книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Зимняя луна

Дин Кунц

Зимняя луна

Часть первая

Город умирающего дня

1

Смерть была за рулем изумрудно-зеленого «Лексуса». Машина съехала с улицы, миновала четыре бензоколонки и остановилась на одной из двух дорожек полного техобслуживания.

Джек Макгарвей, стоя напротив станции, заметил машину, но не водителя. Даже под комковатым, вздувшимся небом, которое спрятало солнце, «Лексус» блистал, как драгоценный камень, – лоснящийся и роскошный. Окна были сильно затемнены, так что Макгарвей не смог бы разглядеть водителя, даже если бы и попытался.

Джек, полицейский тридцати двух лет, с женой, ребенком и большими долгами, никогда даже и не мечтал купить такой шикарный автомобиль, однако и зависти к владельцу «Лексуса» у него не возникло. Он часто вспоминал фразу отца о том, что зависть – это мысленная кража. Если ты жаждешь имущества другого человека, говорил отец, тогда ты обязан хотеть принять на себя все его заботы, все тревоги и муки вместе с богатством.

Он немного полюбовался автомобилем, восхищаясь им точно так же, как и бесценной картиной в Музее Гетти или первым изданием романа Джеймса М. Кэйна в старом потемневшем переплете, – без особого желания обладать, просто получая удовольствие от одного факта его существования.

В обществе, которое, как часто казалось ему, катилось в яму безвластия, где уродство и страх каждый день все шире пробивали себе дорогу, его душа радовалась любому подтверждению того, что руки людей еще способны производить прекрасные и качественные вещи. «Лексус», конечно, был импортным, спроектирован и собран на чужих берегах; но ведь именно весь род людской казался ему проклятым, а не одни соотечественники, и поэтому радовали признаки существования какой-то нормы и самоотверженного следования ей независимо от того, где он их находил.

Из конторы поспешно вышел служащий в серой форме, приблизился к блестящему автомобилю, и Джек снова повернулся к Хассаму Аркадяну.

– Моя станция – остров чистоты в море грязи, око разума в буре безумия. – Аркадян говорил серьезно, совсем не подозревая о мелодраматическом звучании этого своего заявления.

Он был строен, лет сорока, с темными волосами и аккуратно подстриженными усами. Складки на его серых рабочих брюках из шелка были четки и резки, как лезвие, а рубашка и пиджак из того же комплекта – без единого пятнышка.

– У меня была алюминиевая обшивка и кирпичи, обработанные новым напылителем, – сказал он, указывая на фасад станции автосервиса взмахом руки. – Краска на этом бы не удержалась, даже металлическая. Обошлось не дешево. Но теперь, когда эти малолетние гангстеры или тупоумные рекламные приставалы бродят вокруг днем и ночью и опрыскивают стены своими вздорными надписями, мы соскребываем все это, соскребываем прямо на следующее утро.

Тщательно причесанный и выбритый, со своей необычайной энергией и быстрыми худыми руками, Аркадян казался хирургом, который начинает рабочий день в операционной. Но он был владельцем и управляющим станции автосервиса.

– Вы не знаете, – спросил он печально, – есть ли профессора, которые написали книги о смысле этих граффити?

– Смысле граффити? Какой в них смысл?

– Они называют это уличным искусством, – сказал Лютер Брайсон, напарник Джека.

Аркадян глянул недоверчиво на черного верзилу-полицейского.

– Вы думаете, то, чем занимаются эти подонки, – искусство?

– Э, нет, не я, – сказал Лютер.

При росте в шесть футов три дюйма и весе в двести десять фунтов он был на три дюйма выше Джека и на сорок фунтов тяжелее, а Аркадяна, может быть, превышал дюймов на восемь и фунтов на семьдесят. Хотя он был хорошим напарником и добрым парнем, его гранитная физиономия, казалось, совершенно не обладала подвижностью, необходимой для сотворения улыбки. Глубоко посаженные глаза смотрели строго вперед. «Мой взгляд «Малькольм-Икс», называл он это. В форме или без нее, Лютер Брайсон мог смутить кого угодно, от папы римского до карманного воришки.

Сейчас он не использовал свой взгляд, не пытался сконфузить Аркадяна и был с ним совершенно согласен.

– Не я. Я просто говорю, что так это называет трусливая липкозадая толпа. Уличное искусство.

Владелец станции торжественно произнес:

– Они профессора. Воспитанные люди. Доктора искусств и литературы. Их родители дали им образование, роскошь, которая была непозволительной для моих папы и мамы, но все они – тупоумны. Другого слова не найти. Тупоумны, тупоумны, тупоумны! – Его выразительное лицо выдавало разочарование и злость, которые Джек встречал все чаще в этом Городе Ангелов. – Каких дурней производят университеты в наши дни!

Аркадян потрудился, чтобы превратить свою станцию в нечто особенное. На границах его собственности стояли клинообразные кадки из кирпича, в которых росли арекаструмы, азалии, гнущиеся под тяжестью красных бутонов, с переливом в розовый или в пурпурный цвета. Не было ни грязи, ни мусора. Портик над бензоколонками поддерживали кирпичные колонны, и в целом станция имела причудливый колониальный вид.

В любое время года станция казалась неуместной в Лос-Анджелесе. Свежевыкрашенная, чистая, она выделялась на фоне запущенности, в девяностых годах распространившейся по городу, как злокачественная опухоль.

– Ну, пойдемте посмотрим, – сказал Аркадян и кивнул на южную сторону здания.

– У бедняги, должно быть, артерии в мозгу скоро лопнут от всего этого, – ответил Лютер.

– Кто-то должен ему доказать, что нынче немодно тревожиться по такому поводу.

Низкий и угрожающий рокот грома прокатился по раздувшемуся небу.

Поглядев на темные тучи, Лютер заявил:

– Погодники пророчили сегодня дождь.

– Может быть, это был не гром. Может быть, кто-то наконец подорвал мэрию.

– Ты думаешь? Ну, если там было полно политиков, – сказал Лютер, – мы сможем отдохнуть до конца наших дней, отыщем хороший бар, кое-что отпразднуем.

– Идемте же, – позвал их Аркадян. Он подошел к северному краю здания, неподалеку от которого они оставили патрульную машину. – Поглядите на это. Я хочу, чтобы вы увидели мои туалетные комнаты.

– Его туалетные комнаты? – переспросил Лютер.

Джек рассмеялся.

– Черт возьми, ты можешь предложить занятие получше?

– Гораздо безопасней, чем охотиться за скверными парнями, – сказал Лютер и последовал за Аркадяном.

Джек снова поглядел на «Лексус». Симпатичная машина. С места до шестидесяти миль за сколько секунд? Восемь? Семь? Руля слушается, должно быть, так покорно, как только может присниться.

Водитель вышел из автомобиля и стоял рядом. Джек мало что заметил, разве только то, что парень был одет в просторный двубортный костюм от Армани.

«Лексус», между прочим, тоже обладал модными колесами с проволочными спицами и хромовыми закрылками у покрышек. Отражение грозовых облаков медленно двигалось по ветровому стеклу, придавая законченность загадочно-дымчатым фигурам в глубине его ювелирной зелени.

Вздохнув, Джек пошел за Лютером мимо двух открытых ремонтных ям гаража. Первое «стойло» было пусто, но над вторым висел на гидравлическом подъемнике серый «БМВ». Молодой азиат в комбинезоне механика трудился под автомобилем. Инструменты и различные приспособления были аккуратно разложены на полочках вдоль стены от пола до потолка, и обе ямы выглядели чище, чем кухни в некоторых четырехзвездочных ресторанах.

На углу здания стояла пара аппаратов по продаже газированной воды. Они урчали и позвякивали, как будто производили и разливали напитки по бутылкам в собственной утробе.

За углом находились мужская и женская уборные, у которых Аркадян уже открыл двери.

– Поглядите, поглядите – я хочу, чтобы вы увидели мои туалеты.

В обеих комнатушках полы и стены были из белого кафеля, белые унитазы, белые мусорные баки с качающейся крышкой, белые раковины с блестящими хромом кранами и большие зеркала над раковинами.

– Ни единого пятнышка, – сказал Аркадян торопливо, сбиваясь от еле сдерживаемой злости. – Ни трещинки на зеркалах, чистейшие раковины – мы моем их после каждого клиента, дезинфицируем каждый день, вы можете есть с нашего пола, и это будет безопасней, чем есть с тарелки на кухне вашей матушки.

Поглядев на Джека поверх головы Аркадяна, Лютер улыбнулся:

– Мне кажется, я бы съел стейк с печеным картофелем. А ты?

– Только салат, – сказал Джек. – Мне надо похудеть на несколько фунтов.

Даже если Аркадян и расслышал бы их слова, он вряд ли бы посмеялся вместе с ними. Он позвенел ключами на кольце.

– Я держу их закрытыми и даю ключи только клиентам. Городской инспектор приезжает ко мне и говорит, что по новым правилам уборные – общественные сооружения, поэтому я должен держать их открытыми для всех – неважно, покупают ли они у меня что-нибудь или нет.

Он снова позвенел ключами, сильнее, злее, затем еще сильнее. Ни Джек, ни Лютер никак на это не отреагировали.

– Позвольте быть честным. Я заплачу за чистоту. Если их открыть, то пьяницы и бездельники под наркотиками, которые живут в парках и на бульварах, будут приходить в мои уборные, мочиться на пол и выташнивать в раковины. Вы не поверите, какой беспорядок тогда будет: отвратительные вещи, о которых мне стыдно говорить.

