книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Тревор Ной

Бесцветный

РЕАЛЬНЫЕ ИСТОРИИ, ПОРАЗИВШИЕ МИР

1. Черный клановец. Поразительная история чернокожего детектива, вступившего в Ку-клукс-клан

Всё началось с объявления в газете: «Ку-клукс-клан призывает новых защитников белой расы». Детектив полиции Колорадо-Спрингс Рон Сталлворт решает откликнуться на объявление и получает членскую карточку ККК. Но посещать встречи клановцев он не может. Дело в том, что Рон – афроамериканец.


2. Последняя девушка. История моего плена и моё сражение с «Исламским государством»

15 августа 2014 года жизнь Надии Мурад закончилась. Боевики «Исламского государства» разрушили ее деревню и казнили ее жителей. Мать, отец и шестеро братьев Надии были убиты, а ее саму продали в сексуальное рабство. Однако она совершила невозможное – сбежала. И сейчас, став лауреатом Нобелевской премии мира, желает только одного – быть последней девушкой с такой историей.


3. Ученица. Предать, чтобы обрести себя

У Тары странная семья. Отец готовится к концу света, мать лечит ожоги и раздробленные кости настойкой лаванды. А сама она знает, как обращаться с винтовкой, но с трудом может читать и писать. Однажды ее жизнь меняется. Втайне от родителей Тара готовится к поступлению в колледж…


4. Предательница. Как я посадила брата за решетку, чтобы спасти семью

В 2013 году Астрид и Соня Холледер решились на немыслимое: они вступили в противостояние со своим братом Виллемом, более известным как «любимый преступник голландцев». Он не простил предательства и в 2016 году отдал приказ убить Астрид и двух других свидетелей обвинения прямо из нидерландской тюрьмы. С этого момента и началась гонка на выживание.

ЗАКОН О БОРЬБЕ С БЕЗНРАВСТВЕННОСТЬЮ, 1927 г.

Запретить противозаконные плотские отношения между европейцами и местными жителями и другие подобные действия.


ДА БУДЕТ УСТАНОВЛЕНО Его Величеством Королем, Сенатом и Законодательным собранием Южно-Африканского Союза следующее:


1. Мужчина европейской расы, вступивший в противозаконные плотские отношения с местной женщиной, и местный мужчина, вступивший в противозаконные плотские отношения с женщиной европейской расы… будет признан виновным в преступлении и подлежит осуждению на тюремный срок, не превышающий пять лет.


2. Местная женщина, позволяющая мужчине европейской расы вступить с ней в противозаконные плотские отношения, и женщина европейской расы, позволяющая местному мужчине вступить с ней в противозаконные плотские отношения, будет признана виновной в преступлении и подлежит осуждению на тюремный срок, не превышающий четыре года…


Настоящий Закон может именоваться «Законом о борьбе с безнравственностью», 1927 г., и вступает в действие 30 сентября 1927 г.

Часть I

Гениальность апартеида заключалась в способности убедить людей, являвшихся подавляющим большинством, враждовать друг с другом. Обособленная ненависть – вот что это было. Вы разделяете людей на группы и заставляете каждую группу ненавидеть другую, что дает возможность управлять всеми. В то время черные южноафриканцы по количеству превосходили белых южноафриканцев, соотношение было примерно пять к одному. Но мы были разделены на разные племена с разными языками: зулусы, коса, тсвана, сото, венда, ндебеле, тсонга, педи и многие другие.

Задолго до введения апартеида племена враждовали и воевали друг с другом. Правление белых использовало эту неприязнь, чтобы разделять и завоевывать. Эти племена и другие небелые люди систематически классифицировались по различным группам и подгруппам. Затем эти группы получили права и привилегии различного уровня – с целью сохранить их разногласия.

Пожалуй, самый яркий пример таких разделений – то, что существовало между двумя доминирующими южноафриканскими племенами – зулусами и коса. Мужчина-зулус известен как воин. Он горд. Он забывает о разуме и сражается. Когда вторглись колониальные армии, зулусы вступали в бой, не имея никакого оружия, кроме копий и щитов, с которыми сражались против мужчин с ружьями. Зулусы погибали тысячами, но не прекращали сражаться. Коса, наоборот, гордятся тем, что являются мыслителями. Моя мать – коса. Нельсон Мандела был коса. Коса тоже вели долгую войну с белым человеком, но, поняв, что такое противостояние врагу, вооруженному лучше, тщетно, многие вожди коса выработали более хитрую тактику. «Эти белые люди здесь, хотим мы этого или нет, – говорили они. – Посмотрим, какие из принадлежащих им инструментов могут быть полезны для нас. Вместо того чтобы противостоять англичанам, лучше выучить английский язык. Мы поймем, что говорит белый человек, и сможем вынудить его вести с нами переговоры».

Зулусы продолжали воевать с белым человеком. Коса пытались обыграть белого человека. Долгое время ни то, ни другое не было особенно успешным. Каждый народ обвинял другой в проблеме, в появлении которой не был виноват ни один из них, и это ожесточение апартеидом подогревалось. Десятилетия общим врагом зулусов и коса эти чувства сдерживались. Потом апартеид пал, Мандела вышел на свободу, и – черная ЮАР стала воевать сама с собой.

Глава 1

Беги!

Иногда в известных голливудских фильмах бывают эти безумные сцены преследования, когда кто-нибудь выпрыгивает (или его выбрасывают) из мчащегося автомобиля. Человек падает на землю и какое-то время катится. Потом эти герои останавливаются, вскакивают и отряхиваются, как будто ничего такого и не произошло. Каждый раз, когда я вижу это, я думаю: «Что за чушь. Когда тебя выкидывают из едущей машины, тебе приходится намного хуже».

Мне было девять, когда мама выкинула меня из автомобиля на ходу. Это случилось в воскресенье. Я точно знаю, что это было воскресенье, потому что мы возвращались домой из церкви. А в детстве я каждое воскресенье посещал церковь, мы никогда ее не пропускали. Моя мама была (и до сих пор остается) очень религиозной женщиной. Настоящей христианкой. Как и аборигены по всему миру, черные южноафриканцы приняли религию своих колонизаторов.

Впрочем, под «приняли» я имею в виду, что нам ее навязали. Белый человек был довольно суров с местными. Он говорил: «Вы должны молиться Иисусу. Иисус вас спасет». На что местные отвечали: «Да, нам нужно спасение – спасение от вас. Но пока оставим эту тему. Ладно, дадим этому Иисусу шанс».

Религиозной была вся моя семья. Но если мама всецело принадлежала Иисусу, то бабушка сочетала христианскую веру с традиционными верованиями коса, с которыми она выросла, общаясь с духами наших предков. Я долго не мог понять, почему так много черных отказалось от своей родной религии в пользу христианства. Но чем чаще мы ходили в церковь и чем дольше я сидел на тех скамьях, тем больше понимал, как работает христианство: если ты американский индеец и молишься волкам – ты дикарь. Если ты африканец и молишься предкам – ты первобытный человек. Но когда белые молятся парню, превратившему воду в вино, – это попросту здравый смысл.

В моем детстве церковь, или та или иная ее форма, присутствовала как минимум четыре вечера в неделю. Вечером по вторникам было молитвенное собрание. В среду вечером – изучение Библии. В четверг – Дом Господень для юных. По пятницам и субботам у нас были выходные (время грешить!). А в воскресенье мы шли в церковь.

В три церкви, если быть точным. Была причина тому, что мы ходили в три церкви: мама говорила, что каждая церковь дает ей что-то особенное. Первая церковь предлагала торжественное восхваление Господа. Вторая – глубокий анализ библейских текстов, который мама любила. Третья – страсть и катарсис. Это было место, где ты действительно чувствовал в себе присутствие Святого Духа.

Совершенно случайно, когда мы ходили туда-сюда между ними, я заметил, что каждая церковь имеет собственный расовый состав прихожан. Церковь Ликования была «смешанной». Аналитическая церковь – «белой». Церковь страсти и катарсиса – «черной».

«Смешанной» была библейская Церковь Слова Божьего. Она была одной из тех огромных, суперсовременных пригородных церквей. Пастор Рей Мак-Коли, бывший бодибилдер с широкой улыбкой и характером чирлидера, выступая перед прихожанами, действительно делал все возможное для того, чтобы Иисус казался классным. Здесь было что-то вроде арены, а рок-группа играла новейшую христианскую современную популярную музыку. Все пели, и если ты не знал слов – ничего страшного, потому что слова были прямо перед тобой, на большом экране. Проще говоря, это было христианское караоке. Здесь, в «смешанной» церкви, я всегда чувствовал восторг.

«Белой» церковью была Роузбэнк-Юнион-Чёрч в Сэндтоне, очень «белом» и очень богатом районе Йоханнесбурга. Я любил «белую» церковь, потому что мне на самом деле не приходилось посещать основную службу. Моя мама ходила на нее, а я – только в молодежную часть, в воскресную школу. В ней мы читали классные истории. Любимой была про Ноя и наводнение; к потопу был у меня особый интерес. Но мне нравились и истории про Моисея и расступившееся перед ним Красное море, про Давида, сразившего Голиафа, про Иисуса, выгнавшего из храма менял.

Я рос в доме, почти не приобщенном к популярной культуре. «Boyz II Men» были под запретом в доме моей матери. Песни о каком-то парне, всю ночь трахавшем девицу? Нет, нет, нет. Это было под запретом. Другие ребята в школе пели «End of the Road», а я совершенно не понимал, что это. Я знал об этих «Boyz II Men», но я на самом деле не знал, кем они были. Единственной музыкой, которую я знал, была церковная – возвышенные воодушевляющие песни, прославляющие Иисуса.

То же самое было с фильмами. Мама не хотела, чтобы мой ум засорялся фильмами с сексом и насилием никогда. Так что моим кино была Библия. Моим супергероем – Самсон. Он был для меня «настоящим мужчиной». Парень, побивший тысячу людей ослиной челюстью? Он нереально крут! Со временем ты доходишь до Павла, пишущего Послание к Ефесянам[1], и теряешь нить сюжета, но Ветхий Завет и Евангелие? Я могу процитировать любой отрывок из этих страниц, глав и строф. В «белой» церкви каждую неделю были игры и опросы по Библии, и я мог дать фору любому.

Мама не хотела, чтобы мой ум засорялся фильмами с сексом и насилием никогда.

Так что моим кино была Библия.

Потом была «черная» церковь. Где-нибудь всегда шла та или иная церковная служба для черных, и мы побывали везде. В поселке это была обычно уличная церковь, стоящая шатром. Чаще всего мы ходили в церковь моей бабушки, методистский храм старой школы, где пять сотен африканских бабуль в сине-белых блузках сжимали в руках свои Библии и терпеливо жарились на горячем африканском солнце.

Я не лгу, «черная» церковь была сурова. Никаких кондиционеров. Никаких стихов на больших экранах. И это продолжалось целую вечность, как минимум три или четыре часа, что смущало меня, потому что посещение «белой» церкви длилось около часа: войти и выйти, спасибо, что пришли. Но в «черной» церкви я мог сидеть, как мне казалось, всю жизнь, пытаясь понять, почему время идет так медленно. А может быть так, что время на самом деле остановилось? Если это так, почему оно остановилось в «черной», а не в «белой» церкви?

В конце концов я решил, что черным людям надо проводить больше времени с Иисусом, потому что мы больше страдаем. «Я здесь, чтобы получить благодати на неделю», – всегда говорила мама. Она считала, что чем больше времени мы проводим в церкви, тем больше благодати в нас накапливается, как на бонусной карте «Старбакса».

Единственным достоинством, перевешивающим все недостатки «черной» церкви, было то, что я знал: если я досижу здесь до третьего или четвертого часа, бесы начнут изгоняться из людей.

Люди, одержимые бесами, будут бегать по проходам, как сумасшедшие, визжа во весь голос. Помощники будут перехватывать их, как вышибалы в клубе, и удерживать перед пастором. Пастор будет хватать их за головы и резко трясти вперед и назад, крича: «Я изгоняю этот дух во имя Иисуса!» Некоторые пасторы были более жестокими, чем другие, но их объединяло то, что они никогда не останавливались, пока бес не был изгнан, а прихожанин не слабел и не падал.

Человек должен был упасть. Если он не падал, это означало, что бес был сильным, и пастору надо получше взяться за него. Да пусть ты даже полузащитник в НФЛ, неважно. Тот пастор обязательно бы тебя уронил.

Господи, как это было весело.

Христианское караоке, увлекательные рассказы о забияках, жестокие целители – о да, я любил церковь. Что мне не нравилось, так это расстояния, которые мы должны были проходить, чтобы добраться до церкви. Это был грандиозный поход.

Мы жили в Иден-Парке, крошечном пригороде за границей Йоханнесбурга. Путь до «белой» церкви занимал у нас час, еще сорок пять минут надо было потратить, чтобы дойти до «смешанной» церкви, и еще сорок пять минут, чтобы доехать до Соуэто, где была «черная» церковь. Затем, как будто этого было мало, в некоторые воскресенья мы возвращались в «белую» церковь на специальную вечернюю службу. К тому времени, когда поздно вечером мы возвращались домой, я падал в кровать.

То воскресенье (воскресенье, когда меня вышвырнули из едущего автомобиля) началось, как и любое другое. Мама разбудила меня, приготовила мне на завтрак кашу. Я умылся, пока она одевала моего маленького брата Эндрю (которому было тогда девять месяцев). Потом мы вышли на подъездную дорожку, но – когда наконец пристегнулись и были готовы отправиться в путь, машина не завелась. У мамы был древний, потрепанный ярко-оранжевый «Фольксваген-жук», который она приобрела почти даром. А почти даром он достался ей потому, что постоянно ломался.

Я до сих пор ненавижу подержанные автомобили. Почти все плохое, что случалось в моей жизни, начиналось из-за подержанного автомобиля. Из-за подержанных автомобилей меня оставляли после уроков за опоздание в школу. Из-за подержанных автомобилей нам приходилось «голосовать» на обочине шоссе. Подержанный автомобиль стал и причиной того, что мама вышла замуж. Если бы не «Фольксваген», который не завелся, нам не пришлось бы искать механика, который стал ей мужем (а нам с Эндрю отчимом). Который стал человеком, годами мучавшим нас и всадившим пулю в затылок мамы. Так что новый автомобиль я каждый раз покупаю с гарантией.

Как бы я ни любил церковь, мысль о девятичасовом походе от «смешанной» церкви к «белой», потом – к «черной», а затем – снова к «белой» церкви просто не хотела умещаться в голове. И на автомобиле это было довольно тяжело, а на общественном транспорте получилось бы в два раза дольше и в два раза труднее. Я мысленно молился: «Пожалуйста, скажи, что мы останемся дома.

Пожалуйста, скажи, что мы останемся дома». Потом я взглянул на маму и увидел на ее лице решительное выражение, челюсти сжаты. И я понял, что меня ждет долгий день.

– Пошли, – сказала она. – Мы поедем на микроавтобусах.


Моя мама так же упряма, как и религиозна. Если она приняла решение, то уже его не изменит. Более того, препятствия, которые обычно заставляют человека изменить свои планы (например, поломка автомобиля), только придают ей решимости устремиться вперед.

– Это дьявол, – сказала она о заглохшем автомобиле. – Дьявол не хочет, чтобы мы шли в церковь. Вот почему нам придется ехать на микроавтобусах.

