книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Крейг Вентер

Расшифрованная жизнь. Мой геном, моя жизнь

О науке, ее прошлом и настоящем, о великих открытиях, борьбе идей и судьбах тех, кто посвятил свою жизнь поиску научной Истины

Моему сыну Кристоферу Эмрису Вентеру и моим родителям Джону и Элизабет Вентер посвящается


Предисловие

Молекулу ДНК ничего не волнует, и она ничего не знает. Она просто есть. А мы пляшем под ее дудку.

Ричард Докинз

ДНК создает музыку. А клетки нашего организма и окружающая среда – оркестр, который ее исполняет.

Дж. Крейг Вентер

Традиционные автобиографии обычно вызывают весьма посредственные отзывы критиков. Писательница Дафна дю Морье с осуждением отзывалась о произведениях этого литературного жанра, считая их потворством собственным слабостям автора. Другие язвительно заявляли, что из автобиографии нельзя ничего узнать об авторе, кроме того, что у него плохая память. Джордж Оруэлл считал, что автобиографии следует доверять лишь в том случае, если в ней можно «обнаружить что-то постыдное». Почему? «Человек, который изображает себя положительным, скорее всего, лжет». А вот к какому выводу пришел Сэм Голдуин: «Не думаю, что автобиографию стоит писать, пока ты жив».

Поскольку мне посчастливилось участвовать в одном из самых удивительных и, вероятно, одном из наиболее удачных научных приключений за всю историю человечества, полагаю, что моя собственная история достойна того, чтобы о ней рассказать, – особенно потому, что по политическим, экономическим и научным причинам она оказалась весьма противоречивой. Я прекрасно понимаю, что наша память чрезвычайно податлива и легко поддается манипуляциям, ведь все так сильно зависит от случайностей, от мнения других людей, от точности воспоминаний и даже от факта моего собственного участия в событиях, повлиявших на мою жизнь. Однако в моей биографии представлены шесть миллиардов нуклеотидов генетического кода автора, и этим она выгодно отличается от других. Новые интерпретации ДНК самого Крейга Вентера будут появляться спустя еще много лет и после его смерти. А посему мне ничего не остается, как предоставить вам и истории возможность окончательно меня расшифровать.

Мой рассказ – это хронология невероятных поисков и грандиозных задач. Тут есть место и острому соперничеству, и ожесточенным спорам, и столкновениям мнений крупнейших авторитетов в биологии. Когда я занимался расшифровкой генома, я переживал острые периоды радостного возбуждения, руководя сравнительно немногочисленной, но преданной армией ученых, а также парком компьютеров и разнообразных приборов. Мы стремились достичь, как казалось, почти невозможного. А иногда я впадал в глубокую депрессию – при обсуждении моих достижений с нобелевскими лауреатами и высокопоставленными чиновниками, коллегами и даже с собственной женой. О некоторых эпизодах до сих пор больно вспоминать. Однако я и сегодня испытываю большое уважение к своим критикам. В нашей борьбе идеологических, нравственных и этических принципов мои оппоненты чаще всего вели себя весьма достойно. Каждый из них был искренне уверен, что правда на его стороне.

Надеюсь, читатель получит истинное наслаждение от научной составляющей этой книги, а кроме того, история моей жизни послужит для кого-то поучительным и вдохновляющим примером. Никто из знавших меня подростком не мог и вообразить, что я стану ученым, возглавлю крупнейший научный проект. И уж конечно, никто не мог предвидеть, в каких напряженных научных баталиях мне придется участвовать и над какими высокими чинами одерживать победы.

Уже в достаточно раннем возрасте меня заворожила тайна жизни. И это было не простое любопытство. В течение многих лет я пытался разобраться в судьбах людей, убитых или искалеченных на моих глазах по вине политиков, втянувших нас во вьетнамскую войну. Я изо всех сил пытался понять судьбы двух человек, совсем недолго находившихся на моем попечении: один из них, восемнадцатилетний парень, был смертельно ранен и должен был умереть, но выжил, а второй, тридцатипятилетний взрослый мужчина, с легкими ранениями, был обязан выжить, но сдался и умер.

Спустя десятки лет, задним числом я понимаю, что иначе и не могло быть – имея такой опыт, я просто был обязан понять жизнь в ее мельчайших деталях. Я видел силу человеческого духа, которая порой действеннее любого лекарства. Остается еще множество вопросов о том, как функционирует человеческое тело и – что является еще большей загадкой – как на него влияет наше душевное состояние. Столкновение с этими основополагающими вопросами во время моего короткого пребывания во Вьетнаме кардинально изменило меня и определило все мое будущее: я поступил в колледж, затем в университет и защитил диссертацию. Я стал ученым и занимался, главным образом, молекулой белка – медиатора адреналина, впоследствии переключившись на молекулярную биологию, чтобы освоить методы, которые помогли бы мне прочитать код ДНК, определяющий структуру молекул исследуемых белков. Таким образом, я пришел к пониманию биологических инструкций – генетическому коду, который используют клетки для управления производством белков. Как только я впервые столкнулся с кодом жизни, во мне немедленно проснулся аппетит: я сразу захотел узнать об этом как можно больше. Я хотел увидеть всю картину – весь набор генов в организме, то, что мы называем геномом. Спустя примерно десять лет я разработал методику, позволившую впервые полностью расшифровать геном живого организма, а в дальнейшем достичь и конечной цели: секвенировать геном человека. А что может быть важнее, чем понять свою собственную жизнь и стать первым человеком, сумевшим рассмотреть свое собственное генетическое наследие, подробно изучить те самые участки ДНК, те гены, которые создают генетический контекст его собственной жизни и его самого – уникальное сочетание природы и воспитания?

На то, чтобы окончательно понять, что говорит моя ДНК, уйдут многие годы, но и сейчас я уже кое-что разглядел и расслышал в этом послании. И хотя работа над расшифровкой ДНК продолжается, мы достигли поразительной точки в этом процессе: по мере того, как мы учимся соединять собственное существование с нашим эволюционным прошлым, мы начинаем понимать, что готовит нам будущее. А, пожалуй, одно из важнейших открытий, которое я сделал, таково: нельзя описать жизнь человека или любого живого организма на основе одной лишь ДНК. Жизнь невозможно понять без знаний о среде, в которой существуют клетки или целые виды живого. Окружение организма столь же уникально, сколь и его генетический код.

Подозреваю, многие пишут автобиографии, дабы разобраться в собственной жизни. В этой книге 6 миллиардов оснований моей ДНК изо всех сил пытаются разобраться в себе. Теперь, когда у нас есть механизм воспроизводства ДНК, неизбежно возникают новые и весьма заманчивые возможности. Люди, истолковывая содержание своей ДНК, перестанут ограничиваться ее заданной структурой и наверняка попытаются ее изменить. Вероятно, мы сумеем влиять на будущую историю своей жизни и даже создавать ее синтетические и искусственные версии. Но это уже – тема моей следующей книги.

Глава 1

Записывая мой код

Мне кажется, мы должны признать, что, невзирая на все его внутреннее благородство… человек до сих пор не может избавиться от неизгладимой печати своего низкого происхождения, проявляющегося в его внешнем виде.

Чарлз Дарвин

Самое яркое из моих детских воспоминаний – ощущение полной и абсолютной свободы. Современные американские мамаши сегодня планируют день своих чад до минуты, стараясь успеть развезти их после школы на всевозможные спортивные занятия. Они вручают своим детишкам мобильные телефоны, чтобы постоянно быть на связи. Некоторые дамы даже пользуются GPS и устанавливают камеры наблюдения, чтобы продолжать следить за детьми, находясь на работе. Но полвека назад жизнь обыкновенного ребенка была совсем иной…

Мне повезло – свобода была нашей семейной традицией. В детстве моя мама любила лазить босиком по скалам на океанском побережье около Сан-Диего. Мой отец провел детство, рыбача на реке Снейк в Айдахо, а летом работая на скотоводческой ферме своего дяди в Вайоминге. Когда я был маленький, родители просто говорили мне: «Пойди поиграй». Привыкший к такой свободе, я с детства любил рис ковать, не боялся трудностей и с тех пор в этом смысле не изменился. Больше всего на свете в те годы мне нравились всяческие соревнования, да я и сейчас их люблю.

Недалеко от аэропорта, в калифорнийском городке Милбрэ в районе Бейсайд-Мэнор у моих родителей был небольшой домик. Стоил он в те времена 9 тысяч долларов. В Милбрэ жили люди с небольшим достатком. Городок, расположенный примерно в 25 километрах к югу от Сан-Франциско, насчитывал не более 8 тысяч жителей. На востоке пролегла автострада № 101, на запад шла железная дорога, а с севера и юга нас окружали пастбища, где паслись коровы. Со временем местный аэропорт стал расти, неотвратимо вытесняя сельский пейзаж. В 1955 году аэропорт Сан-Франциско превратился в международный и продолжил свое безжалостное наступление. Вой турбовинтовых самолетов, пролетающих над нашим домиком, постепенно сменился ревом реактивных двигателей.

Но когда я был мальчишкой, аэропорт Сан-Франциско был совершенно другим. Не было никакой охраны, видеокамер и заборов с колючей проволокой. Главную взлетную полосу отделяли от дороги лишь дренажная канава и небольшой ручеек. На другую сторону дороги мы с друзьями переезжали на велосипедах прямо по воде. Сначала мы просто сидели в траве и наблюдали, как самолеты выруливали, а затем взлетали, и лишь удивлялись, как медленно двигались по взлетной полосе эти огромные птицы. И вот как-то мы решили попробовать обогнать самолеты на велосипедах. Дождавшись, когда самолет готовился к взлету и начинал выруливать, мы вскакивали на велосипеды и из всех сил мчались за ним…

Сегодня я часто бываю в аэропорте Сан-Франциско и каждый раз, во время взлета или приземления, оказываясь на той самой, пролегающей с запада на восток взлетной полосе, мысленно возвращаюсь в свое детство. Легко вообразить, что думал пилот, видя, как банда маленьких головорезов с ожесточением несется на велосипедах рядом с его самолетом. Некоторые пассажиры с изумлением глядели в иллюминаторы, размахивая руками и пытаясь что-то прокричать, другие были просто ошеломлены. Иногда пилоты грозили нам кулаками и даже сообщали диспетчерам на контрольной вышке, а те вызывали полицию. Но так как взлетно-посадочная полоса была очень далеко от терминала, мы успевали их вовремя заметить и исчезнуть. Однажды, приехав в аэропорт, мы обнаружили, что нашим гонкам пришел конец: вокруг взлетной полосы построили высокий забор.

Каждый день в моем детстве был наполнен играми и узнаванием чего-то нового, и это оказало куда большее влияние на меня, чем все, чему меня учили в школе. Ну, или, по крайней мере, хотя я не могу быть в этом абсолютно уверен, не меньшее, чем моя ДНК. Думаю, одна из причин моей успешной научной карьеры – это то, что система образования не выбила из меня мою естественную любознательность. Еще в школе я обнаружил, что соперничество, даже такое элементарное, как между группой мальчишек и огромным ревущим самолетом, способно повлечь за собой не только краткие острые ощущения, но и долгосрочные положительные результаты в будущем. И сегодня, когда я вижу ограждение вокруг взлетной полосы, я ощущаю гордость за свой вклад в развитие системы безопасности аэропортов.

Моя ДНК, моя жизнь

Мою генетическую биографию можно проследить в моем организме. Каждая из моих ста триллионов клеток (за исключением спермы и красных кровяных телец) содержит 46 хромосом с упакованными в них молекулами ДНК, в количестве, типичном для человека и не имеющем особого значения, – не считая того, что у шимпанзе, горилл и орангутанов их 48. (Когда-то полагали, что у нас их столько же, – до тех пор, пока в 1955 году один усердный ученый не удосужился повнимательнее все пересчитать.) Наряду с моими хромосомами также имеется 23 тысячи моих генов – их гораздо меньше, чем мы предполагали ранее. Похоже, они никаким особенно хитроумным образом не организованы, и гены, имеющие аналогичные функции, не обязательно сгруппированы вместе. Линейный генетический код состоит из трех «букв», причем триплет букв ДНК кодирует конкретную аминокислоту, которая, соединяясь с цепочкой других аминокислот, образует белок – один из основных элементов построения моих клеток и управления ими. Имея в своем арсенале в качестве строительных блоков всего 20 аминокислот, мои клетки могут создавать изумительное множество комбинаций для производства таких разнообразных белков, как кератин волос и гемоглобин, красный пигмент крови. Белки, например, инсулин, могут переносить сигналы, или создавать их, как наши зрительные пигменты, рецепторы нейротрансмиттеров, а также вкусовые и обонятельные рецепторы, имеющие сходную структуру. Не существует хромосомы, которая кодирует лишь сердце или мозг, – у каждой клетки есть весь набор генетической информации, необходимой для создания любого органа. Мы только начинаем понимать, как высокоактивные эмбриональные клетки – стволовые клетки, создают разнообразные комбинации генов для формирования около двухсот типов узкоспециализированных клеток в организме, таких, как нервные и мышечные клетки, которые, в свою очередь, образуют такие органы, как мозг и сердце. Но в общем мы действительно знаем, что именно последовательность расположения букв в ДНК (воплощенная в клетке с помощью более древней генетической молекулы РНК – рибонуклеиновой кислоты) и есть секрет того, как создать, в моем случае, одного конкретного Крейга Вентера.

Мой геном был написан в январе 1946 года в общежитии для семейных студентов Университета штата Юта, в Солт-Лейк-Сити, где мои родители, Джон и Элизабет Вентер, жили с моим старшим братом в весьма спартанских условиях – в общежитии когда-то размещались американские военные. Надо сказать, и моя мать, и отец были хорошо знакомы с жизнью в казармах, прослужив в морской пехоте во время Второй мировой войны на разных берегах Тихого океана. Впервые они встретились в Кэмп-Пендлтоне в Калифорнии, но оказались в Солт-Лейк-Сити с родителями моего отца. Хотя моя бабушка с отцовской стороны была набожной мормонкой, дед был весьма далек от религии.

Один знакомый вспоминал, как мой дед пригласил его в свой гараж, познакомиться со старым другом «Малкольмом». Старина «Малкольм» оказался бутылкой виски. Дед не хотел венчаться в церкви, поэтому бабушка устроила эту церемонию после его смерти, а роль деда сыграл ее брат. Идя по стопам деда, мой отец тоже был отлучен от церкви. Я всегда думал, – за то, что он пил кофе и курил, хотя это случилось скорее потому, что он возражал против уплаты мормонской церковной десятины (пожертвование одной десятой части своего дохода на «Божье дело»). В любом случае отлучение от церкви не слишком его волновало, он был не особенно религиозным человеком. На похоронах бабушки его антипатия к религии резко возросла – отцу не понравилось, что мормоны, а не наша семья руководили церемонией, и он даже поругался с кем-то.

Я родился 14 октября 1946 года. В то время отец посещал учебное заведение в Солт-Лейк-Сити – благодаря закону о правах военнослужащих он учился на бухгалтера. Мы едва сводили концы с концами – на содержании отца были моя мать, я и мой брат Гэри, которому тогда был год и два месяца. Наверное, отец воспринимал меня как дополнительное бремя, из-за которого жизнь станет еще тяжелее. Моя мать говорит, что я очень похож на отца, однако мы никогда не были особенно близки.

Некоторое время мама занималась продажей недвижимости, хотя отец и не одобрял этого. Работающая жена – значит, у тебя низкий социальный статус, считалось в те годы. То, что мать работала честно – не могла продать дом, который ей не нравился, – дела не меняло. Свое творческое начало она реализовывала в бесконечных картинах, изображающих океан. После моего рождения она уже не работала. Вот одно из моих самых ранних воспоминаний: мама вырезает купоны из газет и затем ходит по супермаркетам в поисках наиболее выгодных покупок. Для экономии мы использовали сухое молоко, хотя рядом было много молочных ферм. Летние каникулы мы с братом обычно проводили в туристических лагерях или у бабушки и дедушки в Сан-Диего, в городе, который много позже сыграет ключевую роль в моей жизни. Я также очень хорошо помню, как родители постоянно хвалили моего примерного старшего брата, вундеркинда-математика. А меня, чтобы заставить себя хорошо вести, грозились поместить в исправительный центр для несовершеннолетних.

Y-хромосома и почему все так, а не иначе?

Одна особенность моего генома была сразу очевидна моей матери, акушерам в родильном отделении, да и вообще любому свидетелю моего появления на свет – не говоря уж о каком-нибудь нобелевском лауреате, гуру генетики или королю секвенирования. Бо́льшая часть хромосом (22 пары) у мужчин и женщин одинаковы, они называются аутосомами, и только одна пара хромосом различается. Эта пара состоит из двух половых хромосом XX у женщин и XY у мужчин.

Моя Y-хромосома, как и у каждого человека, отвечает за характеристики, которые делают мужчин мужчинами. В частности, за это отвечает ген SRY (определяющий пол участок Y-хромосомы). Хотя это всего лишь 14 000 пар оснований, грандиозные возможности SRY впервые продемонстрировали британские ученые-генетики: они произвели пересадку этого гена, превратив мышь-самку в мышь-самца по имени Живчик. Этот мужской «вклад» на удивление не слишком велик. Для создания человеческого организма требуется, по крайней мере, 23 000 генов, а из них только одна тысячная – всего-то 25 генов, находятся в Y-хромосоме. Тем не менее это немногочисленное семейство генов оказалось весьма влиятельным. Для «счастливых» обладателей Y-хромосомы жизнь не складывается с самого начала и со временем становится лишь труднее. Взгляните на долгожителей этой планеты, и вы убедитесь, что обычно у них нет Y-хромосомы. С момента зачатия и до самой смерти те, у кого есть эта хромосома, заранее обречены на худшее состояние здоровья, чем везучие обладательницы пары Х-хромосом. Y-хромосома наделяет своего обладателя многими специфическими чертами, она увеличивает вероятность совершения самоубийства и развития рака, а также возможность разбогатеть, – но и потерять волосы на макушке.

Мне было всего два года, когда стала очевидной одна из черт моего характера, возможно, ключевая для моего будущего – моя любовь к риску. Я ничего не помню об этом случае, но рассказывают, что я чуть не утонул, задев бортик вышки в бассейне. Много позже Брюс Кэмерон, один из моих наставников, в шутку заметил, что мне нравилось нырять с высокой вышки в пустой бассейн. («Он старается так рассчитать свой прыжок, чтобы ко времени, когда донырнет до дна, бассейн уже заполнился водой»{1}.)

После моего самого первого прыжка в пучину неизведанных вод родители настояли, чтобы я начал плавать в местном бассейне. Я рад, что они это сделали – во многом благодаря именно плаванию я обрел уверенность в себе, которая помогла мне выжить во Вьетнаме.

С годами становилось все очевиднее – любовь к риску у меня в крови. В детстве у меня было много разных приключений на железной дороге, которая занимала важное место в нашей жизни. Грохот поездов был слышен днем и ночью. Каждое утро поезд отвозил моего отца на работу в огромный и далекий Сан-Франциско – таким он мне казался тогда – и на поезде же отец каждый вечер возвращался домой. Мы жили на «неправильной», другой стороне железной дороги. Во время регулярных походов с мамой по магазинам мы с моим старшим братом Гэри обычно тащили домой по рельсам любимый красный вагончик известной игрушечной компании «Ред Флайер», груженый покупками.

Наш новый дом стоял гораздо дальше от железной дороги, но мы все равно ощущали близость к «железке». Каждое утро мама отвозила отца на станцию и каждый вечер ездила туда его встречать. Эти короткие поездки стали определяющими в жизни семьи Вентер, потому что по дороге мама рассказывала отцу обо всех проказах и разных неприятностях, произошедших по моей вине. Сегодня Гэри утверждает, что он тоже был еще тот хулиган, – только я жаждал, чтобы меня застукали: «Может, ты уже тогда хотел, чтобы тебя все считали гадким мальчишкой»!

Новый дом и новые соседи не повлияли на меня в лучшую сторону. Теперь на шалости меня вдохновлял один приятель, отец которого работал на железной дороге. Их семья жила в пассажирском вагоне, стоявшем на запасном пути рядом со станцией. Мне казалось, что это очень круто, и я старался приходить к нему в гости как можно чаще.

Он много чего знал и научил меня разным полезным вещам, например как включать тормоз и останавливать поезд, как сцеплять и расцеплять вагоны. В конце учебного года, к большому облегчению моих родителей, его семья переехала. Я с грустью смотрел, как их вагон с грохотом удалялся вдаль, увозя друга из моей жизни.

После этого мои авантюры тоже переехали – с железной дороги на Старое Бейшорское шоссе, пролегавшее вдоль залива к строящемуся аэропорту Сан-Франциско. В 1950-х годах это была совершенно нетронутая цивилизацией земля, сплошные поля и никаких построек.

Мы с друзьями часто гоняли на велосипедах по эстакаде, выезжая на Старое Бейшорское шоссе. Позднее, когда я уже учился в школе, это было одно из наших любимых мест, где мы устраивали гонки на машинах и играли в опасную игру «кто первый свернет».

Мне нравилась свобода, я бывал порой безрассуден, но во мне было и нечто еще – ненасытное желание конструировать разные вещи, от детекторных радиоприемников до макетов средневековых замков.

Больше всего мне нравилось придумывать замену необходимых деталей и делать их из подручных материалов с помощью простейших инструментов. Пока в школе из моих сверстников выбивали творческое начало, я всячески старался сообразить, из чего можно смастерить и построить какую-нибудь штуковину с нуля.

Многие из моих первых творений создавались с помощью моего младшего брата Кейта (он теперь работает архитектором в НАСА и занимается тем же самым – с той лишь разницей, что сейчас ему за это платят). Все происходило на нашем заднем дворе. Мы называли его «самый задний двор», потому что он располагался позади нашего сада, окруженного метровым забором. В одном углу двора была компостная куча, качели и дикая яблоня, а в другом углу – мои владения: абрикосовое дерево, кусты ежевики и, самое главное, полно земли, из которой можно было построить все что угодно.

Вначале мои строительные опыты были весьма скромными: в основном, небольшие, но довольно сложные туннели и крепости. Каждый месяц я также ухитрялся скопить один доллар, и этого хватало на покупку пластмассовой модели корабля или военного самолета. От скуки, имея в своем распоряжении лишь жидкость для зажигалок и спички, мы обнаружили, что баталии будут выглядеть куда более реалистичными, если мы подожжем наши модели. Игрушечные солдатики тоже хорошо горели, а подожженный пластик плавился и капал очень достоверно. По мере того, как наши туннели становились крупнее и масштабнее, моя страсть к поджигательству тоже росла, и я начал взрывать в туннелях петарды.

Строительство одного подземного туннеля к крепости быстро продвигалось, и чтобы его никто не заметил, приходилось накрывать туннель небольшими фанерками, а сверху засыпать землей. Но прошло несколько недель, и мой отец его обнаружил и велел немедленно зарыть, опасаясь, что кто-нибудь в него упадет, что-нибудь сломает или вообще убьется насмерть. Тогда я перешел к наземному строительству. Используя разные деревяшки, добытые на строительных площадках, я приступил к возведению фортификационных сооружений. Часами мы выдергивали и затем распрямляли старые гвозди для вторичного использования. Двухэтажная постройка, которую мы в результате сотворили, впечатлила бы даже Спэнки, предприимчивого сорванца, юного героя популярного телефильма 1930-х годов. В качестве боеприпасов у нас был неисчерпаемый запас абрикосов, ягод и диких яблочек – очень удобные снаряды для сражений.

В конце концов один сосед пожаловался, что наша крепость «мозолит ему глаза», и снова мое творение пришлось снести. Всем этим строительством и конструированием я занимался в 7–10 лет. Затем мои занятия вышли за границы двора и переместились на улицу, где я умудрялся совмещать два любимых занятия – конструирование и рискованные гонки на самодельных тележках, спускаясь с вершины холма, на котором стоял наш дом. Мы даже смастерили простейшую версию скейтборда, прикрутив роликовые коньки к куску фанеры.

Мы с Кейтом носились на них вниз по склону до тех пор, пока наш брат Гэри тоже не попробовал прокатиться и сломал руку, после чего родители объявили на эти гонки мораторий.

Позднее, вдохновленный журналом «Популярная механика», я приступил к более серьезным делам. В журнале давались схемы, по которым можно было из специальной судостроительной фанеры построить здоровый двухметровый глиссер с воздушным винтом, даже без сложного каркаса. Хотя мы жили в районе залива Сан-Франциско и были окружены водой, по своим интересам (гольф и теннис) наша семья была довольно «приземленной», и мы редко ходили на залив. Увидев чертежи, я впервые задумался: пожалуй, можно воспользоваться близостью к воде. Денег, которые я заработал стрижкой газонов и продажей газет, оказалось достаточно, чтобы купить необходимые материалы. Мой друг Том Кэй, не лишенный творческих наклонностей, показал, как превратить эти чертежи в реальные деревянные конструкции, и я, с помощью простейших инструментов, в течение нескольких месяцев строил эту моторную лодку. Мой отец был уверен, что у меня ничего не получится, и не без причины – ведь у меня не было подвесного мотора. Но затем один его приятель предложил мне купить у него старый, 1940 года, поломанный подвесной движок за 14 долларов. Мне пришлось научиться разбирать и собирать двигатель, после чего он ожил. Я поместил его винт в 200-литровую бочку из-под бензина, и он заработал! От счастья – я все-таки сумел отремонтировать эту древнюю штуковину! – я оставил починенный двигатель пыхтеть на заднем дворе несколько часов подряд.

После установки двигателя я покрасил лодку целиком в черный цвет, добавив оранжевые молнии на носу. Меня очень удивило, но и обрадовало, когда отец с гордостью вызвался мне помочь окончательно ее протестировать. Мы водрузили глиссер на крышу его новенького фургона «Меркури», и все семейство поехало в гавань Койот-Пойнт к югу от аэропорта. Никакого причала в бухте не было, не было и бутылки шампанского, дабы разбить ее о корму лодки. Чтобы спустить глиссер на воду, нам пришлось волочить его по грязи. Я сильно нервничал и в результате залил двигатель водой, но все-таки сумел его завести и даже сделал несколько кругов вокруг гавани на большой скорости, ослепленный брызгами воды с кормы. День закончился хорошо, но я помню, что был недоволен своенравным мотором. В мечтах-то все выглядело гораздо лучше…

Однажды, выполняя в 7 классе самостоятельную работу по естествознанию, я обнаружил, что мне интересно с помощью своих знаний сделать что-то полезное. Поход с отцом на матч с участием бейсбольной команды «Гиганты Сан-Франциско» вдохновил меня сконструировать электронное табло для школьного бейсбольного поля. Как же я был счастлив, когда на этом табло впервые появились цифры, показывающие счет в игре!

