книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Делириум

Лорен Оливер

Делириум

Посвящается всем,

кто заразил меня амор делириа нервоза в прошлом, –

вы знаете, о ком я.

И всем, кто заразит меня ею в будущем, –

мечтаю увидеть, кто вы.

И тем и другим – спасибо

1

Самые опасные болезни те, которые заставляют нас думать, будто с нами все в порядке. Руководство «Ббс», цитата 42

Прошло шестьдесят четыре года с тех пор, как президент Консорциума идентифицировал любовь как болезнь, и сорок три с того времени, когда ученые довели до совершенства процедуру ее излечения. Все в моей семье прошли через это. Старшая сестра Рейчел застрахована от этой болезни уже без малого девять лет. Она говорит, что так давно защищена от любви, что даже не может вспомнить ее симптомы. Мне предстоит пройти через процедуру защиты от этой болезни ровно через девяносто пять дней – третьего сентября. В мой день рождения.

Многих эта процедура пугает. Некоторые ей даже противятся. Но я не боюсь. Я с нетерпением жду этого дня. Будь на то моя воля, я бы прошла через это завтра, но ученые не берутся за излечение, когда тебе меньше восемнадцати. На ранних сроках процедура может не сработать: случаются повреждения мозга, частичный паралич, слепота или вещи гораздо серьезнее.

Мне не нравится думать, что я живу с этой болезнью в крови. Клянусь, иногда мне кажется, что я физически ощущаю, как она крадется по моим венам, будто что-то испорченное, как скисшее молоко. В такие моменты я чувствую себя грязной. Я вспоминаю о детских истерических припадках, о тех, кто противится излечению, о зараженных девушках, которые скребут ногтями по тротуару и с пеной у рта рвут на себе волосы.

И конечно, в такие моменты я вспоминаю маму.

После прохождения процедуры я буду счастлива и спокойна уже всегда.

Так все говорят – ученые, сестра, тетя Кэрол. Я пройду через процедуру, а потом эвалуаторы подберут мне в пару молодого человека. Через год-другой мы с ним поженимся. Последнее время мне стала сниться моя свадьба. В этих снах я стою под белым балдахином… В волосах у меня цветы… Рядом со мной стоит молодой человек, мы держим друг друга за руки. Но стоит мне к нему повернуться – черты его лица расплываются, и я не могу его разглядеть. Однако руки у него прохладные и сухие, а сердце в моей груди стучит спокойно, и я уверена, что оно всегда будет биться в том же ритме и никогда не начнет подпрыгивать, переворачиваться или куда-то мчаться. Всегда только равномерное «тук-тук-тук» до самой моей смерти.

Спокойствие, свободное от боли.

Но так хорошо, как сейчас, было не всегда. В школе нас просветили – в былые, мрачные времена люди не подозревали, насколько опасна эта болезнь. Долгое время они даже считали, что этот недуг – нечто хорошее, то, что надо воспевать и к чему стоит стремиться. Именно поэтому он так опасен.

«Болезнь воздействует на ваш разум, вследствие чего вы теряете способность ясно мыслить и рационально оценивать состояние своего здоровья» (пункт двенадцатый в разделе симптомов амор делириа нервоза из руководства «Безопасность, благополучие, счастье», двенадцатое издание).

Но тогда люди называли это как угодно – стресс, сердечная болезнь, беспокойство, депрессия, переутомление, бессонница, биполярное расстройство. Они даже не сознавали, что все это в действительности следствие одного заболевания – амор делириа нервоза.

Конечно, мы в Соединенных Штатах еще не до конца избавились от этой болезни. До тех пор, пока процедура излечения не будет доведена до совершенства, пока она не станет безопасной для тех, кто не достиг восемнадцати лет, мы не можем считать себя до конца защищенными. Болезнь все еще среди нас, она тянется к нам и грозит удушить любого своими невидимыми щупальцами. Множество раз я видела, как неисцеленных тащат на процедуру, а они настолько подвержены разрушительному воздействию любви, что ради нее готовы сами себе выцарапать глаза или броситься на заграждение из колючей проволоки вокруг лабораторий.

Несколько лет назад одна девушка в день своей процедуры сумела высвободиться из удерживающих приспособлений, отыскала путь на крышу и бросилась вниз. Она даже не вскрикнула. После этого еще много дней подряд, для того чтобы мы не забывали об опасности делирии, по телевизору показывали лицо этой девушки. Глаза ее были открыты, а шея повернута под неестественным углом, но щека так удобно прижималась к тротуару, что можно было подумать, будто она просто легла поспать. Удивительно, но крови было совсем мало – только тонкая темно-красная струйка стекала из уголка рта.

Девяносто пять дней – и я в безопасности. Естественно, я нервничаю. Будет больно или не будет? Я хочу поскорее излечиться. Трудно сохранять спокойствие. Трудно не бояться – хотя делирия меня пока не коснулась, я все равно не считаюсь исцеленной.

И все-таки я волнуюсь. Говорят, что раньше любовь доводила людей до безумия. От одного этого станет страшно. А еще в руководстве «Безопасность, благополучие, счастье» можно прочитать истории о людях, которые умерли оттого, что потеряли любовь, или оттого, что так ее и не встретили. Вот это пугает меня больше всего.

Любовь – самое смертоносное оружие на свете: она убивает и когда присутствует в твоей жизни, и когда ты живешь без нее.

2

Болезнь не дремлет – мы должны постоянно быть начеку. Здоровье нашей нации, наших людей, наших семей и нашего разума целиком зависит от нашей бдительности. Раздел «Базовые меры по сохранению здоровья». Руководство «Ббс», 12-е изд.

Запах апельсина всегда напоминает мне о похоронах. Именно этот запах будит меня в день моей эвалуации. Я смотрю на часы на прикроватном столике – шесть часов.

В комнате полумрак, солнечный свет только начинает прокрадываться вдоль стен спальни, которую мы делим с двумя дочками моей кузины Марсии. Младшая Грейс, уже одетая, сидит на своей кровати и наблюдает за мной. В одной руке у нее целый, неразрезанный апельсин, она пытается грызть его своими маленькими детскими зубками, как яблоко. У меня сводит желудок, я вынуждена закрыть глаза, чтобы отогнать воспоминания о жарком колючем платье, которое меня заставили надеть на похороны мамы; о тихом перешептывании; о большой грубой руке, которая передавала мне один апельсин за другим, только бы я молчала. Тогда я по дольке съела целых четыре штуки, а когда у меня на коленях осталась только горка кожуры, я начала сосать и ее. Горький вкус помогал мне не расплакаться.

Я открываю глаза, и Грейс протягивает мне на ладошке апельсин.

– Нет, Грейси.

Я откидываю одеяло и встаю. Мой желудок сжимается и разжимается, как кулак.

– И ты знаешь – нельзя есть кожуру.

Грейс не произносит ни звука и продолжает смотреть на меня своими большими серыми глазами. Я вздыхаю и сажусь рядом с ней.

– Вот так.

Я показываю Грейс, как надо чистить апельсин ногтями, а сама стараюсь не вдыхать его запах. Яркие оранжевые спирали падают Грейс на колени, она молча наблюдает за мной. Я заканчиваю чистить апельсин, и теперь она держит его двумя руками, как будто это стеклянный шар, который страшно разбить.

Я подталкиваю Грейс локтем.

– Вперед. Теперь можно есть.

Грейс просто смотрит на апельсин. Я вздыхаю и начинаю делить его на дольки.

– Знаешь, – я стараюсь говорить мягче, после того как шар превратился в дольки, – если бы ты изредка что-нибудь отвечала, все считали бы тебя милой девочкой.

Грейс не отвечает. Вообще-то я на это и не надеюсь. Тетя Кэрол за все шесть лет и три месяца жизни Грейс не услышала от нее ни слова… ни слога. Кэрол считает, что у Грейс что-то не так с головой, но пока доктора не нашли никаких отклонений.

На днях, наблюдая за тем, как Грейс вертит в руках цветной кубик, словно это нечто прекрасное и удивительное, словно ждет, что он вдруг превратится во что-то другое, тетя сухо констатировала:

– Она просто неизлечимо тупая.

Я встаю и ухожу от Грейс, от ее больших внимательных глаз и тоненьких проворных пальцев, к окну. Мне жаль малышку.

Марсия, мама Грейс, умерла. Она с самого начала говорила, что не хочет иметь детей. Это один из минусов процедуры – у некоторых людей в отсутствие делириа нервоза мысль о том, чтобы завести детей, вызывает отвращение. Когда мать или отец неспособны нормально и ответственно относиться к своим детям, все заканчивается тем, что они топят их, душат или забивают до смерти за то, что они плачут. К счастью, такие случаи – большая редкость.

Но эвалуаторы вынесли решение, что у Марсии должно быть двое детей. На тот момент это казалось правильным. У ее семьи был высокий и стабильный годовой доход. Муж Марсии был уважаемым ученым. Они жили в огромном доме на Уинтер-стрит. Марсия все готовила из натуральных продуктов и в свободное время давала уроки игры на фортепьяно, просто чтобы чем-то себя занять.

Но когда мужа Марсии заподозрили в том, что он сочувствующий, все, естественно, изменилось. Марсия с детьми, Дженни и Грейс, вынуждена была вернуться в дом своей матери и моей тети Кэрол. Где бы они ни показывались, люди начинали перешептываться и тыкать в их сторону пальцами. Конечно, Грейс не могла этого помнить, я сомневаюсь, что она вообще помнит своих родителей.

Муж Марсии исчез еще до суда. Возможно, с его стороны это было правильно. Суды по большей части – зрелище. Сочувствующих почти всегда приговаривают к высшей мере, а если нет – закрывают в «Крипте» на три пожизненных срока. Марсия, конечно, об этом знала. Спустя пару месяцев после исчезновения супруга ей предъявили обвинения вместо него. Тетя Кэрол считает, что именно по этой причине у нее остановилось сердце. На следующий день после того, как Марсии вручили повестку, она шла по улице и… бах! Сердечный приступ.

Сердце – хрупкая вещь. Поэтому и надо соблюдать осторожность.

Сегодня наверняка будет жаркий день. В комнате уже жарко, а когда я приоткрываю окно, чтобы выпустить запах апельсина, воздух с улицы проникает внутрь, как толстый язык. Я делаю глубокий вдох, втягиваю в себя чистый запах водорослей и мокрых деревьев, слушаю крики чаек, непрестанно кружащих где-то над бухтой за низкими серыми домами. Снаружи оживает автомобильный двигатель. Этот звук пугает меня, я подпрыгиваю от неожиданности.

– Нервничаешь из-за эвалуации?

Я оборачиваюсь. В дверях, скрестив руки на груди, стоит тетя Кэрол.

– Нет, – вру я.

Слабая улыбка всего на мгновение появляется на лице тети.

– Не волнуйся. Ты справишься. Иди прими душ, а потом я помогу тебе причесаться. Ответы повторим по дороге.

– Хорошо.

Тетя продолжает смотреть на меня. Это неприятно, я впиваюсь ногтями в подоконник у себя за спиной. Ненавижу, когда на меня пялятся. Конечно, надо научиться это терпеть. Во время экзамена четыре эвалуатора будут разглядывать меня около двух часов подряд. А чтобы они могли видеть мое тело, на мне будет полупрозрачный полиэтиленовый халат, такой, какие выдают в больницах.

– Я бы дала семь или восемь, – говорит тетя и кривит губы.

Это баллы, которые сделают меня счастливой.

– Но если ты не приведешь себя в порядок, больше шести не получишь.

Последний год в школе уже почти подошел к концу. Эвалуация – заключительный экзамен. За последние четыре месяца я прошла все основные тесты – математика, естествознание, устная и письменная речь, социология и философия. И предмет на выбор – фотография. Я уверена, что справилась и получу направление в колледж. Я всегда была прилежной ученицей. Академические эксперты проанализируют все мои плюсы и минусы, после чего выберут для меня колледж и специализацию.

Эвалуация – последний этап, после которого тебе подбирают пару. Через несколько месяцев эвалуаторы пришлют мне список из четырех или пяти одобренных ими претендентов. Один из них, после того как я закончу колледж, станет моим мужем. (Разумеется, если я сдам все экзамены. Девочек, не набравших нужное количество баллов, выдают замуж сразу после окончания школы.) Эвалуаторы постараются подобрать для меня парней, которые на эвалуации получили то же количество баллов, что и я. Они сделают все возможное, чтобы избежать больших различий в интеллекте, темпераменте, социальном положении и возрасте. Конечно, временами приходится слышать жуткие истории, например, о том, как восемнадцатилетней девушке достался в мужья богатый восьмидесятилетний старик.

Ступеньки издают жуткий стон, и появляется Дженни, сестра Грейс. Ей девять лет, и для своего возраста она высокая, но очень худая – одни углы и локти, а грудь похожа на вогнутый противень. Страшно сказать, но я Дженни не очень люблю. У нее такой же замученный вид, какой был у ее матери.

Дженни занимает место рядом с тетей и тоже смотрит на меня. Мой рост – пять футов два дюйма, а Дженни, не поверите, всего на несколько дюймов ниже меня. Глупо чувствовать неловкость перед собственными тетей и кузинами, но у меня по рукам начинают бегать мурашки. Я понимаю – их беспокоит то, как я покажу себя на эвалуации. Крайне важно, чтобы я получила в женихи кого-то достойного. Дженни и Грейс еще очень далеко до их процедуры. Если я удачно выйду замуж, это будет большим подспорьем для семьи. А еще мое замужество может избавить нас от сплетен, которые вот уже четыре года после скандала не дают нам покоя. Это слово преследует нас повсюду, как шорох подгоняемых ветром листьев, – «сочувствующие», «сочувствующие», «сочувствующие»…

Оно лишь немногим лучше, чем другое, которое, как змеиное шипение, годами следует за мной после смерти мамы, оставляя после себя ядовитый след. «Самоубийца». Непристойное слово, слово, которое бормочут, выжимают из себя, прикрывая рот ладонью, или тихо произносят за закрытыми дверями. Только в моих снах я слышу, как его кричат в полный голос.

Я делаю глубокий вдох и ныряю вниз, чтобы вытащить из-под кровати пластиковое ведро, так что тетя не может увидеть, как меня трясет.

– Лина сегодня выходит замуж? – спрашивает Дженни тетю.

Ее унылый голос всегда напоминает мне монотонное гудение пчел в жаркий день.

– Не говори глупостей, – отвечает тетя, но без раздражения. – Ты знаешь, что она не может выйти замуж, пока не исцелится.

Я достаю из ведра полотенце и выпрямляюсь. От этого слова – «замуж» – у меня пересыхает во рту. В брак вступают после того, как получат образование. Таков порядок.

«Брак – это порядок и стабильность, признак здорового общества» (см. раздел «Основы общества». Руководство «Ббс», с. 114).

И все равно при мысли об этом сердце у меня начинает трепетать и биться, как какое-нибудь насекомое об оконное стекло. Я, естественно, никогда не прикасалась к мальчикам – физический контакт между неисцеленными разных полов запрещен. Честно сказать, я и не разговаривала ни с кем из представителей мужского пола дольше пяти минут. Если не считать кузенов, дядю Уильяма и Эндрю Маркуса, который помогает дяде в его магазинчике «Стоп-энд-сейв», постоянно ковыряется в носу и вытирает козявки о дно банок с консервированными овощами.

И если я не сдам экзамены – Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы я их сдала, – я выйду замуж сразу после процедуры исцеления, то есть меньше чем через три месяца. А это значит, что мне предстоит брачная ночь.

Запах апельсина все еще не выветрился из комнаты, и мой желудок совершает очередное пике. Я зарываюсь лицом в полотенце, делаю глубокий вдох и усилием воли сдерживаю рвоту.

Слышно, как внизу звякают тарелки. Тетя вздыхает и смотрит на свои наручные часы.

– Мы должны выехать меньше чем через час, – говорит она. – Так что давай пошевеливайся.

3

Господь, помоги нам крепко стоять на земле и видеть путь.

Не дай нам забыть о падших ангелах, которые решили воспарить в небо, а вместо этого упали в море с опаленными солнцем крыльями.

Господь, пусть мои глаза всегда смотрят вниз на дорогу, молю, не дай мне споткнуться. Псалом 24. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс»

Тетя настояла на том, чтобы мы пошли к лабораториям пешком. Лаборатории, как и все правительственные здания, расположились вдоль пристаней – цепочка ярких белых домов напоминает блестящие зубы по кромке хлюпающей пасти океана. Когда я была маленькой и меня только переселили к тете, она каждый день провожала меня в школу. Мы с мамой и сестрой жили ближе к границе, и меня одновременно пугали и завораживали эти темные петляющие улицы, пахнущие рыбой и отбросами. Мне всегда хотелось, чтобы тетя держала меня за руку, но она никогда так не делала. В результате я, сжав кулаки, шла за гипнотическим шорохом ее вельветовых брюк и с ужасом ждала того момента, когда над гребнем последнего холма появится школа Святой Анны для девочек – темное каменное здание, все в трещинах и вы-щербинах, словно обветренное лицо рыбака.

Поразительно, насколько все меняется. Тогда меня пугали улицы Портленда, и я не отходила от тети ни на шаг. Теперь я знаю их так хорошо, что могу с закрытыми глазами гулять по всем закоулкам. А сегодня больше всего на свете мне хочется быть одной. Океан скрыт за неровной стеной улиц, но я чувствую его запах, и он снимает напряжение. Морская соль делает воздух плотным и осязаемым.

– Помни, – говорит в тысячный раз тетя, – они хотят узнать тебя как конкретного человека, это – да, но, если ты будешь давать пространные ответы, для тебя откроется больше вариантов на будущее.

Тетя всегда говорит о замужестве словами из руководства «Ббс»: долг, ответственность, непоколебимость.

– Поняла, – отвечаю я.

Мимо нас проезжает автобус, на его борту красуется трафарет герба школы Святой Анны, и я втягиваю голову в плечи, мысленно представляя, как Кара Макнамара или Хилари Паркер смотрят в грязные окна, хихикают и тычут в меня пальцами. Все знают, что сегодня у меня день эвалуации. В год разрешено пройти процедуру только четырем девушкам, так что все места давно расписаны.

Тетя заставила меня накраситься, и теперь у меня такое чувство, будто мое лицо покрыто лоснящейся пленкой. Дома, в ванной комнате, глядя в зеркало, я подумала, что со всеми этими невидимками и заколками похожа на рыбу – рыба с кучей металлических крючков в голове.

