книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Евгений Рудашевский

Бессонница

In angello cum libello

Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна.

Томас Вулф. Взгляни на дом свой, ангел

Свобода лишь означает, что тебе нечего терять.

Крис Кристóфферсон. Me and Bobby McGee

Пролог

Всё началось два или три года назад, просто ты не замечала. Никто не замечал. Не думай, что моё решение было поспешным. Я его давно принял, только сам до какой-то поры не понимал этого.

Мне следовало заехать или хотя бы позвонить, но я знаю, что ты будешь плакать, а я к этому не готов. Лучшее, что я сейчас могу сделать, – отправить тебе свой дневник. Ведь это ты посоветовала мне завести его, помнишь?

И да, я не жалею о том, что сделал. Надеюсь, прочитав дневник, ты это поймёшь, и, когда мы опять встретимся, нам будет проще взглянуть друг другу в глаза.

9 сентября

Меня всегда пугали люди, слишком уверенные в своих желаниях, а тут, в общежитии, таких людей много. Спроси их ночью, и они даже спросонья перечислят свои мечты – в точном порядке, от главных до второстепенных. Заодно продиктуют адреса магазинов, где всё это можно купить со скидкой или в рассрочку.

Мы едва познакомились с Мэтью, но я уже знаю, что он мечтает о чёрном рояле «Steinway Spirio». Хочет по вечерам играть для друзей что-нибудь расслабляющее. При этом на корпусе непременно должен стоять бокал не допитого им вина. Желательно «Château Cheval». Даже не знаю, откуда он всего этого понабрался.

Мой сосед, Мэкси, мечтает о полной экипировке в цветах «Chicago Bears». Это его любимая команда по американскому футболу. Мэкси и сам играет за университет. Ещё он мечтает о семидесятидюймовой плазме.

Мэкси – неплохой парень, я даже обрадовался, когда узнал, что меня поселят в одной комнате с двухметровым чернокожим футболистом. Думал, будет интересно. А потом Мэкси стал возвращаться с тренировок, весь взмыленный. Это было бы не так страшно, если б он первым делом шёл в душ, который, кстати, находится через одну комнату от нашей. Однако в списке его дел посещение душа не стоит ни первым, ни вторым, ни каким-либо ещё. Он просто забрызгивает себя приторной ванилью и, довольный собой, идёт на занятия. Так что у нас всегда пахнет его по́том и его духами, больше похожими на освежитель воздуха. А сентябрь в Чикаго стоит жаркий, не спасают даже распахнутые окна.

Вообще, наша комната – одна из самых убогих в Солбер-холле. Тут все обставляются как могут: привозят из дома ковры, пуфики, стереосистему и всё в таком духе. А у нас нет даже занавесок. Зато есть телевизор. Старый «Samsung» с заляпанным корпусом и чуть более новым, но таким же заляпанным DVD-проигрывателем. Мэкси привёз его в первый день заселения. Долго возился с проводами, настраивал каналы, а на днях я зашёл в комнату и увидел, как Мэкси лежит перед телевизором и наяривает себе, толком не прикрывшись простынёй. Я притворился, что говорю с кем-то в коридоре, – задержался на пороге, дал Мэкси возможность спешно натянуть трусы и выключить экран. Мне, в общем-то, всё равно, чем он тут занимается, пока меня нет, хотя всё это довольно мерзко, но закрывать дверь на ключ ему бы точно не помешало. А теперь Мэкси мечтает купить семидесятидюймовую плазму. Не хочу даже думать об этом.

Синди, с которой мы ходим на американскую литературу, мечтает… Да о чём она только не мечтает! О бордовом «Cadillac Fleetwood» девяносто шестого года, об абонементе в фитнес-центр на Мичиган-авеню, о домике на берегу Мичигана или Гурона – о таком, чтоб окна спальни непременно выходили на восток. Синди даже нашла в интернете подходящий особняк. Два этажа, веранда, бассейн во дворе и своя огороженная пристань. Вот только непонятно, куда там выходят окна спальни, и Синди из-за этого переживает, будто в самом деле не сегодня завтра купит этот дом со всеми его верандами и бассейнами. У неё нет денег даже на фитнес-центр, какой уж тут дом, а она мечтает – со всей серьёзностью.

Вообще, от Синди можно было ожидать чего-то менее прозаичного. Она всё детство провела в Японии, её родители – миссионеры или что-то в этом роде. «Они несут слово Христово». В нашем университете такое встречается сплошь и рядом.

