными ему обстоятельствами жизни удручены.

Хотя, конечно, мысли Куропёлкина могли забрести в заросли заблуждений…

Однако попытки Куропёлкина побалагурить и развеселить барышень к удачам не привели.

– Какие-то вы сегодня, девушки, кислые. Будто чего-то боитесь, – протянул Куропёлкин.

– Да и вы, Евгений Макарович, – ответствовала хохотушка Вера и произвела путешествие тёплой ладонью от солнечного сплетения к особо опасному предмету Куропёлкина, – нынче какой-то сонный.

– Ваше спецбельё меня укачивает уже вторую неделю, – сказал Куропёлкин. – К тому же я сегодня выходил по грибы. И возможно, меня хватил солнечный удар.

– Насчёт спецбелья судить не стану, – сказала Вера. – Нам каждый раз передают его из лабораторий опечатанным. А вот перегреться на солнце вы позволили себе напрасно. Вам нужно пребывать теперь в боевой готовности.

– С чего бы вдруг? – спросил Куропёлкин.

– В боевой интеллектуальной готовности, – серьёзно уточнила Соня.

– И всё же – с чего бы вдруг? – не мог успокоиться Куропёлкин.

– А с того, что Нина Аркадьевна должна явиться сюда обновлённой. Не сегодня, так завтра, – сказала Вера.

Обе камеристки явно ожидали удивлений Куропёлкина и, естественно, вопросов об обновлении Нины Аркадьевны. Но Куропёлкин посчитал, что никаких слов ему произносить не надо, ни слов удивления, ни слов вопрошающих. Сами барышни не выдержат и всё выболтают.

И кое-что выболтали. Выходило, что Звонкова путешествовала вовсе не в Китай или в какую-нибудь Мьянму, а побывала в Париже, в Милане и потом снова в Париже, имея целью совершить обряд по приобретению нового имиджа. Причём совершала обряд с присущим ей тщанием и научным подходом. Естественно, гардероб её при консультациях со всяческими Лагерфельдами был решительно обновлён. Такие дошли до камеристок сведения. И будто бы скоро последует поездка Нины Аркадьевны в Лос-Анджелес к кудесникам фабрики грёз ради продолжения смены имиджа.

– С чего бы вдруг? – опять только и смог вымолвить Куропёлкин.

– Очень может быть, господин Эжен, – серьёзно произнесла Соня, – вы со своими достоинствами, нами проверенными, снова пробудили в ней женщину, и она решила воздействовать на вас женскими чарами.

И сразу же Соня расхохоталась.

Так развеселила её нелепость собственного предположения.

– Только этого не хватало! – будто бы испугался Куропёлкин.

– Соня шутит, – сказала Вера. – Выдаёт кем-то желаемое… Не пугайтесь и не волнуйтесь! Это нас с Соней волнует, терпения не хватает, какой и в каких нарядах вернётся наша Нина Аркадьевна из Парижа и Милана!

Слова «кем-то желаемое» Куропёлкин тотчас связал с постельничим Трескучим и даже предположил, ради чего им, Трескучим, – «желаемое». Нетерпение же камеристок увидеть госпожу было объяснимо. А вот отчего Звонкова отважилась изменить имидж, в разумениях Куропёлкина застыло тайной.

– Ну как же! – воскликнула Вера. – К Нине Аркадьевне в последние дни возбудился интерес французских культурных слоёв. Она им какие-то их собственные тексты открыла и истолковала. Её зовут читать лекции в Сорбонне. Орден ей обещают…

– Подвески! – рассмеялась Соня. – Или подвязки…

– Помолчи! – прикрикнула Вера. – Не ходить же ей по Парижу в сарафанах и в белье с подогревами да и с причёской замоскворецкой купчихи!

– Это верно, – важно согласился Куропёлкин. – И что же, нам её сегодня ждать?

– Мы-то ждём и сегодня! – сказала Вера. – И вам бы советовали не задрыхнуть. И вот вам опечатанный комплект спецбелья.

63

В опечатанном, сургучом узаконенном, пластиковом пакете Куропёлкин нащупал футбольные трусы. Опять, видимо, динамовские.

«А вдруг сегодня не динамовские? – трепет надежды возник в нём. – А спартаковские?»

Нет, при приведении спецбелья в боевую готовность выяснилось, что опять динамовские. Но почему в его упованиях возникли именно спартаковские трусы, Куропёлкин ответить не смог бы. Ему был симпатичен клуб из Владивостока «Луч-Энергия». Правда, команда из Владика уже несколько лет играла во втором дивизионе, и Куропёлкин забыл в Москве подробности расцветки тихоокеанских Круиффов и Зиданов. Напоминаний о тельняшках и об Андреевском флаге в их форме не было, на поле они выходили в чём-то жёлтом и черном. Вряд ли ведал об этих далёких, но нашенских трусах и постельничий Трескучий.

Заняв своё служебное место в опочивальне Нины Аркадьевны и устроившись там с комфортом, Куропёлкин не мог успокоиться. Причину своего неуспокоения он отыскал в неготовности достойно исполнить договорные обязательства Шахерезада. Тем более Ларошфуко.

Расслабился нынче. И устал.

«А ведь если она явится сейчас, – думал Куропёлкин, – болтовнёй о чём её придется развлекать? Не развлекать, а утихомиривать. Сны навевать на её новые парижские ресницы. Неужели опять затевать раскрашивание истории шведского журналиста Блумквиста и девушки с татуировкой Дракона? Или хуже того – открывать тайные обстоятельства своих отношений с герцогом Ларошфуко и вспоминать о всяких остроумно-французских штучках, услышанных им от герцога?

«Нет, – решил Куропёлкин, – усыплю её рассказами о новых приключениях капитана Немо, тоже ведь придуманном французом…»

Но при этом ни слова не произнести про другого Немо, того, кто ублажает себя починкой обуви и пробил чемодан. А скорее всего и не пробил. А служит ударником в рок-группе «Наутилус-Помпилиус».

Но не осчастливила своим возвращением в опочивальню ни камеристок, ни добросовестного подсобного рабочего госпожа Звонкова.

64

Выспаться Куропёлкину удалось в своей квартирке с оконцем.

Его не будили. И даже не звали завтракать за столы с дворовой челядью.

Потягиваясь и зевая, Куропёлкин подошёл к оконцу.

У Люка стоял грузовик с мусорными контейнерами.

Хрустальный купол Люка беззвучно, взблёскивая в празднике утреннего солнца, степенно возвысился над зелёным подвсхолмием, и сине-серый кран приволок под хрустальные бока унылый короб контейнера, наклонил его и высыпал собрание городской дряни в колодец Люка.

«Ну вот, – подумал Куропёлкин, – случатся нынче Сергею Ильичу Бавыкину подарки. Если, конечно, повезёт. Если в контейнеры, на его счастье, попала хотя бы лодочка московской щеголихи сороковых годов и её отловят батутные устройства».

Куропёлкин тотчас представил, как из доведённой до совершенства и облагороженной, с ароматами свежей ваксы, туфли, пусть даже и столичной куртизанки, в своей гостиной Сергей Ильич вливает в себя утоляющий одиночество напиток.

Но в честь кого вливает? О ком думает при этом? О румянощёкой горничной Дуняше? О бывшей жене Нине Аркадьевне Звонковой, поменявшей в Париже (неизвестно зачем) имидж? Или ещё о ком-то?

Но тут Куропёлкина же напугало (обожгло) внезапное соображение.

Ну, предположим, была отловлена туфля. Может, и валенок с галошей (розовое внутри) перепал на этот раз Сергею Ильичу. Но весь остальной-то мусор куда был опрокинут фиолетовыми мужиками?

При путешествии по скобам колодца никаких тошнотворных запахов Куропёлкин не учуял. Никакой тухлятины. А нос у него был щепетильный. Пачулями, как в одном виденном Куропёлкине спектакле, не пахло. Правда, он не знал, что такое пачули, но не важно…

То есть можно было посчитать, что колодец содержат люди аккуратные. И опрятные. А никакие вентиляции помощь им оказать не могли бы. Всё равно чем-нибудь да пахло бы. Стало быть, гуляли дальше мысли Куропёлкина, где-то, возможно, что и не на самой отдалённой глубине, с мусором решительно расправлялись. Ведь есть же какие-то инновационные средства по истреблению мусора и его преобразованию в полезные вещи. А потом эти полезные вещи можно было особенными туннелями миитовца Бавыкина вывозить куда надо, хоть бы и в Старую Купавну, в товарных видах.

«Рудники (а может, и копи) дворецкого Трескучего, – отчего-то пришло в голову Куропёлкина. – Невьянская башня Демидова (это уже опять из кино), фальшивые деньги… Может, у Трескучего из мусора и деньги фальшивые добывают, испекают и чеканят…»

Почему бы и нет?

Но вовсе не соображения о фальшивых деньгах напугали Куропёлкина. Все деньги в истории людей – фальшивые и существуют как обменные фантики, скажем, в игре «дочки-матери», породившей среди прочего девчачье выражение «мало не покажется», ставшее нынче бандитско-полицейской грозностью.