Я не люблю краситься и наряжаться, меня не вдохновляет блеск для губ. Моя лучшая подруга, Хана, считает, что я ненормальная. А как иначе? Она-то просто великолепна. Даже когда Хана завязывает волосы в небрежный узел на затылке, это выглядит так, будто она только что сделала прическу в салоне красоты. Я не страшная, но и не красавица. Где-то посерединке. Глаза у меня не зеленые и не коричневые, а вперемешку. Я не худая и не толстая. Единственное, что можно сказать о моей внешности с полной определенностью, – я маленькая.

– Если, не дай Господь, тебя спросят о твоих кузенах, не забудь сказать, что плохо их знала.

– Угу.

Я слушаю тетю вполуха. День жаркий, слишком жаркий для июня, и, несмотря на то что утром я извела на себя уйму дезодоранта, пот начинает щипать мне поясницу и под мышками. Справа от нас залив Каско, по обе стороны его охраняют острова Пикс-айленд и Грейт-Диамонд-айленд с возвышающимися на них дозорными вышками. А дальше – открытый океан, а за океаном – уничтоженные болезнью города и страны.

– Лина? Ты меня слушаешь?

Кэрол берет меня за руку и поворачивает лицом к себе.

– Синий, – механически, как попугай, говорю я, – мой любимый цвет – синий. Или зеленый.

Черный – слишком нездорово; красный вызовет у них раздражение; розовый – как-то по-детски; оранжевый – для фриков.

– А чем ты любишь заниматься в свободное время? Я мягко выворачиваюсь от тети.

– Мы уже это повторяли.

– Это важно, Лина. Возможно, это самый важный день в твоей жизни.

Я вздыхаю. Впереди с жалобным механическим скрипом медленно открываются ворота, преграждающие путь к правительственным лабораториям. Уже успели образоваться две очереди – одна из девочек, у второго входа в пятидесяти футах вторая – из мальчиков. Я щурюсь от солнца и пытаюсь разглядеть знакомые лица, но океан ослепляет, и перед глазами мельтешат черные мушки.

– Лина? – напоминает о себе тетя Кэрол.

Я делаю глубокий вдох и начинаю спич, который мы репетировали уже миллион раз:

– Мне нравится работать в школьной газете. Меня увлекает фотография, потому что она позволяет поймать и сохранить отдельный момент жизни. Мне нравится ходить с друзьями на концерты в Диринг-Оак-парк. Я люблю бегать, два года я была вторым капитаном команды по кроссу. Я заняла первое место на дистанции пять километров. Еще я часто сижу с маленькими членами моей семьи, мне действительно нравятся дети.

– Ты ерничаешь, – говорит тетя.

– Я люблю детей, – повторяю я, предварительно приклеив на лицо улыбку.

На самом деле, если не считать Грейси, я не очень-то люблю детей. Они такие крикуны и непоседы, постоянно все хватают, пускают слюни и писаются. Но я понимаю, что когда-нибудь у меня появятся свои дети.

– Уже лучше, – говорит тетя Кэрол. – Продолжай.

– Мои любимые предметы – математика и история, – заканчиваю я.

Тетя удовлетворенно кивает.

– Лина!

Я оглядываюсь. Хана только-только выбралась из машины родителей и машет мне рукой. Легкая туника соскользнула с загорелого плеча, светлые локоны развевает ветер. Все мальчики и девочки, которые выстроились в очередь в лаборатории, поворачиваются в ее сторону. Появление Ханы всегда так действует на людей.

– Лина! Подожди!

Хана на бегу продолжает махать мне рукой. На узкой дороге у нее за спиной автомобиль начинает медленный маневр к развороту – вперед-назад, вперед-назад, пока не поворачивается на сто восемьдесят градусов. Машина родителей Ханы черная и гладкая, как пантера. Несколько раз мы катались на ней вместе с Ханой, и я чувствовала себя настоящей принцессой. Сейчас мало у кого остались машины, и еще меньше тех, кто пользуется ими по назначению. Бензин очень дорог и выдается строго по норме. Некоторые из представителей среднего класса установили свои машины перед домами, как статуи, – новенькие и безжизненные с чистенькими, девственными шинами.

– Привет, Кэрол, – говорит, поравнявшись с нами, запыхавшаяся Хана.

Из ее приоткрывшейся сумки выглядывает журнал, и она заталкивает его обратно. Это одно из правительственных изданий «Дом и семья». Заметив, что у меня от удивления ползут брови на лоб, Хана корчит кислую физиономию.

– Мама заставила взять с собой. Сказала, чтобы я читала в ожидании эвалуации. Что это произведет благоприятное впечатление.

Хана подносит пальцы к горлу и изображает, будто ее рвет.

– Хана! – зло шипит тетя.

Тревога в ее голосе заставляет меня вздрогнуть. Кэрол практически никогда не теряет самообладания, даже на одну минутку. Она быстро оглядывается по сторонам, как будто опасается, что на залитых утренним солнцем улицах притаились эвалуаторы и регуляторы.

– Не волнуйтесь. За нами не шпионят, – говорит Хана. Она поворачивается к тете спиной и одними губами говорит мне «пока», а потом улыбается.

Двойная очередь из мальчиков и девочек растет и выползает на улицу. Стеклянные двери лабораторий с шипением открываются, появляются медсестры, в руках у них планшеты с зажимами для бумаги. Медсестры начинают препровождать собравшихся в комнаты ожидания. Тетя легко и быстро, словно птичка лапкой, касается моего локтя.

– Тебе лучше занять место в очереди.

Голос тети снова звучит нормально. Хотела бы я, чтобы ее спокойствие передалось и мне.

– И, Лина…

– Что?

Чувствую я себя не очень хорошо. Лаборатории, кажется, где-то далеко, и они такие ослепительно яркие, что я с трудом могу на них смотреть, а тротуар перед нами мерцает от жары. В голове у меня все время вертится фраза: «самый важный день в твоей жизни». Солнце светит как огромный прожектор.

– Удачи. – На долю секунду у тети на лице появляется улыбка.

– Спасибо.

Я была бы не против, если бы она сказала что-нибудь еще. Например, «уверена, что ты будешь на высоте» или «постарайся не волноваться». Но тетя просто стоит и смотрит на меня, лицо ее спокойно и непроницаемо, как всегда.

– Не беспокойтесь, миссис Тиддл, – говорит Хана и подмигивает мне. – Я прослежу, чтобы она не облажалась по полной программе. Обещаю.

И я сразу перестаю нервничать. Хана вообще не напрягается, она такая беззаботная и настоящая.

Мы вдвоем идем к лабораториям. Хана ростом почти пять футов и девять дюймов. Когда мы гуляем, мне, чтобы не отстать, приходится идти вприпрыжку, и в итоге я всегда чувствую себя как прыгающий на воде поплавок. Но сегодня мне это безразлично. Я рада, что Хана со мной. Одна бы я точно не выдержала.

– Господи, – говорит Хана, когда мы подходим к очереди. – Твоя тетя так серьезно ко всему этому относится?

– Но это действительно важно.

Мы становимся в очередь. Кое-кого я узнаю – некоторых девушек я вроде бы видела в школе; видела, как некоторые из ребят играли в футбол за школой для мальчиков «Спенсер преп». Один парень замечает, что я их рассматриваю. Он вопросительно поднимает брови, и я поскорее опускаю глаза, у меня мгновенно вспыхивает лицо и сводит желудок.

«У тебя будет пара, меньше чем через три месяца», – говорю я себе.

Но эти слова не несут никакого смысла, так же как в детстве, когда мы играли в сочинялки из заданного набора слов и в результате всегда получалась какая-то белиберда вроде: «Мне нужен банан для быстроходного катера» или «Дай мой мокрый башмак своему сердитому кексу».

– Ага, я знаю. Поверь, я читала руководство «Ббс» не меньше других. – Хана сдвигает солнечные очки на лоб, делает невинные глаза и говорит приторно-сладким голосом: – «День эвалуации – волнующий ритуал, который подготовит вас к будущему счастью, стабильности и браку».

Хана опускает очки обратно на нос и кривится.

– Ты в это не веришь? – спрашиваю я, понизив голос до шепота.

В последнее время Хана ведет себя странно. Она не такая, как другие, – открытая, независимая, бесстрашная. Это одна из причин, почему я хотела стать ее подругой. Я всегда была стеснительной и всегда боялась, что сделаю или скажу что-то не так. Хана совсем не такая.

Но в последнее время все это как-то усилилось. Во-первых, Хана стала наплевательски относиться к учебе. Несколько раз из-за того, что она перечила учителям, ее вызывали к директору. А еще иногда она вдруг ни с того ни с сего прекращает разговор, просто замолкает, как будто натыкается на невидимый барьер. И я часто замечаю, как она смотрит на океан, словно замышляет уплыть отсюда.

А сейчас я смотрю на нее, в ее чистые серые глаза, на ее тонкие, напряженно сжатые губы, и мне становится страшно. Я представляю, как моя мама взмахнула руками за секунду до того, как камнем упасть в океан; представляю лицо той девушки, которая бросилась с крыши лаборатории. Я гоню прочь мысли о болезни. Хана не больна. Этого не может быть. Я бы знала.

– Если они действительно хотят, чтобы мы были счастливы, они должны позволить нам самим выбирать, – ворчит Хана.

– Хана, – резко говорю я, – возьми свои слова обратно.

Критика системы – самый серьезный проступок.

Хана поднимает руки, будто сдается.

– Хорошо, хорошо. Беру свои слова обратно.

– Тебе известно – самостоятельный выбор не приносит счастья. Что было раньше? Хаос, насилие, война. Люди были несчастны.

– Я же сказала – беру свои слова обратно.

Хана улыбается, но я все еще злюсь и поэтому отворачиваюсь.

– И потом, – продолжаю я, – они дают нам выбор. Обычно эвалуаторы предоставляют список из четырех или пяти одобренных кандидатов, и ты можешь выбрать одного из них. И все счастливы. С тех пор как разработали процедуру и браки стали устраивать эвалуаторы, в Мэне было зарегистрировано не больше дюжины разводов, а во всех Штатах меньше тысячи. И почти во всех этих случаях либо супруг, либо супруга подозревались в том, что они сочувствующие, то есть развод был необходим и одобрялся государством.

– Ограниченный выбор, – поправляет меня Хана. – Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас.

– Не бывает неограниченного выбора. Такова жизнь. Хана открывает рот, хочет что-то сказать, но вместо этого просто начинает смеяться. А потом она тянется ко мне и сжимает мою руку – два коротких пожатия и два длинных. Наш старинный знак, мы придумали его еще во втором классе и использовали, когда одной из нас бывало плохо. Это наш способ сказать: все хорошо, я с тобой.

– Ну ладно, ладно, успокойся. Я люблю эвалуацию. Так хорошо? Да здравствует день эвалуации!

– Вот так лучше, – говорю я, но все равно еще никак не могу прийти в себя.

Очередь шаркающими шажками продвигается вперед. Мы проходим через металлические ворота, украшенные поверху спутанной колючей проволокой, и ступаем на подъездную дорожку, которая ведет к лабораторным корпусам. Девочек ждет корпус 6-С, мальчиков – 6-В, и очередь начинает раздваиваться.

По мере приближения к цели нас возле каждых дверей обдает потоком кондиционированного воздуха. Удивительное ощущение, как будто тебя на секунду с ног до головы, как мороженое на палочке, покрывают ледяной глазурью. В такие моменты я убираю с шеи хвост и мысленно проклинаю жару. Дома у нас нет кондиционеров, только уродливые вентиляторы на длинной ножке, которые издыхают посреди ночи. Но и этих уродов тетя Кэрол почти никогда не разрешает включать. Вентиляторы потребляют слишком много электроэнергии, так она говорит, а мы не можем позволить себе такую роскошь.

Наконец перед нами остается всего несколько человек. Из здания лаборатории выходит медсестра с пачкой планшетов и авторучками и начинает раздавать их стоящим в очереди.

– Пожалуйста, аккуратно заполните все графы, включая те, что касаются вашей медицинской и семейной истории.

Сердце у меня начинает подпрыгивать к самому горлу, аккуратно пронумерованные графы – фамилия, инициалы, адрес проживания, возраст – сливаются воедино. Я рада, что Хана стоит впереди меня. Она кладет планшет на предплечье и начинает легко и быстро заполнять анкету.

– Следующий.

Двери снова открываются, появляется вторая медсестра и жестом приглашает Хану войти. За ее спиной в холодном полумраке просматривается белая комната ожидания с зеленым ковром на полу.

– Удачи! – говорю я Хане.

Хана на секунду оборачивается и улыбается, но я замечаю, что и у нее начали сдавать нервы – она закусила губу, а между бровей у нее появилась тоненькая морщинка.

Хана направляется в сторону двери в лабораторию, но потом вдруг резко разворачивается и подходит ко мне. У нее какое-то дикое выражение на лице, такой я Хану еще не видела. Она хватает меня за плечи, я от страха роняю планшет.

– Нельзя узнать, что такое счастье, если хоть раз не почувствуешь себя несчастной, – сипло, как будто сорвала голос, шепчет Хана мне в самое ухо.

– Что?

– Ты не можешь быть по-настоящему счастлива, если хоть иногда не будешь несчастна. Ты же понимаешь это?

Хана отпускает меня еще до того, как я успеваю ответить, лицо у нее безмятежное и прекрасное, как всегда. Она наклоняется, подбирает с пола мой планшет и с улыбкой передает его мне. Потом поворачивается и проходит через стеклянные двери. Двери за ней закрываются, как гладкая поверхность воды над уходящим ко дну предметом.

4

Дьявол прокрался в Эдем.

Он принес с собой семя болезни – амор делириа нервоза.

Семя проросло и превратилось в великолепную яблоню, которая принесла плоды красные, как кровь. Стивен Хорейс, доктор философии. Книга Бытия: Полная история мира и познанной Вселенной. Изд. Гарвардского университета

К тому времени, когда медсестра пропускает меня в комнату ожидания, Ханы там уже нет – исчезла в белых стерильных коридорах с дюжиной одинаковых белых дверей, – но в комнате еще ожидают своей очереди с полдесятка девушек. Одна из них сидит, сгорбившись над своим планшетом, быстро вписывает ответы, перечеркивает их и снова вписывает. Другая девушка выпытывает у медсестры, в чем разница между «хроническим состоянием» и «состоянием, предшествующим настоящему». Похоже, ее вот-вот хватит удар – на лбу вздулась вена, а голос поднялся до истеричной ноты. Мне интересно, не собирается ли она написать в своей анкете: «склонна к немотивированному тревожному состоянию».

Все это совсем не смешно, но мне хочется смеяться. Я закрываю рот ладонью и фыркаю. Меня всегда тянет смеяться, когда я нервничаю. В школе на тестировании у меня постоянно возникает эта проблема. Может быть, надо упомянуть о ней в анкете?

Медсестра забирает у меня планшет и проверяет, все ли графы я заполнила.

– Лина Хэлоуэй? – уточняет она ясным и четким голосом, таким, мне кажется, говорят все медсестры, как будто их этому специально обучают.

– Угу, – мычу я в ответ и тут же поправляюсь: – Да, это я.

Тетя предупредила меня, что эвалуаторы приветствуют формальные ответы на вопросы. И все же, когда посторонний человек произносит мое настоящее имя, у меня появляется странная тяжесть внизу живота. Последние десять лет я живу под фамилией тети, и пусть фамилия дурацкая (Хана говорит, что так малыши просятся пописать), но она хоть не напоминает о моих маме и папе. И Тиддлсы – реальные люди, а Хэлоуэи – не больше чем воспоминание. Но в официальных случаях я должна выступать под фамилией, данной мне при рождении.

– Следуй за мной, – говорит медсестра и указывает в сторону одного из коридоров.

Каблуки медсестры четко выстукивают по линолеуму. Свет в коридоре ослепительно яркий. Нервная дрожь пробирается от желудка к голове, голова начинает кружиться, и я, пытаясь успокоиться, представляю океан, его прерывистое дыхание и кружащих в небе чаек.

«Скоро все это кончится, – говорю я себе. – Все скоро кончится, ты пойдешь домой и больше никогда не будешь думать об эвалуации».

Кажется, что коридор будет тянуться бесконечно. Где-то впереди открываются и закрываются двери, и через секунду, когда мы сворачиваем за угол, мимо нас пробегает девушка. Лицо у девушки красное, можно легко догадаться, что она плакала. Должно быть, она только что прошла через эвалуацию. Я припоминаю, что она из первой партии девушек, приглашенных в корпус лабораторий.

Я невольно ей сочувствую. Эвалуация обычно длится где-то от получаса до двух, но существует примета – чем дольше тобой занимаются эвалуаторы, тем лучше обстоят твои дела. Конечно, это не всегда так. Два года назад Марси Дэйвис прославилась тем, что в общей сложности провела в лаборатории сорок пять минут и получила при этом самый высокий балл – десять. А в прошлом году Кори Винд поставила рекорд по продолжительности пребывания в лаборатории – три с половиной часа, а заработала всего лишь три балла. Ясное дело, эвалуация проводится по определенной системе, но и в этой системе может присутствовать определенный процент случайности. Порой мне кажется, что весь процесс задуман так, чтобы как можно больше запутать и напугать.

У меня вдруг возникает дикое желание промчаться по этим чистым стерильным коридорам и пинком пооткрывать все двери. Но следом за этим желанием тут же приходит чувство вины. Это самый неподходящий момент для того, чтобы сомневаться в необходимости эвалу-ации, и я мысленно чертыхаюсь в адрес Ханы. Это все из-за того, что она мне сказала у дверей в лабораторию.

«Ты не можешь быть по-настоящему счастливой, если хоть иногда не будешь несчастна. Ограниченный выбор. Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас».

А я рада, что выбирают за нас. Рада, что мне не надо делать выбор, но еще больше я рада, что мне не приходится прилагать усилия, чтобы кто-то выбрал меня. Конечно, будь я такой, как Хана, я была бы не против, чтобы все осталось как в старые времена. У Ханы золотые волосы, яркие серые глаза, идеально ровные зубы и смех такой, что, когда она смеется, все в радиусе двух миль оборачиваются и тоже смеются. Даже неловкие движения в ее исполнении выглядят мило. Если она уронит учебники, так и хочется броситься ей на помощь. А вот когда я спотыкаюсь или проливаю кофе себе на блузку, все отворачиваются. Я прямо вижу, как они думают про меня: «Какая неуклюжая!» А когда я оказываюсь в окружении незнакомых людей, мой мозг превращается в мутную серую субстанцию, точно как каша, которая покрывает улицы в оттепель после сильного снегопада. Хана другая, она никогда не теряется и всегда знает, что сказать.