Аркадян и вправду покраснел при мысли о том, что может рассказать. Он помахал бренчащими ключами в воздухе перед каждой открытой дверью, чем напомнил Джеку ни много ни мало жреца-вуду за таинственным ритуалом – в данном случае начатом, чтобы избежать визита подонков, которые могут испачкать его уборные. Лицо его покрылось пятнами и стало таким же беспокойным, как предгрозовое небо.

– Позвольте мне вам кое-что сказать. Хассам Аркадян работает шестьдесят и семьдесят часов в неделю. Хассам Аркадян нанимает восьмерых рабочих на полную ставку и платит налоги вполовину заработанного, но Хассам Аркадян не собирается провести свою жизнь, вытирая блевотину только из-за того, что кучка тупых бюрократов больше сочувствует всяким ленивым пьянчугам-психам-наркоманам, чем людям, которые пытаются изо всех сил вести порядочную жизнь.

Он закончил свою речь в спешке, шепотом. Прекратил бренчать ключами. Вздохнул. Затем затворил двери и запер их на замок.

Джек чувствовал себя отвратительно. Он заметил, что и Лютеру было неловко. Иногда полицейский не может сделать для пострадавшего ничего более, чем кивнуть и покачать головой от огорчения и изумления глубиной падения всего города. Это было чуть ли не самым скверным в его работе.

Мистер Аркадян пошел за угол, снова к фасаду станции. Теперь он не шагал так быстро, как раньше. Его плечи тяжело опустились, и впервые он выглядел более удрученным, чем разгневанным, как будто решил, может быть и подсознательно, уступить в этой схватке.

Джек понадеялся, что это не так. В своей каждодневной жизни Хассам постоянно боролся за осуществление мечты о лучшем будущем в лучшем мире. Он был одним из тех немногих, которых становится все меньше, что еще сохранили силы для сопротивления энтропии. Солдат цивилизации, сражавшихся на стороне надежды, было уже слишком мало для целой армии.

Приведя в порядок ремни с кобурой, Джек и Лютер последовали за Аркадяном мимо автоматов с напитками.

Человек в костюме от Армани стоял у второго аппарата и изучал ассортимент. Он был ровесником Джека, высокий, светловолосый, чисто выбритый, с бронзовым лицом, чего в это время года можно было добиться, только загорая под лампой. Когда они проходили рядом с ним, он вынул из кармана мешковатых брюк горсть мелочи и принялся перебирать монетки.

Недалеко от бензоколонок служащий протирал ветровое стекло «Лексуса», хотя оно выглядело свежевымытым еще тогда, когда автомобиль свернул с улицы.

Аркадян остановился около окна с зеркальным стеклом, закрывающим половину передней стенки офиса станции.

– Уличное искусство, – произнес он тихо и печально, когда Джек и Лютер подошли к нему. – Только дурак может назвать это чем-то еще, кроме вандализма. Варвары разошлись.

Недавно в городе несколько вандалов испробовали свои пульверизаторы с шаблонами и кислотной пастой. Они вытравили свои символы и лозунги на стеклах припаркованных машин и окнах контор, которые не закрывались на ночь безопасными ставнями.

Фасадное окно станции Аркадяна периодически покрывалось полудюжиной личных отметок членов одной и той же банды, некоторые повторялись дважды и трижды. Четырехдюймовыми буквами они также выгравировали: КРОВАВАЯ БАНЯ БЛИЗКО.

Эти антиобщественные акции часто напоминали Джеку события в нацистской Германии, о которых он когда-то читал: еще до начала войны головорезы-психопаты («Kristallnacht») однажды целую ночь бродили по улицам, пачкая стены словами, полными ненависти, и били стекла в окнах домов и лавочек евреев, до тех пор, пока улицы не заблестели так, словно они были вымощены хрусталем. Иногда ему казалось, что те варвары, о которых рассуждал Аркадян, были новыми фашистами, с обоих краев нынешнего политического спектра, ненавидящими не только евреев, а любого, кто имел отношение к социальному порядку и культуре. Их вандализм был замедленной «Kristallnacht», растянувшейся на годы, а не часы.

– Следующее окно еще хуже, – сказал Аркадян, уводя их за угол к северной стороне станции.

Эта стена конторы была украшена другим огромным стеклом, на котором, в дополнение к символике банды, квадратными буквами было выведено: АРМЯНСКИЙ УРОД.

Даже вид этого расового оскорбления не смог снова разжечь гнев Хассама Аркадяна. Он печально поглядел на обидные слова и произнес:

– Всегда пытался относиться к людям хорошо. Я не совершенен и не без греха. А кто без греха? Но я делал все, что мог, чтобы быть хорошим человеком, справедливым, честным – и теперь вот это.

– Это вас вряд ли утешит, – ответил Лютер, – но если бы все зависело от меня, то тогда закон позволял бы взять тех подонков, которые все это сделали, и написать второе слово прямо у них на глазах. Урод. Вытравить это на их шкуре кислотой так же, как они сделали с вашим окном. Заставить их походить с этим пару лет и посмотреть, насколько исправились их мозги, прежде чем предложить им пластическую операцию.

– Вы думаете, что сможете найти тех, кто это сделал? – спросил Аркадян, хотя был совершенно уверен в ответе.

Лютер покачал головой, а Джек сказал:

– Невозможно. Мы, конечно, составим рапорт, но у нас не хватит людей, чтобы разбираться с таким мелким преступлением. Лучшее, что вы можете сделать, – это установить металлические раскатывающиеся шторы в тот же день, когда поменяете стекла, чтобы на ночь они все закрывали.

– Иначе придется ставить новые стекла каждую неделю, – добавил Лютер, – и очень скоро ваша страховая компания откажется от вас.

– Они уже не страхуют меня от вандализма, после одного иска, – сказал Хассам Аркадян. – Единственное, от чего меня еще страхуют, – это землетрясение, потоп и пожар. И от пожара только в том случае, если он начался не во время беспорядков.

Они постояли в молчании, глядя на окно, размышляя о своей беспомощности.

Поднялся холодный мартовский ветер. В кадке рядом зашуршал арекаструм, и тихое потрескивание раздавалось там, где ветви с огромными листами отходили от ствола.

– Что ж, – наконец сказал Джек, – могло быть хуже, мистер Аркадян. Я имею в виду, что вы, по крайней мере, живете на восточной стороне, в довольно хорошей части города.

– Да, но не это надрывает мне сердце, – ответил Аркадян, – а хорошее соседство.

Джек даже не хотел и думать об этом.

Лютер заговорил, но был прерван громким треском и воплем гнева, донесшимися со стороны фасада. Когда они все трое поспешили за угол, под неистовым порывом ветра задребезжали зеркальные стекла окон.

В пятидесяти футах человек в костюме от Армани снова пнул автомат с напитками. Пенящаяся банка пепси лежала у него за спиной, ее содержимое вытекало на асфальт.

– Отрава, – кричал он аппарату, – отрава, черт тебя побери, отрава!

Аркадян бросился к клиенту.

– Сэр, пожалуйста, я очень сожалею, если машина неверно исполнила ваш заказ!

– Эй, подождите там! – Лютер обращался как к владельцу станции, так и к разъяренному незнакомцу.

Джек отловил Аркадяна у парадной двери, положил руку ему на плечо:

– Лучше позвольте разобраться нам.

– Чертова отрава, – огрызнулся злобно клиент и сжал кулак, как будто намереваясь теперь сразить автомат более метким ударом.

– Этот аппарат, – сказал Аркадян Джеку и Лютеру. – Все уверяют, что он отлажен, но он все равно продолжает давать пепси, когда вы нажимаете кнопку «Орандж Краш».

Как бы ни были плохи дела в Городе Ангелов в эти дни, Джеку было трудно поверить, будто Аркадян уже свыкся со зрелищем людей, выходящих из себя всякий раз, когда неугодная им банка пепси выпадает на поднос автомата.

Покупатель отвернулся от аппарата и от них, как будто собрался уйти и бросить «Лексус». Он, казалось, трясся от ярости, но, скорее всего, это буйный ветер колыхал его просторный костюм.

– Что здесь случилось? – спросил Лютер, направляясь к парню, и в тот же миг гром раскатился по низкому небу и пальмы в северной кадке забились о задник черных туч.

Джек тронулся за Лютером, когда заметил, что пиджак у блондина, стоявшего спиной, оттопырился в стороны, трепыхаясь, как крылья летучей мыши. Но ведь только что пиджак был застегнут. Двубортный пиджак, дважды застегнут.

Разозленный тип все еще стоял, отвернувшись от них, ссутулившись, наклонив голову. Из-за своего столь просторного и подрагивающего костюма он казался не совсем человеком, а скорее горбатым троллем. Парень начал поворачиваться, и Джек не удивился бы, если бы увидел искаженную яростью морду зверя, но это было все то же загорелое и чисто выбритое лицо, что и прежде.

Зачем сукин сын расстегнул пиджак, если у него под ним нет ничего такого, что ему вдруг потребовалось? А что может требоваться безрассудному и разозленному человеку под пиджаком, таким свободным, просторным пиджаком костюма? Даже весьма вместительным, черт возьми?

Джек закричал, предупреждая Лютера.

Но Лютер и сам почувствовал что-то неладное. Его правая рука потянулась к пистолету, пристегнутому ремнем к бедру.

Нарушитель имел преимущество, потому что был зачинщиком. Никто не мог понять, что развязка уже близко. Поэтому он мерно зашагал к ним, держа оружие обеими руками, прежде чем Лютер и Джек коснулись своих револьверов.

Автоматная очередь заколотила плотно. Пули ударили в грудь Лютера, сшибли великана с ног, отбросили его назад. Хассам Аркадян закрутился от одного-двух-трех страшных укусов и грузно упал, крича в агонии.

Джек рванулся к застекленной двери офиса и почти укрылся за ней, когда его ударило по левой ноге. Он почувствовал, будто по бедру с размаху саданули железной дубинкой, но это была пуля, а не удар.