Нервную дрожь Куропёлкина породили мысли о современных (с лазерами, с электронными системами управления и прочим техническим оснащением) способах переработки мусора. И мрачные видения со скрежетом и тресками дробильных агрегатов, визгом пил с мелкими и большими зубьями, с выбросами из форсунок серной кислоты, пожирающей людскую плоть, пришли в голову Куропёлкину. Дурак! Легкомысленный дурак! И ведь, подписывая контракт и не рассчитывая на особые выгоды (лишь бы родичей прокормить), он слышал о Люке и о том, что Шахерезад, не выполнивший условия контракта, сейчас же мог быть отправлен в Люк.

Дурак!

И при этом такая гнусность! Ну, ладно, вешали бы тут за провинность, расстреливали бы, со скал бы сбрасывали, на кострах бы сжигали, всё было бы не так обидно, а то ведь отправляли на свалку, в мусорно-безотходное истребление!

Куропёлкин затосковал…

65

Постучали. Визит к Куропёлкину совершала горничная Дуняша.

– Что-то вы грустный, Евгений Макарович? – спросила Дуняша.

– Плохо спал, – сказал Куропёлкин.

– Понятно, – сказала Дуняша, – а она не приехала…

– При чём тут какая-то она! – возмутился Куропёлкин. Тут же и смирил возмущение. – Воздухом, возможно, надышался свежим вчера. Будто дурманом…

– Возможно и такое, – согласилась Дуняша. – Но вот для вас получено предписание. Думаю, оно отвлечёт вас от грусти.

И Дуняша вручила Куропёлкину пакет, а с ним и сплетённую из ивовой лозы корзину со стопками книг и журналов.

66

– Я вижу, Дуняша, вы всё же чем-то озабочены…

– Не берите в голову, Евгений Макарович. Мои заботы мелкие… – вздохнула Дуняша. – Кстати, вы не голодны? На завтраке-то вы не были…

– Нет аппетита, – заявил Куропёлкин.

– А утолить жажду? Пиво не возникло в желаниях?

«Ну, уж нет! – чуть ли не испугался Куропёлкин. – Уже пожелал пива. Хватит!»

– Ну вот, если шоколад… – надумал наконец Куропёлкин.

– Плитку?

– Нет, шоколада горячего, жидкого… Напитка. Чашку.

Явное подозрение отразилось в глазах горничной. Но в чём можно было подозревать Куропёлкина?

– Нет, – сказала Дуняша. – Шоколадных напитков у нас не держат.

– И всё-таки, Дуняша, вы чем-то озабочены…

– Не один вы, Евгений Макарович, пожелали чашку шоколада. Были и другие любители…

– Давно?

– Увы, давно. – И Дуняша, чуть ли не со слезами на глазах, покинула (будто выбежала) жилище Куропёлкина.

67

Куропёлкин разорвал пакет, достал из него листок с предписанием.

Прочитал.

«Евгений Макарович, будьте добры, потрудитесь прочитать книжки. Просьба: к вечеру подготовьте соображения. На тему: “Поэзия молодых нулевого десятилетия ХХI века”».

68

Ну, спасибо, восхитился поручением Куропёлкин. Ну, спасибо! Не произвели ли при этом его в профессоры гуманитарного университета? Или хотя бы в доценты?

Стихи он давно не читал, и даже текст Государственного гимна помнил туманно. В книги же поэтов, рекомендованных ему застенчивыми библиотекаршами, чаще всего любительницами Э. Асадова, заглядывал в пору полового созревания и полового же ученичества, тогда и сам сочинял какие-то идиотские стишки с объяснениями в любви Елизавете Сёмгиной, недоступной волокушской красавице, пятнадцати лет, троечнице.

Потом болезнь отшелушилась и прошла.

Доступная Куропёлкину поэзия размещалась нынче начинкой в фанерных шлягерах и не задерживалась в его сознании.

И вот теперь его призывали в ценители сочинений нулевого десятилетия.

Действительно, осознал Куропёлкин, сегодня будет не до грусти и тем более тоски.

В корзине, способной принять десятка четыре спелых голубых груздей (это вам не шампиньоны!), были уложены несколько тоненьких сборников стихов, пара альманахов, эти – пошире и посолиднее, а под ними обнаружились два серьезных тома «Библиотеки античной литературы» – сочинения Горация и «Золотой осёл» Апулея.

Эти-то авторы в поручении вовсе не упоминались, а на страницах «Золотого осла» Куропёлкин не увидел ни строчек лесенкой, ни рифм, то есть в том, как эти две книги примазались к обязательным, следовало ещё разобраться.

Пообедав наскоро, Куропёлкин сообщил камеристкам, что сможет побыть у них не более получаса, срочное поручение, и залёг у себя в квартирке, обложившись изданиями нулевого десятилетия.

Сразу понял, что нынешнее поручение мог заказать человек (или кто он там?) мстительный и его, Куропёлкина, ненавидящий. Про стихи Трескучий наверняка слышал, может, и про кота учёного или про работника Балду, но уж ловушку с ехидствами для Куропёлкина должен был бы придумать какой-нибудь более просвещённый, нежели сам дворецкий, подсказчик.

Пытаясь быть добросовестным, Куропёлкин потратил часа два на чтение книжек. Но заскучал, стал зевать, мысленно извинялся перед творцами, мол, это он такой тупой и бесчувственный, а очень может быть, что их стихи хороши и нужны людям.

Но ведь Нине Аркадьевне требовались не зевоты и извинения. Требовались соображения.

Первым делом Куропёлкин сообразил, что почти в каждой из книжек есть авторские предговорения. Типа – «Коротко о себе». «А прежде я скажу…», «По секрету всему свету», «Утренняя автобиография» и т. д. Вот из этих предговорений или увещеваний читателя, решил Куропёлкин, и можно было что-либо выудить для основательных соображений.

Охотнее всего допускали откровения лирические дамы. Кстати, почти все они просили называть себя поэтами, а не поэтессами. Поэту Ирине Акульшиной в слове «поэтесса» виделось пренебрежение к таланту и к свойствам её личности. «И вообще, – писала Акульшина, – поэтесс куда больше среди мужчин, якобы стихотворцев, нежели среди женщин». Бесспорно к разряду поэтесс, по мнению Акульшиной, относился нервический кудряш Есенин. При этом дама, то есть барышня нулевого десятилетия будто бы смутилась и принялась уверять, что её натуре чужды высокомерие и наглость и что её лирические состояния точнее было бы называть напряжённой неловкостью.

«Во как!» – обрадовался Куропёлкин.

Напряжённая неловкость!

Неплохо!

Куропёлкин достал из тумбочки листы бумаги и шариковую ручку (третий день как выдавали) и вывел: «Напряженная неловкость». Что-то близкое его личности почудилось в этом Куропёлкину. Но о каком напряжении размышляла Акиньшина и о какой неловкости? А вот о таких. Мятежная душа поэта (к какому мятежу расположенная, не уточнялось) напряженной струной готова была звенеть для множества людей, умела уже звенеть и звенела. Но тут и возникла неловкость. А надо ли звенеть? Кто её услышит или хотя бы начнёт слушать? И надо ли вообще открывать свою душу, свои стоны, свои всхлипывания, свои радости и свои открытия? Кому они в суете безнравственных и бестолковых дел нужны? Жулью, что ли, циничному? Но если вдруг кому-то и нужны, и уже в свои листочки выплеснуты и выкрикнуты, то как их до других-то людей донесёшь? Перед тобой сразу же поставят мясорубку коммерции и расчета – а выйдет ли прибыль от твоих сочинений? Отсюда и напряжения души с талантом, и несвободы слововыражения. И твои собственные метания, как ребёнка-то кормить, Коленьку трёхлетнего? И приступы самобичевания – а не бездарь ли ты, раз нет на тебя спроса? И что же ты нагличаешь, навязывая свои стихи людям?

Напряжённая неловкость.

Многие слова Акульшиной были выписаны Куропёлкиным в листы основательных соображений (кстати, некоторые из её стихотворений читать ему было приятно, «не дурно, не дурно»…). Один из листов он разорвал на полоски и закладками просунул их в книжонки, наугад, вдруг на «выбранных» им страницах обнаружатся стихи, какие госпожа Звонкова потребует прочитать.

Взял альманах «Провинция», изданный в Воркуте. Расстроился.

69

Но недолго сидел расстроенным.