Когда бы я ни сталкивался с основанным на вере упрямством мамы, я пытался как можно более вежливо высказать противоположную точку зрения.

– Или, – сказал я, – бог знает, что сегодня мы не должны идти в церковь, вот почему он сделал так, чтобы автомобиль не завелся. Чтобы мы остались дома как семья и устроили день отдыха, потому что даже бог отдыхает.

– Ах, это говорит дьявол, Тревор.

– Нет, потому что Иисус стоит у руля, а если Иисус стоит у руля и мы молимся Иисусу, он дал бы автомобилю завестись. Но он не дал, значит…

– Нет, Тревор! Иногда Иисус чинит препятствия у тебя на пути, чтобы увидеть, преодолеешь ли ты их. Как Иов. Это может быть испытанием.

– А! Да, мам. Но испытание может заключаться в том, чтобы увидеть, желаем ли мы принять то, что случилось, и остаться дома. И прославлять Иисуса за его мудрость.

– Нет. Это говорит дьявол. А сейчас иди и переоденься.

– Но мама!

– Тревор! Sun’qhela!

«Sun’qhela» означает «не перечь мне». Родители-коса часто говорят это своим детям. Каждый раз, когда я слышал это, я знал: это значит, что разговор закончен, и если я произнесу еще одно слово, то меня ждет порка.

Каждый год без исключения я был чемпионом спортивного дня колледжа «Мэривейл», а моя мама каждый год без исключения получала приз для мам. Почему? Потому что она всегда гонялась за мной, чтобы дать мне по заднице, а я всегда убегал, чтобы не получить пинок. Никто не бегал так, как я и моя мама. Она не была мамой типа «иди-ка сюда и получи взбучку». Она давала ее тебе без малейшего предупреждения. Кроме того, она была метателем. Что бы ни было у нее под рукой, это могло полететь в тебя. Если это было что-то бьющееся, я должен был поймать эту вещь и положить. Если она разбивалась, в этом тоже виноват был я, и порка была еще хуже. Если она кидала в меня вазу, я должен был ее поймать, поставить, а затем бежать. За долю секунды я должен был подумать: «Это дорогая вещь? Да. Она бьющаяся? Да. Лови ее, ставь, а теперь – беги».

Наши с мамой взаимоотношения очень напоминали Тома и Джерри. Она была сторонником домостроя, я – необычайно шаловливым. Она посылала меня купить продукты, а я никогда не шел сразу домой, потому что использовал сдачу от молока и хлеба, чтобы поиграть на игровых автоматах в супермаркете.

Я любил видеоигры. Я был мастером в «Street Fighter». Мог бесконечно продолжать одну игру. Бросал монетку в щель, время летело, и следующее, что я осознавал, – за мной стоит женщина с ремнем.

Это была гонка. Я вылетал в дверь и несся по пыльным улицам Иден-Парка, перепрыгивая через стены, пробираясь через внутренние дворы. В нашем квартале это было нормальным. Все знали: мальчик Тревор частенько проносится мимо, как подорванный, а Патрисия бежит прямо за ним. Она могла нестись на полной скорости на высоких каблуках, но если действительно хотела догнать меня, то прямо на бегу, не снижая темпа, сбрасывала эту обувь. Она делала причудливое движение лодыжками, туфли летели в сторону, а она даже не сбивалась с шага. И тогда я знал: «Ого! Сейчас она включила турборежим!»

Когда я был маленьким, она всегда меня ловила. Но я рос и становился быстрее. И когда ей не хватало скорости, она начинала применять уловки. Когда я почти скрывался из виду, она кричала: «Стой! Вор!» Она поступала так с родным ребенком! В ЮАР никто не вмешивается в чужие дела, пока дело не доходит до правосудия толпы – тогда уж все хотят принять участие. Так что она кричала «Вор!», зная, что против меня будет весь квартал. И тогда незнакомцы пытались схватить и удержать меня, а мне приходилось вилять и подныривать, уворачиваясь от них, при этом не переставая вопить: «Я не вор! Я ее сын!»

Последнее, чем я хотел заняться тем воскресным утром, – впихиваться в какой-то переполненный микроавтобус, но в ту же секунду, как я услышал, что мама сказала «sun’qhela», я понял: моя судьба предрешена. Она взяла Эндрю, мы вылезли из «Фольксвагена» и отправились искать возможность доехать.


Мне было пять, почти шесть лет, когда Нельсон Мандела вышел из тюрьмы. Я помню, как видел это по телевизору и как все были счастливы. Я не знал, почему мы были счастливы, просто были. Я знал, что существует вещь под названием «апартеид», и что он заканчивается, и что это – замечательно, но я не понимал тонкостей.

Но последовавшее за этим насилие я помню и никогда не забуду. Триумф демократии над апартеидом иногда называют бескровной революцией. Он получил такое название потому, что во время самой революции было пролито очень мало «белой» крови. Но в послереволюционные дни по улицам бежали потоки «черной» крови.

Когда пал режим апартеида, мы знали, что теперь править будет черный человек. Вопрос в другом: какой черный человек? Между Партией свободы Инката и Африканским национальным конгрессом начались вспышки насилия. Политические взаимоотношения между этими двумя группами были очень запутанными, но простейший способ их понять – на примере «войны марионеток» между зулусами и коса.

Инката была преимущественно зулусской партией, очень воинственной и очень националистической. АНК был широкой коалицией, включавшей множество различных племен, но в то время его лидерами были преимущественно коса. Апартеид приостановил войну между зулусами и коса. Иностранные захватчики, пришедшие в виде белого человека, стали общим врагом, против которого можно было объединиться. Затем, когда общий враг исчез, произошло что-то вроде: «Итак, на чем мы остановились? Ах, да». И в дело пошли ножи.

Вместо того чтобы объединиться для мирной жизни, они набросились друг на друга, совершая невероятно жестокие деяния. Разразились многолюдные бунты. Были убиты тысячи людей. Многие подверглись казни «ожерелье». Она заключалась в том, что несколько человек кого-нибудь хватали и держали, надевали ему на тело резиновую покрышку, зажимавшую его руки. Затем в покрышку наливали бензин и поджигали. Человек горел заживо. АНК делал это с Инката. Инката делала это с АНК. Однажды, идя в школу, я увидел на обочине дороги одно из этих обугленных тел. По вечерам мы с мамой включали наш маленький черно-белый телевизор и смотрели новости. Десять человек убито. Пятьдесят человек убито. Сто человек убито. Казнь «ожерелье» была распространена повсеместно.

Иден-Парк находился прямо напротив широко раскинувшихся тауншипов Ист-Рэнд, Токоза и Кэтлхонг, где происходили одни из самых ужасающих стычек между Инката и АНК. Как минимум раз в месяц мы приезжали домой, а квартал горел. Сотни протестующих на улице. Мама медленно вела автомобиль через толпу и объезжала баррикады из горящих покрышек. Ничто не горит так, как покрышка – огонь бушует с невероятной яростью. Когда мы проезжали мимо горящих баррикад, казалось, что мы находимся в печи. Я часто говорил маме: «Думаю, что в аду Сатана жжет покрышки».

Каждый раз, когда разражались бунты, все наши соседи разумно прятались за закрытыми дверями. Но не моя мама. Она отправлялась туда, куда планировала, и когда мы ползли мимо баррикад, смотрела на протестующих «фирменным» взглядом. Дайте мне проехать. Я не участвую в этом дерьме. Перед лицом опасности она была непоколебима.

Это всегда поражало меня. То, что за нашей дверью шла война, не имело никакого значения. У нее были дела, которые она должна была сделать, места, куда она должна была отправиться. Это было то же упрямство, которое заставило ее посетить церковь, несмотря на заглохший автомобиль. На главной дороге, ведущей из Иден-Парка, могло быть пять сотен протестующих и баррикада из горящих шин, а мама говорила: «Одевайся. Мне надо на работу. Тебе надо в школу».

– А ты не боишься? – спрашивал я. – Ты одна, а их так много.

– Дорогой, я не одна, – отвечала она. – За мной все небесные ангелы.

– Ну, было бы хорошо, если бы мы могли их видеть, – говорил я. – Потому что я не думаю, что протестующие знают, что они здесь.

Она говорила, чтобы я не волновался. Она всегда повторяла фразу, с которой жила: «Если бог со мной, кто может быть против меня?» Она никогда не боялась. Даже если и надо было бы.


В то воскресенье без автомобиля мы сделали свой круг по церквям, закончив, как обычно, в «белой» церкви. Когда мы вышли из Роузбэнк-Юнион, было темно и мы были одни. За бесконечный этот день поездок на микроавтобусах от «смешанной» церкви к «черной», потом – к «белой» я был вымотан. На часах – уже девять вечера, если не позже. В те дни, когда продолжались насилие и бунты, не хотелось оставаться на улице так поздно. Мы стояли на углу Джеллико-авеню и Оксфорд-роуд, прямо в сердце состоятельного «белого» предместья Йоханнесбурга, и не было ни одного микроавтобуса. Улицы пусты.

Мне так хотелось повернуться к маме и сказать: «Видишь? Вот почему бог хотел, чтобы мы остались дома». Но один взгляд на выражение ее лица – и я понял, что лучше промолчать. Временами я мог дерзить маме, но это был не тот случай.

Мы ждали и ждали, когда подъедет микроавтобус. Во время апартеида правительство не обеспечивало черных общественным транспортом, но белым все же надо было, чтобы мы приходили к ним помыть полы и отдраить ванные комнаты. Необходимость – мать изобретательности, так что черные создали собственную транспортную систему, неофициальную сеть автобусных маршрутов, принадлежавших частным компаниям (на самом деле бандам).

Так как бизнес с микроавтобусами был абсолютно неконтролируемым, он, в общем-то, относился к организованной преступности. Различные маршруты принадлежали различным группам, боровшимся за то, кто что будет контролировать. Процветали взяточничество и теневой бизнес, сопровождавшиеся насилием без меры, и, чтобы оградиться от насилия, выплачивались значительные суммы «за защиту». Единственное, чего нельзя было делать, – ездить по маршруту конкурирующей группировки. Водителей, «уводящих» маршруты, убивали. Так как микроавтобусы никак не регулировались, они были очень ненадежными. Они приезжали, когда приезжали. Или не приезжали.

По вечерам мы с мамой включали наш маленький черно-белый телевизор и смотрели новости.

Десять человек убито. Пятьдесят человек убито.

Сто человек убито. Казнь «ожерелье» была распространена повсеместно.

Стоя у Роузбэнк-Юнион, я в буквальном смысле валился с ног. Микроавтобуса не было видно. Наконец, мама сказала: «Давайте поймаем машину». Мы шли и шли, и когда уже, казалось, прошла целая вечность, подъехал автомобиль и остановился рядом с нами. Водитель предложил нас подвезти, и мы сели. Не успели мы проехать и трех метров, как вдруг появился микроавтобус и подрезал автомобиль, заставив нас остановиться.

Водитель микроавтобуса вышел с iwisa – большим традиционным зулусским оружием, в общем-то, боевой дубинкой. Зулусы используют их, чтобы пробивать людям головы. Второй парень, его дружок, вылез с пассажирского сиденья. Они подошли к автомобилю, в котором были мы, со стороны водителя, схватили человека, предложившего подвезти нас, вытащили его и начали тыкать своими дубинками ему в лицо. «Почему ты крадешь наших клиентов?! Почему ты подсаживаешь людей?!»

Казалось, они собираются убить этого парня. Я знал, что иногда это происходит. Мама заговорила: «Эй, послушайте. Он просто помогал нам. Оставьте его. Мы поедем с вами. Изначально мы так и хотели сделать». Так что мы вышли из первого автомобиля и залезли в микроавтобус.

В микроавтобусе мы были единственными пассажирами. Южноафриканские водители микроавтобусов были не только жестокими бандитами, они печально знамениты тем, что жалуются на жизнь и пристают к пассажирам с разговорами во время поездки. Этот водитель был особенно злобным. И он был не просто злобным, он был зулусом. Пока мы ехали, он начал читать маме нотации по поводу того, что она находилась в автомобиле с человеком, который не был ее мужем. Мама не выносила нотаций от посторонних людей. Она сказала, чтобы он не лез не в свое дело.

А потом он услышал, как она говорит с нами на языке коса, и это окончательно вывело его из себя. Стереотипы о зулусках и женщинах-коса были такими же укоренившимися, как и о мужчинах. Зулуски благовоспитанны и добропорядочны. Женщины-коса распутны и неверны. И вот рядом с ним моя мама, его племенной враг, женщина-коса, одна с двумя маленькими детьми, один из которых мулат, это точно. Так что она не просто шлюха, а шлюха, которая спит с белыми мужчинами.

«А, так ты коса, – сказал он. – Это все объясняет. Залезать в автомобили посторонних мужчин. Отвратительная женщина».

Мама продолжала с ним ругаться, а он продолжал обзывать ее, крича на нее с переднего сиденья, потрясая пальцем перед зеркалом заднего вида и раздражаясь все больше и больше, пока, наконец, не сказал: «Вот в чем с вами, с женщинами-коса, проблема. Вы все потаскушки. И сегодня ты получишь урок».

Он прибавил скорость. Он ехал быстро и не останавливался, только притормаживал, чтобы оценить ситуацию на перекрестках, перед тем как пронестись через них. В те времена смерть была рядом с каждым. Тогда ее могли бы изнасиловать. Нас могли бы убить. Это были весьма реальные варианты. В тот момент я не совсем осознавал, в какой опасности мы находимся, я устал настолько, что хотел только спать. Кроме того, мама оставалась очень спокойной. Она не паниковала. Она просто не оставляла попыток с ним договориться.

– Извините, что рассердила вас, bhuti. Вы просто можете высадить нас здесь…

– Нет.

– Правда, все хорошо. Мы можем пойти пешком…

– Нет.

Он несся по Оксфорд-роуд, дорога была пустой, ни одного другого автомобиля. Я сидел ближе всего к скользящей двери микроавтобуса. Мама сидела рядом со мной, держа на руках маленького Эндрю. Она выглянула в окно на проносящуюся мимо дорогу, потом наклонилась ко мне и шепнула: «Тревор, когда он притормозит на следующем перекрестке, я открою дверь, и мы выпрыгнем».

Я не услышал ни слова из того, что она говорила, потому что к тому времени совсем клевал носом. Когда мы подъехали к следующему светофору, водитель немного сбросил газ, чтобы оглядеться и рассмотреть дорогу. Мама дотянулась до скользящей двери, сдвинула ее, схватила меня и вышвырнула как можно дальше. Потом она взяла Эндрю, свернулась калачиком вокруг него и выпрыгнула за мной.

Это казалось сном, пока не стукнула боль. Бум! Я сильно ударился об асфальт. Мама приземлилась прямо рядом со мной, и мы кувыркались и кувыркались, катились и катились. Теперь я совершенно проснулся. Из полусонного я пришел в недоумевающее состояние: «Какого черта?» Когда кувыркание закончилось, я поднялся на ноги, абсолютно дезориентированный. Огляделся и увидел маму, тоже уже стоявшую на ногах. Она обернулась, посмотрела на меня и закричала:

– Беги!

И я побежал, и она побежала, а никто не бегал так, как мы с мамой.