Он упал лицом на пол конторы. Дверь, покачавшись, закрылась за ним, автоматная очередь расщепила ее, и клейкие ломти нагретого стекла повалились ему на спину.

Теплая боль выжала из него пот.

Играло радио. Золотое ретро. Дионна Уорвик пела о том, что миру нужна любовь, сладкая любовь.

Снаружи все еще стонал Аркадян, но не доносилось ни звука от Лютера Брайсона. Мертв? Не смей думать об этом. Мертв? Нельзя думать об этом.

Брызнула ешь одна очередь.

Еще кто-то закричал. Возможно, служащий у «Лексуса». Это не был продолжительный крик. Короткий, быстро оборванный.

Аркадян на улице тоже больше не кричал. Он рыдал и молился Господу.

Сильный, холодный ветер заставил зеркальное стекло дрожать и загудел сквозь разбитую дверь.

Скоро придет человек с автоматом.

2

Джек был ошеломлен количеством собственной крови на линолеумном полу вокруг себя. Содрогнулся от приступа тошноты, и жирный пот выступил на лице. Он не мог оторвать взгляда от расширяющегося пятна, которое темнело на его брюках.

Его еще никогда не подстреливали. Боль была ужасной, но не настолько, насколько он ожидал. Хуже боли было чувство нарушения целостности и неуязвимости, жуткое, безумное осознание истинной хрупкости человеческого тела.

Он не сможет долго продержаться в сознании. Голодная темнота уже съела края его поля зрения.

Он, вероятно, не сможет опираться на левую ногу, и у него нет времени, чтобы вставать на одну правую, – тогда он будет совсем беззащитен. Стряхивая битое стекло, как змея с блестящей чешуей сбрасывает свою кожу, оставляя за собой кровавый хвост, он быстро пополз на животе вдоль L-образной конторки, за которой у Аркадяна стоял кассовый аппарат.

Скоро придет человек с автоматом.

По звуку, который производило оружие, и по тому немногому, что удалось разглядеть, Джек решил, что это был пистолет-пулемет – возможно, «мини-узи». Он был меньше десяти дюймов в длину, со спицевым прикладом, который складывался вперед, но гораздо тяжелее пистолета. Около двух килограммов с одним магазином, еще тяжелее с двумя магазинами, приделанными парно под прямым углом, с сорока патронами в общей сложности. Это как носить обычный мешок сахара на перевязи: совершенно точно, что от такого начинаются хронические боли в шее. Но они будут не слишком сильны, если приспособить кобуру на плече под костюмом от Армани, а если у человека есть коварные враги, то про такую мелочь можно вообще забыть. Также это мог быть «FN Р-90» или, возможно, британский «бушмен-2», но не чешский «скорпион», потому что стреляет патронами только калибра 32-АСР. Судя по тому, как легко пули повалили Лютера, это должен быть автомат с большей убойной силой, чем у «скорпиона», как раз такой, как у девятимиллиметрового «узи». Сорок патронов в «узи» для разбега, а сукин сын выстрелил раз двенадцать, максимум шестнадцать, так что по крайней мере двадцать четыре заряда осталось, и еще в кармане может быть полно запасных обойм.

Загремел гром, воздух отяжелел, набухая дождем, ветер визжал, прорываясь сквозь разрушенную дверь, и оружие снова затарахтело. Снаружи призывы Хассама Аркадяна к Господу резко замерли.

Джек отчаянно и неуклюже протиснулся за угол конторки, думая о немыслимом. Лютер Брайсон мертв. Аркадян мертв. Служащий мертв. Похоже на то, что и молодой азиат-механик тоже. С ними все кончено. Мир перевернулся с ног на голову быстрее чем за минуту.

Теперь они один на один, выживет сильнейший, и Джек не боялся этой игры. Хотя дарвиновский отбор явно благоволил к этому парню с большущей пушкой и отличным снаряжением, хитрость и ум пересилят калибр. Джека и раньше спасали мозги, и они должны помочь ему снова.

Выжить показалось легче, когда он уперся в стену спиной; преимущество было на его стороне, и не надо ни о ком заботиться, кроме себя. С одной-единственной, собственной задницей, поставленной на карту, он был более сосредоточен, свободен для рискованной пассивности или отчаянного безрассудства: не надо становиться трусом или дураком-камикадзе в зависимости от вынуждающих обстоятельств.

Добравшись до укромного местечка за конторкой, он обнаружил, что ему все же не придется наслаждаться свободой единственного выжившего. Там съежилась женщина: маленькая, с длинными темными волосами, довольно симпатичная. Серая рубашка, рабочие брюки, белые носки, черные туфли с тонкой резиновой подошвой. Она была лет тридцати пяти, может быть, на пять или шесть лет моложе Хассама Аркадяна. Вероятно, его жена. Нет, теперь уже не жена… Вдова сидела на полу, поджав колени к груди, тесно обняв руками ноги, пытаясь сделаться как можно меньше, сжаться до невидимости.

Ее присутствие все меняло для Джека, снова возвращало его к профессиональным обязанностям и сокращало собственные шансы выжить. Он не мог поменять убежище, тем более снова допустить опрометчивых поступков. Ему надо думать упорней и яснее, определять лучший способ действия и делать только верные ходы. Он за нее в ответе, раз клялся служить людям и защищать их и был достаточно старомоден, чтобы принимать эту клятву всерьез.

Глаза женщины были расширены от ужаса и мерцали непролитыми слезами. Даже охваченная страхом за собственную жизнь, она, казалось, поняла, почему неожиданно умолк Аркадян.

Джек вынул свой револьвер.

Служить и защищать.

Он не смог сдержать дрожи. Его левая нога была горячей, но остальная часть тела леденела, как будто все тепло вытянулось через рану.

Снаружи непрерывный треск автоматной очереди завершился взрывом, который потряс всю станцию, опрокинув аппарат по продаже сладостей в офисе и выбив оба больших окна, на которых были выписаны знаки банды. Съежившаяся женщина закрыла лицо руками, Джек зажмурил глаза – стекло полетело через конторку туда, где они нашли убежище.

Когда он открыл глаза, бесконечные фаланги теней и лучей света шарили по конторе. Ветер, врывавшийся сквозь разбитую дверь, был не холодным, а горячим, и призраки, роившиеся на стенах, оказались отблесками огня. Маньяк с «узи» попал в одну из бензоколонок.

Осторожно, не опираясь на левую ногу, Джек передвинулся к конторке. Хотя рана его не выглядела столь серьезной, он понимал, что скоро и, вероятно, внезапно ему станет хуже. Он не хотел приближать это мгновение своими собственными действиями, опасаясь, что одной яростной вспышки боли будет достаточно, чтобы отключиться.

Под большим давлением струи горящего бензина били из изрешеченной колонки, брызгая, как расплавленная лава, на асфальт. Дорога шла под наклоном к деловой улице, и мерцающая река уже потекла в том направлении.

От взрыва вспыхнула крыша портика над колонками. Пламя быстро переползло на основное здание.

«Лексус» был в огне. Безумный ублюдок погубил свою собственную машину, что, как почему-то казалось, сделало его еще более неуправляемым и опасным, чем все другое, совершенное им раньше.

Посреди ада, который стал панорамным с того момента, когда бензин устремился по тротуару, убийцы нигде не было видно. Может быть, в нем возобладали по крайней мере какие-то остатки здравого смысла и он ушел пешком?

Более вероятно, что он был в двухъямном гараже, выбрав именно этот маршрут для подхода к ним, чтобы не предпринимать дерзких попыток проникнуть через разбитую переднюю дверь. Меньше чем в пятнадцати футах от Джека – крашеная металлическая дверь, соединявшая гараж с конторой. Она была закрыта.

Привалившись к конторке, он взял револьвер обеими руками и прицелился в дверь, жестко уперев расставленные локти перед собой в стол, готовый стрелять в мерзавца при первой возможности. Его руки дрожали. Так было холодно. Он попытался стиснуть оружие крепче, что помогло, но все равно не смог полностью подавить дрожь.

Темнота в углах поля зрения на какое-то время отступила. Теперь она начала вторжение заново. Он бешено заморгал, пытаясь смыть пугающую периферическую слепоту, как будто удаляя пылинку, но бесполезно.

Воздух пах бензином и горячей смолой. Переменчивый ветер вдул дым в комнату – немного, но достаточно, чтобы захотелось прокашляться. Он сжал зубы, допуская лишь тихие удушливые хрипы в горле, ведь убийца мог быть и недалеко от двери, еще не решив толком, что предпринять. Вдруг, услышав его, он наконец определится.

Все еще направляя револьвер прямо на дверь, ведущую из гаража, Джек бросил взгляд наружу, на вихри бушующего пожара и пенные клубы черного дыма, опасаясь ошибки. Автоматчик может прийти, в конце концов, и из огня, как демон смерти.

Снова взгляд на металлическую дверь, выкрашенную в бледнейше-голубой цвет. Как большая толща чистой воды, на которую смотришь сквозь слой хрустального льда.

От этого цвета опять стало холодно. От всего ему становилось холодно – от пустого металлического «тук-тук» работающего сердца, от тихого, как шепот, рыдания женщины, съежившейся на полу позади него, от блестящих осколков битого стекла. Даже рев и треск огня студили его.

Снаружи бурлящее пламя обошло весь портик и достигло передней части станции. Крыша, должно быть, теперь в огне.

Бледно-голубая дверь.

Открой ее, ты, безумный сукин сын! Ну же, давай!

Другой взрыв.

Джеку пришлось отвернуться от двери гаража и посмотреть прямо на переднюю часть станции, чтобы разглядеть, что там случилось, потому что почти все периферическое зрение его оставило.