В сентябре 1960 года я поступил в среднюю школу в городке Миллз. Это знаменательное событие ничем особенным мне не запомнилось, поскольку школа во мне никакого интереса не вызывала, а учение никогда не было моим коньком. С орфографией у меня до сих пор проблемы, так как я с детства ненавидел зубрежку и диктанты. И вообще, похоже, мое образование, достигнув своих высот в детском саду, в дальнейшем катилось по наклонной плоскости. В школе отличные оценки у меня были только по физкультуре, плаванию и по труду. Мой преподаватель в столярной мастерской был далеко не в восторге, когда я сообщил ему, что вместо изготовления мебели я собираюсь построить оригинальную моторную лодку последней модели, развивающую рекордную скорость 60 км/ч. Я заказал чертежи, но получив их, обнаружил, что это оказалась очень сложная штука, представлявшая собой раму из пропаренных деревянных элементов, обитую фанерой из мореного красного дерева. Сумма в триста долларов, которую нужно было выложить за материалы, сильно превышала мои возможности, но меня выручил Тед Майерз, который был в школе очень важной персоной и каждый день приезжал в школу на блестящем спортивном автомобиле марки «тандербёрд»[1]. Мы с Тедом вместе занимались плаванием. Он хорошо учился, но не любил ничего делать своими руками к большому разочарованию отца – владельца крупной строительной компании, который мечтал иметь ловкого и мужественного сына. Майерз-старший предложил купить материалов на две лодки, если я соглашусь втянуть в это дело Теда. Я согласился, Тед тоже.

Хоть Тед и действительно иногда приходил помочь и посмотреть, как я работаю, закончить удалось только одну лодку. За это время я довел своего отца до ручки, поскольку полностью оккупировал его гараж. (Вскоре я придумал, как найти в гараже место и для его машины: используя сложный подъемный механизм, я каждый вечер поднимал свою лодку до самого потолка.) Я также сделал одно открытие, актуальное до сих пор, – самый сладостный момент в любой работе наступает не тогда, когда все закончено, а когда становится виден конец дела. Вот и в те дни, делая лодку, самые волнующие минуты я пережил, когда построил ее каркас и в своем воображении уже видел все ее детали. И даже сейчас, когда я уже в чем только не поучаствовал – в строительстве новых зданий, открытии лабораторий и множестве других проектов, – я по-прежнему уверен в справедливости моего давнего открытия.

Безусловно, огромную роль в формировании человека наряду с друзьями и семьей играет образование и политические события в мире. В декабре 1961 года президент Джон Ф. Кеннеди принял решение об участии Соединенных Штатов в подавлении коммунистического восстания и сохранении Южного Вьетнама как отдельного государства, управляемого сайгонским режимом при поддержке Америки. Но нам, школьникам, война казалась чем-то очень далеким. Из-за своего мятежного и непокорного нрава я постоянно попадал в разные неприятные истории, и в 9 классе меня часто наказывали. Моя мать иногда даже проверяла мои руки и искала следы от уколов, подозревая, что я употребляю наркотики. Несмотря на полную свободу, которой я пользовался в детстве, теперь мне не разрешалось ходить без сопровождения даже на школьные футбольные матчи. Однажды я сбежал от своих родственников, чтобы потусоваться с ребятами под трибунами, где они пили пиво и курили. После матча вся компания отправилась в центр города Сан-Матео, и я вместе с ними – на заднем сидении чужой машины, которую они угнали и завели без ключа. Эта была классическая увеселительная поездка. Когда нас стал преследовать полицейский автомобиль с мигалками и сиреной, я запаниковал. Мы свернули в переулок недалеко от стадиона и затормозили. Я выскочил из машины и побежал что было сил обратно, к трибунам, к своей семье и нормальной жизни. Каким бы авантюристом я ни был, преступником все-таки не стал.

В 10 класс я перешел уже с новыми взглядами на жизнь. Я толком не знал, чего хочу и в каком направлении собираюсь двигаться, но точно понимал, что несовершеннолетним хулиганом быть не собираюсь. Настоящий шанс изменить жизнь появился летом 1962 года, когда я встретился с миниатюрной девушкой со светло-русыми волосами, скрипачкой в школьном оркестре, которая к тому времени уже ездила на гастроли. Линда начала знакомить меня с миром, выходящим далеко за пределы Калифорнии, плавания и судостроения. Мы пили кофе в местном книжном магазине и вели беседы о литературе, слушали классическую музыку и ходили на концерты Боба Дилана, выступавшего в колледже Сан-Матео. Но лето закончилось, а с ним и наш роман, но к тому времени Линде уже удалось кардинальным образом изменить мою жизнь.

Всему виной мои гены

Синдром дефицита внимания и гиперактивности (сокращенно СДВГ) характеризуется невнимательностью, чрезмерной двигательной активностью, – все это в точности совпадает с особенностями юного Вентера. Недавние исследования связывают СДВГ с генетически обусловленным заиканием, которое вызвано десятью повторами участка гена DAT1, гена-переносчика дофамина, химического вещества-посредника в головном мозге, а также мишени для амфетамина и кокаина. Возможно, не случайно, что варианты этого гена также влияют на реакцию детей на стимулятор метилфенидат (риталин), который используется для лечения СДВГ. Мой геном показывает, что у меня действительно есть эти самые десять повторов. И мое поведение – результат этого явления, если вы действительно верите, что генетически обусловленное заикание может стать причиной такого вот непростого характера. Не все с этим согласны.

Еще один поворотный момент в моей жизни наступил, когда уроки английской литературы в школе стал вести Гордон Лиш, двадцативосьмилетний учитель с густыми светлыми волосами, любитель рок-группы Beat Scene. Первое домашнее задание, которое он задал, касалось романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи», с главным героем которого я легко себя идентифицировал. До этого момента уроки, по большей части, не вызывали у меня никакого энтузиазма, я на них скучал и мне было все неинтересно. Обычно я просто отключался, глядя в окно или поверх головы учителя, но и это лишь если учителю везло.

Нередко бывало, что я болтал с друзьями, мешал проведению урока и выводил учителя из себя. Сегодня ребенка, который вел бы себя так же, посадили бы на риталин. Но Лиш обладал интеллектуальной энергией, способной вдохновлять и действовать на воображение молодого человека гораздо эффективнее, чем лекарства. Кроме того, он явно проявлял ко мне неподдельный интерес, и мы проводили много времени вне школы, беседуя о литературе и о жизни, – я впервые старался постичь какие-то идеи, читал, учился и наконец-то начал преуспевать в школе.

Урок английской литературы, который вел Лиш, обычно был первым и мы, как все американские школьники, должны были произносить Торжественную клятву верности[2]. Мы выразили Лишу свое неудовольствие по этому поводу, так как считали, что это противоречит либеральным идеям, которые мы обсуждали в классе. Лиш признал наше недовольство справедливым и иногда проводил этот ритуал довольно небрежно. Но однажды директор школы объявил, что Лиш уволен за свои антиамериканские настроения{2}.

Мы были ошеломлены, а некоторые девочки даже плакали. Возмутившись, что единственного учителя, с которым у меня возникло взаимопонимание, больше нет, я убедил некоторых одноклассников присоединиться к протесту, которому суждено было превратиться в одну из первых школьных сидячих забастовок. Она развивалась лавинообразно, и в конце концов мы добились, чтобы школу временно закрыли. Мы продолжили протестовать и на следующий день, а местная пресса к тому времени подхватила эту историю. Как главного зачинщика, меня вызвали к директору для разбора наших требований. Они были довольно просты: немедленно восстановить Лиша в должности. Учитывая мою весьма не блестящую успеваемость, директор поинтересовался, не потому ли я так расстроен, что боюсь лишиться своей единственной пятерки – у Лиша. По правде говоря, я не выполнял даже тех заданий, которые задавал Лиш. Весь наш протест тихо закончился на следующий день после того, как ученикам пригрозили временным отстранением от занятий.

За преданность Лишу меня исключили из школы на неделю. Родители же наказали меня на целый месяц, то есть дольше, чем обычно. Мне недоставало общения с Лишем и не удивительно, что через несколько лет другой учитель литературы стал моим наставником. Сам Лиш позже вспоминал, как его сняли с должности преподавателя за «типичные нарушения, совершенные лицами, виновными в любых беспорядках в классе»{3}. Кроме этого, были еще и другие проступки, в которых он признался, например: «позволял ученикам приходить в такое возбуждение по поводу некоторых идей, что их голоса можно было услышать в школьных коридорах»{4}. Почти четыре десятилетия спустя он увидел меня по телевизору и заметил своему другу, лауреату Нобелевской премии, который абсолютно случайно оказался моим самым серьезным критиком: «Кажется, я знаю этого парня. Я не забыл его лица – на идише в таких случаях мы говорим punim, это лицо Крейгу дал Бог».

Сегодня я вижу, что в том моем детском бунтарстве видны все признаки характера, свойственные младшему брату, живущему в тени старшего. Подозреваю, что когда мои родители хвалили и поощряли Гэри за то, что он такой «суперуспешный», я решил привлечь их внимание, став «суперНЕуспешным». Гэри был и правда недосягаем. Но я старался. Я пытался обогнать его в соревнованиях в беге по пересеченной местности, но решил, что это слишком тяжело и до обидного не «круто». Весной я стал членом сборной по плаванию, но и тут оказалось, что я у него в кильватере. Сначала было очень трудно плавать по три часа каждый день, так что я просто подыхал на этих тренировках.

Но сами скоростные заплывы мне очень нравились, и тут я выиграл и этим удивил всех, включая самого себя. Поняв, что теперь я могу обогнать его в плавании на спине, Гэри переключился на баттерфляй. Побеждать для меня было в новинку, но к этому легко привыкаешь. Несмотря на мою слабую технику и неуклюжие повороты, мне все же удалось стать первым в группе Б. Мы с Гэри вступили в клуб, которым руководил известный пловец, бывший чемпион по плаванию Раймонд Тайт, и за лето я существенно улучшил свои показатели. Постепенно плавание стало занимать главное место в моей жизни. Меня пригласили в школьную сборную, и вскоре я занял первое место в плавании на 100 м на спине. Дистанция подходила мне идеально – чтобы выложиться за короткое время, адреналина у меня хватало. На тренировках я все еще нередко проигрывал, но благодаря гормональному выбросу на настоящих соревнованиях – никогда.

В мое последнее школьное лето я участвовал в комбинированной эстафете на 400 м, и мы вчетвером, в том числе и Гэри, установили новый рекорд США. Перед окончанием школы я выиграл важный чемпионат, разгромив давнего соперника и установив новые рекорды – школьный и округа. Золотые медали и освещение события в местной прессе оказали на меня существенное влияние, повысив самооценку. У девушек я тоже имел большой успех.

Но, несмотря на то, что мои спортивные достижения становились все более впечатляющими, школьные показатели сильно отставали. Оценки были настолько удручающими, что ставили под вопрос не только мое участие в команде по плаванию, но запросто могли сорвать и окончание школы. К счастью, я написал восторженное сочинение о вступившем в президентские гонки Барри Голдуотере, экстремисте-республиканце. Слоган его предвыборной кампании был такой: «В глубине души вы знаете, что он прав». Похоже, учитель, который проверял мою работу, был сторонником консервативных взглядов Голдуотера, и мое сочинение произвело на него впечатление, достаточное, чтобы поставить мне хоть и самую низкую, но удовлетворительную оценку. Неуд окончательно отнял бы у меня все шансы на благополучное окончание школы.

Рэй Тафт считал, что у меня есть потенциал, и я могу участвовать в Олимпийских играх. Он говорил, что у меня характер – надо еще поискать. И что раньше он таких не встречал, но проблема в том, что я выигрываю только за счет своей выносливости. Он хотел, чтобы в бассейне я забыл все ранее выученное и выработал собственный стиль плавания. Но мне слишком нравилось выигрывать, и я не стал ничего менять. И никогда больше не хотел участвовать ни в каких соревнованиях. Несмотря на отнюдь не блестящие оценки, за мои высокие достижения в плавании мне предложили стипендию Университета штата Аризона. Но мне было 17 лет, и я просто плюнул на плавание, на школу и на сам городок Милбрэ. Мне надоели вечные запреты, я мечтал о свободе и решил отправиться в Южную Калифорнию.

Моя Y-хромосома и секс

Когда мне было 16 лет, и у меня еще были длинные светлые волосы, я подробно ознакомился с генетической программой моей Y-хромосомы. У меня была подруга по имени Ким, с которой я познакомился в начале того года, когда она переехала в Милз и поступила в нашу школу. Моя Y-хромосома вступила в свои права, когда Ким отмечала свое шестнадцатилетие – важную и долгожданную дату в жизни каждой девушки, причем ее родители были в отъезде. Этот момент был исключительно важным и для меня. На ней было полупрозрачное платье, и она была не прочь поразвлечься. До этого мой сексуальный опыт ограничивался юношескими эротическими снами, всякими фантазиями да интимными ласками с девушками из школы, в том числе с лучшей подругой Ким. Всплеск эндорфина я впервые испытал во время своего первого романа после секса. И все это произошло благодаря хромосоме, состоящей из около 24 миллионов пар оснований, той самой Y-хромосоме человека, в которой имеется примерно 25 генов и их семейств. Как я уже говорил, один из них – ген SRY, который способствует развитию яичек. У нас появилась возможность встречаться чаще, когда Ким с родителями переехала в Берлингейм и стала жить в десяти минутах езды от меня. Я соорудил веревочную лестницу, и когда все ложились спать, удирал из дома, садился в машину, мчался к моей Ким и через окно залезал в ее спальню на втором этаже. Это продолжалось несколько недель летом 1963 года, пока однажды утром я не вернулся и не обнаружил, что моя веревочная лестница исчезла. Кейт решил надо мной подшутить, подумал я. Но вернувшись домой, я столкнулся со своим отцом, который сидел в холле. Еще раз тебя поймаю, предупредил он меня, позвоню отцу Ким и скажу ему, что ты спишь с его дочерью. Однако несколько недель спустя мои ночные вылазки возобновились. Вскоре я снова обнаружил, что лестница исчезла, а дверь заперта, и у меня с отцом случился жуткий скандал. Когда я в следующий раз появился у Ким, ее отец меня уже ждал. Он вытащил пистолет и приставил к моей голове. Спустя полгода Ким со всей семьей исчезла из Берлингейма и из моей жизни. Я так никогда до конца и не простил отцу его предательского доноса, который был даже ужаснее направленного на меня дула пистолета. Во всей этой истории мне остается винить Y-хромосому, играющую ключевую роль и в производстве андрогенного гормона. Кроме того, она управляет агрессией.

В Ньюпорт-Бич можно было заниматься серфингом при температуре воды +21 °С, а не +10 °С, как в Северной Калифорнии. Вдоль пляжа шел дощатый прогулочный настил, и атмосфера напоминала популярный тогда фильм «Гиджет» о приключениях подростков, занимавшихся серфингом на пляжах Малибу. В тот период мои занятия в основном состояли из употребления крепких алкогольных напитков, развлечений с девочками и серфинга в объятиях стихии у волнореза в Ньюпорт-Бич, где можно было легко свернуть шею. Я с четырьмя приятелями снимал тогда небольшой домик. Чтобы заработать деньги, мне пришлось работать ночами на складах компании «Сирс и Робак», прилепляя ценники к игрушкам. А еще я попробовал себя в роли ночного менеджера, водителя бензовоза и носильщика в аэропорту. Единственное, что делало работу носильщика более сносной, так это система, по которой мы присуждали друг другу баллы, соревнуясь, у кого будет больше раздавленных, промокших чемоданов или просто поврежденного от неаккуратной погрузки в самолеты багажа.

Хотя кое-какие деньги у меня появились, и днем я был свободен и мог без конца наслаждаться серфингом, уже тогда я стал понимать, что нужно найти какое-то более стоящее занятие в жизни, чем просто кататься по волнам Ньюпорт-Бич, болтаясь без дела или работая где придется. Для начала я поступил в двухгодичный колледж в городе Коста-Меса, в округе Ориндж, расположенный недалеко от прекрасных пляжей. Но вскоре меня коснулись тогдашние события в Юго-Восточной Азии: я опоздал подать заявку на получение студенческой отсрочки и получил повестку в армию. Как и сотням тысяч других молодых людей, мне предстояло оказаться очень далеко от безопасной провинциальной Америки 1960-х годов.

Вообще-то я был против войны, но моя семья была издавна связана со службой в армии. Один мой предок был горнистом и военным врачом во время Войны за независимость. Мой пра-пра-прадед служил в кавалерии во время войны 1812 года. Мой прадед был снайпером в армии конфедератов во время Гражданской войны. Мой дед был рядовым в Первую мировую войну и служил во Франции, где получил серьезное ранение. Чтобы выжить, ему пришлось ползком преодолеть несколько километров. И наконец, и мой отец, и моя мать служили в морской пехоте!

Понятно, что отец очень разволновался, узнав, что меня призвали в армию. Он убедил меня поговорить с рекрутером ВМС. За всю мою жизнь это был, наверное, его самый полезный совет. Благодаря моим достижениям и рекордам по плаванию, мне сделали весьма щедрое предложение: три года службы вместо обычных четырех, плюс место во флотской команде пловцов и шанс принять участие в Панамериканских играх. Несмотря на мой пацифизм, я с нетерпением ждал возможности послужить своей стране и даже был готов за нее поплавать. Это выглядело не самым плохим вариантом, но мне и в голову не приходило, что я могу оказаться во Вьетнаме. Однако когда я прибыл в учебный лагерь в Сан-Диего, ситуация обострилась, и к Рождеству 1965 года во Вьетнаме уже находилось около 185 тысяч американских солдат.

Моя военная карьера началась с того, что пришлось постричь длинные светлые волосы. Вместе с десятками тысяч других молодых людей, среди которых были и будущие высококлассные специалисты, и простые деревенские парни, и даже бывшие заключенные, я оказался за колючей проволокой. Это было началом долгого пути, в ходе которого мне по традиции предстояло сломить себя, чтобы стать хорошо обученным и послушным моряком. За нарушение дисциплины следовало наказание: целый день бегать с коромыслом и двумя ведрами песка. А если замедлишь бег или остановишься, тебя тут же отлупят. Я чувствовал себя несчастным; учебный лагерь больше всего походил на тюрьму.

Я даже решил сбежать в самоволку с другим таким же, как я, отчаявшимся новобранцем. И вновь мне на помощь пришел спасительный океан. Нам всего-то нужно было проплыть вниз по канаве, которая пересекала территорию базы и достигала моря. Я каждый день проплывал по три с половиной километра, поэтому был уверен, что это будет нетрудно. Вот только я не заметил, что когда мы с другом обсуждали наш план, кто-то стоял за стенкой. Накануне дня, когда мы собирались вырваться на свободу, ротный сделал важное объявление: два идиота планируют побег, и он хочет напомнить, что за дезертирство в военное время полагается смертная казнь.

Моя карьера пловца в ВМС закончилась, не успев начаться. В августе 1964 года в Тонкинском заливе произошел инцидент с участием северо-вьетнамских торпедных катеров, якобы дважды атаковавших американские эсминцы. (В докладе, опубликованном в 2005 году Агентством национальной безопасности, факт второго нападения не подтверждается.) Линдон Джонсон активизировал военные действия и прикрыл все военные спортивные команды, а это означало, что мне нужно искать себе новое занятие на флоте.

Коэффициент моего умственного развития по результатам тестирования (тест IQ) оказался весьма пристойным, 142 балла – один из лучших показателей среди многих тысяч призывников и новобранцев. Это результат открывал передо мной широкий выбор возможностей для карьеры в ВМС. Из всех интересных вариантов, от ядерной энергетики до электроники, только для одного не требовалось никакого продления срока службы. Мой выбор был определен: я пойду учиться на санитара. Никто не объяснил мне тогда, что причина, по которой военное командование не потрудилось увеличить набор санитаров, – высокая смертность среди раненых.

После окончания медицинской подготовки меня послали на практику в близлежащий госпиталь в Бальбоа, который был в то время крупнейшим военным госпиталем в мире. Вскоре я стал старшим санитаром, и мне разрешили жить за пределами базы. Мои бабушка и дедушка, которые жили недалеко от Оушен-Бич, позволили мне пожить в лачуге позади своего старого дома. Каждый день я ездил оттуда в госпиталь на своем мотоцикле 305cc Honda Dream (тогда это был самый большой мотоцикл компании «Хонда»). Санитар, у которого я его купил, повидал во время нейрохирургических операций столько разбитых всмятку мозгов, что ему не терпелось избавиться от мотоцикла как можно скорее.

Работа дала мне уникальную возможность получить широкое представление о медицине. Я обнаружил у себя особый талант брать спинномозговые пункции у больных менингитом, делать биопсии печени у больных гепатитом, и так далее. Через некоторое время меня поставили во главе большого инфекционного отделения, руководить командой из более чем двадцати санитаров в три смены круглосуточно, оказывая помощь сотням больных с разными заболеваниями, начиная от малярии и туберкулеза до холеры. Спустя десятилетия мне предстояло расшифровать геномы возбудителей многих из этих инфекционных заболеваний.

Госпиталь стал моим спасением от всякого рода инструкций и сводов правил, военной дисциплины и ежедневной, в семь часов утра, проверки внешнего вида. Я редко носил форму, предпочитая джинсы или хирургический костюм. Каждый день в три часа дня, как только заканчивалась моя смена, я несся на велосипеде на океан и занимался серфингом. Я отрастил волосы на сколько было можно, так как девушки на пляже старались держаться от стриженых морячков подальше.

В те годы мне было нелегко найти женское общество. Я был окружен медсестрами ВМС, однако санитарам срочной службы по инструкции запрещалось назначать им свидания, так как медсестры были офицерами. Но это меня, конечно, не останавливало. Первой была старшая медсестра. Потом я значительно больше заинтересовался ее подругой – настолько, что предпочел встречаться именно с ней. Как оказалось, это была большая ошибка.

Каждый месяц санитарам ВМС грозил набор в морскую пехоту в качестве военных медиков. Практику в госпитале мне назначили всего на полгода, после чего должны были отправить во Вьетнам. Большинство санитаров служили медиками в условиях боевых действий, и долго там не удерживались. Вьетконговцы выплачивали премии своим солдатам за каждого убитого санитара. Служившим тому доказательством обычно было трофейное удостоверение личности санитара. После шести недель на поле боя шансов выжить у санитара было процентов пятьдесят.

Но так как меня высоко ценили врачи в Сан-Диего, то каждый месяц, когда приходили списки призывников, моей фамилии там не оказывалось, а иногда ее удаляли в последнюю минуту. Так мне удалось продержаться более года, однако потом меня все-таки включили в список, но с оговоркой: направить на военно-морскую базу в Лонг-Бич, чтобы я возглавил работу отделения скорой помощи. Я был ошарашен, пришел в полный восторг и вздохнул с облегчением. Главный врач довольно посмеивался и гордился своей спасительной идеей.

Старшая медсестра, с подругой которой я встречался, была крайне недовольна, что мне еще раз удалось избежать отправки во Вьетнам. Когда я уезжал, она велела мне пойти подстричься. Я должен был явиться в распоряжение начальства в Лонг-Бич только через две недели, и все это время намеревался провести, занимаясь серфингом, поэтому короткая стрижка под ежик мне была совершенно ни к чему. В ответ на ее распоряжение я ляпнул что-то непочтительное. Не успел я дойти до своего мотоцикла, как два военных полицейских арестовали меня и сказали, что задерживают для передачи в военно-полевой суд. Меня быстро признали виновным в неповиновении прямому приказу – длинные светлые волосы сами по себе были достаточно возмутительным нарушением – и приговорили к трем месяцам гауптвахты в Лонг-Бич. Мне грозили тяжелые работы, судимость и безоговорочная отправка во Вьетнам, либо увольнение с военной службы по приговору суда за недостойное поведение с лишением прав и привилегий.

Военные полицейские взяли у меня пухлый конверт с документами и моим личным делом, к внешней стороне которого был прикреплен приказ о моем назначении. Вернувшись через несколько минут, они вручили мне новый приказ, напечатанный ярко-красным цветом поверх прежнего. Одна из особенностей военно-морской бюрократии состояла в том, что до гауптвахты у меня все еще оставались две недели отпуска. Я вернулся домой к бабушке с дедушкой, чувствуя себя одиноким и несчастным. И не знал, как сообщить им, не говоря уже о моих родителях, бывших морских пехотинцах, о решении военно-полевого суда. Моя медицинская карьера, начавшаяся столь многообещающе, пошла под откос.

Не отрываясь, я смотрел на конверт с документами, раздумывая о его содержимом. Казалось, так прошло много часов. Стоял 1966 год. Компьютеризированных архивов еще не существовало, поэтому, когда военнослужащие отправлялись на новые задания, все документы они получали в свое распоряжение. Я подумал о мгновенно принятом решении военно-полевого суда, и мне стало интересно, были ли внутри конверта копии всех документов, прикрепленных к нему с внешней стороны? Были ли изменения внесены во все документы или только в оригинал? Я решил рассказать моему дяде Дэйву об этом и спросить, стоит ли мне рискнуть и вскрыть конверт. Сначала он заволновался, но потом ему тоже стало любопытно, и он решил поделиться с бабушкой. Внимательно изучив конверт, она велела Дэйву вскипятить воду на плите. Я не поверил своим глазам, когда она взяла конверт и подержала его над паром. Через несколько минут конверт открылся, и она протянула его мне.

Вынув из конверта документы, я обнаружил нетронутые копии первоначальных приказов, предписывающих мне явиться на медицинскую станцию в Лонг-Бич. Удостоверившись, что все документы в порядке, бабушка помогла мне запечатать конверт. Единственное, что я должен был теперь сделать, это «потерять» измененный приказ, прикрепленный к конверту, и придумать правдоподобную причину, по которой он потерялся. Так как я должен был ехать в Лонг-Бич на мотоцикле, у меня было прекрасное оправдание: пока я гнал по шоссе, конверт упал, и бумага открепилась. Дядя решил, что это хороший план. Для большей правдоподобности мы вышли на улицу и стали возить конвертом по асфальту, а затем тщательно удалили все остатки нового приказа, чтобы не осталось никаких следов красной краски.

Однако оставалась вероятность, что вторая копия приказа о моей отправке на гауптвахту была послана заранее. Но я рассудил, что, поскольку мне все равно сидеть, выбор между шансом остаться на свободе или отсидеть большой срок на гауптвахте показался вполне очевидным. К тому времени у меня уже не было никаких сомнений в некомпетентности военной бюрократии. Тем не менее, пока я два часа ехал на мотоцикле в Лонг-Бич, меня одолевали мрачные мысли. На проходной военно-морской базы меня послали в пункт оформления вновь прибывших для регистрации, куда я с тревогой и направился.

