Владимир Березин
Путевые знаки
Жизнь во «Вселенной Метро 2033»
Объяснительная записка Дмитрия Глуховского
В школе я просто обожал фантастику. Когда мне особенно нравилась какая-то книга, когда меня покорял выдуманный кем-то мир, мне хотелось читать и читать про него – читать бесконечно.
«Было бы здорово, – думал я тогда, – если бы несколько писателей, объединившись в клуб, вместе придумывали и создавали книги об одном и том же мире. Это позволило бы превратить такой воображаемый мир в живой, детально продумать его, сделать безграничным».
И вот в моей жизни наступает момент, когда я могу воплотить свою детскую мечту. Могу открыть двери во вселенную моего романа «Метро 2033» для других писателей. И теперь вместе с ними творить этот мир.
А это значит, что тебе не нужно будет ждать еще несколько лет, чтобы узнать, что творится в других уголках вселенной «Метро 2033». Среди авторов, которые уже присоединились ко мне, есть те, кто пишет про Питер, и те, кто пишет про Минск, и те, кто собирается написать про Новосибирск. И даже такие, кто будет рассказывать историю постъядерной Софии – на болгарском языке. Ну и конечно, Московское метро останется главным убежищем человечества, а значит, самые драматичные события будут разворачиваться именно в нем.
У тебя в руках – первый роман нового большого проекта «Вселенная Метро 2033», который мы запускаем.
В этой серии будут выходить книги о жизни после Апокалипсиса, о мире моих романов «Метро 2033» и «Метро 2034». Писать их будут самые разные люди – но все яркие, интересные, талантливые.
«Метро 2033» писателя и критика Владимира Березина – очень необычный роман. Я решил начать серию именно с него, потому что Березин знает толк в хорошей фантастике и потому что книга получилась очень увлекательной.
В январе 2010 года выходит в свет «Метро 2033: Питер» Шимуна Врочека – головокружительный постъядерный роман о Петербурге.
В феврале – «Метро 2033: Темные туннели» Сергея Антонова, на этот раз снова о Москве. И о молодых бунтарях.
Есть планы и на март, и на апрель. Но самое интересное – автором одной из книг «Вселенной Метро 2033» можешь стать и ты! На портале Вселенной – на сайте Metro2033.ru – мы проводим конкурсы и отбор лучших романов, написанных читателями. Заходи на сайт, чтобы постить там свои рассказы, повести, романы, – и тебя могут напечатать!
2033-й год… Мир уже разрушен до основанья. Давай строить наш новый мир вместе!
Дмитрий Глуховский
Благодарности
Автор выражает чрезвычайную признательность М. Кагановой, Е. Розановой, И. Синдерюшкину, Е. Сирик, Е. Пероновой, Д. Фаррентес, Enigma, MegaVolt, Djtonik, а также авторам сайтов metro.vpeterburge.ru, anticaves.ru и многим другим за консультации и помощь.
Все совпадения с реальными именами и событиями носят случайный характер и не имеют ничего общего с действительностью.
У главных путей устанавливаются сигнальные и путевые знаки. Это постоянные знаки, указывающие план, профиль, протяженность и границы участков пути. Сигнальные знаки устанавливаются с правой стороны по направлению движения, а путевые – с правой стороны по счету километров.
Правила технической эксплуатации железных дорог Российской Федерации Прежде чем принять какое-либо решение, сначала успокойтесь, соберитесь с мыслями и оцените создавшееся положение. Вспомните всё, что вы знаете о выживании в подобных условиях. Действуйте в соответствии с конкретной обстановкой, временем года, характером местности, удалением от населённых пунктов, состоянием здоровья членов экипажа. Ваши воля, мужество, активность и находчивость обеспечат успех в самой сложной обстановке автономного существования.
Памятка лётному экипажу по действиям после вынужденного приземления в безлюдной местности или приводнения. (Издательство Министерства обороны. – М.: 1975. Без указ. тиража. Бесплатно, с. 3) I
Отец
Не рассказывайте никому своих снов – что, если к власти придут фрейдисты?
Станислав Ежи Лец Я стоял на краю лётного поля среди высокой травы, колыхавшейся на ветру. Волны шли вдоль взлётной полосы, расходясь то в одну, то в другую сторону, будто поле кто-то гладил огромной ладонью. Я ждал отца, и вот он появился – большой, сильный, и взял меня за руку. Я чувствовал его ладонь и торопился за ним, когда он повёл меня через ограждение к ангарам. Часовой лихо откозырял нам, но мы все знали друг друга давно, и всё было формальностью: и движение часового, и ответ отца, и пропуск, который он так и не достал.
Аэродром был маленький, спортивный, и машин на нём было мало. Всего было мало – и самолётов, и лётчиков.
Отец, прищурившись, посмотрел вдаль и произнёс:
– Чудесный день: видимость миллион на миллион.
Он сказал техникам что-то, те ответили неразборчиво, помахав какими-то бумагами. Вместе они уткнулись в эти бумаги и, наконец, отец поманил меня за собой.
В кабине учебного самолёта было жарко, пахло бензином и нагретым металлом. Я любил эти запахи, но ещё больше любил, как пахнет в кабине, когда нет жары, – каким-то особым запахом электроприборов. На реактивных самолётах топливом почти не пахнет, а вот тут ты ощущаешь себя почти как в автомобиле.
Отец говорил, что завод разрешает им летать на девяносто втором – автомобильном бензине, оттого мне так и кажется. А мать недовольно говорила, что я люблю нюхать бензин, потому что у меня в организме не хватает железа.
Я сижу справа, уткнувшись носом в панель автоматического радиокомпаса, пока отец готовится к вылету.
Я помню тот фильм, где мальчик спас отца и вёл самолёт над пустыней. «Если что, я спасу его, – думаю я, проведя пальцем по шкале коррекционного механизма. – Вот он попадёт в беду, а я доставлю его в госпиталь… Нет, пусть не он, а кто-нибудь другой попадёт в беду, и мы с отцом спасём его. Мы сядем в далёкой горной местности, вокруг будет война и взрывы, а мы погрузим раненых и в последний момент взмоем в небо. Он будет так же, как и сейчас, спокойно и строго смотреть вперёд, а я буду штурманом».
И я проверяю, выставлен ли коррекционный механизм на ноль перед взлётом.
Отец не смотрит на меня, но я знаю, что он всё видит.
Я рассказываю ему школьные новости, чередуя хорошие и плохие, и чувствую, что ему всё это очень интересно, но немного не к месту, не вовремя – ведь сейчас ему лететь.
Что-то ещё я хотел спросить у него, но не помню что. Отец подмигивает мне, будто намекает, что он тоже хотел что-то рассказать, но не сейчас: видишь, работа.
Мы ещё некоторое время сидим с отцом в кабине, и он, внимательно проверив, как я застегнул ремни, прибавляет газу. Самолёт двинулся вперёд, и мы, раскачиваясь, выписали квадрат на двух разогретых солнцем асфальтированных полосах аэродрома. Потом он остановил самолёт, сбросив обороты двигателя.
Я выбираюсь наружу, и воздушный поток тут же срывает у меня с головы пилотку. Это отцовская пилотка, а отец говорит, что головной убор – самое главное в форме. Пилотка мне велика, но я берегу её пуще коллекции вкладышей от жвачки. Пилотка скользит по шершавому бетону, и я бегу за ней, упуская тот момент, когда отец тронул машину и стал набирать скорость. Крылья начинают двоиться и троиться в мареве, которое висит над нагревшейся уже полосой, и вот, наконец, далеко-далеко чёрточка учебного самолёта отрывается от земли, покидает это дрожащее над бетоном марево и поднимается вверх. Отец закладывает вираж и проходит над аэродромом обратно, сделав бочку, а потом крутит прямо у меня над головой фигуры по списку своего полётного листа.
Я иду к ангарам и, стоя в тени, хочу только одного, чтобы это длилось бесконечно: меняющийся на виражах тон работающего двигателя, самолёт, кувыркающийся в воздухе на фоне нестерпимой синевы, и моё счастье.
Надо было что-то спросить, что-то очень важное, и я знаю, что отец мне всё объяснит. И я, наконец, вспоминаю, что именно… Но отец далеко, и его самолёт, сделав петлю, уходит в сторону солнца. Я читал одну книгу, повесть про лётчиков времен войны… И там, в этой повести, один из наших пилотов всегда уходил в сторону солнца после атаки, поэтому его никто не мог сбить. Он потом садился на аэродром, где базировались американские лётчики, тогда мы воевали вместе. И вот американцы пили своё виски, а он всегда просил в столовой немного солнца с газировкой. Я уже не помню подробностей и что там было ещё в этой книге, но потом этот лётчик улетел в сторону солнца после воздушного боя, но не с американцами, конечно, а с немцами, которые на нас тогда напали. Он улетел, и больше его никто не видел. Он растворился в этом солнце… Потом американцы спрашивали про него, а им предлагали только выпивку… И американцы плакали, потому что мы тогда дрались вместе, и когда твой друг не приземлился, то как же тут не заплакать?
Поэтому когда отец пьёт с друзьями, они поднимают тост за то, чтобы количество взлётов совпадало бы с количеством посадок. У них много ещё тостов, и ещё было правило не говорить «последний», а говорить «крайний».
И вот я смотрю, как отец ушёл в сторону огромного солнечного диска, который начинает клониться к закату, и жду. Я жду очень долго, кажется, жду вечно…
В этот момент я всегда просыпаюсь.
Когда мне снится отец, я всегда просыпаюсь на этом месте, и моё одеяло оказывается совершенно мокрым от пота. Я просто плаваю в луже пота, и давным-давно, то есть в детстве, мне казалось, что это были слёзы. Но это, конечно, не так, а какая-то физиологическая реакция. Эти сны приходят ко мне раз в месяц, а иногда чуть чаще. Давным-давно я советовался с нашим доктором, и он говорил, что это, наверное, реакция на полнолуния и новолуния. Доктор говорил, что у женщин тоже так бывает, и смеялся.
Это не как у женщин. Я теперь понимаю эту шутку.
Такие сны мне снятся уже двадцать лет, и доктор у нас новый, а старый уже умер.
Ещё мне говорили, что эти сны приходят ко мне из-за того, что во время Катаклизма (это ещё доктор назвал то, что произошло, Катаклизмом) на меня подействовал электромагнитный импульс. Меня тогда лечили от головных болей, от спазма сосудов слабыми токами, и вот одно наложилось на другое и превратилось в ночные свидания с отцом.
Всё бы хорошо, но только очень тяжело просыпаться – и не из-за того, что совсем мокрый, а из-за того, что сон кончился. Об этом надо помалкивать, потому что и так на меня смотрят как на ненормального.
Я перевернул матрас мокрой стороной вниз и перестелил одеяло.
Отец уехал к родственникам в Питер за несколько дней до Катаклизма. Он должен был прилететь через неделю, и вот уже двадцать лет его нет со мной. Мне хочется думать, что он тоже там, в городе на Неве, спит и видит странные сны, где я с ним говорю и где мы вместе сидим в кабине его самолёта.
Мать умерла десять лет назад, но не из-за лучевой болезни, не от всей этой дряни, которой мы болели сразу после Катаклизма, а совершенно непонятно из-за чего. Я иногда думаю, что она умерла из-за того, что ей не хватило света.
Её нашли утром отвернувшейся к стене с совершенно спокойным выражением лица. Очень спокойным, я бы сказал.
И она ни разу мне не снилась.
А жизнь моя шла в подземельях между «Соколом» и «Динамо». Я родился в Петербурге, когда он уже опять стал Петербургом, но прожил в этом городе совсем недолго. Родители давным-давно переехали в Москву. Мы жили рядом с «Белорусской», и жить бы мне на богатой ганзейской станции, но судьба, что занесла меня под землю, повела меня дальше. Судьба поволокла меня дальше, за ганзейский барьер.
Туда, где на трёх станциях метро мы занимались самым нужным делом. Как говорил начальник станции «Сокол»: «Мы выращиваем зерно, разводим свинью и консервируем слизь». Это он говорил – как настоящий начальник – на праздниках. Наш начальник произносил это, взмахивая рукой, как взмахивали все прежние начальники, и будут ораторствовать будущие, если у нас, конечно, есть будущее в этом подземном мире. Я заметил, что все они говорят «свинью», а не «свиней», отчего-то они чувствуют себя увереннее, если слово свинья употребляется в единственном числе. Так им намного спокойнее.