Университет Северного парка прежде был христианским. Главное здание, Олд Мэйн, построили не то священники, не то проповедники из Миннеаполиса ещё в 1894 году – оно оказалось самым высоким в этом районе. Олд Мэйн тогда стоял за чертой города, а его купол долгое время служил ориентиром для самолётов, заходящих на посадку в Очард Филд, где потом, в годы Второй мировой, построили современный аэропорт О’Хара. Изначально в Олд Мэйн обучали шведских эмигрантов, а вокруг лежали самые настоящие пустыри, но за сто с лишним лет он разросся: побывал и колледжем, и академией, затем стал полноценным университетом с огромным кампусом и со своей богословской семинарией. Так что христианские традиции тут сохранились, а статуя Иисуса и большая часовня в кампусе никого не смущают. Интересно, отец, отправляя меня сюда, знал об этом?

Впрочем, христианские традиции, как видно, не мешают студентам мечтать обо всех этих кадиллаках, особняках и плазмах на всю стену. Послушаешь их, и становится тошно. У меня так не получается.

На прошлой неделе звонил домой, в Москву. Говорил с мамой, а потом немного с отцом. Сказал ему, что не знаю, чего на самом деле хочу. Вроде бы говорили о какой-то ерунде, о том, чем здесь кормят и какие преподаватели, а я взял да и сказал – честно, без утайки. Сам не ожидал. Отец тоже не ожидал. Он вообще не любит, если я резко меняю тему, говорит, что для будущего юриста это плохо. А тут промолчал. Понял, что я серьёзно. И ведь долго молчал, сосредоточенно. Может, думал, я что-то добавлю или как-то поясню свои слова. Но я больше ничего не добавил, и он наконец сказал, что мне нужно сходить на профориентацию. Говорит, запишись на консультацию, расскажи о своих проблемах и пройди соответствующие тесты. Так и сказал: «соответствующие тесты».

– В вашем университете с этим не должно быть сложностей.

А ещё отец сказал, что университет подтвердил оплату за первое полугодие. Мог бы не говорить, но сказал.

Профориентация… И ведь я ждал от отца чего-нибудь в этом духе. Конечно, ждал. Он всегда так говорит и действительно думает, что это мне поможет. Моей сестре вот помогло. Теперь она работает с ним в одной компании и, кажется, счастлива. По крайней мере, голос у неё счастливый, когда я спрашиваю про работу и про новых коллег. Впрочем, сестра всегда была из тех, кто твёрдо знает, чего хочет.

Ну и что я мог сказать отцу? Сказал, что профориентация – удачная мысль, что я обязательно схожу и пройду все нужные тесты. А когда я положил трубку, уже точно решил, что отступать некуда. Всё, что я тут задумал, ещё неделю назад казалось каким-то безумием, но теперь я вижу, что это единственный выход. Нужно действовать, пока эта трясина не засосала меня целиком. Потом будет поздно.

17 сентября

Люблю случайные взгляды и улыбки. Иногда где-нибудь в метро пересечёшься взглядом с незнакомой девушкой, не отведёшь его, а потом вы так и смотрите друг на друга – открыто, без стеснения. В какой-то момент девушка не сдерживает улыбку, и ты улыбаешься в ответ, будто увидел старого друга, с которым связано только всё самое приятное. И тут понимаешь, что девушка – красивая, но не так, чтобы её сразу фотографировать для журнала или рекламного стенда, а просто красивая, как у Джо Кокера: «you are so beautiful to me»[1], только без всех этих надежд и прочей романтики.

Между вами ходят какие-то люди, шумит метро, а вы улыбаетесь. И всё. Больше ничего. Ни слов, ни знакомства. Просто улыбаетесь, отводите взгляд, а потом опять смотрите друг на друга. Светло и радостно. Ты никогда не узнаешь, что она жуткая привереда, готовая целыми днями обсуждать своих подруг или какие-нибудь покупки, а она не узнает, что ты даже не покупаешь зубную нить, а если и покупаешь, то всё равно ленишься ею пользоваться. Но вам сейчас хорошо вместе. И когда где-нибудь на «Куинси» или «Рэндолф» вагон набивается пассажирами и вы теряете друг друга из виду, между вами всё равно остаётся тёплая нерушимая связь. А выходя на своей станции, ты протискиваешься между какими-нибудь клерками в душных костюмах и опять смотришь на неё – с неожиданным волнением заподозрив, что тебе эта связь лишь почудилась. Но вот она поворачивает голову, и вы опять встречаетесь взглядом. И ты чувствуешь, что действительно счастлив. По мне, так это чувство лучше всех разговоров, обещаний, поцелуев и уж точно лучше букетов, свиданий и знакомства с её друзьями. Чистое, непроросшее зерно. Я и детей за это люблю. Странно, да? Люблю в них свежесть и возможное будущее, а вот то, чем они станут, я не люблю. И сам не хочу никем становиться. Хочу навечно застрять в мгновении чистой свободы.