Сразу наткнулся на большую статью именно о молодой поэзии нулевого десятилетия. Если бы начал с неё, не надо было бы и читать увертюрные (саундтрековые) строки «Предговорения» Ирины Акульшиной. Известно, писал автор статьи некий Алексей Б., что в пору исторических сломов авангардом литературы становится поэзия. Так, скажем, случилось в шестидесятые годы прошлого века. Отчего же нынешняя поэзия тиха и скромна, «не высовывается», нет среди молодых – трибунов и кумиров, Евтушенок и Вознесенских? И что уж совсем удивительно, не спешат стать стихотворцами пленительные рублёвские дамы (и барышни из схожих местностей), а ведь у них есть растянутые часы золотого досуга и богатейший лирико-драматический опыт с обольщениями, разводами и трагедиями раздела имущества и детей. Вывод прост – поэзия нынче невыгодна. Приносит копейки (и то в редких случаях) и не приносит славы. Однако остались, к счастью, – заповедники совести и искренних чувств, лишённых корысти и тщеславия, не жаждущих коммерческих добыч. Это провинция. Чему свидетельство – наш альманах (Алексей Б.). Далее Алексей Б. разбирал высказывания И. Акульшиной (та, выходило, проживала в Воркуте) и во многом соглашался с ней. И в его статье встречались слова «напряжённая неловкость», «душа – не товар», «коммерческая несвобода слововыражения» и т. д. В конце статьи Алексей Б. приходил к мнению о нераскупленном поэтическом поколении. Была кличка «потерянное поколение». К молодым литераторам нулевого десятилетия можно было бы прикрепить бирку «прикупленное поколение». И только поэты этого десятилетия оказались (или сами выбрали свою, неугодную дельцам стезю) «нераскупленным поколением». Это обстоятельство порождало в Алексее Б. отчаянные надежды.

Черти что! Куропёлкин чуть ли не застонал. Чем он занимается? Какие глупости, в которых ничего не понимает, втягивает в себя! Почему не находит в себе силы заявить о несогласии выполнять поручение, какое выполнить не может? Зачем врать-то? В угоду кому или чему?

Но парус! Порвали парус! Каюсь, каюсь, каюсь…

При чём тут какой-то парус? Ну, порвали его и порвали… И что? Зачем рычать-то?

Но мусор! Спустили мусор! Вот что! Ты это видел сам. Так что сиди и не рыпайся. Ведь уже порвали парус.

Песню (или рычание) про парус Куропёлкин не любил. Потому как не понимал её смысл. Что это за парус такой, который порвали (и кто порвал?), и что за события следуют вблизи порванного паруса? И почему певец пожелал каяться?

Но вот что такое сброшенный мусор, Куропёлкин знал в чётких предположениях, и лучше было не попадать спецпредметом в мешки фиолетовых уборщиков и уж тем более в контейнеры службы городской очистки (впрочем, почему – тем более? Всё едино…).

А потому Куропёлкин заставил себя вернуться к поэтическим сборникам и альманахам. Полагал, что суждения Акульшиной и Алексея Б. вряд ли запомнит слово в слово и сумеет с толком передать их Заказчице соображений о нулевом десятилетии, и старательно, именно высунув язык (тяжко давалась Куропёлкину работа писарчука), исписал полторы страницы. При этом подумал, что авторство Алексея Б. не обязательно будет Нине Аркадьевне открывать, посчитаем, что схожие мысли могли возникнуть и в голове подсобного рабочего Куропёлкина. «Понтярщик! – тут же осадил себя Куропёлкин. – Понтярщик!».

Но понял, что нынче желает угодить Нине Аркадьевне, да так, чтобы она удивилась ему, была довольна им и даже произнесла бы нечто одобрительно-ласковое. Вот тебе раз! Неужели он соскучился по госпоже Звонковой, бывшей жене начальника мусорного колодца Бавыкина, жаждал перед ней отличиться и…

«Никаких “и”! – сейчас же грозно постановил Куропёлкин. – Никаких!»

Но в корзине, задвинутой было под койку, полёживали Овидий и «Золотой осёл». Вот тут Куропёлкин ощутил себя виноватым перед античной литературой и её «Библиотекой». О «Золотом осле» он, кстати, слышал что-то заманное… Он достал из корзины два тома в суперобложках и решил хотя бы пролистать их. Время у него ещё было.

И можно было предположить, что и Овидий, и «Золотой осёл» подложены кем-то в корзину нулевого десятилетия со смыслом.

Или с умыслом.

70

За обедом пронеслось, прошелестело:

– Хозяйка вернулась!

Для кого хозяйка, для кого госпожа Звонкова, для кого – Нина Аркадьевна.

«Нинон», – пропел про себя Куропёлкин.

Когда-то на тацплощадках крутили французское танго «Нинон». Оно было грустное, певец расставался в нём с любимой девушкой Нинон, по её, видимо, желанию, он тосковал и, похоже, готов был расплакаться. Умилений и тоски Куропёлкин сейчас не испытывал, но томление (чего? Да всей натуры!), да, томление всей натуры бывшего Старшего матроса, позже – артиста ночного клуба, а ныне – подсобного рабочего Куропёлкина явно происходило.

Горничная Дуняша подтвердила: да, хозяйка Нина Аркадьевна вернулась. Но в глазах её Куропёлкин не увидел радости, ну, вернулась и вернулась, и что?

– Из Парижа вернулась? – спросил Куропёлкин, ожидая услышать Дуняшины оценки (хотя бы предварительные) преобразований Нины Аркадьевны. И слова о всяких дамских штучках, случившихся в путешествиях госпожи в Париж и обратно.

– Из Парижа, – сухо сказала Дуняша. – Но я её пока не видела. А вам бы, Евгений Макарович, стишки сейчас бы следовало перечитать внимательнее.

Но совету Дуняши Куропёлкин последовать не смог. Его увлёк роман карфагенского писателя Апулея о Золотом осле. Да и стихи Овидия о науке любви заинтересовали и удивили его.

В отличие от Дуняши, камеристки с их воздушными натурами, барышни-плутовки Вера и Соня были возбуждены.

– Так чего вы особенно ждёте? – поинтересовался Куропёлкин.

– Всего! – заявила Вера. – Что бы довело нас до умопомрачения!

«Этак и меня они своими возбуждениями, – подумал Куропёлкин, – доведут до умопомрачения!»

Надо было успокоиться и даже в мыслях перестать называть свою работодательницу – «Нинон». Какая она для него Нинон!

Ко всему прочему, раз вернулась в поместье госпожа Звонкова, следовало ожидать и появления здесь дворецкого Трескучего, при котором и мельчайшие вольности в соблюдениях режима вряд ли были возможны.

Возбуждения камеристок никак не отразились на их служебных усердиях. Куропёлкина они обслужили с привычной уже ласковой доброжелательностью. Впрочем, нынче телесные проявления этой доброжелательности показались излишними.

«Ничего, – подумал Куропёлкин, – сейчас придёт этот изверг Трескучий и снабдит меня спецбельём усиленной строгости».

Однако дворецкий и постельничий Трескучий, если он вернулся в поместье к исполнению вампирских обязанностей, посещать подсобного рабочего при водных процедурах не посчитал нужным, и выдача спецбелья опять была доверена камеристкам.

Но может, Трескучий всё еще отсутствовал в здешней местности?

И такое не исключалось…

И было указано камеристками Куропёлкину: ожидать вызова в опочивальню в своей квартире.

71

Вызова пришлось ждать незаслуженно долго.

Куропёлкин нервничал, переваливался с боку на бок, ворчал.

Динамовские трусы оказались более свободными, нежели прежнее спецбельё. И это Куропёлкина насторожило.

Он мог предположить, что его работодательница Нина Аркадьевна так увлеклась (баба всё же!) демонстрацией своих новых прелестей и нарядов (а возможно, и подсказанных ей, или приклеенных к ней, новых поведенческих манер а-ля какая-нибудь там Катрин Денёв), то есть до того разошлась, расхвасталась и распавлинилась, что до сих пор не нашла сил сойти с подиума и прекратить вертеть перед публикой бёдрами в парижских обновках. Ей ли помнить сейчас о подсобных рабочих типа Шахерезада или Ларошфуко и их чувствах? Тут мысли акробата Куропёлкина моментально кувыркнулись. На какие такие чувства имели права Шахерезад и Ларошфуко? Ни на какие. А если бы и допустили прорастание любых чувств, те тут же должны были быть урезонены спецбельём.

Чтобы проверить свои соображения, Куропёлкин позволил себе вернуться мыслями в строки Овидия и Апулея.

Лучше бы не возвращался…

Томление снова ощутил он. Возможно, и томление не всей натуры, а лишь самой чувствительной её части. Томление сладкое…

Но оно подсобному рабочему Куропёлкину было противопоказано…

72

Тут и явилась в опочивальню оживлённая компания. Хозяйка Нина Аркадьевна и обе камеристки. Камеристки ахали и охали, продолжая восторгами одобрять красоты и приобретения великолепной госпожи. Нина Аркадьевна их восторгами была явно довольна, тело её украшало кимоно в ярчайших пятнах (крупных) и изгибах цветных полос. «От Кензо?» – будто бы в первый раз желали убедиться камеристки. «От Кензо…» – великодушно кивала Звонкова. Куропёлкина Нина Аркадьевна не замечала. Был он тут необязателен. «А бельё неужели из рыбьёй чешуи?» – не утихали камеристки. «Осетровых пород, – отвечала Звонкова. – Невесомое. И не колется. Без подогрева, но тёплое…»

– А где наш Женечка? – спросила Нина Аркадьевна, удивив своим интересом не только Куропёлкина, но и барышень-камеристок.