Я свиней тоже не любил, свиньи меня всегда пугали, но деться от них было никуда не возможно. Не пчёл же в тоннелях разводить.
А начальник станции «Сокол» Бутов был крепким хозяйственником. Никто, кроме него, не удержал бы в повиновении своевольных свинарей, угрюмых собирателей грибов-слизней и техников типа меня. Власть начальника «Сокола» простиралась до самой станции «Динамо», где, впрочем, на швейном и кожевенном производстве хватало своих начальников, только пожиже и поменьше. А Бутов был велик и обширен – в обоих смыслах последнего слова. Он даже бак с водой одной рукой поднимал. Я в детстве верил, что значок на картах «забутовано», относившийся к заложенным тоннелям и закрытым вентиляционным шахтам, относится именно к его фамилии.
Слизь, впрочем, была не слизь, а загадочная плесень, помогавшая от многих болезней. Пищевая добавка, сначала вызывавшая ужас, а потом ставшая дорогим экспортным товаром.
День катился своим обычным путём. Да и было это одно название: день-ночь – сутки прочь. При искусственном свете что день, что ночь – всё едино. Раньше говорили, что люди должны автоматически перейти на сорокавосьмичасовые сутки. Но у всех получилось по-разному.
У нас, тех, что работали на плантациях чудо-семян, это были, наоборот, двенадцатичасовые сутки – поработаешь немного, а потом спишь прямо в оранжереях.
А вот у свинарей всё зависело от их подопечных: спят они, так и свинари ходят как зомби, а проснутся свиньи, так и свинари бодро бегают по звероферме.
Друзей у меня было немного, но один стоил десятка.
Главным и лучшим был старый железнодорожник Владимир Павлович. Сперва он мне казался стариком, но это было следствие отношения к возрасту в юности, когда все, кто лет на десять старше тебя, кажутся стариками. Сейчас я понимаю, что дело заключалось ещё и в том, что до Катаклизма он успел прожить какую-то взрослую жизнь, а я – нет. А потом разница в возрасте, как это всегда бывает, стёрлась.
Владимир Павлович ходил в железнодорожной форме. Мне это жутко нравилось, потому что спутать Владимира Павловича ни с кем было нельзя. Где он находил эту форму на смену сношенной, совершенно не понятно.
Всякий помнил наизусть историю метрополитена, на некоторых станциях её даже заставляли учить детей, будто закон Божий. Поэтому все знали, что постановлением Правительства Российской Федерации от 3 января 1992 года № 4 (будто кто-то из нас помнил, что это были за предыдущие три!) метрополитен был передан в муниципальную собственность города Москвы. Был ликвидирован Главметрополитен МПС. То же самое произошло и с метрополитенами других городов, но сейчас до других городов нам не было дела.
И форма старого образца означала как бы прежнюю жизнь.
А Владимир Павлович ходил именно в мундире железнодорожника, и фуражка у него была старинная, с перекрещенными молотками на околыше.
Я как-то спросил у него, что это за второй молоток. Владимир Павлович отвечал, что это французский ключ. Я застеснялся и не стал переспрашивать, просто пошёл в библиотеку. Библиотека была старая, заброшенная, и там я ещё мальчиком проводил время, когда мне было плохо или хотелось спрятаться. Я полистал разбухшие от сырости словари, и оказалось, что по-английски это monkey wrench. Он действительно раньше назывался паровозным, а сейчас его все называли просто – разводной ключ. Я катал на языке это слово monkey. Смешное название, да.
Потом я придумал простое объяснение. Оно заключалось в том, что у Владимира Ивановича где-то было припрятано несколько комплектов старой формы. Именно старой! Может, он обнаружил на боковых ответвлениях путей или в депо тюк со старыми кителями и фуражками, потому что невозможно столько времени сохранять выданный тебе комплект.
Впрочем, нет. Не знаю, тут мистические вещи творятся: одна история про Серебряный поезд чего стоила.
Ещё баба Тома говорила мне, что раз в год по тоннелям проходит Серебряный поезд, и если впрыгнуть в него, то можно уехать из метрополитена далеко-далеко, в страну, где есть небо и живут там совсем по-другому.
У моего старшего товарища была и другая черта – довольно странная.
Владимир Павлович удивительным образом умудрялся напиваться каждый день. Пили у нас редко, но буйно, с драками и долгими разбирательствами. А Владимир Павлович пил тихо и укромно, никому этого не показывая. Я думаю, что он и жил на станциях-факториях оттого, что здесь было налажено производство спирта. Конечно, эта привычка была непростой, обслуживая своё пьянство, Владимир Павлович проявлял удивительную изобретательность, но оставался тайным пьяницей.
«Пьян да умён, два угодья в нём», – сказал как-то начальник станции «Сокол», и точно – руки у Владимира Павловича были золотые. Никто ему не ставил брагу в укор.
Да и я любил с ним говорить после обеда, а вот поутру и вечером я Владимира Павловича не любил.
Но вольно ж мне было ругаться, ибо когда проживёшь полжизни с человеком, особенно здесь, то понимаешь, что только смерть, точь-в-точь как в брачной клятве чуждых нам церквей, только смерть разлучит нас.
Иногда я представлял всё пространство метрополитена: разодранное противоречиями, населённое ожесточёнными людьми, готовыми продать друг друга за горстку патронов, чтобы потом набить ими рожок автомата Калашникова и убить ещё кого-то. Когда я начинал думать так, то всё время себя одёргивал, говорил себе, что ведь там, за пограничным постом на «Белорусской», живут точно такие же, как я, люди, ровно с теми же мыслями. И как только они кончают враждовать, оказывается, что все они сделаны из того же мяса и костей: и какие-то опереточные фашисты на «Пушкинской», и мастеровые на «Кузнецком мосту», и белые воротнички Полиса, и анархисты на «Войковской».
– Куда мы денемся с этой подводной, вернее, подземной лодки, – так говорил уже сам Владимир Павлович об окружавших нас людях.
Я хотел подавить в себе чувство брезгливой ненависти к этим человеческим существам, потому что знал, что оно родилось из страха. Один священник, пришедший из подземных храмов под Елоховской, чтобы проповедовать нам Слово Божье, говорил, что я правильно думаю. И эту ненависть нужно переплавить в любовь! Я кивал в такт его речам, но знал, что ничего переделать в любовь я лично не смогу. Не тот я материал, чтобы оказаться годным для перестройки.
Священник, шелестя ветхой рясой, ушёл в направлении занятой анархистами «Войковской», станции с непростой историей, и с тех пор его никто больше не видел. По крайней мере, мимо нас он обратно не проходил.
Уж не знаю, как и что с ним произошло, обратил ли он кого в свою веру или пожрали его в туннелях слизни. И никто не знал. «Войковскую» вообще у нас считали проклятой станцией – во-первых, из-за названия. Названа она была в честь человека, убившего последнего русского царя. Или человека, велевшего его убить, не помню точно.
Но, во-вторых и главных, про неё рассказывали много нехорошего в плане радиации. Тоннель там был неглубокого залегания, заражение проявлялось сильнее, чем у нас, вот и расплодилось там много странного.
Рядом на поверхности все ещё стояли авиационный институт и заводы, в которых было понапихано много странной электроники, и ходили легенды о том, что эта боевая электроника объединилась в один электрический разум не без помощи оставшихся в живых авиационных инженеров. Эти инженеры якобы окопались в своих бомбоубежищах рядом с «Войковской» и держали оборону против всех, и своих, и чужих, при помощи боевых человекоподобных роботов. Эти роботы гоняли анархистов с «Войковской», которые пытались установить там свою власть и, чуть что, прятались в своих запутанных подземных коммуникациях.
Про роботов, впрочем, врали. Никакого резона в человекоподобии этих терминаторов, я так понимаю, не было. Но инженеров все-таки не жаловали: рядом с нами, к примеру, были гигантские подземные пространства, принадлежавшие научно-промышленному объединению «Алмаз», которое делало когда-то зенитно-ракетные комплексы.
Началось противостояние, как водится, с малого, с пьяной драки. Обпившись брагой, наши начали кричать, что зенитчики не уберегли покой и мирный сон страны, те отвечали без большого покаяния, и в итоге люди взялись за ножи, а потом и за стволы.
И в какой-то момент (я был тогда совсем маленьким и знал всё это только в пересказе) вспыхнула даже маленькая война, окончившаяся худым миром.
После этой короткой войны с зенитчиками войковские анархисты, а вместе с ними и технари из авиационного клана перекрыли тоннели и заложили малые ходы. Мирное соглашение заключалось в том, что мы общались при помощи электрического кабеля. То есть воевать всем было невыгодно, но даже ругаться мы не могли: кроме кабеля, от которого технари были запитаны, никакой связи не было. Я думаю, что за последние лет десять ни один человек с «Сокола», уйдя к технарям, не вернулся обратно. И всё это, повторяю, случилось ещё задолго до моего появления здесь.
Теперь никто ни с кем не общался, хотя теперь мы пропускали по тоннелю всех, кто шёл дальше в сторону «Войковской». Однако большая часть служебных коммуникаций была перекрыта, а то и вовсе заминирована.
Мы могли только гадать, что и как происходит за этими перегородками. Детям говорили, что там и вовсе живут мутанты, которые заберут их в своё царство, если они будут капризничать и плохо кушать питательные грибы и свинину. Умом многие понимали, что за барьерами в этих чужих тоннелях и убежищах сошлись очень толковые люди, но теперь все попытки «Сокола» подружиться с ними были и оставались не более чем мечтой.
Одним словом, наши отношения были обозначены путевым знаком из перечёркнутого горизонтально круга, который говорит, что дальше ходу нет.
Чем дальше, тем больше я любил уходить по боковым коридорам в сторону аэропортовских улиц, где нашёл выход в глубокий подвал-убежище. В этом подвале доживала свой век гигантская библиотека.
Я читал всё: кулинарные книги, по которым уже невозможно ничего приготовить, и жизнеописания людей, о которых все забыли, учебники иностранных языков, тех языков, на которых после Катаклизма, может быть, уже никто больше и не говорил.
Владимир Павлович этого занятия не одобрял, но точно в той же степени, в какой я не одобрял его алкогольных экспериментов.
– Ты знаешь, Саша… – сказал он мне как-то. – Вот гляжу я на тебя и понимаю, что ты наглядная иллюстрация неизвестной нам пока мутации. На вид здоровый кабан. Да, кабан… – Тут он запнулся и после паузы продолжил: – Кабан, это ты наверняка должен был прочитать, что-то вроде наших свиней. Так вот, ты здоровый мужик, а ведёшь себя как ботаник.
– Ботаник? И хочу из оранжереи уйти?
– Я думал, что ты и об этом читал. Ботаник – это такой худенький мальчик, который прилежно учится в школе, слушается родителей и всё время проводит за книжками.
Точно, я вспомнил это слово. Я его видел в книгах, но вот как у нас в школе называли ботаников, я не помнил. Раньше помнил, а потом забыл.
Одно точно – все мы были немножко ботаниками из-за того, что носили защитные очки от яркого света.
Глаза наши давно привыкли к подземельям, где света не то что не было, а просто он был так же редок, как чистая вода: вообще-то вроде бы и есть, но поди найди хороший источник, подземный ручей, наладь от него трубу, обеспечь стоки… Хорошего специалиста по канализации могли выменять на десяток снайперов.
Я давно понял, что иерархия специалистов меняется постоянно: то в цене были бойцы, защитники и добытчики, то инженеры и строители.
Катаклизм нас не просто перетряхнул, он даже не отбросил общество назад, он повёл нас не прежней дорогой, а куда-то вбок. Впрочем, иногда могли пригодиться очень странные навыки. Я, например, с детства хорошо стрелял из рогатки. А лет десять назад начался какой-то массовый психоз – соревнования по стрельбе из рогаток на деньги. И я умудрялся не только быть в числе победителей, но даже не плохо на этом зарабатывать.
Правда, когда мне предложили таким способом охотиться на крыс, я отказался. Не моё это дело. К крысам я испытывал отчего-то уважение. Крысы – очень умный народ, хоть про них наговорили много глупостей. У них прекрасная координация и чувство пространства. С крысой можно подружиться и, легко постучав по стене, вызвать крысу из подземелья. Это всё оттого, что у крыс прекрасный слух и они очень чутки к вибрации.