Как-то рассказал об этом Мэту. Думал, он будет смеяться, а Мэт промолчал. Задумался о чём-то своём. С ним такое бывает. Он мне поэтому и нравится. Люблю за ним наблюдать. Когда он думает. Или когда играет на фортепьяно. Иногда вечером Мэт возвращается в учебную комнату – отрабатывает произведения, не вошедшие в учебную программу. Я иду с ним. Смотрю и слушаю. И сегодня мог бы пойти, но отправился на вечеринку Стива.

Стив целый год учился по обмену в Москве и теперь взял меня под опеку, что ли, даже не знаю, как это назвать. Но опека у него не очень получается. Первое время он объяснял мне, как тут всё устроено: где купить выпивку, где знакомиться с девушками, как пробраться в бар с чужим ID, ну и всё такое.

– У нас тут некоторые сдают свою карточку в прокат. Главное, чтобы на фотографии был человек одного с тобой цвета. Это работает. Охранники особо не придираются. Видят, что ты белый, и пропускают. Так что ID у цветных не бери, ничего не получится.

Стив говорил с таким видом, будто наставлял меня в древней китайской мудрости, и, наверное, думал, что я весь трепещу перед его знаниями, а мне хотелось смеяться, потому что всё это было как-то глупо и даже пошло, но я слушал и один раз назвал Стива сэнсэем – думал, он улыбнётся и наконец поймёт, что я не воспринимаю его всерьёз, и Стив в самом деле улыбнулся, только в его улыбке сквозила до того непоколебимая уверенность в собственном превосходстве, что мне окончательно стало неловко. А потом Стив позвал меня к себе на вечеринку.

Он живёт в отдельном доме на окраине кампуса. Там шесть домов. В каждом – по шестнадцать студентов. Они платят больше, чем мы за общагу, но им, конечно, веселее. Заселиться в дом сложно, там целая очередь. В общем, живут они неплохо, а по выходным закатывают вечеринки. Ничего такого, им нельзя слишком шуметь, но многие в кампусе им завидуют.

Вот на одну из воскресных вечеринок Стив меня и позвал. Я отказался – придумал какую-то вполне достойную отговорку. Потом отказался ещё раз. А на третий раз отказаться не смог – Стив поймал меня у Кэролайн-холла и буквально потащил к себе. Я только и успел написать Мэту, чтобы он меня не ждал.

В доме было шумно и тесно. Гремела музыка. Правда, музыка мне понравилась. Играл «Oasis». «Cigarettes and alcohol» – песня вполне соответствовала тому, что я увидел. Алкоголя тут было предостаточно. Разве что сигарет не было – в доме стояли датчики дыма, всё-таки дом университетский, и курить разрешалось только на веранде.

Мы протискивались через веселившихся студентов, среди которых были и совсем взрослые ребята, а я с наслаждением слушал, как младший Галлахер тянет своё неповторимое «ши-ен» в словах «imagination», «action», «situation» и уж совсем непередаваемое «ши-яйн» в слове «sunshine», да и фраза «Is it worth the aggravation to find yourself a job when there’s nothing worth working for?»[2] казалась как никогда уместной. Но это было единственное, что доставляло удовольствие. В остальном я был явно не в своей тарелке.

Дальше хуже. Стив затащил меня в свою комнату и закрыл дверь на замок – музыка с первого этажа будто ушла под воду и только продолжала отчётливо вибрировать в стенах. Комната оказалась вполне просторной и уютной. На удивление много тряпья: вещи лежали по всем четырём кроватям, по тумбам, стульям, столам, на полу, даже стены были завешены тряпичными флагами университета и «Chicago Bears».