Это сложно объяснить, но я просто знал, что делать. Это был животный инстинкт, которому я научился в мире, где насилие таилось всегда и ждало момента вырваться наружу. В тауншипах, когда внезапно появлялись полицейские отряды в экипировке для борьбы с уличными беспорядками и их вооруженные автомобили и вертолеты, я знал: «Беги и скрывайся. Беги и прячься». Я знал это, когда мне было пять лет. Жил бы я другой жизнью, то, что меня выкинули из мчащегося микроавтобуса, обескуражило бы меня. Я стоял бы, как идиот, и спрашивал: «Что происходит, мама? Почему ногам так больно?» Но ничего этого не было. Мама сказала: «Беги», – и я бежал. Я бежал, как газель убегает от льва.

Мужчины остановили микроавтобус, вышли и попытались нас догнать, но у них не было шансов. Мы одержали над ними убедительную победу. Думаю, они были шокированы. Я до сих пор помню, что, оглядываясь, видел, как они отстают с выражением абсолютнейшего недоумения на лицах. Что вообще происходит? Кто бы мог подумать, что женщина с двумя маленькими детьми может бегать так быстро? Они не знали, что имели дело с действующим чемпионом спортивных дней колледжа «Мэривейл». Мы бежали и бежали, пока не добрались до круглосуточной автозаправки и не вызвали полицию. К тому времени мужчины давным-давно отстали.

Я бежал только на адреналине. Я так и не понимал, как и почему все это случилось. Потом, когда мы перестали бежать, я осознал, как мне больно. Я посмотрел вниз, кожа на моих руках была ободрана и саднила. Я был весь в кровоточащих ссадинах. Мама тоже. Но с моим маленьким братом было все в порядке, ведь мама невероятным образом обернулась вокруг него – и он не получил ни одной царапины. Я в шоке повернулся к маме.

– Что это было?! Почему мы бежали?!

– Что значит «Почему мы бежали?» Эти мужчины пытались убить нас.

– Ты мне этого не говорила! Ты просто выбросила меня из машины!

– Говорила. Почему ты не выпрыгнул?

– Выпрыгнул?! Я спал!

– Так мне надо было оставить тебя, чтобы они тебя убили?

– Они хотя бы разбудили меня, прежде чем убить.

Мы продолжали препираться. Я был слишком растерян и слишком зол из-за того, что меня выбросили из автомобиля, чтобы понять, что произошло. Моя мать спасла мне жизнь.

Когда мы перевели дух и ждали, пока полиция приедет и довезет нас до дома, она сказала: «Ладно, слава богу, мы хотя бы в безопасности».

Но мне было девять, и я знал лучше. И на этот раз я не собирался молчать.

– Нет, мама! Это не благодаря богу! Ты должна была послушаться бога, когда он сказал нам оставаться дома, когда не завелся автомобиль, потому что это точно дьявол облапошил нас и заставил выйти.

– Нет, Тревор! Дьявол так не делает. Это часть плана бога, и если он хотел, чтобы мы оказались здесь, значит, у него была причина…

Мы продолжали и продолжали спорить на ту же тему, спорить о воле бога. Наконец, я сказал: «Послушай, мам. Я знаю, ты любишь Иисуса, но, может быть, на следующей неделе ты могла бы попросить его встретиться с нами у нас дома? Потому что это была совсем не веселая ночь».

Она широко улыбнулась и начала смеяться. Я тоже засмеялся, мы стояли там, маленький мальчик и его мама, наши руки и ноги были покрыты кровью и грязью, мы смеялись через боль, стоя посреди ночи на обочине в свете автозаправки.

АПАРТЕИД БЫЛ ИДЕАЛЬНЫМ РАСИЗМОМ. НА ЕГО РАЗВИТИЕ УШЛИ ВЕКА. Все началось еще в 1652 г., когда корабли Голландской Ост-Индской компании причалили к мысу Доброй Надежды, где была основана торговая колония, Капстад, позже известная как Кейптаун. Город был остановкой на пути кораблей, курсирующих между Европой и Индией. Чтобы установить «белое» правление, голландские колонисты воевали с аборигенами, а главное – создали ряд законов для их покорения и часто порабощения. Когда Капская колония отошла британцам, потомки первоначальных голландских поселенцев ушли в глубь материка и выработали свои собственные язык, культуру и обычаи, со временем став отдельным народом, африканерами – белым африканским племенем.

Британцы номинально отменили рабство, хотя на практике оно сохранялось. Это было сделано потому, что в середине 1800-х годов на территории, которая была списана со счетов как почти никчемный перевалочный пункт на краю мира, несколько удачливых капиталистов наткнулись на богатейшие в мире запасы золота и алмазов. А для того, чтобы спуститься под землю и это добыть, нужны были бесконечные поставки «расходных» тел.

Когда Британская империя пала, африканеры выступили с протестами и потребовали признать ЮАР их полноправным наследием. Правительство понимало: для того, чтобы сохранить власть вопреки увеличивающемуся и беспокойному черному большинству страны, ему нужен более новый и продуманный инструментарий. Была создана официальная комиссия, путешествующая и изучающая узаконенный расизм во всем мире. Они были в Австралии. Были в Нидерландах. Были в Америке. Они видели, что работает, а что нет. Затем они вернулись и опубликовали доклад, а правительство использовало эти сведения для построения самой передовой системы расового угнетения, известной человеку.

Апартеид был полицейским режимом, системой надзора и законами, созданными специально для того, чтобы держать темнокожих людей под полным контролем. Полный текст этих законов занял бы более трех тысяч страниц и весил бы примерно четыре с половиной килограмма, но их общую направленность без труда понял бы любой американец. В Америке было насильственное перемещение аборигенов в резервации в сочетании с рабством, за которым последовала сегрегация. Представьте, что все три эти вещи происходят одновременно с одной и той же группой людей. Это был апартеид.

Глава 2

Рожденный преступником

Я рос в ЮАР во время апартеида, и это было трудно, потому что я рос в смешанной семье, где «смешанным» был я один. Мама была черной, а папа – белым. Если быть точным – немецкоязычным швейцарцем, то есть абсолютно белым швейцарцем. Во время апартеида одним из худших преступлений, которые вы могли бы совершить, была сексуальная связь с человеком другой расы. Незачем и говорить, что мои родители совершили это преступление.

В любом обществе, построенном на узаконенном расизме, смешение рас не просто ставит под сомнение справедливость системы. Оно разоблачает систему как нестабильную и внутренне противоречивую. Ведь смешение рас доказывает, что расы могут смешиваться, а во многих случаях – хотят смешиваться. Стало быть, если «смешанный» человек воплощает собой вызов системе, то смешение рас становится преступлением страшнее, чем государственная измена.

Люди – это люди, секс – это секс, так что этот запрет никогда никого не останавливал. Через девять месяцев после того, как голландские суда причалили к берегу в Столовой бухте, в Южной Африке появились дети-мулаты. Как и в Америке, здешние колонисты смогли завоевать сердца аборигенок – это часто удается колонистам.

В отличие от Америки, где каждый, в жилах которого была хоть капля черной крови, автоматически становился черным, в Южной Африке мулаты классифицировались как отдельная группа: не белые и не черные, а то, что мы называем «цветные». Цветные, черные, белые и индийцы должны были встать на учет в правительстве в соответствии с расой. На основе этой классификации миллионы людей были изгнаны из своих домов и перемещены. Индийские районы были изолированы от «цветных» районов, которые были изолированы от «черных» районов – и все они были изолированы от «белых» районов и отделены друг от друга буферными зонами голой земли. Были приняты законы, запрещавшие секс между европейцами и местными жителями. Несколько позже эти законы были исправлены: секс запретили между белыми и – всеми не белыми.

Между тем люди – это люди, секс – это секс. Так что правительству пришлось приложить невероятные усилия, чтобы претворить в жизнь эти новые законы. Наказанием за их нарушение были пять лет тюремного срока.

Были созданы целые отряды полиции, чьей единственной работой было ходить по окрестностям и заглядывать в окна. Разумеется, этим занимались только лучшие полицейские. И если парочка представителей разных рас была поймана, помочь им мог только бог. Полиция вышибала дверь, вытаскивала их из дома, била и арестовывала. По крайней мере, так они поступали с черными. Что касается белых, это, скорее, было так: «Слушай, ты просто скажешь, что был пьян, но больше так не делай, ладно? Ну, бывай». Именно так это происходило с белым мужчиной и черной женщиной. Черному мужчине, пойманному на занятии сексом с белой женщиной, еще очень везло, если его не обвиняли в изнасиловании.

Если спросить мою маму, представляла ли она себе, что значит иметь ребенка-мулата при апартеиде, она ответит, что нет. Когда она хотела что-то сделать, то придумывала способ это сделать, а потом делала. Она обладала той степенью бесстрашия, которую необходимо иметь, чтобы предпринимать что-либо из того, что делала она. Если вы задумаетесь о последствиях, то никогда ничего не сделаете.

И все же это было безумным, опрометчивым поступком. В миллионе случаев нам просто везло оставаться незамеченными, пока мы поступали так, как поступали.


Во время апартеида, если ты был черным мужчиной, ты работал на ферме, на заводе или в шахте. Если женщиной – на фабрике или домработницей. В общем-то, это были единственные варианты. Мама не хотела работать на фабрике, а готовила она ужасно и никогда бы не стала терпеть, чтобы какая-нибудь белая леди указывала ей, что она должна делать весь день. Так что, в соответствии со своим характером, она нашла вариант, который не входил в предложенные ей: она пошла на курсы секретарей, училась машинописи.

В те времена черная женщина, учившаяся печатать на машинке, была кем-то вроде слепого, который учится водить автомобиль. Это великолепная попытка, только тебя вряд ли когда-нибудь вызовут, чтобы выполнить задание. По закону офисная работа и квалифицированный труд были предназначены для белых. Черные не работали в офисах. Но мама была мятежницей.

К счастью для нее, ее мятеж случился в подходящий момент. В начале 1980-х годов правительство ЮАР начало проводить незначительные реформы, стремясь заглушить международный протест относительно преступлений и нарушений прав человека режимом апартеида. Среди этих реформ был ограниченный наем черных работников на низшие офисные должности. Например, машинисток. Через агентство по трудоустройству она устроилась на работу секретарем в «ICI»[2], мультинациональную компанию в Брамфонтейне, пригороде Йоханнесбурга.

Если спросить мою маму, представляла ли она себе, что значит иметь ребенка-мулата при апартеиде, она ответит, что нет. Когда она хотела что-то сделать, то придумывала способ это сделать, а потом делала. Если вы задумаетесь о последствиях, то никогда ничего не сделаете.

Когда мама начала работать, она все еще жила с моей бабушкой в Соуэто, тауншипе, куда правительство переселило мою семью за несколько десятилетий до этого. Но дома мама не была счастлива, и, когда ей исполнилось 21, она ушла, чтобы жить в центре Йоханнесбурга. Была только одна проблема: черные не могли жить там законно.

Главнейшей целью апартеида было сделать ЮАР «белой» страной. При этом каждый черный человек лишался гражданства и перемещался в «хоумленды», бантустаны – полусуверенные территории для черных, которые в реальности были марионеточными государствами, полностью зависимыми от находившегося в Претории правительства. Но эта так называемая «белая» страна не могла функционировать без «черного» труда, производившего материальные блага. А это означало, что пришлось разрешить черным людям жить рядом с «белыми» районами, но в тауншипах, гетто, построенных для проживания черных рабочих, таких, как Соуэто. Тауншип был местом твоего проживания, но ты имел право оставаться там только при одном условии – наличии статуса рабочего. Если по той или иной причине твои документы были аннулированы, тебя могли депортировать обратно в хоумленд.

Для того чтобы уехать из тауншипа (на работу в город или по любой другой причине), у тебя должен быть пропуск с идентификационным номером. В противном случае ты мог быть арестован. Также существовал комендантский час: после определенного часа все черные должны были находиться в тауншипе. В противном случае – арест.

Мою маму это не беспокоило. Она твердо решила больше никогда не возвращаться домой. Так что она оставалась в городе, прячась и ночуя в общественных туалетах. Пока не научилась правилам проживания в городе у других черных женщин, придумавших способы жить там, – проституток.

Многие городские проститутки были коса. Они говорили на языке моей матери и показали ей, как выживать. Они научили ее, как нарядиться в форму горничной, чтобы передвигаться по городу, не вызывая вопросов. Они познакомили ее с белыми мужчинами, желавшими сдать квартиры в городе. Многие из этих мужчин были иностранцами, немцами и португальцами, которых не волновали законы и которые были рады подписать договор на аренду, обеспечивая проститутке место для жизни и работы в обмен на определенные услуги.

Мою маму не интересовали подобные предложения, но, благодаря работе, у нее были деньги, чтобы платить арендную плату. Через одну из своих подруг-проституток она познакомилась с немецким парнем, и он согласился снять для нее квартиру на свое имя. Она переехала и накупила разнообразные формы горничных, чтобы их носить.

Ее все же неоднократно ловили и арестовывали за отсутствие удостоверяющего личность документа по дороге с работы домой. Или за то, что она находилась в «белых» районах после комендантского часа. Наказанием за нарушение законов о паспортизации было тридцатидневное тюремное заключение или штраф в пятьдесят рэндов – почти половина ее месячного заработка. Она наскребала деньги, платила штраф и продолжала заниматься своими делами.


Тайная квартира мамы находилась в районе под названием Хиллброу. Она жила в апартаментах под номером 203. А вниз по коридору жил высокий светловолосый голубоглазый немецкоязычный швейцарец – экспат[3] по имени Роберт. Он жил в номере 206.

В ЮАР, как бывшей торговой колонии, всегда была большая община экспатов. Люди стекаются сюда. Куча немцев. Множество голландцев. В то время Хиллброу был в Южной Африке этаким Гринвич-Виллиджем. Это был район процветающий, космополитичный и либеральный. Там были галереи и андеграундные театры, где художники и артисты осмеливались выступать с критикой правительства перед разношерстной толпой. Там был знаменитый артист Питер-Дирк Эйс, переодевшийся в придуманную им Эвиту и устраивавший в этой одежде сатирические моноспектакли, высмеивавшие режим африканеров. Там были рестораны и ночные клубы (многие из которых принадлежали иностранцам) со смешанной клиентурой: черные люди, ненавидевшие существующее положение дел, и белые люди, считавшие это попросту возмутительным. Эти люди также устраивали тайные посиделки, обычно в чьей-нибудь квартире или пустых подвалах, превращенных в клубы. Такая интеграция по своей природе была политической акцией, но сами посиделки вовсе не были политическими. Люди встречались и развлекались, устраивали вечеринки.

Мама принимала в этом живейшее участие. Она всегда шла в какой-нибудь клуб, на какую-нибудь вечеринку, танцевала, знакомилась с людьми. Она постоянно бывала в телебашне Хиллброу, одном из самых высоких зданий Африки. Там был ночной клуб с вращающимся танцполом на верхнем этаже.

Это было замечательное, но все же полное опасностей время. Иногда рестораны и клубы закрывали, иногда нет. Иногда исполнителей и зрителей арестовывали, иногда нет. Дело случая. Мама никогда не знала, кому можно доверять, а кто может сдать ее в полицию. Соседи «стучали» друг на друга. У подружек белых мужчин, живших в том же здании, что и мама, были все основания донести, что среди них живет черная женщина (без сомнений, проститутка). И надо было помнить, что черные люди тоже работали на правительство. Например, белые соседи мамы могли подозревать, что она – шпион, изображающий из себя проститутку (изображающую из себя горничную), засланный в Хиллброу, чтобы доносить на белых, нарушающих закон. Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским.