Но, наверное, я переношу своё уважение к одной крысе на всех остальных, однако об этом после.
Мы с Владимиром Павловичем уже много лет проводили время в разговорах. Вот и сегодня он пригнал тележки в оранжерею, и мы с ним сели за небогатый обеденный стол. Владимир Павлович сразу же отхлебнул из фляжки, и мы заговорили, как всегда, о смысле жизни.
«Смысл жизни» – так я это называл, хотя темы у нас были весьма странные.
Сейчас Владимир Павлович заглянул мне в глаза:
– Ты вот по молодости это не очень хорошо помнишь, а я тебе расскажу. Сразу после Катаклизма множество людей из тех, кто спасся, пребывали в эйфории. Для них это было освобождение. Ведь раньше они мучились, переживали, суетились. В их жизни было начальство, семьи, где часто счастья никакого не было, и, главное, соображения о том, что все они – неудачники. Они недостаточно зарабатывают, у них не сделан ремонт, не достроена дача… И тут – бац! Всё исчезло. Конечно, жизнь теперь была не сахар, и болеть стали больше, но те, кто по-настоящему болел, быстро вымерли.
А вот те, кто пришёл в такое упрощённое состояние, почувствовали себя очень комфортно. Это был второй шанс для неудачников и, главное, никакого офисного рабства. Ведь у нас масса людей занималась не своим делом: люди протирали штаны в конторах, с нетерпением ждали пятницы, чтобы радостно напиться, пить всю субботу и воскресенье, сносить упрёки нелюбимых жён или мужей, с ужасом думать, что дети непослушны, попали в дурную компанию, понимать, что годы уходят, а ничего не сделано. Узнавать с завистью, что сверстники разбогатели, уехали за границу и вообще успешнее тебя. Душевные муки всегда тяжелее физических: к физическим ты привыкаешь или умираешь в зависимости от их тяжести. А тут, после Катаклизма, в одночасье, разом, успех стал осязаем. Успех – это то, что ты жив, что ты получил пайку в оранжерее или выгодно торгуешь с ганзейскими станциями.
Это новое средневековье, о котором так долго говорили. Ну ты не знаешь, но поверь, что говорили. И это гораздо более простая цивилизация, чем была. В ней есть все те же связи начальник – подчинённый, но теперь это хозяин – работник. Марксизм – ты не представляешь, вообще, что такое марксизм, но поверь, моё поколение всё было на нём воспитано… Так вот, марксизм снова стал настоящим, мир – понятным. Вот они, вот мы. Вот еда, а вот одежда.
– Но так нельзя жить долго. И я читал про марксизм.
– Ну почему нельзя? Впрочем, что считать – «долго»? Что для нас это «долго»?
– Если ты говоришь о марксизме, то количество должно перейти в качество.
– Это не марксизм. Это в тебе от невнимательного чтения. Переход количества в качество – это Гегель, диалектика…
– Ну хорошо. Гегель. Но что-то должно случиться.
– Да понятно что, должен случиться выход на поверхность.
– Или нас съедят какие-нибудь монстры.
– Ну вот подумай, зачем монстрам нас есть? Что им в нас? Что такого мёдом намазанного в людях, что спаслись в метрополитене? Отвоевать у них метро? Но если разумные мутанты, да и неразумные, жили двадцать лет у себя, даже в случае дельта-мутации, какой им резон лезть под землю? Я могу предположить, что самые разумные из них ищут с нами контакт. Может, они хотят с нами сосуществовать.
– Мы всегда можем предположить самое фантастичное. Например, что самые разумные нас рассматривают как деликатес. Устроят фермы, будут нас разводить, как свиней…
Потом мы обсудили слухи о Курчатовском институте. Там, рядом со станцией «Октябрьское поле», был целый город, причём с одной стороны смыкавшийся с убежищами и подземными помещениями Главного разведывательного управления на Хорошёвском шоссе, а с другой – с Курчатовским институтом.
Говорили, что вчера на дальних рубежах была стрельба, и кто-то, видимо, хотел прорваться к нам.
– Ты ведь знаешь, откуда у нас возможность выращивать чудо-зерно? – спросил меня кто-то.
Это, в общем, все знали, да только никто не говорил. То электричество, что круглосуточно освещало наши плантации, было произведено той же силой, что загнала нас под землю.
Оно приходило из вновь пущенных реакторов Курчатовского института, и у нас на станциях в нём недостатка не было.
А поскольку времени было много, то я пристрастился читать именно в этом дармовом свете.
В Курчатовском институте работало два реактора, и с людьми, жившими там, существовало специальное соглашение. Понятно, что не патронами с ними расплачивались, существовала сложная система взаимозачётов.
Ходили слухи, что рядом с Москвой находятся гигантские склады дизельного топлива, до которых никто не добрался в первые пять лет после Катаклизма. А потом оказалось, что оно испортилось. Его пытались облагородить и фильтровать, да только ничего из этого не выходило. Энергия дизель-генераторов оказалась вещью дорогой, с топливом что-то химичили, да, по-моему, недохимичили.
Топливо расслаивалось на фракции, выпадали в осадок какие-то смолы, забивались тонкие патрубки двигателей, в общем, какие-то сложности все время возникали с этими запасами топлива. Кто-то говорил мне, что дешевле построить нефтеперегонный завод, но для этого нужно было замириться всем москвичам, а воли разом окончить междоусобицу ни у кого не было. Ишь, чего захотел, нефтеперегонный завод…
Говорили, что мифические бауманцы, жители инженерных подземелий на северо-востоке, придумали какую-то технологию оживления не только солярки, но и вконец потерявшего свойства бензина! Да где те бауманцы? Спаслись ли какие инженеры из огромных институтов в районе «Бауманской», никто точно не знал. Были ли они на самом деле? Не известно.
Ничего-то нам было не известно.
Но, несмотря на неизвестность, меня давно не удивлял этот мир, который менялся от километра к километру, наконец окончательно оформляясь на новой станции в мир, иногда внешне похожий, но уже совершенно другой. Например, я легко мог по запахам отличить «Динамо» от «Аэропорта», не говоря уж о мире «Сокола» с его гигантскими пространствами и удивительными зверофермами.
Чистенькие жители «Динамо», бойцы портновского фронта, жили совершенно иначе, нежели свинари с «Сокола». И дело даже не в том, что «Динамо» была станцией глубокого заложения, а, скажем, «Аэропорт» строился открытым способом, дело было не в размерах подземных городов, которые, конечно, не ограничивались перегонами и станциями, а тянулись далеко в стороны, вдоль подземных рек, закованных в коллекторы, по заброшенным коммуникациям, иногда заканчиваясь карстовыми пещерами, а иногда оставленными людьми бункерами и бомбоубежищами. Дело было в стиле жизни, который определяется иногда довольно случайными факторами.
Стиль жизни был связан и с тем, что за люди случайно оказались на станции двадцать лет назад, и с тем, какой путь они прошли за это время.
И если у нас всё было так непросто, то можно было только представлять, как причудлив подземный народ за границами нашей стабильной области. У нас-то мир и спокойствие, мы нужны всем! Мы – закрома метрополитена и его житница, а там волчий вой, зубовный скрежет, и счёт жизни идёт не на часы, а на патроны.
Это там – война, а у нас свинина, да ещё зерновые. У нас куры размером с арбуз. У нас и арбуз растёт, только отчего-то белый внутри, но сладкий, как сахар.
Но арбузы – это так, развлечение, дорогая игрушка.
Владимир Павлович как-то сказал, что мы живём, как Дания во время предпоследней войны. Тогда оккупированная Дания кормила немцев, и никто к датчанам не придирался. Ещё бы, пожжёшь и постреляешь кормильца, так откуда брать масло с хлебом? Как-то так выходило и с нами. Время наше текло, как масло в нагревательных системах.
Я же давно стал специалистом по слаботочной аппаратуре. Да, впрочем, чинил я и аппараты гидропоники, ремонтировал биореакторы, много чем я занимался, потому что не боялся электричества.
Женщина, которая смотрела за хозяйством и условиями проживания, добрая баба Тома, благоволила ко мне и терпела даже визиты Владимира Павловича с его фляжками и бутылками. Я догадывался, что она хотела видеть во мне сына, да только я не был похож на её мальчика, сгинувшего в междоусобице где-то на южных станциях метрополитена. Внешне баба Тома была похожа на классическую русскую бабушку, но я-то знал, что была у неё за плечами какая-то непростая судьба. Я как-то назвал её фамилию в Полисе начальнику по режиму и привёл собеседника в состояние ступора. «Сама Рашидова? Рашидова?!» – бормотал он, хотя подробностей я от него так и не добился. В каких-то непростых учреждениях обреталась она до Катаклизма и явно не на простых должностях.
У неё был очень точный глазомер в отношении людей, иногда беспощадный, а иногда, как в случае со мной, щадящий. Добрый, я бы сказал, хотя слово это дурацкое и ничего не объясняет.
Как-то лет десять назад на звероферме я попал под клык лебёдки, который распорол мне ногу. Виноват в этом был отчасти я сам: не проверив оборудование, врубил электромотор и стал поднимать негабаритный груз. Но трос лопнул, зубья разжались, и стокилограммовый кусок калёной стали рухнул почти точно на меня. Я свалился в загон к свиньям, и пока лежал без сознания, они погрызли мне ногу. После этого я пролежал в лёжку два месяца, а баба Тома буквально выкормила меня.
Поэтому она была мне действительно вместо настоящей бабушки – нет, не матери, а именно бабушки.
Дедушка у меня, кстати, тоже, можно сказать, был – старый кореец Ким, пришедший давным-давно с «Тимирязевской». Ким учил меня корейской гимнастике: про Кима сначала думали, что он владеет особым боевым искусством и может научить убивать человека голыми руками.
Оказалось, что он действительно специалист по гимнастике, но совершенно мирной. Тогда интерес к нему пропал, все разбежались учиться чему-нибудь более кровожадному, и я остался единственным учеником. Под надзором Кима в заброшенной сбойке между тоннелями я оборудовал спортзал и поднимал там куски рельса вместо штанги. Это мне жутко нравилось, потому что было даже приятнее, чем чтение, можно было ровно ни о чём не думать, кроме своего дыхания.
Когда я пришёл на «Сокол», то обнаружил, что наши свинолюбы находятся в каком-то странном смятении. Я зашёл в раздевалку под лестницей и принялся пить чай со свинарями. Оказалось, они тоже что-то слышали о перестрелке на дальних подступах к «Соколу» и ожидали нашествия.
Я на свинарей дивился. С одной стороны, я очень любил людей, которые находятся на своём месте и делают важное и нужное дело. С другой стороны, я был для них чужим, и это ощущали все – и я, и они сами. Я был из «чистеньких», но меня нужно было терпеть, ведь без электричества они не смогут жить. Поэтому мы ели и пили вместе, я смеялся их грубым шуткам, иногда сам рассказывал что-то смешное, но всё равно мы относились друг к другу немного насторожённо.
То есть до такой степени насторожённо, что они меня скормили бы свиньям не задумываясь. Лишь бы свиньям это пошло на пользу. Но свиньи, видать, их об этом пока не просили, а свинари ещё не решили, буду ли я их контингенту на пользу.
Владимир Павлович свинарями откровенно брезговал и вовсе не из-за запаха брезговал. Хотя тонкий, но вполне уловимый запах аммиака на звероферме присутствовал, но не он Владимиру Павловичу был отвратителен.
– Честно тебе скажу, – объяснял он, – я твоих свиней боюсь. И людей, что при них работают, тоже боюсь. Уж больно наши свиньи похожи на людей. У них-то и до Катаклизма был интеллект, как у собаки, а теперь и подавно. Человек, впрочем, менее чистоплотен. И физиология свиньи очень похожа на человеческую, строение сердца точь-в-точь как человеческое, да болезни у нас схожи. Дерьмо даже так же воняет. Но, понимаешь, свинья ещё и социальное животное. Детей, как вырастут, из семьи не отпускают, но если что не так – сожрут… Матриархат ещё…
– Да матриархат-то при чём?
– Не знаю. При том. Я себя плохо чувствую у свинарей, потому что не могу иногда отличить подопечных от попечителей.