Я вручил мой потрепанный конверт весьма внушительного вида офицеру, сидящему за столом. Он вскрыл его, внимательно просмотрел документы и нахмурился. «Сынок, ты по уши в дерьме». Сердце у меня упало, и я запаниковал. Я рассказал мою грустную историю о путешествии на мотоцикле, но он и слышать ничего не хотел и только повторял: «Ты по уши в дерьме». На короткое время он исчез, а затем вернулся, отчитал меня как следует и сказал, что меня ждет серьезное наказание: в течение недели я буду содержаться во временной казарме для прохождения тщательной проверки. И только после того, как осознаю всю важность бережного отношения к имуществу ВМС, я получу право проследовать в отделение неотложной помощи и приступить к своим обязанностям старшего санитара. На самом деле, я получил тогда очень важный жизненный урок: всегда стоит рискнуть, дабы самому решать свою собственную судьбу!

Пока я руководил отделением неотложной помощи в Лонг-Бич, у меня появилась и личная жизнь. Приятель познакомил меня с Кэти, студенткой художественной училища в Пасадене, и очень скоро большинство ночей мы стали проводить вместе. Несмотря на такое везенье в жизни и в любви, вскоре стало ясно, что в Лонг-Бич мне осталось пробыть всего несколько месяцев и от Вьетнама больше не отвертеться. При одной мысли о том, что меня ждет, меня охватывал ужас. К счастью, я встретился – случайно – с молодым офицером, который только что вернулся из Вьетнама, где он проводил какие-то исследования, и он сказал, что если я добьюсь отправки в госпиталь ВМС в Дананге, мои шансы пережить этот год резко возрастут. Однако такое назначение могли получить лишь несколько санитаров. Как же все организовать? Начальник медицинского центра посоветовал написать командующему ВМС США и вызваться добровольно отправиться в этот госпиталь, прежде чем я получу официальное назначение.

Все думали, что такая попытка повлиять на неповоротливые жернова военно-морской бюрократии обречена на провал. Но я понимал, что терять мне нечего. В письме начальству я описал мой обширный опыт работы в инфекционном отделении в Сан-Диего, а также опыт в оказании неотложной помощи. И в качестве последнего штриха высказал предположение, что мои медицинские навыки принесут гораздо большую пользу, если я буду работать в Дананге, чем в Лонг-Бич. Шли недели, ответа не было, и постепенно я терял надежду. Но через месяц я получил назначение прибыть в госпиталь ВМС в Дананг! Вероятно, то, что я взял инициативу в свои руки, и спасло мне жизнь.

До отъезда в зону боевых действий мне полагался 30-дневный отпуск, и так вышло, что это был один из лучших периодов в моей жизни. У Кэти был небольшой спортивный автомобиль, британский «Триумф TR 4», и на нем мы отправились вдоль побережья из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско. Мы остановились в доме моих родителей в Милбрэ, провели какое-то время с моим братом Гэри и школьными друзьями, катаясь на водных лыжах за моей моторной лодкой по озеру Шаста. Потом мы с Кэти поехали в Сан-Франциско и болтались в районе Хайт-Эшбери, где я в течение недели работал в центре бесплатной медицинской помощи. На перекрестке улиц Хайт и Эшбери находился один из центров движения хиппи; там вся жизнь была одной большой вечеринкой, окутанной туманом марихуаны, и царили пацифизм и идеология «Власть цветам!» Все, с кем я там встречался, советовали перебираться в Канаду, чтобы избежать отправки во Вьетнам, но я чувствовал, что это как-то неправильно. Вероятно, причина была в том, что я не хотел лишиться своего единственного шанса сделать медицинскую карьеру, а может, это было как-то связано с армейскими традициями нашей семьи.

Я прочитал все, что мог, о вьетнамском конфликте, но окончательного вывода для себя сделать не сумел. С точки зрения правительства, война была единственным способом остановить коммунизм, и с этим могло согласиться старшее поколение, в том числе мои строгие родители, бывшие морские пехотинцы. Я хотел бы принять такой аргумент, но позиция сомневающихся казалась мне более резонной. К тому же я верил, что война может изменить меня. Я встречал воевавших во Вьетнаме, и было видно, что они – другие, не такие, как те, кто там не был, хотя это было трудно объяснить. Я хотел сам испытать это приключение и думал, что Вьетнам даст мне ответы на некоторые важнейшие вопросы жизни. Еще до прибытия к месту военных действий я оценил взаимопонимание, существовавшее между фронтовиками, этакое братство по оружию. Мы ехали с Кэти в ее «Триумфе» вдоль побережья по шоссе № 1, делая крутые повороты на высокой скорости, как вдруг за нами погнался какой-то полицейский на мотоцикле. Когда он догнал нас, я объяснил, что это мой последний отпуск перед отправкой во Вьетнам. Он оказался ветераном, которому санитар спас жизнь, и в ту же секунду между нами возникло взаимопонимание. Он велел мне ехать помедленнее, чтобы не разбиться и не помереть еще до того, как я попаду во Вьетнам.

Перед отправкой меня послали в учебный центр. Первые две недели месячного курса проходили на военно-морской базе десантных сил Литл-Крик, в Вирджиния-Бич. Там какой-то незадачливый офицер пытался скормить нам официальную версию. Пока он говорил, я доставал его разными неудобными вопросами. Хотя я сопротивлялся политической обработке и вначале отказывался от практических занятий с оружием, вскоре выяснилось, что я хороший стрелок, и потом я с удовольствием стрелял по мишеням. Может, это было и хорошо. Мне сказали, что во Вьетнаме большинство санитаров вооружены до зубов, и гораздо лучше, чем солдаты.

В последнюю неделю подготовки нас разделили на команды и выбросили в болоте без еды. Пытаясь уйти от преследования солдат, вооруженных реальными боевыми патронами, мы должны были полагаться лишь на приемы выживания, которым нас обучили. Если нас поймают, всю оставшуюся часть недели мы проведем в лагере для военнопленных. Один парень из моей команды, южанин, умел есть кормовую капусту, из которой в основном и состояла наша диета, не считая земляники и чая из кореньев. Некоторые ели лягушек и болотных рыбешек. Как-то мы выжили.

Моя команда была единственной, долго не попадавшей в плен. Когда мы все-таки сдались, нам стали угрожать и запугивать, а потом отвели в лагерь для военнопленных, где члены других команд уже подверглись различным унижениям. Мы нашли их сидящими на корточках в нижнем белье в грязи и слякоти. Я вырос в Калифорнии, где проживало мало представителей национальных меньшинств, и был весьма далек от движения за гражданские права и от идеологии «Власть черным». Но я был потрясен, увидев, что все рассказы о белых южанах – правда. С чернокожими они обращались особенно жестоко. Одного из них ударили прикладом винтовки. Я вызвался обработать его рану на голове, которая сильно кровоточила. Когда на меня не обратили никакого внимания, я потребовал, чтобы мне дали возможность оказать ему помощь. Меня тоже ударили винтовкой и вместе с моим «пациентом» посадили в камеру. Вернувшись в основной лагерь, я подал протестный рапорт.

Начальник лагеря вызвал меня перед окончанием занятий. Он изо всех сил старался объяснить мне, что чернокожих необходимо подвергать такому жестокому обращению, якобы для подготовки их к тому, что будет происходить во Вьетнаме, если они попадут в плен: им будут промывать мозги, пытать или даже убивать. После чего мне предоставили на выбор, что было типично для военной юстиции того времени: снять свою жалобу и закончить курс подготовки на следующий день или задержаться в лагере для военнопленных с гарантией «особого отношения», пока я не соглашусь с требованиями начальства. Я был вынужден сдаться и забрать свой протест. (Через несколько лет, после расследования, проведенного конгрессом в связи с насилием в отношении солдат, этот лагерь был закрыт.) Теперь ничто не могло уберечь меня от службы в стране, вождь которой Хо Ши Мин сказал французам: «Вы можете убить десять моих людей за каждого убитого мной вашего человека, но даже в этом случае вы проиграете, а я выиграю». Во Вьетнаме я узнал намного больше о мимолетности человеческой жизни, чем хотел бы…

Глава 2

Университет смерти

Мне осточертела война. Воинская слава – вздор, выдумки. Война – это ад.

Генерал Уильям Шерман

Каждому живому существу в определенный период его жизни, в течение определенного времени года, в течение жизни каждого поколения или с некоторыми перерывами приходится бороться за существование и подвергаться значительным разрушениям. Когда мы размышляем над этим, мы можем утешаться лишь безграничной верой в то, что борьба с природой конечна, никто никакого страха не испытывает, а смерть обычно мгновенна, и что энергичные, здоровые и счастливые несмотря ни на что выживают и размножаются.

Чарлз Дарвин. Происхождение видов

Я хотел бежать. Я был полон решимости бежать прочь и от живых, и от мертвых, и от умирающих, – от всех, кто хотел жить, но не мог. От калек с ампутированными конечностями, которые выживут, хотя хотели бы умереть. От тяжелораненых, которые сами не знали, живые они или мертвые. От бесконечного потока изувеченных тел, вывезенных из джунглей для оказания им срочной медицинской помощи, от рисовых полей, испещренных следами взорванных бомб, и деревушек с крытыми соломой глиняными домишками, лежащими в руинах. Я думал о письме моей подруги Кэти, начинавшемся со стандартных слов «Дорогой Джон»: она больше не могла ничего слышать об ужасных вещах, которые мне пришлось повидать, и не хотела знать, что я чувствовал. Теперь все, что я был в состоянии ощущать, – это волны теплого моря на Китайском пляже. Через пять месяцев службы во Вьетнаме я окончательно решил уплыть подальше от этого дерьма, от этого безумия и ужаса.

Мой план состоял в том, чтобы плыть, пока есть силы, до изнеможения, а затем погрузиться в темные воды и впасть в забытье. Это будет нелегко, потому что я был хорошим пловцом и находился в отличной форме. Примерно в полутора километрах от берега я увидел, как неподалеку от меня из воды выпрыгивали ядовитые морские змеи, и засомневался, правильно ли поступаю. Но я все еще продолжал плыть вперед в изумрудно-зеленых волнах – до тех пор, пока буквально не столкнулся с реальностью, когда рядом появилась акула и начала меня подталкивать и покусывать, как бы проверяя, готов ли я сыграть с ней в игру «кто кого». Я поплыл медленнее и с меньшей решимостью. Через некоторое время я перестал плыть и огляделся вокруг. Все было в дымке, и я уже не видел берега. На мгновение я разозлился на эту акулу за то, что она нарушила мои планы. Затем меня охватил ужас. Какого черта я делаю? Все мысли о смерти мгновенно испарились. Я хотел жить – больше, чем когда-либо, от рождения до моих тогдашних 21 года.

Я развернулся и поплыл к берегу в состоянии паники, исключительно за счет адреналина. Мне было страшно, как никогда в жизни, но я боялся не столько акул и ядовитых змей, а того, что не смогу доплыть до берега из-за своего глупого желания умереть, понадеявшись таким образом найти легкий выход и избавиться от жестокости вьетнамской войны и одиночества.

Путь назад к берегу длился, казалось, целую вечность; я не мог поверить, что заплыл так далеко, и стал даже сомневаться, в правильном ли направлении двигаюсь. Я думал только о том, как сильно хочу жить и какой я глупец. Наконец я поймал волну и понял, что у меня есть шанс добраться до берега. И вот я почувствовал под ногами песчаное дно. Я проплыл еще метр, затем побежал вперед по отмели и рухнул на берег.

Выносливость

Моя способность плавать на большие расстояния зависит отчасти от того, что у меня отсутствует мутация одного из генов, который отвечает за продукцию фермента аденозинмонофосфатдезаминаза-1 или AMPD1, – того самого, который играет ключевую роль в мышечном метаболизме. Мутация этого гена – очень распространенное явление, она вызывает дефицит фермента и, как следствие, может привести к возникновению болей, судорог и преждевременной усталости. Разница всего-то в одной букве: цитозин (С) вместо тирозина (Т) – и продукция фермента прекращается, а в результате страдает выносливость. К счастью для меня, я – C/C, а не T/T.

Я нагишом лежал на песке, в течение, казалось, многих часов. Я был без сил, но благодарил судьбу за то, что остался в живых. Я страстно хотел жить – и больше в этом не сомневался.

Я пошел по пляжу в сторону пыльной тропы, ведущей к лагерю армейского спецназа. Там, на гребне песчаной дюны, стояли бамбуковые клетки, каждая около метра в высоту и площадью полтора квадратных метра. В каждой клетке на корточках сидели вьетнамцы, по-видимому, вьетконговцы. Мне трудно было представить себя на их месте, но тем не менее я понимал, что любой из этих заключенных мог только мечтать о моих проблемах. Я злился на себя и испытывал глубокий стыд из-за того, что всего несколько минут назад был готов умереть.

Миновав авиабазу морпехов, я направился к двухполосной мощеной дороге из Дананга к полуострову Обезьянья гора, мимо военно-морского госпиталя. Я прошел через задние ворота, поднялся по деревянным ступенькам и открыл дверь в слабоосвещенный барак, где всегда царил полумрак. Там была моя «спальня», единственное место, где я мог скрыться от Вьетнама и остаться в живых. В то время это был мой дом.

Впервые я ощутил реальную, настоящую вьетнамскую жизнь сразу, прилетев во Вьетнам. Огни переполненного само лета были выключены, и когда он вошел в крутое пике и начал спуск, я увидел вспышки выстрелов – в нас стреляли, когда мы приближались к взлетно-посадочной полосе. С того момента, как я приземлился во Вьетнаме 25 августа 1967 года, жизнь моя приобрела драматический характер. Я оказался в порту Дананг на Южно-Китайском море вблизи границы провинции Куангнам, где моя работа была похожа на телесериал МЭШ[3], только без шуток и красивых женщин. Рядом с нами с коммунизмом боролась армия Республики Вьетнам, которую в просторечье называли Арвин. Двумя годами ранее миллионы американских зрителей были потрясены репортажем телекомпании CBS из Вьетнама о первых сельских домах вблизи Дананга, сожженных американскими войсками. Когда я оказался в военно-морском госпитале в Дананге, сожженные деревни были уже обычным явлением.

Как и почти все остальные военнослужащие, я жил в бараке из гофрированного железа. Такое дешевое жилье можно было найти везде: вдоль военных взлетно-посадочных полос, рядом с казармами и госпиталями. Эти ряды бараков в виде арочных сводов из гофрированного железа называли хижинами куонсет – в честь города Куонсет в Род-Айленде, где их производили. Моя койка и шкафчик для одежды располагались прямо у двери, чтобы их было легко найти, – когда я приходил, в бараке было всегда темно, потому что госпиталь работал в две смены, по двенадцать часов в сутки, с семи утра до семи вечера и наоборот.

Я предпочитал ночную смену – так я мог каждый день ходить на пляж, побегать, поплавать или позаниматься серфингом. Кроме того, именно после наступления темноты противник часто обстреливал ракетами авиабазу, расположенную на противоположной стороне улицы. А еще, работая ночью, можно было избежать встречи с крысами, которые охотились в темноте, и тогда то и дело раздавались щелчки капканов, очень мешавшие сну. А бывало, спишь, и вдруг просыпаешься оттого, что по твоему лицу снуют крысы. И это уже настоящий кошмар!

«Ночные» гены

Каждый человек инстинктивно понимает, «сова» он или «жаворонок», то есть «ночной» он человек или «ранняя пташка». Я – ярко выраженная «сова», мне всегда было трудно вставать по утрам. Дело, скорее всего, в моих биологических часах. На самом деле в человеческом организме нет единого хронометра, но в него встроены суперчасы: этакие часики в каждой клетке, состоящие из взаимосвязанных циклов нарастания и убывания количества белков.

Действуя сообща, изготовленные «часовыми» генами белковые «винтики» создают так называемые циркадные ритмы, которые помогают контролировать периодичность биологических изменений, в том числе производство гормонов, кровяное давление и замедление обмена веществ во время сна. Что же это за механизм, который делает меня «совой»?

В одном исследовании отмечалась связь между мутацией гена PER2 и «синдромом преждевременной фазы сна» (желанием рано ложиться спать и просыпаться ранним утром). Здесь мой геном отражает мой образ жизни: именно этой мутации у меня нет.

Намного больше обнадеживает недавнее открытие зависимости предрасположенности человека быть «совой» от величины еще одного «часового» гена – PER3, сделанное голландскими и английскими учеными. Более длинный вариант этого гена чаще встречается у людей, склонных вставать рано, – «жаворонков» (хотя наличие такой зависимости пока не бесспорно), а более короткий вариант гена, а именно его самая ярко выраженная версия, так называемый ген «синдрома задержки фазы сна» (DSPS), – у «сов», предпочитающих ночной образ жизни. Правда, моя собственная версия гена PER3 предполагает, что я вряд ли могу быть «совой». Предстоит провести еще много исследований, чтобы понять особенности моих биологических часов.

Хотя госпиталь служил буфером между базой и территорией, занятой Вьетконгом, ракеты часто не долетали до цели и рвались на территории госпиталя. Как будто специально для наводки противника, на госпитальных бараках были нарисованы красные кресты. (Командование наивно предполагало, что Вьетконг будет соблюдать условия Женевской конвенции об обращении с ранеными.) Однажды ночью, когда я работал, ракета взорвалась прямо рядом с моей койкой, перед домом. Вся стена была в отверстиях от осколков, а один большой осколок шрапнели упал на матрас, на котором я спал всего несколько часов назад. Сирена воздушной тревоги располагалась близко к дому, и нередко ее предупреждающий вой казался страшнее самих ракет. Позже я узнал, что это был классический пример образования условного рефлекса по Павлову, а во сне его эффект усиливается.

Гены и пагубные пристрастия

Я ненавидел Вьетнам, но не маниакально. Одной из причин этого, возможно, является воздействие дофамина – химического соединения, активизирующего центр удовольствия в мозге. Ген, который кодирует белки – мишени для дофамина, а именно ген рецептора дофамина 4 (DRD4), содержит большой участок из 48 пар оснований, повторяющийся от 2 до 10 раз. Некоторые ученые считали, что более длинные варианты этого гена связаны с шизофренией, аффективными расстройствами и алкоголизмом. Часть других вариаций этого гена, например, DRD2, который кодирует дофаминовый D2-рецептор, связаны со злоупотреблением психоактивными веществами. Как и у всех любителей острых ощущений, прибегающих к алкоголю и наркотикам, набор этих генов позволяет получать большее удовольствие от употребления этих веществ, которые напрямую активизируют центры удовольствия в мозге. Я тоже не прочь пропустить рюмочку. Надо сказать, в моей семье были примеры настоящего алкоголизма. Алкоголь унес жизнь моего деда в возрасте всего лишь 63 лет. Его отец в пьяном виде попал на скачках под лошадь и погиб. Может ли это влечение быть связано с геном дофамина? Может ли моя собственная судьба зависеть от повтора генов? Ведь у меня действительно есть четыре копии повторяющегося участка DRD4, что примерно соответствует среднему уровню{5}. Иные гены тоже связаны с дофамином, поэтому DRD4 не дает полной картины. Я исследовал и другие виды генов моего рецептора дофамина (DRD1, 2, 3, 5 и IIP), но не обнаружил ничего, заслуживающего особого внимания.

Заводить друзей во Вьетнаме было нелегко. Мало кто интересовался чем-то серьезным и большинство хотело лишь накуриться, словить кайф и забыть про ужасы войны. Марихуану можно было достать на любой базе, тонны травки беспрепятственно попадали во Вьетнам. Прямо у ворот больницы я мог купить целый мешок сигарет, набитых высококачественной марихуаной «золото Бангкока», – 200 сигарет всего за 2 доллара. (На героин и другие, более тяжелые наркотики личный состав перешел уже позже, спустя некоторое время после начала войны.)

Кроме наркотиков, хорошо шел и алкоголь. В больнице было что-то вроде ночного клуба, такой подозрительный бар, где 24 часа в сутки можно было задешево купить спиртное. Вьетнамские ансамбли во все горло распевали песни «Битлз», «Энималз» и «Роллинг Стоунз». Большинство санитаров ходили туда в свободное от дежурства время и напивались в стельку. Иногда я тоже так делал, и травку тоже курил, но бо́льшую часть своего свободного времени я все-таки занимался спортом.

Почти каждый день я бегал на пляже Ми-Ан, который сейчас называется Китайским пляжем. Горы песка сползали с Обезьяньих гор над заливом Дананг, простираясь до Мраморной горы, где почти каждую ночь гремели бои. Но в те редкие минуты, когда мне, конечно, с трудом, удавалось забыть о войне, я любовался окружающей меня природой. Горы были пронизаны туннелями и таинственными пещерами, в некоторых находились буддийские и конфуцианские святыни. Всего в нескольких милях от моего барака, в одной из таких огромных, как храм, пещере располагался полевой госпиталь Вьетконга.

Пробежать почти пять километров вдоль побережья уже само по себе было приключением. Мой путь пролегал мимо переносных проволочных заграждений и сторожевых башен, установленных примерно через каждые 800 метров. В качестве развлечения морские пехотинцы постреливали в мою сторону либо из пулемета 50-го калибра, либо из своих штурмовых винтовок M16. Постепенно я научился не снижать темп во время этих обстрелов. После каждой такой пробежки я шел плавать и часами качался на волнах, пока не раздобыл доску для серфинга.

Из-за подводного течения около Дананга всегда бушевал прибой и волны обрушивались на берег. После того, с чем мне каждый день приходилось сталкиваться в лагере, я без колебаний нырял навстречу волнам. А в море кишела жизнь: там плавали акулы, двухметровые барракуды и морские змеи. Особое беспокойство вызывали последние. Двухцветные пеламиды и оливковые морские змеи, часто встречающиеся в Южно-Китайском море, перемещаются большими стаями, с милю длиной и полмили шириной. Обычно змеи не агрессивны, но если их потревожить, они нападают и могут укусить и впрыснуть нейротоксин, который быстро вызывает летальный исход. Вьетнамские рыбаки нередко умирали от укусов морских змей, которых они пытались вынуть из сетей.

Однажды днем, качаясь на волнах, я почувствовал какой-то толчок в ногу. Опустив руку, я попытался оттолкнуть непрошеного гостя, но сразу понял, что схватил морскую змею. У меня в руке была округлая часть ее тела около головы, а не плоский хвост, так что разжимать руку было нельзя. Пасть змеи была широко раскрыта, и она явно хотела меня укусить.

Морские змеи прекрасно плавают, но и мне оставалось делать то же самое, чтобы не утонуть. Плыть только с одной свободной рукой и барахтаться в трехметровых волнах, причем в другой руке у тебя извивается змея, – такое никому не пожелаешь. Наконец я смог встать на ноги и попытался выбежать на пляж, но волна сбила меня с ног. Спотыкаясь и с трудом дыша, я устремился к берегу, где заметил какую-то корягу. Схватив ее, я стал бить змею по голове, пока она не сдохла. Приятель сфотографировал меня с этим трофеем, зафиксировав один из важнейших моментов в моей жизни, – я легко мог погибнуть, если бы судьба не распорядилась иначе.

Я решил увековечить свое спасение. Взяв нож, я содрал кожу с поверженного врага и в госпитале, с помощью иголки для подкожных инъекций, приколол ее к доске и оставил сушиться на солнце. Эта змеиная кожа и сейчас висит у меня в кабинете, напоминая о моей победе над морским гадом.

Я служил старшим санитаром в отделении интенсивной терапии, занимавшем один-единственный барак – без окон, с двумя дверьми и двадцатью койками. Жара, влажность – все это давило на психику. В разгар сезона муссонов, когда идут затяжные холодные дожди, пол барака так заливало, что мы вынуждены были подкладывать доски и осторожно ходить по ним. По ночам слышались разрывы, велись обстрелы ракетами, но поскольку наши пациенты не могли двигаться, мы оставались вместе с ними и разговаривали с бодрствующими, чтобы успокоить их, – а заодно и себя.

В любом случае поспать практически не удавалось: со стороны авиабазы морпехов, расположенной рядом, постоянно доносился гул вертолетов – боевых и военно-транспортных, «больших железных птиц», как их называли вьетнамцы. Вертолеты приземлялись позади нашего барака, и каждый из них привозил новых жертв мин, ям-ловушек с заостренным колом на дне, пуль, гранат, снарядов, минометов, взрывчатки, напалма и белого фосфора.

Барак отделения интенсивной терапии был заставлен медицинскими кроватями с поворачивающимися рамами. Конструкция этих специальных кроватей позволяла нам подкладывать под парализованных больных дополнительные тонкие матрасы. Эти кровати никогда не пустовали, и глядя на страдающих солдат, я мог только надеяться, что никогда не окажусь в их положении.

Часто к нам попадали по нескольку человек с обеими оторванными миной конечностями. То чудо, что они вообще у нас оказались после разрыва бедренных артерий, происходило благодаря мастерству полевых санитаров, и в результате использования вертолетов для эвакуации пострадавших. (Вьетконговцы предпочитали просто расстреливать тяжелораненых, а не брать их в плен.) Эти пациенты прекрасно понимали, в каком ужасном состоянии они находятся. Они кричали от боли и ужаса, осознав, что у них больше нет либо ног, либо рук. Раненые, перенесшие операции на головном мозге, превращались в «овощи». Кроме этих безнадежных случаев, было много ранений в живот и грудную клетку.

У пациентов моего отделения были только две возможности: либо выжить, если их удастся эвакуировать в Японию или на Филиппины для более эффективного лечения, либо испустить дух на месте. У меня на глазах умирали сотни солдат, нередко прямо в те минуты, когда я вручную массировал их сердца или как-то иначе пытался вдохнуть в них жизнь. Образы некоторых из них навсегда отпечатались в моей памяти.

Среди них – один восемнадцатилетний морской пехотинец. Он выглядел нормальным и здоровым, серьезных ран заметно не было, но при этом юноша оставался без сознания. Присмотревшись, я обнаружил у него на затылке небольшой марлевый тампон с пятнами крови. А потом его сердце вдруг остановилось. Как главный в реанимационной бригаде, я начал хорошо известные манипуляции. Обычно мы неплохо справлялись, ведь наши пациенты были молоды и сильны, но этот юноша оказался исключением. Мы пробовали дефибрилляцию, затем – инъекции адреналина прямо в сердце, непрерывный массаж сердца. Но, несмотря на все усилия, через час с небольшим мы вынуждены были признать, что он мертв.

Причину его смерти никто не понимал, и поэтому было назначено вскрытие. Поскольку все видели, как я был потрясен кончиной этого парня, мне предложили ассистировать. На следующее утро я пришел в патолого-анатомический барак. На столе лежал мой пациент. Патологоанатом отметил отсутствие каких-либо ран, кроме небольшого отверстия на затылке. Я почувствовал, что не смогу этого вынести: запах формальдегида, исходящий от трупа в жаркой и влажной хижине, был ужасен. Я старался справиться с подступающей тошнотой, а в это время патологоанатом сделал подковообразный разрез от одной стороны грудной клетки до другой, приподнял большой лоскут кожи и отогнул его на лицо трупа. Большими ножницами он разрезал ребра по центральной линии, обнажив сердце, которое мы с таким трудом пытались запустить несколько часов назад. Никаких травм видно не было.