Живя в городе в одиночестве, не пользуясь ничьим доверием и сама никому не доверяя, мама начала проводить все больше и больше времени в компании того, с кем она чувствовала себя в безопасности: высокого светловолосого швейцарца, живущего вниз по коридору в номере 206. Ему было сорок шесть лет, ей – двадцать четыре. Он был спокойным и сдержанным, она – дикой и свободной. Она заходила к нему в квартиру поболтать, они вместе отправлялись на подпольные посиделки, танцевали в ночном клубе с вращающимся танцполом. Что-то щелкнуло.

Я знаю, что между моими родителями были настоящие взаимопонимание и любовь. Я видел это. Но какими бы романтическими их отношения ни были, я не могу сказать, до какого момента они оставались просто друзьями. Есть вещи, о которых дети не спрашивают.

Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским.

Все, что я знаю – это то, что однажды она сделала предложение.

– Я хочу ребенка, – сказала она ему.

– Не хочу детей, – ответил он.

– Я не прошу тебя завести ребенка себе. Я прошу тебя помочь мне иметь ребенка. Я всего лишь хочу от тебя сперму.

– Я католик, мы не делаем подобные вещи, – сказал он.

– Знаешь, – сказала она, – я могла бы переспать с тобой и уйти, и ты бы никогда не узнал, есть ли у тебя ребенок или нет. Но я не хочу этого. Удостой меня своим «да», чтобы я могла жить спокойно. Я хочу ребенка для себя, и я хочу его от тебя. Ты сможешь видеться с ним, когда захочешь, но у тебя не будет никаких обязательств.

Ты не будешь должен разговаривать с ним. Тебе не придется платить за него. Просто сделай мне ребенка.

Для мамы тот факт, что этот мужчина не очень-то хочет создать с ней семью, существование закона, запрещавшего ему создать с ней семью, делал эту идею еще привлекательней. Она хотела ребенка, а не мужчину, который вмешался бы в ее жизнь и управлял ею. Что касается моего отца, я знаю, что он долгое время продолжал говорить «нет».

В конце концов, он сказал «да». Почему он согласился? На этот вопрос я никогда не найду ответа.

Через девять месяцев после того «да», 20 февраля 1984 г., маму приняли в больнице Хиллброу, где ей должны были сделать плановое кесарево сечение. Живущая отдельно от семьи, беременная от человека, с которым не могла появляться на людях, она была совсем одна. Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником.


Когда врачи вынули меня, был тот неловкий момент, когда они сказали: «Ага. Это очень светлокожий ребенок». Быстро оглядев родильный зал, они не обнаружили ни одного мужчины, стоявшего рядом и готового взять на себя ответственность.

– Кто отец? – спросили они.

– Его отец из Свазиленда, – сказала мама, имея в виду крошечную, сухопутную страну к востоку от ЮАР.

Вероятно, они понимали, что она лжет, но приняли это, так как нуждались в объяснении. Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность. Все должно было быть упорядочено. Мама солгала и сказала, что я родился в Кангване – полусуверенном хоумленде, бантустане для народа свази, живущего в ЮАР. Так что в моем свидетельстве о рождении не говорится, что я – коса, хотя я им, в принципе, являюсь. И в нем не говорится, что я швейцарец, чего бы не позволило правительство. Там просто говорится, что я из другой страны.

Мой отец не был вписан в мое свидетельство о рождении. Официально он не был моим отцом. А мама, держа слово, была готова к тому, что он не будет принимать участия в нашей жизни. Она арендовала для себя новую квартиру в Жубер-Парке, районе, соседнем с Хиллброу, и туда она принесла меня из больницы.

На следующей неделе она пошла навестить моего отца, без меня. К ее удивлению, он спросил, где я. «Ты сказал, что не хочешь принимать в этом участия», – сказала она. Он не хотел, но – так как я уже существовал, он понимал, что не может иметь сына, живущего за углом, и не быть частью его жизни. Так что мы втроем стали своего рода семьей, насколько позволяло наше дикое положение. Я жил с мамой. Мы тайком навещали моего папу, когда могли это сделать.

Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником.

Тогда как большинство детей уверено в любви своих родителей, я был уверен в их преступности. С папой я мог находиться только дома. Если мы выходили на улицу, ему приходилось идти по другой стороне дороги. Мы с мамой постоянно ходили в парк Жубер. Это Центральный парк Йоханнесбурга: красивые сады, зоопарк, огромная шахматная доска с фигурами в человеческий рост, которыми играли люди. Мама рассказывает мне, что однажды, когда я уже начал ходить, папа попробовал пойти с нами. Мы были в парке, он шел на довольно большом расстоянии от нас, а я побежал за ним с криком «Папа! Папа! Папа!» Люди начали на нас смотреть. Он был напуган. Он запаниковал и стал убегать. Я подумал, что это игра, и продолжал гнаться за ним.

Я не мог гулять и с мамой: светлокожий ребенок с черной женщиной вызвал бы слишком много вопросов. Когда я был новорожденным, она могла завернуть меня и брать куда угодно, но очень быстро это перестало быть вариантом. Я был крупным ребенком, огромным ребенком. Когда мне был год, можно было подумать, что мне два. Когда мне было два, можно было подумать, что мне четыре. Не было никакого способа меня спрятать.

Мама, как это было с ее квартирой и формой горничной, и здесь нашла лазейки в системе. Быть мулатом (когда один родитель белый, а другой – черный) было незаконно, но быть цветным (иметь обоих цветных родителей) незаконным не было. Так что мама представляла меня миру как цветного ребенка. Она нашла ясли в цветном районе, где могла оставлять меня, когда работала.

В нашем здании жила цветная женщина по имени Куин. Когда мы хотели пойти погулять в парке, мама приглашала ее пойти с нами. Она шла рядом со мной и вела себя, словно была моей матерью, а мама шла в нескольких шагах позади, словно была служанкой, работавшей на эту цветную женщину. У меня есть десятки фотографий, где я гуляю с этой женщиной, которая похожа на меня (но не является моей матерью). А черная женщина позади нас, которая, кажется, случайно оказалась на фотографии, – моя мама.

Когда мы не могли пойти гулять с цветной женщиной, мама рисковала сама гулять со мной. Она держала меня за руку или на руках, но если появлялась полиция, ей приходилось опускать меня на землю, словно я мешок с травой, и делать вид, что я не ее ребенок.

Когда я родился, мама уже три года не видела свою семью, но она хотела, чтобы я знал их, а они знали меня. Так что блудная дочь вернулась. Мы жили в городе, но я по нескольку недель проводил у бабушки в Соуэто, часто во время каникул. У меня столько воспоминаний об этом месте, что мысленно мы словно жили и там.

В городе, как бы ни было трудно по нему передвигаться, мы справлялись. На улицах было много людей, черных, белых и цветных, идущих на работу и с работы, и мы могли затеряться в толпе. Но в Соуэто могли жить только черные. Там было труднее спрятать кого-то вроде меня, и правительство наблюдало намного пристальней.

В «белых» районах полицию можно было увидеть нечасто, а если и увидеть, то «дружелюбного полицейского» в его рубашке с застегнутым воротничком и отутюженных брюках. В Соуэто полиция была оккупационной армией. Они не носили рубашек с застегнутыми воротничками. Они носили защитное снаряжение. Они были вооружены. Они работали командами, известными как «летучие отряды», потому что появлялись вдруг и ниоткуда, раскатывая в бронированных военных автомобилях (мы называли их бегемотами) с огромными шинами и прорезями по бокам автомобиля, откуда стреляли из своего оружия.

С «бегемотами» не связывались. Как только увидел – беги. Это была суровая реальность жизни. Тауншип постоянно находился в состоянии мятежа; кто-нибудь где-нибудь всегда маршировал или протестовал, и это надо было подавлять. Играя в бабушкином доме, я слышал ружейные выстрелы, крики, слышал, как в толпу бросали гранаты со слезоточивым газом.

Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность.

Все должно было быть упорядочено.

Мои воспоминания о «бегемотах» и «летучих отрядах» относятся к тому времени, когда мне было пять или шесть лет, когда апартеид, наконец, начал рушиться. До этого я никогда не видел полицию, так как мы не могли рисковать, чтобы полицейские увидели меня. Когда бы мы ни приезжали в Соуэто, бабушка не разрешала мне выходить на улицу. Если она присматривала за мной, это было: «Нет, нет, нет. Он не выходит из дома». Я мог играть за стеной, во дворе, но не на улице. А именно там, на улице, играли остальные дети. Мои двоюродные брат и сестра, дети из квартала, они открывали ворота, выбегали и носились на свободе, возвращаясь домой в сумерках. Я упрашивал бабушку разрешить мне выйти.

– Пожалуйста. Пожалуйста, можно я поиграю с двоюродным братом?

– Нет! Они заберут тебя!

Я долгое время думал, что под «они» она имеет в виду других детей, но она говорила о полицейских. Детей могли забрать. Детей на самом деле забирали. Ребенок не того цвета в районе не того цвета – и правительство могло прийти, лишить твоих родителей родительских прав, забрать тебя в приют. Для поддержания порядка в тауншипах правительство полагалось на свою сеть impipis, анонимных доносчиков, информировавших о подозрительных действиях. Были еще «блэкджеки», черные, работавшие на полицию. Бабушкин сосед был блэкджеком. Ей приходилось проверять, чтобы он не увидел, как она приводит меня в дом и уводит из дома.

Бабушка до сих пор рассказывает историю о случае, когда мне было три года. Мне надоело сидеть в заключении, и я прокопал яму в подъездной дорожке под воротами, протиснулся в нее и убежал. Все паниковали. Поисковая группа отправилась на поиски и выследила меня. Я даже не подозревал, какая опасность угрожала всем из-за меня. Семья могла быть депортирована, бабушка могла быть арестована, мама могла отправиться в тюрьму, а меня, возможно, запихнули бы в групповой дом для цветных детей.

Так что меня держали внутри. Не считая тех редких прогулок в парке, почти все обрывочные воспоминания о моем раннем детстве относятся к дому: я с мамой в ее крошечной квартирке, я сам по себе у бабушки. У меня не было друзей. Я не был знаком с другими детьми, кроме двоюродного брата и сестры.

Тем не менее я не был одиноким ребенком – мне нравилось быть одному. Я читал книги, играл в игрушки, которые у меня были, создавал воображаемые миры. Я жил в своей голове. И сегодня я могу оставаться один часами и прекрасно себя развлекать. Мне приходится напоминать себе, что надо быть с людьми.


Люди – это люди, а секс – это секс, и я, безусловно, не был единственным ребенком, рожденным у черного и белого родителей во время апартеида. Путешествуя по миру сегодня, я все время встречаю других «смешанных» южноафриканцев. Наши истории начинались одинаково. Мы примерно одного возраста. Их родители встретились на какой-нибудь подпольной вечеринке в Хиллброу или Кейптауне. Они жили на нелегальной квартире. Разница была в том, что почти все остальные покинули страну. Белый родитель тайно провозил их через Лесото или Ботсвану, и они росли за границей, в Англии, Германии или Швейцарии, потому что создать смешанную семью во времена апартеида было попросту невозможно.

Как только был избран Мандела, мы, наконец-то, смогли жить свободно. Уехавшие из страны тоже начали возвращаться. Первого из них я встретил, когда мне было лет семнадцать. Он рассказал мне свою историю, а я реагировал примерно так: «Погоди-ка, что? Ты имеешь в виду, мы могли уехать? Это был вариант

Представьте, что вас выбросили из самолета. Вы ударяетесь о землю и ломаете все кости, вас отправляют в больницу, и вы исцеляетесь и снова можете двигаться, и все, наконец, остается позади. А потом, однажды, кто-то рассказывает вам о парашюте.

Вот как я себя чувствовал. Я не мог понять, почему мы остались.

Я побежал домой и спросил маму.

– Почему? Почему мы попросту не уехали? Почему мы не уехали в Швейцарию?

– Потому что я не швейцарка, – сказала она так же упрямо, как всегда. – Это моя страна. Почему я должна была уезжать?

ЮАР – СОЧЕТАНИЕ СТАРОГО И НОВОГО, ДРЕВНЕГО И СОВРЕМЕННОГО, и идеальный пример этого – южноафриканское христианство. Мы приняли религию своих колонизаторов, но большинство придерживалось и старых верований предков, просто на всякий случай. В ЮАР вера в Святую Троицу вполне гармонично сочетается с верой в заклинания и наложения проклятий на чьих-то врагов.

Я родом из страны, где люди, скорее, пойдут к sangomas (шаманам, традиционным целителям, известным под уничижительным прозвищем «знахарь»), чем к врачам западной медицины. Я родом из страны, где людей арестовывали и устраивали настоящий судебный процесс за колдовство. Я говорю не о 1700-х годах. Я говорю о том, что было пять лет назад.

Я помню, как кого-то привлекли к суду за то, что он ударил другого молнией. Это часто происходит в хоумлендах. Там нет высоких зданий, мало высоких деревьев – ничто не стоит между тобой и небом, так что людей постоянно поражают молнии. А когда кого-то убивает молнией, все знают, что это случилось потому, что кто-то заставил мать-природу нанести удар. Так что если у вас были разногласия с убитым молнией парнем, кто-нибудь обвинит вас в убийстве и к вам заявится полиция.

– Мистер Ной, вы обвиняетесь в убийстве. Вы использовали колдовство, чтобы убить Дэвида Кобуку, наслав на него удар молнии.

– Какие существуют доказательства?

– Доказательство – то, что Дэвид Кобуку был убит молнией, а ведь даже не шел дождь.

И вы отправляетесь в суд. Судебное разбирательство ведет судья. Есть досье. Есть прокурор. Ваш адвокат должен доказать отсутствие мотива, предъявить криминалистическую экспертизу места преступления и держать упорную оборону. Аргументом вашего адвоката не может быть «Колдовства не существует». Нет, нет, нет. Вы проиграете.

Глава 3

Тревор, молись!

Я вырос в мире, где правили женщины. Мой отец был любящим и преданным, но я мог видеть его только тогда и там, когда и где позволял апартеид. Мой дядя Велайл, самый младший брат мамы, жил с бабушкой, но большую часть времени он проводил в местной таверне, ввязываясь в драки.

Единственным мужчиной, почти регулярно появлявшимся в моей жизни, был дедушка, мамин папа. Он был силой, с которой приходилось считаться. Дедушка с бабушкой были в разводе, и он не жил с нами, но часто заходил. Его звали Темперанс Ной[4], что было странно, так как уж сдержанным человеком он вовсе не был. Он был буйным и шумным. В квартале его прозвали «Тат Шиша», что переводится примерно как «сногсшибательный дедуля». И он был именно таким. Он любил женщин, а женщины любили его. Время от времени по вечерам он надевал лучший костюм и прогуливался по улицам Соуэто, вызывая на всех лицах улыбку и очаровывая всех встреченных женщин. У него была широкая ослепительная улыбка и белые зубы – искусственные. Дома он снимал вставную челюсть, и я видел, как он это делает. Выглядел он при этом так, словно ел собственное лицо.

Много лет спустя мы узнали, что у него было биполярное расстройство, но до этого мы считали его просто эксцентричным. Однажды он взял мамин автомобиль, чтобы съездить в магазин за молоком и хлебом. Он исчез и вернулся домой только поздним вечером, когда нам уже давно не были нужны ни молоко, ни хлеб. Выяснилось, что он проезжал мимо стоявшей на автобусной остановке молодой женщины и, будучи уверенным, что ни одна красивая женщина не должна ждать автобуса, предложил подвезти ее до дома – в трех часах езды. Мама разозлилась на него, потому что это стоило нам полный бак бензина, которого хватило бы, чтобы две недели добираться до работы и школы.