Потом к нам пришли сменщики и сказали, что никакого нашествия не будет, зато со стороны «Войковской» к нам приедет посольство на дрезине, запряжённой собаками-мутантами.
– Собаки там говорящие, – заметил рассказчик, как что-то само собой разумеющееся.
Ему возразили, что собак никаких там быть не может, а вот не могли ли они приехать на человекоподобных роботах? В итоге все стали соглашаться с тем, что вряд ли посольство приехало на роботах, скорее всего, это просто сами роботы. То есть нам прислали связных человекоподобных роботов.
Я чуть не плюнул с досады. Не спорить же с ними! Хотя чёрт разберёт этих авиационных инженеров. Говорили, что они, защищаясь от мутантов, пытались через разлом проникнуть в тоннель, сняли с испытательных стендов конструкторского бюро «МиГ», что было неподалёку, реактивный двигатель от истребителя, смонтировали его в тоннеле соплом наружу да и выжгли всех упырей.
Потом окажется, что не человекоподобные, но всё-таки роботы, что не с посольством, а так, с какой-то информацией… Но понять сейчас было ничего невозможно. Хотя то, что авиаторы хотят с нами помириться, само по себе было новостью. Правда, новостью траченной – каждый год все надеялись, что они придут мириться, и каждый раз оказывалось, что никто к нам не пришёл.
Я ушёл проверять автоматические кормушки – там был обрыв, и на дальних рядах не работал лоток автоматической подачи корма. Когда я вернулся, то застал свинарей, сгрудившихся на платформе.
Все ждали гостей…
И вот они появились… К «Соколу» приехала дрезина с тремя пришельцами. Один, впрочем, лежал пластом среди ящиков. Его скосил очередью наш бдительный охранник. Я думал, что охранник получит благодарность, но его чуть не расстреляли.
Оказалось, что пришельцы пришли по каналам Д-6, секретного метрополитена, прямо от Курчатовского института, и подавали все положенные условные сигналы.
Сигналы действительно были. Я помню, когда я ходил в дозор на «Соколе», мне как-то зачитывали список условных сигналов, что могут подать люди с той стороны. Но лет десять никто никаких гостей оттуда не видел, и все забыли, как выглядят эти дробные вспышки фонаря и как звучат условные слова.
И вот охранник с перепугу дал очередь из автомата, нарушив сразу несколько положений Устава караульной службы. А теперь перед нами появилась дрезина с двумя гостями и одним полутрупом.
Седой человек лежал на железном полу и стонал, закрыв глаза. Когда его отгружали в лазарет, я обратил внимание, как непроизвольно дёргается его нога, елозит по металлу каблуком и никак не может успокоиться.
– Не жилец, – подтвердил мою догадку Владимир Петрович. – До завтра не дотянет.
Так оно и вышло.
Несколько раз я проходил мимо конторы, где заперлись пришельцы и говорили с начальником станции.
Потом на наших глазах с тележки разгрузили десятка два ящиков. В одних я безошибочно угадал цинки с патронами, причём было видно, что это не старые запасы, а вполне только что закатанные маслята. Не помню уж, кто научил меня слову «маслята», но оно мне, человеку мирному, ужасно нравилось.
Разговоры шли до вечера, а вот на следующий день случилось самое странное.
Меня вызвали в контору совсем по другому поводу: что-то непонятное происходило с консервирующей машиной, банки выходили негерметичные. Мы тут были не виноваты – проблема была в дефектной жести, которую мы получали через ганзейский союз. Я дожидался своей очереди, сидя на табурете в коридоре, как вдруг из закутка вышли все трое – наш начальник, лысоватый человек в больших, искажающих лицо очках и невысокий азиат.
– Это всё бессмысленно! – сказал очкарик, причём было видно, что хотя он говорит спокойно, но при этом еле сдерживается. – У нас был пилот, а теперь у нас нет пилота. Вы можете нам найти пилота?
Начальник что-то пробурчал. Я впервые видел начальника станции «Сокол» в таком виде.
Это он, бывало, вызывал к себе и распекал нерадивого работника, а тут какой-то никому не известный тип ледяным тоном, но в бешенстве отчитывал начальника:
– На Кольцевой линии вы будете искать пилота год, а мы перекинем ваш тумблер через месяц. Нет, вы не можете родить пилота, я понимаю. Но откуда он возьмётся?
И тут я сделал то, чему потом сам удивлялся.
Конечно!
Если бы я увидел со стороны, как такое сделал бы Владимир Павлович, то я не удивился бы, а просто подумал, что день уже прикатился от обеда к вечеру и он совершенно пьян. Но Владимир Павлович, как бы ни был пьян, никогда бы такого не сделал. Уж скорее своды метрополитена рухнули бы на нас.
Или я видал женщин с «Динамо», на которых раз в год находила какая-то необъяснимая тоска, и они делали совершенно непонятные вещи. Одна пришила свою руку к свиной шкуре автоматической швейной машиной. Когда её вели прочь наши санитары, то она блаженно улыбалась. И эта улыбка была одной из самых страшных картин, что я видел.
Иногда мы были наблюдателями того, как люди сходили с ума, особенно в первые три-четыре года пребывания под землёй.
Но тут главным действующим лицом был я сам. Какой-то морок вёл меня, и я, будто сбрасывая тяжёлую прорезиненную накидку от защитного комплекта, освобождаясь и делая вдох полной грудью, встал.
Я встал со своей табуретки и сказал:
– Я – пилот.
Отчётливо помню, что я сказал это не очень громко, но тишина, которая сразу же наступила, вдруг больно ударила меня по ушам. Начальник станции глядел на меня довольно ту по, до конца не понимая, что случилось. Я первый раз в жизни удивил Бутова – и это бы я запомнил навсегда. Это стало бы главным событием моей жизни, про меня рассказывали бы легенды, но последующие события были куда круче.
Лысоватый очкарик впился мне в глаза.
Очень нехороший у него был взгляд. Какой-то оценивающий. Так свинари смотрели на наших элитных свиней, перед тем как шарахнуть им электродом в сердце – с любовью и жестокостью, слитыми воедино.
– Сколько. У вас. Часов. Налёта, – выдохнул в несколько приёмов очкастый.
– Десять, – сказал я.
Его лицо набрякло, мышцы как-то поплыли и поехали вниз, как оплывает парафин на жару. Понятно, что «десять» ему не понравилось. Ещё меньше бы ему понравилось, если бы он узнал, что у меня часов самостоятельного налёта нет вовсе. Не было у меня самостоятельного налёта, и по возрасту быть не могло, но возраст после двадцати лет жизни в метро был у нас всех стёрт.
Однако я понимал, что в мире что-то тронулось. Что-то произошло такое, что непоправимо изменило мою жизнь.
– Планеры? Дельтапланы?
– Нет, – ответил я. – Як-18Т. Учебный.
Очкастый вдруг склонил голову набок и, почти положив её на плечо, стал смотреть на меня как бы из положения лежа.
– Где рычаг пуска? – быстро спросил он.
– Кнопка. Не рычаг, а кнопка. Кнопка запуска движка – крайняя слева на панели.
– Что справа?
– Справа от неё манометр воздушной системы.
Он снял очки и принялся их протирать. Спутник его хранил молчание, наш начальник станции тоже. Бутов смотрел на меня как на человека, который на его глазах снял ботинок, вставил большой палец ноги в спусковую скобу и сунул ствол ружья в рот. Лет пять назад я видел такую картину, но тогда все бросились на самоубийцу и вырвали оружие из его рук. Тут никто ничего не сказал, и пауза все тянулась и тянулась.
Очкастый, наконец, вытер стёкла и, обернувшись, бросил:
– Я беру его. И ещё одного, на которого он укажет. Но не очень толстого, – последнее он сказал, уже обращаясь ко мне, и добавил: – Мирзо, идите за ним, и пусть он перенесёт вещи к нам в кубрик.
Азиат, оказывается, откликался на непонятное слово «Мирзо». Пока я шёл вместе с ним, то половину дороги думал, имя это или фамилия. Был у меня знакомый бригадир свинарей, уйгур по национальности, но у него было простое имя Роман. А тут – Мирзо.
Как звали его начальника, я так и не узнал и про себя окрестил его Математиком. Математик был похож на моего учителя в школе, и сказать, что я не любил этого школьного деспота, – значит ничего не сказать.
Однако Владимир Павлович куда-то ушёл. Я ждал его, ждал, но, в конце концов, все же перетащил свой мешок в новое место. Гости остановились у нас в совершенно блатном углу – в специальном кубрике для вип-гостей. У них был свой туалет и столик посреди комнаты – не самоделка, а настоящий антикварный столик ещё сталинских времён, крепкий, прочный, на котором стояло несколько банок тушёнки и лежала буханка свежего хлеба. Не то чтобы я голодал, но тут мне стало ясно, что этим великолепием можно пользоваться без ограничений, вне пайков и распределителей. Так в старинных романах на стол ставили вазу с фруктами.
Мне отвели койку, и я растянулся на ней, глядя в доски второго яруса. Внутри всё дрожало – я сделал свой выбор, а уж к худу или к добру, увидим потом. Это люди из Курчатника, они пришли, чтобы лететь куда-то. Рядом с нами есть развалины Военно-воздушной академии, наверняка они хотят там что-то найти. А может, они не лететь хотят, а просто снять какое-то оборудование? А наши убили их специалиста и вот я вместо него? Нет, не так – они скорее бы искали инженера, если бы им нужно было найти какое-то оборудование. Или наняли бы кого-нибудь. Нет, им явно нужно куда-то лететь.
На следующий день я сходил за Владимиром Павловичем. Выслушав меня, он помолчал с минуту. Клянусь, я считал про себя секунды его молчания, и эти секунды были тягуче-долгими, как старая смазка с подвижного состава… А потом он кивнул.
Собрался он гораздо быстрее меня, и вновь под конвоем Мирзо мы пошли в апартаменты пришельцев.
Самый главный разговор должен был произойти сейчас, хотя я-то понимал, что это чистая формальность. Я согласился давно, и, что бы там ни было, речь шла только о месте назначения.
И действительно, Математик встал со своим спутником перед нами и начал так, как обычно начинал свои праздничные речи на Новый год начальник станции «Сокол».
– Поздравляю вас, – сказал Математик. – Сердечно рад.
Последние слова, по-моему, совершенно идиотские, болтались на конце фразы как ненужный груз.
– Я начальник экспедиции, – продолжил Математик, – которая должна преодолеть примерно семьсот километров и достигнуть с исследовательскими целями города Петербурга.
«Интересно, – подумал я про себя, – с женой он так же говорит? Дорогая, я принужден обстоятельствами и уполномочен заварить чай, а также совершил покупку порции свиного белка в дополнение к пайку… Или как там у них с пайками?»
Стоп. Петербурга… То есть нужно добраться до Питера, до города, где пропал мой отец! До города, который мне иногда снится, где площадь с садиком, камень с всадником, да купол круглый… Сейчас уж, поди, нет купола, наверное, уже и не осталось от него ничего, но всё остальное… До города, где я, в конце концов, родился.
Мысли спутались, как провода под лотками со свиным кормом. Из-за этой путаницы искрящих проводов я как-то провёл несколько часов с голодными свиньями, и меня эти твари чуть не съели. А из-за путаницы в собственной голове я сейчас пропустил один момент в речи Математика. Казалось, в голове у него что-то произошло, будто кто-то переключил некий тумблер и внутри Математика заработал проигрыватель. Математик стоял перед нами и вдруг принялся скрипеть, словно какой-то органчик. Нечеловеческий у него был голос в этот момент, какой-то неестественный:
– Я уполномочен гарантировать вам материальное вознаграждение после выполнения задания. Вам будет предоставлено гражданство одних из самых безопасных станций. Ваш труд будет востребован и хорошо оплачен, а в качестве высшего акта доверия вам будет вручено личное оружие. Если вы будете беспрекословно и своевременно подчиняться нашим указаниям, если вы будете строго хранить внутриведомственную тайну, вас ждёт заслуженная награда. Если же вы нарушите нашу договоренность, то вас постигнет суровое наказание согласно полевым условиям.
Чёрт! Я где-то слышал такое, а может, читал. Он стоял перед нами как вражеский офицер перед пленными, склоняя их к предательству. Или как пират перед пленниками.