Вернув обратно кожный лоскут, патологоанатом закрыл разрез и поднес скальпель к голове солдата, обнажив череп, верхнюю часть которого он срезал специальной пилой. Затем он извлек мозг, сделал разрезы. и мы увидели небольшую бороздку длиной с карандаш, в конце которой находилась пуля. Я был ошеломлен – как могло повреждение менее одного процента его мозга стать фатальным? И попросил патологоанатома хоть как-нибудь это объяснить. «Пуля, должно быть, поразила нечто жизненно важное», – вот и все, что он мог сказать. Хотя моя смена закончилась, я долго не мог уснуть. Любая клетка нашего организма может до бесконечности делиться в чашке Петри, а между тем погибло 100 триллионов, целое сообщество клеток, из которых состоял этот молодой человек, хотя была уничтожена всего лишь крошечная часть его организма.

Два других раненых произвели на меня еще большее впечатление – они удивительным образом продемонстрировали силу человеческого духа. У обоих были обширные ранения брюшной полости: один, белый американец, около 35 лет, получил огнестрельное ранение в живот из винтовки M16.

Небольшой размер ее патрона приводил к предельной нестабильности стрельбы – любое препятствие, даже слой ткани, могло отбросить пулю в непредсказуемом направлении и стать причиной ужасных травм. Я видел ранения, при которых входные и, соответственно, выходные отверстия находились в абсолютно разных и совершенно непостижимых местах тела. Этот пациент не был исключением: его кишечник был просто искромсан и имел многочисленные разрывы. Хирурги удалили поврежденную часть кишечника и не сомневались, что солдат выживет. Он не был в передовых частях, находился в отдалении от линии фронта и был неожиданно атакован наступающими вьетконговцами. После операции он проснулся, приятно удивился, что жив, и пришел в прекрасное настроение. Однако боль после полосной операции может быть очень сильной, и вскоре его настроение резко изменилось.

Три дня спустя дверь в палату распахнулась, и на каталке ввезли нового пациента: 18-летнего чернокожего с пулевыми ранениями в живот в ходе пулеметного обстрела. У него практически не было кишечника, а то, что осталось, кучкой лежало на носилках. Хирург и его команда сделали все, что могли, но так как этот парень потерял еще и селезенку, и часть печени, а из его внутренностей сочилась кровь, шансов дожить до утра у него практически не было. Но, как ни удивительно, когда я вышел в свою следующую смену, пациент не спал и был в сознании.

Он был очень славный, этот парень. Ему хотелось общения, и он рассказал, как его отряд попал в засаду. «Как там мои ребята», – волновался он. Жизненная энергия, которую он излучал посреди всего этого хаоса и трагедий, сила духа, его стремление жить буквально заразили меня. Помня о мрачном прогнозе хирургов, я провел рядом с ним почти всю ночь. Мы говорили о его семье, друзьях, внезапных атаках противника, но в основном о возвращении домой, о его мечте еще поиграть в баскетбол. В конце концов он уснул.

Признаться, я не ожидал увидеть его снова. Но на следующий день, когда я заступил на дежурство, он все еще был в палате, о чем-то громко рассказывая и находясь в центре всеобщего внимания, – вопреки прогнозу врачей и всем законам природы.

Пока все это происходило, я менял повязки тому 35-летнему парню, жертве M16, и он попросил меня об одном одолжении – написать под его диктовку письмо жене, в котором хотел сказать ей, что прожил хорошую жизнь, что любит ее, но не может терпеть боль и думает, что больше ее не увидит. Мне казалось, что у него очень хорошие шансы на выздоровление, и что со дня на день его эвакуируют и демобилизуют. Я пишу с орфографическими ошибками, и к тому же у меня плохой почерк, поэтому я попросил другого санитара выполнить просьбу раненого.

И потом я злился, что он раскис. Мы делали все что могли для его спасения, используя все возможности медицины 1967 года, причем в ужасных условиях боевых действий. Когда я вышел в свою следующую смену, его уже не было. Он умер в полдень, а в качестве причины его смерти стояло: «Сдался». Человек, который должен был жить, – умер, в то время как человек, который должен был умереть, – выжил, выжил вопреки всему, потому что хотел жить! Люди обычно не отказываются от жизни, ее у них отнимают…

А тот негр все же умер – через несколько дней после отправки самолетом на Филиппины. Однако наши усилия продлить ему жизнь еще на несколько дней были не впустую: он преподнес всем нам дорогой подарок – поделился своей жаждой жизни, которую я и ныне остро ощущаю.

Я часто вспоминаю этих двух солдат. Благодаря им я превратился из бездумного юнца, не имеющего никакой цели в жизни, в человека, стремящегося постичь самую ее суть.

Мне понадобилось пробыть всего нескольких недель на фронте и поработать с сотнями жертв, чтобы окончательно сформировалось мое неприятие войны. Правда, среди военнослужащих во Вьетнаме тогда редко можно было найти человека, одобрявшего войну. Как и другим моим сверстникам, мне было плевать на объявленный приезд во Вьетнам двух очень важных представителей власти: вице-президента Хьюберта Хамфри и генерала Уильяма Уэстморленда.

Хамфри поддерживал политику президента Линдона Джонсона и его намерение расширить военные действия, а Уэстморленд, ставший «Человеком года» по результатам опроса журнала The Times в 1965 году, был фанатичным воякой, одержимым безумной идеей подсчета потерь противника. Его цель была проста: уничтожать врага любыми способами, сбрасывая на него как можно больше бомб, снарядов и напалма.

Американская военная машина планировала успеть расправиться с вьетконговскими партизанами и войсками армии Северного Вьетнама, прежде чем руководство Демократической Республики Вьетнам в Ханое примет решение о переброске сил по Тропе Хо Ши Мина для ведения боевых действий на юге.

Кёртис Лемэй, начальник штаба ВВС США, едко высмеянный в антимилитаристком сатирическом фильме Стенли Кубрика «Доктор Стрейнджлав» (1964), поклялся, что «разбомбит вьетнамцев и отправит их обратно в каменный век». В этой страшной войне одним из показателей был «подсчет потерь вьетконговцев», а другим – количество убитых и раненых американских парней.

В сопровождении журналистов генерал Уэстморленд и вице-президент Хамфри посетили и госпиталь в Дананге, где им представили штат сотрудников из 150 человек. Как бы заявить о своем протесте этим военным бонзам, и сделать это хлестко, ярко, чтобы привести их в замешательство и попасть на страницы газет, думал я. Но единственное, на что я тогда решился, – это отказаться пожать им руки и пробормотать: «То, что мы во Вьетнаме, – это большая ошибка!» В результате возникла лишь небольшая неловкость, зато один из моих пациентов с двумя ампутированными конечностями поступил гораздо эффектнее. На виду у фотографов и репортеров, в тот момент, когда генерал Уэстморленд собирался прикрепить ему на грудь медаль, инвалид посоветовал ему «взять это свое “Пурпурное сердце” и засунуть себе в задницу». Уэстморленд свирепо посмотрел на раненого солдата, потом на меня и зашагал прочь. А вице-президент, не растерявшись и сохраняя спокойствие, пожал бедняге руку и сказал: «Я понимаю, что вы чувствуете», и мое мнение о Хамфри слегка улучшилось.

Надо сказать, я сталкивался со многими видами и формами протеста и даже бунта. Было много случаев дезертирства – и во время службы, и во время отпусков. Бывало, солдаты отказывались идти в бой, особенно к концу войны.

Была еще и такая скрытая и смертоносная форма протеста, как «убийство командира во время боя». Несмотря на мистическое товарищество морских пехотинцев, никогда не покидавших своих погибших однополчан, рядовые морпехи иногда одним выстрелом расправлялись с каким-нибудь безумным лейтенантом, которому важны были только количество убитых врагов и продвижение по службе, но совершенно не имело значения, какой ценой достигается победа и в кого он велел стрелять, – в мирного крестьянина или вьетконговца.

Трое раненых морских пехотинцев в госпитале рассказали мне, как они убили своего командира. Некоторые мины взрываются, когда на них наступаешь, а некоторые – как только жертва делает шаг в сторону и уменьшает давление на мину. Эти трое заметили, что каждую ночь их командир в своей палатке прикладывается к бутылке. Исключительно из чувства самосохранения они подложили под бутылку виски мину. Вечером того же дня командир потянулся за бутылкой и сделал свой последний в жизни глоток.

Тогда все нарушали правила, чтобы справиться с чудовищным стрессом. Неожиданного союзника я нашел в Билле Аткинсоне. Билл работал в отделе медицинской документации, занимался в госпитале вопросами перевода и транспортировки пациентов. Билл многих списывал со службы по состоянию здоровья. До призыва в армию он пахал землю в горах Монтаны, жил в бревенчатой хижине без электричества, с масляной лампой и дровяной печкой, а вместо собаки у него был волк. Однажды я попросил Билла помочь одному крайне антивоенно настроенному капитану – после лечения тот обязан был вернуться в строй. Билл не отказался, а скоро мы с ним разработали целую систему отправки домой солдат, которые были на грани психического срыва или имели, на наш взгляд, веские причины для демобилизации.

В конце шестого месяца моей работы в Дананге руководство ВМС решило отправить во Вьетнам медсестер. Женщины всегда были желанными гостьями. Но, в отличие от армии, где служили молодые, жизнерадостные и жалостливые девушки, ВМС прислали во Вьетнам старших медсестер – закоренелых бюрократок. Медики, пытавшиеся работать как можно лучше в тяжелых условиях, и рядом медсестры, соблюдающие все правила и бюрократические формальности, – это была поистине гремучая смесь! Для меня конфликт между «практиками» и «фанатиками» обострился до предела во время одной ночной смены, когда палаты были переполнены вновь прибывшими ранеными, а нам не хватало людей.

Среди вновь прибывших был один солдат-кореец на аппарате искусственного дыхания, с тяжелым ранением головы, весь разодранный шрапнелью. Рядом лежали два военнопленных: китаец, тяжело раненный, но в сознании, и вьетконговец, также на аппарате искусственного дыхания, которого я обрабатывал с помощью еще одного санитара. Рядом с обоими были охранники, хотя ни тот ни другой никуда убежать не могли. Я как раз собирался оказать помощь бившемуся в агонии корейцу, когда услышал, как недавно прибывшая медсестра приказывала одному из моих санитаров почистить вьетконговцу ногти на руках и ногах. Ему, конечно, не мешало бы хорошенько помыться, ведь в течение нескольких месяцев он жил в землянке. Но сейчас ему это было не нужно, он едва дышал, и кровь из его грудной полости никак не удавалось откачать.

На тот момент я был старшим санитаром и не хотел, чтобы моих людей отвлекали от куда более важной задачи – спасения жизни. Произошла бурная перепалка, и я велел санитару продолжать заниматься плевральной дренажной трубкой, открытым текстом послав медсестру в офицерском звании куда подальше. Рано утром вьетконговец умер. Я закончил смену и пошел к себе спать, но был разбужен военным полицейским, который отвел меня в кабинет командира базы. Мне сказали, что хотя я и считаюсь одним из лучших санитаров, однако не могу вернуться в палату: медсестра подала на меня рапорт о неуважении к вышестоящему должностному лицу и неподчинении прямому приказу. Меня освободили от всех обязанностей и поместили под стражу до вынесения решения о соответствующем наказании.

Спустя два дня ко мне пришел человек с характерной щетиной на лице. Это был доктор Рональд Надель, возглавлявший клинику дерматологических и инфекционных заболеваний. Он искал способного санитара для совместной работы. Надель знал о выдвинутых против меня обвинениях, и это его явно забавляло. Он мне сразу понравился, и я принял его предложение, отчасти из-за моего интереса к этой области медицины и опыта работы с инфекционными заболеваниями, и отчасти из-за представившейся возможности покинуть отделение интенсивной терапии и избежать гауптвахты.

Как только я приступил к работе в клинике, жизнь наладилась. Рон Надель был замечательным наставником, и он любил учить не меньше, чем я – учиться. Вскоре он уже доверял мне самостоятельно оперировать, пока сам занимался другими больными. Он понимал, что при возникновении непредвиденных обстоятельств я не стану что-либо делать, не посоветовавшись с ним или другими коллегами. Каждый день мы принимали по две сотни пациентов, и даже больше. Приходилось иметь дело с самыми разными болезнями, от малярии и инфекционного дерматоза до опухолей и венерических болезней, – во Вьетнаме была практически эпидемия этих заболеваний. Вдоль всего шоссе № 1, начиная от Дананга, стояли лачуги, в которых размещались бордели. Проституция стала подлинной индустрией, в ней трудились целая армия женщин и даже маленькие дети. Причина была проста – разорение крестьян. Есть-то ведь что-то надо! Хижины-бордели были пропитаны смесью кислотного рока, дыма, наркотиков, пива и острого соуса «нхок мам» из подгнившей рыбы.

А еще проститутки собирались в шумных барах с красноречивыми названиями «Давай-давай» или «Киска». Чтобы провести время с девушками в баре, сначала нужно было заказать так называемый «сайгонский чай» – специально подкрашенную воду, но секс после вечеринки оплачивался дополнительно. Сутенеры зазывали, выкрикивая: «Хочешь трах-трах?» или «Хочешь мою сестричку?» Я всегда отвечал «нет». Поработав санитаром, подлечивающим наших ребят после посещения борделей, я не мог заставить себя сказать «да» и был вынужден довольно долго обходиться без секса.

Число несчастных, подхвативших сифилис и гонорею, с каждым днем увеличивалось. Для диагностики сифилиса я просил морпеха спустить штаны, и в перчатках выдавливал гной из ранки на предметное стекло микроскопа. В микроскоп можно было увидеть целую вселенную из микроорганизмов, вызывающих венерические заболевания, прежде всего спиралевидные бактерии Treponema palladium (бледная спирохета). 30 лет спустя, выбирая объекты для декодирования, я поставил спирохету на одно из первых мест, поскольку хорошо знал о вреде, который она нанесла человечеству за всю его историю. У меня есть собственные отношения с этой бактерией – в 2002 году я был удостоен в Германии медали имени Пауля Эрлиха[4], отца современной химиотерапии, который первым предложил эффективный способ лечения сифилиса.

Из всех дней недели я больше всего любил среду. В этот день мы занимались лечением детей в местном приюте для сирот. Мы с Роном загружали в джип медицинское оборудование, лекарства и ехали в соседнюю деревню, где располагался детский приют. Вьетконговцы часто просачивались вглубь контролируемой морпехами территории, но хотя на окраине Дананга время от времени убивали американцев, нас не трогали – знали, что мы исполняем гуманитарную миссию. Переводчиком у нас была медсестра, вьетнамская девушка по прозвищу Бик, католичка из Северного Вьетнама, бежавшая на юг после краха французской колониальной системы в 1954 году. (Католики воевали тогда на стороне французов, надеясь получить некоторую автономию.) Она одинаково презирала всех – и американцев, и вьетнамцев.

Обычно я давал подробные инструкции, как принимать то или иное лекарство, и просил ее все объяснить пациенту, а она вместо перевода бормотала что-то невразумительное, зато в других случаях могла трепаться часами. Мы имели дело со всем что угодно, – от беременности до сыпи и укусов насекомыми, хотя иногда попадались серьезные раны и переломы. Но от войны никуда не деться: обнаружив, что выданные нами лекарства попадают из приюта прямо в руки вьетконговцев, мы перешли от таблеток к инъекциям.

За все время службы во Вьетнаме интереснее всего мне было работать именно в приюте. Я обнаружил, что иногда элементарная гигиена и мыло могут улучшить качество жизни пациента с не меньшим успехом, чем современные лекарства. Дети были сообразительными, бесхитростными и пытливыми, и поскольку мы приезжали регулярно, каждую неделю, легко с ними подружились.

Я старался использовать все свои знания, чтобы сделать что-нибудь хорошее. И я решил: если мне повезет, я выживу и вернусь домой, то непременно поступлю в университет, получу медицинское образование, стану врачом и буду работать в развивающихся странах. Тогда, в 1968 году, в хижине на окраине Дананга, все это казалось мне почти несбыточной мечтой. Но Рон Надель убедил меня, что иногда мечты сбываются…

Работая в клинике, я вспоминал и о своем старом увлечении парусным спортом. В один прекрасный день один морпех пришел к нам с просьбой удалить татуировки, а ему отказали, потому что в зоне боевых действий запрещено проводить неэкстренные операции. И тогда он рассказал мне свою грустную историю. После шести месяцев службы во Вьетнаме военнослужащим ВМС было положено два недельных отпуска. Свой первый отпуск, подобно многим другим морпехам, он решил провести в Бангкоке.

Как и большинство из них, по приезде он тут же напился в стельку и проснулся на следующее утро счастливым обладателем трех новых для себя вещей: похмелья, молодой девушки и татуировки «Мария» на пальцах обеих рук.

Свой второй недельный отпуск, на который он имел полное право, морпех собирался провести на Гавайях и встретиться там с женой. И конечно же, ее звали не Марией. В рассказе этого моряка было что-то такое простодушное и одновременно трагическое, что я решил ему помочь. После окончания смены в клинике я сделал то, что сейчас называется трансплантацией кожи, пересадив кожу с бедра на вытатуированные места. Через несколько недель стало видно, что не только трансплантация прошла успешно, но у него появились и весьма впечатляющие боевые шрамы, которыми можно похвастаться перед женой.

Работая в управлении порта Дананга, мой пациент имел доступ к самым различным малым судам и предложил в качестве оплаты операции поплавать на моторной лодке и паруснике с корпусом из стекловолокна – шверботом с алюминиевыми мачтами и двумя парусами. Однажды в выходной, когда делать было особенно нечего, мы с Роном вышли на моторке из бухты Дананг, обогнули Обезьянью гору и поплыли вдоль берега. Странное это было чувство – раскачиваться в океанских волнах на небольшом катере посреди театра боевых действий. Как же это было здорово – в открытом море, вдали от войны, страшных ранений, страдающих от боли людей… С тех пор я всегда отправлялся в море, когда нужно было пошевелить мозгами и вообще встряхнуться.

Мне хотелось походить в море на паруснике. Но чтобы заполучить в свое распоряжение яхту, нужен был человек, способный благополучно вывести яхту за линию прибоя и обратно. Никто из моих приятелей-морпехов этого не умел. Тогда я стал сам себе инструктором, посчитав, что научиться управлять яхтой не так уж сложно. Каждый раз мы с моей разношерстной командой уходили все дальше и дальше от берега. Поблизости была авиабаза, и наши вертолетчики часто развлекались, сбрасывая на нас дымовые шашки, а то и небольшие гранаты.

Когда не было сильного ветра, мы пробовали ловить рыбу самодельной снастью из подручных хирургических материалов. Однажды мы за что-то зацепились, и наше примитивное приспособление повело в сторону, а лодка начала раскачиваться. Оказалось, что мы серьезно влипли: нашим «мотором» была восьмифутовая чернорылая акула-мако, известная своей высокой скоростью и маневренностью. На наше счастье, вьетнамские рыбаки, бывшие недалеко, подплыли к нам и предложили рыбу и снасти в обмен на нашу леску и попавшую на крючок трепыхающуюся акулу. Мы согласились. Перебросили леску рыбакам и стали смотреть, как они на четырех плоскодонках с трудом вытаскивали акулу.

Даже в зоне боевых действий любопытство часто оказывается сильнее страха. Побережье Вьетнама необычайно красиво, в маленьких бухточках, среди скал к самой воде спускается буйная растительность. Рядом с пляжем часто можно увидеть деревянные пагоды – ступенчатые пирамидальные строения, служащие местом поклонения или усыпальницами, обычно украшенные красивой резьбой. Мы хотели осмотреть все укромные уголки под Обезьяньей горой. Отправляясь в короткие походы, мои ребята брали свои M16. Не раз на фоне безмятежного пейзажа гремели выстрелы вьетконговцев. Морские пехотинцы вели ответный огонь, и мы стремительно уходили прочь, стараясь затаиться в нашей стеклопластиковой лодке.

Отмучившись во Вьетнаме шесть месяцев, я заслужил право на свой первый отпуск. Я много читал о красотах Австралии и потому выбрал Сидней. Вырваться из зоны войны и всего через несколько часов оказаться в нормальной обстановке, сидя с чашкой кофе в отеле и слушая по радио знакомые шлягеры одной из популярных американских рок-групп, – от всего этого голова просто шла кругом. Мне казалось, что я вышел из машины времени. Первым же утром я отправился на пляж. Не успел я пройти и двух кварталов, как увидел симпатичную девушку, идущую мне навстречу с двумя пакетами продуктов. Когда я проходил мимо, она уронила пакеты, и их содержимое вывалилось на тротуар. Помогая ей собрать все это, я спросил, где самый лучший пляж для серфинга. Примерно в полумили отсюда – пляж Бронте, ответила она, добавив, что ее зовут Барбара. Мы еще немножко поболтали, а потом я отправился на море. Но, похоже, мы друг другу понравились, и Барбара дала мне свой номер телефона.

В тот день были очень большие волны, и мало кто отваживался на них покататься. Но я накопил во Вьетнаме огромный опыт серфинга и даже пятиметровые волны меня не пугали. Наслаждаясь морем, я вдруг заметил толпу на пляже. Люди с тревогой указывали на что-то, недалеко от меня: там девушка боролась с сильным течением. Я подплыл к ней и помог ей выбраться на берег. Ребята-спасатели поражались, что американец не только плавал на их пляже в такие волны, но еще и спас тонущего человека. Они пригласили меня в свой клуб и сделали почетным членом. В тот вечер я вместе с ними на полную катушку отрывался в местных барах. А потом позвонил Барбаре, с которой познакомился на улице. Мы встретились той же ночью и оставались вместе до конца недели. Когда настало время возвращаться во Вьетнам, мы договорились увидеться снова, а пока переписываться. Через три месяца мне был положен второй отпуск, и по совету одного их наших врачей я поехал в Гонконг. Чтобы сделать мне сюрприз, он забронировал номер люкс в отеле «Пенинсула», где должна была остановиться и Барбара по пути в Европу. Встретив меня в отеле, она была потрясена роскошным номером, который обслуживали аж три человека!

Во Вьетнаме мне не на что было тратить деньги, кроме как на выпивку и травку, поэтому я решил сорить деньгами, и мы целыми днями шлялись по магазинам, сидели в ресторанах или – валялись в постели. Неделя пролетела быстро, и в конце отпуска мне уже совсем не хотелось возвращаться на войну во Вьетнам. С Барбарой мы договорились встретиться в Лондоне после окончания моей армейской службы.

Вернувшись в Дананг абсолютным пацифистом, я был полон решимости работать только ради спасения человеческих жизней, а не убийства. Многие санитары думали как и я, пока мы не оказались втянутыми в боевые действия. Было ясно, что госпиталь будет захвачен в результате широкомасштабной операции вьетнамцев, названной потом наступлением Тет (Тет – новогодний праздник по лунному календарю, который отмечается во Вьетнаме в течение недели). Операция началась ранним утром 30 января 1968 года. Вскоре ситуация стала настолько серьезной, что из Дананга эвакуировали медсестер, а морпехи обратились к санитарам с предложением вооружиться и помочь отразить наступление.

Госпиталь практически постоянно обстреливали, и хотя я морально был готов стрелять из своей винтовки M16, дабы не стать одним из 50 тысяч молодых людей, погибших во Вьетнаме, мне ни разу не пришлось этого делать – я, как и все мои коллеги, помогал в те страшные дни выжить тысячам гибнущих солдат. Тетское наступление изменило общественное мнение в Америке, да и меня тоже. Я узнал намного больше, чем нужно знать 21-летнему юноше: как определить, кому помощь нужна первому, как отличить тех, кого еще можно спасти, от тех, кому уже ничем не поможешь, как облегчить предсмертные страдания. Я проходил обучение в университете не жизни, а смерти, а смерть – это очень авторитетный учитель.

Три последних месяца службы были особенно тяжелы. Однажды я оказывал помощь одному морпеху моего возраста, который умудрился при возвращении домой получить по пути в аэропорт смертельное ранение из снайперской винтовки. Еще я очень хорошо помню один вечер на авиабазе. Мы с друзьями провели целый день на паруснике в море, а вечером, накурившись травки и расслабившись, валялись на спине, – и вдруг поблизости начали рваться ракеты. Вместо того, чтобы стремглав броситься в убежище, мы замерли, загипнотизированные невероятным психоделическим световым шоу, которое очень было похоже на сцену из фильма Копполы «Апокалипсис сегодня». На следующее утро, вспомнив о прошлой ночи, я понял, что если хочу остаться в живых и не погибнуть в Дананге, стоит вести себя разумнее. Больше я ни разу не курил марихуану во Вьетнаме и выпивал лишь изредка.

Наконец настала и моя очередь попрощаться с коллегами и лететь домой. Небронированный самолет был абсолютно беззащитен. Летая на вертолетах медицинской авиации для эвакуации раненых, мы научились сидеть на касках, чтобы уберечь задницы от осколков снарядов, но в том моем самолете не было и касок.

В целях безопасности все взлеты и посадки планировалось совершать ночью, но из-за вспышек разрывов все равно было очень страшно. Однако, несмотря на эти вспышки и ужасную тесноту, никто не жаловался. Когда мы вышли из зоны действия снайперов, по самолету прокатился вздох облегчения. Теперь мы знали наверняка – нам удалось выжить! Меня переполняли разные чувства: я испытывал и облегчение, и тревогу по поводу будущего. Так много всего произошло, столь многое изменилось. И теперь я возвращался домой, где меня ждала совсем другая жизнь.

Я получил жизнь себе в подарок. Я видел, как погибали или получали немыслимые увечья тысячи моих одногодков. Я не чувствовал своей вины, что выжил, но хотел что-то сделать в жизни в память о тех, кому не повезло. Я снова стал хозяином своей судьбы.

С каждым часом гражданка становилась все ближе: сначала мы добрались до Японии, потом до Гуама, Гавайев, Аляски, Сиэтла, авиабазы Тревис в Северной Калифорнии, и, наконец, – до базы ВВС недалеко от Лос-Анджелеса. На каждом этапе перелета мне становилось все больше не по себе. Когда мы, наконец, приземлились, я слегка взбодрился, а некоторые из моих попутчиков, сойдя с трапа самолета, встали на колени и поцеловали землю. Нас не приветствовал духовой оркестр, не было флагов, но большинство вернувшихся солдат тут же окружили встречающие родственники и друзья. Меня никто не встречал. Вернувшись в Америку, я почувствовал себя ужасно одиноким.