Ни один парень в своем уме не выберет меня, когда в мире есть такие девушки, как Хана. Это все равно что остановить свой выбор на черством печенье, когда на самом деле хочешь большую порцию мороженого со взбитыми сливками, вишней и шоколадной крошкой. Так что я буду счастлива получить свой аккуратно отпечатанный список «одобренных кандидатур». Это хоть какая-то гарантия того, что я не останусь одна. Не важно, если никто не считает меня красивой (хотя иногда мне хочется, чтобы кто-нибудь пусть на секунду, но посчитал). Меня выберут, даже если я останусь без глаза.

Наконец медсестра останавливается перед одной из дверей, которая ничем не отличается от остальных.

– Сюда. Можешь оставить свою одежду и все остальное в вестибюле. Будь добра, надень халат завязками назад. Можешь не торопиться, попей воды, помедитируй.

Я представляю сотни и сотни девушек, которые сидят в позе «лотос» и монотонно повторяют «Ом», и меня снова душит смех.

– Однако имей в виду – чем дольше ты готовишься, тем меньше времени остается у эвалуаторов на то, чтобы тебя узнать, – говорит медсестра и улыбается.

Улыбка у нее натянутая, и вообще все натянутое – кожа, глаза, лабораторный халат. Медсестра смотрит прямо на меня, но у меня такое чувство, как будто мысленно она уже идет по коридору обратно в комнату ожидания, чтобы забрать очередную девушку, провести все по тому же коридору и произнести ту же заученную речь. Мне кажется, что я совсем одна за этими толстыми стенами, которые заглушают звуки, не пропускают солнечный свет, ветер и тепло. Здесь все такое совершенное и ненатуральное.

– Когда будешь готова, пройдешь вот за эту синюю дверь. Эвалуаторы будут ждать тебя в лаборатории.

Медсестра уходит, цокая каблуками по линолеуму, а я вхожу в вестибюль. Это небольшая комната с таким же ярким, как в коридоре, освещением, и похожа она на обыкновенную смотровую: в углу стоит и периодически пикает какое-то медицинское оборудование, смотровой стол накрыт тонкой калькой, в воздухе витает едкий запах антисептиков. Я раздеваюсь, и от кондиционированного воздуха моя кожа превращается в «гусиную», а волоски на руках встают дыбом. Теперь эвалуаторы будут смотреть на меня как на волосатое животное.

Я складываю одежду, включая бюстгальтер, в аккуратную стопочку и надеваю халат. Халат из сверхтонкого синтетического материала, так что сквозь него можно разглядеть меня всю и контур от нижнего белья тоже.

«Скоро. Скоро все это кончится».

Я делаю глубокий вдох и вхожу в синюю дверь.

В лаборатории освещение еще ярче, чем в коридоре и вестибюле. Свет бьет в глаза, так что первое впечатление обо мне у эвалуаторов такое – некая девушка, жмурится, шарахается назад и закрывает лицо рукой. Передо мной, как в каноэ, проплывают четыре силуэта. Потом глаза мои адаптируются, и я различаю сидящих за длинным низким столом эвалуаторов. Помещение очень большое и практически пустое, если не считать четырех эвалуаторов, а в углу – придвинутый к одной из стен стальной операционный стол. Сверху меня освещает двойной ряд ламп, и я замечаю, какой здесь высокий потолок – футов тридцать, не меньше. Мне отчаянно хочется скрестить руки на груди, чтобы хоть как-то прикрыться. У меня пересыхает во рту, а в голове воцаряется ярко-белая, как свет ламп, пустота. Я не могу вспомнить, как должна себя вести, не могу вспомнить, что должна говорить.

К счастью, одна из эвалуаторов, женщина, заговаривает первой.

– Анкета у тебя с собой?

Голос у нее доброжелательный, но кулак у меня в животе все равно сжимает мои кишки.

«О господи, – думаю я, – сейчас я описаюсь. Описаюсь прямо здесь».

Я пытаюсь представить, что скажет Хана после того, как все это закончится, и мы будем гулять по горячим от солнца тротуарам и вдыхать соленый воздух океана.

«Боже, – скажет она, – только время зря потеряла. Эти эвалуаторы просто сидели, как четыре жабы на бревне, и пялились на меня».

– А, да…

Я делаю шаг вперед, и воздух, кажется, становится плотнее и не пускает меня дальше. Когда до стола остается пара футов, я протягиваю эвалуаторам планшет. За столом трое мужчин и одна женщина, но долго на них смотреть я не в состоянии. Механически зафиксировав в памяти какие-то носы, темные глаза и пару поблескивающих очков, я отступаю на прежнюю позицию.

Мой планшет перескакивает от эвалуатора к эвалуатору, а я стою по стойке «смирно» и стараюсь казаться расслабленной.

У меня за спиной вдоль задней стены, на высоте около двадцати футов от пола тянется галерея с ярусами белых кресел. Туда можно попасть через небольшую красную дверь, а кресла, очевидно, предназначены для студентов, докторов, интернов и младших научных сотрудников. Ученые в лаборатории не только демонстрируют процедуру, после нее они производят полную медицинскую проверку и часто занимаются трудными случаями других болезней.

До меня доходит, что они, вероятно, демонстрируют процедуру исцеления прямо здесь, в этой самой комнате. Вот для чего, должно быть, здесь установлен операционный стол. Страх снова начинает сжимать мои внутренности в кулак. Я часто представляла себе, что значит быть исцеленной, но почему-то никогда не задумывалась о самой процедуре. О твердой металлической поверхности операционного стола, о ярких мигающих у тебя над головой лампах, о трубках, проводах и… о боли.

– Лина Хэлоуэй?

– Да, это я.

– Отлично. Почему бы тебе для начала не рассказать нам немного о себе?

Эвалуатор в очках наклоняется вперед, разводит в стороны руки и улыбается. У него крупные и квадратные белые зубы, они напоминают мне кафель в ванной комнате. Из-за отражения в очках мне трудно разглядеть его глаза, и мне было бы легче, если бы он их снял.

– Расскажи нам о том, чем ты любишь заниматься. Какие у тебя интересы, хобби, любимые предметы в школе.

Я начинаю произносить заготовленные фразы о фотографии, пробежках и прогулках с друзьями. Эвалуаторы кивают, они делают записи в своих блокнотах, на их лицах появляются одобрительные улыбки, и я понимаю, что все идет хорошо, но при этом даже не слышу себя. Мое внимание зациклено на металлическом операционном столе, я продолжаю искоса на него поглядывать, а он в ответ подмигивает и блестит, как лезвие бритвы.

И тут вдруг я начинаю думать о маме. Мама прошла через три процедуры, но так и не исцелилась. Болезнь одержала верх. Глаза мамы стали пустыми, щеки провалились, болезнь повела ее дюйм за дюймом к краю песчаного утеса и заставила шагнуть вперед в чистый прозрачный воздух.

Во всяком случае, так мне рассказывали. Тогда мне было шесть лет. Я помню только, как она ночью прикоснулась к моему лицу теплыми пальцами и прошептала мне свои последние слова: «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».

Я на секунду закрываю глаза, все вытесняет мысль о том, как мама корчится от боли на операционном столе, а рядом дюжина ученых в лабораторных халатах наблюдают и хладнокровно делают записи в своих блокнотах. Три раза ее привязывали к металлическому столу; три раза толпа наблюдателей на галерее фиксировала ее реакцию на иглы, а потом и на лазер. Обычно пациентам перед процедурой делают анестезию, и они ничего не чувствуют, но тетя как-то проговорилась, что перед третьей процедурой моей маме решили не вводить обезболивающее. Они решили, что анестезия, возможно, мешает ее мозгу исцелиться.

– Не хочешь выпить воды? – предложила женщина-эвалуатор номер один и указала на бутылку с водой и стакан на столе.

Она заметила, что я на секунду отключилась от происходящего, но это ничего. Я оттарабанила личный отчет и, судя по лицам эвалуаторов, справилась. Они смотрят на меня, как родители, которые гордятся тем, что их ребенок вставил правильные колышки в правильные дырочки.

Обрадовавшись короткой передышке, я наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Я чувствую, что у меня взмокли от пота подмышки, и благодарю Бога за то, что это нельзя увидеть. Я стараюсь смотреть только на эвалуаторов, но этот чертов стол так и лезет в глаза.

– Хорошо, Лина, а теперь мы зададим тебе несколько вопросов. Мы хотим, чтобы ты отвечала искренне. Не забывай, мы стараемся узнать тебя как человека.

«А как еще? – Этот вопрос непроизвольно выскакивает в моем сознании. – Я что – животное?»

Я делаю глубокий вдох, заставляю себя улыбнуться и киваю.

– Хорошо.

– Какие книги твои самые любимые?

– «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, – как автомат отвечаю я. – «Граница» Филиппы Гарольд.

Нет смысла гнать образы из головы – они хлынули потоком. Одно-единственное слово возникает в моем мозгу, как будто его выжгли каленым железом. Боль. Они хотели, чтобы мама прошла через процедуру в четвертый раз. Они пришли за ней в ту ночь, когда она умерла, пришли, чтобы забрать ее в лаборатории. Но она не пошла с ними, она убежала в темноту и прыгнула с утеса в пустоту.

«Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».

Тогда мама разбудила меня этими словами, и теперь, после того как она давным-давно исчезла, они снова вернулись ко мне. Их повторяли на ветру сухие деревья, шептали в холодном предрассветном воздухе замерзшие листья.

– И «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира.

Эвалуаторы кивают и записывают. «Ромео и Джульетта» в списке рекомендуемой литературы для каждого первогодка в классе здоровья.

– Почему «Ромео и Джульетта»? – спрашивает эвалуатор номер три.

«Это произведение пугает» – так я должна ответить на этот вопрос. «Ромео и Джульетта» – назидательная история, в ней рассказывается об опасностях, которые подстерегали людей старого мира, до того как изобрели способ исцеления от амор делириа нервоза. Мне кажется, что горло у меня начинает распухать и уже нет никакой возможности выдавить из него хоть слово. Слова застревают в горле, как колючки репейника на одежде во время пробежки через фермы. И в этот момент у меня в ушах начинает шуметь океан, я слышу его отдаленное урчание, представляю, как его тяжелые воды накрывают мою маму.

И все, что я могу выговорить:

– Это прекрасно.

Все четыре эвалуатора, словно связанные одной ниткой марионетки, мгновенно вскидывают головы.

– Прекрасно? – переспрашивает женщина-эвалуатор и морщит нос.

Воздух начинает звенеть от напряжения, и я понимаю, что допустила ошибку… большую ошибку.

Эвалуатор в очках подается вперед.

– Интересное слово ты использовала. Очень интересное.

Теперь, когда он демонстрирует свои зубы, они напоминают мне белые клыки оскалившегося пса.

– Может, по-твоему, страдание прекрасно? Может, тебе доставляет удовольствие насилие?

– Нет-нет, совсем не так.

Я стараюсь привести мысли в порядок, но в голове у меня продолжает бессловесно рычать океан, и рычание его с каждой секундой становится все громче и громче. А теперь еще к рычанию добавился слабый крик, как будто крик мамы долетает до меня через пропасть десятилетия.

– Я просто хотела сказать… в этой истории есть что-то печальное…

Яркий свет и рычание тянут меня ко дну, я барахтаюсь и пытаюсь вырваться. Самопожертвование. Я хочу сказать что-то о самопожертвовании, но не нахожу нужных слов.

– Продолжим, – говорит эвалуатор номер один.

Когда она предлагала мне выпить воды, ее голос звучал так мило, но теперь в нем нет и намека на доброжелательность.

– Поговорим о чем-нибудь простом. Например, какой цвет ты любишь больше других?

Часть моего сознания, рациональная и обученная, кричит: «Синий! Скажи синий!» Но другая, которая существовала еще раньше, пробивается через волны шума и выпрыгивает на поверхность.

– Серый.

– Серый? – растерянно переспрашивает четвертый эвалуатор.

Сердце по спирали, как в воронку, устремляется в желудок. Я понимаю, что сделала, – я провалилась, я прямо так и вижу, как набранные мной баллы стремятся к нулю. Но уже ничего не исправить. Со мной все кончено. Шум в ушах усиливается, он похож на топот перепуганных животных и не дает думать.

– Не то чтобы серый, – тороплюсь объяснить я. – Перед восходом солнца есть момент, когда все небо становится таким бледным, почти бесцветным… Это не совсем серый и не белый, мне всегда он нравился, потому что когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.

Но меня уже не слушают. Все эвалуаторы встрепенулись и смотрят куда-то мне за спину, лица у них такие, как будто они пытаются уловить в речи иностранца знакомые слова. А потом вдруг шум и крики врываются в комнату, и я понимаю, что все это время они существовали не только в моем сознании. Действительно кричат люди, действительно шум стоит такой, как будто бегут сразу тысячи ног. И третий звук присутствует тоже, он служит фоном для всего остального – бессловесное мычание, люди не способны издавать такой звук.

Я ничего не могу понять, все происходит как во сне. Женщина-эвалуатор встает со своего места и говорит:

– Что за черт…

– Сядьте, Хелен, – одновременно с ней говорит эвалуатор в очках. – Я пойду узнаю, в чем дело.

И в ту же секунду синие двери распахиваются, и в лабораторию врывается грохочущее копытами стадо коров, настоящих, реальных, живых, мычащих коров.

«Действительно насмерть перепуганные животные», – думаю я.

На долю секунды я выпадаю из реальности и мной овладевает гордость, оттого что я верно определила звук, предшествующий их появлению. А потом я понимаю, что через пару секунд меня втопчут в пол очень крупные, очень тяжелые и очень напуганные животные, и тут же ныряю в угол, за операционный стол.

Операционный стол служит надежным укрытием. Я осторожно выглядываю, только чтобы видеть, что происходит в лаборатории.

Эвалуаторы к этому моменту уже запрыгнули на свой стол, их со всех сторон окружают коричневые и пестрые туши коров.

Женщина-эвалуатор вопит как резаная.

– Спокойно! Спокойно! – кричит эвалуатор в очках, а сам цепляется за женщину, как будто он вот-вот утонет, а она – спасательный плот.

У некоторых коров на голове болтаются нелепые парики, на других накинуты халаты, точно такие, как тот, который на мне. На секунду я перестаю верить, что все это происходит на самом деле. Возможно, все это – сон, и я скоро проснусь в своей постели, и это будет утро дня эвалуации. Но потом я замечаю на боках коров надписи: «НЕ ИСЦЕЛЕНИЕ. СМЕРТЬ». Это написано чернилами как раз над выжженными клеймами с номерами, которые указывают на то, что участь этих коров – скотобойня.

По спине у меня пробегает холодок, и все начинает становиться на свои места. Каждые два года заразные – люди, которые живут в Дикой местности между цивилизованными городами и районами, – проникают в Портленд и устраивают своего рода протестные акции. В один год они заявились посреди ночи и нарисовали на домах всех до единого ученых красные черепа. В другой они умудрились проникнуть в центральный полицейский участок, тот, где координируют передвижения патрулей по Портленду, и перетащили всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Это, правда, было очень смешно и, если подумать, невероятно, потому что Централ – самое охраняемое здание в Портленде. Для людей, которые живут в Дикой местности, любовь не болезнь, и они не верят в исцеление. Они думают, что исцеление – это бесчеловечно. Отсюда и надпись на бедных коровах.

Теперь я все поняла – коров нарядили так специально. Как будто мы, те, кто проходит через эвалуацию, – стадо скотов.

Коровы вроде как успокоились. Они больше не ведут себя агрессивно и начинают просто бродить по лаборатории. Женщина-эвалуатор размахивает планшетом и хлопает коров, когда они таранят стол, слизывают со стола и начинают жевать бумаги, как я понимаю – записи эвалуаторов. Слава богу. Может, они съедят все записи, и у эвалуаторов не останется свидетельств моего провала.

Сейчас, когда я спряталась за операционным столом и не рискую угодить под копыта, все это кажется мне довольно веселым.

А потом я слышу это. Непонятно каким образом среди всего этого топота и криков я слышу у себя над головой смех, смех недолгий и мелодичный, как будто кто-то сыграл два-три аккорда на пианино.

Галерея. На галерее стоит парень и наблюдает за хаосом, который творится внизу. И – смеется.

Как только я поднимаю голову, его внимание переключается на меня. У меня перехватывает дыхание, я как будто вижу его в объектив фотоаппарата, и мир на это короткое мгновение щелчка затвора перестает существовать.

У него золотисто-каштановые волосы, как осенние листья в ту пору, когда они только начинают опадать, и глаза яркого янтарного цвета. Я вижу его и сразу понимаю, что он один из тех, кто устроил все это. Я знаю, что он живет в Дикой местности, знаю, что он – заразный. Страх сдавливает мой желудок, я открываю рот, чтобы закричать – сама не знаю, что именно, – и в этот момент он едва заметно кивает мне… И я не могу произнести ни звука. А потом он делает нечто совершенно неправдоподобное.

Он мне подмигивает.

Наконец срабатывает сигнализация. Она воет так громко, что я вынуждена закрыть уши руками. Я поворачиваюсь в сторону эвалуаторов. Заметили они этого парня или нет? Но эвалуаторы продолжают свои танцы на столе, а когда я снова смотрю на галерею, там уже никого нет.

5

Наступишь на трещину – сломаешь маме спину.

Наступишь на камень – все вокруг помрут.

Наступишь на палочку – заболеешь.

Смотри, куда идешь, и все останутся живы. Детская считалка

Сегодня мне опять приснился этот сон.

Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение.

И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия.

И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент.

Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси – одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует.

Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это – произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама.

И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом – ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать.

«Мамочка, мамочка, мамочка…»

У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось.

Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, – «мамочка».

Я знаю. Я помню.

Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня.

Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев.

Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.

К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон – мне как будто песок в глаза насыпали.

«Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров.

Такого просто не может быть, но, коль скоро никто не упомянул о заразных, все счастливы. Предполагается, что мы о них не знаем. Они вроде как и не существует. Считается, что людей, живущих в Дикой местности, уничтожили в ходе молниеносной войны пятьдесят лет назад.

Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединенных Штатов. Граница постоянно охраняется военными. Никто не может пробраться внутрь. Никто не может выбраться наружу. Каждый санкционированный законом населенный пункт также должен существовать внутри отведенных границ. Таков закон. Все передвижения между населенными пунктами совершаются только по официальному письменному разрешению муниципалитета, заявку на разрешение надо подавать за полгода до предполагаемой поездки. Это все для нашей же безопасности. «Безопасность, безгрешность, сообщество» – девиз нашей страны.

В целом действия правительства оказались успешными. С тех пор как закрыта граница, мы не знаем, что такое война, и практически не совершаются преступления, если не считать мелкие кражи. В Соединенных Штатах больше нет места ненависти – среди исцеленных, по крайней мере. Только спорадические случаи ухода из общества нарушают общую идеальную картину, но ведь любая медицинская процедура связана с определенным риском.

И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления.

Единственная хорошая новость для меня – это то, что результаты вчерашней эвалуации признаны недействительными. Всем назначат новый день эвалуации, а это означает, что у меня появился второй шанс. И на этот раз я его не упущу. Вчера в лаборатории я вела себя как последняя идиотка, а сейчас сижу за кухонным столом, и все вокруг такое чистое, ясное и правильное. Я смотрю на щербатые, потрескавшиеся синие чашки с кофе, слышу непредсказуемый писк микроволновки (один из немногих электроприборов помимо простых лампочек, которыми нам разрешает пользоваться Кэрол), и вчерашний день кажется мне долгим, запутанным сном. Это настоящее чудо, что кучка фанатичных заразных решила выпустить на волю стадо коров как раз в тот момент, когда я заваливала самый важный экзамен в своей жизни. Не понимаю, что на меня тогда нашло. Я думаю об очкастом эвалуаторе, который демонстрировал свои зубы, о том, как из моего рта вырывается слово «серый», и начинаю кривиться. Дура, ну какая я дура.

Вдруг я осознаю, что Дженни что-то мне говорит.

– Что? – переспрашиваю я и фокусирую на ней взгляд.

Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части.

– Я спросила, что с тобой такое? – Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. – Ты будто бы сейчас блеванешь.

– Дженни, – обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. – Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает.

– Я прекрасно себя чувствую.

Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает.

– Просто устала.

Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение.

– Не могла заснуть?

– Я спала, – отвечаю я, – просто плохой сон приснился.

В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты.

– О господи, – говорит он. – Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон.

Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходили в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны.

Дядя Уильям улыбается.

– Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва.

– Очень странно, – говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей.

Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок.

– Неудивительно, что я проснулся таким усталым, – говорит дядя Уильям. – Всю ночь по дому работал.

Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры.

Надеюсь, что нет.

Этот год первый с шестого класса, когда у нас с Ханой нет ни одного общего урока, так что я вижусь с ней только после школы. Мы встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку. Хотя сезон бега по пересеченной местности закончился две недели назад. (Когда наша команда отправилась на региональные соревнования, это был третий раз, когда я оказалась за пределами Портленда. Мы тогда отъехали не дальше чем на сорок миль по серому и унылому муниципальному хайвею, но я так разволновалась, что даже глотать не могла.) Мы с Ханой, несмотря на окончание сезона, стараемся как можно чаще бегать вдвоем. Даже во время каникул.

Я начала бегать в шесть лет, после того как моя мама совершила самоубийство. Первым днем, когда я пробежала зараз целую милю, был день ее похорон. Мне сказали, чтобы я, пока тетя готовит дом для поминок и накрывает стол, оставалась на втором этаже вместе с кузинами. Марсия и Рейчел должны были меня подготовить, но в процессе моего одевания они начали спорить о чем-то и совсем перестали обращать на меня внимание. Тогда я спустилась вниз, чтобы попросить тетю застегнуть мне платье на спине, а там в это время вместе с тетей была ее соседка миссис Эйснер. Когда я вошла в кухню, она как раз говорила тете: «Конечно, это ужасно. Но она все равно была безнадежна. Так будет гораздо лучше. И для Лины тоже, так лучше. Кто захочет иметь такую мать?»

Это было сказано не для моих ушей. Миссис Эйснер, когда меня увидела, ахнула и сразу захлопнула рот, как будто пробка влетела обратно в горлышко бутылки. А тетя просто стояла и молчала. В эту секунду весь мир и все мое будущее свелись к этой кухне, к этому безупречно чистому кремовому линолеуму на полу, к этим ярким лампочкам и подвижной зеленой массе желе «Джелл-О» на столе. Это было все, что у меня осталось после того, как ушла мама.

Я почувствовала, что больше не в силах там находиться. Я не могла видеть тетину кухню, которая, как я поняла, будет и моей кухней, не могла смотреть на желе «Джелл-О». Моя мама терпеть не могла «Джелл-О». Все мое тело начало покалывать, как будто тысячи комаров поселились в моих венах и принялись жалить меня изнутри. От этого покалывания мне хотелось подпрыгивать, кричать, извиваться.

И я стала бегать.

Когда я вхожу в раздевалку, Хана стоит, поставив одну ногу на скамейку, и завязывает шнурки. Мой страшный секрет заключается в том, что я, помимо всего прочего, люблю бегать с Ханой потому, что это единственная-разъединственная, малюсенькая-премалюсенькая вещь, которую я способна делать лучше, чем она. Но я не признаюсь в этом ни за что на свете.

Я даже сумку на пол поставить не успеваю, а Хана уже схватила меня за руку и тянет к себе.

– Нет, ты можешь в это поверить? – Она заговорщицки улыбается, ее глаза сверкают, как калейдоскоп синих, зеленых и желтых огней. Так всегда бывает, когда она возбуждена. – Это точно были заразные. Во всяком случае, все так говорят.

У всех спортивных команд закончился сезон тренировок, и в раздевалке, кроме нас, никого нет, но при слове «заразные» я инстинктивно оглядываюсь по сторонам.

– Тише ты!

Хана отступает на шаг и откидывает волосы за плечо.

– Расслабься. Я провела рекогносцировку. Даже в туалет заглядывала. Все чисто.

Я открываю шкафчик, который все десять лет в школе Святой Анны считался моим. На дне ковер из оберток от жевательной резинки, клочков каких-то записей, скрепок, а поверх него – скромная стопка моей одежды для пробежек, две пары кроссовок, спортивный свитер, десяток использованных наполовину дезодорантов, кондиционер и духи. Меньше чем через две недели я заканчиваю школу и уже больше никогда не загляну в этот шкафчик. На секунду мне становится грустно. Это может показаться неэстетичным, но мне всегда нравился аромат спортзала, эта смесь из запахов моющих средств, дезодоранта, футбольных мячей и даже всепроникающего запаха пота. Он меня успокаивает. Странно устроена жизнь – ты ждешь чего-то, и тебе кажется, что ожидание это длится целую вечность, а когда желаемое приходит, все, чего тебе хочется, – это тихонько заползти обратно, в то время, когда перемены еще даже не наступили.

– И кстати, что значит – «все так говорят»? В новостях сказали, что произошла ошибка, что-то там напутали с грузоперевозками.

Я не хуже Ханы понимаю, что все это чушь собачья, но мне просто необходимо повторить вслух официальную версию.

Хана молча смотрит на меня и выжидает. Как обычно, ей плевать на то, что я ненавижу, когда кто-то смотрит, как я переодеваюсь.

– Не будь идиоткой, – говорит она. – Если это передали в новостях, значит, это точно вранье. И потом, как можно перепутать корову с коробкой лекарств?

Я пожимаю плечами. Ясное дело – Хана права. Она продолжает смотреть на меня, и я чуть отворачиваюсь. Я всегда стеснялась своего тела, не то что Хана или другие девочки из нашей школы. Мне так и не удалось избавиться от неприятного ощущения, будто мое тело в самых важных местах как-то не так скроено. Это как с картиной любителя – издалека вроде как все нормально, а как только начинаешь приглядываться, сразу замечаешь промашки и неточности.

Хана начинает делать растяжку, но не собирается закрывать тему. Дикая местность всегда вызывала у нее интерес, за другими моими знакомыми я такого не замечала.

– Если подумать, это просто поразительно. Так все спланировать. Для этого надо как минимум пять или шесть человек, может, даже больше, чтобы скоординировать все действия.

На секунду я вспоминаю о парне, которого видела на галерее для наблюдающих. Я вспоминаю его блестящие волосы цвета осенних листьев и то, как он запрокидывал голову, когда смеялся. Я никому о нем не рассказывала. Даже Хане. А теперь у меня такое чувство, что надо бы рассказать.

– Кто-то, наверное, знал коды доступа. Может, кто-то из сочувствующих…

Громко хлопает дверь в раздевалку, мы с Ханой подскакиваем и в испуге таращимся друг на друга. Кто-то быстро ступает по линолеуму. После секундного колебания Хана легко перескакивает на безопасную тему: цвет мантий для выпускной церемонии, он в этом году оранжевый. И в этот момент из-за ряда шкафчиков, покручивая свисток на пальце, появляется наша преподаватель физкультуры миссис Джоансон.

– Хоть не коричневый, как в «Филстон преп», – говорю я, хотя и слышала Хану вполуха.

Сердце бухает у меня в груди, я продолжаю думать о парне с галереи и одновременно прикидываю: слышала миссис Джоансон слово «сочувствующий» или нет? Но она, проходя мимо нас, просто кивает, так что тревожиться не о чем.

Я уже стала настоящим мастером в этом деле: говорю одно – думаю о другом; притворяюсь, что слушаю, хотя на самом деле нет; изображаю спокойствие и счастье, а сама с ума схожу от злости и раздражения. Этот талант из тех, что совершенствуется с годами. Необходимо усвоить, что тебя слушают всегда. В первый раз, когда я говорила по сотовому тети и дяди, меня удивляли помехи, которые то и дело прерывали наш с Ханой разговор. Тетя потом объяснила, что это были всего-навсего правительственные прослушивающие устройства. Эти устройства произвольно подключаются к разговорам по сотовым телефонам, записывают их и мониторят по ключевым словам: «любовь», «заразные» или «сочувствующие». Надо сказать, что прослушивают не кого-то конкретно, а всех подряд. Только так еще хуже. Меня почти всегда преследует ощущение, будто в любую секунду чей-то всевидящий глаз может высветить мои крамольные мысли, как луч прожектора ловит дикое животное и лишает его способности двигаться.

Иногда мне кажется, что во мне две Лины. Одна поверх другой. Первая, та, что снаружи, кивает, когда надо кивать, говорит то, что надо сказать, а вторая, скрытая в глубине, волнуется, видит сны и вместо «синий» говорит «серый». Большую часть времени они действуют синхронно, и я почти не замечаю между ними разницы, но порой мне кажется, что это два абсолютно разных человека и они способны в любую секунду разорвать меня на части. Однажды я призналась в этом Рейчел. Рейчел только улыбнулась и сказала, что все это пройдет после процедуры. Она сказала, что после процедуры все встанет на свои места и жизнь мирно и тихо потечет своим чередом – один день будет плавно переходить в другой, другой в третий и так далее…

– Я готова, – говорю я и закрываю шкафчик.

Слышно, как миссис Джоансон, насвистывая, расхаживает в душевой. Потом звук сливного бачка, потом включается кран в умывальнике.

– Сегодня маршрут выбираю я, – говорит Хана, сверкая глазами и, прежде чем я успеваю возразить, хлопает меня по плечу: – Засалила! Ты – во́да.

С этими словами она легко перескакивает через скамейку и со смехом устремляется к выходу из раздевалки. Мне остается только бежать следом.

С утра прошел дождь и остудил все вокруг, а теперь из луж испаряется вода и над улицами Портленда повисает тонкая мерцающая пленка тумана. Небо у нас над головами ярко-синее, залив спокоен, побережье, как широкий пояс, удерживает его серебряную гладь на месте.

Я не спросила Хану, куда она собралась бежать, но меня совсем не удивляет, когда она направляется к Старому порту и дальше к пешеходной дорожке, которая идет вдоль Коммерсиал-стрит в сторону лабораторий. Мы стараемся придерживаться маленьких улочек, где движение не такое активное, но толку от этого никакого. Сейчас три тридцать, занятия во всех учебных заведениях закончились, и улицы заполнены возвращающимися домой студентами. Мимо с грохотом проезжают несколько автобусов и даже протискивается парочка автомобилей. Считается, что машины приносят удачу, поэтому, когда они проезжают мимо, люди тянут к ним руки и проводят пальцами по сверкающим капотам и чистым блестящим стеклам, которые в результате очень скоро перестают сверкать и блестеть.

Мы с Ханой бежим бок о бок и делимся свежими сплетнями. Вокруг слишком много людей, и мы не говорим ни о провалившейся вчерашней эвалуации, ни о том, что это могли провернуть заразные. Вместо этого Хана рассказывает мне о своем экзамене по этике, а я рассказываю ей о том, как Кора Дервиш подралась с Минной Уилкинсон. Еще мы говорим об Уиллоу Маркс, которая не появлялась в школе с прошлой среды. Ходят слухи, что Уиллоу задержали регуляторы, они застукали ее в Диринг-Оак-парке после комендантского часа… с парнем.

Такие слухи ходят об Уиллоу не первый год. Просто она из тех, о ком всегда говорят. У нее светлые волосы, но она постоянно раскрашивает отдельные пряди цветными маркерами. А еще я помню, нас, первогодок, как-то повели на экскурсию в музей и, когда мимо нас проходила группа мальчиков из «Спенсер преп», Уиллоу заявила: «Хотела бы я поцеловать кого-нибудь из них прямо в губы». Она сказала это так громко, что ее легко могла услышать одна из наших наставниц. Говорят, что в десятом классе ее поймали с каким-то парнем, но тогда она отделалась предупреждением, потому что у нее не обнаружили ни одного признака делирии. Время от времени люди совершают ошибки, они носят биологический характер, то есть являются следствием химического или гормонального дисбаланса. Этот дисбаланс приводит к противоестественному поведению – например, когда мальчика привлекает мальчик или девочку – девочка. Такого рода отклонения также исправляются в ходе процедуры исцеления.

На этот раз, кажется, дело серьезное. Мы поворачиваем к Центру, и Хана выкладывает самое ужасное – мистер и миссис Маркс дали согласие на перенос процедуры для Уиллоу на целых шесть месяцев. Это значит, что она даже не сможет прийти на выпускной.

– На шесть месяцев? – переспрашиваю я.

Мы бежим в быстром темпе уже минут двадцать, и я не уверена, из-за чего у меня так колотится сердце – из-за пробежки или из-за новости об Уиллоу. Такого не должно быть, но я чувствую, что мне не хватает дыхания, как будто кто-то уселся мне на грудь.

– Это опасно?

Хана кивком предлагает срезать путь через аллею.

– Такое делали и раньше.

– Да, но неудачно. А как же побочные эффекты? Ментальные проблемы? Слепота?

Существует несколько причин, по которым ученые не позволяют никому младше восемнадцати проходить через процедуру исцеления. Самая главная заключается в том, что процедура, похоже, не действует как надо на молодых людей, а в худших случаях приводит к тому, что у них возникают серьезные проблемы с психикой. Ученые полагают, что до восемнадцати лет мозг у человека еще не до конца сформирован. Вообще-то чем ты старше во время прохождения процедуры, тем лучше, но большинство предпочитают исцелиться ближе к своему восемнадцатому дню рождения.

– Я так понимаю, они считают, что игра стоит свеч, – говорит Хана. – Альтернатива еще хуже, ты же понимаешь. Амор делириа нервоза. Самая смертоносная из всех смертоносных болезней.

Эту фразу можно прочитать во всех когда-либо изданных буклетах о психическом здоровье человека. Хана произносит ее бесстрастно, и от этого мне становится не по себе. Из-за вчерашнего безумия в лаборатории я совсем забыла, что сказала мне Хана перед эвалуацией. Но теперь я вспомнила и то, что она сказала, и то, какими непроницаемыми были ее глаза в тот момент.

– Ладно, хватит. – Мне тяжело дышать, я чувствую, что левое бедро начинает сводить судорога, единственный способ избавиться от этого – бежать еще быстрее. – Давай поднажмем, улитка.

– Сама такая.

Хана широко улыбается, и мы обе увеличиваем темп. Боль в легких разрастается, и кажется, что она уже проникла повсюду и разрывает все клетки и мышцы моего тела. Из-за судороги в бедре я морщусь всякий раз, когда левая нога касается тротуара. Так всегда происходит на второй-третьей милях, как будто стресс, волнение, раздражение и страх трансформируются в физическую боль. Тебя как будто колют острые иголки, ты уже не можешь дышать и даже не можешь представить, что предстоит бежать еще дальше, и только повторяешь: больше не могу, больше не могу, больше не могу…

А потом внезапно все проходит. Боль улетучивается, судорога исчезает, тиски перестают сжимать грудную клетку, и я снова дышу легко и свободно. Меня охватывает ощущение тотального счастья – подо мной твердая земля, простое движение устремляет меня вперед во времени и пространстве к абсолютной свободе. Я мельком смотрю на Хану и по ее лицу понимаю, что она ощущает то же самое, она пробилась сквозь эту стену. Хана чувствует мой взгляд, поворачивается, конский хвост ее при этом описывает яркую дугу, и поднимает два больших пальца.

Странно, когда мы бегаем, я острее всего чувствую нашу близость. Даже когда мы бежим молча, нас словно бы связывает невидимая нить, мы двигаемся, как будто подчиняясь единому ритму. Все чаще и чаще я думаю о том, что и это изменится, после того как мы пройдем через процедуру исцеления. Хана вернется в Уэст-Энд и заведет друзей среди своих соседей, людей богаче и утонченнее меня. А я поселюсь в какой-нибудь бедной квартирке Камберленда. Я не буду скучать по Хане и забуду, как это – бегать вместе с ней. Меня предупреждали, что после процедуры мне, возможно, вообще разонравится бегать. Совсем. Еще один побочный эффект процедуры исцеления – люди после нее часто меняют свои привычки и теряют интерес к прежним увлечениям.

«Исцеленные неспособны испытывать сильное желание, поэтому они избавлены от боли и не помнят прошлые страдания» (раздел «После процедуры». Руководство «Безопасность, благополучие, счастье». С. 132).