Мы остались наедине, и Стив открыл свою тумбочку. Святая святых. Тайник. В ней стояла водка. Много водки, привезённой из России. А ещё перцовка и какие-то наливки в неподписанных бутылках. Стив выглядел очень гордым. Думал, что такая картина меня впечатлит. И я постарался его не разочаровать – изобразил удивление, хотя сделать это было непросто. Мне стало скучно. А Стив со смехом рассказал, как пронёс водку через таможню, как прятал бутылки в носках, потому что на досмотре приходилось полностью открывать чемодан:

– Я почти как Кристофер Уокен с вьетнамскими часами. Понимаешь, да?

Изображать восторг было всё сложнее, и я обрадовался, когда Стив предложил перейти к делу – выпить. Не то чтобы я любил пить, и уж тем более водку, но искренне понадеялся, что так для Стива закончится его неуклюжий ритуал гостеприимства, и, в общем-то, оказался прав.

Мы выпили по одной полной рюмке. Стив сказал, что бережёт бутылки для особых случаев, и я мог только порадоваться, что мой приход оказался для него не таким уж особым и был оценён лишь в одну рюмку, а потом… Потом Стив наконец отстал от меня. Думаю, мой восторг всё-таки выглядел наигранным, а благодарность – фальшивой. Так или иначе, Стив сказал, что ему нужно отойти, и больше в этот вечер мы уже не общались.

Я бы сразу ушёл из дома, но меня разморило. И я отправился бродить по коридорам. Просто ходил, смотрел на людей. Слушал, как они смеются. На меня никто не обращал внимания. Даже не стеснялись целоваться при мне и всё такое. Ни танцевать, ни играть в настольные игры или «PlayStation» я не хотел. Так и маялся без дела. А потом увидел её. Эшли. Она сидела на полу, возле закрытой двери. Я мог бы пройти мимо – разговор с такими красивыми девушками у меня обычно не клеится, – но почему-то остановился и просто сел у стены напротив. Поблизости никого не было, и мы как-то разговорились. Точнее, Эшли сама начала говорить, а я подхватил.

Сказала, что её зовут Ashlee – с двойным «e» на конце. Я не придумал ничего лучше, чем сказать, что меня зовут Дэн с одной «н» на конце. Я не умею шутить в ответ. Всегда хочу ответить так, чтобы и весело, и остроумно, но никогда не получается. Если только подумать хорошенько, то через час-другой могу подобрать что-нибудь забавное, а вот так, сразу – это не про меня. В такие моменты хочу удавиться. Я бы тогда ушёл, но Эшли усмехнулась – просто, без претензии, будто я в самом деле неплохо справился и сумел поддержать разговор, и уходить уже не было причин. Я остался, и нам даже было весело.

Собственно, Эшли не то чтобы очень красивая. Лицо у неё самое заурядное. Гладкое, аккуратное, но ничего особенного. А вот стоит ей улыбнуться, и оно оживает, становится каким-то тёплым, весенним. Как-то сразу проявляются и губы, и нос, и глаза. Будто её изначально создали такой – улыбающейся. Не могу точнее объяснить. Просто бывают люди, которые родились с улыбкой, и если они не улыбаются, то будто исчезают, перестают существовать. Эшли была именно такой. И я как никогда прежде жалел, что не умею по-настоящему шутить или рассказывать забавные истории.

Мы как-то без суеты, спокойно обсудили учёбу. Выяснилось, что оба ходим на профессора Тёрнера, только раньше друг друга не видели. Наверное, на занятиях Эшли не улыбалась, вот я и не замечал её. А меня не заметить легко.

Потом выяснилось, что мы читаем одну книгу – «В дороге» Керуака. И тогда уже весь дом и этот шум – всё пропало. Я сейчас даже не вспомню, какая играла музыка. Мимо нас изредка проходили парочки, и они что-то говорили, а в конце коридора, кажется, был туалет, и возле него собиралась очередь, но мне казалось, что мы с Эшли остались вдвоём. Сидели на полу у закрытой двери. В комнате что-то явно происходило, я слышал звуки и даже догадывался, что именно там происходит, но меня это не интересовало. Я ожил. Со мной в последний год это случалось редко. А Эшли была в белой футболке с потрескавшимся рисунком Бетти Буп – почти как у Меркьюри на «Уэмбли» в 1986 году, в рваных джинсах, через которые проглядывала светлая кожа её худых ног. И от неё пахло чем-то цветочным. И день оказался вполне себе неплохим.