– Мы согласны, – быстро сказал Владимир Павлович.
Математик впился ему в лицо своим хищным взглядом, но Владимир Павлович был невозмутим и только обдал пришельца своим смрадным алкогольным выхлопом.
Математик скривился и отступил на шаг, но, надо отдать ему должное, ничего не сказал. А не всякий мог выдержать этот запах, совсем не всякий.
Потом Математик перевёл взгляд на меня. Со мной у него разговор был короткий: я, во-первых, вызвался сам, а во-вторых, без меня ему делать было нечего.
– Я согласен, – небрежно ответил я.
Нам действительно дали оружие. Два новеньких автомата в заводской смазке, но почему-то без номеров. Нет, номера не были спилены, их просто не было. Их никто не наносил на сталь перед воронением.
И это меня сразу насторожило. То есть настораживало, в общем, всё, но такое оружие означало, что Математик не случайный авантюрист, а человек какой-то структуры.
Начальство было вооружено особо. Математик огромным автоматическим пистолетом, а у Мирзо оказалось сразу два ствола, автомат и снайперская винтовка.
Мирзо, как я понял, был чем-то вроде адъютанта при Математике. Адъютанта и одновременно телохранителя.
На следующий день я принялся разбирать автомат, аккуратно заменяя смазку.
Мирзо сидел рядом и чистил свой автомат.
– А ты убивал когда-нибудь? – спросил он вдруг.
– Нет, – с чистым сердцем ответил я.
Он посмотрел на меня с недоверием, как на человека, который вдруг признался, что у него нет ног.
Это все глупости. Я повидал много людей, рассказывавших о своих кровавых подвигах так, будто они замостили трупами весь перегон от «Пушкинской» до «Баррикадной». Один из таких прибился как-то к нашим свинарям. Я не верил его бестолковым рассказам и думал, что он просто набивает себе цену.
Когда наш медиум сказал, что он не врет, я продолжал сомневаться, ведь если несколько лет подряд повторять одни и те же байки, то и сам в них поверишь. Ты будешь болтать о прошлых подвигах как попугай, а через год-другой никакой медиум не отличит придуманную жизнь от прожитой.
Но потом пришли люди из-за кольца и рассказали, что все правда. Стрелял и убивал – руки по локоть в крови и всё такое.
Я очень удивился, так он был похож на безответственного глупого болтуна. Его давно поставили резать свиней, да только «своим» его никто не признал, свинари им брезговали. Да и ничего путного в нем не было.
Бестолковый мужик.
Да и забойщик никакой.
Я тщательно смазал оружие, вытер руки и подумал, что никто, кроме людей, у меня никогда не вызывал ненависти. Я любил подземное зверьё, может быть, потому, что не видел настоящих мутантов. Нет, мутантов я боялся, но это были детские страхи. Так боишься злого Бабая, когда мать пугает тебя им, чтобы вы с мальчишками не выбегали со двора, или так дети боятся темноты.
Я даже любил ручную крысу одной девушки с соседней станции. Крыса эта умела выходить из темноты на стук. Была она слегка мутировавшая, но мутация пошла ей на пользу. В том смысле, что в разум. Ничего кровожадного в этой крысе не было, хотя в швейном цехе на «Динамо» утверждали, что именно она отгрызла какой-то сплетнице палец. Ничего утверждать не могу, хотя сплетниц там всегда хватало.
Я подозреваю, что портняжно-швейный народ, дай им волю, пообъел бы друг другу не только пальцы, а головы.
Так вот, эта крыса была чрезвычайно умной и, как мне казалось, могла понимать человеческую речь. Я её опасался, этой мудрой крысы, хотя, может быть, дело было именно в том, что мне нравилась её хозяйка. А поссоришься с такой вот «домашней питомицей», так и хозяйка к тебе не подобреет.
Совсем не подобреет.
Но эта крыса, казалось, откуда-то знала, что я отказался охотиться на её сородичей, и была ко мне благосклонна.
Одним словом, самыми опасными существами мне всегда казались люди. «На кладбище и в лесу самый страшный зверь – человек», – как бы вторил мне всегда начальник станции «Сокол», когда пограничные дозоры жаловались ему на невиданных монстров. Но вот только лесов, не считая отстойников, заросших какой-то не требующей света мочалой, мы не видели уже лет двадцать, а кладбищ видали ещё меньше – под землёй места для кладбищ не было. Засунут тебя в биореактор или сожрут тебя свиньи, и совершится естественный круговорот белков.
Говорят, что когда-то людей пытались кремировать и хоронить пепел, но как-то с годами население метрополитена стало куда более циничным.
Так мы собирались в дорогу.
Несколько раз мы, не расставаясь, сходили за всеми ящиками, которые привезли наши хозяева, на «Динамо» и заперли их в подсобке за складом амуниции. Где находится мифический самолёт, нам пока не говорили.
II
Небо, самолёт, мальчики
Если нарушитель продолжает приближаться к посту или к запретной границе, часовой производит предупредительный выстрел вверх. При невыполнении нарушителем и этого требования и попытке его проникнуть на пост (пересечь запретную границу) или обращении в бегство после такой попытки часовой применяет по нему оружие.
Устав гарнизонной и караульной службы Несмотря на всю секретность, все прознали, что мы собираемся на поверхность. Математик ужасно надулся, Владимир Павлович был невозмутим, а я еле сдерживал радость. Причём умом я понимал, что это какой-то не доигравший в свои игрушки мальчик скачет и веселится во мне и что мое второе «я», взрослый и упитанный мужик, смотрит на этого мальчика снисходительно, тоже втайне радуясь, потому что, наконец, в жизни взрослого человека случится хоть какое-то событие.
От места нашего обитания до искомого бокового отвилка нужно было пройти метров двести. Но все наши знакомые как бы случайно столпились на краю платформы.
Пришла даже баба Тома, посмотрела на нас и смахнула слезу. Она посмотрела снова, отвела глаза и сказала скорбно:
– До свидания, мальчики. Постарайтесь вернуться назад.
Мы шли по тоннелю, и, улучив момент, я спросил Владимира Павловича, почему он согласился отправиться в дорогу.
Он спокойно посмотрел мне в лицо:
– Так выбора-то не было. И жить хочется.
– В каком смысле? – не понял я.
– Так если бы мы не согласились, нас того. – И он едва слышно присвистнул.
– Да ну. С чего это ты взял?
– Видишь ли, наш новый начальник сразу открыл все козыри. То есть он ни о какой внешней или внутренней секретности не беспокоился. Он знал, что ничто вовне не выплывет, а за его подручным Мирзо я внимательно наблюдал: когда мы согласились, его как бы попустило. Он и ствол с коленей убрал. Хотя я думаю, нас бы убрали по-тихому. Ты видел, как Мирзо за нами смотрит? Им ведь важно, чтобы мы сами не сбежали, и видно, что чуть что, чуть мы не нужны, так нас уберут, как камешек с рельса, одним щелчком.
– Да, втянул я тебя в дело.
– Не тревожься. Я и сам хотел: засиделся тут. Интерес к жизни потерял. А наверху ещё посмотрим, чья возьмёт.
– Так вдруг нас всё равно прибьют?
– Ах, друг мой, Сашенька! Помнишь, мы ругались с тобой по поводу войн в Центральном метрополитене и что я тебе говорил?
– Ты много чего говорил.
– А говорил я тебе – они знали, за что умирали. А ты не знаешь, зачем живёшь. Так и здесь, незачем здесь жить овощем. Метро – это колыбель нового человечества. Но не вечно ему жить в колыбели. Это уж ты точно должен знать из своих книжек.
Я, к стыду своему, не помнил, откуда это. Это явно какая-то цитата, но опять – слышал звон, но совершенно не помнил, откуда он. Какой-то лозунг. Пионеры. Дворцы пионеров. Колыбель. Нет, не помнил, да и ладно.
Правда, я хорошо помнил другое, то, как мы спорили о будущем подземных жителей именно в те дни, когда до нас с некоторым запозданием доходили вести о войнах внутри Кольцевой линии.
Владимир Павлович говорил так:
– Ты понимаешь, вот в чём дело – подрастает новое поколение. Сразу после Катаклизма, понятное дело, никто детей не заводил, а потом люди обжились – и понеслось. Детей, конечно, немного, не на всякой станции можно их вырастить, но пойми, растёт смена, что никогда не видела неба. Дети стали устойчивы к тем болезням, от которых умирали мы, они другие. У них два пути – либо стать молодыми волками, что напьются крови в подземельях, или стать людьми, что выйдут на свет. Единственное, что мы можем им дать, – мечту о небе. Чтобы им было куда идти. Ах, Саша, это очень важно – подарить мечту.
– За это можно очень сильно поплатиться.
– За всё можно поплатиться. Но куда нам деваться дальше – выродиться в бессмысленных морлоков, понемногу умереть в своих норах?
– Это никуда не годится. Да, и я знаю, кто такие морлоки, если что.
– Единственно, куда имеет смысл бежать, – на поверхность. Жить в городе, я думаю, нельзя. Но за пределами города всё-таки должна быть жизнь.
– Но можно ли до него добраться, до этого оазиса?
– Понятия не имею. А что тебя тут держит?
– Да ничего и не держит.
Но я врал. Кое-что меня держало. Нет, не сытость и не безопасность, а кое-что другое.
Это случилось не так давно…
Я пошёл на «Динамо» тогда случайно, мы повезли туда груз свиной кожи на дрезине. На «Динамо» шили. Шили много и быстро, на мой взгляд, вещи комичные, но спросом на многих станциях они пользовались большим.
Там, на приёмке, я увидел Катерину. Она была существом из другого мира. Мне она казалась совершенно удивительной – никакой чахлости, свойственной многим девушкам подземелий, в ней не было. «Крепкая девчонка…» – подумал я тогда. Однако потом я узнал, что мы почти ровесники. Мы тогда перекинулись только парой слов, и через несколько дней, когда я снова приехал с грузом, – тоже.
Но потом пара слов превратилась в десяток, затем в сотню.
У неё была одна странность: она дружила с крысой. Крыса была примечательная, жила неизвестно где и приходила на зов. Это была ручная крыса с розовой ленточкой на шее. Крыс в метрополитене не очень-то жаловали, а особенно таких больших, видимо, мутировавших. Но надо было отдать должное этим существам: если с крысой сдружиться, то она становилась дополнительными глазами и ушами. И это были очень чуткие глаза и уши.
Я бывал на «Динамо» всё чаще и чаще, и роман наш развивался медленно, как в анекдотах старого времени. Крыса внимательно и оценивающе смотрела на меня, кажется, именно оценивающе. Она долго принимала решение, а потом всё же сочла меня подходящим на роль друга её хозяйки.
Иногда крыса даже оставляла нас наедине, как будто говоря мне перед уходом: «Смотри, не обидь её, я тебе доверяю. Пока доверяю».
– А ты представь, что живёшь не в тюрьме, а в монастыре. Это очень важно, – продолжил Владимир Павлович.
– В смысле – это лучше?
– Да ты заладил: лучше, хуже. В нашем мире нет никаких «лучше» и «хуже». Просто человек, когда сидит в тюрьме, думает, что выйдет на свободу. То есть большая часть людей, тех, что сидит в тюрьме, думает, что настоящая жизнь начнётся там, на свободе. Они считают дни до выхода на свободу, прикидывают, как и что тогда произойдёт…
– Ну, некоторые сидели пожизненно.
– Некоторые да, и в этом всё дело. Все мы сидим пожизненно, и, осознав это, многие люди, тогда, давно, покончили с собой. Я их понимаю, отчасти. Но представь себе, человек ушёл в монастырь, и это навсегда. И ты понимаешь, что жизнь теплится и здесь, и посвящаешь себя обстоятельствам этой жизни. Это просто состояние, а не отсрочка до какого-то лучшего времени, когда тебя выпустят. Хочешь – выходи, путей на поверхность разведано довольно много, можно уйти наверх десятками путей. Но толку-то? Зачем? Что там делать? Что есть, что пить? Сведения о фауне вообще чрезвычайно противоречивые. Одни дельта-мутации чего стоят.
Про дельта-мутации я, пожалуй, знал. Это был род мутаций, который давал устойчивую картину уже во втором поколении. Например, у ящериц мгновенно отрастали крылья, и они превращались во что-то драконоподобное.