Два дня в казарме, и моя армейская служба закончилась. Последний приказ гласил: «Уволен с действительной воинской службы и переведен в запас ВМС». Это было 29 августа 1968 года. На моем счету в банке лежали 2800 долларов, большая часть моей сэкономленной за год зарплаты. Кроме того, я получил серьезные медицинские навыки и три медали – «За примерную действительную службу», «За службу во Вьетнаме» и «Бронзовую Звезду» за отвагу, а также медаль «За участие в военных действиях во Вьетнаме» – свидетельство почетной отставки. Но самое главное, что у меня было, – это жизнь. Я взял свой вещмешок и сел на самолет до Сан-Франциско.

Жизнь в Америке продолжалась так, как будто не было никакой войны, но для меня это была уже совсем другая страна. Родной дом казался мне теперь пустым и незнакомым. Трое из четырех детей уехали из семьи, и настало время моего младшего брата Кейта. Отец наконец-то закончил выплачивать кредит за свое партнерство в «Джон Форбс», ставшей крупной аудиторской фирмой на Западном побережье. Впервые в жизни у него появились свободные деньги и время для Кейта, поэтому они часто играли вместе в гольф. Мой отец водил «кадиллак», которым он очень гордился, и был полноправным членом загородного клуба «Грин Хиллз». И, конечно же, родители решили отпраздновать мое возвращение из Вьетнама именно в этом клубе.

Вернувшись прямиком из «университета смерти», я чувствовал себя там отвратительно. За ужином я чуть было не психанул, когда эти республиканские жирные коты, выпивая и куря сигары, разглагольствовали о том, как, должно быть, здорово – отстреливать коммунистов, этих узкоглазых вьетконговцев и тупых северо-вьетнамских желтых обезьян. Нашим солдатам же было намного проще убивать мужчин, женщин и детей, бросая мертвых буйволов в колодцы и отравляя таким образом питьевую воду для местных жителей. Мне хотелось кричать о бесконечных жертвах среди гражданского населения, рассказывать о тысячах молодых людей, которые получили увечья или погибли – а во имя чего? Только чтобы доказать врагам, что мы не просто готовы, а сгораем от желания принести в жертву наших парней. Я покинул вечеринку, сославшись на трудности с акклиматизацией после долгого перелета, и пошел домой.

Я заказал билет в Лондон на следующий же день. Мне очень хотелось как можно скорее выбраться из Соединенных Штатов и встретиться с Барбарой. Прилетев в лондонский аэропорт Хитроу, я почувствовал, что мне здесь далеко не рады. Шел 1968 год, антивоенных демонстраций становились все больше, а я – 21-летний американец с вещмешком и спальником, да еще с американским паспортом, выданным в Сайгоне. По причинам, которые мне до сих пор трудно понять, британские чиновники решили, что этот молоденький загорелый блондин прибыл в Соединенное королевство для разжигания антивоенных протестов. Меня подвергли суровому досмотру: все мои вещи тщательно изучили, как я полагаю, чтобы найти наркотики. Спустя почти 12 часов меня отпустили.

Итак, я впервые оказался в Англии, стране моих предков. Лето было в разгаре, туристов – много, а потому найти жилье было нелегко. В одном отеле мне подсказали, что мой единственный шанс – обратиться в Международную ассоциацию молодых христиан (YMCA), где в конце концов я и снял комнату на ночь.

На следующий день я нашел небольшую комнату в дешевом отеле и связался с Барбарой. Последние три месяца она моталась по Европе автостопом и убедила меня, что это отличный способ путешествовать. Мы направились на поезде в Дувр, а там сели на паром. Наша кочевая жизнь началась с пляжного кемпинга в Кале. Вскоре я устал от автостопа – то, что годится для молодых одиноких девушек, оказалось гораздо менее удобным для пары молодых людей с рюкзаками, и во Франкфурте я купил подержанный «фольксваген».

Мы путешествовали по Франции и Испании, но я по-прежнему стремился уйти от больших городов и скопления людей и найти уединенное местечко, чтобы расслабиться, привести в порядок мысли и постараться привыкнуть к тому, что я больше не на войне. Мы сняли шале в Швейцарских Альпах, высоко в горах и недалеко от Лозанны, по другую сторону Женевского озера. Мы много гуляли, готовили себе еду, отдыхали, занимались любовью, читали и приходили в себя.

Но погода портилась и приближалась зима, и я все чаще задумывался о новой жизни. Мне советовали остаться в ВМС, где можно было быстро сделать карьеру, но я не хотел мириться со слепым подчинением власти. Я мог бы попробовать сдать экзамен и стать фельдшером или получить диплом о среднем медицинском образовании, но хотел большего. Из разговоров с Роном Наделем и другими врачами я знал, что для получения высшего медицинского образования нужно не только поступить в хороший университет, но и окончить его с высокими баллами. Поскольку с моей успеваемостью меня вряд ли приняли бы в такой университет, оставалось только поступить в двухгодичный колледж, а потом перевестись в университет для продолжения обучения на третьем и четвертом курсах.

Колледж в Сан-Матео, недалеко от того места, где я вырос, был одним из лучших в своем роде и в нем имелись специальные программы для желающих продолжить обучение в Стэнфордском университете или в Университете штата Калифорния. Я мог бы начать заниматься в январе. И самое главное – Барбаре, с ее лишь дипломом программиста, тоже понравилась идея пойти учиться заодно со мной. Мы навели справки в американском посольстве и выяснили, что оформление американской визы новозеландцам занимает много времени. А могут и вообще не дать. Но будь мы женаты, она тут же получила бы визу.

Хотя мне нравилось думать, как мы с Барбарой будем вместе жить и учиться, идея вступления в брак на данном этапе жизни меня не очень-то привлекала. Я был еще слишком молод и недостаточно зрел, и хотел просто секса и общения. Я обратился за советом к своему брату Гэри. «Это 1960-е годы, – сказал он мне. – Большинство людей женятся по четыре-пять раз в жизни, так что ни о чем не беспокойся». Мы с Барбарой расписались, и гражданская церемония в Женеве показалась вполне уместным географическим компромиссом для сочетания браком американца и гражданки Новой Зеландии.

Барбара вскоре получила американскую визу, а по пути в Штаты мы заехали в Англию, чтобы купить мотоцикл, о котором я так мечтал во Вьетнаме. Это была одна из тех немногих фантазий, которые помогли мне вынести тяготы войны, – самый лучший на свете мотоцикл «триумф Бонвиль», настоящий классический дорожный мотоцикл шестидесятых годов прошлого века, рядом с которым вспоминались голливудские звезды – Джеймс Дин, Стив Маккуин и Марлон Брандо. Я сделал заказ еще в Дананге и условился забрать мотоцикл в Англии – таким образом, я ввезу его в Соединенные Штаты как подержанный и сэкономлю кучу денег.

Я вернулся в Милбрэ с новым мотоциклом и женой, и главное – в гораздо лучшей психологической форме, чем после возвращения из Вьетнама. И я хотел снова учиться.

Глава 3

Ловец адреналинового кайфа

Участившийся пульс, более глубокое дыхание, повышение сахара в крови и секреции надпочечников – это были разнообразные и, казалось бы, никак друг с другом не связанные изменения. Но одной бессонной ночью, заметив их у себя, я вдруг с необычайной ясностью понял: вкупе они говорят о мобилизации всех сил организма, чтобы вступить в схватку, – или спастись бегством.

Уолтер Брэдфорд Кэннон. Путь исследователя

В начале 1969 года я страстно хотел уже начать учиться и сделать блестящую карьеру. Но я боялся, что у меня ничего не выйдет, особенно учитывая мои более чем слабые успехи в школе. Однако, повидав истинную скудость ума и слабость тела и духа во Вьетнаме, я осознавал необходимость образования. Хорошо хоть, что в Калифорнии было легко найти работу. Благодаря моему опыту, я быстро устроился специалистом по обслуживанию аппаратов искусственной вентиляции легких в больнице «Пенинсула» в Берлингейме. Очень скоро меня назначили бригадиром кардиологической реанимации – в той же должности я служил и в Дананге.

Благодаря закону о льготах демобилизованным, я смог поступить в колледж Сан-Матео. Барбара тоже теперь училась – ей пришлось посещать занятия по английскому, математике и химии, потому что калифорнийские чиновники-бюрократы были не в состоянии разобраться в ее новозеландском аттестате.

В колледже были отличные преподаватели. Один из них, Брюс Кэмерон, преподавал английскую литературу. Брюсу было около сорока, он закончил Хантеровский колледж в Нью-Йорке, и чтобы заплатить за обучение, работал таксистом. Получив степень магистра, он переехал в Калифорнию и устроился на должность преподавателя. Брюс часто говорил студентам, что если кому-то скучно или не нравится тема письменного задания, он может написать что угодно, по собственному желанию. Я решил воспользоваться этим предложением и, с иронией отнесясь к пристрастию Кэмерона к никотину, написал сочинение о трагической судьбе заядлого курильщика Гарри Боггса, умершего от рака легких.

Моя дилетантское произведение и тот факт, что только я принял его вызов, произвели на Кэмерона благоприятное впечатление. Так началась наша дружба, и вскоре я стал частенько ужинать вместе с ним и его женой Пэт. Брюс был мне и другом, и наставником, он развивал мой интеллект и призывал не останавливаться на достигнутом. С каждым днем я писал все лучше и лучше, обретая уверенность в себе. Удивительное дело – я преуспевал не только в английском, но и в тех предметах, в которых раньше был совершеннейшим профаном, например в математике.

Одна лишь химия вызывала у меня ужас. Этот предмет был чрезвычайно важен для моей будущей медицинской карьеры, но после школы уже только мысль об атомах и молекулах вызывала у меня аллергию. Однако моя учительница Кейт Мурасигэ, недавно защитившая докторскую диссертацию, преподавала химию с таким увлечением, что мне даже понравилось заниматься химическими «расследованиями» с применением почти детективных методов для обнаружения неизвестных соединений. Сегодня Кейт уже не химик – она давно поменяла профессию и стала юристом по патентному праву, но, вспоминая те далекие времена, она уверяет, что я был похож тогда на отличника, которого обязательно в будущем ждет успех.

Постепенно занятия стали доставлять мне удовольствие, что отразилось и на оценках – я получал круглые пятерки, даже работая каждый вечер на полную ставку в больнице. Я планировал закончить первые два года обучения в колледже за восемнадцать месяцев, а затем попытаться перевестись в Калифорнийский университет. (Учеба в Стэнфорде мне была не по карману.)

Однажды, во время занятий по французскому языку (надо сказать, я испытывал определенную неловкость в присутствии однокурсников, которые не только свободно говорили по-французски, но и копировали присущие французам свободные манеры), в аудиторию вдруг ворвался один из наших студентов. Глубоко взволнованный, он сообщил нам о кровавом подавлении митинга студентов в Кентском университете. Ричард Никсон, к тому времени уже ставший президентом, пообещал закончить войну во Вьетнаме, однако вместо этого военные действия распространились и на Камбоджу. Пацифисты горячо откликнулись на эскалацию конфликта, и по всей стране в университетских кампусах вспыхнули протестные акции с требованием прекратить войну. В понедельник 4 мая 1970 года четверо студентов Кентского университета были расстреляны войсками национальной гвардии, а девять получили ранения.

Я хорошо понимал глубокое отвращение демонстрантов к политике правительства, ведь я своими глазами видел бессмысленные убийства и жестокость американских солдат во Вьетнаме. Но также остро я сочувствовал и тем, кто до сих пор служил во Вьетнаме. Большинство из них попали туда по призыву, как я, или добровольно – чтобы убежать от мрачного быта, или просто в поисках приключений. Но было и множество патриотов своей страны. Протестующие не учитывали этого. Каковы бы ни были причины, по которым солдат оказался во Вьетнаме, для них он был просто еще одним «убийцей ребенка», живым напоминанием о массовом убийстве мирных жителей в Сонгми – кровавой бойне, устроенной США, в которой погибли сотни безоружных людей и среди них – старики, женщины и дети. Ирония судьбы – многие из «свиней», гвардейцев, стрелявших в студентов Кентского университета, пошли в армию из-за нежелания оказаться во Вьетнаме.

Мои антивоенные настроения в тот день достигли предела, и я верил, что мой опыт работы санитаром во Вьетнаме тоже может повлиять на общественное мнение. Необходимо закрыть колледж и выйти на демонстрацию в знак протеста против убийства, призывал я своих сокурсников. К нашему стихийному митингу присоединились тысячи учащихся. Один за другим к микрофону подходили протестующие студенты и обращались к толпе, а когда очередь дошла до меня, я предложил устроить мирный марш в Сан-Матео. На следующий день местная газета напечатала на первой полосе мою фотографию с подписью: «Это наш колледж, возьмем его в свои руки!».

В результате я организовал демонстрацию, а президент университета и его помощники связались со мной для обсуждения возможности мирного разрешения конфликта. Осознав мой миролюбивый настрой, они явно успокоились и даже выразили неофициальную поддержку марша протеста против расстрела студентов. На марш пришло более 10 тысяч человек. Я шел во главе демонстрантов, а следом несли символический гроб.

Из-за адреналинового накала страстей я помню все события тех дней как в тумане, кроме одной яркой детали. Белый фургон медленно едет вслед за нами, его раздвижные двери открыты, и видно, как находящиеся внутри без устали фотографируют меня и других студенческих лидеров. Я думал, это журналисты, но потом узнал в них полицейских и агентов ФБР. Шествие закончилось мирно. Бойня в Кентском университете привела к единственной в истории общенациональной забастовке студентов, в которой приняли участие 4 миллиона студентов, а более 9 сотен американских колледжей и университетов прекратили работу. На фоне всего этого шума, слезоточивого газа и полицейских с дубинками, перед моими глазами до сих пор стоит одна картина: газетная фотография студента Калифорнийского университета в Сан-Диего, который поджег себя в знак протеста.

Между тем я с удвоенной силой возобновил учебу. Мне оставалось сдать Брюсу два задания – рецензии на две книги, которые во многом отражали перемены и в моей жизни. Мой первый выбор пал на книгу Фрэнсиса Чичестера «В пустыне волн и небес», увлекательную историю об одиночном кругосветном плавании, совершенном автором (в 65 лет!) в 1966 году. Чичестер, этот настоящий герой, за свои достижения был посвящен в рыцари. В книге он рассказал о девятимесячном путешествии на яхте «Джипси Мот IV», о том, как сумел преодолеть болезнь, ранения и опасности, едва не погибнув в бурных волнах.

Второй книгой я выбрал «Двойную спираль» нобелевского лауреата Джеймса Уотсона – об одном из величайших открытий в молекулярной биологии. Первоначально Уотсон озаглавил ее «Честный Джим» (отсылка к роману Кингсли Эмиса «Счастливчик Джим»), отчасти из-за чудовищного промаха, который допустил на пути к своему триумфальному открытию, а может, потому, что просто с обезоруживающей искренностью хотел поведать, как его подозревали в присвоении чужих результатов, приведших к величайшему открытию{6}. (Он даже подумывал о том, чтобы написать статью под заголовком «Хроника одного преступления».)

Здесь я хотел бы сделать небольшое отступление, чтобы рассказать об Уотсоне – этот человек и его исследования сыграли важную роль в моей жизни. С огромным интересом читая его книгу, я узнавал, как он и Фрэнсис Крик открыли структуру ДНК, как они внесли «глоток свежего генетического воздуха» в затхлый мир британской биологии. Открыв структуру молекулы ДНК, Крик тут же побежал хвастаться в пивной бар «Орел». Такое поведение было вполне типичным для этой пары. Как сказал Уотсон, «мы поспешили заявить об этом во всеуслышание, уверенные, что если будем медлить, обязательно найдется кто-нибудь еще, кто найдет правильное решение, и нам придется делиться с ним славой»{7}. Они смаковали неудачи конкурентов и отказывались играть по их правилам. Использовали ли они разумные, традиционные методы или гнались за эффектом и экстравагантностью, главное – они во что бы то ни стало хотели получить ответ как можно скорее. Крик сам признавал, что они «вели себя по-юношески высокомерно, порой жестоко… сочетая нетерпеливость с нарочитой небрежностью»{8}.

В их открытии огромную роль сыграл Морис Уилкинс, который первым пробудил интерес Уотсона к рентгенографическим исследованиями ДНК. Уилкинс работал вместе с другой ключевой фигурой в истории двойной спирали – Розалинд Франклин. Уотсон изображал «Рози» замкнутой и раздражительной интеллектуалкой – она делала невыносимой жизнь Уилкинса и относилась к мужчинам, как к неразумным школьникам. В ключевой сцене книги Уотсона действие происходит в начале 1953 года: Уилкинс торжественно вплывает в лабораторию Франклин и заявляет, что она не имеет ни малейшего представления о том, что на самом деле означают полученные ею результаты. Франклин так разозлилась, что выскочила из-за стола, и Уотсон даже отпрянул в страхе, что она может его ударить.

Пятясь, он наткнулся на Уилкинса, который показал ему лучший рентгенографический снимок ДНК, сделанный Франклин. Этот снимок под номером 51 был получен в мае 1952 года{9}. На нем были видны рефлексы в виде черного креста, что и стало ключом к пониманию структуры двойной спирали.

«От удивления у меня открылся рот, и мой пульс резко участился», – вспоминает Уотсон{10}. Он был уверен, что видит спираль и они с Криком на правильном пути. Уилкинс говорил ему об этом еще в 1951 году, и Крик еще тогда теоретически предсказал, как будет выглядеть картина дифракции рентгеновских лучей на спирали. Структура ДНК явилась как озарение, она была «гораздо красивее, чем мы могли предположить», – сказал Уотсон. Комплементарность оснований ДНК («буква» А всегда образует пару с Т, а С – пару с G) показала, как происходит копирование генов при делении клетки{11}. Самое раннее письменное упоминание об этом можно найти в замечательном письме Крика сыну Майклу от 17 марта 1953 года{12}. «Теперь ты видишь, как природа копирует гены. Если две связанные цепочки распадаются на две отдельные цепочки, и если затем каждая из них соединяется с другой, то поскольку А всегда соединяется с Т, а G с С, мы получаем две копии вместо одной молекулы, имевшейся у нас ранее. Похоже, мы нашли основной механизм копирования, с помощью которого одна жизнь происходит из другой…».

Полвека спустя в своей книге «Страсть к ДНК» Уотсон признавался: «Некоторые полагали, что мы с Фрэнсисом не имели права думать о результатах, полученных другими учеными, и в действительности украли двойную спираль у Мориса Уилкинса и Розалинд Франклин»{13}.

Мое усердие приносило свои плоды. Я получал круглые пятерки по всем предметам, как и Барбара. Узнав, что мы приняты в Калифорнийский университет в Сан-Диего, мы праздновали всю ночь. Однако оставалась финансовая проблема. Плата за обучение в размере 900 долларов в квартал может показаться небольшой по сегодняшним меркам, но моя стипендии от штата Калифорния ее не покрывала. Мне нужно было придумать, на что мы с Барбарой будем жить, если будем учиться на дневном отделении. Как женатые студенты, мы имели право на студенческий кредит, но мой отец согласился одолжить нам эти деньги без процентов – при условии, что я дам ему расписку. Его очевидное недоверие было мне неприятно, но я был благодарен ему за помощь.

Мой геном и мой брат

Купаясь с младшим братом в океане вблизи Сан-Диего, однажды я увидел на расстоянии менее 20 м от нас здоровенный плавник. Хотя мы легко могли бы избежать встречи с акулой, я запаниковал – у Кейта было врожденное поражение слухового нерва, и он пользовался слуховым аппаратом, который вынул, пойдя в воду, и теперь не мог слышать ни моих криков, ни криков людей в соседней лодке. У меня не было иного выбора, кроме как подплыть к нему и рукой показать на акулу, стараясь привлечь его внимание. Наверное, мы были похожи на героев мультфильмов, когда практически выпрыгнули в лодку из воды.

В 50-х и 60-х годах прошлого века общество часто относилось недоброжелательно к людям с физическими недостатками, и Кейту в школе пришлось нелегко. Он был самым младшим ребенком в семье, и мы очень заботились о нем. Есть ли в моем собственном геноме какие-то намеки на то, почему Кейт родился глухим? Все-таки половина наших генов – общая. Ряд исследований связывает глухоту с изменениями в генах. После исследования одной большой костариканской семьи ученые связали потерю слуха с геном DIAPHI, а другой ген TMIE – с глухотой у мышей и у членов нескольких индийских и пакистанских семей. У меня, к счастью, нет ни одной из этих мутаций.

Другим возможным виновником глухоты Кейта является ген CDH23, который, по-видимому, играет определенную роль в формировании волосковых сенсорных клеток во внутренней части уха. Названные волосковыми из-за сходства с волосовидными отростками на их поверхности, волосковые клетки образуют ленту из датчиков вибрации по всей длине передней части ушного лабиринта – спиралевидную, похожую на улитку структуру во внутреннем ухе, которая распознает звук. Я проверял наличие у себя этого гена и хотел узнать, все ли там в порядке, но и здесь ничего не прояснилось. Очевидно, мне придется проанализировать геном Кейта и выяснить, действительно ли гены несут ответственность за его пониженный слух.

Мы переехали в городок Дель-Мар и сняли небольшую квартирку на 15-й улице с видом на океан. Свой девятнадцатифутовый парусник я держал в соседнем заливе Мишн, соорудив швартовочную бочку из пивного бочонка и засунув в него старый мотор. Океан продолжал много значить в моей жизни. До хорошего пляжа в Дель-Мар, где можно заниматься серфингом, и до Блэк-Бич, длинного участка песчаного пляжа, где можно купаться нагишом, было рукой подать. Мой брат Кейт начал учиться неподалеку в Университете Сан-Диего, и мы часто ходили плавать, готовясь к «Ла-Хойя Майл» – соревнованиям на открытой воде.

Если я не валялся на пляже или не ходил на паруснике в океан, то посещал занятия. Среди моих учителей был Гордон Сато, невысокий американец японского происхождения, попавший во время Второй мировой войны в лагерь для интернированных, потом вступивший в американскую армию и после демобилизации вернувшийся в Калифорнию для изучения биохимии. В лаборатории Сато всегда было полно красивых женщин, которые якобы хотели «обучить его новым языкам», а он был внешне вполне доброжелателен, но на самом деле довольно безразличен к своим студентам. Тем не менее я преуспел в его предмете, и он был готов меня поддерживать.

Я увлекся разработанной им методикой культивирования клеток, которая позволяла с помощью ферментов растворять ткани для получения одиночных живых клеток, которые затем можно было выращивать в пластиковых кюветах. Сато понимал, что я способен на большее, чем просто медицина, и однажды, когда мы болтали на солнышке, он спросил, интересуют ли меня фундаментальные исследования. А у меня и в самом деле возникла идея продолжить эксперименты с клетками сердца куриного эмбриона.

Через несколько дней Сато сказал мне, что выдающийся энзимолог Натан Каплан хочет встретиться со мной, в том числе из-за моей необычной биографии. Хотя я был всего лишь студентом-старшекурсником, Каплан убедил меня выбрать какую-нибудь тему для исследования, которая бы его заинтриговала. Недолго думая, я нашел такую тему – реакция организма на стресс по типу «бей или беги», инициированная адреналином. Вскоре наступил важный скачок в моей эволюции от простого студента медицинского факультета к ученому-исследователю. Это произошло, когда я задал вопрос о том, каким образом адреналин заставляет клетки биться быстрее. Я предполагал, что кто-то знает ответ на этот вопрос, но, на удивление, таких людей не оказалось, хотя этот механизм имеет решающее значение для выживания человека. В течение нескольких следующих дней я погрузился в специальную литературу.

Я начал читать о рецепторах, о белках в клетке, с которыми поначалу взаимодействуют лекарства и гормоны. По одной популярной тогда в Англии теории, адреналин работал внутри клетки, а согласно широко распространенной в Америке точке зрения, – где-то на поверхности клетки. Я предложил Каплану положить конец этому спору, используя слои согласованно сокращающихся клеток сердца. Ему понравилась моя идея, и он даже предоставил мне небольшую лабораторию. К тому времени на Каплана работало более сорока ученых. Они ютились в нескольких лабораторных комнатах и мечтали о собственном рабочем месте, а потому были далеко не в восторге, узнав, что единственная свободная комната досталась какому-то студентику без всякого опыта работы.

А я, не обращая внимания ни на что, увлеченно экспериментировал – с двенадцатидневными оплодотворенными куриными эмбрионами: делал отверстие в верхней части скорлупы, а затем выливал содержимое яйца в чашку Петри. Эмбрионы были полупрозрачные, с огромными глазами. Красные, бьющиеся сердечки просвечивали сквозь кожу. Я вырезал их хирургическими ножницами, измельчал, а затем использовал фермент для разложения коллагена, который склеивал клетки сердца. Затем в течение суток я инкубировал клетки при температуре тела в питательной среде, содержащей сахар, аминокислоты и витамины, после чего изучал их под микроскопом. И тут я стал свидетелем настоящего чуда.

Крошечные клетки, которые я извлек из цыплят, прилепились к пластиковой поверхности чашки и как бы распластались. Каждая из них сокращалась, как тысячи крошечных сердец. Я наблюдал за ними несколько часов, а затем на моих глазах происходило второе чудо: по мере того как клетки сердца делились и начинали касаться друг друга, их биение становилось все более и более синхронным, пока, наконец, превратившись в единый плотный слой клеток, они не начинали сокращаться как единое целое.

И я, и Каплан и другие наши коллеги взволнованно следили за тем, как в чашке Петри неустанно трудятся клетки куриного сердца. Я вспрыснул в чашку небольшое количество адреналина, и эффект стал поистине магическим: клетки тут же забились еще быстрее. Смываю адреналин – и они замедляют ритм и возвращаются к нормальной скорости биения. Добавляю адреналин, и они снова начинают неистово сокращаться. При обсуждении с Капланом полученных результатов мы придумали принципиально новый способ разгадывания секрета действия адреналина. Поисками ответа на вопрос, где именно в клетке действует адреналин, я буду заниматься ближайшие 10 лет.

А в это время на восточном побережье США, в одном из Национальных институтов здоровья (НИЗ), в лаборатории лауреата Нобелевской премии по химии Кристиана Анфинсена молодой ученый по имени Педро Куатрекасас присоединил инсулин к крошечным бусинкам сахара (сефа розе) и обнаружил, что из-за большого размера полученных гранул инсулин не может проникнуть внутрь липидных клеток. Тем не менее он продолжает работать в качестве гормона и стимулирует жировые клетки, которые, в свою очередь, преобразуют глюкозу в триглицериды. Этот простой и элегантный эксперимент доказывал, что инсулин воздействует на поверхностные рецепторы жировых клеток.

Я мог бы сделать нечто подобное и выяснить, где именно действует адреналин, с использованием возможностей лаборатории Каплана. В его лаборатории Джек Диксон изучал активность ферментов, присоединяя крупные молекулы белка к стеклянным бусинкам размером с песчинку. Каплан предложил мне поработать вместе с Джеком, чтобы найти способ химически присоединить молекулы адреналина к бусинкам, но без снижения биологического воздействия на клетки сердца.