Мы всё говорили про Керуака, и я на память процитировал любимый отрывок – пришлось говорить чуть громче, потому что музыка с первого этажа отчасти заглушала мой голос: «Я плёлся сзади, как всю жизнь плетусь за теми, кто мне интересен, потому что интересны мне одни безумцы – те, кто без ума от жизни, от разговоров, от желания быть спасённым, кто жаждет всего сразу, кто никогда не скучает и не говорит банальностей, а лишь горит, горит, горит, как фантастические жёлтые римские свечи, которые пауками распускаются в звёздном небе, а в центре возникает яркая голубая вспышка, и тогда все кричат: „Ого-о-о!“»

– Здорово! – Эшли пересела поближе ко мне. Мы теперь сидели бок о бок – на ковролине, пыльном и давно стёртом в одну сплошную бесцветную плешь и лишь по углам сохранившем изначальный зелёный цвет. – Ты заучил этот отрывок!

– Нет… Просто запомнил. У меня хорошая память.

И это была чистая правда. Я не красовался, ничуть. Память у меня действительно хорошая. Я всегда почти в точности запоминаю понравившийся отрывок, а уж если прочитаю его несколько раз, так он отпечатывается даже визуально: закрыв глаза, я вижу каждую прочитанную строчку и саму страницу со всеми её пятнами и пометками.

На какое-то мгновение я испугался, что Эшли подумает, будто я всё-таки красуюсь, но она поняла, что я не пытаюсь как-то её впечатлить, а говорю искренне. И мне захотелось её обнять, но я сдержался, не стал этого делать даже в шутку. И всё равно был доволен происходящим.

– Ты всё запоминаешь?

– Не всё, но многое.

– Круто… У Капоте тоже была хорошая память. Он запоминал девяносто четыре процента из всего прочитанного. Ну, если верить фильму. Видел? Так и называется: «Капоте».

– Нет.

– Посмотри. Если хочешь стать писателем, тебе пригодится.

– С чего ты взяла, что я хочу стать писателем?

– Не знаю… А что, это не так?

– Ну… Так, наверное.

– Ну вот! – Эшли торжествующе хлопнула меня по колену.

Я тоже развеселился. Меня удивило, что Эшли спокойно, ничего не уточняя, признала моё право на то, чтобы однажды стать писателем, будто в этом не было ничего необычного.

– А ты такой же? – спросила Эшли.

– В смысле?

– Ну… Тоже горишь, как римская свеча?

– Что?! – я хохотнул.

Потом, посерьёзнев, ответил:

– Нет. На самом деле я боюсь таких людей.

– Боишься?

– Да. Всех этих людей, горящих как римские свечи. У которых баки всегда полны, а газ от малейшего прикосновения выжимается в пол.

– Почему?

– Почему боюсь? Ну… Не знаю. Наверное, потому что сам не такой. Мог бы и хотел бы, но не такой. Может, у меня газ тоже выжимается в пол, только вот двигатель барахлит.

Эшли рассмешило моё сравнение.

Мы ещё поговорили о Керуаке, а потом дверь открылась. Из комнаты вышли Кристен, подруга Эшли, и какой-то парень в шортах – явно старше их обеих. Кристен и парень были помятые и весёлые. На меня не обратили внимания. Несмотря на весёлость, Кристен не выглядела счастливой. Я это хорошо чувствую в людях. Ну, или мне только кажется, что чувствую, не знаю. Но мне иногда приятно думать, что я могу вот так, одним взглядом понять, счастлив человек или нет. И Кристен точно не была счастлива.

Она ушла к туалету, а парень остался с нами. Сел рядом с Эш у стены. У него была фигурная чёрная щетина, и он улыбался, будто готовился сказать что-то очень остроумное. Мне никогда не нравились люди с такой улыбкой. Ещё я не люблю слишком позитивных людей, которые при первой же встрече обрушивают на тебя весь поток своего позитива, будто ты их лучший друг, ну, или будто знают, что завтра умрут под колёсами грузовика, и поэтому торопятся использовать каждую из оставшихся секунд. Я много раз замечал, что безудержные весельчаки потом оказываются смертельными занудами, когда дело доходит до каких-то настоящих проблем или когда нужно поговорить спокойно, а ещё они обидчивы до одури и чуть что одаривают тебя осуждающим взглядом, будто ты нагадил у них под кроватью. Не то чтобы этот парень мне показался именно таким, но мне он как-то сразу не понравился. Наверное, из-за того, что я хотел побыть с Эшли наедине.