Мир проносится мимо, пешеходы и улицы раскручиваются, как длинная лента из цвета и звуков. Мы пробегаем мимо школы Святого Винсента – самой большой школы для мальчиков в Портленде. С полдесятка ребят играют в баскетбол перед школой, они лениво стучат мячом по площадке и перекрикиваются друг с другом. Что они кричат, разобрать невозможно, слова и вспышки смеха сливаются и превращаются в шум, который можно услышать везде, где собираются мальчишки, – на углу улицы или где-нибудь на пляже. Такое ощущение, что они общаются на языке, понятном лишь им одним. Я в тысячный раз думаю о том, как мне повезло, что благодаря политике сегрегации большую часть времени мы проводим отдельно друг от друга.

Когда мы пробегаем мимо школы, я не слышу, а именно ощущаю короткую паузу. На какую-то долю секунды ребята умокают, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я слишком смущена, чтобы поднять голову, мое тело раскаляется, как будто кто-то сунул меня головой вперед в печку. Но в следующую секунду я чувствую, как взгляды ребят скользят мимо меня и фокусируются на Хане. Ее волосы сверкают рядом со мной, как золотая монета на солнце.

Боль снова подбирается к моим ногам, они словно наливаются свинцом, но я усилием воли заставляю себя бежать дальше. Мы сворачиваем с Коммершиал-стрит, и школа Святого Винсента остается позади. Я чувствую, что Хана с трудом держится рядом, поворачиваюсь и выдыхаю:

– Наперегонки!

Но когда Хана набирает скорость и едва меня не обгоняет, я наклоняю голову и бросаюсь вперед. Я изо всех сил работаю ногами и руками, втягиваю воздух в легкие, которые, кажется, уменьшились до размеров горошины, и стараюсь не замечать, как «вопят» от боли мои мышцы. Я бегу как зашоренная и ничего не вижу, пока перед нами внезапно не возникает ограда из металлической сетки. Тогда я вытягиваю вперед руки и с такой силой ударяю по ограде, что она начинает ходить ходуном. Я оборачиваюсь, чтобы издать победный вопль, и в этот момент Хана, хватая ртом воздух, врезается в ограду. Мы обе смеемся, ходим, согнувшись, по кругу и пытаемся отдышаться. Когда Хане наконец удается восстановить дыхание, она выпрямляется и со смехом заявляет:

– Я тебе поддалась.

Это наша старая шутка.

Я ногой отфутболиваю в ее сторону гравий, она с визгом отскакивает в сторону.

– Говори, что хочешь, может, полегчает.

Волосы у меня растрепались, и я высвобождаю их из резинки. Я наклоняю голову и подставляю шею ветру, пот стекает по лбу и щиплет глаза.

– Отличная картинка. – Хана легонько меня подталкивает.

Я, спотыкаясь, отхожу в сторону и поднимаю голову, чтобы дать ей сдачи. Хана обходит меня, там, в ограде проход, от которого начинается служебная дорога. Проход перекрывают низкие металлические ворота. Хана перепрыгивает через ворота и знаком предлагает мне последовать ее примеру. До этого я не слишком обращала внимание на то, в каком месте мы находимся. Служебная дорога тянется через автостоянку, потом через ряды контейнеров для промышленного мусора и складские ангары. За всем этим виднеется цепочка знакомых квадратных зданий белого цвета, они напоминают мне огромные белые зубы. Должно быть, это один из подъездов к комплексу лабораторий. Теперь я вижу, что поверху ограды намотана спиралью колючая проволока, а на самой ограде через каждые двадцать футов прикреплены таблички: «Частные владения»; «Проход воспрещен»; «Только для персонала».

– Не думаю, что нам можно… – начинаю я.

Но Хана не дает мне договорить.

– Давай, – зовет она, – один раз живем.

Я быстро сканирую стоянку за воротами и дорогу у нас за спиной. Ни души. В маленькой будке охраны возле ворот тоже никого. Я перевешиваюсь через ворота и заглядываю в будку. Там, на столе рядом со старым радиоприемником, который вперемежку с помехами издает обрывки каких-то мелодий, стоит кривая стопка книг и лежит на обрывке вощеной бумаги недоеденный сэндвич. Никаких камер наблюдения я тоже не вижу, хотя в таком месте они должны быть. Все правительственные здания тщательно охраняются. Я медлю еще секунду, а потом перемахиваю через ворота и догоняю Хану. Глаза ее блестят. У меня не остается никаких сомнений – она все это спланировала, это место с самого начала было ее целью.

– Вот так, скорее всего, заразные проникли на территорию комплекса, – задыхаясь от возбуждения, тараторит Хана, как будто мы все это время только и говорили о вчерашнем происшествии в лабораториях. – Как думаешь?

– Думаю, что проникнуть сюда – не самая трудная задача.

Я пытаюсь говорить непринужденно, но мне как-то тревожно. Синие контейнеры для мусора, электрические провода, зигзагом пересекающие небо, сверкающие белые скаты крыш лабораторий… все погрузилось в тишину и замерло, как это бывает во сне или перед сильной грозой. Мне не хочется говорить об этом Хане, но я бы много чего отдала, лишь бы вернуться в Старый порт, в «гнездо» из знакомых улиц и магазинов.

Несмотря на то что вокруг никого нет, у меня такое чувство, как будто за мной наблюдают. Это гораздо неприятнее, чем в школе, на улице или даже дома, где ты привыкаешь следить за тем, что говоришь, что делаешь, и блокируешь свои чувства от посторонних.

– Да уж. – Хана бьет носком кроссовки по плотно утрамбованной дороге. В воздух взлетает, а потом медленно оседает облачко пыли. – Паршивая охрана для важного медицинского объекта.

– Охрана паршивая и для детского зоопарка, – говорю я.

– Обидно слышать.

Голос звучит у нас за спиной, и мы обе подпрыгиваем от неожиданности.

Я резко разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Весь мир на мгновение замирает на месте.

У нас за спиной стоит парень – руки скрещены на груди, голову склонил набок. Парень с кожей цвета карамели и волосами золотисто-каштановыми, как осенние листья в ту пору, когда они начинают опадать.

Это он. Тот вчерашний парень с галереи. Заразный. Вот только он явно не заразный – на нем джинсы и голубая форменная рубашка охранника с коротким рукавом, а к воротнику пристегнут ламинированный беджик правительственного служащего.

– Отошел на две секунды воды набрать, – парень продемонстрировал бутылку с водой, – возвращаюсь и что застаю? Самое что ни на есть проникновение в запретную зону.

Я так растерялась, что не могу ни говорить, ни двигаться. Хана, по всей видимости, решила, что я испугалась, и поэтому быстро вступает:

– Мы никуда не вторгались. Мы ничего такого не делали. Мы просто бегали и… и заблудились.

Парень начинает раскачиваться с носка на пятку, руки у него по-прежнему скрещены на груди.

– И никаких знаков не заметили? Ни «Посторонним вход воспрещен», ни «Только для персонала»?

Хана отводит глаза в сторону. Она тоже нервничает, я это чувствую. Пусть она в тысячу раз самоувереннее, чем я, но никому из нас еще не приходилось стоять на открытой местности и разговаривать с парнем, тем более с охранником. До Ханы, должно быть, дошло, что у него уже есть все основания задержать нас.

– Наверное, не заметили, – мямлит она.

– Ну конечно. – Парень явно нам не верит, но с виду хотя бы не злится. – Эти знаки такие неброские. Их всего-то с пару-тройку десятков. Понимаю, трудно заметить.

Он на секунду отводит взгляд и щурится, а у меня возникает такое чувство, как будто он сдерживается, чтобы не рассмеяться. Этот парень совсем не похож на охранников, каких мне приходилось видеть, то есть он не типичный. Типичные охранники, те, которых можно встретить вдоль всей границы Портленда, толстые, хмурые и старые. А вчера я была на все сто процентов уверена, что он пришел из Дикой местности.

Я ошибалась – это очевидно. Когда парень поворачивает голову, я вижу за его левым ухом характерную метку исцеленного. Этот знак ни с чем не спутаешь – три точечных шрама. Ученые, для того чтобы обездвижить пациента на время процедуры исцеления, делают ему за левым ухом укол специальной, только для этого предназначенной иглой-трезубцем. Люди демонстрируют свои шрамы исцеленных, как знаки отличия за какие-нибудь достижения. Крайне редко можно встретить исцеленного с длинными волосами, а женщины, если не носят короткую стрижку, намеренно забирают волосы назад.

Страх постепенно отступает. Разговаривать с исцеленным не запрещено. Закон сегрегации на них не распространяется.

Я не уверена, узнал он меня или нет. Если узнал, то ничем себя не выдал. В конце концов я не выдерживаю, и у меня вырывается:

– Это ты. Я тебя видела…

В последнюю секунду я останавливаюсь и не могу сказать все, что хотела.

«Я видела тебя вчера. Ты мне подмигнул».

Хана потрясена.

– Вы знакомы?

Она-то знает, что я в жизни и двух слов ни одному парню не сказала. Если не считать «извините», когда я наталкивалась на кого-то из них на улице, или «простите», когда я отдавливала кому-то из них ногу. Для девочек все контакты с неисцеленными парнями вне семьи должны быть сведены к минимуму. Даже после того как девушка проходит через процедуру, у нее вряд ли может возникнуть потребность или оправдания для подобных контактов, если, конечно, неисцеленный не врач, учитель или кто-нибудь в этом роде.

Парень поворачивается в мою сторону. У него невозмутимое, как и положено профессиональному охраннику, лицо, но я вижу по его глазам, что вся эта ситуация его забавляет, он даже получает от нее удовольствие.

– Нет, – спокойно говорит он. – Я уверен – мы никогда раньше не встречались. Я бы запомнил.

И снова этот блеск в глазах. Он надо мной смеется?

– Меня зовут Хана, – говорит Хана. – А это Лина.

Она подталкивает меня локтем. Я понимаю, что стою и, как рыба, хватаю ртом воздух, но от возмущения не могу вымолвить ни слова. Он врет. Я точно знаю, что видела его вчера, жизнью могу поклясться.

– Алекс. Рад познакомиться.

Алекс пожимает Хане руку, а сам продолжает смотреть на меня. Потом протягивает руку и мне.

– Лина, – задумчиво говорит он. – Никогда не слышал такого имени.

Я не знаю, что делать. Обмениваться с кем-то рукопожатием для меня так же неловко, как наряжаться во взрослую одежду. К тому же я никогда в жизни не прикасалась к постороннему человеку. Но он просто стоит и протягивает мне руку, так что, секунду поколебавшись, я отвечаю на его рукопожатие. В момент, когда мы касаемся друг друга ладонями, через меня как будто проходит слабый электрический разряд, и я отдергиваю руку.

– Это уменьшительное от Магдалина, – говорю я.

– Магдалина. – Алекс откидывает назад голову и смотрит на меня, прищурившись. – Красиво.

То, как он произносит мое имя, на мгновение вырывает меня из действительности. В его исполнении оно звучит музыкально, а совсем не тяжеловесно и грубо, как обычно произносят его учителя в школе. Глаза у Алекса теплого янтарного цвета, я смотрю в них, и вдруг в моем сознании возникает картинка: мама поливает стопку блинчиков сладким сиропом. Я пристыженно отвожу взгляд, как будто это Алекс проник в мою память и вытащил картинку с мамой на белый свет. Из-за того, что мне стало неловко, я злюсь еще больше и продолжаю гнуть свою линию:

– Я точно тебя знаю. Я видела тебя вчера в лабораториях. Ты был на галерее для наблюдающих, ты смотрел на… на все.

И снова у меня не хватает духу закончить предложение, и я не говорю вслух: «Смотрел на меня».

Я чувствую, как Хана испепеляет меня взглядом, но не обращаю на подругу внимания. Она, должно быть, в бешенстве, что я ей ничего не рассказала.

Алекс даже не моргнул и продолжает улыбаться.

– Как я понимаю, это называется ошибочное опознание. Охранникам запрещено входить в лаборатории во время эвалуации. А работающим на полставки тем более.

Секунду мы стоим и молча смотрим друг на друга. Теперь я знаю, что он врет, и эта его непринужденная ленивая улыбочка выводит меня из себя. Мне хочется залепить ему пощечину. Я сжимаю кулаки, делаю глубокий вдох и заставляю себя успокоиться. Я по натуре совсем не вспыльчивая, даже не знаю, что на меня нашло.

– И это все? – встревает Хана, и атмосфера разряжается. – Охранник на полставки и запрещающие знаки?

Алекс смотрит на меня еще полсекунды, потом поворачивается к Хане с таким выражением, как будто только что ее увидел.

– О чем ты?

– Я всегда думала, что лаборатории лучше охраняются, вот о чем. Похоже, сюда проникнуть пара пустяков.

Алекс удивленно поднимает брови.

– Планируешь вторжение?

Хана теряет способность двигаться, у меня кровь леденеет в жилах. Она зашла слишком далеко. Если Алекс доложит о нас как о потенциальных сочувствующих или нарушителях порядка или просто о нас расскажет, меня и Хану ждет следствие и мы долгие месяцы будем жить под постоянным надзором. И уж конечно, можно будет распрощаться с надеждой получить хорошие баллы на эвалуации. Я представляю себе, как всю жизнь буду любоваться тем, как Эндрю Маркус выковыривает большим пальцем козявки из носа, и у меня тошнота подкатывает к горлу.

Алекс поднимает раскрытые ладони, он, должно быть, почувствовал, что мы испугались.

– Расслабьтесь. Я пошутил. Где вы и где террористы. Я соображаю, насколько глупо мы выглядим в шортах, мокрых от пота майках и в неоновых кроссовках. По крайней мере, я уж точно выгляжу по-дурацки. А Хана похожа на модель, рекламирующую спортивную одежду. И снова я чувствую, что вот-вот покраснею, после чего должен последовать приступ раздражительности. Неудивительно, что регуляторы решили ввести сегрегацию по половому признаку. В противном случае жизнь превратилась бы в кошмар – то ты злишься, то смущаешься, потом не знаешь, что делать, потом раздражаешься, и так постоянно.

– Это всего лишь погрузочный фронт, – Алекс показывает рукой за склады, – настоящая линия безопасности проходит ближе к объекту. Круглосуточная охрана, камеры наблюдения, ограда под напряжением и все такое.

Хана не смотрит в мою сторону, но, когда она начинает говорить, я слышу, как в ее голосе нарастает возбуждение.

– Погрузочный фронт? То есть сюда приходят всякие грузы?

Я начинаю мысленно умолять Хану: «Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего».

– Угадала.

Хана начинает приплясывать на месте. Я пытаюсь утихомирить ее взглядом, но она избегает смотреть на меня.

– Значит, сюда подъезжают грузовики? С медицинским оборудованием и… со всяким другим?

– Именно.

И снова у меня такое впечатление, что в глазах Алекса вспыхивает какая-то искорка, хотя выражение лица при этом остается нейтральным. Я понимаю, что не верю ему. Почему он врет, что не был вчера в лабораториях? Может, потому что, как он говорит, это запрещено? Или потому что он там смеялся, вместо того чтобы помогать?

А возможно, он меня и правда не узнал. Мы встретились глазами всего на несколько секунд. Уверена, что он увидел какое-то расплывчатое, невыразительное лицо, которое легко забыть. Не симпатичное и не страшное. Самое обыкновенное, таких тысячи можно увидеть на улице.

У него же определенно запоминающееся лицо. Есть что-то безумное в том, что я вот так стою где-то за городом и разговариваю с незнакомым парнем, пусть он даже исцеленный. Но хоть соображаю я плохо, зрение у меня становится острым как бритва, я замечаю все, вплоть до мельчайших деталей. Замечаю завиток волос вокруг шрама, вижу, какие у него сильные смуглые руки, какие белые зубы, какие у него идеально пропорциональные черты лица. Джинсы у него потертые и сидят низко на бедрах, а шнурки в кедах какого-то дикого цвета, как будто он их чернилами покрасил.

Мне становится интересно, сколько ему лет. С виду мы ровесники, но, возможно, он немного постарше, может, ему девятнадцать. А еще на секунду у меня в голове возникает вопрос – ему уже подобрали пару или нет? Конечно подобрали, иначе и быть не может.

Я, забыв обо всем, разглядываю Алекса, а он вдруг поворачивается и смотрит на меня. Я быстро опускаю глаза, и меня охватывает иррациональный страх, как будто он мог прочитать мои мысли.

– Я бы не прочь тут прогуляться, – «тонко» намекает Хана.

Я щипаю ее, пока Алекс не смотрит, она с виноватым видом втягивает голову в плечи. Не хватало еще, чтобы она начала приставать к нему с расспросами о том, что тут вчера произошло, тогда нас точно в тюрьму посадят или будут без конца таскать на допросы.

Алекс подбрасывает бутылку с водой и ловит ее той же рукой.

– Поверьте мне, здесь не на что смотреть. Если только вы не фанатки промышленных отходов. Их здесь навалом. – Алекс кивает в сторону контейнеров. – О… а еще здесь самый лучший вид на залив в Портленде. Этот кусок мы тоже себе отхватили.

– Правда? – Хана в секунду забывает о своей разведывательной миссии.

Алекс кивает и снова подбрасывает бутылку. Бутылка летит, и солнце сверкает в воде, как в драгоценном камне.

– Это я могу вам показать, – говорит Алекс. – Пошли.

Все, что мне хочется, так это убраться отсюда, но Хана отвечает «конечно», и мне не остается ничего другого, кроме как тащиться за ними следом. Я тихо проклинаю Хану за ее любопытство и зацикленность на всем, что касается заразных. Слово даю – больше никогда не позволю ей выбирать маршрут для наших пробежек. Они с Алексом идут впереди, и я улавливаю обрывки их разговора: он говорит об учебе в колледже, но я не могу разобрать, что он изучает; Хана сообщает ему, что у нас скоро выпускной. Он говорит, что ему девятнадцать; она – что нам обеим через несколько месяцев будет по восемнадцать. Служебная дорога соединяется с другой, поменьше, которая идет параллельно Фор-стрит и круто уходит вверх по склону холма к Истерн-Променад. Здесь рядами выстроились длинные складские ангары. Солнце стоит высоко и жарит в полную силу. Я умираю от жажды, но когда Алекс оборачивается и предлагает мне сделать глоток из его бутылки, я говорю «нет». Категорично и слишком громко. Одна мысль о том, чтобы прикоснуться губами к бутылке, из которой он пил, снова возвращает меня в необъяснимо тревожное состояние.