Это потребовало определенных усилий. Мы придумали длинную «молекулярную руку», которая химическим путем присоединялась к стеклу бусинки, а другим концом одновременно удерживала молекулу адреналина достаточно далеко от нее, чтобы она все-таки могла дотянуться до гипотетических рецепторов адреналина на поверхности клетки. Мы изготовили первую партию адреналиново-стеклянных бусинок, и после тщательной промывки – чтобы полностью избавиться от свободного адреналина – они были готовы к экспериментам.

С помощью микроманипулятора для перемещения объектов на крошечные расстояния я положил несколько стеклянных бусин рядом с клетками сердца. Ничего не произошло, и это было хорошим знаком – адреналин не смывался с поверхности бусин. Слегка поворачивая ручку микроманипулятора, я постепенно придвигал бусины вплотную к клеткам сердца (чтобы они практически «поцеловались»), и те сразу же ускорили ритм биения. От восторга – причем по той же самой причине, из-за адреналина – затрепетало и мое собственное сердце. Я отодвинул бусины в сторону, и клетки возобновили свой нормальный ритм. Я повторил эксперимент с необработанными адреналином стеклянными бусинами – и ничего не происходило. Каплан встретил мои результаты с восторгом. Он хватал коллег, учеников и друзей, буквально всех, кто попадался под руку, и тащил взглянуть на небольшой телевизионный экран, подсоединенный к микроскопу, чтобы посмотреть, как я то придвигал бусинки к клеткам сердца, то отодвигал их обратно.

Каплан предложил мне спуститься на два этажа вниз и узнать у Стивена Мейера, заведующего фармакологической лабораторией, считает ли он возможным опубликовать наши результаты. Это было мое первое знакомство с политическими аспектами науки. Майер согласился меня принять, но вначале был довольно холоден – ведь открытие в его собственной области исследований было сделано в чужой лаборатории! Однако любопытство пересилило и, в конце концов, он предложил провести еще несколько контрольных экспериментов для проверки наших результатов, используя лекарственные препараты типа бета-блокатора пропранолола, специфически блокирующие действие адреналина.

Теоретически эксперимент казался несложным. Легко заметить, что клетки сердца бьются сильнее и быстрее при наличии бусин, а бета-блокатор замедляет этот процесс. Труднее количественно измерить эффект. Адреналин стимулирует два вида реакций клеток сердца: увеличивает скорость их биения и силу их сокращения. Чтобы придумать, как измерить интенсивность биения, я проконсультировался с Джоном Россом-младшим, заведующим кардиологическим отделением, который отослал меня к Питеру Мароко, симпатичному и много знающему кардиологу, изучавшему на собаках причины сердечных приступов. Мы решили поместить стеклянные бусы на различные участки поверхности сердца собаки и посмотреть, будет ли какой-нибудь эффект. Мой опыт кардиореанимации во время службы в ВМС произвел благоприятное впечатление на хирургов отделения, и ко мне сразу стали хорошо относиться.

Результаты оказались впечатляющими. Когда адреналиновые стеклянные бусины размещались на большей части сердца собаки, ничего не происходило. Однако когда мы коснулись синусно-предсердного узла, сердце тут же забилось быстрее. А когда мы удалили бусины, сердечный ритм замедлился и пришел в норму. Вместо секундомера для моих примитивных измерений у нас теперь были стопки бумаги для снятия электрокардиограмм и специальные датчики, фиксировавшие действие адреналина во всех деталях.

Росс позвонил Каплану и сообщил, что весьма впечатлен результатами эксперимента. Каплана тогда только что избрали членом Национальной Академии наук, и он решил, что это как раз та работа, ради которой он мог бы воспользоваться одной из своих новых привилегий – вместе со мной, Джеком Диксоном и Питером Мароко написать статью о нашем открытии и опубликовать ее в престижном журнале «Труды Национальной Академии наук» (PNAS). Я был в приподнятом настроении. После Вьетнама прошло всего три года, а я, еще студент, уже печатаю статью о настоящем открытии!{14} Я очень гордился собой – преодолев недостатки своего образования, я успешно работал с представителями настоящей научной элиты.

К тому времени я уже делал все, чтобы попасть на медицинский факультет. Раз в неделю, иногда и в выходные, я садился в свой «фольксваген» и ехал в клинику для бедных в мексиканском городе Тихуана, где лечил людей с тяжелыми генетическими нарушениями и делал всевозможные операции – от ампутации лишних пальцев у больных полидактилией до удаления доброкачественной опухоли размером с баскетбольный мяч у молодой девушки, чьи родственники были уверены, что она беременна. Но в глубине души я понимал: мое истинное призвание – исследовательская работа. Сато считал, что я помогу гораздо большему количеству людей своими научными открытиями, чем леча отдельных больных. Однако научная карьера отнюдь не исключала необходимости учиться в институте.

Пора было принимать решение, и это произошло в один прекрасный летний день, когда воздух казался раскаленным от зноя. Я прибыл на собеседование в Университет Южной Калифорнии, и спустя два часа его сотрудник, беседовавший со мной в обшарпанном мрачном офисе медицинского факультета, пришел к выводу, что принимая во внимание мой интерес к исследовательской работе, программа клинических испытаний мне вряд ли подойдет. Поскольку я просто терпеть не мог находиться в замкнутом пространстве, мне показалось это убедительным. Помимо всего прочего, мне показалось, что мой интервьюер не случайно оказался проктологом. Тем же вечером, плавая в море у берегов Ла-Хойя и смывая пот и грязь этого отвратительного дня, я принял решение продолжить исследования у Каплана, к которому испытывал большую симпатию.

На следующее утро я сообщил ему о своем решении. Он обрадовался и позвонил Палмеру Тейлору, чья лабораторная комната была напротив нашей. Палмер ответил, что с удовольствием примет меня осенью. Единственное, что мне оставалось сделать, это получить подтверждение об окончании Калифорнийского университета. Я уже сдал все зачеты, да еще мне зачли самостоятельные исследования, проведенные в лаборатории Каплана. Однако было еще одно обстоятельство, из-за которого меня мучили кошмары.

В Колледже Джона Мьюира Калифорнийского университета в Сан-Диего необходимым условием для выпускников было владение иностранным языком. Я знал немножко испанский и французский, но этого было явно недостаточно для сдачи устного экзамена. Я предложил альтернативный вариант, который мог бы оказаться полезным колледжу: перевести статью о культивируемых клетках сердца, недавно опубликованную во французском научном журнале. Декан согласился и дал неделю на перевод статьи. Работа оказалась гораздо сложнее, чем я ожидал, – меня удивило большое количество сленга и профессионального жаргона. Тем не менее экзаменатору понравился мой перевод и его зачли как сданный экзамен. В июне 1972 года я получил диплом с отличием по биохимии – через три с небольшим года после того, как я с большой опаской приступил к учебе в колледже Сан-Матео.

Университетская жизнь в начале 1970-х годов была совершенно не похожа на сегодняшнюю. В употреблении наркотиков не было ничего предосудительного, и это считалось относительно безопасным. Сегодня в это трудно поверить, но впервые попробовать кокаин мне предложил студент фармакологического факультета, пообещав, что я буду поражен эффектом. А в соседней лаборатории один студент-химик весьма творчески подошел к решению проблемы оплаты обучения на медицинском факультете – по вечерам он синтезировал ЛСД.

В те дни, в эпоху до эпидемии СПИДа, и отношение к сексу было достаточно непринужденным. В кабинетах профессоров приемной комиссии медицинского факультета постоянно толпились хорошенькие студентки. Подрабатывавшая лаборанткой в нашей лаборатории девушка ходила без лифчика, как и многие женщины в те годы. К тому же она обожала прозрачные блузки – неудивительно, что множество сотрудников мужского пола постоянно находили всевозможные причины для визита в нашу лабораторию.

Моя исследовательская карьера началась в сентябре 1972 года, сразу после окончания университета. Мне было очень приятно, что результаты моих экспериментов во шли в учебную программу изучения воздействия адреналина на поверхностные клетки. Тем временем я продолжал работать в лаборатории по несколько часов в день, чтобы детальнее разобраться в действии этого гормона на работу сердца. Джон Росс и еще один кардиолог, Джим Ковелл, предложили мне исследовать сосочковые мышцы кошек – цилиндрические мышцы около миллиметра в поперечнике и полсантиметра длиной, которые при сердцебиении обеспечивают закрытие сердечных клапанов в нужный момент.

Многие ученые считают эти мышцы удобным объектом для изучения механических свойств сердечной мышцы. Трудность задачи состоит в необходимости быстро удалить сердце и извлечь мышцу, прежде чем наступит ухудшение работы органа, а это происходит почти мгновенно. Как и большинству других ученых, мне не нравится использовать животных в научных целях, хотя я знаю, что вводя большую дозу нембутала, я обеспечиваю им более гуманную смерть, чем в приютах для животных, откуда мы их и получаем.

Привязав с одной стороны к мышце кусочек кетгута, мы закрепляли ее в ванне с раствором соли, через который пропускался кислород. Свободный конец мышцы был зажат в крошечном тензиометре – для точного измерения силы сердечных сокращений при стимуляции адреналином. Результат был еще более поразительным, чем в эксперименте с клетками сердца: для получения четко выраженного эффекта нужна была лишь одна теплая стеклянная бусина.

Это устройство позволило провести очень точные измерения действия различных лекарств и гормонов на сердечную мышцу и таким образом разобраться в механизме действия адреналина.

Среди экспериментов, предложенных Стивом Мейером, было изучение воздействия кокаина на адреналиново-стеклянные бусины. Известно, что одним из возможных эффектов при добавлении кокаина является блокирование распространения адреналина по нервным окончаниям. Майер хранил некоторое количество кокаина (да и других наркотиков) в сейфе у себя в кабинете. Мы обнаружили, что кокаин усиливает действие адреналина на бусины (вот почему препарат может вызывать боль в груди при его злоупотреблении), и пришли к выводу, что кокаин, вероятнее всего, дополнительно воздействует на какие-то другие участки мембран клеток сердца.

Хотя у меня была полная учебная нагрузка, мне пришлось написать еще одну статью для журнала PNAS – она была опубликована в начале 1973 года. Но в результате оценки моих аспирантских экзаменов оказались ниже среднего балла на медицинском факультете. Едва начавшись, моя карьера снова была под угрозой.

Бывало, из-за посредственных оценок студентов отчисляли из аспирантуры, но мне дали поблажку, поскольку за первый год в аспирантуре я опубликовал больше статей в серьезных журналах, чем средний аспирант за целых пять лет, но с условием, что я сдам устный экзамен специальной комиссии. Я справился, и они даже предложили изменить мой «неуд» на «отлично», но потом сошлись на «хорошо» и меня не отчислили. За последующие два года, параллельно с выполнением аспирантских обязанностей ассистента на кафедре, среди которых были операции на открытом сердце у собак, я написал еще 11 достаточно серьезных статей.

Между тем я начал размышлять о новых способах использования иммобилизованных лекарственных препаратов и ферментов. Одна идея пришла мне в голову во время лекции Дж. Эдвина Сигмиллера о подагре, известной как «болезнь королей» из-за связи со злоупотреблением жирной пищей и алкоголем. Подагра – это накопление в крови мочевой кислоты и отложение ее кристаллов в суставах и других тканях. В результате человек испытывает сильные боли, развивается артрит. Подагра связана с метаболизмом пуринов – азотсодержащих соединений, которые входят в состав молекулы ДНК. За исключением человека, все млекопитающие обладают ферментом под названием уриказа, расщепляющим пурины и превращающим их в растворимые соединения. Больных подагрой лечат путем введения уриказы из печени свиньи, но у пациентов часто развиваются иммунные реакции – организм атакует чужеродный свиной фермент, и эффект лечения падает.

У вот у меня возникла некая бредовая идея: почему бы не пропускать кровь по экстракорпоральному шунту с иммобилизованной уриказой, и таким образом осуществить циркуляцию крови обходным путем, тем самым предотвратив формирование иммунной реакции? Каплана заинтересовала эта идея, и Сигмиллер тоже сказал, что стоит попробовать. И тут я столкнулся с десятками чисто технических проблем. Как присоединить уриказу к стеклянным бусинам? Как проверить идею, если для этого варианта терапии невозможно использовать больных людей? Насколько велик риск шунтирования? Каплан, как и ранее, поддержал меня и заметил, что большинство ученых сами отговаривают себя от проведения экспериментов из-за боязни всяких осечек, но «если ты уверен в необходимости эксперимента – просто делай его!»

С помощью Джека Диксона мы присоединили фермент к бусинам, при этом сохранив его активность. К всеобщему удивлению и моему восторгу, он стал даже активнее, чем нативный фермент. Я разработал уникальный способ пропускать кровь через бусины с уриказой с помощью кардиотомного резервуара – пластикового пузыря размером с футбольный мяч, снабженного ниппелями для инфузии в артерию или вену. Обычно кровь поступает в центральную камеру, покрытую мелкой сеткой для предотвращения попадания сгустков крови. Я поместил в камеру бусины с ферментом, расположив их прямо на этом фильтре.

Теперь задача состояла в том, как испытать мой «ферментный реактор» и на каких биологических объектах. Сигмиллер отметил, что собаки далматинской породы имеют патологию обмена веществ: уровень мочевой кислоты у них возрастает из-за высокопуриновой диеты, что нетрудно спровоцировать, так как мясо богато пуринами. Мы посадили одного нашего далматинца исключительно на мясную диету, и уровень мочевой кислоты у него резко возрос. Спустя четыре часа после перфузии его крови через реактор с иммобилизованным ферментом уровень мочевой кислоты опустился до нормы, и собака практически ожила.

Но это не убедило моих критиков. Возможно, говорили они, уровень мочевой кислоты у собаки был гораздо ниже, чем у больных подагрой, а потому никаких выводов делать нельзя. Ситуация осложнялась еще и тем, что в организме собак всегда присутствует небольшое количество уриказы.

Сигмиллер предложил в качестве объекта исследования взять какую-нибудь птицу. У птиц нет уриказы, отсюда белый цвет (как у мочевой кислоты) птичьего помета. Учитывая размер моего ферментного реактора, нам требовалась довольно крупная птица. По мнению главного ветеринарного врача, ее вес должен был быть от 25 до 35 килограммов. Он знал одну ферму по соседству, где выращивали индюшек такой величины, но предупредил, что птичка будет довольно немолода и, скорее всего, «с характером». Оказалось, что это даже мягко сказано.

Когда 35-килограммовую индюшку доставили в грузовике, своими капризами и размахиванием почти двухметровых крыльев она наделала немало шума, а достаточно просторной для осуществления предстоящего эксперимента оказалась только операционная сердечно-сосудистой хирургии.

Составив вместе два операционных стола и установив оборудование, мы обвязали индюшку веревкой вокруг шеи и вытянули ее из клетки. Наша испытуемая теперь выглядела еще более злобной, чем раньше. Как только ее усмирили – а для этого понадобилось четверо лаборантов, – я взял у нее кровь для измерения уровня мочевой кислоты.

Ветеринар наш не был уверен, что именно порекомендовать в качестве анестезирующего средства, и предложил попробовать барбитурат пентобарбитал в той же дозе, что и для собак с перерасчетом на вес тела. Я ввел соответствующую дозу нашей птице, которую продолжали удерживать силой. В этот момент ветеринар сказал, что он вспомнил кое-что насчет физиологии индюшек: скорее всего, нам понадобится еще некоторое количество пентобарбитала.

Как по команде, птица повернулась, грозно посмотрела на меня и как будто согласилась отключиться. Ветеринар посоветовал немного подождать, но ничего не происходило, и спустя несколько минут я повторно ввел дозу анестетика. Птица немного расслабилась, но не казалась сонной, – хотя я и понятия не имел, как на самом деле должна выглядеть сонная 35-килограммовая индюшка. Мы решили удвоить дозу. Вроде эффект был, а может, и нет. Я ввел еще три больших дозы. Наконец индюшка отключилась.

Все вместе мы ее подняли и положили на два операционных стола, где находились ферментный реактор и насос для перекачивания крови. Я уже было собрался проколоть артерию и ввести шунт, как птица вдруг моргнула и через несколько мгновений взмахнула крыльями – наступил полный хаос, и столы из нержавеющей стали с грохотом опрокинулись. Лаборанты тщетно пытались удержать птицу, а я старался в это время ввести в жилку ее крыла огромную дозу пентобарбитала. На сей раз мне удалось внедрить шунт и начать эксперимент. Каждый раз, когда птица моргала, ей дополнительно вводили пентобарбитал. Наконец передо мной лежала на спине неподвижная индюшка, и все было вроде под контролем.

Но не успел я расслабиться, как птица проснулась, и только она опять взмахнула крыльями, все – столы, ферментный реактор, капельницы и даже люди – полетело кувырком. Терпение старшего лаборанта лопнуло, и он ввел трепыхающейся индюшке целую бутылку препарата. Она затихла, и он спросил, можно ли ее прикончить. Я согласился. Эксперимент явно провалился. Даже если уровень мочевой кислоты резко упал, никто, в том числе и я, не стали бы считать это результатом шунтирования.

Еще до того как нам привезли индюшку, мы часто обсуждали, что с ней делать после эксперимента. По общему мнению, ее следовало зажарить на пляжной вечеринке для аспирантов и студентов-медиков. Но теперь эта дохлая 35-килограммовая птица создала для нас новые проблемы. Мы не знали, как ее ощипать, да и чтобы приготовить индюшку такого размера, могло уйти полдня. Ветеринар предложил свой вариант. Будучи еще студентом в ветеринарном училище, он с приятелями придумал, как готовить крупных животных в автоклаве: пропарить птицу в этой изумительной скороварке, и тогда перья легко удаляются, а потом быстро отнести индюшку на пляж и там уже подрумянить на огне.

Я был весьма удивлен, как точно он рассчитал время выдерживания индюшки в автоклаве, которая под давлением приготовилась за рекордно короткий срок. Но это было еще не все. Больше всего меня волновали огромные дозы пентобарбитала, которым был напичкан наш ужин. А что если наши гости заснут? Однако все участвовавшие в опыте хором утверждали, что жар автоклава расщепит наркотик, а последующее обжаривание благополучно завершит процесс. Я согласился, и нашу трофейную птицу упаковали для отправки на пляж. И хотя я стал настоящим героем дня, и добрая сотня приглашенных пировала, вкушая индейку и запивая ее пивом, я так и не смог заставить себя попробовать объект моего неудавшегося эксперимента. Я тщательно искал следы сонливости у моих сокурсников, но, похоже, что спать хотелось только мне – от усталости.

Несмотря на историю с индюшкой, Каплан все-таки предложил включить результаты моего эксперимента с иммобилизованной уриказой в нашу новую статью. Я все больше восхищался высоким профессионализмом ученых, с которыми работал. Сам Каплан считался одним из лучших энзимологов в мире. Он доказал существование нескольких форм ферментов (изоферментов) с похожими, но не одинаковыми свойствами: на примере фермента лактатдегидрогеназы (LDH), который метаболизирует молочную кислоту, он показал, что по соотношению изомеров LDH, поступающих в кровь из поврежденных клеток, можно определить, был ли у человека сердечный приступ.

Однажды Каплан, высоко оценив мой вклад в наши совместные исследования, завел разговор о моей научной родословной. Он сказал, что в ней насчитывается уже несколько поколений биохимиков, и я – четвертое поколение. Каплан был представителем третьего поколения, поскольку в начале своей карьеры он работал под руководством Фрица Липмана и вместе с ним открыл ключевой биохимический интермедиат метаболизма человека – кофермент А. В 1953 году за эту работу Липман получил Нобелевскую премию. В своей книге «Блуждания биохимика» он показал, как результаты одного исследования совершенно непредсказуемым образом становятся ступенькой к следующему открытию, и мне вскоре предстояло в этом убедиться.

Воспоминания настроили Каплана на философский и несколько сентиментальный лад, и он признался, что своим отцом в науке считает Липмана, а научным «дедом» – Отто Мейергофа, американского ученого родом из Германии, открывшего источник энергии, молекулу АТФ, и получившего в 1922 году Нобелевскую премию. Каплан не сказал, что я, по сути, являюсь его научным «сыном», но намекнул на это. Я же охотно согласился считать его своим «научным отцом».

Всякий раз, когда университет посещали знаменитые друзья и коллеги Каплана, в том числе и Липман, он устраивал в их честь пышную вечеринку у себя дома. Обычно он не звал никого из лаборатории, но меня приглашал исполнять роль бармена, что позволило мне познакомиться с такими выдающимися учеными, как Карл и Герти Кори, которые поделили между собой Нобелевскую премию в 1947 году (Герти стала первой американкой-лауреатом этой премии), и биохимик Эфраим Качальский, который работал с иммобилизованными ферментами. (Качальский изменил свою фамилию на еврейскую Кацир в 1973 году, став президентом Израиля.) Другим частым гостем Каплана был ректор Калифорнийского университета Уильям Мак-Элрой, прославившийся работами по биохимии свечения светлячков. Он, удивленный моим более чем экономным способом наполнения рюмок, научил меня разливать напитки «как биохимик». Перевернув бутылку виски вверх дном в большой стакан, он медленно считал до трех – за время вечеринки он мог повторить этот ритуал до четырех раз.

Несмотря на успехи в Сан-Диего, моя жизнь все еще была омрачена продолжавшейся войной во Вьетнаме. Пошли слухи о проведении недалеко от моего дома массовой акции протеста против доставки напалма на суда в гавани, и у нас в квартире начали происходить странные вещи. Домашний телефон вдруг зазвучал как-то иначе, усилились фоновые шумы. И удивительным образом телефонный монтер всегда оказывался тут как тут, сидя в небольшой кабинке на столбе на уровне окна гостиной на втором этаже.

Однажды он появился у наших дверей, а с ним еще двое, которые представились агентами ФБР и настойчиво попросили нас ответить на некоторые вопросы. В конце длинной беседы они объяснили, что у них есть чеки, якобы выписанные Барбарой и имеющие отношение к международному отмыванию денег. Им нужно было взять образец почерка и отпечатки ее пальцев, а заодно и моих. Прежде чем уйти, они предупредили, что нам лучше вести себя благоразумно, а то им придется депортировать Барбару. Еще они сказали, что вернутся через два дня, и это «совершенно случайно» совпадало с датой акции протеста.

В тот день сотни полицейских в защитном снаряжении выстроились перед железнодорожными путями вдоль крутого обрыва над океаном. После полудня на заросшем травой островке земли между улицей и рельсами собралось около пятисот человек. Как только я увидел, как полицейские двинулись вперед и стали окружать скандирующую лозунги толпу, я схватил Барбару за руку и мы бросились бежать. Не успели мы выбраться из оцепления, как почувствовали запах слезоточивого газа. Когда над головами стали кружить вертолеты, люди бросились врассыпную, и полицейские принялись хватать всех подряд. В конце концов нам удалось добраться до дома, где мы продолжали следить за событиями, разворачивающимися прямо у нас под окнами. Последние группы протестующих, за которыми в свете прожекторов вертолетов охотилась полиция, были арестованы уже глубокой ночью. К понедельнику кабинка телефонного мастера исчезла. Фэбээровцы больше не появлялись, и мы с Барбарой возобновили учебу.

Я давно хотел проверить некую идею, навеянную одним из ранних открытий Каплана. А что, если использовать живые клетки сердца для изучения биохимических изменений при сердечном приступе? Я мог бы попытаться сымитировать ситуацию, при которой заблокированная артерия перестает снабжать сердце кровью и, следовательно, кислородом, измеряя уровень высвобождающихся из клеток сердца маркерных ферментов лактатдегидрогеназы и креатинкиназы после снижения уровня кислорода.

После первого же эксперимента выяснилось, что полученные мной результаты – настоящая сенсация. Высвобождающиеся из каждой отдельной клетки ферменты свидетельствовали о процессах, происходящих во время настоящих сердечных приступов. Определенный уровень высвобождения фермента означал способность клеток к восстановлению, в то время как более высокие уровни свидетельствовали об их гибели. Теоретически это могло бы стать прекрасным методом скрининга лекарств для защиты клеток сердца или их восстановления. Каплан был так воодушевлен возможными перспективами использования результатов эксперимента, что попросил меня внести соответствующий пункт в заявку на крупный грант. Я был польщен его просьбой, хотя это и означало необходимость проведения дополнительной работы и еще нескольких недель обсуждений и презентаций. Наконец заявка была оформлена и представлена большой группе специалистов, связанных с кардиоцентром. И тут произошло невероятное – у самого Каплана случился сердечный приступ!

Ученый сразу заметил симптомы – потливость и боль в груди – и немедленно отправился в университетскую больницу, где ему сделали анализ крови его же собственным методом. Уровни ферментов показали, что сердечный приступ не слишком серьезный, и Каплан должен вскоре выздороветь. Я часто его навещал. В те времена пациента, как правило, несколько дней накачивали успокоительными препаратами. Теоретически это должно снимать напряжение, но на Каплана такое лечение оказывало совсем другое действие, иногда даже вызывало бредовое состояние. Однажды он попросил заведующего кардиохирургией вскрыть ему грудную клетку и приложить к сердцу мои адреналиновые бусины, чтобы заставить его лучше работать.

Писатели обычно беспокоятся, что кто-то украдет их слова, а ученые – их идеи. Моя первая встреча с этой формой интеллектуального воровства произошла, когда мой наставник лежал в больнице, а наша сотрудница Джейн (имя вымышленное) решила удалить из гранта для кардиоцентра наши фамилии, мою и Каплана, и поставить вместо них свою. Остальные авторы заявки решили, что это было сделано с нашего ведома, так как Каплан болел и не мог заниматься грантом.

Мы обнаружили это спустя месяц или чуть позже, когда руководитель проекта Джон Росс, из чистой вежливости, прислал мне копию запроса кардиоцентра. Увидев имя Джейн вместо собственного, я пришел в ярость. Неужели Каплан предал меня ради кого-то другого? Я кинулся в его кабинет, бросил проект гранта на стол и закричал: «Что это, черт возьми?» Каплан ничего не знал о подмене и тоже был взбешен, но потом успокоился и заявил, что из-за этого инцидента под удар может быть поставлена карьера одного важного чиновника, чего по некоторым политическим причинам он не хотел. Я был молод, наивен, и меня его аргументы абсолютно не убедили.

Тогда Нат рассказал мне, как в начале своей карьеры он тоже стал жертвой интеллектуального воровства. После того, как он подготовил для публикации в журнале Biological Chemistry статью об открытии кофермента А, сделанном им совместно с Липманом, тот отправил текст одному своему старшему коллеге – для обсуждения результатов. Ответа они не получили, но позже Липману пришла из редакции журнала статья на рецензию, и это оказалась та самая, написанная им самим и Капланом, статья о коферменте А, только в авторах их имен не было, зато стояло имя коллеги Липмана. Возмущенный Липман позвонил в редакцию журнала и добился восстановления их авторства. И во многом благодаря изложенным в ней результатам Липман получил Нобелевскую премию.