Мне не хотелось молчать, и я наконец, глядя на его фигурную щетину, спросил, сам ли он бреется. Вопрос, конечно, глупый, но мне было важно развеять молчание.

Парень не сразу понял вопрос, а потом кивнул:

– Сам. Всё сам. А ты?

– Я тоже сам.

И это прозвучало вдвойне глупо, потому что брить-то мне пока что особо было нечего. Нет, конечно, я знал парней, которые уже в десятом классе пытались начесать себе бородку Ван Дейка или как она там называется – вроде козлиная, а смотрится не так плохо, если есть на что смотреть. Но у меня и в девятнадцать лет волосы на подбородке и щеках растут убогими рассеянными пучками, которые приходится тут же срезать, чтобы не выглядеть как какой-нибудь фрик – из тех, кто со старших классов ходит с длинными китайскими волосками.

– Всегда нужно бриться самому, – многозначительно сказал парень и провёл ладонью по щеке, будто выщупывая, стоит ли ему прямо сейчас отправиться в туалет и там подровнять щетину или всё-таки подождать до завтра.

Глупый разговор. Но Эшли улыбалась. Ей разговор казался забавным.

– И вообще, – впервые за всё это время парень посмотрел прямиком на меня, – брейся везде, где можешь. Это, чёрт возьми, важно. Слышишь?

Я кивнул, не совсем понимая, почему он об этом говорит с такой серьёзностью.

– Запомни, главное правило: ясень без кустов кажется выше.

Я не сразу понял, о чём идёт речь. Думаю, это читалось по моему лицу, и парень, усмехнувшись, хлопнул себя по шортам. Я наконец догадался, о каком ясене он говорит, и поморщился. Парень, довольный тем, какое впечатление на меня произвела его мудрость, рассмеялся. Не знаю, куда бы нас завёл этот разговор, но тут Эшли предложила мне выйти на веранду, проветриться, и я с радостью согласился.

На веранде было по-вечернему свежо, а возле фонарей беззвучно вились обезумевшие мотыльки. Эшли сразу закурила. Я тоже закурил. Собственно, курить я начал именно в Чикаго. Сам не знаю зачем. Подумал, что так будет проще. Правда, выглядел глупо – даже фольгу из пачки не вырывал, не знал, что все так делают, да и затягиваться старался чересчур жадно, отчего меня поначалу подташнивало.

Мы с Эшли какое-то время смотрели на тихие глыбы университетских зданий – все как один из красного продолговатого кирпича, с белыми окнами, многоскатной черепичной крышей, а порой и с неуклюже торчащим дымоходом. Смотрели на чёрные улочки кампуса – днём всегда заполненные студентами, а сейчас начисто вылизанные безлюдием. Потом разговорились про занятия. Выяснилось, что профессор Джей, преподававший мне американскую литературу, – дедушка Эшли. Это было неожиданно и очень странно. Они были совсем не похожи.

Вообще, профессора зовут Йовица Югович (Jovica Jugović по-английски). Он так и представился на первом занятии. Попросил всех по очереди произнести его имя. Ни у кого не получилось. Только у меня. Я не единственный иностранец в группе, там ещё сидят две кореянки и один палестинец, но с полным именем профессора справился только я. Глупая затея, а профессору, кажется, понравилось, как все коверкали его имя. В итоге студенты стали называть его «профессор Джей», а он и не сопротивлялся. Да и потом выяснилось, что он не такой уж зануда и, кажется, очень гордится тем, что сорок шесть лет назад первым из своей семьи приплыл в Нью-Йорк. Два года отработал простым докером, три года ходил рыбачить, потом женился на американке, с которой и переехал в Чикаго, где они живут уже тридцать один год, из которых он семнадцать лет преподаёт американскую литературу. И все эти сроки из своей жизни он называл очень точно – не просто «много лет» или «почти два десятка», а именно «семнадцать» или «тринадцать», ещё и с какой-нибудь отсылкой к тому, что тогда происходило в Штатах, и с обязательным упоминанием, что в Нью-Йорк он приплыл без гроша в кармане и совсем не зная английского языка. Иногда мне кажется, что профессор Джей с удовольствием посвятил бы парочку занятий своей биографии, которая ему самому, наверное, кажется даже интереснее разговоров о Драйзере или Фицджеральде, но он ничего подобного не делал, а про свою семью рассказывал лишь на семинарах, и то урывками.