Когда он был в приподнятом настроении, его ничто не могло остановить, но перепады его настроения были резкими. В юности дедушка был боксером, и однажды он сказал мне, что я его не уважаю и он хочет со мной боксировать. Было ему тогда за восемьдесят. Мне было двенадцать. Он поднял кулаки, начал кружить вокруг меня. «Давай, Тревор! Давай! Поднимай кулаки! Ударь меня! Я покажу тебе, что я все еще мужчина! Давай!» Я не мог его ударить, потому что не собирался бить старшего члена своей семьи. К тому же я никогда еще не дрался и не хотел, чтобы моя первая драка была с восьмидесятилетним стариком. Я побежал к маме, и она заставила его остановиться. Через день после вспышки боксерской ярости он сидел в кресле и за весь день не двинулся и не сказал ни слова.

Темперанс жил со своей второй семьей в Мидоулендсе[5]. Приезжали мы туда нечасто, потому что мама и бабушка всегда опасались, что их отравят. Такое у нас случалось. Все имущество умершего мужчины наследовала его первая семья, так что всегда существовала возможность, что вторая семья ее может отравить. Это было что-то вроде «Игры престолов» для бедных. Мы приходили в тот дом, и мама предупреждала меня:

– Тревор, не пробуй еду.

– Но я есть хочу!

– Нет. Они могут отравить нас.

– Ладно, но почему бы мне просто не помолиться Иисусу, чтобы Иисус убрал яд из еды?

– Тревор! Sun’qhela!

Так что я виделся с дедушкой только время от времени, а когда он умер, дом оказался во власти женщин.

Кроме мамы была еще моя тетя Спонгхили. У них с ее первым мужем, Динки, было двое детей – Млунгиси и Булелва. Спонгхили была авторитетом, во всех смыслах сильной женщиной, полногрудой домохозяйкой. Динки[6], как и значило его имя, был малозначительной личностью. Роста он был небольшого. Любил ругаться, но не всерьез. Казалось, что он, скорее, пытается быть грубым, но это у него не очень-то получалось. Он старался соответствовать тому образу мужа, каким тот, по его мнению, должен был быть: главным, руководящим. Помню, как он говорил мне, когда я был ребенком: «Если ты не бьешь свою женщину, ты ее не любишь». Именно такие рассуждения можно было услышать от мужчин в барах и на улицах.

Динки пытался выдавать себя за главу семьи, которым на самом деле не был. Он давал тете пощечины и бил ее, она терпела и терпела, пока, наконец, не давала пощечину ему, одерживая над ним верх и ставя его на место. Динки всегда разглагольствовал в стиле «Я командую своей женщиной». И хотелось сказать: «Динки, во-первых, нет. Во-вторых, тебе это не нужно. Потому что она любит тебя».

Помню, как однажды он ее действительно достал. Я был во дворе, а Динки выбежал из дома, крича благим матом. Спонгхили бежала прямо за ним с кастрюлей кипящей воды, проклиная его и угрожая облить кипятком.

В Соуэто можно было постоянно слышать о мужчинах, облитых кипятком, – часто это было единственным средством защиты женщин. И мужчинам везло, если это была кипящая вода. Некоторые женщины использовали горячее масло. Вода означала, что женщина хочет дать своему мужчине урок. Масло означало, что она хочет закончить отношения.

Моя бабушка, Фрэнсис Ной, была матриархом семьи. Она управляла домом, присматривала за детьми, готовила и занималась уборкой. Ростом едва метр пятьдесят, сгорбленная из-за долгих лет работы на фабрике, но твердая, как камень, и до сегодняшнего дня очень активная и очень энергичная. Там, где дедушка был важным и буйным, бабушка была спокойной, расчетливой, очень сообразительной. Если нужно узнать что-нибудь из истории семьи, начиная с 1930-х годов, она может рассказать, в какой день это случилось, где это случилось и почему это случилось. Она помнит все.

Моя прабабушка тоже жила с нами. Мы называли ее Коко. Она была очень старой, далеко за девяносто, согбенной и хрупкой, абсолютно слепой. Ее глаза стали абсолютно белыми, затянутыми бельмами. Она не могла ходить, если кто-нибудь ее не поддерживал. Она сидела на кухне рядом с топящейся углем печью, замотанная в длинные юбки и шали, с укутанными пледами плечами. Угольная печь всегда горела. Она предназначалась для обогрева дома, приготовления еды, нагревания воды для мытья. Мы сажали прабабушку там, потому что это было самым теплым местом в доме. Утром кто-нибудь будил ее и помогал добраться до кухни. Вечером кто-нибудь отводил ее в кровать. Это все, что она делала – целый день, каждый день. Сидела у печи. Она была замечательной и доброй. Просто она не могла видеть и не двигалась.

Коко и бабушка часто сидели вместе и вели долгие разговоры, но когда мне было пять лет, я не думал о Коко как о реальном человеке. Так как ее тело не двигалось, она напоминала говорящий разум.

Наши отношения представляли собой вопросы и ответы, словно разговор с компьютером.

– Доброе утро, Коко.

– Доброе утро, Тревор.

– Коко, ты ела?

– Да, Тревор.

– Коко, я иду гулять.

– Хорошо, будь осторожен.

– Пока, Коко!

– Пока, Тревор!


Тот факт, что я рос в мире, где главенствовали женщины, не был случайностью. Апартеид разлучил меня с отцом, потому что тот был белым. Но почти всех детей, которых я знал и которые росли в бабушкином квартале в Соуэто, апартеид тоже разлучил с отцами, просто по разным причинам. Их отцы работали где-то на шахтах, приезжая домой только по праздникам. Их отцы сидели в тюрьме. Их отцы были в изгнании, борясь с судебным преследованием. Всем заправляли женщины. «Wathint’Abafazi Wathint’imbokodo!» было их речевкой на митингах во время борьбы за свободу. «Когда ты сражаешься с женщиной, ты сражаешься со скалой». Как нация мы осознавали силу женщин, но дома от них ожидались покорность и послушание.

В Соуэто религия заполнила пустоту, оставленную отсутствовавшими мужчинами. Я часто спрашивал маму, трудно ли ей растить меня одной, без мужа. Она уверенно отвечала: «Только то, что я живу без мужчины, не значит, что у меня никогда не было мужа. Бог мой муж». Для моих мамы, тети, бабушки (да и любой другой семьи на нашей улице) в центре жизни была вера. Молитвенные собрания проходили то в одном, то в другом доме квартала, в зависимости от дня. В эти группы входили только женщины и дети. Мама всегда просила моего дядю присоединиться к нам, но он говорил: «Я бы присоединился к вам, если бы было больше мужчин, но я не хочу быть здесь единственным мужчиной». Потом начинались песнопения и молитвы, и для него это было предлогом уйти из дома.

На молитвенном собрании мы втискивались в крошечную гостиную того или иного дома и вставали кругом. Затем все друг за другом читали молитвы. Бабушки рассказывали о том, что происходит в их жизни. «Я рада быть здесь. Я хорошо поработала неделю. Я получила прибавку к зарплате и хочу поблагодарить вас и восхвалить Иисуса». Иногда они доставали Библию и говорили: «Это писание говорило со мной и, может быть, поможет вам». Затем немного пели. Была кожаная подушечка, которая называлась «такт», по ней стучали ладонью, как по ударному инструменту. Кто-нибудь хлопал по ней, отбивая такт, а все остальные пели. «Masango vulekani singene eJerusalema. Masango vulekani singene eJerusalema».

Вот как это было. Молись, пой, молись. Пой, молись, пой. Пой, пой, пой. Молись, молись, молись. Иногда это продолжалось часами, всегда заканчиваясь словом «аминь», и они могли тянуть это «аминь» как минимум пять минут. «А-минь. А-а-а-минь. А-а-а-а-минь. А-ааааааааааааааааааааааааааминь. Минь-минь-минь. Минь-минь-минь. Аааааааааааааааааааа-мииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииин-ннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннн-нннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннннь». Потом все прощались и расходились по домам. Следующий вечер, другой дом, все то же самое.

Я всегда с нетерпением ждал вторников (когда по вечерам молитвенные собрания проходили в бабушкином доме) по двум причинам. Во-первых, такт во время пения отбивал я. А во-вторых, я любил молиться.

Бабушка всегда говорила мне, что ей нравятся мои молитвы. Она верила, что мои молитвы более сильные, потому что я молился на английском. Все знали, что Иисус говорит по-английски, ведь он – белый. Библия на английском языке. Да, Библия не была написана на английском, но в ЮАР она попала на английском, так что для нас она была английской. Что делало мои молитвы лучшими молитвами, потому что на английские молитвы отвечают в первую очередь.

Откуда мы это знали? Посмотрите на белых людей. Очевидно, что они попадают по адресу. Прибавьте сюда из Евангелия от Матфея, 19:14. «Но Иисус сказал: пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное».

А если ребенок молится на английском? Белому Иисусу? Несомненно, это – мощная комбинация. Когда бы я ни молился, бабушка говорила: «На эту молитву будет ответ. Я чувствую это».

Женщинам в тауншипе всегда было о чем помолиться: денежные проблемы, сын, который арестован, дочь, которая заболела, муж, который пьет. Когда бы молитвенные собрания ни проходили в нашем доме, бабушка хотела, чтобы я за них помолился, потому что мои молитвы были такими хорошими. Она поворачивалась ко мне и говорила: «Тревор, молись». И я молился. Я любил это делать. Бабушка убедила меня, что мои молитвы получают ответ. Я чувствовал, что помогаю людям.


В Соуэто есть что-то волшебное. Да, он был тюрьмой, созданной нашими притеснителями, но он также давал нам ощущение самостоятельности и самоуправления. Соуэто был нашим. Он обладал мотивирующей способностью, которую вы больше нигде не найдете. В Америке мечтой было выбраться из гетто. В Соуэто, так как покинуть гетто было невозможно, мечтой было преобразить гетто.

Для миллиона людей, живших в Соуэто, не было магазинов, не было баров, не было ресторанов. Не было асфальтированных дорог, электроснабжение было минимальным, канализация плохой. Но если собрать миллион людей в одном месте, они найдут выход. Так что рос «черный рынок», где в чьем-нибудь доме мог вестись бизнес любого рода: услуги автомеханика, детский сад, ребята, продающие восстановленные покрышки.

Самыми распространенными были магазины spaza и shebeens.

Магазины spaza были неофициальными продуктовыми магазинами. Люди строили в своем гараже киоск, оптом покупали хлеб и яйца, а потом продавали их в розницу. В тауншипе все покупали продукты в небольшом количестве, так как денег у всех было мало. Ты не мог позволить себе купить сразу дюжину яиц, это было слишком дорого. Но ты мог купить два яйца, так как этого было достаточно на утро. Ты мог купить четверть буханки хлеба, чашку сахара.

Shebeens были незаконными барами в задней части чьего-нибудь дома. Во дворе ставили стулья, вешали тент и устраивали подпольный бар. В shebeens мужчины ходили, чтобы выпить после работы и во время молитвенных собраний, а также почти в любое другое время дня.

Люди строили дома так же, как покупали яйца, – постепенно. Правительство выделяло каждой семье в тауншипе участок земли. Сначала ты строил на своем участке сарай, временное сооружение из фанеры и рифленого железа. Со временем ты, накопив денег, строил кирпичную стену. Одну стену. Затем ты копил дальше, чтобы построить еще одну стену. Потом, годы спустя, появлялась третья стена и, наконец, четвертая. Теперь у тебя была комната, одна комната, где все члены твоей семьи спали, ели, занимались всеми делами. Затем ты копил на крышу. Потом на окна. Потом штукатурил постройку. Потом у твоей дочери появлялась семья. Им некуда было идти, поэтому они стали жить с тобой. Ты пристроил к своей кирпичной комнате еще одно сооружение из рифленого железа и медленно, годами, превращал его в нормальную комнату для них. Теперь в твоем доме было две комнаты. Потом три. Может быть, четыре. Медленно, в течение поколений, ты пытался добиться того, чтобы у тебя был дом.

Она поворачивалась ко мне и говорила:

«Тревор, молись». И я молился.

Я любил это делать. Бабушка убедила меня, что мои молитвы получают ответ.

Я чувствовал, что помогаю людям.

Бабушка жила в тауншипе Орландо-Ист. У нее был двухкомнатный дом. Нет, не дом с двумя спальнями, а двухкомнатный дом. В нем была спальня и была гостиная/кухня/комната для всего остального. Кто-то может сказать, что мы жили, как бедняки. Я предпочитаю выражение «свободная планировка». Мы с мамой жили там во время школьных каникул. Тетя и ее дети, мои двоюродные брат и сестра, тоже могли быть там, если тетя была в ссоре с Динки. Мы все спали на полу в одной комнате – мама, я, тетя, двоюродные брат и сестра, дядя, бабушка и прабабушка. У каждого взрослого был собственный поролоновый матрас, и был еще один большой поролоновый матрас, который раскатывали посреди комнаты, – все дети спали на нем.

На заднем дворе у нас было два сарая, которые бабушка сдавала в аренду мигрантам и сезонным рабочим. В крошечном дворе с одной стороны дома росло маленькое персиковое дерево, с другой стороны у бабушки была подъездная дорожка.

Я так и не понял, почему у бабушки была подъездная дорожка. У нее не было автомобиля. Она не умела водить. Но у нее была подъездная дорожка. У всех наших соседей были подъездные дорожки. И ни у одного из них не было автомобиля. И в обозримом будущем у большинства этих семей не могло появиться автомобиля. Возможно, здесь был один автомобиль на тысячу человек, но почти у всех были подъездные дорожки. Казалось, что строительство подъездной дорожки было чем-то вроде мечты об автомобиле. История Соуэто – это история подъездных дорожек. Это место, полное надежд.

К сожалению, какими бы причудливыми ни были ваши ворота или подъездные дорожки, была одна вещь, об улучшении которой можно было даже не мечтать: туалет. В домах не было водопровода, был только один общий кран на улице и один уличный туалет. Этими «общаками» пользовались шесть или семь домов.

Наш туалет был «скворечником» из рифленого железа, мы пользовались им вместе с несколькими соседними домами. Внутри была бетонная плита с дырой и пластиковым сиденьем поверх. Когда-то была и крышка, но она давным-давно сломалась и исчезла. Мы не могли позволить себе покупать туалетную бумагу, так что на стене рядом с сиденьем был проволочный держатель со старыми газетами. Использовать газеты было неприятно, но, по крайней мере, я получал информацию, пока делал свои дела.

Мухи – вот чего я терпеть не мог в сортире. До дна было далеко, и они всегда были там, питаясь нечистотами, а у меня был иррациональный всепоглощающий страх, что они собираются взлететь и забраться мне в задницу.

Однажды, когда мне было лет пять, бабушка оставила меня дома на несколько часов и ушла по делам. Я лежал на полу в спальне и читал. Мне надо было выйти, но лил дождь. Я боялся идти по улице под дождем к туалету, промокнув до нитки, а вода капала бы на меня с прохудившегося потолка. Да еще – мокрые газеты, мухи, атакующие меня снизу… Потом у меня появилась мысль. Зачем вообще беспокоиться по поводу сортира? Почему бы не положить газету на пол и не сделать свои дела, как щенок? Так я и сделал. Я взял газету, положил ее на пол в кухне, снял штаны, присел на корточки и приступил.