Бак с горючим «Лексуса». Салон сократившегося до черного скелета автомобиля поглотило пожаром, обернуло жадными языками огня, которые содрали с него роскошную изумрудную краску, прекрасную кожаную обивку и другие шикарные аксессуары.

Голубая дверь оставалась закрытой.

Револьвер, казалось, весил сто фунтов. Руки заныли. Джек не мог держать оружие неподвижно. Он едва мог держать его вообще.

Захотелось лечь и закрыть глаза. Немного поспать. Увидеть недолгий сон: зеленое пастбище, полевые цветы, голубое небо, давно забытый город.

Когда поглядел вниз на свою ногу, то обнаружил, что стоит в луже крови. Артерия, должно быть, задета, может быть, разорвана: он сжался, голова закружилась от одного взгляда вниз, снова подступила тошнота и дрожь внутри.

Огонь бушевал на крыше. Он мог слышать его над своей головой, по звуку, четко отличавшемуся от треска и рева пламени перед станцией: хлопала кровельная дранка, балки затрещали, когда все узлы конструкции оказались охвачены неистовым сухим теплом. Осталось всего несколько секунд, прежде чем потолок вспыхнет или осядет на них.

Джек не понимал, как ему может становиться все холоднее, в то время как огонь бушует вокруг. Пот, стекавший по лицу, был как ледяная вода.

Даже если крыша и не просядет в ближайшие пару минут, он умрет или слишком ослабнет для того, чтобы нажать спусковой крючок к тому времени, когда наконец убийца ворвется к ним. Он не мог больше ждать.

Оружие осталось в правой руке. Левая нужна была для того, чтобы упереться в пластмассовую крышку конторки, когда он обогнул ее край, перенеся весь вес с левой ноги.

Но когда он достиг края конторки, то был слишком ошарашен усталостью, чтобы прыгать десять или двенадцать футов до голубой двери. Пришлось использовать пальцы левой ноги для баланса, перенося на них минимум давления, необходимого только для того, чтобы держаться прямо, когда он толчками двигался через помещение офиса.

К его удивлению, боль была терпимой. Затем он осознал, что сносит ее лишь потому, что левая нога одеревенела. Холодное покалывание прошло по конечности от бедра до щиколотки. Теперь и сама рана не была горячей, даже не теплой.

Дверь. Его левая рука на ручке кажется так далеко, как будто он глядит на нее через другой конец подзорной трубы.

Револьвер в правой руке. Повис вдоль тела. Как массивная гантель. Усилия, необходимые для того, чтобы его поднять, заставили Джека изогнуться от неожиданного спазма в животе.

Убийца, может быть, ждет с той стороны, глядит за ручкой, поэтому Джек распахнул дверь и быстро шагнул в проем, выставив револьвер впереди себя. Он споткнулся, почти упал, и прошел мимо двери, качая револьвером справа налево; сердце колотилось так яростно, что от этого тряслись слабеющие руки, но цели не было. Он видел весь путь через гараж, так как «БМВ» подняли на платформу. Единственным человеком в поле зрения был механик-азиат, такой же мертвый, как и бетон, на котором он растянулся.

Джек повернулся к голубой двери. С этой стороны она была черной, что казалось зловещим, даже матово-черной. Теперь она затворилась за ним.

Он шагнул к ней, намереваясь открыть. И вместо этого повалился на нее.

Подгоняемая изменчивым ветром, волна горького смолянистого дыма влилась в гараж.

Закашлявшись, Джек дернул за ручку и открыл дверь. Контора была полна дыма – прихожая преисподней.

Он крикнул женщине, зовя ее подойти к нему, и испугался, обнаружив, что его голос оказался не громче тонкого хрипа.

Однако она уже раньше зашевелилась и еще до того, как он отважился крикнуть снова, появилась из мутного дыма, зажимая одной рукой и рот и нос.

Сначала, когда она привалилась к нему, Джек решил, что та просто ищет поддержки, силы, которой он не может ей дать, но затем осознал, что женщина предлагает ему опереться на нее. А ведь это он давал клятву, обещая служить и защищать. Он почувствовал печальную иронию в том, что не мог взять ее на руки и унести отсюда прочь, как должны делать герои, судя по фильмам.

Он оперся на женщину настолько, насколько мог себе позволить, и повернул с ней налево, в направлении дверцы открытой ямы, которая потемнела от дыма. Левую ногу он волочил. Больше не было никаких ощущений – ни боли, ни даже покалывания. Мертвый вес. Шел, зажмуривая глаза, когда попадал в жгучий дым, ощущал вспышки тепла на веках. Сдерживая дыхание, сопротивлялся мощному позыву тошноты. Кто-то кричал резким и ужасным криком снова и снова. Нет, это не крик. Сирены, которые быстро приближаются. Затем они оказались снаружи, что он определил по смене ветра, и открыл рот, ловя воздух, поступавший в его легкие холодным и чистым.

Мир расплылся от слез, вызванных обжигающим дымом, и он принялся судорожно моргать, до тех пор, пока не смог хоть что-то разглядеть. Из-за потери крови или шока его поле зрения сократилось до узкого туннеля перед лицом. Это было похоже на то, как виден мир сквозь дуло двустволки, потому что окружающая темнота была расплывающейся, мягкой, словно извивы стального канала ствола.

Слева все было в пламени: «Лексус», портик, станция автосервиса. Тело Аркадяна в огне. Лютера – еще нет, но полыхающие угли уже падали на него – куски кровельной дранки и дерева, и через мгновение форма полицейского вспыхнула. Горящий бензин все еще бил из изрешеченной колонки и тек к улице. Асфальт на всей площади, объятой пожаром, плавился и пузырился. Пенные массы густого черного дыма поднимались над городом, смешиваясь с нависшими черными и серыми грозовыми тучами.

Кто-то выругался.

Джек резко дернул головой вправо, прочь от ужасного, но гипнотически чарующего ада, и сфокусировал свой взгляд на автомате по продаже напитков на углу станции. Убийца стоял там и, как будто забыв о разрушении, которое сотворил, скармливал монеты первому из двух автоматов.

Еще две неугодные банки пепси лежали на асфальте позади него. «Узи» он держал левой рукой, прижимая к боку, ствол был направлен вниз. Бандит треснул ребром кулака по одной из кнопок из ряда заказов.

Слабо оттолкнув женщину, Джек прошептал:

– Ложись…

Потом он неуклюже повернулся к убийце, качаясь, едва в силах оставаться на ногах.

Банка воды загремела на подносе. Автоматчик нагнулся вперед, прищурился, затем снова выругался.

Неудержимо дрожа, Джек сражался со своим револьвером, пытаясь поднять его. Тот, казалось, был прикован к земле короткой цепью, и ему требовалось вздернуть целый мир только для того, чтобы оружие оказалось на достаточно высоком уровне для прицеливания.

Заметив его, психопат в дорогом костюме отнесся к факту появления постороннего довольно высокомерно, не спеша повернулся и сделал пару шагов, поднимая собственное оружие.

Джек выдавил из пистолета пулю. Он был так слаб, что отдача толкнула его назад и сшибла с ног.

Убийца выпустил очередь из шести или восьми выстрелов.

Джек уже сошел с линии огня. Пока пули разрезали воздух над его головой, он выстрелил еще раз, а затем третий, скорчившись на асфальте.

Невероятно, но третий выстрел ударил убийцу в грудь и оттолкнул его на автомат по продаже газировки. Бандит опрокинулся на него и упал на колени. Похоже, тяжело ранен, может быть, даже смертельно: белая шелковая рубашка становилась красной так же быстро, как и трюковой шарф в ловких руках фокусника, но пока он не был мертв и все еще держал «мини-узи».

Сирены гудели чрезвычайно громко. Помощь, вероятно, была близко, но, может быть, она придет слишком поздно.

Разрыв грома пробил небесную дамбу, и потоки ледяного дождя внезапно упали мегатонной.

С усилием, от которого почти лишился сознания, Джек сел и сжал револьвер обеими руками. Он выдавил еще пулю, которая пролетела далеко от цели. Отдача перешла в мышечный спазм кистей. Вся сила из рук ушла, и он отпустил револьвер, который брякнулся об асфальт между его вытянутыми ногами. Убийца выстрелил два, три, четыре раза, и Джек дважды ощутил толчки в грудь. Его откинуло, он распростерся на земле. Затылок больно ударился о тротуар.

Попытался снова сесть, но смог только поднять голову, и не высоко, но достаточно, чтобы увидеть, как убийца упал сразу после своей последней очереди лицом на асфальт. Пуля в грудь все-таки выбила его из строя, хотя и не слишком быстро.

Голова Джека склонилась на левое плечо. Даже когда его туннельное зрение стало еще уже, он увидел черно-белое качающееся пятно, которое сошло с улицы, на большой скорости приблизилось к станции и заболталось в разные стороны у стоянки, когда водитель нажал на тормоза.

Джек почти что ослеп. Темнота одолевала его.

Он почувствовал себя беспомощным, как младенец, и начал кричать.

Потом услышал, как открылись дверцы и зазвучали громкие возгласы полицейских.

Все закончилось.

Лютер мертв. Почти год прошел с тех пор, как на глазах у Джека застрелили Томми Фернандеса. Томми, затем Лютер. Два напарника, хороших друга в один год. Но все закончилось.

Голоса. Сирены. Треск, который, вероятно, произвел портик, осев на бензоколонки.

Звуки быстро глохли, как будто кто-то упорно набивал его уши ватой. Его слух замирал почти точно так же, как и исчезало его зрение.

Другие чувства тоже. Он постоянно поджимал сухие губы, безуспешно пытаясь вызвать немного слюны и ощутить вкус чего-нибудь, хотя бы едкого дыма бензина и горящей смолы. И не мог уловить никакого запаха, хотя еще секунду назад воздух распирало отвратительной вонью.