Когда мы втроем, немного запыхавшиеся, поднимаемся на вершину холма, справа от нас, словно гигантская карта, разворачивается залив – искрящийся, мерцающий мир синего и зеленого цветов. У Ханы немного отвисает челюсть. Вид действительно прекрасный, и ничто не мешает им наслаждаться. В небе плывут белые пушистые облачка, мне они почему-то напоминают пуховые подушки, над водой чайки неторопливо нарезают круги, птицы собираются в стаи и растворяются в небе.

Хана проходит на несколько футов вперед.

– Как чудесно. Просто восхитительно. Сколько здесь живу, никак не могу привыкнуть. – Она оборачивается и смотрит на меня. – Я думаю, это мое самое любимое время – день, солнце яркое и океан, как на фотографии. Согласна, Лина?

Ветер на вершине холма дарит радость и прохладу, я наслаждаюсь видом залива и солнцем и расслабляюсь настолько, что почти забываю о том, что всего в нескольких футах у нас за спиной стоит Алекс. С тех пор как мы поднялись на холм, он не сказал ни слова.

Поэтому я чуть из себя не выпрыгиваю, когда он подходит и говорит мне на ухо слово, одно-единственное:

– Серый.

– Что?

Я резко поворачиваюсь вокруг оси, сердце громко колотится у меня в груди. Хана снова смотрит на океан и начинает рассуждать о том, как было бы хорошо, если бы у нее был с собой фотоаппарат, о том, что когда это нужно, так его никогда нет. Алекс наклоняется ко мне – наклоняется так близко, что я вижу каждую его ресницу, как четкие мазки на холсте, – и теперь глаза в буквальном смысле светятся, горят, как огонь.

– Что ты сказал? – каркающим шепотом переспрашиваю я.

Алекс склоняется ближе еще на дюйм, и огонь из его глаз перекидывается на все мое тело. Никогда в жизни я не была в такой близости от парня. Я одновременно готова упасть в обморок и пуститься наутек. Но я не могу сдвинуться с места.

– Я сказал, что люблю, когда океан серый. Или не серый, а такой бледный, почти бесцветный; когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.

Он помнит. Он был там. Земля уходит у меня из-под ног, в точности как во сне о моей маме. Я не вижу ничего, только глаза Алекса и то, как в них играют свет и тени.

– Ты соврал, – умудряюсь прохрипеть я. – Почему ты соврал?

Алекс не отвечает. Он отклоняется немного назад и говорит:

– Конечно, еще лучше океан на закате. Где-то около половины девятого небо горит как в огне, особенно в Глухой бухте. Тебе стоит на это посмотреть.

Он говорит это тихо и как бы между прочим, но я чувствую, что он пытается сказать мне что-то важное.

– Сегодня вечером закат наверняка будет удивительным.

В голове у меня начинают крутиться шестеренки, мозг обрабатывает полученную информацию, особенно те детали, на которые Алекс делал ударение. А потом вдруг – раз! – и все стало ясно и понятно. Он говорит о том, что мы можем встретиться.

– Ты приглашаешь меня… – начинаю я, но тут подбегает Хана и хватает меня за руку.

– Боже, – говорит она со смехом, – уже шестой час, ты можешь в это поверить?

И, не дожидаясь ответа, она утаскивает меня с холма. К тому времени, когда я решаюсь оглянуться, чтобы проверить, смотрит ли нам вслед Алекс или, может, подает мне какие-то знаки, он уже исчезает из виду.

6

Мама, мама, помоги мне,

Я совсем одна в лесу,

Я столкнулась с оборотнем, мерзким полукровкой,

Он показал мне свои зубы

И сразу разорвал мне живот.

Мама, мама, помоги мне,

Я совсем одна в лесу,

Меня остановил вампир, старая развалина,

Он показал мне свои зубы

И сразу вцепился мне в горло.

Мама, мама, уложи меня спать,

Мне не добраться домой, я почти умерла.

Я встретила заразного и попалась на его удочку,

Он мне улыбнулся

И сразу забрал мое сердце. Малышка идет домой. Из сборника «Детские стихи и народные сказки», составленного Кори Левинсоном

Вечером я никак не могу сосредоточиться. Перед ужином наливаю в стакан Грейси вместо апельсинового сока вино, а в дядин бокал – сок. Пока тру на терке сыр, так часто обдираю костяшки пальцев, что тетя не выдерживает и отсылает меня из кухни, заявив при этом, что ей не нужна тертая кожа к равиоли. Я ничего не могу с собой поделать и все время вспоминаю о том, что сказал мне Алекс, вспоминаю вспыхивающий в его глазах свет, странное выражение его лица в момент, когда он приглашал меня.

«Где-то около половины девятого небо горит как в огне, особенно в Глухой бухте. Тебе стоит на это посмотреть…»

А вдруг это скрытое послание? Вдруг он просит меня о встрече?

От такого предположения у меня начинает кружиться голова.

И еще у меня из головы не идет то слово, которое он сказал мне на ухо: «Серый». Он был там, он видел меня и запомнил. Нескончаемые вопросы, как знаменитый портлендский туман, который выползает из океана и обосновывается в городе, заполняют мой мозг и не дают ему реалистически мыслить.

Тетя Кэрол в конце концов замечает неладное. Как раз перед ужином я, как всегда, помогаю Дженни с уроками. Мы устроились на полу в гостиной, которая «прижалась» к столовой, если так можно назвать нишу, куда с трудом помещаются стол и шесть стульев. Я держу на коленях сборник упражнений и проверяю, как хорошо Дженни знает таблицу умножения, но делаю это на автопилоте, а мысли мои тем временем витают где-то в миллионе миль от дома. Вернее, в трех целых и четырех десятых мили от дома, над берегом Глухой бухты. Я могу с такой точностью назвать расстояние, потому что это отличный маршрут для пробежки. В один момент я просчитываю, как быстро можно добраться туда на велосипеде, а в следующий нещадно ругаю себя за то, что вообще думаю об этом.

– Семью восемь?

Дженни пожимает губы.

– Пятьдесят шесть.

– Девять на шесть?

– Пятьдесят два.

С другой стороны, нет закона, который запрещает разговаривать с исцеленным. Исцеленные неопасны. Они могут быть наставниками или гидами для неисцеленных. Пусть Алекс всего на один год старше, но между нами лежит непреодолимая пропасть, нас разделяет процедура. Он с таким же успехом может быть моим дедушкой.

– Семь умножить на одиннадцать?

– Семьдесят семь.

– Лина.

Тетя бочком выходит из кухни, обходит обеденный стол и становится за спиной у Дженни. Я моргаю, пытаясь сфокусировать на ней свое зрение.

– В чем дело? – озабоченно спрашивает тетя.

– Ни в чем. – Я быстро опускаю глаза. – А что?

Ненавижу, когда тетя так на меня смотрит, как будто заглядывает в самые темные закоулки моей души. Я чувствую вину только за то, что подумала о парне, пусть даже и об исцеленном. Если тетя все поняла, она скажет об этом.

«О, Лина. Будь осторожна. Не забывай о том, что случилось с твоей мамой, – скажет она. – Эта зараза проникает в кровь».

Я, как хорошая девочка, смотрю вниз на потертый ковер. Тетя Кэрол наклоняется, подхватывает с моих коленей сборник упражнений и громко зачитывает своим чистым высоким голосом:

– Шестью девять равно пятьдесят четыре. – Она захлопывает сборник. – Пятьдесят четыре, а не пятьдесят два, Лина. Я полагаю, ты знаешь таблицу умножения?

Дженни быстро показывает мне язык.

Я сознаю свою ошибку и чувствую, как начинают гореть щеки.

– Простите, кажется, я… отвлеклась.

Повисает короткая пауза. Тетя не спускает с меня глаз, я прямо чувствую, как она прожигает взглядом две дыры в моем затылке. Если она не перестанет смотреть на меня, я или закричу, или заплачу, или во всем признаюсь.

Наконец тетя вздыхает и спрашивает:

– Все думаешь об эвалуации?

Я шумно выдыхаю – как гора с плеч свалилась.

– Да, думаю.

Я отваживаюсь взглянуть на тетю – она дарит мне свою мимолетную улыбку.

– Понимаю, ты расстроена из-за того, что придется пройти через это еще раз. Но с другой стороны, теперь у тебя есть возможность еще лучше подготовиться. Думай об этом.

Я быстро киваю и стараюсь выказать побольше энтузиазма, хотя и чувствую, как меня начинает пощипывать чувство вины. Я не думала об эвалуации с самого утра, с тех пор как узнала, что результаты не будут засчитаны.

– Да, вы правы.

– А теперь идем, время ужинать.

Тетя протягивает мне руку и проводит холодным пальцем по моему лбу. Ее прикосновение успокаивает, как легкий прохладный ветерок. Чувство вины разгорается в полную силу, в этот момент я не могу поверить в то, что даже допускала мысль о том, чтобы отправиться в Глухую бухту. Это абсолютно, на сто процентов неправильно. Я встаю с пола и иду ужинать и при этом чувствую себя чистой, невесомой и счастливой, как больной, оправившийся после продолжительной лихорадки.

Но за ужином любопытство возвращается, а с ним и сомнения. Я с трудом улавливаю нить застольного разговора и все думаю: идти – не идти? В какой-то момент дядя рассказывает историю об одном из своих покупателей, и все смеются. Я это замечаю и тоже смеюсь, но чуть громче и дольше других. Все поворачиваются в мою сторону, даже Грейси вскидывает голову и морщит нос, как собачонка, учуявшая какой-то новый запах.

– Как ты себя чувствуешь, Лина? – спрашивает дядя и поправляет на носу очки, как будто хочет получше меня разглядеть. – Ты какая-то странная…

– Хорошо.

Я гоняю равиоли по тарелке. Обычно я запросто могу смолотить полпачки, особенно после долгой пробежки (и еще останется место для десерта), а сегодня еле заталкиваю в себя несколько штук.

– Просто настроение плохое.

– Не приставай к ней, – говорит тетя. – Она расстроена из-за эвалуации. Все прошло не так, как планировалось.

Они обмениваются с дядей взглядами. Я ощущаю прилив адреналина. Тетя и дядя редко так смотрят друг на друга – без слов, но со значением. Вообще-то обычно их общение сводится к банальным вещам: дядя рассказывает о работе, тетя – о соседях. «Что у нас на ужин? Крыша протекла». Бла-бла-бла. Мне начинает казаться, что в кои-то веки они готовы упомянуть в разговоре о заразных и Дикой местности. Но дядя просто едва заметно качает головой.

– Такая путаница часто случается, – говорит он и накалывает равиоли на вилку. – На днях попросил Эндрю заказать три ящика апельсинового сока, а он перепутал коды, и угадайте: что пришло в магазин? Три ящика детского питания. Я ему и говорю, говорю, Эндрю…

Я снова отключаюсь от разговора, слава богу – дядя у нас любитель поговорить, а тетя на моей стороне. У застенчивости есть одно преимущество – никто не лезет с общением. Я наклоняюсь чуть вперед и смотрю на часы в кухне. Семь тридцать, а мы еще не закончили есть. А потом мне еще надо будет помочь убрать со стола и помыть посуду, этот процесс всегда тянется целую вечность, потому что посудомоечная машина жрет слишком много энергии и мы вынуждены мыть посуду вручную.

Солнечные лучи за окном приобретают золотой и розовый оттенки и становятся похожи на волокна сладкой ваты – такую делают в кондитерской в центре города. Сегодня закат действительно будет потрясающий. В этот момент желание оказаться на берегу Глухой бухты настолько велико, что я вынуждена обеими руками вцепиться в стул, иначе просто сорвусь с места и выскочу из дома.

В конце концов я решаю не дергаться и полагаюсь на удачу или, если хотите, на судьбу. Останется время до половины девятого, после того как мы закончим ужин и я помою посуду, – пойду, не останется – не пойду. Как только решение принято, мне становится в миллион раз легче, я даже умудряюсь проглотить еще несколько равиоли, перед тем как Дженни (чудо из чудес) под занавес набирает скорость и сметает все со своей тарелки, а тетя объявляет, что я, как доем, могу начать убирать со стола.

Я встаю и начинаю собирать тарелки. Уже почти восемь. Даже если я перемою всю посуду за пятнадцать минут – а это много, – все равно будет проблематично добраться до берега к восьми тридцати. И можно забыть о том, чтобы вернуться к девяти до наступления комендантского часа.

Если меня поймают на улице после девяти…

Честно говоря, я не знаю, что тогда будет. Я никогда не нарушала комендантский час.

И как раз, когда я смиряюсь с тем, что у меня не получится добраться до Глухой бухты и вовремя вернуться обратно, тетя совершает нечто невообразимое. Она останавливает меня, когда я тянусь к ее тарелке, и говорит:

– Можешь не мыть сегодня посуду, я сама помою. С этими словами тетя касается моей руки, и, как и раньше, ее касание похоже на дуновение прохладного ветерка, а я, не задумываясь, выпаливаю:

– Вообще-то мне надо сбегать к Хане.

– Сейчас? – В тетиных глазах мелькает тревога, а может, и подозрение. – Но сейчас почти восемь.

– Я знаю. Мы… она… Хана обещала дать мне один учебник. Я только что вспомнила.

Тетя сдвигает брови и поджимает губы, теперь-то она определенно заподозрила неладное.

– У вас же больше нет общих занятий. Экзамены вы все сдали. Это так важно, бежать к ней на ночь глядя?

– Это не для уроков. – Я стараюсь вести себя так же непринужденно, как Хана, и закатываю глаза, а у самой ладони мокрые и сердце вырывается из груди. – Это такое пособие с подсказками. Для эвалуации. Хана знает, что я вчера чуть не провалилась и мне надо еще подготовиться.

И снова тетя переглядывается с дядей.

– Скоро комендантский час, – говорит она мне. – Если тебя поймают после девяти…

У меня сдают нервы, и я перебиваю тетю:

– Я знаю, когда комендантский час, мне с рождения про него талдычат.

Как только эти слова слетают у меня с языка, мне становится совестно, и я опускаю глаза. Я никогда прежде не грубила тете, всегда старалась быть терпеливой, послушной, хорошей девочкой, всегда старалась быть милой невидимкой, которая помогает мыть посуду, сидит с детьми, делает уроки и ходит с опущенной головой. Я сознаю, что обязана тете Кэрол за то, что она после смерти мамы взяла нас с Рейчел к себе. Если бы не она, меня бы наверняка отправили в сиротский приют, а значит, я не получила бы приличного образования и в результате работала бы сейчас где-нибудь на бойне, промывала бы овечьи потроха или убирала за коровами навоз. И может быть, если бы мне повезло, я бы смогла пристроиться куда-нибудь уборщицей.

Приличные люди не возьмут на воспитание ребенка, прошлое которого замарано смертоносной болезнью.

Хотелось бы мне проникнуть в мозг тети. Я не представляю, о чем она думает, но, кажется, она анализирует мое поведение, пытается читать по лицу.

«Я не делаю ничего плохого, это не опасно, со мной все в порядке», – мысленно повторяю я, как заклинание, и вытираю потные ладони о джинсы. Наверняка теперь мокрые пятна останутся.

– Хорошо, только быстро, – соглашается тетя.

И как только она это произносит, я пулей несусь наверх, меняю тапочки на кроссовки, потом лечу обратно вниз по лестнице и выскакиваю из дома. Тетя даже не успевает перенести тарелки в кухню. Она что-то говорит, когда я проношусь мимо, но я не слышу, что именно. Едва за мной захлопывается дверь, как в гостиной начинают бить старые дедушкины часы. Восемь часов.

Я снимаю с цепи велосипед и еду по тропинке и дальше на улицу. Педали скрипят, стонут и чуть не отваливаются. До меня велосипед принадлежал кузине Марсии, ему, наверное, уже лет пятнадцать, и все эти годы он простоял на улице, что, естественно, не способствует его хорошему состоянию.

К счастью, дорога к Глухой бухте идет вниз по склону, а улицы в это время обычно безлюдные. Исцеленные в основном сидят по домам – ужинают, прибираются или готовятся лечь в постель и проспать еще одну ночь без сновидений. Неисцеленные – либо дома, либо на пути домой, бегут и нервно поглядывают на часы, фиксируют, сколько минут осталось до наступления комендантского часа.

Ноги у меня еще ноют после пробежки. Если я доберусь до бухты вовремя и Алекс будет там, вряд ли я порадую его своим видом – непричесанная, потная, грязная. Но меня это не останавливает. Теперь, вырвавшись из дома, я выбрасываю из головы все вопросы и сомнения, у меня одна цель – как можно скорее добраться до Глухой бухты. Я кручу педали по пустынным улицам, срезаю путь везде, где это возможно, а солнце упорно стремится к сверкающей золотом линии горизонта. Небо в это время как вода – насыщенного синего цвета, и кажется, что солнце в нем тонет.

В такое время суток я была одна на улице всего несколько раз. Мне страшно и весело одновременно, точно так же я себя чувствовала сегодня днем, когда разговаривала с Алексом на берегу океана. Возникает чувство, будто всевидящий глаз, который, я уверена, всегда за мной наблюдает, на долю секунды ослеп. Или, например, ты привыкла всю жизнь держаться за чью-то руку, а она вдруг исчезла, и ты вольна идти куда захочешь.

В окнах домов, как брызги, начинают вспыхивать огоньки – в основном свечи и керосиновые лампы. Это бедный район, и все лимитировано, особенно газ и электричество. После поворота на Прибл темные, худосочные дома в четыре-пять этажей жмутся друг к другу, как будто уже начали готовиться к холодной зиме, и заслоняют собой солнце. Вообще-то я даже не задумывалась о том, что скажу Алексу при встрече. Я представляю, как стою с ним один на один на берегу Глухой бухты, и меня вдруг охватывает паника. Приходится затормозить. Я стою и пытаюсь отдышаться. Сердце колотится как сумасшедшее. После минутной передышки я, уже медленнее, продолжаю крутить педали. До бухты еще миля, но я вижу, как она поблескивает справа от меня. Солнце как раз зависло над темными деревьями на горизонте, у меня осталось десять – пятнадцать минут до наступления темноты.

А потом другая мысль останавливает меня, как удар кулаком в живот, – его там не будет. Когда я приеду, он уже уйдет. Или вообще все это шутка и розыгрыш.

Одной рукой я, в надежде удержать равиоли в желудке, обхватываю себя за талию и снова набираю скорость.

Процесс кручения педалей – левая-правая, левая-правая – и борьба с собственным пищеводом не дают мне услышать приближение регуляторов.