Когда ты облегчаешься, то в момент, когда ты только присел, процесс еще не совсем начался. Ты еще не гадящий человек. Ты пока на переходе от человека, который собирается облегчиться, к человеку, который облегчается. Ты не сразу выхватываешь свой смартфон или газету. Требуется минута, чтобы процесс пошел, чтобы ты расслабился и почувствовал себя удобно. Как только ты достигаешь этого момента, все идет на лад.

Это яркое впечатление, облегчение. В этом есть что-то волшебное, даже проникновенное. Я думаю, бог распорядился, чтобы люди облегчались так, как облегчаются, потому что это возвращает нас на землю и придает нам смирение. И неважно, кто ты. Все мы гадим одинаково. Бейонсе облегчается. Папа римский облегчается. Королева Елизавета облегчается. Когда мы облегчаемся, то забываем о своей важности и месте в обществе, забываем, насколько мы знамениты или богаты. Все это исчезает.

Ты никогда не бываешь настолько самим собой, как когда гадишь. Это тот момент, когда ты осознаешь: «Это я. Я такой, как есть». Мочиться ты можешь, не задумываясь ни на секунду, но с облегчением дело обстоит не так. Смотрели ли вы когда-нибудь в глаза младенца, когда он какает? Это момент абсолютной погруженности в себя.

А вот предназначенный для тебя ветхий сортир… Дождь, мухи у тебя отняли этот момент, а ни у кого нельзя его отнимать. Сидя на корточках и облегчаясь на кухонный пол в тот день, я думал что-то вроде: «Вау! Мух нет. Стресса нет. Это действительно здорово. Мне это правда нравится». Я знал, что сделал отличный выбор, я очень гордился собой за этот выбор. Я достиг того момента, когда мог расслабиться и быть самим собой. Потом я мимоходом оглядел комнату, взглянул налево, а там, буквально в метре от меня, прямо у угольной печи, сидела Коко.

Это было как в сцене из «Парка Юрского периода», когда дети обернулись, и прямо рядом с ними был тираннозавр. Ее глаза были широко открытыми, мутно-белыми, и она водила ими по комнате. Я знал, что она не может меня видеть, но она стала морщить нос: она могла чувствовать, что что-то здесь не так.

Я запаниковал. Все, что можно сделать во время облегчения, – закончить процесс. Моим единственным вариантом было закончить как можно тише и спокойней, именно так я и решил поступить. Потом: тишайший плюх какашки маленького ребенка на газету. Голова Коко повернулась на звук.

– Кто там? Эй? Эй?!

Я замер. Задержал дыхание и ждал.

– Кто там? Эй?!

Я сидел тихо, ждал, потом продолжил свое.

– Есть кто-нибудь?! Тревор, это ты?! Фрэнсис? Эй? Эй?

Она начала выкрикивать имена всех членов семьи. «Номбуйисело? Спонгхили? Млунгиси? Булелва? Кто там? Что происходит?»

Это было похоже на игру, словно я пытался спрятаться, а слепая женщина пыталась меня найти, используя эхолокатор. Каждый раз, когда она звала, я замирал. Была полная тишина. «Кто здесь? Эй?!» Я делал паузу, ждал, чтобы она снова устроилась на стуле, потом продолжал.

Строительство подъездной дорожки было чем-то вроде мечты об автомобиле.

История Соуэто – это история подъездных дорожек. Это место, полное надежд.

Наконец, когда, казалось, прошла вечность, я закончил. Я встал, взял газету (это было не очень-то тихо) и ме-е-е-едленно свернул ее. Она зашуршала. «Кто здесь?» Я снова остановился, подождал. Потом получше свернул ее, подошел к мусорному ведру, положил свой грех на дно, осторожно прикрыл его другим мусором. Потом на цыпочках вернулся в другую комнату, устроился на матрасе на полу и притворился спящим. Дело было сделано, выходить из дома не пришлось, а Коко осталась в неведении.

Миссия выполнена.

Час спустя бабушка вернулась домой. В ту же секунду, как она вошла, Коко позвала ее.

– Фрэнсис! Слава богу, ты здесь. В доме что-то произошло.

– Что это было?

– Не знаю, но я слышала это, и был запах.

Бабушка начала принюхиваться. «Господи! Да, я тоже чувствую запах. Это крыса? Кто-то сдох? Это определенно в доме».

Они продолжали выдвигать предположения, очень обеспокоенно, а потом, когда начало темнеть, с работы домой вернулась мама. Как только она вошла, бабушка позвала ее.

– О, Номбуйисело! Номбуйисело! В доме что-то произошло!

– Что?! Что ты имеешь в виду?

Коко рассказала ей историю про звуки и запахи.

Потом мама, очень чувствительная к запахам, начала ходить по кухне, принюхиваясь. «Да, я чувствую это. Я могу это найти… Я могу это найти». Она подошла к мусорному ведру. «Это здесь». Она вынула мусор, достала из-под него скомканную газету, развернула ее, а там была моя какашка. Она показала это бабушке.

– Смотри!

– Что?! Как это сюда попало?!

Коко, слепая, прикованная к стулу, умирала от нетерпения узнать, что происходит.

– Что происходит?! – кричала она. – Что происходит?! Вы нашли это?!

– Это дерьмо, – сказала мама. – На дне мусорного ведра было дерьмо.

– Но как?! – спросила Коко. – Здесь никого не было!

– Ты уверена, что здесь никого не было?

– Да. Я всех звала. Никто не пришел.

– Нас заколдовали! – ахнула мама.

Бес. Для мамы это было логичным умозаключением. Потому что именно так работает колдовство. Если кто-нибудь проклинает тебя или твой дом, всегда есть талисман или тотем, пучок волос или кошачья голова, физическое воплощение духовного, подтверждение присутствия беса.

Как только мама нашла дерьмо, началось настоящее светопреставление. Это было серьезно. У них было свидетельство. Она вошла в «спальню».

– Тревор! Тревор! Просыпайся!

– Что?! – сказал я, притворяясь сонным. – Что происходит?!

– Пошли! У нас в доме бес!

Она схватила меня за руку и вытащила из постели. Все собрались, пришло время действовать. Первое, что мы должны были сделать, – выйти на улицу и сжечь дерьмо. Это то, что надо делать с колдовством: единственный способ разрушить его – сжечь физическое проявление. Мы пошли во двор, мама положила газету с моей какашкой на подъездную дорожку, зажгла спичку и подожгла ее. Потом мама и бабушка встали у горящего дерьма, молились и пели псалмы.

Это то, что надо делать с колдовством: единственный способ разрушить его – сжечь физическое проявление.

Но суматоха на этом не закончилась, потому что когда бес находится рядом, вся община должна объединиться и прогнать его. Если ты не принимаешь участие в молитве, бес может уйти из нашего дома, пойти в твой дом и проклясть тебя. Так что нам нужны были все. Поднялась тревога. Раздался клич. Моя маленькая старая бабушка вышла за ворота, ходила туда-сюда по кварталу, созывая всех других бабуль на срочное молитвенное собрание. «Пойдем! На нас напустили порчу!»

Я стоял, мое дерьмо горело на подъездной дорожке, моя бедная старая бабушка в панике носилась вверх и вниз по улице, а я не знал, что делать. Я знал, что беса нет, но не было никакого способа признаться. Мне придется выдержать порку? Господи. Честность никогда не была лучшей тактикой, если речь идет о порке. Я молчал.

Секундами позже начали стекаться бабули с Библиями в руках, они входили через ворота и шли по подъездной дорожке, десяток, а может, и больше. Все вошли в дом. Дом был набит битком. Это, без сомнений, было крупнейшим молитвенным собранием из всех, когда-либо проходивших в нашем доме. Вообще, крупнейшим мероприятием, случившимся за всю историю нашего дома. Все расселись кружком, молились и молились, и молитвы были сильными. Бабули говорили нараспев и шептали, качались вперед-назад, бубнили. Я изо всех сил старался не поднимать голову и не вмешиваться. Потом бабушка потянулась назад, схватила меня, вытащила в центр круга и посмотрела мне в глаза.

– Тревор, молись.

– Да! – сказала мама. – Помоги нам! Молись, Тревор! Молись богу, чтобы он убил беса!

Я был напуган. Я верил в силу молитвы. Я знал, что мои молитвы работают. Так что – если бы я помолился богу, чтобы он убил то, что оставило дерьмо, а тем, что оставило дерьмо, был я, тогда бог убил бы меня. Я замер. Я не знал, что делать. Но все бабули смотрели на меня, ждали, чтобы я помолился, так что я молился, стараясь как можно больше запинаться.

«Дорогой господь, пожалуйста, защити нас, эм-м-м, ты знаешь, – от того, кто это сделал, но, на самом деле, мы не знаем, что точно случилось, и, может быть, произошло большое недопонимание, и, знаешь ли, может быть, нам не следовало делать поспешных выводов, ведь мы не знаем всей истории, и, я имею в виду, что тебе, конечно, виднее, небесный отец, но, может быть, на этот раз это на самом деле был не бес, потому что кто может точно сказать, так что, может, стоит отсрочить исполнение приговора, кто бы это ни был…»

Это не было моим лучшим выступлением. В конечном счете я свернул его и сел. Молитва продолжалась. Она продолжалась еще некоторое время. Молитва, пение, молитва. Пение, молитва, пение. Пение, пение, пение. Молитва, молитва, молитва. Наконец, все почувствовали, что бес ушел, и жизнь может продолжаться. Мы долго тянули «аминь», потом все пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по домам.

Той ночью я чувствовал себя ужасно. Перед тем как пойти спать, я тихо помолился. «Господи, я так сожалею обо всем. Я понимаю, что это было не здорово». Потому что я знал: бог отвечает на твои молитвы. Бог – твой отец. Это мужчина, который всегда с тобой, мужчина, который о тебе заботится. Когда ты молишься, он откладывает дела, он тратит свое время и слушает. А я заставил его два часа выслушивать молитвы бабуль, хотя знал, что в мире столько боли и страданий, и у него есть дела поважнее, чем разбираться с моим дерьмом.

КОГДА Я РОС, МЫ СМОТРЕЛИ РЕТРАНСЛЯЦИИ АМЕРИКАНСКИХ ТЕЛЕСЕРИАЛОВ на наших телеканалах: «Доктор Дуги Хаузер», «Она написала убийство», «Служба спасения 911» с Уильямом Шетнером. Большинство из них было дублировано на африканские языки. «Альф» шел на африкаанс. «Трансформеры» – на сото. Но если вы хотели посмотреть их на английском, оригинальная американская аудиозапись синхронно транслировалась по радио. Надо было выключить звук телевизора и слушать ее. Я осознал, что, когда на экране появлялись черные люди, говорившие на африканских языках, они казались мне привычными. Они звучали так, как и должны были звучать. Потом я слышал их в синхронной трансляции по радио, и у всех был афроамериканский акцент. Мое восприятие этих людей менялось. Они не казались привычными. Они казались незнакомцами.

Язык несет в себе самосознание и культуру, или как минимум их восприятие. Общий язык говорит: «Мы одинаковые». Языковой барьер говорит: «Мы разные». Строители апартеида это понимали. Частью попыток разделить черных людей было обеспечение того, чтобы мы были разделены не только физически, но и с точки зрения языка. В школах банту детей учили только на родном языке. Дети зулусов учились на зулу. Дети тсвана – на тсвана. Из-за этого мы попали в ловушку, уготованную нам правительством, и боролись друг с другом, будучи уверенными в том, что мы – разные.

В языке великолепно то, что вы с той же легкостью можете использовать его, чтобы сделать обратное: убедить людей, что они одинаковые. Расизм учит нас, что мы разные из-за цвета нашей кожи. Но так как расизм глуп, его легко обмануть. Если вы расист и встречаете того, кто выглядит не так, как вы, тот факт, что он не может разговаривать так же, как вы, усиливает ваши расистские предубеждения: он другой, менее разумный. Замечательный ученый может приехать из Мексики, чтобы жить в Америке, но если он говорит на ломаном английском, люди скажут: «Ну, я не доверяю этому парню».

– Но он ученый.

– Может быть, в мексиканской науке. Я ему не доверяю.

Но если человек, который выглядит не так, как вы, говорит так, как вы, ваш мозг замыкает, потому что в вашей расистской программе нет инструкций на этот случай. «Погоди-ка, – говорит ваш разум, – расистская программа говорит, что, если он выглядит не так, как я, он не такой, как я. Но языковой код говорит, что если он говорит, как я, то он… такой же, как и я? Здесь что-то не так. Я не могу этого понять».

Глава 4

Хамелеон

Однажды я играл с двоюродными братом и сестрой. Я был врачом, а они – моими пациентами. Я оперировал ухо кузины Булелвы при помощи нескольких спичек и случайно проткнул ей барабанную перепонку. Началось светопреставление. Бабушка прибежала с кухни: «Kwenzeka ntoni? Что случилось?!» Из головы сестры текла кровь. Мы все плакали. Бабушка запихала что-то в ухо Булелвы, чтобы кровотечение остановилось. Но мы продолжали плакать. Мы ясно понимали, что сделали что-то такое, чего не должны были делать, и знали, что нас накажут. Бабушка закончила возиться с ухом Булелвы, достала ремень и выбила из нее дурь. Потом она выбила дурь из Млунгиси. Меня она не тронула.

Позже вечером мама пришла домой с работы. Она увидела мою кузину с повязкой на ухе и бабушку, плачущую у кухонного стола.

– Что происходит? – спросила мама.

– Ой, Номбуйисело, – ответила бабушка, – Тревор такой озорной. Он самый озорной ребенок из всех, что я видела в жизни.

– Тогда тебе надо было его побить.

– Я не могу его бить.

– Почему?

– Потому что я не знаю, как ударить белого ребенка, – сказала она. – Как черного – знаю. Когда ты бьешь черного ребенка, он остается черным. Когда ты бьешь Тревора, он становится синим, и зеленым, и желтым, и красным. Раньше я никогда не видела таких цветов. Я боюсь сломать его. Я не хочу убить белого человека. Я боюсь. Я не собираюсь его трогать.

И она никогда меня не трогала.

Бабушка обращалась со мной так, словно я был белым. Дедушка тоже, но еще в большей степени. Он называл меня «Маста»[7]. Когда мы ехали на автомобиле, он настаивал на том, чтобы везти меня так, словно был моим шофером. «Маста всегда должен сидеть на заднем сиденье». Я никогда не пробовал переубедить его. Что я должен был сказать? «Дедушка, я думаю, что ты неправильно думаешь о расах». Нет. Мне было пять лет. Я садился сзади.

Было так много преимуществ быть «белым» в черной семье, что все и не перечесть. Мне жилось замечательно. Моя семья, в общем-то, делала то, что делает американская судебная система: со мной обращались более мягко, чем с черными детьми. За плохое поведение, за которое двоюродные брат и сестра были бы наказаны, я получал предупреждение и обходился без наказания. А я был намного более озорной, чем они. Намного. Если что-нибудь ломалось или кто-нибудь таскал бабушкино печенье – это был я. Я был проблемой.