Хотя Каплан утверждал, что «истина всегда торжествует», я продолжаю считать, что ради блага научного сообщества мошенничество не следует игнорировать. На карту ставится нечто гораздо большее, чем репутация отдельных ученых, – подвергается сомнению доверие к самой науке. Когда спустя несколько дней Каплан сообщил, что Джейн таки получила мой грант, я решил: ну что ж, «плохие парни» победили. Конечно, я был рад, что мои идеи оценили высоко, но горевал, что их у меня украли!

Все это время я продолжал заниматься исследованиями иммобилизованного адреналина. Один из нерешенных вопросов заключался в том, как влияет на активность адреналина способ его присоединения к бусинам. Ответ на этот, как и на многие другие вроде простые вопросы, требовал больших усилий. Мы получили только одно свидетельство об образовании химической связи с одним и тем же участком молекулы адреналина, поэтому требовалось более тщательное изучение этого явления. Аспирант Каплана биохимик Лайл Арнольд подсказал мне, как использовать ядерный магнитный резонанс (ЯМР), чтобы определить участок молекулы адреналина, с которым возникает химическая связь, и нам удалось показать, что химическая связь образуется с бензольным кольцом в положении, связанном с биологической активностью.

И наконец, предстояло определить, полностью ли адреналин сохраняет свою активность, когда вместо стеклянных бусин мы используем крупные молекулы. Для этого я обратился за помощью к руководителю химического отдела Мюррею Гудману, члену комиссии по защите моего диплома. Специалист по химии высокомолекулярных соединений, он подобрал несколько полимеров, к которым можно присоединить адреналин. Если комбинация полимера и гормона биологически активна, то при замене стеклянных бусин на полимер активность адреналина должна была сохраниться.

Гудман свел меня со стажером Майклом Верландером, недавно защитившим докторскую диссертацию, который занимался производством полимеров на основе модифицированных аминокислот – гидроксипропилглютамина и пара-аминофенилаланина. Мы сделали полимеры двух разных размеров: одни были такие крупные, что им требовалось заметное количество времени для диффундирования в ткани, другие – небольшого размера. Мы следили за тем, чтобы не допустить разложения комплекса полимерадреналин с высвобождением адреналина. Результаты испытаний на сердечной ткани стали понятны после первой же инъекции – комплексы работали и были почти идентичны по активности нативному гормону. Я был в восторге, так как теперь получил все ответы на вопросы критиков, и с нетерпением ждал публикации результатов в том же престижном журнале PNAS.

Через несколько недель тщательно отредактированная мною статья была готова. Авторами значились Вентер, Верландер, Гудман и Каплан. После этого Каплан вызвал меня в офис и сказал, что Гудман хочет поставить Верландера на первое, вожделенное место в списке. Я напомнил, что это мое исследование, основанное на наших идеях, а Верландер – всего лишь химик, сделавший полимеры. Каплан согласился, но заметил, что для аспиранта я уже и так становлюсь достаточно известным, и не имеет значения, на каком месте будет стоять мое имя, – главное, что оно указано. А вот Верландеру необходим толчок для карьеры. Верландер был нашим коллегой и хорошим ученым, но хотя я и уступил – с большой горечью, – все равно считал, что мой вклад ключевой и я имею право быть первым автором. Чутье не подвело Каплана, и наша работа получила практически полное признание.

К тому времени Каплан узнал, что он номинирован на Нобелевскую премию за свою работу по энзимологии, и ему захотелось сделать какое-нибудь эффектное и громкое открытие, которое убедит Нобелевский комитет, что именно он, Каплан, является достойным премии. И тогда помощник и правая рука Каплана предоставил мне карт-бланш на проверку некоторых моих идей насчет адреналиновых рецепторов и соответствующих ферментов. Одним из очевидных вариантов развития исследований был поиск рецепторов, то есть таких участков, где связываются гормоны адреналиновой группы. Я хотел использовать бусину с адреналином для извлечения рецептора из сложной смеси клеточных белков, а затем очистить его и изучить.

И тут я снова обратился к моей старой подруге-индюшке. Эрл Сазерленд-младший из Университета Вандербильта использовал индюшачьи эритроциты (красные кровяные тельца) для изучения механизма действия гормонов на клетки в той самой работе, за которую он был удостоен Нобелевской премии в 1971 году. Сазерленд показал, что гормон присоединяется к рецептору на поверхности клетки, активируя фермент аденилатциклазу при образовании молекулы циклической АМФ, действующей внутри клетки. Еще в 1960 году Сазерленд предположил, что этот механизм лежит в основе действия многих гормонов. Однако коллеги не поддержали его гипотезу о том, что всего одно химическое соединение (циклический АМФ) может отвечать за многочисленные эффекты, вызываемые, как известно, различными гормонами. Сегодня мы признаем, что циклический АМФ является одним из «вторичных посредников», помогающих гормонам достичь своей цели. Моя же цель заключалась в использовании адреналина на стеклянных бусинах для захвата адренергического рецептора из крови и, возможно, связанной с ним аденилатциклазы.

Для этого мне было нужно большое количество индюшачьей крови, и я позвонил ветеринару, с которым работал во время своей злополучной хирургической операции над индюшкой. Он организовал мне посещение индюшачьей фермы примерно в часе езды от медицинского факультета. Хорошо помня прошлый опыт, я уговорил Джека Диксона поехать со мной и выкачать кровь из индюшек прежде, чем они что-нибудь сделают с нами. Мы приехали, облаченные в белые халаты, в защитных очках, и выглядели весьма внушительно. «Это вы что ли те ребята, которые приехали за кровью индюшек?» – спросил фермер.

Он схватил индюшку, перевернул вверх тормашками и уверенно держал ее, пока я быстро отобрал 50 кубиков крови из вены крыла. Первый эксперимент с кровью прошел успешно: иммобилизованный адреналин действительно извлекал рецептор из крови, чтобы потом его активировать. Но вскоре стало ясно, что самое трудное – выделить чистые рецепторы. В тот момент я и не догадывался, что мне придется брать кровь из индюшек в течение многих лет.

После всего трех лет в аспирантуре я решил, что достиг достаточно многого, и собрался писать диссертацию, а также завершить образование. Как правило, после написания диссертации, работа над которой занимает в среднем пять-шесть лет, претенденту на степень доктора (PHD) необходимо иметь одну или две посланные в печать или опубликованные работы. Но я-то к этому времени уже опубликовал 12 статей, причем половину из них в PNAS и в других серьезных журналах, в том числе и в Science.

Мы с Барбарой только что переехали в двухкомнатный таунхаус, поближе к университетскому городку. Я не хотел ни на что отвлекаться, поэтому перешел из нашей спальни во вторую комнату, которую переоборудовал в рабочий кабинет. После Вьетнама мне нравилось быть свободным днем и плавать, ходить под парусом, заниматься серфингом, а работать в вечернее время, причем пик моей работоспособности часто приходился на период между полуночью и тремя часами утра.

Возможно, я без труда мог бы взять свои опубликованные работы и соорудить из них «псевдодиссертацию», но я хотел сделать нечто большее и взглянуть на результаты своих исследований в перспективе, подробнее остановиться на некоторых теоретических вопросах, способных привести к новым открытиям. Меня особенно занимал вопрос, насколько полученные данные расходились с общепризнанными моделями воздействия лекарственных препаратов и гормонов на рецепторы. Согласно существовавшим тогда теориям, лекарственные препараты и гормоны в основном достигали близкой концентрации одновременно во всех клетках и тканях, а ответная реакция была прямо пропорциональна количеству рецепторов, на которые воздействовали лекарства или гормоны.

Другими словами, если половина рецепторов мышцы содержит определенный гормон, то она будет реагировать в половину своего максимального уровня. Мои же результаты свидетельствовали, что реакции ни в коем случае не будут прямо пропорциональны проценту рецепторов в тканях. Я хотел доказать, что при ничтожном времени реакции сердечной мышцы гормон никоим образом не может достичь каждой клетки сердца. Чтобы сердечная мышца действовала согласованно и сердце билось как единое целое, гормональный сигнал должен проходить лишь через несколько клеток и распространяться на всю мышцу.

Поскольку это противоречило распространенному мнению, было особенно интересно и важно представить весомые аргументы и убедить моих оппонентов. Чтобы подкрепить мои предположения, нужно было понять, с какой скоростью происходит диффузия молекул и как они перемещаются в жидкостях и твердых телах, а также разобраться в тайнах пограничных слоев, где у самой стенки сосуда даже в тщательно перемешанной среде находится неактивный слой жидкости. Другими словами, мне пришлось проникнуть в незнакомую область науки, тем более сложной, что у меня не было соответствующей математической подготовки. Но в конце концов я своего добился.

Пока я интенсивно работал и писал статьи, меня все время манило к себе море. Чтобы прервать затворничество, я решил отправиться в плавание на сотню-другую миль, в Мексику. Я воспользовался своей старой деревянной лодкой, которой было примерно столько же лет, сколько и мне, – лодка была построена в Дании в 1949 году. Сейчас это путешествие кажется мне довольно безрассудным, но тогда я считал, что моего опыта плавания на маленькой лодке на остров Каталина вполне достаточно. Как же это было здорово – плыть в океанской зыби, под теплыми лучами солнца, и никакой земли в поле зрения. По ночам я выбирал путь, полагаясь только на звезды и радиосигналы.

Чип и Рон Эйхнер, двое стажеров из лаборатории Каплана, тоже захотели приключений и присоединились к нам с Барбарой. Произошла небольшая путаница с запасами пищи, и на два дня у нас оказалось очень мало еды. Поначалу, однако, первый день был просто великолепен. Погода была солнечная, и, подгоняемые попутным ветром, мы плыли по направлению к острову Коронадо, неподалеку от Тихуаны, но вдруг появилась мексиканская полиция и стала нас преследовать, вынуждая вернуться. Я не знал, что и делать, потому что ветер усилился до 18 узлов, море разбушевалось, и развернуться было довольно сложно. Через несколько часов нам удалось укрыться в небольшой бухте и бросить якорь, прицепив его к громадному кусту водорослей. Несмотря на то, что все мы были измучены и голодны, ни один из четверых так и не смог заснуть в тесной лодчонке. На следующий день, когда море успокоилось, мы вернулись в бухту Мишн в Сан-Диего, и как только причалили, немедленно помчались за едой.


В те далекие времена, когда еще не было компьютеров и текстовых редакторов, перепечатать диссертацию было серьезным делом – особенно, если это 365 страниц, амбициозный результат тяжелой кропотливой работы. Это могло влететь в хорошую сумму: 50 центов за страницу черновика и 1,25 доллара за страницу окончательного варианта. Через три месяца интенсивной работы я стал счастливым обладателем десяти экземпляров моего шедевра толщиной с телефонный справочник, предназначенного для раздачи комиссии под председательством Каплана, в которую входили также Гордон Сато, Джон Росс-младший, Стивен Майер и Мюррей Гудман. Они были весьма удивлены объемом представленной им работы, и больше всех сам Каплан. Он пошутил, что еще не готов к моей защите, потому что у него нечем платить зарплату новоиспеченному доктору наук. После того, как они прочитали и одобрили текст диссертации, мне предстояло тщательно подготовиться для защиты.

С каждым днем я волновался все больше. Учитывая плотный график членов комиссии, найти удобное время для них всех было очень непросто. Меня смущало и то, что защита должна была проходить в главном конференц-зале медицинского факультета, – это подчеркивало повышенное внимание к моей диссертации. Когда мы с Капланом спускались по лестнице в конференц-зал, он дал мне один важный совет: «Покажи, что ты разбираешься в своей теме лучше всех присутствующих в зале, – и ты победитель». Неожиданным образом его совет меня очень успокоил, так как я действительно чувствовал, что понимаю свою работу лучше многих. Но потом я вспомнил, что мне предстоит выступать перед членами уважаемой комиссии, среди которых три заведующих кафедрами!

Зал был полон, но я старался не обращать на это внимание и не нервничать. Сейчас я знаю, что если хорошо подготовлен, могу без труда выступать на публике. У меня есть странная способность – ничего заранее не обдумывая, я представляю, что собираюсь сказать, и редактирую себя по ходу дела. В тот день я говорил полтора часа подряд и без бумажки, а затем еще полтора часа отвечал на вопросы. Меня поразило, что прошло три часа, но никто не покинул зал. Самый напряженный момент наступил, когда члены комиссии отправились на закрытое совещание. Через несколько минут они подошли ко мне, во главе с Капланом, и сказали: «Поздравляем вас, доктор Вентер». Это произошло в декабре 1975 года, чуть более семи лет и пяти месяцев после того, как я сошел с трапа самолета, прилетевшего из Вьетнама.

Я получил докторскую степень в университете, который не раз играл важную роль в моей жизни. Еще ребенком я часто проезжал мимо Калифорнийского университета в Сан-Диего вместе с родителями, которые летом постоянно курсировали между Сан-Диего и нашим городком Милбрэ. Когда я потом служил в ВМС и ездил из дома в Ньюпорт-Бич и обратно, мой путь также пролегал мимо этого университета. Я всегда слегка завидовал учившимся там счастливчикам. А теперь я, первым в семье, получил степень доктора наук. Я очень устал, но при этом был невероятно счастлив и горд.

Друзья и родственники поздравляли меня, а я думал, что делать дальше. Конечно (это было проще всего), я мог поработать ближайшие пять лет постдоком – в должности, аналогичной должностям интерна и ординатора в медицине, или стать чьим-нибудь ассистентом. Каплан хотел, чтобы я пошел именно этим путем, либо оставшись в его лаборатории, либо уйдя к выдающемуся биохимику Сиднею Уденфреду, возглавлявшему в то время Институт молекулярной биологии Роша в Нью-Джерси.

Однако за год до этого я получил необычное предложение. Нил Моран, завкафедрой фармакологии медицинского факультета Университета Эмори в Атланте, считал, что я могу пропустить этап постдока и сразу же занять штатную профессорско-преподавательскую должность на медицинском факультете Университета Эмори. Таким образом, у меня было три предложения работы, в то время как другие сотрудники из лаборатории Каплана с трудом добивались приглашения на хотя бы одно собеседование после подачи как минимум десятка заявлений, – в таком кризисном состоянии находился рынок труда в те времена.

Между тем у меня появилось еще одно приглашение – в Университет штата Нью-Йорк в Буффало. Группа ведущих исследователей занималась там исследованием молекулярных механизмов действия рецепторов нейромедиаторов. В состав группы входили Эрик Барнард, который изучал никотиновые ацетилхолиновые рецепторы, вызывающие сокращение мышц, Дэвид Триггл, который исследовал белки, играющие роль кальциевых насосов, а также сэр Джон Эклс, удостоенный Нобелевской премии за работу о воздействии заряженных атомов (ионов) на нервные клетки. И я решил отправиться туда, посмотреть.

Приняли меня в Буффало очень тепло. Прекрасные условия для серьезной научной работы, сочетание разных стилей, характерных для университета, медицинского факультета и Онкологического института имени Розуэлла Парка, – все это произвело на меня большое впечатление и приятно удивило. В дополнение к традиционному подходу изучения рецепторов, Деметри Пападопулос разработал там междисциплинарную аспирантскую программу исследования биологических мембран, в которой участвовали Дэрил Дойл, заведующий кафедрой биологии рака в Онкологическом институте Розуэлла Парка, а также Джордж Поуст.

Мне обещали достаточно просторное лабораторное помещение, внушительное финансирование, которое позволит начать исследования немедленно, и приличную зарплату – 21 тысяча долларов в год, на 9 тысяч долларов больше, чем я мог получить в Калифорнийском университете в Сан-Диего. Интересы Барбары тоже были учтены, ей предложили должность постдока в хорошо известной в научных кругах лаборатории того же Онкологического института, где занимались исследованиями рака груди.

Я согласился и договорился начать работать в июле, чтобы Барбара смогла закончить диссертацию. Мы продали за 25 тысяч долларов дом, который купили несколько лет назад за 14 тысяч (к слову сказать, он был снова продан через несколько лет более чем за 100 тысяч долларов, – это к вопросу о моей так называемой «деловой хватке»). Барбара наконец-то защитила диссертацию, и мы одновременно прошли церемонию вручения дипломов. На торжество приехали мои родители. Вечером мы с Барбарой отметили нашу победу, занимаясь любовью у камина.

Итак, в Буффало мне предстояло занять должность младшего научного сотрудника, перескочив через позицию постдока. Мой бывший учитель английского языка Брюс Кэмерон и его жена Пэт подарили нам на прощанье билеты на мюзикл «Кордебалет» в одном из театров Сан-Франциско. На следующее утро мы сели в машину и, проведя в пути целый день и целую ночь, прибыли в абсолютно пустой, практически вымерший город – его жители так праздновали День независимости. В моей голове непрерывно крутилась строчка из вчерашнего мюзикла: «В Буффало что жить, что удавиться – всё едино…»

Глава 4

В Буффало

Известно, что когда молодые ученые, ученики Фарадея спросили его, в чем секрет успеха его научных исследований, он ответил: «Секрет состоит в трех словах – работай, завершай, публикуй».

Дж. Г. Гладстоун. Майкл Фарадей

Вскоре после нашего приезда в Буффало Барбара обнаружила, что беременна. Признаться, это было очень не кстати. Да и дома у нас не все ладилось. В Калифорнии мы с Барбарой были на равных, с увлечением работали над своими докторскими диссертациями. По-дружески соревнуясь, мы жили в полной гармонии. Теперь, став профессором медицинского факультета и имея в своем распоряжении двух лаборантов, двух аспирантов и еще одного постдока в придачу, я мог проводить самостоятельные исследования. Барбаре, вынужденной работать на кого-то в должности постдока, стало казаться, что она существует в моей тени. И еще Барбаре не нравилась ее лаборатория. Нам предстояло выплатить немалый кредит за полученное образование, а тут она забеременела и жить стало значительно тяжелее. Наши отношения были поставлены под серьезный удар.

Первый рабочий день в Буффало начался – хуже не придумаешь. Утром, как только я пришел на факультет, меня пригласили на защиту диссертации аспиранта старшего преподавателя Питера Гесснера, который явно хотел похвастаться своим протеже перед новичком с Западного побережья. Но дело-то было в том, что я прибыл из университета, где царили довольно жесткие порядки, дуракам не давали спуску и приходилось спокойно воспринимать, прямо скажем, не всегда тактичную критику.

Когда я набросился на аспирантку и разругал ее поверхностную и заурядную работу, уличив в незнании простейших вещей, я не сообразил, что косвенно задеваю ее научного руководителя, одного из ведущих сотрудников кафедры. Поскольку в Ла-Хойя я работал самостоятельно, мне и в голову не пришло, что аспирантка занималась теорией своего руководителя. Кто же знал, что между университетскими преподавателями существовало негласное соглашение: я не буду заваливать твоего студента, если ты не завалишь моего. Мои длинные волосы, хвостик и всклокоченная бородка, плюс расклешенные штаны из полиэстера – давно вышедший из моды гардероб 1970-х годов, – должно быть, произвели сильное впечатление на новых сослуживцев. Неудивительно, что до самого конца моей работы в Буффало именитые коллеги всячески избегали обращаться ко мне за консультациями по поводу своих аспирантов, откровенно считая меня заурядным выскочкой.

Однако в Буффало бывали и хорошие времена. Мой сын, Кристофер Эмрис Рэй Вентер, родился 8 марта, в разгар метели и всего через несколько недель после печально известной снежной бури 1977 года. Тогда Буффало был практически отрезан от мира, порывы ветра достигали 100 километров в час, а сугробы были высотой почти 8 метров. В городе хозяйничали мародеры, в автомобильных авариях часто гибли люди.

Я присутствовал при родах, когда служил в ВМС, но никогда не испытывал ничего похожего на то, что пережил при рождении моего сына. Это была любовь с первого взгляда. Выплачивая кредиты за обучение, мы не могли нанять няню, но и отпрашиваться с работы было нельзя. В отличие от Барбары, у меня была своя лаборатория, и я в течение нескольких месяцев брал Криса с собой на работу.

Поначалу сын спал в ящике для документов в моем кабинете, но когда он подрос, я все-таки купил детскую кроватку. Я-то с удовольствием проводил с ним время, но вот преподаватели из соседних комнат жаловались, когда он плакал. Я старался быть хорошим отцом и в то же время работать, сочетая исследования с преподаванием на медицинском и стоматологическом факультетах. Для нашей маленькой семьи наступили тяжелые времена, и я нашел традиционную отдушину: стал регулярно покупать виски и почти каждый вечер выпивать по паре рюмок.

Примерно через год после переезда в Буффало я получил более или менее полное представление о том, как обстоят дела в здешнем научном мире. Качество работ, по-видимому, достигло своего пика в конце 1970-х или начале 1980-х, после чего ведущие ученые стали постепенно покидать Буффало. Джон Эклс решил уехать именно тогда, когда меня пригласили на факультет, но мне об этом, разумеется, никто не сообщил. Грузчики, помогавшие мне с переездом на новую квартиру, как раз закончили упаковывать его вещи. За несколько лет до этого уехал биохимик Эрик Барнард – он возглавил большую программу в Лондоне, а Деметри Пападопулоса заманили в Калифорнийский университет в Сан-Франциско, да и Джордж Поуст перешел на работу в фармацевтическую компанию SmithKline.

Наблюдая этот исход талантливых ученых, я понял, что нужно как можно скорее завоевать хорошую репутацию, дабы навсегда не застрять в Буффало. К счастью, мне повезло, и я быстро получил грант Национального института здоровья (НИЗ), хотя деньги поступили с многозначительным примечанием, что мое предложение слишком амбициозно.

В Ла-Хойя я занимался изучением адреналиновых рецепторов, обнаруживая их в липидных мембранах и клетках вегетативной нервной системы, регулирующей не контролируемые сознанием процессы – от эякуляции до расширения зрачков и сердцебиения. Логическим продолжением работы было выделение и очистка белковых рецепторов для дальнейшего изучения их молекулярных структур, которые являются ключом к расшифровке механизма их действия.

Такие редкие белки, как адреналиновый рецептор, никогда ранее не выделяли, не говоря уже о белках в клеточных мембранах. Вначале нужно было разработать способ измерения концентрации белка, выделенного из мембраны. Мы провели почти год, совершенствуя метод обнаружения следовых количеств белкового рецептора и используя для этого бета-блокатор с радиоактивным йодом. Нам было известно, что этот лекарственный препарат может связываться с рецептором.

Как только нам удалось пометить рецептор радиоактивным йодом, мы с помощью множества различных методов выделили его из липидной мембраны, оценивая результат по остаточному уровню радиоактивности на стеклянных фильтрах. Следующим шагом стала очистка рецептора от огромного разнообразия других клеточных белков, которые также выделили из мембраны. Были испробованы десятки различных подходов, причем по несколько сотен раз.

За время работы над докторской диссертацией я не приобрел никакого опыта решения подобных задач, не умел ставить столь длительные, сложные эксперименты и теперь учился на собственных ошибках. А делал я их, разумеется, немало. Я начал понимать, как руководить проведением опытов, как стимулировать, направлять, поощрять, перенаправлять и обучать студентов, аспирантов, постдоков, техников и как улаживать непростые отношениями между ними. Я научился увольнять и, самое главное, находить и брать на работу лучших специалистов.

Научные исследования в университетах ведут аспиранты и постдоки, поэтому между лабораториями идет жесткая борьба за перспективных кандидатов. Мне повезло – я работал в бурно развивающейся области науки, а это означало, что у меня появилось несколько отличных претендентов. Одна из них – Клэр Фрейзер, тогда только что блестяще закончившая Политехнический институт Ренсселера, ведущий научно-технический вуз в северной части штата Нью-Йорк.

Ее уже приняли на работу в Йельский университет, но она все же пришла на собеседование, так как была обручена с банкиром из Торонто, а Буффало был ближайшим американским городом с пристойным университетом. Клэр произвела на меня хорошее впечатление, но я был уверен, что мы вряд ли снова встретимся. Однако через несколько месяцев я узнал, что она будет работать в моем отделе. Побывав в течение испытательного срока в нескольких институтах, она выбрала именно мою лабораторию, и я был этому очень рад. В 1979 году мы опубликовали статью о методике растворения адреналиновых рецепторов с помощью детергентов – довольно хитроумного приема.

Клэр быстро усвоила новые методы, которые я начал применять для этих исследований. Казалось, мы удачно дополняем друг друга: я – амбициозный ученый, работающий по нескольким направлениям с помощью самых разных методик, дабы добиться международного признания, и Клэр – сдержанная девушка из Новой Англии, дочь директора школы, четкая и организованная, чье пристальное внимание и интерес к деталям прекрасно сочетались с моим несколько хаотичным энтузиазмом.

Мне хотелось предложить ей сложную и неординарную тему диссертации, и одной из идей было использование моноклональных антител, специфичных к рецептору, для выделения его из сложных смесей белков и последующей очистки. В то время весь научный мир только и говорил о механизме получения моноклональных антител, который придумали Жорж Кёлер и Сезар Мильштейн из Кембриджа, – открытии, практически гарантирующем Нобелевскую премию.

Каждое поликлональное антитело в крови человека образуется из простых белых кровяных телец (лейкоцитов), которые размножаются и превращаются в миллионы копий самих себя (клональная экспансия). Кёлер и Мильштейн разработали метод выделения отдельных лейкоцитов и отдельных (моноклональных) антител.

Клэр согласилась заняться изучением рецепторов антител, и мы быстро разработали методику их выделения, способную конкурировать с методом радиоактивных меток. Этот смелый подход очень скоро принес свои плоды. Первый успешный опыт мы провели при изучении астмы, поскольку это заболевание уже давно связали с действием адреналиновых рецепторов. Кроме всего прочего, я был лично заинтересован в этом исследовании, поскольку сам страдаю от аллергической астмы.

Действие некоторых из наиболее распространенных препаратов против астмы, так называемых агонистов бетарецепторов, заключается в стимуляции адреналиновых рецепторов, которые, в свою очередь, вызывают релаксацию дыхательных мышц. Выдвигалось множество теорий для объяснения связи адреналиновых рецепторов с возникновением астмы.

Например, были данные, что у больных астмой заметно меньше рецепторов адреналина в гладких мышцах дыхательных органов. Причем свободных рецепторов меньше просто потому, что больные бронхиальной астмой вырабатывают свои собственные антитела, блокирующие рецепторы. У нас появился способ это проверить. От врачей, лечащих астму, мы получили образцы крови их пациентов и очень удивились, когда оказалось, что у некоторых серьезно больных имелись антитела к адреналиновым рецепторам. Это было важным открытием. Мы с Клэр послали статью о наших результатах в самый авторитетный журнал Science. Получив подтверждение, что статья будет опубликована, мы просто ликовали.