Изучать это, конечно, никто не изучал.
Драконов и птеродактилей, ясное дело, видели, да рассматривать их как объект науки могли только высоколобые Гудвины из Изумрудного города. Да и то непонятно, были ли на свете эти Гудвины. Вот тоже, наряду с бауманцами, одна из городских легенд.
Сродни птеродактилям, выродившимся из голубей. Но птеродактили – точно были, а про Гудвинов ходили только легенды.
И дельта-мутации тоже были под рукой, те свиньи, что росли в подземных ангарах на «Аэропорте», чем не пример? Мы знали, что они мутировали, кто ж этого не знал? Свиньи были действительно необычные, стремительно плодящиеся, гигантские, просто ходячая колбаса. Я даже не знаю, что было выгоднее: наши посевы на гидропонике и чудо-зёрна или эти свиньи.
Правда, про свиней этих тоже ходили легенды.
Свинарей у нас боялись, потому что были они как бы не от мира сего.
Кажется, свиньи им были ближе людей. У нас однажды кто-то из Ганзейского союза сделал заказ на живую свинью. Начальство посовещалось-посовещалось и решило продать. Я пришёл к свинарям и задержался. Поэтому меня позвали помочь, да так, будто делали мне одолжение, и потом мы вместе грузили свинью на тележку.
Свинари вдруг начали плакать, прощаясь с животным.
Потом мне вообще показалось, что они со свиньёй разговаривают. Ну да это не моё дело. Про свинарей говорили, что многих из них не хоронят, а они просят после смерти положить себя в биореактор, чтобы пойти на корм своим подопечным…
И вот наступил первый день выхода на поверхность. Я понимал, что если всё и будет удачно, то мы не улетим сразу, а будем долго готовиться к вылету.
С видимым неудовольствием Математик отпустил меня за вещами. Пуховая куртка мне не особо была нужна, но я устроил чуть не истерику, настаивая на том, что должен взять её с собой на поверхность.
Совершенно непонятно, какая погода теперь наверху, сентябрь мог быть холодным, а мог быть и тёплым, как прежде.
Климат – вещь непредсказуемая, а нас всё время пугали то ядерной зимой, то палящим пеклом ускоренного Катаклизмом глобального потепления.
Я пошёл к Кате, которая обо всём догадывалась. Терять мне было нечего, кроме неё, разумеется, и я рассказал ей все детали.
Она замолчала надолго, точь-в-точь как в тот день, когда мы бродили по ещё не проснувшейся станции «Динамо» и искали на колоннах следы древних существ.
В слабом свете сигнальных ламп наши лица имели цвет стен – серовато-красного тагильского мрамора. Мы тыкали пальцами в пилоны, там, где могли обнаружить окаменевшие колонии кораллов, неизвестных мне беспозвоночных, что остались там как завитушки.
– Вот смотри, это мурекс, пурпурная улитка, – говорил я, и наши пальцы, сплетаясь, скользили по мрамору. – Давным-давно её растирали и получали краску пурпур, которой красили плащи греческих архонтов и тоги императоров. О ней писал ещё Гомер…
На этих словах я сбился и продолжил, вспомнив то, что было написано в какой-то книге:
– А вообще-то её ещё ели…
Любовь наша была как эта улитка, намертво замурована под землёй.
Катя поняла меня сразу, и за короткий миг, когда я слышал её вздох, представила всю нашу жизнь после моего исчезновения.
– Я понимаю. Так надо. Надо – так надо.
– Я вернусь.
Она промолчала, потому что надо было сказать: «Буду ждать». Или сказать: «Я верю, что ты вернёшься». Но так говорить было глупо, я и сам до конца не верил, что вернусь. Даже не так: я не верил, что могу вернуться. Сверху из круглого окошка смотрел на нас фарфоровый футболист с поднятой для удара ногой: мяч его давно улетел, и футболист недоумённо смотрел на мысок своей бутсы.
Это был другой пилон, и от того, с которого на нас смотрела фарфоровая фигуристка, он находился далеко – во всех смыслах.
И я вернулся в наш походный лагерь.
III
Есть ли жизнь за МКАДом
По поводу одежды Джордж сказал, что достаточно взять по два спортивных костюма из белой фланели, а когда они запачкаются, мы их сами выстираем в реке. Мы спросили его, пробовал ли он стирать белую фланель в реке, и он нам ответил:
– Собственно говоря, нет, но у меня есть приятели, которые пробовали и нашли, что это довольно просто.
Джером К. Джером. Трое в лодке, не считая собаки Мы долго готовились к этому выходу на поверхность. Математик целый день сличал какие-то чертежи с реальными дверями в боковых штреках станции «Динамо». Часть из этих дверей была наглухо заварена, а часть заперта навсегда утерянными ключами. Математик, подсвечивая себе специальным карандашом, сличал номера дверей и их обозначения на своём плане.
Наконец, прихватив несколько его загадочных ящиков, респираторы и очки, мы отправились в путь.
Несмотря на все ухищрения, мы долго петляли, а вылезли, в конце концов, в ста метрах от станции, прямо посреди Ленинградского проспекта. За это время мы, кажется, могли бы дойти и до «Белорусской».
Только Мирзо отодвинул крышку канализационного коллектора, как мы опустили тёмные очки. Хотя солнце заходило, нашим глазам всё равно нужно было привыкать и привыкать к свету.
Проспект оказался пуст. Ветер гнал по нему не то листья, не то траву: так я решил, потому что человеческий мусор должен был быть унесён отсюда ещё двадцать лет назад, и другим ветром.
Математик проверил местность радиометром и дал нам знак, что да, можно…
Мы вылезли и начали озираться.
Действительно, это было как первый секс. Наверное, так чувствовали себя люди, ступившие на Луну. «Первый секс на Луне», как сказал бы мой знакомый, бригадир свинарей уйгур Роман, и обязательно бы неприлично заржал.
Но что правда, то правда: в висках у меня стучала кровь, в ушах звонил колокол и сердце выпрыгивало из груди.
Вокруг было пустынно – проспект оказался удивительно широким, а машин на нём не было. Даже эстакада не обвалилась… Нет, с неё рухнули какие-то блоки, но в остальном транспортная развязка на Третье кольцо выглядела так же, как на фотографиях.
Математик собрал нас в спортивном магазине на углу и прочитал краткую вводную:
– Объект находится на заводе, что расположен за этими домами. Пять лет назад мы пробовали прорваться сюда – даже завезли топливо. За пять лет оно, конечно, могло и испортиться, но, я думаю, сгодится. У нас есть, по крайней мере, надежда. А вы, Александр, крутите головой, как в воздушном бою, – это вам пригодится. Тут места беспокойные.
Мы вышли на улицу, где среди ёршика травы угадывались трамвайные рельсы. И правда, прорваться сюда пытались: невдалеке стоял бронетранспортёр, который, как было видно, приехал сюда совсем недавно.
Так же ясно был виден его экипаж. Из верхнего люка высовывался скелет без головы. Кто-то откусил ему голову с плечами – всё остальное ниже наличествовало, даже оборванный шланг от противогаза, который уходил куда-то в лохмотья.
– О, да это же Хухус. Весёлый был парень, специалист по визуальной пропаганде. Только порывистый всегда был очень, – воскликнул Владимир Павлович.
Второй труп лежал у колёс – совсем целый, а внутри бронемашины, я посмотрел, когда лазил за канистрами с топливом, внутри было ещё двое, но без видимых повреждений. По крайней мере, они были в защитных комплектах без видимых дырок.
Забрав топливо, мы пошли мимо облупившегося дома: на землю рухнули все облицовочные плитки, стены стали серыми и ноздреватыми, будто здание слепили из какого-то тёмного песка. Мне ужасно хотелось залезть туда внутрь – просто так, чтобы посмотреть, как люди жили раньше.
Наконец мы оказались перед заводской проходной. Когда-то стеклянный павильон лишился своих стен, и теперь турникеты на проходной были занесены мусором и пылью. Турникеты выглядели как огромные металлические шкафы – выше человеческого роста. В некоторых из них сработали реле, и они вцепились с двух сторон в пустоту металлическими клешнями точно так же, как это делали когда-то старые турникеты в метрополитене. Сейчас они казались мертвыми и нестрашными, но мало ли что тут кажется.
И когда мы протискивались мимо этих монстров, и я оказался в пространстве, где нужно было нажимать коды и, видимо, получать-сдавать автомату в щель свой пропуск, всё же поёжился: вдруг внутри них окажется невесть откуда взявшееся электричество, щёлкнут рычаги и меня запрёт внутри этого аппарата – запрёт навсегда.
Но ничего такого всё же не случилось.
Мы пошли по широкой асфальтовой дороге между цехами. Поперёк неё стоял автопогрузчик, за рычагами которого сидел жизнерадостный скелет в пластиковой каске. Прямо готовая реклама по технике безопасности – что-что, а череп у него остался совершенно цел, и зубы были просто идеальные – ровные, аккуратные, я такими похвастаться не мог.
Математик вытащил из рюкзака свою чудовищную амбарную книгу и, сверяясь с ней, указал путь к нужному цеху.
В торце цеха были алюминиевые ворота-жалюзи. Как только мы попытались их открыть, они с треском рухнули к нам под ноги.
Перед нами действительно стоял маленький самолёт, и мы несколько секунд восторженно смотрели на него, прежде чем Владимир Павлович задал общий вопрос:
– Э, хозяева, а крылья-то где?
Крыльев не было. Самолёт застыл в узком ангаре – без крыльев.
Кажется, я был единственным, кто не испугался. Математика, судя по его виду, прошиб холодный пот. Он первый раз испугался при мне – беззвучно, но страшно. Я стоял рядом и видел, как у него на лбу выступили крупные капли. Но таджик сразу же побежал к стеллажам, исчез за ними, и оттуда донесся его крик на удивительном и непонятном языке. Жаль, что я его не знаю.
Крылья нашлись – дело было за тем, чтобы их снова навесить на самолёт. Тут я тоже несколько засомневался, хватит ли у нас квалификации. Но квалификации хватило. За три дня мы собрали самолёт, как конструктор.
Я опробовал двигатель. Это, пожалуй, был очередной страшный момент, но двигатель завёлся, как будто и не прошло стольких лет.
Математик привинтил, наконец, на брюхо самолёта камеру слежения.
Его замысел казался вполне себе понятным. Мы разведываем дорогу и стараемся установить контакт. Камера только укрепляла меня в важности моей миссии – за нами, по проложенной мною трассе, пойдут другие. Я в этот момент показался себе Колумбом, который увидел, что ему на каравеллу привезли подаренный королевой бортовой журнал – переплетённый в кожу, с бронзовыми застёжками. Да-да, я знал, что Колумб плыл не на каравелле, и про бортовой журнал мне тоже привиделось. Но ощущения у меня были именно такие.
Этой ночью мне приснился сон про сборы на войну. Что за война, с кем – мне было совершенно непонятно. Отец говорил, что если я пойду туда, то вернусь через двадцать лет нищим и без спутников. Тогда, дрожа от страха, прямо в этом сне, я притворился безумным. Прямо на краю лётного поля, невесть откуда взявшийся, стоял культиватор, и я завёл его и принялся рыхлить ВПП. Странно, что никто не прибежал на звук. Распахав огромную полосу, я стал сеять какие-то зёрна. Я засеял уж половину взлётно-посадочной полосы, когда, наконец, всмотрелся в то, что у меня на ладони. А была там соль.
Я протёр её между пальцами и беспомощно оглянулся.
Отец всё ещё был рядом и сказал, что не надо кривляться. Он при этом напевал старую песню про цыган, у которых в сердце нет следа, а, поглядеть, так и сердца нет.
Только потом отец похлопал меня по плечу и добавил, что цыганам верить нельзя – предскажут-то они правильно всё, а впрок не пойдёт, потому что предсказания и подсказки портят жизнь точно так же, как желание быть первым:
– Не старайся во всём быть первым: зряшное это дело. Вот будешь первым в чужом месте, так вовсе не вернёшься. Путешествие такое дело – будешь первым, можешь стать последним. Будь на своём месте, а вылезешь в первачи, так и сгинешь.
Мы с Катей встретились, как воры, замышляющие недоброе. В её выгородке было пусто и тихо. Крыса куда-то ушла, пропала. Исчезла.