Джек не чувствовал под собой тротуара. И порывистого ветра. Не чувствовал больше боли. Даже покалывания. Только холод. Глубокий, пронизывающий насквозь холод.

Полная глухота охватила его.

Отчаянно цепляясь за частички жизни в теле, которое стало для его мозга бесчувственным вместилищем, он подумал: а увидит ли он снова Хитер и Тоби? Затем попытался вызвать перед собой их лица, но не смог вспомнить, как они выглядят: его жена и сын, два человека, которых он любил больше самой жизни, не смог вспомнить их глаза или цвет их волос, и это пугало его, ужасало. Он осознал, что весь сотрясаем тоской, как будто они умерли, но не чувствовал самой дрожи; понял, что плачет, но не чувствовал слез, напрягался изо всех сил, чтобы увидеть их бесценные лица. Тоби и Хитер. Хитер и Тоби. Но его воображение было так же слепо, как и глаза. Внутри его была не бездонная пропасть темноты, а пустая холодная белизна, как пелена метели – холодной, леденящей, безжалостной.

3

Сверкнула молния, за ней последовал грохот грома, настолько мощный, что задрожали окна на кухне. Буря началась не с мелкого моросящего дождичка, а с внезапного ливня, словно облака были полными внутри и могли разбиться, как скорлупа яйца, и выплеснуть свое содержимое в один миг.

Хитер стояла за столом, у холодильника, перекладывая черпачком апельсиновый шербет из картонки в вазу, и повернулась к окну над раковиной поглядеть, что творится снаружи. Дождь падал так быстро, что казался почти снегом, белым потопом. Листья фикуса Бенджамина на заднем дворе осели под весом этой вертикальной реки, их длинные усики касались земли.

Она была рада, что сейчас не едет с работы домой. Калифорнийцы не слишком хорошо водили во время дождя: они или медленно ползли со всеми чрезмерными предосторожностями и тормозили движение, или неслись в своей обычной безумной манере и, кренясь из стороны в сторону, бесшабашно и с энтузиазмом притирались к остальным машинам. Потом куча людей обнаруживала, что их традиционная часовая вечерняя поездка растянулась в двухсполовинойчасовую пытку.

В этом, конечно, заключается положительная сторона безработицы, хотя Хитер не всматривалась достаточно пристально в проблему. Без сомнения, если всерьез этим заняться, можно придумать целый список преимуществ. Например, не надо покупать новую одежду для работы. Подумать только, сколько она сэкономила бы на одном этом! Не надо волноваться о стабильности банка, в котором их семья держит свои сбережения, ведь при тех темпах, с которыми они сейчас их тратили, через несколько месяцев у них не будет не только никаких сбережений, но и зарплаты Джека тоже. Ведь город, переживая очередной финансовый кризис, ощутил необходимость урезать его заработок. Налоги тоже выросли, и государственные, и федеральные, так что она экономит все те деньги, которые правительство отобрало бы и растратило от ее имени, будь они даже в чьей-нибудь платежной ведомости. Боже, когда действительно подумаешь об этом, то понимаешь, что лишиться работы после десяти лет, на протяжении которых тебя учитывали на IBM, – это не трагедия, а настоящий праздник, поднимающий дух перемены жизни.

– Заканчивай с этим, Хитер, – предупредила она саму себя.

Закрыла картонку шербета и поставила ее на место, в холодильник.

Джек, вечно усмехающийся оптимист, говорил, что ничего не выиграешь, питаясь дурными новостями, и, конечно, был прав. Его терпеливая натура, добродушный характер и неунывающая душа позволили ему вынести кошмарное детство и юность, которые сломали бы многих.

Еще совсем недавно его философия хорошо ему служила, и он провоевал с департаментом все худшие годы своей карьеры. После почти десятилетия, проведенного вместе в уличном патруле, он и Томми Фернандес сблизились, как братья. Томми мертв уже больше одиннадцати месяцев, и по крайней мере одну ночь в неделю Джек просыпается от жутко похожих на жизнь картин, в которых его напарник и друг умирает снова. Он всегда выскальзывает из-под одеяла и идет на кухню за послеполуночным пивом или в гостиную, чтобы просто немного посидеть одному в темноте, не зная, что Хитер уже пробудилась от его тихих вскриков, издаваемых во сне. Однажды ночью, месяц назад, она поняла, что ничего не может ни сделать, ни сказать, чтобы помочь ему: он не нуждался ни в чьем присутствии, кроме своего собственного. Когда Джек выходит из комнаты, она часто дотягивается рукой под одеялом до простыни, которая все еще теплая от его тела и влажная от пота, выжатого из него страданием.

Несмотря на все, Джек остается ходячей рекламой преимуществ позитивного мышления. Хитер решила приноровиться к его радостному мировоззрению и его способностям на что-то надеяться.

Она смыла остатки шербета с черпака.

Ее собственная мать Салли ныла по любому поводу, и мало кто мог сравниться с ней в умении делать трагедию практически изо всего. Малейшая неприятность воспринималась ею как личная катастрофа, даже если событие, так ее потрясшее, произошло в отдаленнейшем уголке земли и касалось лишь совершенно незнакомых людей. Политические беспорядки на Филиппинах могли вызвать у нее отчаянный монолог о повышении цен на сахар и о деньгах, которые, как она считала, ей придется платить и за все другое, содержащее сахар, если урожай тростника на Филиппинах будет погублен во время кровавой гражданской войны. Заусенец был для нее так же мучителен, как для обычного человека сломанная рука, а головная боль неизменно означала предстоящий инсульт. Малейшая язвочка во рту была безусловным признаком смертельного рака – она расцветала от дурных вестей и унылых мыслей.

Одиннадцать лет назад, когда Хитер было двадцать, она безумно радовалась тому, что перестает быть Бекерман и становится Макгарвей, – в отличие от некоторых подруг, которые в эпоху набирающего силу феминизма продолжали пользоваться своими девичьими фамилиями после замужества или прибегали к дефису. Осознав себя не первым ребенком в мировой истории, который решил быть чем угодно, только не копией родителей, она с особым удовольствием отмечала, как все больше очищает себя от всего того, что когда-либо исходило от них.

Взяв из ящика ложку и захватив вазу, полную шербета, она пошла в гостиную и в этот момент осознала еще одну прелесть быть безработной – ей не нужно пропускать службу, чтобы заботиться о Тоби, когда он болеет, или нанимать сиделку приглядывать за ним. Она может быть там, где он в ней нуждается, и при этом не страдать ни одним из комплексов вины работающей матери.

Конечно, их страховой полис покрывал только восемьдесят процентов стоимости визита к врачу по утрам в понедельник, и двадцатипроцентный остаток занимал ее мысли больше, чем раньше. Он казался огромным. Но это были бекермановские мысли, а не макгарвейские.

Тоби сидел в пижаме на кресле в гостиной перед телевизором, вытянув ноги на скамеечку. Закутанный одеялами, он смотрел мультфильмы по кабельному каналу для детей.

Хитер знала стоимость кабельного канала до последнего цента. В октябре, когда у нее еще была работа, ей пришлось подсчитать все, и теперь ошибка в вычислении платы за месяц не могла превысить пяти долларов.

На экране крошечная мышь гналась за кошкой, которая определенно была загипнотизирована, полагая, что мышь – шести футов ростом, с когтищами и кроваво-красными глазами.

– Лакомый апельсиновый шербет, – сказала она, подавая Тоби вазу и ложку, – лучший на всей планете, приготовленный лично мной за много часов нудной работы – пришлось убить и освежевать две дюжины веселых шербетов.

– Спасибо, мам, – сказал он, улыбнувшись ей, а затем еще шире – шербету, прежде чем поднять глаза на телеэкран и снова погрузиться в созерцание мультфильма.

С воскресенья по среду он оставался в постели, безо всякого беспокойства, слишком ослабевший, чтобы волноваться о чем-то в телевизионное время. Сын спал так много, что она начала тревожиться, но, очевидно, именно сон и был ему нужен. Прошлой ночью, впервые с воскресенья, он смог удержать в своем желудке что-то посерьезнее жидкостей, попросил шербета и не заболел от него. Этим утром она рискнула дать ему две белые гренки без масла, а теперь снова шербет. Температура спала: грипп, похоже, проходил сам собой.

Хитер устроилась в другом кресле. На краю стола рядом с ней стояли на пластиковом подносе термос в форме кофейника и тяжелая керамическая чашка с красными и пурпурными цветами. Она открыла термос и наполнила чашку модным кофе, ароматизированным миндалем и шоколадом, наслаждаясь благоуханием и пытаясь не высчитывать, во что обошелся ей этот каприз.

Сев калачиком в кресле, она положила на колени вязаный платок и, потягивая горячую жидкость, взяла в руки бумажное издание романа Дика Фрэнсиса. Открыла страницу, заложенную полоской бумаги, и попыталась окунуться в мир английских манер, морали и тайн.

Хитер чувствовала себя виноватой, хотя ни от чего не отлынивала, проводя время за книгой. Никаких домашних дел ей на сегодня не осталось. Когда они оба работали, она и Джек делили домашние обязанности. Они и теперь все еще делят их. Когда ее уволили, она попыталась настоять на том, чтобы взять на себя оставшуюся часть хлопот, но он отказался: вероятно, подумал, что если все ее время будет занято хозяйственными заботами, то от этого возникнет угнетающее ощущение, что она никогда не найдет другой работы. Он всегда был так же внимателен к чувствам других людей, как и оптимистом в отношении осуществления своих собственных планов. В результате дом чист, белье выстирано, и ее единственной заботой было следить за Тоби, который вообще не имел никаких обязанностей, потому что был таким славным ребенком. Ее вина объяснилась так нелогично, как будто была неизбежным результатом того, что она, по своей натуре и судьбе работающая женщина, при этой глубокой депрессии оказалась не у дел.