Моя астма и мои гены

Как и многие другие астматики, в задымленных помещениях я хватаюсь за ингалятор. Генетика обусловливает предрасположенность к астме, поэтому исследователи сосредоточились на изучении группы ферментов глутатион-S-трансферазы (GST), которые способствуют выведению из организма таких соединений, как канцерогены, наркотики и токсины. Считается, что чем лучше организм использует эти антиоксиданты, тем лучше он защищается от переносимых по воздуху загрязнителей, нейтрализуя воздействие вредных частиц и ослабляя аллергическую реакцию.

Два из этих ферментов называются глутатион-S-трансфераза M1 (GSTM) и глутатион S-трансфераза Р1 (GSTP1). Ген фермента GSTM1, обнаруженный на хромосоме 1, встречается в популяции в двух формах – активной и неактивной. У рожденных с двумя неактивными формами гена вообще нет защитных ферментов GSTM1. В эту категорию попадают около 50 % населения. Довольно распространен также вариант гена фермента GSTP1 на хромосоме 11 (ген ile105), и у рожденных с двумя копиями этого гена имеются менее эффективные формы GSTP1.

В исследовании Франка Джиллилэндома из Калифорнийского университета разнообразие вариантов в этом семействе антиоксидантных генов связывалось с реакцией испытуемых на частицы в выхлопных газах дизельных двигателей. Эти частицы вызывали у испытуемых без той формы гена GSTM, которая необходима для вырабатывания антиоксидантов, гораздо более сильную аллергическую реакцию. Испытуемые без гена GSTM1, но с вариантом ile105 – среди американцев таких 15–20 % – испытывали еще более острые аллергические реакции. Анализ моего генома показал, что я принадлежу именно к этой группе, так как одна копия моего гена GSTM1 отсутствует, но есть ген ile105. Дефицит GSTM1 делает меня восприимчивее к определенным химическим канцерогенам, а кроме того, предрасположенным к раку легких и колоректальному раку. Однако есть и отрадная новость – вероятность заболевания астмой связана также с отсутствием другого гена из этого семейства, а именно гена фермента тета-1глутатион-S-трансферазы (GSTT1) на хромосоме 22, но в моем геноме присутствуют обе копии этого гена.

В процессе размышлений о препаратах от астмы у меня возникла любопытная идея. Чаще всего для лечения астмы используют стероиды (глюкокортикоиды), которые снимают воспаление и способствуют синтезу белка в клетках. Возможно ли, что стимулируя синтез рецепторов адреналина, они повышают восприимчивость клеток к нему? Мы придумали простую схему: будем измерять количество рецепторов на поверхности клетки с помощью радиоактивной метки, затем добавим стероидные гормоны и посмотрим, вырастет ли со временем уровень радиоактивности, то есть количество рецепторов. Мы были чрезвычайно довольны, когда обнаружили, что за 12 часов количество рецепторов увеличилась более чем в два раза. Наша статья о механизме действия глюкокортикоидов при заболевании астмой стала одной из наиболее цитируемых.

В 1980 году моя команда разразилась целым залпом статей. Одна из них была посвящена второму типу клеточных мембранных рецепторов – альфа-адренергическим рецепторам, на которые воздействует адреналин. Мы нашли способ восстановления адреналиновых рецепторов, выделенных из мембран эритроцитов индюшки (индюшке при этом пришлось сделать изрядное количество кровопусканий) и встроенных в другие клеточные мембраны, что стало важным шагом для последующих исследований рецепторных белков. Мы показали, что плотность рецепторов (число молекул белкового рецептора) существенно изменялась в процессе деления клетки. Главным достижением года стала работа Клэр: ей удалось создать первые моноклональные антитела, связывающиеся с рецепторами, переносящими химические вещества (нейротрансмиттерами). Кроме того, я использовал эти антитела для выяснения структурного сходства адреналиновых рецепторов на поверхности нервных клеток. Нобелевский лауреат Джулиус Аксельрод послал отчет об этом исследовании в PNAS.

Тот год, 1980-й, был ключевым не только для моей научной работы, но и для семейной жизни. Мы развелись с Барбарой. Клэр разорвала предыдущую помолвку вскоре после переезда в Буффало и жила с новым другом, но из-за того, что мы с ней так много времени проводили в лаборатории, Барбара решила, что у нас роман, хотя наши отношения были сугубо профессиональными. В это же время у самой Барбары завязался роман с преподавателем из Университета штата Техас в Галвестоне. Вскоре она получила там должность и уехала, бросив Кристофера и меня. Это был сложный период в моей жизни, но я рад, что Барбара тогда не забрала Криса. Быть отцом-одиночкой оказалось нелегко, зато сын приносил мне столько радости!

Но потом мы с Клэр действительно стали встречаться и вне лаборатории. У студентки роман с преподавателем! Это был настоящий скандал. Ситуация осложнялась тем, что Клэр продолжала жить со своим бойфрендом, а я все еще состоял в законном браке, хотя мы с женой и жили раздельно. Дело о разводе уже находилось в процессе рассмотрения, но потом Барбара подала в суд для оформления опеки над Кристофером. Отцы-одиночки не вызывали сочувствия у судей штата Нью-Йорк, и они приняли решение в ее пользу.

Раньше я проводил с сыном много времени и теперь воспринимал отсутствие Кристофера очень болезненно. У меня началась настоящая депрессия. Со временем я стал находить некоторое утешение при мысли, что Барбара, наконец, по-настоящему полюбила сына. Суд удовлетворил мою просьбу и предоставил право часто видеться с Крисом, – так он уже в весьма юном возрасте стал постоянным клиентом авиакомпаний. Барбара потом еще три раза выходила замуж и стала преуспевающим юристом-патентоведом. Я очень рад, что после двадцатилетнего перерыва мы снова стали друзьями. Журналисты часто задают мне банальный вопрос: если бы я что-то мог изменить в своей жизни, то что бы это было? Ответ таков: я мечтал бы сам воспитывать своего сына.

В том же году у нас в университете произошел крупный конфликт, из которого мне предстояло извлечь важный урок. Хотя на кафедре фармакологии существовал определенный порядок продвижения по службе – получение штатной должности и/или повышение в должности раз в семь лет, – я полагал, что заслужил повышение раньше установленного срока. В конце концов, именно благодаря моим усилиям кафедра получила почти половину всех грантов (многие сотрудники вообще ничего для этого не сделали), у меня трудились шесть лучших аспирантов и постдоков, а количество публикаций было предметом зависти коллег. Меня приглашали на работу в другие университеты, а потому я выдвинул ультиматум: либо получаю постоянную штатную должность, либо ухожу.

Комиссию по рассмотрению кандидатур на постоянную должность возглавлял Питер Гесснер, к аспирантке которого я когда-то так бесцеремонно прицепился во время ее защиты. После долгих трех месяцев обсуждений комиссия решила, что мне нужно подождать еще несколько лет. Я понял – выбора у меня нет, и уйти как можно скорее – дело чести. Однако это произошло гораздо раньше, чем я ожидал, благодаря неожиданному предложению с кафедры биохимии. Мне давали там лабораторию втрое большую моей, значительно меньшую преподавательскую нагрузку, чем на кафедре фармакологии, предложили более высокую должность доцента и бо́льшую зарплату – 32 тысячи долларов вместо 23 тысяч. Жизнь заметно улучшалась.

Хотя у меня по-прежнему было немного денег, я начал понемногу себя баловать. Я решил, что могу себе позволить купить чрезвычайно быстрый восемнадцатифутовый парусный гоночный катамаран за три тысячи долларов, на котором буду участвовать в еженедельных гонках в сезон порывистых ветров на канадской стороне озера Эри. И каждые выходные совершать паломничество на соревнования на своем синем дизельном «Мерседесе» с катамараном на прицепе.

Мне нравилась его быстроходность, а еще мне полюбилось управлять катамараном. С помощью трапеции (на бедренного пояса, привязанного к вершине мачты) я должен был использовать собственное тело в качестве противовеса, чтобы не дать вырваться парусу. Дух захватывало, когда нужно было держаться на краю лодки с наветренной стороны и высоко над водой, чтобы не дать ей перевернуться. При большом волнении требовалось немалое мастерство, чтобы удержать лодку от опрокидывания, когда нос погружен в воду.

С трудом, но мне удалось все-таки уговорить Клэр принять участие в моих спортивных приключениях. Во время нашего первого совместного путешествия я нацепил трапецию, и мы понеслись со скоростью 40 километров в час, но я умудрился как-то поскользнуться. Когда Клэр обернулась и хотела мне что-то сказать, меня уже рядом не было, я оказался на носу лодки и болтался на канате. Она завопила и уже собиралась прыгать в воду и плыть к берегу, как я откатился назад как ни в чем не бывало. «Никогда так больше не делай!» – истерически закричала Клэр.

Занятия парусным спортом стали моей отдушиной и причиной мощного выброса адреналина. Однажды в выходные, когда мы шли на паруснике по озеру Онтарио, началось серьезное волнение, и катамаран «Хоби Кэт» с командой из шести человек глубоко зарылся в волну, так что были видны только наши головы, мачта и паруса. Медленно всплыв на поверхность, как подлодка из глубин океана, мы продолжали плыть вперед под громкие крики с берега. Свидетели этого захватывающего зрелища были так потрясены, что когда мы вернулись, поставили нам выпивку.

Я абсолютно ничего не боялся, у меня до сих пор не было никаких травм, которые научили бы меня уважать штормы, и я уже начал выигрывать парусные гонки. Но вскоре я получил жестокий урок. Это произошло во время одиночных гонок, когда после напряженной борьбы с сильными соперниками я вырвался далеко вперед, и стало ясно, что победа – за мной. Я был настолько уверен в своем триумфе, что решил покрасоваться и начал выделывать акробатические номера, как бы летая над почти вертикально вставшим корпусом катамарана. Чтобы не дать лодке опрокинуться, я сел на верхний корпус, перемещая вес тела вперед-назад. И вдруг румпель сломался. Лодка стала переворачиваться, как в замедленной съемке, и я упал на спину, уверенный, что лечу в воду. Однако вместо этого я приземлился на нижний корпус, сломав правую ключицу и одну из костей плеча. Я ударился головой и потерял сознание, скатившись в воду без спасательного жилета, но ледяная вода и боль быстро привели меня в чувство, хотя свидетели уверяют, что около минуты я лежал лицом вниз, покачиваясь на волнах. Затем боль усилилась, и я смог выбраться из воды только на спасательном катере. В течение нескольких недель я сидел на сильных обезболивающих, но как только полегчало, тут же вернулся к парусному спорту.


В это время Клэр была поглощена завершением работы над диссертацией. Защита прошла хорошо, и вскоре после банкета я сделал ей предложение – стать моей женой и продолжить работать в нашей лаборатории. Она пошутила, что ответит «да» лишь в том случае, если я пообещаю не использовать наш брак как повод заманить ее к себе на работу. Отвечая через много лет на вопрос корреспондента журнала People, была ли это любовь с первого взгляда, она ответила: «Для него – да, но не для меня».

По крайней мере, я был уверен, что Клэр выходит замуж не из-за денег. Она видела, что мое финансовое положение становилось все хуже и хуже, когда я пытался справиться с крушением своего первого брака, – огромные выплаты по кредиту, расходы по уходу за ребенком да еще судебные издержки. Мне пришлось продать мой любимый «Мерседес», чтобы отдать долги, и я даже не мог позволить себе купить обручальное кольцо. Клэр пришлось взять кредит, и только тогда я его купил.

Новость о том, что мы собираемся пожениться, быстро облетела медицинский факультет, скандал себя исчерпал и сплетничать о романе студентки с профессором было уже не интересно. Мы решили стать мужем и женой на полуострове Кейп-Код. Клэр родилась в католической семье, и ее родители хотели, чтобы мы обвенчались в католическом храме, однако из-за моего развода это было невозможно. Тогда мы нашли межконфессиональную церковь, окруженную могилами знаменитых мореплавателей, недалеко от дома родителей Клэр в городе Вест-Хаянис-Порт в Масса чусетсе. Мы назначили бракосочетание на 10 октября 1981 года, свадьба и регистрация прошли весело и радостно. Гэри был шафером, и все мы чувствовали себя одной семьей. Мой отец откровенно гордился, что я из серфингиста сумел превратиться в университетского профессора и всерьез собираюсь остепениться. На свадебной фотографии – мой сияющий отец с тремя подружками невесты, внимающими ему с огромным вниманием.

Большого перерыва в работе не получилось, и наш медовый месяц продлился всего одну ночь, которую мы провели в старой гостинице на острове Нантукет. Уже на следующий день мы полетели в Париж, где я должен был читать лекцию, а затем в Лондон, чтобы вместе с Клэр подать заявку на крупный грант НИЗ (как романтично!) и принять участие в семинаре по рецепторам, проводимом фармацевтической компанией Ciba. Там я познакомился с Мартином Родбеллом, ставшим впоследствии нашим другом и наставником, и встретился со своей бывшей женой Барбарой.

В 1994 году Марти получил Нобелевскую премию за открытие связанных с гуаниннуклеотидом G-белков, так называемых молекулярных «переключателей», которые соединяются с рецепторами, например, с изучаемыми мной адреналиновыми рецепторами, и стимулируют или ингибируют биохимические внутриклеточные реакции. Мы с Марти были родственными душами, он – один из немногих ученых такого уровня с опытом участия в боевых действиях: во время Второй мировой войны он служил радистом. Из-за своего непокорного, мятежного нрава он сидел на гауптвахте даже чаще меня.

Пока продолжался семинар, я успел слетать в Бельгию на конференцию в Институте кардиологии им. принцессы Лилиан. Там я подружился с другим будущим нобелевским лауреатом, Джеймсом Блэком, исследователем бета-блокаторов из Великобритании. После плотного обеда и двух бутылок вина мы решили, что выступили весьма убедительно (так нам казалось, пока мы не получили стенограмму выступлений). Затем, после официального обеда с бельгийским королем и принцессой, я вернулся в Лондон на семинар, где Марти Родбелл рассказал мне об изящном способе определения приблизительного размера рецепторного белка: нужно просто облучать клетку до тех пор, пока белок не перестанет работать. Чем больше радиации потребуется, тем больше размер молекулы белка. Вместе с корейским ученым Ёнгом я применил потом этот способ для оценки размеров рецепторных белков, которые мы пытались выделить.

Мы с Клэр начали нашу семейную жизнь в маленькой двухкомнатной квартире в Буффало. Она получила должность на кафедре биохимии, и мы продолжали работать вместе. Я к тому времени расплатился с долгами и даже заранее послал отцу поздравление на День отца с чеком и вернул одолженные у него деньги. К тому времени наши отношения значительно улучшились – никакого сравнения с тем, какими они были после моего возвращения из Дананга. Он встретил меня в аэропорту Сан-Франциско, когда я вскоре приехал туда с докладом. Он выглядел посеревшим и необычно изможденным, но я не придал этому большого значения.

Генетическое завещание моего отца

Наиболее распространенное сердечно-сосудистое заболевание – атеросклероз, при котором кальций вместе с жирами и холестерином накапливается в кровеносных сосудах и образует отложения, бляшки, что может вызвать сердечный приступ или инсульт. Белок аполипопротеин E (Аро Е) отвечает за регулирование уровня некоторых жиров в крови, вызывающих сердечные заболевания, а также болезнь Альцгеймера – прогрессирующего и разрушительного нейродегенеративного процесса.

Я могу открыть на экране компьютера изображение своего генома и исследовать хромосому 19, в которой находится ген Аpо Е. В нем девятьсот букв, и он встречается в трех разновидностях, известных как E2, E3 и E4, отличающихся друг от друга двумя буквами кода. E3 преобладает среди европеоидов и с точки зрения здоровья является «хорошим». Напротив, 7 % людей с двумя копиями E4 имеют более высокий риск ранней стадии сердечных болезней, как и 4 % людей с двумя копиями E2, которые более уязвимы, если в их диете много холестерина и жиров. Носители E4, отличающегося только одной буквой от «хорошего» E3, имеют повышенный риск развития болезни Альцгеймера. У меня есть одна копия E3, а также, к сожалению, одна копия E4, поэтому я попадаю в группу риска. Хотя в моей семье нет данных о случаях заболевания болезнью Альцгеймера, вполне возможно, что носители этого гена, например, мой отец, умерли просто до проявления признаков этого ужасного дегенеративного заболевания.

Прочитав книгу своей жизни, я изучил все биохимические недостатки моего организма и попытался их исправить. Один из вариантов предполагает диету и физические упражнения. Кроме того, я начал принимать статин – препарат, предотвращающий последствия повышенного содержания жиров. Тот же статин может служить профилактическим средством против болезни Альцгеймера.

Многие другие гены в моем геноме ответственны за проявления ишемической болезни, от возникновения сердечных приступов до повышения давления из-за сужения кровеносных сосудов (стеноз). Мой геном имеет менее рискованные версии некоторых из этих генов, в частности TNFSF4, CYBA, CD36, LPL, NOS3. Однако есть еще сотни других генов, которые принимают участие в данном процессе, и нам потребуется еще много лет, чтобы понять специфику их взаимодействия.

Я собирался позвонить отцу из Буффало в праздник, День отца, но ранним утром 10 июня 1981 года мне позвонила мама и сказала, что отец умер, умер во сне. Ему было всего 59 лет! Доктор диагностировал смерть от сердечного приступа. Мы с Клэр прилетели ближайшим рейсом, чтобы утешить маму и сделать необходимые приготовления к похоронам и кремации. Похоронили отца на военном кладбище в Военном городке Сан-Франциско. Поскольку отец считал, что от религии больше вреда, чем пользы, мать решила ничего не устанавливать на могильной плите, и могила так и осталась безо всякой религиозной символики, одна такая среди могильных камней с крестами или звездами. Я плакал, его смерть была огромной потерей для меня и всей нашей семьи. Хорошо, что он прожил все-таки довольно долгую жизнь, увидел мои первые успехи и нам удалось установить теплые отношения. И хотя Вьетнам научил меня, что жизнь конечна, горечь утраты усиливалась оттого, что он умер слишком рано.

Моя довольно обременительная преподавательская деятельность благополучно завершилась в 1982 году, после того, как новый директор Онкологического института имени Розуэлла Парка Хайнц Кёлер предложил мне стать заместителем директора отдела молекулярной иммунологии. В моем распоряжении появились новые, удобные лабораторные комнаты, я получил должность профессора, да и зарплата моя удвоилась. Кроме того, я добился штатной должности научного сотрудника и повышения зарплаты для Клэр. Мы переехали из квартиры в новый дом в деревенском стиле. В общем, я был всем доволен. К тому же к 1984 году каждые две-три недели мои сотрудники отсылали в печать новую статью.

Благодаря Кёлеру мне казалось, что все у меня складывается отлично. Однако именно из-за него я чуть не погиб, и случилось это одним ветреным днем, неподалеку от Шеркстон-Бич на озере Эри. Хайнцу очень хотелось поплавать со мной на катамаране, и однажды мы снялись с якоря и заскользили по волнам, взлетая высоко в воздух. Это было потрясающе, но тут Кёлер попросил меня дать порулить, уверяя, что умеет это делать. Через несколько мгновений, пока Клэр и я беспомощно наблюдали за ним с трапеции, Кёлер направил катамаран в огромную волну, и судно тут же опрокинулось. Катамаран откатапультировал Кёлера в небо, и он врезался в середину мачты как раз в тот момент, когда лодка перевернулась.

Клэр оказалась под водой, запутавшись в канатах и тросах. Я освободил ее, но она была так зла на Кёлера, что хотела его просто утопить. Кёлер и сам изрядно поранился и почти потерял сознание. Мы были в полутора километрах от берега, бушевал шторм, но Клэр в панике бросилась вплавь к берегу. Я удержал ее, одновременно пытаясь помочь Кёлеру. Барахтаясь в волнах, мы все же сумели выправить лодку и благополучно вернулись на берег. Через несколько недель после того, как Клэр поклялась, что никогда больше не ступит на борт «Хоби Кэт», я заказал крейсерскую однокорпусную яхту «Кейп Дори 25D».

В 1983 году я получил предложение от НИЗ в Бетезде – лучшего государственного медицинского центра в Америке, предложение, которому суждено было полностью изменить мою жизнь и направление исследований.

Благодаря системе собственных институтских программ, финансирование исследований в НИЗ происходит почти автоматически, но, конечно, если директор одобряет ваше предложение. Это означает, что не нужно искать гранты! Мне было особенно лестно, что меня пригласили в НИЗ, поскольку обычно там предпочитали продвигать своих собственных специалистов, а не нанимать со стороны.

Ой!

Вот примерно то, что я воскликнул, когда мои собственные сотрудники описали мое будущее, обнаружив в моем геноме ген SORL1, кодирующий сортилиновый белковый рецептор. Варианты этого гена определяют позднее начало болезни Альцгеймера, наиболее распространенной причины слабоумия. Согласно данным международной команды исследователей (2007), имеется связь только второго генетического варианта с этим типом болезни Альцгеймера. Первый вариант – это ген Аpо E4.

Оказалось, что варианты SORL1 чаще встречаются у людей (в четырех этнических группах) с поздним началом болезни Альцгеймера, чем у здоровых людей того же возраста, и считается, что опасные варианты гена способствуют образованию белковых отложений в головном мозге. Эти бляшки – причина неотвратимого снижения умственных способностей. Другими словами, когда ген SORL1 работает должным образом, он выполняет защитную функцию, возможно, путем утилизации отлагающегося белка. А снижение SORL1 в мозге, обнаруживаемое при посмертных исследованиях тканей мозга больных, означает повышение вероятности развития болезни Альцгеймера.

Хотя связь SORL1 с разрушительной болезнью установлена в гораздо меньшей степени, чем в случае Аpо E4, получается, что мой геном несет в себе все опасные варианты в одной части гена, и некоторые из них в другой. Действительно, ой! Поскольку у меня уже есть вариант Аpо E4, мои сотрудники занялись более тщательным исследованием проблемы. Сейчас мы понимаем, как часть гена с опасными вариантами изменяет образование белка в клетке, что может привести к деменции. Однако не ясно, как варианты во втором чувствительном участке – так называемом рисковом кластере аллелей 5' – увеличивают риск этого заболевания.

НИЗ оказался идеальным местом для моих исследований. В течение десяти лет я занимался адреналиновыми рецепторами, и мне становилось все более очевидным, что традиционные методы очистки не могут обеспечить необходимого количества белка для изучения его аминокислотной последовательности, а следовательно, и для определения его молекулярной структуры, которая является ключом к пониманию механизма работы белка. Я решил использовать последние достижения молекулярной биологии, чтобы обойти эту проблему с помощью оригинальной интерпретации механизма «бей или беги».

Кёлер и администрация Института Розуэлла Парка сделали мне привлекательное встречное предложение, и иногда я чувствовал, что мог бы здесь и остаться. У меня было много хороших воспоминаний, связанных с Буффало, тут началась моя научная карьера, тут я дорос до профессора. Здесь родился мой сын, здесь я встретил Клэр, мою жену и коллегу. Но здесь же я столкнулся со смертью отца и болезненным разводом. Немаловажным обстоятельством было и то, что уровень исследований в Буффало оказался невысоким. Но самым главным для меня были воспоминания о работе в Дананге и стремление добиться гораздо большего. Около десяти членов моей лаборатории были готовы вместе со мной перейти на работу в НИЗ, и мы начали оформлять документы для перехода на государственную службу. Несмотря на предстоящую потерю стольких сотрудников, Кёлер заметно повеселел, узнав, что я оставляю свои грантовые деньги в Буффало. А я готовился к новому этапу своей карьеры в качестве госслужащего.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

Знаменитый автомобиль «Громовая птица» компании «Форд». (Здесь и далее – примечания переводчика.)

2

Имеется в виду Торжественная клятва верности США, написанная Беллами в 1892 г. в честь 400-й годовщины открытия Америки Колумбом. Эта клятва была подхвачена нацией и почти немедленно стала частью школьно-дневного ритуала. Оригинальный текст Беллами был изменен дважды. В 1923 г. словами «флаг Соединенных Штатов Америки» заменили слова «мой флаг». Конгресс официально признал Клятву в 1942 г. и добавил слово «Бог» в 1954 г.

3

MASH, популярный телесериал о жизни военного передвижного хирургического госпиталя.

4

Медаль Европейской академии естественных наук имени Пауля Эрлиха «За особые достижения в профилактической и социальной медицине».

Комментарии

1

Shreeve J. The Genome War: How Craig Venter Tried to Capture the Code of Life and Save the World (New York: Ballantine, 2005), p. 6.

2

К счастью, впоследствии Лиш успешно работал в журнале Esquire, затем был редактором в журналах The Quarterly и издательстве Knopf, основал ряд литературных журналов и написал несколько романов и сборников рассказов. В 1994 году, по версии французского журнала Le Nouvel Observateur, он вошел в список двухсот крупнейших писателей нашего времени. «Лиш – это наш Джойс, наш Беккет, наш самый настоящий модернист», – так написали о Лише в рецензии на сборник его рассказов «Krupp’s Lulu», опубликованной в книжном обозрении Kirkus Reviews.

3

Max D. «Gordon Lish: An Editor Who Attracts Controversy», St. Petersburg Times, May 3, 1987, p. 7D.

4

Garchik L. «News Personals», San Francisco Chronicle, March 1, 1991, p. A8.

5

Пристрастие к алкоголю также связывают с одним из вариантов гена под названием COMT (ингибитор катехол-О-метилтрансферазы), ответственного за фермент, разрушающий дофамин. Мой геном содержит вариант, связанный с более низким риском алкоголизма. Несмотря на то, что я люблю выпить, я предпочитаю стимулировать свои центры удовольствия захватывающими событиями и переживаниями.

6

Один из немногих экземпляров книги под первоначальным названием «Честный Джим» находится в Институте Вентера.

7

Watson J. D. A Passion for DNA: Genes, Genomes and Society (New York: Oxford University Press, 2000), p. 97.

8

Crick F. What Mad Pursuit: A Personal View of Scientific Discovery (London: Weidenfeld & Nicolson, 1988), p. 64.

9

Сейчас часть коллекции Института Вентера.

10

Watson J. D. The Double Helix (London: Weidenfeld & Nicolson, 1981), p. 98.

11

Watson J. D. Genes, Girls and Gamow (Oxford: Oxford University Press, 2001), p. 5.

12

Ridley M. Francis Crick: Discoverer of the Genetic Code (London: Harper Press, 2006), p. 77.

13

Watson J. A Passion for DNA, p. 120.

14

Venter J. C., Dixon J. E., Maroko P. R., Kaplan N. O. «Biologically Active Catechol-Amines Covalently Bound to Glass Beads», 1 Proc. Natl. Acad. Sci., USA 69, 1141–45, 1972.