«Из деликатности», – подумал я.
Мы прижались друг к другу и стояли, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
Наши пальцы сцепились сами, и я обнял её крепко-крепко.
– Ты замечала, – сказал я ей на ухо, – что когда ты стараешься усилить некоторые слова, то выходит только хуже? Вот если сказать: «Я тебя люблю» – выйдет как надо. А если сказать: «Я очень тебя люблю», то выйдет куда слабее?
Она задышала у меня в руках часто-часто, будто пыталась вырваться и улететь.
– Ты – моя, что бы ни приключилось потом, – сказал я и крепко прижал Катю к себе и почувствовал, как груди её напряглись и округлились под моими ладонями.
– Всё, что у меня есть, – ответила она.
– Не только.
– Потрогай. Нет, не надо, они всегда под рукой, – сказала она и хихикнула. – Погладь лучше… Вот так, хорошо… Пожалуйста, Саша, люби меня. Там, где ты будешь. Пойми, что жизни у нас короткие, и только успеешь понять другого человека, как его уже нет рядом. Остаётся верить, что он там где-то вспоминает о тебе.
Я закрыл глаза и почувствовал на себе ее легкое тело, и что преград между нами стало меньше. Глаза были действительно не нужны, потому что аварийные лампы погасли, а свет из караульных помещений сюда не добивал. Мы стояли, прижавшись друг к другу, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
Она двинула рукой вниз – сначала нерешительно, а потом смелее.
И мир преобразился: всё стало совершенно другим, предметы изменили свойства. Её тело было удивительно упругим, таким, что казалось неестественным. Другими стали запахи, холодное стало тёплым, а мягкое – твёрдым.
Я снова почувствовал, как прижались её груди к моей груди и губы к моим губам. Она повисла на мне, и я ощущал на себе непривычную тяжесть ее тела.
– Правда, теперь не поймешь, кто из нас кто? То есть одна сатана, а? – спросила она.
– Да.
– Скажи, ты давно это придумала?
– Не знаю. Ну, давно.
Я поцеловал её так, что мы стукнулись зубами.
Я прижимал Катю к себе всё крепче и про себя думал, что тут уже не скажешь: «до завтра», еще раз «завтра мы…», потому что никакого завтра у нас нет, всё можно только здесь и сейчас, а «прощай» говорить не хочется.
– Хочешь, я буду звать тебя Кэтрин – как в старых романах. В старых романах герой всегда прощался перед путешествием и обещал привезти что-нибудь. Аленький цветочек, например.
– Аленький цветочек – это уже инцест. Ты всё-таки не мой папа. – Она улыбнулась в темноте, но я, хоть и ничего не видел, знал, что она улыбается. – К счастью.
– Не болтай.
А я подумал: «Я скажу „прощай“, и меня никто не услышит. Потому что я не верю, что у нас есть завтра».
И мы снова начали движение, как Серебряный поезд, ночной поезд-призрак, который идёт без огней, которого никто не видит. Не тот, в котором электрический двигатель, а такой, где пыхтит паровоз и стремительно движутся такие длинные стальные штуки, что шуруют взад-вперёд, то и дело входя в цилиндры.
Свежий пар менялся на мятый пар, двигались туда-сюда шатун и поршень, работал золотник, но за этими словами не стояло никаких значений. Вообще ничего не существовало, кроме нас. Ни метрополитена с его разномастным народом, ни загадочной выжженной земли наверху, ни остального мира, в котором не поймёшь, есть ли люди. Нет, пожалуй, нигде никого нет, кроме нас двоих рядом с пилоном станции «Динамо».
Стояла абсолютная тишина, а мне казалось, что звуки нашего дыхания наполняют всю станцию, несутся по тоннелям и прогибаются под их воздействием гермоворота на расстоянии нескольких километров отсюда.
Темнота пульсировала, и мне хотелось, чтобы это продолжалось вечно.
Но в этот момент всё кончилось.
Мы стояли, прислонившись к станционному пилону, чувствуя, как снова становимся мягкими и вялыми морлоками. Только чемпионка мира 1948 года по фигурному катанию Мария Исакова, подняв ножку и раскинув руки, смотрела на нас с фарфорового медальона.
– Но только высоко-высоко у Царских врат, – прошептала Катя, – причастный к тайнам, плакал ребёнок, о том, что никто не придёт назад.
Я знал, что это какая-то молитва из прежних времён, ещё до Катаклизма. Где-то я её слышал, но думать ни о чём не хотелось.
Теперь надо было понять, где, собственно, взлетать. Нам нужно было метров двести, но это должны были быть полновесные двести метров. Для пространства внутри завода этого было слишком много. Сдвинуть с места автопогрузчик мы не смогли, и пришлось вытолкать самолёт на улицу, благо обнаружилось, что ворота давно упали.
Зато кок винта смотрел теперь в сторону нашей цели – почти точно на северо-восток. Я начал молиться – не вслух, а так, про себя, будто разговаривая с непонятным мне существом, что смотрит за всеми нами и определяет жизнь каждого – от самых лучших, вроде Кати и моего отца, до свинарей, которых я ненавидел, но теперь, уже в кабине самолёта готовясь покинуть их, почти любил. Я просил у этого великого существа удачи, маленькой удачи в моих поисках, в большом нашем отчаянном путешествии.
Задрожал двигатель, пропеллер превратился в сияющий круг.
Мы надвинули очки на глаза, и я стал понемногу прибавлять газ.
IV
Город Питер бока повытер
Что касается моих информаторов, то, уверяю Вас, это очень честные и скромные люди, которые выполняют свои обязанности аккуратно и не имеют намерения оскорбить кого-либо. Эти люди многократно проверены нами на деле.
Лично и секретно от Премьера И.В. Сталина Президенту г-ну Ф. Рузвельту, № 288, 7 апреля 1945 года. Переписка… М., 1957, с.207 Я тысячи раз представлял себе, что почувствую, отрываясь от земли, но именно этого мгновения я и не заметил, так был напряжен. С запозданием на несколько секунд я понял, что нужно было, нужно запомнить, но слишком была занята голова, чтобы отметить не только показания приборов, но и своё состояние.
«Да и ладно, – подумал я и, понимая, что следующего раза, может быть, и не будет, прибавил про себя: – В следующий раз».
Я держал штурвал крепко, даже излишне крепко, пока не вспомнил слова отца, что ручку управления настоящий лётчик держит не слишком вяло и не слишком крепко, а как солдат ложку.
Через полчаса я чувствовал себя гораздо увереннее – тон работающего двигателя был ровен, и горючее не подкачало.
Но внезапно радиометры в кабине словно взбесились. Кабину наполнил писк.
Математик перехватил мой взгляд и объяснил:
– А я скажу вам, что это. Не надо паники. Видимо, это сработавшая ракетная защита вокруг Москвы, то есть кольцо ПВО Первой Особой армии. Они сбили большую часть боеголовок, вот они и упали здесь, на полпути между Москвой и Петербургом. Разорвались не все, а вот заражение очень высокое. Я говорил с людьми, знакомыми с этими полками, – там был один майор по фамилии Зелёный. Он рассказывал, что в штатном боекомплекте у них были предусмотрены две ракеты с ядерными боеголовками. Просто для того, чтобы очистить небо в случае массированного приближения целей. То есть противоракетная защита, которая стояла на пятидесятикилометровой отметке, лупила по подлетающим объектам, и они падали (то есть, конечно, те, в которые попадали) в ста – двухстах километрах от города. Сейчас ветер гонит пыль, вот она и влияет на показания. Поднимайся выше, только осторожно.
Но мы быстро пролетели зону повышенной радиации и обнаружили, что за её пределами фоновые значения были в норме.
Хотя что там, на земле, было совершенно неизвестно.
Мне велели идти прямо над автомобильной дорогой, и это было лучшим ориентиром. Время от времени она пропадала, кое-где шоссе заросло травой, но посёлки, что лежали внизу, не давали заблудиться.
Посёлки были повсюду, и я не терял надежды увидеть какие-то следы живых людей, но нет. Ничего, что указывало бы на живых, по крайней мере с высоты, видно не было.
Мы вошли в облачность, но выбранный курс был правильным, и пункт назначения нашего приближался.
Тут, надо сказать, всё пошло не так, как я думал. Я, конечно, промахнулся.
Прямо перед нами показалась большая вода.
Математик уткнулся в карту и сказал, что это залив. То есть перед нами был Финский залив, и сейчас он представлял собою зрелище неописуемой красоты. Нет, я видел море на картинках, кажется, я даже видел его в детстве, впрочем, наверняка видел, но почти ничего не помню. А тут передо мной, летящим в небе, лежала большая вода, гладь которой переливалась на солнце разными оттенками голубого и синего.
Зрелище было фантастическое, но долго мне им любоваться не дали. Математик скорректировал наш почти прямой полёт, и я, довернув вправо, стал заходить на город.
Мы пролетали прямо над устьем Невы, когда со скопища ржавых кранов и каких-то странных сооружений снялась стая чёрных птиц.
Птицы пошли к нам наперерез, и тут я действительно испугался. Это были не птеродактили, а белые гигантские птицы с перепончатыми крыльями, но не менее страшные. Прошла минута, и десятки клювов застучали по крыльям и фюзеляжу, как горох. Было видно, что, если это будет продолжаться долго, машина потеряет управление и просто булькнет в Неву.
Я прибавил газу, сделал вираж, и стая осталась сзади. Математик насторожённо вертел головой, и я понимал, что сейчас он сравнивает этих птиц с московскими. Московские, похожие на птеродактилей разного размера, были, кажется, дельта-мутацией голубей и ворон.
А эти полуптицы-полуящеры странной белизны появились неизвестно от кого.
Потом меня осенило – это же бывшие чайки!
Но, так или иначе, рассуждать на эту тему мне больше было невозможно. Время кончилось – надо было садиться.
Я сразу решил делать это на какой-нибудь из набережных, понадеявшись на их ширину и то, что все городские провода там давно оборваны временем и людьми.
Перед нами лежал великий город, и я понимал, как он велик, особенно сейчас, когда я смотрел на него с высоты, замирая от страха. Я был одной крови с ним, и вместе со всем это был чужой город, таивший опасность.
Мы прошли над мостами, всё ещё золотым куполом Исаакиевского собора, с которого местами была сорвана обшивка, но, чёрт возьми, это был настоящий Исаакиевский собор, который я мог узнать! И он был так же величествен, даже ещё больше крут, чем я его себе представлял. Но его громада осталась в стороне, мелькнули слева Ростральные колонны… Стоп. На фотографиях их было две, а не одна, как здесь, в новой реальности.
Вдали, почти у горизонта, торчала, наклонившись, огромная башня, похожая на веретено. Время или взрыв не пощадили её, выбив все окна и оставив только остов, – башня казалась сотканной из паутины, прозрачной, и сквозь каждый её этаж было видно небо.
Посреди Невы, отброшенный какой-то неведомой силой от берега, стоял полузатопленный корабль с тремя высокими трубами. Прямо из корпуса у него торчали какие-то металлические конструкции – и я догадался, что это сорванный с места своей вечной стоянки крейсер «Аврора». На реях у него болталось несколько человеческих фигур, но что это за фигуры, понять было уже невозможно. Видение мелькнуло внизу, и я стал готовиться к посадке.
Как учил меня отец, я выпустил шасси, сбросил скорость и, выбрав хорошо просматриваемое место на широкой набережной, прижал самолёт к земле.
Коснулись земли мы жёстко, нас тряхнуло, и самолёт снова оказался в воздухе. Я всё же удержал управление, удержал его и тогда, когда машина начала рыскать. Нет, научиться управлять во сне, спустя двадцать лет после того, как ты последний раз сидел в кабине, конечно, невозможно. Но я сел, я сел! И теперь самолёт катился по чужому городу, гася скорость.
Всё получилось, и всё закончилось.
Но… Но, кажется, я сглазил.
Трёхсот, даже двухсот свободных метров набережной нам как раз не хватило. В конце пробега правая стойка шасси вдруг провалилась в дыру. Потом я не поленился посмотреть – большой провал в асфальте был заполнен серой пылью, и увидеть его даже вблизи было совершенно невозможно. Но так или иначе, мы подломили стойку и, скрежеща плоскостью по улице, описали почти полный круг.