– Да вот же он! – рассмеялась Вера. – Унырнул с головой под одеяло. Он же у нас стеснительный!

– Ну что ты, Женечка такой стеснительный! – чуть ли не воркуя, произнесла Звонкова. – Никто тебя не обидит!

И она ласково, словно бы ребёнка, погладила Куропёлкина по головке, появившейся из-под верблюжьего одеяла.

«Нинон…» – прошептал Куропёлкин.

– Ну и как, Женечка, – спросила Нина Аркадьевна, – то есть, извини, Евгений Макарович, брал ли Алексей Александрович Каренин взятки или не брал?

– Не брал! – сминая свою растерянность, непоколебимо, отважным Джордано, произнёс Куропёлкин. – Не брал! Однако в помощь моему убеждению мне так и не доставили роман Толстого.

– То есть как? – удивилась Звонкова. – А что же вам доставили сегодня?

– Стихи молодых нулевого десятилетия, – сказал Куропёлкин. – И без всяких объяснений – два тома «Библиотеки античной литературы». Овидия и Апулея.

– Кого? – резко спросила Звонкова.

– Овидия и «Золотой осёл» Апулея.

И Куропёлкин почувствовал, что Нина Аркадьевна и представления не имеет о том, кто такие Овидий и Апулей. (Впрочем, он-то чем просвещённей деловой дамы?)

– Безобразие! – воскликнула Звонкова. – Завтра же разберусь и накажу! Какие ещё Овидий и Апулей! Вредители! Всё. Я устала. Слишком много удовольствий и впечатлений в последние дни. Девушки, готовьте меня ко сну!

Куропёлкину был повод обрадоваться в надежде, что утомлённая Нина Аркадьевна рухнет сейчас в сон и позволит ему, Куропёлкину, закончить день живым и практически здоровым.

Но рухнуть в сон ей предстояло лишь после необходимых, чуть ли не обрядовых процедур с участием умелых рук камеристок. Сразу было сброшено кимоно от Кензо, и Нина Аркадьевна опять оказалась перед заинтересованными очами Куропёлкина обнажённой. Стыдно ему было упрятывать на этот раз голову под одеяло, и он был вынужден на госпожу Звонкову глазеть. Прежние свои оценки наготы совершенной женщины («Сволочь!», «Шлюха!», «Ведьма!»), естественно, приходили на ум, однако сегодня он не способен был употребить их даже в мыслях. Но явившееся ему в голову выражение «музейная красота» сейчас же, слава Богу, приподняло Нину Аркадьевну на пьедестал в Греческом зале и образовало непреодолимую дистанцию между Куропёлкиным и мраморами госпожи хозяйки.

У Куропёлкина было время кое о чём поразмышлять. Скажем, о том, почему он вдруг стал Женечкой и удостоился ласковых (для него и эротических) прикосновений, а через минуты он же был возвращён в уважаемые Евгении Макаровичи? Но размышлять о чём-либо он не был сейчас способен. Он глядел на Нину Аркадьевну, а она уже по сюжету процедур стояла спиной к нему… Болтовнёй же своей камеристки отвлекали якобы любимую ими госпожу от исполнения потребностей её утомлённого организма.

Но наконец-то они умолкли, госпожа улеглась в скромном своём алькове и мгновенно уснула.

Сомнений в прочности её сна у Куропёлкина не было, и он подумал: «Ну и ладно. Свободен. Можно и самому придремать. Заслужил…»

Сон Нины Аркадьевны был тихий, непорочно-целомудренный…

«Устала бедняга… Нинон…» – беззвучно умилялся Куропёлкин.

– Эжен, – услышал он деловитое, – так каковы ваши суждения о поэзии молодых нулевого десятилетия?

– Ну… – растерянно пробормотал Куропёлкин. – Всё же я, Нина Аркадьевна, в этом деле (чуть было не произнёс «дундук», однако поднапрягся и не сразу, но отыскал слово, подходящее для знатока Ларошфуко)… я в этом деле профан…

– И это все ваши суждения? – спросила Звонкова, как показалось Куропёлкину, с ехидством разочарования и будто бы с угрозой, этим разочарованием, возможно, вызванной.

Куропёлкину не захотелось огорчать Нину Аркадьевну. И он заговорил. Вывалил скороговоркой соображения И. Акульшиной и теоретика Алексея Б. (этого не упомянул, сам, мол, горазд на понимание явлений), снабдил свою энергично-торопливую речь выражениями (чужими) типа – «нераскупленное поколение», «напряжённость неловкости», «коммерческая несвобода словоизвержения, извините, слововыражения», нёс эту ахинею минут пятнадцать, начиная верить в значимость (или даже справедливость) произносимых им слов.

И выдохся.

Спать хотелось…

– Вы, Евгений Макарович, – спросила Звонкова, – сами-то стихи писали?

Вопрос этот смутил (или напугал?) Куропёлкина. Стыдно было ему выговорить правду. Желание спать пропало. Но и врать Нине Аркадьевне отчего-то сегодня не хотелось.

– Писал, – провинившимся молокососом пробурчал Куропёлкин. – Было такое. Посвящал какие-то идиотские стишки однокласснице в сельской школе. Больше я не грешил. И что же, вам смешны и совершенно бесполезны мои сегодняшние соображения?

– Нет, нет, ни в коем случае! – воскликнула Звонкова. – Очень, очень полезны! А уж ваши изыскания о нераскупленном поколении вышли как бы экономическими и, возможно, подвигнут меня на реально-выгодные дела.

– А не кажутся ли мои мысли однобокими и излишне категоричными? – робко поинтересовался Куропёлкин.

– В однобокости и категоричности, – сказала Звонкова, – часто укрывается своя сила. Мысли ваши потребуются мне завтра в первой половине дня, и прошу вас сейчас же запишите для меня всё, что тут вы произнесли.

– У меня здесь нет ни бумаги, ни ручки, – сиротой прозвучал Куропёлкин.

Кнопкой была вызвана камеристка Вера. За пять минут на её планшете корейских кудесников зачернели буковки литературоведческих и экономических соображений Куропёлкина.

Вера удалилась, а Звонкова будто уже выспалась и желала далее бодрствовать.

73

– А теперь, Женечка, почитайте мне стихи, – попросила Звонкова, – из сборников, вам присланных. Только не увлекайтесь.

– Я, конечно, ходил в кружки самодеятельности, плясал и пел, играл купцов с приклеенными бородами, – принялся оправдываться Куропёлкин, – но чтец-декламатор из меня никакой…

– Ничего, ничего, Женечка, – успокоила его Звонкова. – Не прибедняйтесь. Дикция у вас, как у Евгения Леонова. Все слова внятные.

«Ничего себе похвала!» – подумал Куропёлкин. Но это «Женечка», произнесённое дважды, до того растеплило его горячим сливочным маслом, размазало геркулесовой кашей по фаянсовой тарелке с розовыми цветами, что Куропёлкин не смог не выполнить просьбы Нины Аркадьевны и прочитал четыре произведения из сборников молодых.

74

При чтении четвёртого из них Звонкова заснула.

И всерьез.

Но теперь не мог заснуть подсобный рабочий Куропёлкин. Она назвала его «Женечкой», она ласково погладила его, как ребёнка, по головке.

Нинон…

Что бы это всё значило?

Обольщаться чем-либо Куропёлкин себе не позволял, жизнь – лучший учебник знания, и его многому научила, и теперь радоваться было нечему, ну, Женечка, ну, холеной, с парижскими запахами рукой по головке, и что? Ничего. И не стоило обволакивать себя фантазиями или хуже того – цветастыми, как кимоно от Кензо, видениями надежд. Дамочка вернулась из Парижа и Милана в кураже, восхищённая собой и своими приобретениями, готова была стать несвойственно-щедрой, от этих своих щедрот и одарила его, Куропёлкина, и Женечкой, и поглаживанием волос, хорошо хоть не догадалась ещё потрепать по щеке.

Куропёлкин повернулся на левый бок и закрыл глаза.

Вот бы перевернуть свои мысли… Неизвестно, правда, на какой бок…

А Куропёлкину ещё долго предстояло ворочаться на своей лежанке при свете ночника.

При смене очередной беспокойной позы (перед тем он маялся – и дремота не приходила – на животе, уткнувшись носом в подушку) Куропёлкин обнаружил: одеяло сползло с Нины Аркадьевны в глубину алькова и спина работодательницы решительно открылась для его наблюдений.

Неожиданные, почти забытые шевеления внутри специального белья чуть ли не испугали Куропёлкина. Зачем эти шевеления и почему вдруг? Можно было предположить, что в отсутствие соблюдателя строгостей режима господина Трескучего спецбельё ослабло, его давно не заменяли новыми надёжными комплектами, а лишь перестирывали, вот и перестирали, вызвав повреждение смирительных свойств тканей и лишив их возможности воздействовать на нарушения приличий.