Она послала свои данные в двадцать шесть компаний. Теперь все, что можно сделать, – это ждать. И читать Дика Фрэнсиса.

Мелодраматическая музыка и комичные голоса в телевизоре не отвлекали ее. Действительно, ароматный кофе, удобное кресло и холодный звук зимнего дождя, барабанившего по крыше, соединялись во что-то уютное, что вымывало из ее головы все тревоги и позволяло погрузиться в роман.

Хитер читала целых пятнадцать минут, когда Тоби позвал ее:

– Мам!

– Хм-м-м? – сказала она, не отрывая взгляда от книги.

– Почему кошки всегда хотят убить мышей?

Заложив страницу большим пальцем, она поглядела на телевизор, где на экране уже другие кошка с мышью занимались очередной комедийной погоней, на этот раз кот преследовал мышь.

– Почему они не могут дружить с мышами, – спросил мальчик, – а все время хотят их убить?

– Такова кошачья природа, – сказала она.

– Но почему?

– Таким уж их Господь сотворил.

– А Господь не любит мышей?

– Ну, должно быть, любит, раз он сотворил и их тоже.

– Тогда почему он заставляет кошек их убивать?

– Если у мышей не будет естественных врагов, таких, как кошки, совы или койоты, они заполонят весь мир.

– Почему они заполонят весь мир?

– Потому что они рожают сразу много детей, а не одного.

– Ну и что?

– Поэтому, если у них не будет врагов, чтобы контролировать их численность, станет триллион биллионов мышей, которые съедят всю еду на земле и ничего не оставят ни кошкам, ни нам.

– Если Господь не хочет, чтобы мыши заселили всю землю, почему он тогда не сделает так, чтобы у них каждый раз рождался один детеныш?

Взрослые всегда теряются при Почемучке, потому что длинный поезд вопросов приводит в тупик без ответа.

– Вот этого-то я не знаю, малыш, – пожала плечами Хитер.

– Я думаю, это значит, что он хотел, чтобы мыши имели много детей и кошки их убивали.

– Боюсь, это ты можешь выяснить только у самого Господа.

– Ты имеешь в виду, когда я лягу и буду молиться?

– Отличное время, – сказала она, подливая в чашку кофе из термоса.

– Я всегда его спрашиваю, но все время засыпаю раньше, чем он мне ответит, – пожаловался Тоби. – Почему он заставляет меня засыпать до ответа?

– Такова его воля. Он говорит с тобой только во сне. Если ты прислушаешься, то проснешься с ответом.

Она была горда своим объяснением. Выкрутилась.

Тоби нахмурился.

– Но обычно я все еще не знаю ответа, когда просыпаюсь. Почему я не знаю, если он мне сказал?

Хитер сделала несколько глотков, чтобы оттянуть время.

– Ну, пойми. Бог просто не хочет давать тебе все ответы. Мы на земле для того, чтобы отыскать ответы самим, научиться и понять все своими силами.

Хорошо. Очень хорошо. Она почувствовала скромную радость, как будто продержалась дольше, чем сама ожидала, в теннисном матче с игроками мирового класса.

– А ведь мыши не одни, на кого охотятся и кого убивают. На каждого зверя есть другой зверь, который хочет разорвать этого на куски. – Он поглядел в телевизор. – Смотри, там, похоже, собака хочет убить кошку.

Кошка, которая гналась за мышью, теперь, в свою очередь, убегала от свирепого бульдога в ошейнике.

Тоби снова взглянул на мать.

– Почему у каждого животного есть другое животное, которое он хочет убить? Кошки тоже перенаселяют землю без естественных врагов?

Поезд Почемучки заехал в другой тупик. О да! Она может обсудить с ним концепцию первородного греха, рассказать ему, что мир был ясным царством мира и изобилия, пока Ева и Адам не лишились благодати и не привели смерть на землю. Но все это, кажется, слишком тяжело для восьмилетки. Кроме того, она не уверена в том, что сама верит, хотя это было то объяснение существования зла, насилия и смерти, с которым ее воспитали.

К счастью, Тоби избавил ее от признания об отсутствии у нее толкового ответа.

– Если бы я был богом, я бы сделал только по одной маме, одному папе и одному ребенку каждому виду зверей. Ты понимаешь? Как одна мама – золотой ретривер, один папа – золотой ретривер и один щенок – золотой ретривер.

Он уже давно хотел золотого ретривера, но они все откладывали, потому что их пятикомнатный дом казался слишком маленьким для такой большой собаки.

– Никто не будет умирать или стареть, – сказал Тоби, продолжая описывать мир, который он бы сделал, – так что щенок всегда будет щенком, и никогда не будет больше одного на весь вид, и мир не перенаселят, и тогда никому не надо будет убивать кого-то другого.

Это, конечно, был тот самый рай, который, как предполагают, когда-то существовал.

– Я вообще бы не стал делать пчел, пауков, или тараканов, или змей, – произнес он, морщась от отвращения. – В них никогда не было смысла. Бог, должно быть, был тогда в дурном настроении.

Хитер рассмеялась. Она любила каждую черточку этого малыша.

– Ну да. Он должен был быть чем-то расстроен, – настаивал Тоби, снова глянув на экран.

Он так похож на отца. У него прекрасные серо-голубые глаза Джека и его открытое простодушное лицо. Отцовский нос, но ее светлые волосы, и сын слегка маловат для своего возраста, так что, возможно, унаследовал больше физических черт от нее, чем от отца. Джек высокий и крепкий – Хитер худая, пяти футов четырех дюймов. Тоби, конечно же, был сыном их двоих, и иногда, как теперь, его существование казалось чудом. Он был живым символом ее любви к Джеку и любви Джека к ней, и если смерть – это та цена, которую нужно платить за чудо рождения нового существа, тогда, вероятно, сделка, заключенная в Эдеме, не была такой уж несправедливой, как иногда кажется.

На экране кот Сильвестр пытался убить канарейку Твити, но, в отличие от настоящей жизни, крошечная птичка одерживала верх над шипящей зверюгой.

Зазвонил телефон.

Хитер отложила книгу на подлокотник кресла, скинула платок и встала. Тоби уже съел весь шербет, и она по пути на кухню взяла пустую вазу с его колен.

Телефон был на стене рядом с холодильником. Она поставила вазу на стол и подняла трубку:

– Алло?

– Хитер?

– Да, говорите.

– Это Лайл Кроуфорд.

Это был капитан из отдела Джека, которому он непосредственно подчинялся.

Может быть, из-за того, что Кроуфорд никогда не звонил ей раньше, или что-то было в его голосе, или, может быть, это только инстинкт жены полицейского, но она сразу же поняла, что случилось что-то ужасное. Сердце начало колотиться, и на секунду у нее перехватило дыхание. Затем внезапно она задышала часто, выдыхая одно и то же слово: «Нет, нет, нет».

Кроуфорд что-то говорил, но Хитер не могла заставить себя слушать его, как будто то, что случилось с Джеком на самом деле, не случится, если она откажется слушать жуткие факты, обращенные в слова.

Кто-то постучал в заднюю дверь.

Она обернулась, посмотрела. Через окно в двери она разглядела мужчину в промокшей от дождя форме. Луи Сильвермен, другой полицейский из отдела Джека, хороший друг уже восемь-девять лет, а может быть, дольше; у него было живое лицо и буйная рыжая шевелюра. Он был другом и потому пришел к задней двери, вместо того чтобы стучаться в переднюю. Не так официально, не так дьявольски холодно и ужасно – о боже, просто друг у задней двери с какими-то новостями!

Луи позвал ее. Имя, заглушенное стеклом. Он так печально его произнес.

– Подождите, подождите, – сказала она Лайлу Кроуфорду, отняла трубку от уха и прижала ее к груди.

Она закрыла глаза тоже, так чтобы не видеть лица бедного Луи, прижатого к стеклу двери. Такое грустное лицо, мокрое и серое. Он тоже любил Джека, бедный Луи.

Она закусила нижнюю губу, зажмурилась сильнее и прижала трубку обеими руками к груди в попытке найти в себе силы и молясь о том, чтобы ей хватило их.

Она услышала скрежет ключа в замке задней двери: Луи знал, где на крыльце они прячут запасной.

Дверь отворилась. Он вошел внутрь, и вместе с ним звук усиливающегося дождя.

– Хитер!.. – начал он.

Звуки дождя. Холодный, безжалостный звук дождя.

4

Монтанское утро было высокое и голубое, проколотое горами, чьи пики белели, как одежды ангелов, украшенные лесной зеленью и мягкими складками лугов в долине, все еще спящих под зимним покрывалом. Воздух был чист и так ясен, что казалось возможным разглядеть все вплоть до Китая, если бы Земля не была круглой.

Эдуардо Фернандес стоял на переднем крыльце своего ранчо, глядя на покатое, покрытое снегом поле, на лес в ста ярдах к востоку. Сосны Ламберта и желтые сосны сбились тесной толпой и отбрасывали чернильные четкие тени на землю, как будто ночь никогда полностью не покидала их игольчатые ветки, даже с восходом яркого солнца в безоблачный день.

Молчание было глубоким. Эдуардо жил один, и его ближайший сосед находился в двух милях. Ветер все еще дремал, и ничто не двигалось на обширной панораме, исключая двух птиц на охоте – ястребы, вероятно, – беззвучно кружащихся высоко над головой.