Я уже готова промчаться мимо давным-давно преставившегося светофора на Бакстер, и тут меня ослепляет стена яркого пульсирующего света. Мне в глаза направлена дюжина фонарей. Я вынуждена резко затормозить, одновременно заслоняю лицо ладонью и при этом едва не перелетаю через руль. Это чревато реальной катастрофой, потому что, «сбегая» из дома, я забыла про велосипедный шлем.

– Стоять! – рявкает один из регуляторов, как я понимаю, старший. – Проверка документов.

Каждую ночь город патрулируют группы регуляторов – волонтеры и те, кто состоит на службе у правительства. Они задерживают неисцеленных, которые нарушили комендантский час, контролируют улицы или дома (если занавески не задернуты) на предмет недозволенной деятельности, когда два неисцеленных касаются друг друга или гуляют после наступления темноты. Или даже если двое исцеленных замечены в «активности, которая сигнализирует о вторичном проявлении делирии» – например, слишком часто обнимаются или целуются. Такое хоть и редко, но все же случается.

Регуляторы подчиняются непосредственно правительству и работают в тесной связи с учеными из лабораторий. Это благодаря им мою маму послали на третью процедуру. Однажды ночью она не задернула до конца занавески, и патруль заметил, что она плачет над какой-то фотокарточкой. Это была фотография папы. Вскоре после этого случая маму вернули обратно в лаборатории.

Обычно избежать встречи с регуляторами не так трудно – их слышно за милю. Патрули для связи между собой пользуются переносными рациями, и помехи при этом такие сильные, что создается впечатление, что на тебя надвигается гигантский гудящий рой шершней. Я просто на них не среагировала. Мысленно чертыхнувшись в свой адрес за глупость, я выуживаю из заднего кармана бумажник. Хоть его прихватить не забыла! В Портленде запрещено выходить из дома без удостоверения личности. Никому неохота сидеть ночь в тюрьме, пока власти не убедятся в твоей благонадежности.

– Магдалина Элла Хэлоуэй, – говорю я как можно спокойнее и передаю удостоверение старшему регулятору.

Разглядеть его сложно – он светит фонариком прямо мне в лицо, одно могу сказать точно – он крупный мужчина. Высокий, худощавый, нескладный.

– Магдалина Элла Хэлоуэй, – повторяет регулятор. Он пролистывает длинными пальцами мое удостоверение и вглядывается в идентификационный код – многозначный номер, который присваивается каждому гражданину Соединенных Штатов Америки. Первые три цифры означают штат; следующие три – город; следующие три – семейную группу и последние четыре – твою личность.

– И куда ты собралась, Магдалина? До комендантского часа меньше сорока минут.

Меньше сорока минут. То есть уже почти восемь тридцать. Я переминаюсь с ноги на ногу и стараюсь изо всех сил сохранять спокойствие.

Большинство регуляторов – особенно волонтеры – это малооплачиваемые техники коммунальных служб, мойщики окон или охранники.

Я делаю глубокий вдох и с невинным видом, насколько это возможно в данных обстоятельствах, говорю:

– Просто хотела прокатиться до Глухой бухты.

Потом улыбаюсь, как дурочка, и добавляю:

– Объелась за ужином, аж живот раздуло.

Все, дальше врать не буду, не то точно влипну.

Старший регулятор продолжает меня рассматривать, его фонарик перескакивает с моего лица на удостоверение и обратно. В какую-то секунду он колеблется, и я уже готова поверить, что свободна, но он передает удостоверение другому регулятору.

– Пробей-ка ее по эс-эл. Убедись, что удостоверение подлинное.

У меня сердце уходит в пятки. Эс-эл – это система легализации, компьютерная сеть, куда занесены все до единого жители страны. На то, чтобы сверить коды удостоверения в системе, может уйти от двадцати до тридцати минут, в зависимости от того, сколько людей обратилось в данный момент за проверкой. Вряд ли этот регулятор подозревает меня в том, что я подделала удостоверение, но пока он будет его проверять, мое время истечет.

А потом случилось чудо, кто-то подал голос из задних рядов патруля:

– Можешь ее не пробивать, Джерри. Я узнал девчонку. Она ходит в мой магазин. Живет на Камберленд, сто семьдесят два.

Джерри поворачивается кругом и в процессе поворота опускает фонарик. Мне удается проморгаться, и яркие точки перестают плавать у меня перед глазами. Я смутно узнаю некоторых регуляторов. Вон та женщина работает в химчистке, она целыми днями стоит в дверном проеме, жует жевательную резинку и периодически сплевывает ее на улицу. Еще узнаю мужчину, который служит в дорожной полиции в центре города неподалеку от магистрали Франклина – это один из немногих районов в Портленде, где достаточно машин, чтобы оправдать присутствие дорожной полиции. Еще один парень забирает мусор от нашего дома. И наконец, позади всех – Дэв Ховард, владелец «Квикмарта» на моей улице.

Вообще-то все, чем мы питаемся, а это по большей части консервы, паста и мясная нарезка, приносит домой дядя из своего комбинированного гастронома «Стоп-энд-сейв», который находится аж на Манджой-хилл. Но временами, если у нас вдруг не оказывается туалетной бумаги или молока, я бегаю в «Квикмарт». От этого мистера Ховарда у меня всегда мурашки по коже. Он тощий, как скелет, а его черные глазки под полуприкрытыми веками почему-то напоминают мне крысиные. Но сегодня я готова броситься к нему с объятиями. Я даже не подозревала, что он знает мое имя. Он никогда со мной не разговаривал, только пробьет чек, потом спросит: «Это все на сегодня?» – и сверкнет черными глазками из-под тяжелых век. Надо будет поблагодарить его при следующей встрече.

Джерри колеблется долю секунды, но я замечаю, что остальным регуляторам все это уже надоело, им хочется продолжить патрулирование и арестовать какого-нибудь настоящего нарушителя.

Джерри, видимо, тоже это почувствовал – он резко мотает головой в мою сторону:

– Отдай ей удостоверение.

От облегчения мне хочется смеяться. Я стараюсь сохранять серьезное выражение лица и засовываю удостоверение обратно в бумажник. Руки хоть и слабо, но дрожат. Странно, но в присутствии регуляторов они всегда дрожат. Даже когда регуляторы ведут себя относительно мирно, в голову все равно лезут всякие плохие истории о рейдах, избиениях и засадах.

– Просто соблюдай осторожность, – говорит Джерри, после того как я убираю бумажник в карман. – Постарайся вернуться домой до комендантского часа.

И он снова направляет фонарик мне в глаза. Я закрываюсь рукой и щурюсь.

– Ты же не хочешь, чтобы у тебя были неприятности. Джерри произносит это мягко, но в какой-то момент мне кажется, что за его мягкостью таится что-то жесткое, злое и агрессивное. А потом я убеждаю себя в том, что у меня всего-навсего паранойя. Не важно, как ведут себя регуляторы; что бы они ни делали, они делают это для нашей защиты и ради нашего же блага.

Регуляторы идут дальше, они обходят меня с боков, и на несколько секунд я оказываюсь в потоке из твердых плеч и курток из грубой ткани, запахов незнакомого одеколона и пота. Вокруг меня снова оживают и глохнут переносные рации. Я слышу обрывки фраз: «Маркет-стрит, девушка и парень, возможно, инфицированы, запрещенная музыка на Сент-Лоуренс, похоже, кто-то танцует…» Плечи и локти регуляторов толкают меня из стороны в сторону, наконец они уходят, как будто выплюнув меня из своей группы, и я остаюсь на улице одна.

Я выжидаю, пока не стихает треск раций и топот шагов по тротуару, и только потом еду дальше. Меня снова переполняет ощущение счастья и свободы. Мне не верится, что удалось с такой легкостью выбраться из дома. Я никогда не думала, что смогу соврать тете. Я вообще не думала, что умею врать! А когда до меня доходит, что я едва избежала ареста и многочасового допроса с пристрастием, мне хочется прыгать и выбрасывать кулаки вверх. Сегодня вечером весь мир на моей стороне. И до Глухой бухты всего несколько минут пути. Я думаю о том, как съеду вниз по травянистому склону и увижу Алекса в ослепительных лучах заходящего солнца… Думаю об одном-единственном слове, которое он прошептал мне на ухо… «Серый». И мое сердце начинает учащенно колотиться в груди.

Я описываю по Бакстер последнюю дугу до Глухой бухты и резко торможу. Многоэтажные здания остаются у меня за спиной, их сменяют редкие лачуги по обе стороны разбитой дороги, а за лачугами начинается короткий, заросший высокой травой спуск в бухту. Поверхность воды в ней похожа на огромное, отражающее розовые и золотые краски неба зеркало. Я делаю последний поворот, и в этот единственный потрясающий момент солнце, словно по золотой дуге, уходит за горизонт. Оно дарит миру свои последние мерцающие лучи, разбивает черную гладь воды и уходит, тонет, унося с собой розовые, красные и лиловые переливы неба. Все цвета в одно мгновение тускнеют, и остается только темнота.

Алекс был прав. Это был потрясающий закат, один из самых прекрасных в моей жизни.

Какое-то время я не могу двинуться с места и просто стою, тяжело дышу и смотрю. А потом меня постепенно охватывает оцепенение. Уже слишком поздно. Регуляторы, наверное, ошиблись со временем, и сейчас уже больше, чем восемь тридцать. Даже если Алекс решил подождать меня где-то на берегу бухты, уже ничто не поможет мне найти его и вернуться домой до наступления комендантского часа.

В глазах у меня начинает щипать, и мир вокруг как будто расплывается. На секунду мне кажется, что я плачу. Это так страшно, что я забываю обо всем на свете. Забываю о своей неудаче, об Алексе, о том, как я думала о его волосах – как в них медью будут сверкать лучи уходящего солнца. Я даже вспомнить не могу, когда последний раз плакала, так давно это было. Я вытираю глаза тыльной стороной ладони, и мир вокруг снова приобретает четкость. Просто пот, понимаю я, и мне сразу становится легче. Я вспотела, и пот попал мне в глаза. И все же неприятное, тяжелое ощущение не желает покидать мой желудок.

Так и не сойдя с велосипеда, я стою еще какое-то время и крепко сжимаю руль. Наконец мне становится немного лучше. Какая-то часть меня хочет, чтобы я на все махнула рукой и слетела по склону вниз к воде, и плевать на комендантский час, пошли они подальше, эти регуляторы, пошли они все подальше. Но я не могу. Не смогла бы. Не смогу никогда. У меня нет выбора. Я должна вернуться домой.

Я неуклюже разворачиваю велосипед на сто восемьдесят градусов и начинаю обратный путь вверх по улице. Теперь, когда адреналин и возбуждение схлынули, ноги у меня стали тяжелыми, словно свинцом налились, и я начинаю пыхтеть, не проехав и полмили. На этот раз я соблюдаю осторожность и прислушиваюсь, чтобы не упустить приближение регуляторов или полиции.

По пути домой я говорю себе, что все, наверное, к лучшему. Видно, у меня в голове помутилось, если я раскатывала ближе к ночи по городу только для того, чтобы встретиться с каким-то парнем на берегу бухты. И потом, все же ясно – он работает в лабораториях, вероятно, просто проскользнул туда в день эвалуации по какой-нибудь невинной причине – например, в туалет или воды набрать.

А еще я напоминаю себе, что могла вообще все это нафантазировать – скрытое послание, приглашение на свидание. Сидит он, наверное, сейчас где-то в своей квартире и делает курсовую. Наверняка уже и думать забыл о двух девчонках, которых повстречал днем возле лабораторного комплекса. Просто он контактный парень и решил поболтать.

«Все к лучшему».

Но сколько раз я себе это ни повторяю, странное ощущение пустоты в желудке никуда не уходит. И как это ни глупо, я не могу избавиться от острого, пронзительного чувства, как будто я что-то забыла или упустила и потеряла навсегда.

7

Из всех систем человеческого организма (нервная, когнитивная, сенсорная) сердечно-сосудистая наиболее восприимчива и уязвима. Задача общества – уберечь эту систему человека от инфекций и разложения, в противном случае человечество окажется под угрозой исчезновения. Как с помощью сельскохозяйственной науки мы оберегаем летние фрукты от нашествия вредителей, падения и разложения, так же мы должны защищать и наши сердца. Раздел «Роль и цель общества». Руководство «Ббс», с. 353

Меня назвали в честь Марии Магдалины, той, которая едва не умерла от любви.

«Зараженная делирией и нарушившая все законы общества, она влюблялась в мужчин, которые не стали бы отвечать на ее любовь или не могли ее содержать» (Мария. Книга плача, 13:1).

Обо всем этом нам рассказывали на уроках по изучению Библии.

Сначала был Иоанн, затем Матфей, потом Иеремия, Петр и Иуда и еще множество других безымянных, ничем не примечательных мужчин.

Говорят, что последней и самой большой любовью Марии был мужчина по имени Иосиф. Иосиф никогда не был женат, он нашел ее на улице – избитую, сломленную и наполовину обезумевшую от делирии. Ведутся споры о том, что за человек был Иосиф. Был он праведником или нет? Был ли он жертвой болезни? Но в любом случае, Иосиф хорошо заботился о Марии. Он выходил ее и постарался подарить мир ее душе.

Но для Марии было уже слишком поздно. Ее не отпускало прошлое, преследовали призраки потерянной любви, то зло, которым она заражала или была заражена сама. Она почти ничего не ела, рыдала дни напролет, цеплялась за Иосифа, умоляла не покидать ее, но его доброта не приносила ей утешения.

А как-то утром Мария проснулась, но Иосифа рядом не было. Он ушел, не попрощавшись и ничего ей не объяснив. Эта последняя потеря сломила Марию – она рухнула на землю и стала умоляла Господа избавить ее от страданий.

Милость Господа бесконечна, Он услышал молитвы Марии и вместо избавления от страданий снял с нее проклятие делирии, которое было наложено на все человечество в наказание за первородный грех Адама и Евы. Таким образом, в известном смысле Мария Магдалина была первой исцеленной.

«И вот, после долгих лет горя и боли, она встала на путь благочестия и так, умиротворенной, прожила до конца своих дней» (Мария. Книга плача, 13:1).

Мне всегда казалось странным, что мама назвала меня Магдалиной. Она ведь даже в исцеление не верила. В этом и была ее главная проблема. А Книга плача и написана об опасности делирии. Я много об этом думала и в итоге пришла к выводу: несмотря ни на что, мама понимала, что ошибается. Она знала, что исцеление и процедура – благо. Я даже думаю: когда мама решила сделать то, что сделала, она понимала, что за этим последует. Мне кажется, мое имя – это своего рода мамин последний подарок. Это было ее посланием.

Я думаю, она так пыталась попросить у меня прощения. Думаю, так она пыталась сказать: «Когда-нибудь и эта боль пройдет».

Понимаете? Не важно, что говорят вокруг, все равно я знаю, моя мама не была плохой.

Следующие две недели я занята, как никогда в жизни. В Портленд ворвалось лето. В начале июня хоть и стояла жара, но была она блеклой, а по утрам еще чувствовалась прохлада. А вот в последнюю неделю занятий все вокруг становится ярким и сочным, как в цветном кино, – днем невыносимо синее небо делается багровым в грозу, а ночью – чернее черного; красные цветы яркие, как капли крови. Каждый день после школы то собрания, то церемонии, то вечеринки выпускников. Хана приглашена на все эти мероприятия, я – на большинство, что приятно удивляет.

Харлоу Дэвис – она, как и Хана, живет в Уэст-Энде, и ее отец делает какую-то работу для правительства – пригласила меня на «неформальную прощальную вечеринку». Я даже не думала, что она знает, как меня зовут, – когда бы она ни разговаривала с Ханой, ее взгляд всегда скользил мимо меня, как будто я – объект, на котором не стоит фокусировать внимание. И все равно я иду на эту вечеринку. Мне всегда было любопытно посмотреть, как она живет, и оказалось, что ее дом именно такой, каким я его себе представляла, – впечатляющий. Еще у семьи Дэвис есть машина, а в доме повсюду электрические приборы, которыми, без сомнения, пользуются каждый день, – стиральные и посудомоечные машины, сушилки и громадные люстры со множеством лампочек. Харлоу пригласила практически всех выпускниц – всего нас шестьдесят семь, а на вечеринке около пятидесяти. Это немного притупляет мое ощущение собственной исключительности, но все равно вечеринка классная. Мы сидим на заднем дворе, а домработница бегает туда-сюда и приносит из дома тарелки с капустным салатом, с картофельным и со всякими гарнирами для барбекю. Отец Харлоу тем временем переворачивает на огромном гриле свиную грудинку и гамбургеры. Мы с Ханой расположились на одеяле. Я все ем и ем, пока не чувствую, что вот-вот лопну, и в результате вынуждена лечь на спину. Вечеринка во дворе продолжается почти до самого комендантского часа, когда звезды начинают прокалывать темно-синий полог неба, и внезапно налетают стаи комаров. И только тогда мы все с визгом и хохотом, отбиваясь от комаров, бежим в дом. Уже в доме я думаю о том, что давно так хорошо не проводила время.

День действительно был чудесный. Даже совсем не симпатичные мне девчонки (например, Шелли Пирсон, которая ненавидела меня с шестого класса, когда я заняла первое место на ярмарке научных проектов, а она только второе) вдруг становятся милыми. Я догадываюсь: это потому, что все мы понимаем – скоро все кончится. Маловероятно, что после выпуска кто-либо из нас будет встречаться, но даже если это и случится, все будет уже не так. Мы будем другими. Мы станем взрослыми – нас исцелят, классифицируют, идентифицируют, подберут каждой пару и аккуратно поместят на жизненную тропу. И мы, как идеально круглые стеклянные шарики из детской игры, покатимся по ровным, четко разлинованным спускам.