Негоже это, думал Куропёлкин, негоже!

Завтра же заявлю камеристкам, Вере и Соне, чтобы они более не баловались с его спецбельём и не возбуждали в нём свободу желаний.

К нему отнеслись сегодня незаслуженно ласково, доверчиво, и он не мог ответить на эту ласку грубостью или дурным поступком.

Нинон…

75

– Ну что, Евгений Макарович, – спросила горничная Дуняша. – Добыть для вас пива?

– Ну уж нет, Дуняша, – будто бы испугался Куропёлкин, – обойдемся на этот раз…

– Напрасно, – покачала головой Дуняша, – может, более и не будет такого случая…

– Надо понимать это как предупреждение? – спросил Куропёлкин.

– Да что вы, Евгений Макарович! – воскликнула Дуняша. – Не имею полномочий предупреждать кого-то о чём-либо. Так, высказываю тишайшее предчувствие… Не хотите пива, и не надо. Будем кормить вас стейками и шашлыками. Мужику для поддержания сил требуется мясо с кровью. А вам сегодня это особенно необходимо.

– Ещё одно тишайшее предчувствие? – спросил Куропёлкин.

– Не берите в голову! Приходите на завтрак, – сказала Дуняша.

– Спасибо…

– И за кого вы меня, Евгений Макарович, принимаете, если полагаете, что я вас могу о чём-либо предупредить? – Дуняша направлялась уже к двери, но остановилась и по сути повторила высказанное секундами раньше. Значит, это было для неё важно. Подумав, добавила: – При этом вы находитесь у нас сейчас чуть ли не в положении профессора. И не только…

И не было на этот раз в её глазах благожелательности, а были неодобрения (удач профессора-фаворита?) и ехидство, а может быть, и неожиданная для Куропёлкина враждебность.

Выяснять, из-за чего на него дуется горничиая и какие такие удачи она приписывает «профессору, и не только…», Куропёлкин не стал. Да и не у кого было выяснить. Горничной уже не было в его логове с оконцем.

«Не добыть ли вам пива?» – это предложение Дуняши сразу же удивило его, а теперь и вовсе казалось ему подозрительным. Однажды он уже относил пивную тару к Люку и собирал грибы шампиньоны. Нынче-то с чего бы вдруг было предложено ему запрещённое контрактом угощение? Собственными ли хлопотами Дуняши оно было вызвано? Или включено необходимым действием в коварные козни, кому-то выгодные? Возможно, он уже существовал в этих кознях, не зная о них и о их сути, и теперь был выделен в определённое действующее лицо, типа – дурак, и по сюжету чьих-то игр – совершать полезные для кого-то поступки. Что значит, для кого? Прежде всего, конечно, для домоуправителя господина Трескучего! Но впрочем, может, и ещё кого-то, для него, Куропёлкина, даже и немыслимого…

Вряд ли в неосмысленностях ситуации были упрятаны лишь интересы (или печали?) горничной Дуняши, шоколадницы, чей напиток отсутствовал в поместье госпожи Звонковой.

Неужели всё же её расстроили удачи (какие? какие?) «профессора, и не только»? Кого – и не только? Любимчика? Или… «Женечка», ласковая рука гладит волосы, а потом… А потом! Любовника, что ли? Такого быть не может. Никогда.

Однако…

Сладкие мысли потекли в голову Куропёлкина. Теперь он был Емеля на печи. Мечтатель. Но кто же из русских людей не мечтатель?

На эти бы сладкие мысли да призвать бы пчёл из двух ульев!

Но Куропёлкин пчёл не призвал.

76

Напомнил себе, что здесь он в лучшем случае – умственная игрушка. Или даже шут.

77

Обеденный стейк Куропёлкин прожевал вяло. От предложенной ему ещё одной порции мяса отказался. Увял.

Горничная Дуняша нашла его после обеда.

– Хандрите, Евгений Макарович? – поинтересовалась Дуняша. – Напрасно. Имею сведения от госпожи Звонковой.

– Какие? – взволновался Куропёлкин.

– Для вас – чрезвычайно благоприятные, – сказала Дуняша. – Для вас… Впрочем, при нынешних обстоятельствах иного и нельзя было ожидать.

Опять Дуняша выказывала своё неодобрение каких-то нынешних обстоятельств и каких-то удач Куропёлкина. Куропёлкин промолчал…

– Сведения такие, – вздохнув, сказала Дуняша. – Вам передана благодарность. И воздушный поцелуй. Считайте, что почти орден. Блестящий успех Нины Аркадьевны на каком-то международном симпозиуме. И вот вам новые книги для работы.

И были переданы Куропёлкину «Анна Каренина» в двух томах (наконец-то!) и книга с картинками «Китайская пейзажная живопись».

– И всё? – спросил Куропёлкин.

– Ну, и воздушный поцелуй, – сказала Дуняша. – Воспроизвести его я не смогу. И нечего вам хандрить. Вы ведь теперь Женечка.

– Вы, Дуняша, дерзите, не знаю по какой причине, – сердито сказал Куропёлкин.

– Кстати, уважаемый Евгений Макарович, – сказала горничная, – у вашей двери стоит ботинок.

– Какой ботинок? – удивился Куропёлкин.

– Хорошей кожи. Но временем искалеченный. С акульей пастью, – просветила Дуняша. – Выбрасывать его я не отважилась. Потому как не знаю, откуда он взялся. Может, сам пришёл. А может… Так что сами решайте, что с ним делать, вдруг он вам пригодится… Всё. Откланиваюсь.

78

Куропёлкин держал в руках книгу о китайской пейзажной живописи и раздумывал. Наверное, Нина Аркадьевна всё же собралась ехать в Китай и ей для какой-то частности понадобились знания о китайских пейзажистах. Новое задание не слишком озаботило Куропёлкина. Во Владике в годы его службы не раз устраивали выставки исскуства из музейных собраний сопредельных земель – Поднебесной, Восходящего солнца, стран поменьше – Кореи, Монголии. Куропёлкин с любопытством их посещал, вбирал в память свитки и гравюры, запоминал разъяснения экскурсоводов, часто – иноземцев, и теперь самонадеянно полагал, что он – в теме. А присланную книгу лишь стоит пролистать.

Да и не до книг ему сейчас было!

Он не подвёл, не опозорил работодательницу Нину Аркадьевну Звонкову.

Он не посрамил Нинон!

«А в нём душа кенаркой пела…» – вспомнилось Куропёлкину. Откуда эти слова? С танцплощадок Котласа и Владика (в дни увольнений). Там мужик в ритме и при звуках фокстрота рассказывал: «Она в киоске торговала холодным квасом и ситро…» И так далее. «И оглянувшись, увидала: стоит парнишка молодой… И он стоял и повторял: “Какой у вас чудесный квас!”, а про себя твердил хитро: “Вы лучше кваса и ситро!”».

Да, в нём, Куропёлкине, душа кенаркой пела.

Он не подвёл, не посрамил госпожу хозяйку. Она по электронной почте отправила ему воздушный поцелуй. Он заслужил. Женечка…

Растроганный Куропёлкин намерен был отправиться в травяные просторы с шампиньонами и нарвать для Нины Аркадьевны букет полевых цветов с ромашками, гвоздиками, колокольчиками, львиным зевом. До того стал нежным…

79

Но его остановили камеристки. Явились к нему, об их сеансе он нынче забыл, и они обеспокоились.

– Чтой-то вы к нам опаздываете? – спросила барышня Соня. – График нарушаете. А у нас ведь очередь!

– Вы уж поспешайте, Евгений Макарович, – сказала Вера, – а то ведь госпожа в своих усталостях от трудов невыносимых надумает рано отойти ко сну… А что это у вас, у двери, стоит такой рваный и вонючий башмак?

– Не знаю, – сказал Куропёлкин. – Сам пришёл. И не уходит.

Следовало ожидать привычных шуток и подтруниваний камеристок. Но Вера с Соней были серьёзны. И смотрели они на Куропёлкина холодно-строго и даже будто бы с мало объяснимой укоризной.

– Больно вы сегодня важные, – сказал Куропёлкин.

– Это вы, Евгений Макарович, теперь важный, – сказала Соня. – Нам вот за вами гоняться приходится. Говорят, что вас вот-вот из подсобных рабочих переведут в советники.

– С чего вы взяли? – спросил Куропёлкин.

– Нам лучше знать, – сказала Вера. И – ни мгновения улыбки.

– Но особо не радуйтесь, – вступила Соня. – Ведите себя внимательнее и благоразумнее… И не раздражайте вонючим ботинком. И через полчаса, ваше начитанное сиятельство, ожидаем вас на процедурах.

80

«А в нём душа кенаркой пела, и пить хотелось без конца…»

Не отставала глупость от Куропёлкина. Не отлипала.

Постановил: на водных процедурах постою под холодным душем, хоть полчаса, пока дурь не изойдёт.