Почти в час, когда ночь обычно погружает все в ровное молчание, Эдуардо был разбужен странным звуком. Чем дольше слушал, тем более необычным он ему казался. Когда старик слез с кровати, чтобы отыскать его источник, то с удивлением понял, что боится. После семи десятилетий тревог, которые принесла ему жизнь, достигнув душевного покоя и смирившись с неизбежностью смерти, он уже давно ничего не боялся. Поэтому и занервничал, когда прошлой ночью ощутил бешеное сердцебиение и посасывание в желудке, явно вызванные страхом перед странным звуком.

В отличие от других семидесятилетних людей, Эдуардо редко испытывал сложности по достижению праведного сна в полных восемь часов. Его день был полон физическим трудом, а вечера – утешающим удовольствием от хорошей книги. Сдержанные привычки и умеренность оставили его энергичным и в старости, без волнующего сожаления, вполне ею довольным. Одиночество было единственным его проклятьем с тех пор, как три года назад умерла Маргарита. Этим объяснялись редкие случаи пробуждения в середине ночи: грезы о потерянной жене вырывали его из сна.

Звук не то чтобы был громким, но всепроникающим. Тихий шум, который набегал, как череда волн, бьющихся о берег. Кроме этого шума, полутоном звучала почти подсознательная, дрожащая, пугающая электрическая вибрация. Он не только слышал ее, но ощущал телом – дрожали его зубы, его кости. Стекло окна гудело. Когда он приложил руку к стене, то мог поклясться, что чувствует, как волны звука вздымаются, протекают через дом, как будто медленно бьется сердце под штукатуркой.

Эта пульсация сопровождалась давлением, ему казалось, что он слышит, как кто-то или что-то ритмично нажимает на преграду, пытаясь пробиться прочь из некой тюрьмы или через барьер.

Но кто?

Или что?

Наконец он сполз с кровати, натянул брюки и туфли и дошел до крыльца, откуда и увидел свет в лесу. Нет, нужно быть честным с самим собой. Это был не просто свет в лесу, не обычный свет.

Он не был суеверен. Даже в молодости гордился своей уравновешенностью, здравым смыслом и несентиментальным восприятием реальной жизни. Писатели, чьи книги его занимали, обладали четким, простым стилем и не были склонны к фантазиям. С холодным ясным виденьем они описывали мир какой он есть, а не такой, каким он мог бы стать. Это были Хемингуэй, Рэймонд Карвер, Форд Мэддокс Форд.

В лесном феномене низины не было ничего такого, что его любимые писатели – все, как один, реалисты – могли бы включить в свои романы. Свет исходил не от чего-то в лесу, что очерчивало бы контуры сосен. Нет, он исходил от самих сосен – красочный янтарный блеск, который, казалось, объявился внутри коры, внутри веток. Казалось, корни деревьев всосали воду из подземного бассейна, зараженного радием в большей степени, чем краска, которой когда-то был покрыт циферблат его часов, что позволяло им показывать время в темноте.

Группа из десяти или двадцати сосен была вовлечена в это свечение. Как сияющая усыпальница святого посередине черной крепости леса.

Без сомнения, таинственный источник света был также и источником звука. Когда первый начал слабеть, то и второй тоже. Спокойней и тусклее, спокойней и тусклее. Мартовская ночь стала снова молчаливой и темной в один и тот же миг, отмеченная только звуками его собственного дыхания и не освещенная ничем более странным, чем серебряный месяц четверти луны и жемчужный блеск укутанных снегом полей.

Происшествие длилось около семи минут.

А казалось, много дольше.

Вернувшись в дом, Эдуардо встал у окна, надеясь увидеть, что произойдет дальше. Наконец, когда показалось, что все точно завершилось, залез обратно на кровать.

Но возвратиться в сон не мог, лежал, бодрствуя… тревожно.

Каждое утро он садился завтракать в полседьмого. Большой коротковолновый приемник передавал чикагскую станцию, которая обеспечивала его новостями двадцать четыре часа в сутки. Необычное переживание во время предыдущей ночи не было достаточным вмешательством в его жизнь, чтобы заставить изменить распорядок дня. Этим утром он съел все содержимое огромного судка грейпфрутов, четверть фунта бекона и четыре намазанные маслом гренки. Он не потерял своего здорового аппетита с возрастом, и длящаяся всю жизнь влюбленность в еду, которая была самым сильным чувством в его сердце, оставила ему телосложение человека на двадцать лет моложе его истинного возраста.

Закончив с пищей, Фернандес всегда любил посидеть за несколькими чашками черного кофе, слушая о бесконечных тревогах мира. Новости без устали подтверждали мудрость проживания в далеких местах без соседей в зоне видимости.

Этим утром он засиделся дольше обычного за кофе и, хотя радио было включено, не смог бы вспомнить ни слова из программы новостей, когда, покончив с завтраком, поднялся со стула. Все время он изучал лес, глядя в окно, рядом с которым стоял стол, пытаясь решить, стоит ли спуститься на луг и поискать свидетельства загадочного явления.

Теперь, стоя на переднем крыльце в ботинках до колен, джинсах, свитере и в куртке на овчинной подкладке, надев кепку с подбитыми мехом ушами, застегивающимися на подбородке, он все еще не решил, что же нужно делать.

Невероятно, но страх до сих пор был с ним. Хотя даже такие необычные приливы пульсирующего звука и свечение в деревьях не должны повредить ему. Что бы это ни было, он понимал: все это субъективно и происходило, без сомнения, более в его воображении, чем в действительности.

Наконец, разозлившись на себя достаточно, чтобы разорвать цепи страха, он спустился по ступенькам крыльца и зашагал по двору.

Тропинка от двора к лугу была спрятана под одеялом снега глубиной от шести до восьми дюймов в некоторых местах и до колен в других – в зависимости от того, где ветер его сдул или, наоборот, надул в холмик. После тридцати лет жизни на ранчо старик был настолько знаком с рельефом земли и направлением ветра, что не задумываясь выбрал путь, который предполагал наименьшее сопротивление.

Белые клубы пара вырывались изо рта. От колючего воздуха на щеках его появился легкий румянец. Он успокаивал себя, сосредоточиваясь – и забавляясь этим – на знакомых картинах зимнего дня.

Постоял немного на краю луга, изучая те самые деревья, которые этой ночью светились дымным янтарным светом посреди черного замка дремучего леса, как будто они наполнились божественным присутствием и снова запылал терновый куст волей Господа. Этим утром они выглядели не более необычно, чем миллион других сосен Ламберта или желтых, – желтые были даже немного зеленее.

Деревца на краю леса моложе тех, что поднимались за ним, только тридцати – тридцати пяти футов росту, лет двадцати от роду. Они выросли из семян, которые попали на землю тогда, когда он прожил на ранчо уже десятилетие, и ему казалось, что он знает их лучше, чем кого-либо из людей, встреченных им за всю жизнь.

Лес всегда представлялся ему храмом. Стволы вечнозеленых великанов напоминали гранитные колонны нефа, воспарявшие ввысь, поддерживая свод из зеленой кроны. Запах хвои идеально подходил для размышлений. Гуляя по извилистым оленьим тропам, Фернандес часто ощущал, что находится в святом месте, что он не просто человек из плоти и крови, но наследник вечности.

Он всегда чувствовал себя в безопасности в лесу.

До сих пор.

Шагнув с луга в беспорядочную мозаику теней и солнечного света за переплетенными сосновыми сучьями, Эдуардо не обнаружил ничего необычного. Ни стволы, ни ветки не обуглились, не были хоть как-то повреждены жаром, не заметно даже подпалин на коре или потемнения на пучке иголок. Тонкий слой снега под деревьями нигде не подтаял, и единственные следы, которые здесь были, принадлежали оленям, енотам и зверям еще поменьше.

Он отломал кусочек коры сосны Ламберта и растер его между большим и указательным пальцем правой руки в перчатке. Ничего экстраординарного.

Эдуардо продвинулся глубже в лес, дальше того места, где ночью деревья стояли в лучистом свечении. Несколько старых сосен поднимались выше двухсот футов. Теней становилось все больше, и они чернели сильнее, чем ясеневые почки в марте, так как солнце находило все меньше места, чтобы прорваться вниз.

Сердце не было спокойным. Оно стучало сильней и быстрей.

Он не мог найти в лесу ничего странного, но что теперь всегда было с ним – это тревога в сердце.

Во рту пересохло. Изгиб спины покрылся холодком, с чем ничего нельзя было поделать на зимнем ветру.

Недовольный собой, Эдуардо повернул обратно к лугу, идя по следам, которые оставил на пятнах снега и толстом ковре опавшей сосновой хвои. Хруст его шагов вспугнул сову, дремавшую на насесте высоко в своем тайном жилище.

Почувствовал, что в лесу что-то неладно. Он не мог уточнить что. И это обостряло его недовольство. Неладно. Что, черт возьми, это означает? Неладно, и все тут.

Ухающая сова.

Колючие черные сосновые шишки на белом снегу.

Бледные лучи солнца, прорвавшиеся через разрыв в серо-зеленой кроне.

Все совершенно обыкновенно. Мирно. Но неладно.

Когда Фернандес почти вышел к внешней границе леса, к покрытому снегом полю, которое уже виднелось между стволов впереди, он внезапно с уверенностью ощутил, что не сможет дойти до открытого пространства, что нечто стремится к нему сзади, – некое существо, неопределимое так же, как и неладность, которую он чувствовал повсюду вокруг. Он пошел быстрее. Страх рос с каждым шагом. Уханье совы, казалось, перетекает в звук настолько же чужой, как вопль Немезиды в ночном кошмаре. Он споткнулся о вытянувшийся корень, его сердце забилось, как молот; с криком ужаса он резко обернулся, чтобы встретиться лицом к лицу с каким угодно демоном, преследовавшим его.