Терезе Грасс исполнилось восемнадцать, и она прошла через процедуру исцеления до окончания занятий в школе, так же как и Морган Делл. Они отсутствовали несколько дней и вернулись перед самым выпуском. Перемена просто поразительная. Теперь они кажутся умиротворенными, повзрослевшими и какими-то отстраненными, как будто их обеих покрыли тонкой корочкой льда. Всего две недели назад у Терезы Грасс было прозвище Брутто, и все смеялись над тем, как она сутулится и постоянно жует кончики сальных волос и какая она вообще неряшливая. А теперь она ходит с ровной спиной, смотрит неподвижным взглядом прямо перед собой, губы ее лишь изредка кривятся в улыбке, и все расступаются, давая ей дорогу. То же самое и с Морган. Такое впечатление, что все их страхи и сомнения в себе ушли вместе с болезнью. У Морган даже ноги перестали трястись. Раньше, когда ей приходилось отвечать в классе, у нее так дрожали коленки, что парта подпрыгивала. А после процедуры – раз! – и никакой дрожи в ногах. Конечно, Тереза и Морган не первые исцеленные девочки в нашем выпуске. Элеанора Рана и Энни Хан исцелились еще осенью, а полдюжины девочек прошли через процедуру в последнем семестре, но в этих двоих перемены как-то больше бросаются в глаза.

Я продолжаю вести обратный отсчет до процедуры. Восемьдесят один день, восемьдесят, семьдесят девять…

Уиллоу Маркс так в школу и не вернулась. До нас доходят самые разные слухи. Говорят, что она прошла через процедуру и теперь у нее все прекрасно; другие говорят, что, пройдя через процедуру, она повредилась головой; ее поместили в «Крипту» – это портлендская тюрьма и заодно психиатрическая лечебница; третьи говорят, что она сбежала в Дикую местность. Единственное, в чем можно не сомневаться, – это то, что теперь вся семья Маркс находится под постоянным надзором. Регуляторы обвиняют мистера и миссис Маркс и всю их семью в том, что они не воспитали дочь должным образом. А всего через пару дней после того, как Уиллоу предположительно поймали в Диринг-Оак-парке, я случайно слышу, как тетя шепотом сообщает дяде, что ее родителей уволили с работы. Проходит неделя, и я узнаю, что они вынуждены были перебраться к каким-то своим дальним родственникам. Вроде бы как люди выбили камнями все окна в их доме, а стены исписали единственным словом: «сочувствующие». Это нелогично, потому что мистер и миссис Маркс сами настояли на том, чтобы их дочь, несмотря на весь риск, прошла через процедуру раньше назначенного срока, но тетя Кэрол говорит, что люди, когда сильно напуганы, ведут себя нелогично. Все безумно боятся, что делирия каким-то образом просочится в Портленд и распространится по всему городу. Все хотят предотвратить эпидемию.

Мне, конечно, неприятно, что с семьей Маркс так вышло, но такова жизнь. Это как с регуляторами – тебе могут не нравиться патрули и постоянные проверки документов, но когда знаешь, что это делается для твоей же пользы, нельзя не сотрудничать. И пусть это звучит ужасно, но мысли мои совсем недолго заняты участью семьи Уиллоу. Столько надо сделать бумажной работы «в связи с окончанием средней школы», на это уходит масса времени и нервов, а еще надо освободить шкафчики в раздевалках, сдать последние экзамены, да и попрощаться есть с кем.

Мы с Ханой с трудом выкраиваем время для совместных пробежек. Когда же нам это удается, мы, по молчаливому соглашению, придерживаемся наших старых маршрутов. Меня радует, что Хана даже не упоминает о той пробежке к лабораториям. Правда, у нее есть привычка перескакивать с пятого на десятое, и теперь ее занимает разрушение участка северной части границы. Говорят, это могли устроить заразные. Я даже мысли не допускаю о том, чтобы появиться возле комплекса лабораторий… ни на секунду. Я фокусирую свое внимание на чем угодно, лишь бы не думать о «деле» Алекса. Впрочем, это не так сложно, потому что сейчас я сама поверить не могу, что ради встречи с ним весь вечер колесила по улицам Портленда и врала тете Кэрол и регуляторам. Уже на следующий день все это казалось мне сном или галлюцинацией. Я убеждаю себя в том, что тогда у меня наверняка случилось временное помешательство. Мозги расплавились от пробежек по жаре.

В день выпуска на торжественной церемонии вручения дипломов Хана занимает место в трех рядах впереди меня. Проходя мимо, она протягивает руку и четыре раза сжимает мою ладонь – два долгих пожатия и два коротких. А когда Хана садится, она специально откидывает назад голову, так что я вижу, что она написала маркером на своей конфедератке: «СЛАВА БОГУ!» Я давлюсь от смеха, а Хана оборачивается и делает притворно-строгое лицо. Кажется, мы все немного одурели. Никогда еще я не чувствовала такого единения с девочками из нашей школы. Мы все потеем под одним солнцем, которое сияет нам широченной знойной улыбкой, обмахиваемся программками, стараемся не зевать и не закатывать глаза, пока наш директор Макинтош монотонно твердит что-то о «взрослении» и нашем «вхождении в общество порядка», подталкиваем друг друга локтями, оттягиваем воротнички, чтобы впустить под мантии хоть немного воздуха.

Родные и близкие сидят на белых складных стульях под кремово-белым парусиновым навесом, который украшен флагами школы, города, штата и Америки. Они вежливо встречают аплодисментами каждую получающую диплом выпускницу. Когда наступает моя очередь, я оглядываю аудиторию в поисках тети и сестры, но при этом так боюсь споткнуться и упасть на сцену в момент получения диплома из рук директора Макинтош, что никого толком не могу разглядеть. Я вижу только какие-то размазанные зеленые, синие и белые силуэты и розовые и коричневые пятна вместо лиц. Отдельные реплики конкретных людей за шелестом аплодисментов тоже не различить, я слышу лишь голос Ханы, чистый и звонкий, как колокольчик:

– Аллилуйя, Халина!

Это наш специальный боевой клич – комбинация из наших имен. Обычно мы использовали его на соревнованиях по легкой атлетике или перед тестами.

А потом мы выстраиваемся в очередь, чтобы позировать для индивидуального портрета с дипломом. Для этой цели школа наняла официального фотографа, а в центре футбольного поля установили задник ярко-синего цвета. Правда, мы все слишком возбуждены, и позировать с серьезным видом крайне сложно. Девчонки сгибаются пополам от смеха, так что в кадр часто попадают только их макушки.

Приходит мой черед фотографироваться, и тут в последний момент в кадр запрыгивает Хана и кладет руку мне на плечо, а фотограф от неожиданности непроизвольно щелкает затвором. Щелк! Вот они мы – я повернулась к Хане, рот открыт от удивления, и видно, что я сейчас расхохочусь; Хана на голову выше меня, глаза закрыты, рот открыт. Я действительно считаю, что этот день был счастливым. Было в нем что-то особенное, может быть, даже волшебное, потому что, хоть я и красная как рак от жары, а волосы как будто приклеились ко лбу, на этой единственной фотографии я выгляжу симпатичной. Будто частица Ханы передалась и мне. И я не просто симпатичная, я – красивая.

Играет школьный оркестр, в общем – чисто, мелодия плывет над футбольным полем, а птицы вторят ей, кружа в небе. Наступает такой момент, как будто с нас со всех сняли тяжелый груз и стерли все различия, и, прежде чем я успеваю понять, что именно происходит, все мои одноклассницы бросаются друг к другу. Мы сбиваемся в круг, обнимаемся, подпрыгиваем и кричим:

– Мы это сделали! Мы это сделали! Мы это сделали! И никто из родителей или учителей не пытается нас разъединить. Когда мы с девчонками начинаем расходиться, я вижу, как они стоят неподалеку и, скрестив руки на груди, терпеливо за нами наблюдают. Я ловлю на себе взгляд тети, и у меня вдруг сжимается сердце – я понимаю, что она и все остальные дарят нам этот момент, последний, когда мы вместе. Потом все изменится – навсегда.

Все изменится, все меняется уже в эту конкретную секунду. Кольцо разбивается на группы, а группы начинают расходиться по одному, и я замечаю, что Тереза Грасс и Морган Делл уже идут по газону к улице. Каждая идет, опустив голову, со своими родителями, и ни одна ни разу не обернулась. И тут до меня доходит, что они с нами и не праздновали, я не видела в нашей компании ни их, ни Элеонору Рана, ни Энни Хан, вообще никого из исцеленных девочек. У меня почему-то сжимается горло, хотя так все и должно быть. Всему приходит конец, люди идут дальше и не оглядываются назад. И правильно делают.

Я замечаю в толпе Рейчел и бегу к ней. Мне вдруг страшно хочется оказаться с ней рядом, чтобы она взъерошила мне волосы, как делала это, когда я была совсем маленькой, и сказала: «Ты отлично справилась, Луни». Луни – это прозвище, которая она выдумала для меня в детстве.

Странно, но у меня перехватывает дыхание, я с трудом выкрикиваю имя сестры:

– Рейчел!

Я так счастлива ее видеть, что готова расплакаться, но этого, естественно, не происходит.

– Ты пришла.

– Конечно пришла, ты же моя единственная сестра, не забыла? – Рейчел улыбается и передает мне букетик маргариток, небрежно завернутый в коричневую оберточную бумагу. – Поздравляю, Лина.

Чтобы не кинуться к ней на шею, я утыкаюсь носом в букет и делаю глубокий вдох. Секунду мы просто стоим и смотрим друг на друга, а потом она протягивает ко мне ладонь. Я уверена, что сейчас она в память о старых временах обнимет меня за плечи или хотя бы пожмет руку, но она просто откидывает с моего лба мокрую прядь волос.

– Как неопрятно, – говорит она, по-прежнему улыбаясь, – ты вся потная.

Расстраиваться глупо и будет это как-то по-детски, но я действительно ожидала другого.

– Это из-за мантии, – говорю я и понимаю, что проблема наверняка именно в мантии, это она не дает мне дышать.

– Идем, – говорит Рейчел, – тетя Кэрол хочет тебя поздравить.

Тетя и дядя вместе с Грейс стоят на краю поля и беседуют с миссис Спринджер, моей преподавательницей истории. Я иду рядом с Рейчел, она всего на пару дюймов выше меня, и мы идем в ногу, но расстояние между нами добрых три фута. Рейчел молчит. Я догадываюсь, что она уже хочет поскорее вернуться домой к своей повседневной жизни.

Я позволяю себе оглянуться. Не могу удержаться. Девушки в ярко-оранжевых мантиях похожи на язычки пламени. Все одновременно уменьшается в размерах и стихает. Голоса сливаются и становятся похожи на белый шум океана, который постоянно фоном звучит на улицах Портленда и его уже никто не замечает. Все замерло и приобрело четкость, как на обведенном черной тушью рисунке, – застывшие улыбки родителей, ослепляющая фотовспышка, открытые рты, сверкающие зубы, блестящие черные волосы, темно-синее небо и безжалостный свет. Все тонет в этом свете. Картинка настолько отчетливая и безупречная, что у меня не остается сомнений – она уже стала воспоминанием или сном.

8

H – водород, элемент номер один,

Когда происходит деление,

Становится ярким и горячим,

Как солнце.

He – гелий, элемент номер два,

Инертный и летучий газ,

Он обновляет мир.

Li – литий, элемент номер три,

Одним касанием превращает огонь

В погребальный костер

И дарит мне вечный сон.

Ве – бериллий, элемент номер четыре… Из молитв об элементах. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс»

Летом по понедельникам, средам и субботам я помогаю дяде в его магазине «Стоп-энд-сейв». В основном в мои обязанности входит пополнение запасов товаров на полках и работа за кассой, но случается, что я помогаю с бухгалтерией в маленьком офисе за стеллажами с сухими завтраками и галантерейными товарами. Слава богу, Эндрю Маркуса в конце июня исцелили и определили на постоянную работу в другой продовольственный магазин.

Утром четвертого июля я отправляюсь к Хане. Каждый год в этот день мы ходим смотреть фейерверк на Истерн-Променад. Там всегда играют оркестры, а торговцы продают с лотков на колесиках кукурузу в початках и на маленьких бумажных тарелках яблочные пироги, плавающие в растаявшем мороженом. Четвертое июля – один из моих самых любимых праздников, это день нашей независимости, день, когда мы навсегда закрыли границы нашей страны. Мне нравится музыка, которая звучит на улицах, нравится густой дым, который поднимается над грилем, стелется по улицам и превращает прохожих в призраков. Но больше всего мне нравится то, что в этот день комендантский час начинается позже, чем всегда, и всем неисцеленным позволено возвращаться домой не в девять часов вечера, а в одиннадцать. В последние годы мы с Ханой придумали для себя игру – остаемся на улице как можно дольше и с каждым разом сокращаем время на возвращение домой. В прошлом году, чтобы оказаться на пороге своего дома ровно в десять пятьдесят восемь, мне пришлось мчаться со скоростью спринтера. У меня тряслись от слабости ноги, а сердце выскакивало из груди, но когда я улеглась в постель, я улыбалась. У меня было такое чувство, будто мне что-то сошло с рук.

На дверях дома Ханы установлен кодовый замок. Я набираю четырехзначный код и проскальзываю внутрь. Код мне Хана дала еще в восьмом классе. Это был с ее стороны, как она сама выразилась, жест доверия. А еще она сказала, что, если я кому-нибудь выдам код, она «нарежет меня на ленточки». Я не стучу – родители Ханы вряд ли дома, а она сама никогда не подходит к дверям. Вообще-то, кроме меня, к ней никто и не приходит. И это странно – Хана всегда была в школе популярной. Девчонки уважали ее, и каждая хотела быть на нее похожей, но, несмотря на то что Хана ко всем относится дружески, она не стала ни с кем сближаться… кроме меня.

Мы подружились во втором классе. Тогда миссис Яблонски посадила Хану за одну парту со мной. Временами я думаю, не жалеет ли она об этом? У Ханы фамилия Тэйт, а я тогда уже числилась под фамилией тети – Тиддл, так что все дело было в алфавите. Может, Хана предпочла бы сидеть с Ребеккой Трэлони, или с Кэти Скарп, или даже с Мелиссой Портофино? Порой мне кажется, что я не очень ей подхожу, она могла бы выбрать в подруги какую-нибудь «особенную» девочку. Как-то Хана сказала, что я ей нравлюсь, потому что я настоящая, потому что я способна испытывать настоящие чувства. Но в этом вся проблема – насколько я на это способна?

– Есть кто дома? – кричу я, едва шагнув за порог. В прихожей, как всегда, темно и прохладно. У меня на руках волоски встают дыбом. Не важно, сколько раз я бывала у Ханы, меня всегда поражает мощность невидимых, встроенных в стены кондиционеров. Какое-то время я просто стою и вдыхаю запахи мебельной политуры, «Виндокса» и свежесрезанных цветов. Из комнаты Ханы на втором этаже доносится ритмичная музыка. Я пытаюсь узнать, что это за песня, но не могу разобрать ни слова, только басы пульсируют сквозь потолок.

Поднявшись наверх, я останавливаюсь. Дверь в комнату Ханы закрыта. Определенно я не в состоянии узнать песню, которую она врубила так громко, что можно оглохнуть. Я вынуждена напомнить себе, что дом Ханы со всех сторон окружен газонами и деревьями и никто не станет доносить на нее регуляторам. Такую музыку мне никогда не приходилось слышать. Какие-то пронзительные, агрессивные звуки, энергия и неистовство. Я даже не могу понять, кто поет – мужчина или женщина. По моему позвоночнику как будто бы пробегает слабый разряд электрического тока. Такое же чувство я испытывала, когда совсем еще маленькая прокрадывалась в кухню и пыталась стянуть из буфета печенье. Именно это я ощущала за секунду до того, как у меня за спиной скрипели половицы и в кухню входила мама. Я оборачивалась, а руки и физиономия у меня были все в крошках.

Я встряхиваюсь и толкаю дверь в комнату Ханы. Она сидит за компьютером – ноги закинула на стол, кивает в такт музыке головой и отбивает ладонями ритм на ляжках. Как только Хана меня замечает, она рывком придвигается к столу и ударяет по клавише на клавиатуре. Музыка мгновенно обрывается. Странно, но наступившая тишина кажется такой же оглушающей, как и грохотавшая до этого музыка.

Хана перебрасывает волосы через плечо и откатывается на компьютерном кресле от стола. На ее лице мелькает какое-то выражение, но я не успеваю определить какое.

– Привет, – щебечет Хана как-то слишком уж радостно. – Не слышала, как ты вошла.

– Если бы я вломилась, ты бы тоже вряд ли услышала.

Я прохожу через комнату и падаю на кровать. У Ханы кровать королевских размеров, с тремя подушками. Когда лежишь на такой кровати, чувствуешь себя на небесах.

– Что это было?

– «Было» что?

Хана поджимает ноги и делает полный оборот на кресле. Я приподнимаюсь на локтях и пристально на нее смотрю. Хана прикидывается дурочкой, только когда ей есть что скрывать.

– Музыка.

Хана продолжает смотреть на меня, как будто ничего не понимает.

– Песня, которую ты тут слушала. Такой грохот, у меня чуть барабанные перепонки не полопались.

– А, это…

Хана откидывает челку со лба. Еще один прокол. Она постоянно теребит челку, когда блефует в покер.

– Так, одна новая группа, нашла в Сети.

– В БОФМ? – продолжаю допытываться я.

Хана меломанка; когда мы учились в средних классах, она могла часами серфинговать по библиотеке одобренных фильмов и музыки.

– Не совсем, – отвечает Хана и смотрит в сторону.

– Что значит «не совсем»?

Как и все остальное, Интранет в Соединенных Штатах контролируется и мониторится для нашей же безопасности. Все веб-сайты, весь контент, включая перечень разрешенных развлечений, который обновляется каждые два года, пишутся правительственными агентствами. Цифровые книги размещаются в БОК, библиотеке одобренных книг, фильмы и музыка – в БОФМ, библиотеке одобренных фильмов и музыки. За небольшую плату их можно скачать в свой компьютер. Конечно, если он у вас есть. У меня – нет.

Хана вздыхает и наконец поворачивается в мою сторону.

– Ты умеешь хранить секреты?

Вот теперь я уже сажусь по-настоящему и передвигаюсь на край кровати. Мне не нравится, как Хана на меня смотрит. Такой взгляд не сулит ничего хорошего.

– О чем ты говоришь, Хана?

– Ты умеешь хранить секреты? – повторяет она.

У меня перед глазами всплывает картинка: мы стоим перед лабораториями в день эвалуации, солнце жарит немилосердно, Хана наклоняется ко мне и шепчет о счастье и несчастье. Мне вдруг становится страшно. Я боюсь Хану и боюсь за нее.

– Да, конечно.

– Ладно. – Хана смотрит вниз, теребит пару секунд манжеты на шортах, потом делает глубокий вдох и говорит: – В общем, на прошлой неделе я познакомилась с одним парнем…

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.