Изошла.

– Вот что, барышни, – сказал остывший и благонамеренный Куропёлкин. – Трескучий здесь или где?

– Не имеем права знать, – сказала барышня Вера. – Но что – вам Трескучего не хватает? Или как? Мы вам надоели?

– Ни в коем случае! – воскликнул Куропёлкин. – Вы для меня, как родные! Но вы стали жалеть меня. Вы без присмотра Трескучего балуете меня ночным спецбельём. Оно словно – без напряжений, одрябшее, из перестирок и с меня чуть ли не сползает. Не стесняет и не жмёт. Это приятно. Но… Вы ведь сами просили меня быть благоразумнее.

Вера с Соней переглянулись, и Куропёлкин понял, что они молча переговорили о важном, о чём сам он запрещал себе думать.

– А потому прошу вас, – продолжил Куропёлкин, – выдавать мне сегодня и впредь суперстрожайшие комплекты спецбелья, какие только есть у вас на складах. Пусть и с колючей проволокой внутри. Или со стальными шипами.

Вера и Соня стояли перед ним, склонив головы.

Возможно, хотели возроптать и возразить. Но не возразили.

Принесли, видимо с секретного склада, несколько знакомых (на вид) упаковок с компьютерными словами на прозрачном пластике: «Совершенно секретное наноспецбельё. Применяется в экстренных случаях и по приказу».

Доверили Куропёлкину самому выбрать (вышло, что на ощупь) упаковку. Выбрал.

81

Киоск с холодным квасом и ситро пропал. Душа парнишки молодого насытилась и перестала петь кенаркой.

Но до обычного вызова в опочивальню оставались часы, а волнение Куропёлкина – и без кенарки – не угасло, и, чтобы отвлечься, Куропёлкин стал полистывать «Каренину», а потом принялся за Овидия и Апулея. Наконец, дело дошло и до китайской пейзажной живописи.

Но книги задерживались в руках Куропёлкина минут на пять. Не то чтобы он их отбрасывал, нет, бережно клал рядом, уважал труд печатников, да и что было швыряться книгами, они-то в чём были виноваты? Тем более что, посидев минуты две с закрытыми глазами, снова брал доставленные ему тома. Но никак не мог сосредоточиться. Труднее всего воспринимал сейчас слова в «Анне Карениной». Листал, листал страницы, но так и не наткнулся на главы, из которых можно было бы понять, брал ли взятки Алексей Александрович Каренин.

Мысли его горбились и опадали, будто волны в семь баллов на подходе к Авачинской бухте. Слава Богу, не в шторм, а именно в семибалльности беспокойства. Взбаломучена была и душа подсобного рабочего Куропёлкина.

Иногда он вспоминал о башмаке с акульей пастью (зубы у акулы были, правда, из деревянных гвоздиков острием вверх). Башмак всё ещё стоял в прихожей. Попал он туда, и сомневаться не стоило, в сопровождении горничной Дуняши и явно был либо предупреждением, либо подсказкой, как повести себя при обострении нынешней ночи. Впрочем, мало ли чего добивалась на самом деле хитрющая горничная. Никакие обострения были теперь Куропёлкину не нужны, и он погасил в себе мысли о башмаке.

Ну, вонючий, ну, рваный, без сапожных парфюмов и аромазитированных вакс, он Куропёлкина не раздражал, пускай стоит, решил Куропёлкин. Башмак воняет, если кто незваный и возмутится, пусть зажимает ноздри и подносит к носу платок от Пака Рабанна (видел в рекламе).

Проказница Дуняша! Или провокаторша…

Завтра, решил Куропёлкин, попрошу её сварить суп из этого башмака и пусть дегустирует его.

Но получалось так, будто он оттягивает ритуал облачения себя в спецбельё, осмотра его технического состояния и подготовку его к безошибочной эксплуатации.

В спецбельё ему опять были определены футбольные трусы традиционного покроя (и длины), но на этот раз трусы он получил никакие не динамовские. А какого клуба и из какого города, неизвестно. Это Куропёлкина вначале встревожило. А потом он подумал, что, может быть, так и надо. Свежий клуб, свежая энергия, боязнь (у свежего ночного комплекта – боязнь опозориться, будет служить верным и старательным бойцом-охранником: «Рады стараться, ваше благородие господин Старший матрос!»). И так далее. Куропёлкин скоро убедил себя в том, что трусы являются частью формы команды «Луч-Энергия» из Владивостока. Чёрное с жёлтым. «Вы мужик – энергоёмкий!» – совсем недавно Куропёлкин услышал от кого-то. От кого? Не важно. Но как понимать – энергоёмкий? Это он много, что ли, в себя энергии втягивает? Или, напротив, сидит, вместив в себя множество энергий (из Тихого океана, например) и не знает, что с ними делать?

Не важно! Не важно! Куропёлкин натянул на себя совершенно-секретные тихоокеанские трусы.

В нетерпении натянул.

А потому и забыл о существенном.

И не сразу вспомнил об этом.

Да как тут не забыть, если он сразу же ощутил торжество нерушимой крепости! Он был теперь бастион Раевского. Он был неприступен. Ложные блажи исчезли. Он был холоден, как ледник Федченко.

И стал наконец-то спокоен. До того спокоен, что задремал…

82

Дремотное его состояние было нарушено стуком в дверь.

Камеристки Вера и Соня явились с розыском.

Тут-то Куропёлкин и вспомнил о существенном.

Именно камеристки имели право оснащать Шахерезада ночным спецбельём и сопровождать в опочивальню.

– Ба! – поморщилась Соня. – Башмак-то ещё сильнее воняет!

– Вот наш Евгений Макарович, – сказала Вера, – наверное, и угорел от своего башмака. А Нина Аркадьевна уже прикатила в господский дом.

– Я готов! – воскликнул Куропёлкин.

– Оно и видно! – усмехнулась Соня. – Но мы обязаны проверить соблюдение техники безопасности, качество по ГОСТУ и силу крепления сегодняшнего спецбелья. Снимайте трусы, Евгений Макарович.

Не получилось. Спецбельё приложилось к Куропёлкину второй кожей. Вера и Соня пытались освободить тело Куропёлкина от совершенно-секретной шкуры, но не вышло.

– Значит, действительно, – задумалась Вера, – спецбельё не китайское, а, как и уверяли нас, произведено нашей космической фирмой.

– И материал, видишь, – согласилась Соня, – из нанотехнологий для выходов в открытый космос. Слышишь, прямо звенит. Броня.

– Точно! – обрадовался Куропёлкин и пропел: «Броня крепка, и танки наши быстры, а наши люди – хули говорить!»

– Фи, Евгений Макарович! – воскликнула Соня. – Да что же вы такое поёте? Как можно с такими словами появляться в опочивальне Нины Аркадьевны?

– А что же в них дурного? – рассмеялся Куропёлкин. – Это мотопехотные слова, и флотские! В ту ночь решили самураи… а наши их… (удержался от уточнения флотскими словами)… Это гимн броне! И спасибо, что вы меня ею снабдили!

Камеристки посчитали необходимым всё же – для игры в совесть – хоть кое-как, хоть на глазок проверить надежность спецкомплекта. Но оттянуть и на сантиметр от тела Куропёлкина космический материал не получилось. Оставалось проверить состояние подсобного рабочего и его брони на ощупь. Проверкой камеристки, да и сам Куропёлкин остались довольны.

И повели его в господский дом.

Башмак по-прежнему вонял. И будто бы ухмылялся.

83

Нина Аркадьевна появилась в опочивальне в половине одиннадцатого.

Оживлённая, весёлая, помолодевшая.

Праздничная.

Вчера Куропёлкин не разглядел её новую стрижку. Сегодня разглядел.

На Купчиху, позволявшую себе посещать ночной клуб «Прапорщики в грибных местах», она никак не походила.

Не могла такая женщина, пусть и не поднося к глазам перламутрово-театрального бинокля, наблюдать за провинциально-местечковыми мучениями даже поручика Звягельского и троих волосатогрудых звёзд ночного театра господина Верчунова. Такую тонко-нежную, просвещённую женщину должно было бы тянуть на концерты в Большой зал Консерватории с участием Спивакова и Башмета. Или – в худшем случае – на представление цирка «Дю Солей».

Наверняка и вульгарный акробат Эжен Куропёлкин был ей теперь противен.

По справедливости.

А как преобразовались движения и повадки Нины Аркадьевны!

Истинно – Нинон!..

Исчезла начальственно-механическая резкость пластики Хозяйки, дамы из Форбс-списка, нынче движениями своими Нина Аркадьевна напоминала Куропёлкину забавную и вовсе не кусачую зверушку, из породы то ли кошачьих, то ли куньих. Даже и выгибы спины зверушки не были злыми и уж тем более чему-то или кому-либо угрожающими.

«И замечательно! – подумал Куропёлкин. – И слава Богу!»

Ко всему прочему.