Мне понравилось, как профессор Джей сказал: «Чем больше слов мы знаем, тем более глубокими становятся наши мысли». Тут не поспоришь. Я и сам в последнее время обо всём бытовом и повседневном думаю только по-английски, но, когда дело доходит до чего-то действительно сложного, я пока неизбежно перехожу на русский. Профессор Джей советовал запоминать новые слова, встречающиеся в книгах, – если и не вывешивать их на бельевых верёвках, как это делал Джек Лондон, то хотя бы расклеивать на стикерах, просто чтобы они каждый день попадались на глаза. Многим студентам идея пришлась по душе.

Я рассказал обо всём этом Эшли. Думал, ей будет приятно, но она почему-то погрустнела. Мы ещё поговорили о занятиях, о столовой, о случае, когда в начале сентября под мостом в кампусе нашли мешок со щенками, а потом вдруг Эшли сказала, что два года назад нарочно прыгнула под машину. Что у неё был сложный перелом ноги. Врачи напророчили ей, что она будет хромать, но она никогда не хромала, да и с костылями ходила только два месяца, а не полгода, как ей обещали. Эшли даже прошлась по веранде, и я не смог сказать, какая именно нога у неё была сломана. Эшли понравилось, с какой искренностью я это признал. А я подумал, что хочу быть рядом с ней. Просто стоять рядом, слушать, как она говорит. Видеть её лицо. И не так уж важно, о чём именно мы разговариваем и что происходит вокруг.

20 сентября

Лучше не признаваться вслух в том, что тебя действительно волнует. Люди начинают считать тебя странным, становятся какими-то неспокойными: им хочется над тобой посмеяться или унизить тебя, будто им вдруг делается страшно, что они тоже станут странными, и они пытаются себя защитить. Не то чтобы меня ранили насмешки, нет, я уже привык, тут другое. А может, и ранят, не знаю. Но в любом случае мне жалко этих людей. То, как они пугаются, то, как начинают защищаться… Я ведь стараюсь сдерживаться, а тут на американской литературе не сдержался, сказал, как думаю, и даже не сомневался в том, что поступаю правильно. Это на меня Эшли повлияла. С ней можно говорить всякое и не бояться, что она не так поймёт, вот я и подумал, что с её дедушкой можно говорить так же свободно.

Мы обсуждали «Великого Гэтсби», и профессор Джей сказал, что весь текст очень музыкальный, что это настоящий джаз со всеми его синкопами, только переведённый с языка нот на язык букв, а я заявил, что тут всё наоборот, что на самом деле музыка – тоже текст:

– Да и вообще всё вокруг – это текст. И люди, дома, и то, как летят птицы. Даже картины. Это всё текст, который ты читаешь.

– Картины – это картины, – возразила Синди, та самая, что провела детство в Японии. Она всегда подвязывает волосы цветной лентой и, в общем-то, выглядит не очень серьёзно, поэтому я удивился, что она решила со мной спорить. – При чём тут текст?

– При том, – я пожал плечами. – Это тоже набор символов, который мы читаем как прозу. Ну, или как поэзию.

Я ещё много чего сказал, а потом добавил:

– А когда понимаешь, что мир вокруг – это набор строчек, и вообще, чем больше об этом думаешь, тем отчётливее видишь, что ты сам – тоже текст.

Мне бы стоило остановиться. Я уже сказал достаточно, чтобы показаться странным, но никто меня не останавливал и даже не смеялся надо мной. Наверное, все подумали, что на занятиях по американской литературе это звучит вполне допустимо – не то что на международной политике или на какой-нибудь социологии. Скажи я такое где-нибудь в столовой – на меня, уверен, посмотрели бы косо, но тут даже Ти Джей не стал отпускать свои плоские шутки, а ведь это единственное, что ему действительно удаётся. Так что я честно и без опасений закончил:

– Поначалу это пугает. А потом успокаивает. Когда становишься текстом, когда весь обрастаешь цитатами, у тебя ничего не болит. Да и вообще жить проще, потому что понимаешь, что как текст ты всегда можешь совершенствоваться.

Вот это уже точно было слишком, даже для занятий по американской литературе. В аудитории ещё долго молчали, а потом профессор Джей вернул нас к обсуждению Фицджеральда. Он никак не отреагировал на мои слова, но я был только рад. С меня хватит и того, что я всё это сказал вслух.