Странно, но у меня даже не было радости от того, что мы сели. Я первые минуты думал о том, что мы остались заложниками этого города.
И кажется, не я один был такой.
Математик с раздражением произнёс:
– Зато все живы.
Было видно, что ему больше бы понравилось, если бы самолёт был цел, а он один остался жив. Нет, пожалуй, он и я – чтобы довезти его обратно.
А я думал, что совершил, наконец, то, что мне всегда снилось, – я полетел сам и полетел за отцом. Но была ещё одна деталь, что нас сближала.
Среди прочих книг отца я прилежно читал чудесную книгу «Памятка лётному экипажу по действиям после вынужденного приземления в безлюдной местности или приводнения».
Её чеканные формулировки и советы были в моей душе укоренены навечно.
Итак: «Оказавшись в безлюдной местности, прежде чем принять какое-либо решение, сначала успокойтесь, соберитесь с мыслями и оцените создавшееся положение. Вспомните всё, что вы знаете о выживании в подобных условиях. Действуйте в соответствии с конкретной обстановкой, временем года, характером местности, удалением от населённых пунктов, состоянием здоровья членов экипажа. Ваша воля, мужество, активность и находчивость обеспечат успех в самой сложной обстановке автономного существования».
И с тех пор я знал, что буду после приземления на парашюте следовать по курсу самолёта, так как командир покидает борт последним. Я клялся себе, что буду высматривать в воде ушастую медузу, как признак близкого берега, на который постараюсь выйти вместе с волной. Я клялся себе, что искусственное дыхание я буду производить до появления самостоятельного дыхания у моего товарища или явных признаков его смерти, коими считаются окоченение и трупные пятна. И поразят меня презрение и гнев членов моего экипажа, если в районе радиоактивного заражения я не стану как следует тщательно освежевывать пойманных животных и удалять их внутренности. Если я не буду варить и жарить мясо этого зверья, избегая при этом использовать в пищу сердце, печень, селезёнку и мясо, прилежащее к костям.
Я был верен этой книге, как присяге несуществующему государству, которой никогда не нарушал.
Это была голубенькая книжица с чёрным контуром звезды посередине.
И вот сейчас у меня перед глазами стояла шестьдесят третья страница Памятки: «Решение остаться на месте приземления или покинуть его – один из самых ответственных элементов вашего выживания».
Надо было вылезать. Я в последний момент решил всё же пойти первым. Уже прыгая, я уцепился за дверцу и приземлился на неё, ещё раньше рухнувшую на ноздреватую набережную. Таджик прыгнул за мной, но вышло так, что он первым коснулся питерского асфальта.
Мы вытащили ящики из самолёта, и только тут я понял, что всё это время за нами наблюдали. Стая собак стояла неподалёку и в полной тишине смотрела, как мы спасаем наш груз. Только время от времени какая-нибудь собака наклоняла голову вбок и продолжала так же молча глядеть своими чёрными немигающими глазками.
Сами по себе эти собаки вовсе не были страшными, выглядели они как обыкновенные дворняги. Я видел таких на картинках, на открытках и в детских журналах. И те и эти собаки были даже симпатичными – взятые по отдельности. Но вот все вместе, собравшись в стаю, вызывали очень странное чувство, будто ты имел дело с одним зверем, сотню раз отразившимся в зеркалах.
Математик велел оттащить ящики в один из угловых домов на площади. Когда мы тащили груз через трамвайные пути, я обернулся на огромную статую, стоявшую перед облупленным вокзалом.
Огромный Ленин махал рукой, стоя на какой-то странной конструкции. Самое удивительное было то, что место пониже спины у него топорщилось рваными краями. Было такое впечатление, что несколько раз ему взламывали зад, потом чинили, потом снова взламывали – будто искали что-то важное.
Но скульптурные диковины северной столицы явно не тронули сердце моих спутников.
Математик остановился и стал рассматривать вокзал, всё более и более хмурясь.
– И что? – нарушая субординацию, спросил я.
Однако наш наниматель, вместо того чтобы пропустить мой вопрос мимо ушей, вдруг ответил, что вон там, слева от часов, должна быть вентиляционная шахта, предмет наших желаний и знак спасения в чужом городе.
Он говорил эту долгую фразу, и только к её концу я понял, что он надо мной смеётся.
Вентшахта должна была быть на крыше, но часть крыши оказалась снесена, а часть – висела на битой арматуре. Всё заполнено бетонными обломками, через которые, может, и проходит воздух к фильтрам и вентиляторам, да вот мы не пройдём. Как искать вход под землю, было непонятно.
Я перевёл взгляд на сохранившийся циферблат вокзальных часов. Где-то я читал, что остановившиеся часы всегда указывают время катастрофы. Может, так и здесь?
Часы Финляндского вокзала, конечно, стояли, но дело в том, что на них вовсе не было стрелок. Поэтического символа не вышло.
Математик посмотрел в свой гроссбух.
– Так. Двести шестая шахта, – сказал он, игнорируя нас и объясняя ситуацию своему таджикскому адъютанту: – Двести шестая недоступна. Вот смотри, есть другой вход, вот тут, на Лесном проспекте. Ориентировочное расстояние полтора километра плюс-минус метров двести. Нет, скорее минус. Там есть характерная примета – вытяжная труба дизельного отсека. Есть соображения?
У Мирзо соображений не было, и мы пошли по солнечному и прекрасному городу, таща ящики нашего господина. Надо сказать, что тащил я груз вполне прилежно, благословляя своего корейского учителя. Дело не в крепких мышцах, а именно в выносливости, которая меня спасала. Только пот застилал глаза, и трудно было дышать через респиратор.
Однако солнце уже закатывалось слева, световое время заканчивалось. И хотя мы почти достигли искомой точки, пришлось искать место для ночлега наверху. Математик опасался (и правильно делал) идти через двор дальше. Там разрослись очень странные кусты, и вообще местность выглядела не очень располагающе.
В угловом доме находился банк, и мы вошли через незапертую дверь в операционный зал. Тут-то мы и встретили первого петербуржца.
Житель северной столицы был, правда, не жителем. Остался от него обтянутый пергаментом скелет в истлевшей форме охранника. Кобура на его поясе была пуста уже лет двадцать – видно было, что пластиковый материал кобуры совершенно не пострадал, а вот пистолет кто-то давно вытащил.
Владимир Павлович присел рядом и поглядел охраннику в то, что было лицом.
– Молодой-то парень, – отметил он, – зубы чистые, ровные, ни одной пломбы. Мне, значит, ровесник будет.
Я задумался над парадоксальностью этой фразы, а Математик с Мирзо, не склонные к поэтике, пошли далеко по коридорам искать наиболее безопасную для ночлега комнату.
Кого-то этот мёртвый охранник мне напоминал. И точно, он мне напоминал такого же, как он, только москвича. Того водителя автопогрузчика, который уже двадцать лет сидел в своём механизме на московском авиазаводе.
В этом угловом доме мы и заночевали, не зажигая огня, благо ночи были тёплые.
Поутру Математик взял меня и Мирзо и пошёл на разведку, оставив Владимира Павловича караулить ящики. Всё оказалось так, как и предсказывал математик. Первым делом мы нашли длинную трубу вытяжки, правда, она была давно повалена и проржавела. Однако именно по ней мы обнаружили серый куб вентиляционный шах ты. Сразу же наш начальник сделал довольно странную вещь: он набрал код на двери, но не стал спускаться по лестнице, а нашёл металлический шкафчик, прикрученный к стене.
Внутри ящика обнаружился оборванный шнур и две кнопки.
Математик вздохнул, выдрал обрывок шнура из гнезда и достал из сумки телефонную трубку с точно таким же проводом на конце. Он вставил штекер в гнездо и несколько раз нажал на красную кнопку.
Прошла минута, и Математик, откашлявшись, сказал в трубку:
– Внимание, код двести. Код двести. Нахожусь в шахте номер… – Он сверился с цифрами на шкафчике и назвал номер: – Повторяю. Код двести. Код двести…
Я совершенно не понимал, что это за код двести. Вот «груз двести» я знал, что такое, но надеялся на то, что ко мне эти слова можно будет применить нескоро. Нужно подождать, решил я, и всё прояснится.
Действительно, трубка ожила и довольно громко, так что было слышно нам, сказала, наконец:
– Что? Кто говорит?
– Говорит Москва, – сказал терпеливо Математик. – Код двести.
Трубка замолчала, но по всему было понятно, что человек на той стороне провода изрядно обалдел. Потом собеседник Математика пришёл в себя и попросил назвать количество единиц. Я клянусь, он так и сказал: «Назовите количество единиц». Если бы не нервное напряжение, я бы расхохотался от этой детской игры.
– Четыре единицы, – невозмутимо ответил Математик.
– Тридцатиминутная готовность, – отозвалась трубка, щёлкнула и отключилась.
Мы вернулись за Владимиром Павловичем и нашим барахлом и начали спускаться вниз по металлической лестнице, набив себе при этом довольно много синяков этими дурацкими ящиками.
Наконец вентшахта кончилась, и, пройдя уже по горизонтали между двумя огромными вентиляторами, мы очутились перед небольшой гермодверью.
Нам открыли, и мы тут же оказались на прицеле у караула. Охрана тут была не чета московской – три довольно чистеньких матроса уткнули автоматы нам в живот. Человек во флотской форме, но уже с мичманскими погонами сказал негромко:
– Старший группы ко мне, остальные – на месте.
Математик вышел вперёд, был обыскан и изучен какими-то приборами, в одном из которых я узнал дозиметр, а другой так и остался загадкой. Математик ответил на какие-то неслышные нам вопросы, был, видимо, признан годным и пропущен. Потом настала и наша очередь.
Станция «Площадь Победы» лежала перед нами, и я чувствовал себя Колумбом, достигшим Америки. Ну ладно, сбавил я, одним из членов Колумбова экипажа. Однако я знал, что много лет назад этого берега достиг мой отец, и надеялся его найти. Я не очень в это верил головой и, скорее, верил сердцем.
Мы прошли вторую зону контроля, и путь нам преградил офицер. Причём не просто офицер, а капитан третьего ранга. Форма у него была старенькая и, как я заметил, самопальная – то есть здесь шили себе мундиры сами, а не пользовались старыми запасами. Видать, много было тут этих военнослужащих бесконечного особого периода.
Кап-три поднял руку, на которой была красная повязка дежурного:
– Только с оружием в санитарную зону нельзя.
– То есть как?
– У нас тут госпиталь, и на территорию госпиталя с оружием нельзя. Оружие вы можете сдать в камеру хранения.
Мы покрутили головами – весомости словам кап-три придавали два матроса с автоматами наперевес, и у меня было подозрение, что это только те, что вышли на свет. А из тёмных углов в нас целят куда больше.
– Есть сдать оружие, – вдруг наигранно весело сказал Математик.
Мы пошли в камеру хранения, которая оказалась чем-то вроде гардероба. Только гардеробщик был в форме – угрюмый мужик в пятнистой форме.
Я чуть не засмеялся, когда он действительно внёс наши имена в книгу и выдал пластиковые номерки с тиснением. У меня было предчувствие, что на них будет выдавлено что-то вроде «Театр юного зрителя», но там оказалась непонятная аббревиатура ВМА.
Наши стволы встали в ружейную пирамиду, и за ними захлопнулась металлическая дверь.
Кап-три сменился с поста и повёл нас к начальнику охраны.
Нас вели довольно долго. И я успел обнаружить, что станция эта огромная, с рационально использованными тупиками и помещениями, с аккуратными надписями и названиями, написанными под трафарет тем самым шрифтом, который бывает только у военных.
И ещё меня удивил специфический медицинский запах. Этот запах приходил не из тоннеля, он пришёл из детства. Что-то пробуждали в памяти эти запахи «Площади Ленина» – поликлинику, очередь к врачу. Разгадка была проста – станцией управляли не просто военные, а военные медики.
Меня всё больше и больше радовала эта станция. В моём детстве военных принято было ругать за тупость, а тут я видел оборотную сторону внешне бессмысленных действий. Вот, к примеру, те же номерки: ты получил этот кусок пластмассы в руку и вспомнил о другой жизни, жизни до Катаклизма. И вот ты ощутил, что есть пространство, где поддерживается порядок, где есть правила, а не анархия драки всех против всех в обесточенном тоннеле. Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.
|