«Броня крепка, и танки наши быстры, а наши люди…» Уточнение Куропёлкину снова не потребовалось. Главное, что броня действительно была крепка и боеспособна. И следовало высказать благодарность космической промышленности за доброкачественное изделие.

Куропёлкин слышал, что «Буран» испекали в Самаре. Вот спасибо и Самаре.

Не дожидаясь массажных услуг камеристок и втирания ими целебных благовоний, Нина Аркадьевна направилась к койке приготовленного Куропёлкина, и на этот раз не только взлохматила его вихры, но и чмокнула его в лоб. Облобызала.

«Броня крепка…» – принялся успокаивать себя Куропёлкин.

– Как хорошо, что я дома! – радостно воскликнула Звонкова.

И прежде чем предоставила своё тело рукам камеристок, снова подошла к лежанке Куропёлкина, снова погладила подсобного рабочего по головке и облобызала, теперь, как показалось, с особым чувством. Сказала, всё ещё переживая нынешнее событие:

– Нынче прекрасный день! Если бы вы знали, Женечка, какой успех мы с вами имели на симпозиуме! Оригинальность мышления, чуть ли не научного! И прочее. Суждения наши под названием «Взгляд на русскую поэзию нулевого десятилетия» будут опубликованы в каком-то академическом сборнике. Ты молодец, Женечка!

И снова – ласковая женская рука на голове Куропёлкина.

«Броня крепка!» – чуть ли не вышептал Куропёлкин. Броня и впрямь была крепка и боеспособна. Это хорошо. Неужели его и в самом деле переведут из Шахерезадов в советники?

Разволновался не один лишь Куропёлкин. Похоже, смутились и наверняка ко многому привыкшие камеристки. Они явно засуетились, заторопились, возможно, в намерении быстрее освободить госпожу от своего присутствия.

И не мешать.

«Да она пьяная, что ли? – подумал Куропёлкин. – Ну, если не пьяная, то подвыпившая… Имела, стало быть, основания для радостей… Вот если накурилась или приняла дозу, тогда хуже…»

В принципе Куропёлкину было всё равно теперь, пьяная она или принявшая дозу. И так, и эдак могла продолжить куролесить. Или, напротив, сейчас же свалиться и заснуть. Но, пожалуй, вариант с наркотой был бы ему куда неприятнее, нежели нынешние алкогольные удовольствия госпожи Звонковой. В наркоте был беспросвет, а беспросвет в жизни Нины Аркадьевны был для Куропёлкина нежелателен.

Почему?

Куропёлкин и себе не вызвался бы отвечать сейчас, почему… Имел опыт. Насмотрелся на ширялок. Пусть и немногих. Быть вблизи одной из них Куропёлкину не хотелось.

Но вот процедуры были завершены, и обнажённая госпожа Звонкова проводила камеристок к двери опочивальни. И тут Куропёлкин понял, что Нина Аркадьевна не пьяна, а всего лишь именно возбуждённая, для чего и впрямь имелись причины. Ну, может быть, осушила несколько рюмок, не исключалось, что и существенного напитка. Но движения её не казались сейчас критическими или рискованными, а пластика обновлённой в Париже Звонковой по-прежнему вызывала восхищение подсобного рабочего, и это его обрадовало. То есть ни о каком беспросвете и речи не могло идти.

Хотя ему-то что?

А Нина Аркадьевна о нём будто бы забыла. Ей явно недоставало сейчас в опочивальне зеркала. Тело её, пожелавшее осуществлять себя в стихиях танца или в ритмике ритуальных движений восточной женщины, требовало отражений в зеркалах Версальского дворца. Но отражалось оно лишь в глазах восторженного Куропёлкина.

А Куропёлкину приходилось остужать себя и напоминать себе о том, что он уже не Женечка и никакой не советник, а всего лишь нанятый Шахерезад. И как Шахерезаду, должно было ему войти в состояние сосредоточенности и внимания, то есть быть готовым к умной (смешно!), во всяком случае к обязательной, по условиям контракта, беседе с работодательницей. О чём же придётся говорить? Если о прибывшей, наконец-то, сегодня «Анне Карениной», то тут было всё проще простого. «Не брал! Не брал! Не брал! И не давал! И отстаньте!». «Китайская пейзажная живопись» и Овидий с Апулеем, это ладно. И здесь Куропёлкин поплавать не мог, а о китайских видениях гор, туманов, дождей в зелёных распадинах он и вовсе не отказался бы посудачить с Ниной Аркадьевной и сравнить при этом китайских и японских художников (то есть высказаться по поводу своих впечатлений от выставок во Владике).

– Нина Аркадьевна, – кротко спросил Куропёлкин, – какая у нас нынче ночная культурная программа?

Госпожа работодательница прекратила на минуту своё пребывание в стихии радостного танца. Опустилась со звёзд на доски опочивальни. Вспомнила о Куропёлкине.

– Женечка! – рассмеялась Звонкова. – Какая может быть сейчас культурная программа! Главное – упорхнуть от всех дел и забот в сон!

Но вместо того, чтобы направиться к своему алькову, она снова подошла к лежанке Куропёлкина, присела на верблюжье одеяло, стала ворошить его волосы, наклонилась к его лицу, коснувшись его грудью, расцеловала, прошептала:

– Женечка! Мне так уютно и спокойно с тобой…

Но тотчас встала, видимо вспомнив о чём-то важном. И отправилась к ситцевому алькову. Укрылась одеялом. Впрочем, освободив лицо, сказала:

– Я, Женечка, устала. Я вся в томлении. Или – в истоме. Никаких лекций и рассуждений, никакой китайской живописи, она потерпит. Если только расскажешь об Овидии и «Золотом осле»… Но недолго.

То, что долгий разговор она не выдержит, Нина Аркадьевна подтвердила сразу же. Только Куропёлкин сообщил госпоже о начальных приключениях героя Апулея, как она несомненно и безоговорочно заснула. На этот раз даже и с мгновениями храпа. Возможно, залегла неудобно и обидно для органов дыхания.

Возможно, она и туфли позабыла снять.

При появлении Нины Аркадьевны в опочивальне Куропёлкин, естественно, не мог не заметить, что она разгуливает по крашеным доскам пола не босиком и не в шлёпанцах, как обычно, а в туфлях на каблуках сантиметров десять ростом (глаз Куропёлкина). Ясно, что из Парижа или Милана.

И вот теперь она наверняка рухнула в сон, не сбросив с ног парижские обновки. Камеристки при проведении процедур вряд ли бы решились посоветовать снять их. Хотя свежие, нерастоптанные, они могли стеснять ступни Нины Аркадьевны и причинять боли её нежной натуре.

Мысли Куропёлкина слоились в разброде.

Но не чувства.

Чувствам был отдан единственно возможный приказ. Никаких томлений и истом! Застыть, заледенеть! Не пикнуть! Не вспоминать и о броне. Мало ли что…

И всё!

А мысли копошились, вползая смутой и растерянностью в душу Куропёлкина. Женечка, с ним в опочивальне женщине комфортно и спокойно, тёплая (или жаркая?) рука её ласкает его голову, губы её целуют его щеки и ухо, язык её проникает к его языку и любезничает с ним… Как это всё понимать? Как это всё оценить? Как отвечать на действия Нины Аркадьевны, Нинон?

А никак. Не берите, Евгений Макарович, в голову. Лежите себе смирно, терпите. Исполняйте условия контракта. Может, секундный каприз подвёл работодательницу к его лежанке. Может, блажь какая или игра. А то может, и проверка, вызванная, с брызгами шампанского, возбуждением хозяйки от удач во всемирном бизнесе… Дотерпи, Евгений Макарович, до утра. Утро, как известно…

Легко сказать, дотерпи! Даже если он и закрывал глаза, видение тела Нины Аркадьевны не пропадало. А потому Куропёлкин и не старался отводить глаза от ситцев алькова, оправдывая свой интерес беспокойством (по контракту) подсобного рабочего (о том, что он побывал в артистах, он, похоже, забыл) по поводу лёгкости снов работодательницы или, напротив, каких-либо затруднений в них.

А затруднения, несомненно, были. Мёртвый поначалу сон спящей красавицы скоро стал взволнованно-беспокойным. Нина Аркадьевна, не открывая глаз, будто сотворяла какие-то приятные ей движения, руки бродили по её телу, ласкали соски грудей, гладили живот, опускались ниже, при этом госпожа постанывала и вздрагивала. Потом она рывком, сбросив одеяло снова в глубину алькова, перевернулась на живот. Лежала на животе, вздрагивала сильнее, чуть ли не дёргалась, парижские туфли, похоже, и впрямь остались обузой на её ногах, причиняя ей боль, и Куропёлкин, ради облегчения страданий утомлённой женщины, решился на поступок. Встал. Стараясь передвигаться бесшумно, подошёл к алькову, остановился в сомнении. Но женщина прошептала со сладостной надеждой: «Женечка!», и Куропёлкин отважился освободить её от болей.