Вообще, дедушка Эшли неплохой. Весь худой, я бы сказал иссохший, с короткими седыми волосами. И у него длинные холёные ногти на правой руке. А на левой – остриженные под самый корень. И я знаю, что это значит. И даже хотел рассказать об этом Синди, но сдержался. Решил, что эта деталь останется моей. Приятно, когда ты знаешь чуть больше, просто потому что видишь и считываешь то, чему другие, может, и не придают значения.

Профессор Джей продолжал говорить про то, как музыкальный строй «Великого Гэтсби» пересекается с «Ночь нежна», а я думал, что дедушка Эшли мне нравится куда больше, чем профессор Тёрнер, хотя занятия у него, в общем-то, проходят интересно. Профессор Тёрнер ведёт психологию. И он толстый. Когда он садится на стул, поначалу ставит ноги вместе, а на них почти до колен ложится живот. Постепенно ноги расходятся, и живот опускается всё ниже. К середине лекции ноги у профессора Тёрнера всегда стоят по сторонам, а живот выпучивается до самого сиденья – пуговицы на рубашке готовятся выстрелить, и в щели проглядывает майка. Профессор Тёрнер всегда читает лекции сидя. Думаю, ему было бы трудно провести полтора часа на ногах.

Я вообще не очень люблю толстых людей. Как будто в их тяжёлом животе прячется всё то, что я не люблю в людях: удовлетворённость и бессмысленность. Всегда считал, что для настоящего счастья нужно поменьше есть, хотя это, наверное, глупо. А ещё я не люблю, когда едят в метро или просто на ходу. Как будто все эти люди очень голодные. Почему-то их жизнь мне представляется пустой, даже не могу объяснить почему.

И всё же мне нравится то, что профессор Тёрнер рассказывает о межличностном общении. Мне даже нравится это словосочетание – «interpersonal communication», будто речь не о простых семейных ссорах, а о какой-то сложной науке. Смешно подумать, что вот ссорятся где-нибудь муж с женой из-за какой-нибудь ерунды, обсуждают поцарапанную машину или нашествие термитов и не знают, что это они участвуют в «межличностном общении» и что в Университете Северного парка с полсотни студентов со всей серьёзностью разбирают их фразы и рисуют подробную поведенческую модель, по которой живут эти самые ссорящиеся муж с женой. На занятиях профессора Тёрнера всегда смешно представлять именно живых людей за игровыми схемами и моделями Эрика Берна или кого-то ещё.

Мы теперь с Эшли садимся за соседние парты. Иногда обмениваемся записками. Я написал ей про то, как расползаются ноги профессора Тёрнера. Она ответила, что раньше этого не замечала. А потом я поступил очень глупо. Профессор дал всем задачку, и я уже знал, как её решить. Суть задачки простая – нужно соединить девять точек, используя четыре прямые, но так, чтобы провести их не отрывая руки:



Тут весь секрет в том, что люди сами загоняют себя в рамки, которые для них никто не устанавливал, – все пытаются проводить линии внутри условного квадрата. Люблю эту задачку. Она не про логику, а про свободу. Про то, как люди боятся перейти через черту, которой на самом деле нет. И не потому что опасаются какого-то наказания, а потому что привыкли, что нельзя за флажки, даже если они ненастоящие. Я так и сказал, когда меня вызвали к доске. Никто не решил задачку, поэтому я поднял руку. И всё это подробно объяснил. Наверное, даже слишком подробно.

Вообще, получилось нечестно, ведь я уже знал решение – года три назад наткнулся на эту задачку в одной не самой интересной книге. Но ведь я и вправду тогда сам решил её и подумал о свободе, о флажках, а теперь лишь притворился, что сделал это сейчас, на занятиях. Всё равно я почувствовал себя обманщиком, и чем больше меня хвалил профессор Тёрнер, тем мне становилось паршивее. А потом и Эшли меня похвалила, и я ей всё рассказал – сразу, как только мы вышли на Кармен-авеню и отправились на обед в Магнусон-центр. И она поняла. Сказала, что это не ложь, что я вообще молодец, потому что справился с задачкой ещё три года назад, а профессор Тёрнер сказал, что даже для нашего возраста она сложноватая.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

«Ты так прекрасна для меня». – Здесь и далее – пер. с англ.

2

«Стоит ли напрягаться и искать себе работу, если нет того, для чего действительно стоило бы работать?»