Мама была единственной силой, которую я по-настоящему боялся. Она была уверена: пожалеешь розгу – испортишь ребенка. Но остальные говорили: «Нет, он же другой». И делали мне поблажки. Подрастая в таких условиях, я начал понимать, как легко белым людям существовать в системе, дарующей им все привилегии. Я знал, что двоюродных брата и сестру пороли за то, что сделал я, но не был заинтересован в том, чтобы менять взгляды бабушки: ведь это означало бы, что меня тоже будут пороть. Зачем мне это делать? Буду ли я тогда чувствовать себя лучше? Если меня будут пороть, я не буду чувствовать себя лучше. Такая дилемма: могу бороться с расистскими взглядами в нашей семье или наслаждаться бабушкиным печеньем. Я выбрал печенье.


В то время я не думал, что особое отношение было связано с цветом кожи. Я думал, что оно было связано с Тревором. То есть это было не «Тревора не бьют, потому что Тревор белый». Это было «Тревора не бьют, потому что Тревор – это Тревор». Тревор не может выходить на улицу. Тревор не может гулять без присмотра. Просто я – это я, вот почему это происходит. У меня не было других точек отсчета. В округе больше не было детей-мулатов, так что я не мог сказать: «О, это происходит с нами».

В Соуэто жил примерно один миллион человек. 99,9 % из них были черными. И был я. В своем районе я был знаменит только из-за цвета своей кожи. Я был настолько уникален, что люди указывали направление, используя в качестве ориентира меня. «Дом находится на улице Махалима. На углу вы увидите светлокожего мальчика. Там поверните направо».

Когда бы дети на улице ни видели меня, они кричали «Indoda yomlu-ngu!» («Белый человек!»). Некоторые убегали. Другие звали родителей посмотреть. Кое-кто подбегал и пытался до меня дотронуться, чтобы проверить, настоящий ли я. Это был кромешный ад. В то время я абсолютно не понимал, что другие дети на самом деле не имеют ни малейшего представления о том, что такое белый человек. Черные дети из тауншипа не покидали тауншип. Телевизоры были у немногих. Они видели, как по улицам проезжают белые полицейские, но никогда не сталкивались с белым человеком лицом к лицу.

Я ходил на похороны, и, когда я входил, потерявшие близких поднимали глаза, видели меня и переставали плакать. Они начинали перешептываться. Потом махали мне рукой и говорили: «Привет!», словно их больше потрясало мое появление, а не смерть тех, кого они любили. Думаю, люди чувствовали что-то вроде того, что умерший был более важной персоной, потому что на похороны пришел белый человек.

– Я не могу его бить.

– Почему?

– Потому что я не знаю, как ударить белого ребенка. Когда ты бьешь черного ребенка, он остается черным. Когда ты бьешь Тревора, он становится синим, и зеленым, и желтым, и красным. Я не хочу убить белого человека.

Я боюсь. Я не собираюсь его трогать.

После похорон и церковной службы скорбящие отправлялись на поминки в дом понесшей потерю семьи. Могла прийти сотня людей, и вы должны были их накормить. Обычно у семьи была корова, которую забивали, и соседи приходили, чтобы помочь с готовкой. Соседи и знакомые ели во дворе и на улице, а члены семьи – в доме. На всех похоронах, которые я посещал, я ел в доме. Неважно, знали ли мы усопшего или нет. Семья видела меня и приглашала в дом. «Awunakuvumela umntana womlungu ame ngaphandle. Yiza naye apha ngaphakathi». «Нельзя оставлять белого ребенка на улице. Приведите его сюда».

Будучи ребенком, я понял, что люди бывают разных цветов, но в моей голове белый, черный и коричневый были как сорта шоколада. Папа был белым шоколадом, мама – темным шоколадом, а я – молочным шоколадом. Но все мы были просто шоколадками. Я не знал, что это имело какое-то отношение к «расе». Я не знал, что такое раса. Мама никогда не говорила о папе как о белом или обо мне как о мулате. Так что когда другие дети в Соуэто называли меня «белым», хотя на самом деле я был светло-коричневым, я просто думал, что они путают цвета, словно плохо выучили их названия. «Ах, да, дружок. Ты перепутал цвет морской волны с бирюзовым. Понимаю, почему ты сделал эту ошибку. Не ты первый».

Вскоре я понял, что эффективнейший способ построить мост через пропасть между расами – использовать язык. Соуэто был плавильным котлом. Семьи из различных племен и хоумлендов. Большинство детей в тауншипе говорили только на своих родных языках, но я выучил различные языки, потому что рос в доме, где не было никаких других вариантов, кроме как выучить их. Мама сделала все, чтобы первым языком, на котором я заговорил, был английский. Если ты – черный, живущий в ЮАР, английский язык – единственное, что поможет тебе выбиться в люди. Английский – язык денег. Знание английского отождествлялось с интеллигентностью. Если ты искал работу, знание английского определяло, получишь ли ты ее или останешься безработным. Если ты попадал на скамью подсудимых, знание английского определяло, отделаешься ли ты штрафом или отправишься в тюрьму.

После английского языком, на котором мы говорили дома, был коса. Когда мама злилась, она переходила на свой родной язык. Как непослушный ребенок, я получал достаточную порцию угроз на коса. Они были первыми фразами, которые я выучил, большинство из них касалось моей же безопасности, например: «Ndiza kubetha entloko» – «Я дам тебе подзатыльник» или «Sidenge ndini somntwana» – «Ты идиот, а не ребенок». Это очень страстный язык.

Помимо этого, мама учила языки тут и там. Она выучила зулу, потому что он похож на коса. Она говорила на немецком, потому что он был языком моего отца. Она говорила на африкаанс, потому что полезно знать язык своих угнетателей. Сото она выучила на улицах.

Живя с мамой, я видел, что она использует язык для того, чтобы стирать границы, улаживать ситуации, ориентироваться в мире. Однажды мы были в магазине, и его владелец, стоя прямо перед нами, повернулся к охраннику и сказал (на африкаанс): «Volg daai swartes, netnou steel hulle iets» («Иди за этими черными, чтобы они что-нибудь не украли»).

Мама развернулась и сказала на прекрасном, беглом африкаанс: «Hoekom volg jy nie daai swartes sodat jy hulle kan help kry waarna hulle soek nie?» («Почему бы вам не пойти за этими черными, чтобы помочь им найти то, что они ищут?»)

Если ты – черный, живущий в ЮАР, английский язык – единственное, что поможет тебе выбиться в люди.

Английский – язык денег.

Знание английского отождествлялось с интеллигентностью.

«Oh, jammer!» – сказал он, извиняясь на африкаанс. На самом деле (и это было забавно) он извинился не за то, что был расистом. Он просто извинился за то, что его расизм был направлен против нас. «О, извините, – сказал он, – я подумал, что вы такие же, как остальные черные. Знаете, как они любят красть».

Я учился использовать язык так, как это делала мама. Я вел синхронную трансляцию: транслировал окружающим мысли на их собственном языке. Просто гуляя по улице, я получал подозрительные взгляды от прохожих. «Откуда ты?» – спрашивали они. Я отвечал им на том языке, на котором они ко мне обращались, используя тот же акцент, с которым говорили они. Далее следовало секундное замешательство, потом подозрение из взглядов исчезало. «А, ладно. Я думал, ты чужак. Тогда все хорошо».

Это стало моим инструментом, который служил мне всю жизнь. Однажды, будучи юношей, я гулял по улице, а за мной шла группа зулусских парней. Они подходили все ближе, и я мог слышать, как они болтают друг с другом о том, как собираются меня ограбить: «Asibambe le ndoda yomlungu. Iya ngakwesokunxele sakhe mina ngizoqhamuka ngemuva kwakhe» («Давайте возьмемся за этого белого парня. Ты заходи слева, а я подойду к нему сзади»). Я не знал, что делать. Убежать я не мог. И тогда я быстро обернулся и сказал: «We madoda, kungani singasocongi umun-tu sonke? Ngikulindele lokho. Masikwenze» («Ребята, почему бы нам не ограбить кого-нибудь другого? Я готов. Давайте сделаем это»).

Секунду они выглядели шокированными, потом начали смеяться: «Эй, извини, пижон. Мы приняли тебя не за того. Мы не собирались у тебя ничего отнимать. Мы воруем только у белых людей. Хорошего дня, парень». Они готовы были жестоко обойтись со мной, пока не признали во мне соплеменника, так что мы смогли нормально пообщаться. Это, а также множество других не столь крупных происшествий в моей жизни, заставило меня осознать, что язык, даже больше, чем цвет, дает людям понять, кто ты есть.

Я стал хамелеоном. Мой цвет не изменился, но я мог менять восприятие своего цвета. Если со мной говорили на зулу, я отвечал на зулу. Если со мной говорили на тсвана, я отвечал на тсвана. Может быть, я не выглядел так же, как ты, но если я говорил, как ты, я был тобой.


Так как апартеид заканчивался, элитные частные школы ЮАР начали принимать детей всех цветов. Компания, в которой работала мама, предлагала социальные стипендии, стипендии для незащищенных категорий семей, и она смогла устроить меня в колледж «Мэривейл» – дорогую частную католическую школу. Занятия вели монахини. По пятницам были мессы. Полный набор. Я начал ходить в подготовительную школу, когда мне было три года, а в пять лет пошел в начальную школу.

В моем классе были самые разнообразные дети. Черные дети, белые дети, дети-индийцы, цветные дети. Большинство белых детей были из достаточно состоятельных семей. Почти каждый цветной ребенок – нет. Но благодаря стипендиям мы все сидели за одной партой. Мы носили одинаковые бордовые пиджаки, одинаковые серые брюки и рубашки. Там не было разделения на расы. В каждом классе были представители разных рас.

Конечно, детей дразнили и травили, но это были обычные детские глупости. Например, из-за того, что ты толстый или тощий, из-за того, что ты высокий или низкий, из-за того, что слишком умный или тупой. Я не помню, чтобы кого-нибудь дразнили из-за его расовой принадлежности. Меня не учили ограничивать себя в том, что я должен или не должен любить. Я был абсолютно свободен проявлять себя. Я влюблялся в белых девочек. Я влюблялся в черных девочек. Никто не спрашивал меня, кто я такой. Я был Тревором.

Это было замечательным опытом, но минусом было то, что это отгораживало меня от реальности. «Мэривейл» был оазисом, далеким от истинного положения дел, комфортным местом, где мне не приходилось принимать трудных решений. Но реальный мир не исчез. Расизм существует. Людей оскорбляют, и тот факт, что этого не случается с тобой, не означает, что этого не случается вообще. И в какой-то момент тебе приходится выбирать. Черный или белый. Выбрать сторону.

Ты можешь попробовать спрятаться от этого. Или можешь сказать: «Ну, я не встаю ни на чью сторону». Но в какой-то момент жизнь вынудит тебя выбрать сторону.

В конце шестого класса я ушел из «Мэривейла», чтобы ходить в среднюю школу «Эйч-Эй-Джек». Перед началом обучения мне надо было пройти тест для проверки способностей, и на основании результатов этого теста школьный методист сказал мне: «Ты пойдешь в класс для самых умных, в класс “А”». В первый день я появился в школе и пошел в свой класс, и из примерно тридцати детей моего класса почти все были белыми. Был один индиец, один или два черных ученика и я.

Потом наступила большая перемена. Мы вышли на игровую площадку, и черные дети были повсюду. Это был океан черного, словно кто-то открыл кран и оттуда полилось все черное. Я подумал что-то вроде: «Где же они все прятались?» Белые дети, с которыми я познакомился тем утром, пошли в одну сторону, черные дети – в другую, а я остался стоять посередине в абсолютном замешательстве. Должны ли мы встретиться позже? Я не понимал, что происходит.

Мне было одиннадцать лет, и я словно впервые увидел свою страну. В тауншипах вы не увидите сегрегации, потому что там все – черные. В белом мире, когда бы мама ни водила меня в «белую» церковь, мы были там единственными черными, а мама не отделялась от кого-либо. Ее это не волновало. Она спокойно шла и садилась с белыми людьми. А в «Мэривейле» дети перемешивались и проводили время вместе.

До того дня я никогда не видел, чтобы люди были вместе и одновременно не вместе. Чтобы они находились на одной территории, но предпочитали никоим образом не водить компанию с «другими». Я мгновенно увидел, почувствовал, как появились границы. Группы передвигались разноцветными лоскутами по двору, вверх по лестнице, вниз по коридору. Это было сумасшествием.

Я посмотрел на белых детей, с которыми познакомился утром. Десять минут назад я думал, что оказался в школе, где они были большинством. Теперь я понимал, как мало их было на самом деле по сравнению со всеми остальными.

Я неловко стоял в одиночестве на «нейтральной полосе» посреди игровой площадки, и меня спас только мальчик-индиец из моего класса, парень по имени Тисан Пиллау. Тисан был одним из немногих индийских детей в школе, так что он сразу заметил меня, еще одного очевидного аутсайдера. Он подбежал знакомиться: «Привет, еще одна аномалия! Ты из моего класса. Кто ты? Расскажи о себе». Мы начали болтать и быстро сдружились. Он взял меня под крыло, словно Ловкий Плут растерявшегося Оливера.

Во время разговора выяснилось, что я говорю на нескольких африканских языках, и Тисан решил, что цветной ребенок, говорящий на языках черных, – очень занимательный фокус. Он подвел меня к группе черных детей. «Скажите что-нибудь, – попросил он их, – а он продемонстрирует, что понимает вас». Один ребенок сказал что-то на зулу, и я ответил ему на зулу. Это было принято на ура. Другой ребенок сказал что-то на коса, я ответил ему на коса. Все снова пришли в восторг. Всю оставшуюся перемену Тисан подводил меня к разным группам черных детей на детской площадке. «Покажи им свой фокус. Покажи этот фокус с языком».

Черные дети были в восторге. В ЮАР редко можно было найти белого или цветного человека, который говорил бы на африканских языках. Во время апартеида их всегда учили, что на их языках говорят только они сами. Поэтому то, что я говорил на африканских языках, тут же сделало меня популярным у черных детей.

– Почему ты говоришь на наших языках? – спрашивали они.

– Потому что я черный, как вы, – отвечал я.

– Ты не черный.

– Я черный.

– Нет, не черный. Ты разве себя не видел?

Сначала они были смущены. Из-за цвета моей кожи они решили, что я – цветной, который скатился вниз. Но то, что я говорю на одних с ними языках, означало, что мы принадлежим одному племени. Им понадобилась всего минута, чтобы так решить. Мне тоже понадобилась минута.

В какой-то момент я повернулся к одному из них и сказал: «Эй, а как так получилось, ребята, что я не видел ни одного из вас на своих уроках?» Оказалось, что они из класса «Б», который оказался также черным классом. В тот же день я вернулся в класс «А», а к концу дня выяснил, что это не для меня. Неожиданно я понял, кто был моим народом, и я хотел быть с ними. Я пошел поговорить со школьным методистом.

– Я хочу перейти в другой класс, – сказал я ей, – я хочу перейти в класс «Б».

Она пришла в замешательство.

– О, нет, – сказала она, – не думаю, что ты этого хочешь.

– Почему нет?

– Потому что эти дети… ну, ты знаешь.

– Нет, я не знаю. Что вы имеете в виду?

– Послушай, – сказала она, – ты умный ребенок. Ты не захочешь учиться в этом классе.

– Но разве классы не одинаковые? Английский – это английский. Математика – математика.

– Да, но тот класс… те дети потянут тебя назад. Ты ведь хочешь быть в сильном классе.

– Но в классе «Б» обязательно должны быть умные дети.

– Нет.

– Но там все мои друзья.