Он снял грубой своей рукой туфлю с левой ноги Нинон, и тут в опочивальне прозвучал резкий треск. Куропёлкин запоздало понял, что с треском была разрушена броня совершенно-секретного белья и разрушена справедливо восставшим естеством его натуры.

– Женечка! Войди в меня! – томно-призывное услышал Куропёлкин. Или ему показалось, что он услышал это.

И он вошёл.

Ноги Нинон раздвинулись, спина её прогнулась, приподняв бёдра, никаких возражений против присутствия в её теле не последовало, напротив, Куропёлкин почувствовал, что ему тут рады, так продолжалось минут сорок, женщина помогала ему (и себе), постанывала, шептала: «Да! Да!», «Ещё!», «Быстрее!», «Быстрее!», и так продолжалось до мгновений, когда оба они взлетели в выси и опали оттуда в беззвучье альковных простыней.

84

Беззвучье вышло недолгим.

– Негодяй! – вскричала госпожа Звонкова. И не вскричала даже, а заорала базарной бабой. – Что вы делаете?

– Пересказывал вам, – пробормотал Куропёлкин, – сюжет «Золотого осла» Апулея… Вы просили…

– Негодяй! Мерзавец! – кричала Звонкова. – Охрана! В Люк его! В Люк! И немедленно!

85

– Естественно, ваше сиятельство! – радостно ответствовал дворецкий Трескучий, якобы где-то пропадавший. – Сейчас же и в Люк!

Место уединения в поместье госпожи Звонковой превратилось сейчас в место общественное, подуказное… «В общественных местах»… Какие только люди не явились сюда ради спасения спящей красавицы. Но, конечно, дворовая челядь не была допущена в опочивальню. Вот и горничной Дуняши Куропёлкин не увидел в толпе, готовой к самосуду. Впрочем, может ли увидеть подробности человек, которого разгневанные собеседники имеют поводы разорвать на куски, подвесить к крюку на потолке или даже поджарить на костре и сожрать? И вдруг Куропёлкин, не соображая, что делает, вскричал:

– Земля имеет форму чемодана!

А Нина Аркадьевна, миллиардер, её сиятельство госпожа Звонкова, уже наспех задрапированная камеристками в жёлтые и синие ткани, возвышалась в алькове и, вытянув руку со вскинутым над подданными сверкающим мечом (меч Куропёлкину привиделся, сверкали перстни на пальцах госпожи), повелевала голосом… (опять же показалось Куропёлкину, чушь вползала ему в голову) голосом Екатерины Великой:

– В Люк негодяя! В Люк!

– Земля имеет форму чемодана! – снова выкрикнул Куропёлкин.

Нина Аркадьевна, похоже, опешила. Похоже, утверждение, озвученное сейчас сменным Шахерезадом, было ей знакомо. Но смятение Звонковой продолжалось недолго. Свирепость раздосадованной императрицы вернулась к ней. Она взревела:

– В Люк! Незамедлительно! Сейчас же!

Большой палец её левой руки указывал вниз, на доски пола.

– Повинуюсь! – трагиком произнёс господин Трескучий. И тут же расхохотался, вызвав несоответствием жанру действа возмущение хозяйки. Поняв это, рухнул на пол, проявив готовность подставить шею палачу или самому сейчас же спрыгнуть в Люк. Хотя попытался и разжалобить хозяйку:

– Простите, ваше сиятельство… Торжествует справедливость… Не удержался… Наконец-то негодяй проявил себя!

– Никаких личных торжеств и никаких промедлений! – продолжала кричать Звонкова.

«Ведьма! Ведьма!» – поставил печать Куропёлкин, не обнаруживший, впрочем, при теле притянувшей его женщины ни хвоста, ни какого-либо пушистого или хотя бы колючего отростка.

– Последняя просьба! – вклинился в крики Звонковой Куропёлкин.

Молодцы Трескучего, сопровождавшие совсем недавно мадам Купчиху в клуб «Прапорщики в грибных местах», заломили руки Куропёлкину и согнули его.

– Пусть говорит! – дозволила Звонкова.

– Верните тельняшку! Чистую! – потребовал Куропёлкин.

– Что ещё? – спросила Звонкова.

В это мгновение Куропёлкин углядел в сборище ретивых и любопытствующих лицо шоколадной горничной Дуняши. И эта пробилась в опочивальню…

«А не потребовать ли ещё в придачу к тельняшке башмак? Пусть он и вонючий…» – ворвалось вдруг в сознание Куропёлкина желание. Но оно тотчас было признано им нелепым и бессмысленным, и отклонено.

86

За дверью опочивальни на голову Куропёлкину был наброшен плотный колпак без прорезей для глаз. Зачем? Может, это было сделано ради соответствия церемониям здешних казней? Одному из молодцов Трескучего, видимо, было доверено снять с Куропёлкина побеждённую им секретно-смирительную броню (будто ордена или эполеты с него срывали, барабанная дробь при этом прозвучала зловеще). Тут же преступника освободили от колпака и позволили натянуть на себя джинсы и тельняшку, действительно, чистую и даже выглаженную. Обувью Куропёлкина не снабдили, так что и вонючий башмак был бы сейчас на нём неуместен.

Шпагу над его головой не ломали. При этом, видимо, учитывали требования Табели о рангах.

Под барабанную дробь и стон контрабаса прибыла мусорная машина. Куропёлкина зацепили за пояс крюком крана и подняли на помост кузова. Там уже стояли люди Трескучего, наверняка в фиолетовом, и те принялись впихивать, вминать Куропёлкина в чёрный контейнер, уже набитый, видимо, в городе мусором.

– Погодите! – услышал Куропёлкин голос господина Трескучего. – Вздёрните его!

Крюком мусоровоза Куропёлкина выдернули из контейнера и воздвигли в воздухе над автомобилем.

– Ну что, умник, Фуко Ларош? – рассмеялся Трескучий. – Понял теперь, что гуманитарные науки ведут в никуда?

Куропёлкин готов был с горячностью возразить, в гуманитарных науках он, к сожалению, мыльный пузырь, мокрое или пустое место, именно к сожалению, но подумал, что слова его будут посчитаны Трескучим попыткой угодить ему и промолчал.

– Ладно! – сказал Трескучий. – Я сегодня счастлив и щедр. Правда моя! А потому для облегчения мук и последнего удовольствия готов предложить татю и вору стакан водки. Если не возражаешь.

– Не возражаю, – сказал Куропёлкин.

– А может, и не стакан, а пол-литровую кружку?

– Да, – сказал Куропёлкин, – кружка будет полезнее.

– Поставьте его на твёрдую плоскость! – распорядился Трескучий.

Опустили на помост. Вручили пивную кружку, заполненную до верху светлой жидкостью, тремя передыхами, чтобы не закашляться, Куропёлкин жидкость проглотил. Крякнул.

– Закуску? – спросил Трескучий.

– Какую вам не жалко.

Ко рту Куропёлкина подали дольку лимона. Проглотил. Сказал:

– Спасибо. Но надо бы вовремя.

– Ну, всё! – приказал Трескучий, стоял он в кабриолете с откинутой крышей и будто бы готов был принимать парад в день Независимости в любой освободившей себя стране. – Упаковывайте его и везите к Люку.

Куропёлкина снова принялись вминать и упихивать вовнутрь сокровищ нынешнего сбора. После добродетельной акции господина Трескучего, то есть после восприятия дарованного пол-литра водки, Куропёлкин должен был быть хотя бы добродушнее в чувствах к окружающему его миру и незлоблив к ударам судьбы. Или вообще не чувствовать их и всяческие подробности, сопровождающие их не чувствовать. Петь, как Паваротти, о солнце мио, и всё. Ничего подобного. Всё было, как было. Он был вмят в ящик с мусором. И сразу ощутил, что сидит на половине разбитого унитаза и под ним течёт бурая жидкость из других унитазов, что лоб его притиснут к какой-то книжке, отодвинувшись на полсантиметра, он увидел, что книжка имеет название: «Мужчина после сорока» и часть страниц из неё вырвана («А мне ещё до сорока – шесть лет»), книжка съехала ему на плечо, на голову же Куропёлкину навалились гнилые листья капусты с изделиями детских желудков, это ладно, а вот явные отбросы какого-то японского ресторана стали сразу же угнетать Куропёлкина. Потом на контейнер слили желеобразную дрянь, отчего вокруг Куропёлкина возникло сильное канализационное удручение. «Как бы у меня тельняшка не провоняла», – озаботился Куропёлкин.

– Ну, всё, можно доставлять! – услышал Куропёлкин.

– Доставляйте!

И тут же Куропёлкин увидел, что возле его голой правой пятки стоит знакомый башмак. И башмак этот совершенно не вонял.

Минут десять понадобилось на то, чтобы мусорная машина, не поспешая, на манер похоронных лафетов видных особ государства, приблизилась к Люку.

– Как будем? Контейнером? Или за руки за ноги? – прозвучал вопрос.

– С персональным уважением, – был ответ. – За руки и за ноги.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.