– Ты не захочешь дружить с теми детьми.

– Захочу.

Мы препирались. Наконец, она строго предупредила меня.

– Ты точно понимаешь, как это повлияет на твое будущее? Ты точно осознаешь, от чего ты отказываешься? Это на всю оставшуюся жизнь повлияет на те возможности, которые откроются перед тобой.

– Я воспользуюсь этой возможностью.

Я перешел в класс «Б», где учились черные дети. Я решил, что лучше буду держаться позади с людьми, которые мне нравятся, чем двигаться вперед с людьми, которых не знаю.

Пребывание в «Эйч-Эй-Джеке» заставило меня осознать, что я – черный. До той перемены мне никогда не приходилось выбирать, но когда я был вынужден сделать выбор, я выбрал черных. Мир смотрел на меня как на цветного, но я не тратил жизнь на рассматривание себя. Я тратил жизнь на рассматривание других людей. Я видел себя как одного из окружающих, а люди вокруг меня были черными. Мои двоюродные брат и сестра были черными, мама была черной, бабушка была черной. Я вырос черным. Так как у меня был белый отец, я ходил в «белую» воскресную школу, общался с белыми детьми, но я не был целым с белыми детьми. Я не был членом их племени. А черные дети приняли меня. «Давай, – сказали они, – пошли с нами». С черными детьми мне не приходилось что-то из себя строить. С черными детьми я просто был собой.

ДО АПАРТЕИДА ЛЮБОГО ЧЕРНОГО, ПОЛУЧИВШЕГО ШКОЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ, учили, скорее всего, европейские миссионеры, иностранцы-энтузиасты, желающие обратить в христианство и европеизировать местное население. В школах при миссиях черные люди изучали английский язык, европейскую литературу, медицину, закон. Неслучайно почти каждый черный лидер движения против апартеида, от Нельсона Манделы до Стива Бико, учился у миссионеров. Образованный человек – свободный человек или, по крайней мере, человек, который желает свободы.

Единственным способом заставить режим апартеида работать являлась парализация черного ума. Во время апартеида правительство построило то, что стало известно как школы банту. В школах банту не изучали науки, историю, граждановедение. Там учили счету и сельскому хозяйству: как сосчитать картофель, как мостить дороги, как рубить дрова, обрабатывать землю. «Банту бесполезно учить истории и науке, потому что он примитивен, – говорило правительство. – Это только собьет его с толку, покажет ему пастбища, на которых он не имеет права пастись». Надо отдать им должное, они попросту говорили правду. Кто дает образование рабу? Зачем учить кого-то латыни, если его единственное предназначение – копать ямы в земле?

Школам при миссиях приказали придерживаться нового учебного плана или закрываться. Большинство из них закрылось, и черные дети были вынуждены ходить в переполненные классы обветшалых школ, часто с почти неграмотными учителями. Нашим родителям, бабушкам и дедушкам устраивали небольшие уроки с чтением нараспев, примерно, как вы учите дошкольника формам и цветам. Мой дедушка пел песни и смеялся над тем, какие они глупые. Дважды два четыре. Трижды два шесть. Ля-ля-ля-ля-ля. Мы говорим о том, что так учили подростков в течение поколений.

То, что происходило с образованием в ЮАР, со школами при миссиях и школами банту, дает возможность четко сравнить две группы белых, которые были нашими угнетателями, – британцев и африканеров. Разница между британским расизмом и расизмом африканеров заключалась в том, что британцы хотя бы давали аборигенам то, к чему стремиться. Если они могли научиться говорить на правильном английском и одеваться в соответствующую одежду, если они могли англизироваться и вести себя культурно, то когда-нибудь их могли принять в обществе. Африканеры никогда не давали нам такой возможности. Британский расизм говорил: «Если обезьяна может ходить, как человек, и говорить, как человек, возможно, она является человеком». Расизм африканеров говорил: «Зачем давать обезьяне книгу?»

Глава 5

Вторая девочка

Мама говорила мне: «Я решила, что у меня должен быть ты, потому что мне нужен был кто-то, кого бы я любила и кто безусловно любил бы меня в ответ». Я был результатом ее поисков «своего». Она нигде и никогда не чувствовала себя «своей». Она не принадлежала своей матери, не принадлежала своему отцу, не принадлежала брату и сестре. Она выросла в отчуждении и хотела иметь кого-то, кого могла бы называть своим.

Брак бабушки и дедушки был несчастливым. Они встретились и поженились в Софиятауне, но годом позже пришли войска и вышвырнули их оттуда. Правительство конфисковало их дом и сровняло с землей весь район, чтобы построить красивый новый пригород для белых, Triomf («Триумф» в переводе с африкаанс). Вместе с десятками тысяч других черных бабушка и дедушка были насильственно перемещены в Соуэто, в район под названием Мидоулендс. Вскоре они развелись, и бабушка переехала в Орландо со своими детьми – моими мамой, тетей и дядей.

Мама была проблемным ребенком, озорным, упрямым, дерзким. Бабушка не знала, как ее воспитывать. Как бы они ни любили друг друга, эта любовь с годами исчезла в постоянном противостоянии между ними.

Но мама обожала своего отца, очаровательного, харизматичного Темперанса. Она таскалась за ним, как привязанная, во время его маниакальных злоключений. Она увязывалась за ним, когда он шел пьянствовать в shebeens. Все, чего она хотела в жизни, – угождать ему и быть с ним. Разные подружки деда всегда пытались отвадить ее – они не хотели, чтобы возле них ошивалось напоминание о его предыдущем браке. Но это только сильнее и сильнее заставляло ее желать быть с ним.

Когда маме было девять, она сказала своей матери (моей бабушке), что больше не хочет с ней жить. Она хотела жить с отцом. Бабушка ответила: «Если ты этого хочешь – пожалуйста». Темперанс приехал, чтобы забрать мою маму, и она с радостью залезла в его машину, готовая ехать и жить с человеком, которого любила. Но вместо того, чтобы взять ее к себе в Мидоулендс, он, даже не сказав ей, по какой причине, отправил ее жить к своей сестре в Транскей, хоумленд коса. Ему тоже не надо было, чтобы она с ним жила.

Мама была средним ребенком. Ее сестра была старшей и первенцем. Брат был единственным сыном и хранителем фамилии семьи. Они оба остались в Соуэто, росли рядом с родителями, которые заботились о них. А мама была нежеланной. Она – вторая девочка. Единственная в мире страна, где она была бы еще менее ценной, – Китай.

Мама снова увидела семью только через двенадцать лет. Все это время она жила в домике с четырнадцатью двоюродными братьями и сестрами, четырнадцатью детьми от разных матерей и отцов. Все мужья и дяди были в городах, где искали работу, а дети, которые были нежеланными (или которых родители не могли прокормить), отправлялись в хоумленд, чтобы жить на ферме этой тети.

В то время как «белая» сельская местность ЮАР была орошаемой и зеленой, «черные» земли были перенаселены, а пастбища вытравлены скотом, почва была истощенной и эродированной. Не считая мизерных зарплат, отправляемых домой из городов, семьи существовали почти исключительно за счет сельского хозяйства, обеспечивающего минимальный прожиточный минимум. Мамина тетя взяла ее не из милости. Она должна была работать. «Я была одной из коров, одной из стада», – позже говорила мама. Она и ее кузены и кузины должны были вставать в полпятого утра, вспахивать поля и пасти скот, пока солнце не поджаривало землю до цементной твердости и не становилось слишком жарко для того, чтобы находиться не в тени.

На обед могла быть одна курица на четырнадцать детей. Маме приходилось драться с детьми постарше за горстку еды или глоток подливки или даже за кость, из которой можно было высосать немного мозга. И это если на обед вообще была еда. Когда еды не было, она крала ее у свиней. Она крала еду у собак. Фермеры собирали для животных объедки, и она таскала их. Она была голодна, а животные пусть сами добывают себе пропитание. Временами она в буквальном смысле слова ела грязь. Она шла к реке, брала с берега глину, смешивала ее с водой, чтобы сделать что-то вроде сероватого молока. Она пила это, чтобы наполнить желудок.

Но маме повезло, что ее деревня была одним из тех мест, где школы при миссии ухитрились продолжить существование вопреки государственной политике образования банту. Так что был белый пастор, который учил ее английскому. У нее не было еды, или обуви, или даже нижнего белья, но у нее был английский. Она могла читать и писать. Когда она достаточно подросла, то перестала работать на ферме и получила работу в соседнем городке, на фабрике. Она работала на швейной машине, шила школьную форму. Платой за работу была тарелка еды в конце каждого дня. Она говорила, что это была лучшая еда, которую она когда-либо ела, потому что она была тем, что мама заработала самостоятельно. Она сама за себя отвечала, не была ни для кого обузой и не была обязанной кому бы то ни было за что-то.

Когда маме исполнился двадцать один год, тетя заболела, и семья не могла больше держать ее в Транскее. Мама написала бабушке, прося ту прислать денег на билет (около тридцати рэндов), чтобы вернуться домой. Вернувшись в Соуэто, мама поступила на курсы секретарей, которые позволили бы ей зацепиться за нижнюю ступеньку мира «белых воротничков». Она работала, работала и работала, но, живя под крышей моей бабушки, не могла позволить себе распоряжаться собственными средствами.

Как секретарь, мама приносила домой больше денег, чем кто-либо другой, и бабушка настаивала, что все эти средства должны идти в семью. Семье нужны были радиоприемник, плита, холодильник, и теперь мамина работа могла это обеспечить. В этом проклятие быть черным и бедным. И проклятие быть ребенком, пытающимся вырваться из этой бедности. Из-за того, что предшествующие тебе поколения были ограблены, ты теряешь все, что зарабатываешь, пытаясь поднять прошлые поколения к нулевой отметке, вместо того, чтобы использовать средства для собственного продвижения вверх.

Проклятие быть ребенком, пытающимся вырваться из этой бедности.

Из-за того, что предшествующие тебе поколения были ограблены, ты теряешь все, что зарабатываешь, пытаясь поднять прошлые поколения к нулевой отметке, вместо того, чтобы использовать средства для собственного продвижения вверх.

Когда мама работала на семью в Соуэто, у нее было не больше свободы, чем в Транскее, так что она сбежала. Она бежала всю дорогу до железнодорожной станции, села на поезд и исчезла в городе, собираясь спать в туалетах и полагаться на доброту проституток, пока не сможет проложить собственный путь в этом мире.


Мама никогда не сажала меня и не рассказывала мне всю историю своей жизни в Транскее. Она рассказывала небольшие отрывки, беспорядочные детали, истории о том, как была начеку, чтобы в деревне ее не изнасиловали незнакомые мужчины. Она рассказывала мне это, а я думал что-то вроде: «Дамочка, да ты определенно не знаешь, какие истории можно рассказывать десятилетке».

Мама рассказывала мне эти истории, так что я никогда не считал само собой разумеющимся, что мы достигли того, чего достигли. Но она никогда не жаловалась на судьбу. «Извлекай уроки из своего прошлого и будь лучше благодаря своему прошлому, – говорила она, – но не плачь о прошлом. Жизнь полна боли. Позволь боли закалить тебя, но не оставляй ее у себя. Не будь обиженным». И она никогда не была. Лишения юности, предательства родителей – она никогда не жаловалась на это.

Мама отпустила прошлое, и была решительно настроена не повторять его: мое детство не должно было быть похожим на ее. Она начала с моего имени. Имена, которые семьи коса дают своим детям, всегда обладают значением, и это значение некоторым образом влияет на реальность. Возьмем моего двоюродного брата, Млунгиси – «Тот, кто улаживает дела». Он именно такой. Когда бы я ни попадал в беду, он всегда старался помочь мне с ней справиться. Он всегда был добрым ребенком, занимался уборкой, помогал по дому. И возьмем моего дядю (незапланированную беременность бабушки), Велайла – «Тот, кто появился из ниоткуда». И это именно то, чем он занимается всю свою жизнь, исчезает и вновь появляется. Он отправляется в пьяный загул, а через неделю вновь появляется из ниоткуда.

Потом, возьмем мою маму, Патрисию Номбуйисело Ной. Номбуйисело – «Та, что отдает». Именно это она делает. Она отдает, отдает и отдает. Она делала это, когда была девочкой, жившей в Соуэто. Играя на улицах, она находила малышей лет трех-четырех, весь день бегавших без присмотра. Их отцы уехали, их матери были пьяны. Мама, которой самой было шесть или семь лет, собирала заброшенных детей, организовывала группу и водила их по shebeens. Они собирали пустые бутылки из-под алкоголя, забирая их у проходивших мимо мужчин, и относили туда, где их можно было сдать за деньги. Потом мама на эти деньги покупала еду в магазинах spaza и кормила детей. Она была ребенком, заботившимся о детях.

Когда пришло время выбирать мне имя, она назвала меня Тревором – это имя в ЮАР ничего не означает, такого в моей семье еще не было. Это не было даже библейским именем. Мама не хотела, чтобы судьба ее ребенка была предопределена. Она хотела, чтобы я мог отправиться куда угодно делать, что угодно, быть кем угодно.

Она также дала мне инструменты для этого. Она учила меня английскому как первому языку. Она постоянно мне читала. Первой книгой, которую я научился читать, была эта книга. Библия. Большинство других книг мы тоже брали из церкви. Мама приносила домой коробки с тем, что пожертвовали белые: книги с картинками, церковные книги, любые книги, которые могли попасть ей в руки. Потом она оформила подписку, и мы получали книги по почте. Это были книги из серии «как быть…». «Как быть хорошим другом». «Как быть честным». Она также купила комплект энциклопедий; ему было пятнадцать лет, и книги немного устарели, но я мог сидеть и тщательно изучать их.

«Жизнь полна боли. Позволь боли закалить тебя, но не оставляй ее у себя. Не будь обиженным».

И мама никогда не была. Лишения юности, предательства родителей – она никогда не жаловалась на это.

Мои книги были моим ценным имуществом. У меня была книжная полка, куда я их ставил, и я очень гордился ею. Я любил свои книги и содержал их в идеальном состоянии. Постоянно их перечитывал, но не загибал страницы и не перегибал корешки. Ценил каждую. Став постарше, я начал покупать собственные книги.

Я любил фэнтези, любил теряться в мирах, которых не существует. Помню, что была какая-то книга о белых мальчиках, распутывавших тайны или что-то вроде этого. Но на это у меня не было времени. Дайте мне Роальда Даля. «Джеймс и гигантский персик», «БДВ», «Чарли и шоколадная фабрика», «Чудесная история Генри Шугара». Вот что мне нравилось.

Мне с боем пришлось убеждать маму купить мне книги про Нарнию. Ей они не нравились.

– Этот лев, – говорила она, – он поддельный бог. Неистинный идол! Ты помнишь, что случилось, когда Моисей спустился с горы, получив скрижали…



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

Послание к Ефесянам – Книга Нового Завета (прим. ред.).

2

ICI (Imperial Chemical Industries) – была британской химической компанией со штаб-квартирой в Лондоне (прим. ред.).

3

Экспат – человек, длительное время живущий в стране, гражданство которой он не имеет и не собирается иметь (прим. ред.).

4

Temperance – в переводе с английского: умеренность, сдержанность (прим. пер.).

5

Мидоулендс – северные кварталы Соуэто (прим. ред.).

6

Dinky – в переводе с английского: несущественный, пустячный (прим. пер.).

7

Mastah – сленговое обращение к белому владельцу черных рабов (прим. ред.).