Он был, конечно же, один.

Тени и солнечный свет.

Уханье совы. Тихий и одинокий звук. Как всегда.

Проклиная себя, он направился снова к лугу. Достиг его. Деревья остались позади. Он был в безопасности.

Затем, о боже правый, снова страх, гораздо худший, чем был раньше, страх абсолютной уверенности, что это пришло – что? – точно вторглось в него, что оно тянет его книзу и собирается совершить с ним нечто определенно более жуткое, чем убийство, что оно имеет нечеловеческие цели и неизвестные планы в отношении его, настолько странные, что он не способен их постичь, они просто вне его понимания. На этот раз он был захвачен ужасом настолько черным и глубоким, настолько безрассудным, что уже не смог найти в себе мужества обернуться и встретить пустой день позади – если на самом деле он теперь окажется пустым. Он помчался к дому, который казался гораздо дальше, чем в сотне ярдов, недостижимой целью. Зарываясь ногами в снег, разбрасывая его во все стороны, старик спотыкался о твердую наледь, бежал, и шатался, и бил по кочкам, вверх по холму, издавая бессловесные звуки слепой паники: «Ууууааа!» Весь интеллект был подавлен инстинктом, пока он не оказался на ступеньках крыльца, по которым бешено вскарабкался и уже наверху наконец обернулся и крикнул «Нет!» ясному, бодрому, голубому монтанскому дню.

Чистое покрывало снега на поле было тронуто только его собственными следами, одинокими, от самого леса.

Он вошел в дом.

Запер дверь.

В большой кухне долго стоял перед кирпичным камином, одетый все еще для выхода, наслаждаясь теплом, которое лилось из камина, – и все никак не мог согреться.

Он старик. Семьдесят. Старик, который живет один слишком долго и мучительно скучает по своей жене. Если старость заползла в него, кто вокруг это заметит? Старый, одинокий человек, в бреду вообразивший всякую жуть.

– Дерьмо, – сказал он через некоторое время.

Одинок, все правильно, но – не старик.

Содрав с себя шапку, куртку, перчатки и ботинки, он начал извлекать из стенного шкафа в кабинете ружья и винтовки. И зарядил их все.

5

Мэ Хонг, которая жила через улицу, зашла присмотреть за Тоби. Ее муж тоже был полицейским, хотя и не в том же участке, что Джек. Хонги сами не имели детей, и поэтому Мэ была совершенно свободна и могла оставаться с Тоби так долго, сколько понадобится в том случае, если Хитер пробудет в больнице допоздна.

Пока Луи Сильвермен и Мэ оставались на кухне, Хитер приглушила звук телевизора и рассказала Тоби, что произошло. Она сидела на скамеечке, а он, отбросив одеяла, устроился на краешке кресла. Мать стиснула его маленькие руки в своих. Хитер не делилась с ним самыми мрачными деталями, частью потому, что и сама не знала их все, но также и потому, что считала: восьмилетка не справится со столь многим. С другой стороны, не могла умолчать обо всем произошедшем, так как они были семьей полицейского и жили с подавленным ожиданием какого-то несчастья, которое обрушилось этим утром. Даже ребенку было нужно, и он имел право, знать правду, когда его отца серьезно ранили.

– Я могу поехать с тобой в больницу? – спросил Тоби, сжимая ее руку несколько сильнее, чем он, возможно, собирался.

– Тебе лучше остаться дома, солнышко.

– Я больше не болен.

– Нет, болен.

– Я чувствую себя хорошо!

– Ты же не хочешь заразить своими микробами папу?

– С ним все будет хорошо, мам?

Она могла ему дать только один ответ, даже если и не была уверена, что он подтвердится потом:

– Да, малыш, с ним все будет хорошо.

Его взгляд был прямым: сын хотел правды. Именно теперь он казался гораздо старше восьми лет. Может быть, дети полицейских растут быстрее прочих, быстрее, чем нужно.

– Ты уверена? – сказал он.

– Да, я уверена.

– К-куда он ранен?

– В ногу.

Не солгала. Это было одно из мест, куда попали пули. Одна в ногу и два попадания в корпус. Так сказал Кроуфорд. Боже! Что это значит? Прошли в легкие? В живот? В сердце? По крайней мере, его не ранили в голову. Томми Фернандес был поражен в голову, никаких шансов выжить.

Она почувствовала, как мучительный спазм рыдания поднимается в ней, и постаралась загнать его обратно, не осмеливаясь дать ему волю перед Тоби.

– Это не так плохо, в ногу. – Тоби говорил спокойно, но его нижняя губа дрожала. – Что с преступником?

– Он мертв.

– Папа прикончил его?

– Да, он его прикончил.

– Хорошо, – сказал Тоби.

– Папа сделал все так, как было нужно, и теперь мы тоже должны сделать как нужно, мы должны быть сильными. Хорошо?

– Да.

Он был столь мал. Это нечестно – взваливать такой груз на маленького мальчика.

– Папе нужно знать, что мы в порядке, что мы сильные, тогда ему не надо будет беспокоиться за нас и он сможет сосредоточиться на своем выздоровлении.

– Конечно.

– Какой ты у меня замечательный мальчик. – Она взяла его за руку. – Я и вправду горжусь тобой, ты знаешь это?

Внезапно застеснявшись, Тоби уставился в пол.

– Ну… Я… я горжусь папой.

– Ты и должен гордиться им, Тоби. Твой папа герой.

Он кивнул, но не смог ничего сказать. Лицо сморщилось, когда он попытался сдержать слезы.

– Тебе будет хорошо с Мэ.

– Да.

– Я вернусь скоро, как только смогу.

– Когда?

– Как только смогу.

Он спрыгнул с кресла к ней, так быстро и с такой силой, что почти столкнул ее с табуретки. Она крепко обняла его. Тоби дрожал, как будто от лихорадки, хотя эта стадия болезни прошла уже два дня назад. Хитер зажмурила глаза и прикусила язык почти до крови: надо быть сильной, быть сильной, даже если, черт возьми, никто никогда раньше не должен был быть таким сильным.

– Пора идти, – сказала она тихо.

Тоби отступил.

Она улыбнулась, пригладила его взъерошенные волосы.

Он устроился в кресле и снова положил ноги на скамеечку. Она обернула его одеялами, затем снова повысила звук телевизора.

Элмер Фудд пытался прикончить Багз Банни. Трахтарарах. Бум-бум, бэнг-бэнг, ду-ду-ду, тук, звяк, ууу-хаа, снова и снова по вечному кругу.

На кухне Хитер обняла Мэ Хонг и прошептала:

– Не позволяй ему смотреть какой-нибудь обычный канал, где бывают выпуски новостей.

Мэ кивнула:

– Если он устанет от мультфильмов, мы с ним во что-нибудь поиграем.

– Эти ублюдки на телевидении всегда показывают насилие, повышают себе рейтинг. Я не хочу, чтобы он видел кровь своего отца на земле.

* * *

Гроза смыла все цвета дня. Небо было обуглено, как сгоревшие руины, и даже с расстояния одного квартала пальмы казались черными. Принесенный ветром дождь, серый, как железные гвозди, долбил по всей поверхности, и сточные канавы переполнились грязной водой.

Луи Сильвермен был в форме и вел машину отдела, поэтому пользовался мигалкой и сиреной, чтобы расчистить дорогу впереди них, держась вне основной автострады.

Сидя на месте напарника-стрелка рядом с Луи, зажав руки между колен, опустив плечи и дрожа, Хитер сказала:

– Ну, теперь мы одни. Тоби не услышит, поэтому говори мне все прямо.

– Дело плохо. Левая нога, нижняя правая часть брюшной полости, верхняя правая часть груди. У подонка был «мини-узи», девятимиллиметровое оружие, так что пули нелегкие. Джек был без сознания, когда мы приехали, фельдшеры не могли привести его в чувство.

– И Лютер мертв?

– Да.

– Лютер всегда казался…

– Похожим на скалу.

– Да. Всегда был таким. Как гора.

Они проехали квартал в молчании.

Затем она спросила:

– Сколько еще убито?

– Трое. Владелец станции, механик и человек при бензоколонке. Но благодаря Джеку жена владельца, миссис Аркадян, жива.

Они еще находились в миле или около того от больницы, когда «Понтиак» впереди отказался уступить им дорогу. У него были слишком большие колеса, завышенный капот и воздухозаборники спереди и сзади. Луи подождал разрыва во встречном движении и затем пересек сплошную желтую линию, чтобы объехать машину. Когда они проезжали мимо нее, Хитер увидела четырех злобных молодых людей внутри; волосы зачесаны назад и там завязаны. Под влиянием современной версии гангстерского взгляда лица ожесточены враждебностью и недоверием.

– Джек вытянет, Хитер.

Мокрые черные улицы поблескивали извивающимися пятнами морозного света, отражениями фар машин из встречного потока.

– Он стойкий, – сказал Луи.

– Мы все такие, – добавила она.

* * *

Джек все еще был в операционной главной Вестсайдской больницы, когда в четверть одиннадцатого приехала Хитер. Женщина за справочным столом подсказала имя хирурга – доктор Эмиль Прокнов – и предположила, что ждать в комнате для посетителей, рядом с реанимационным отделением, будет гораздо удобней, чем в основном вестибюле.

Теория воздействия цвета на психику вовсю использовалась в холле. Стены были лимонно-желтые, а обитые винилом сиденья и спинки стульев из серых стальных трубок – ярко-оранжевыми, как будто вся напряженность тревоги, страха и горя могла быть, как в театре, расслаблена подходящими веселыми декорациями.

Хитер была не одна в этой комнате с балаганной расцветкой. Рядом с Луи сидели трое полицейских: двое в форме, один в обычной одежде – их всех она знала. Они обняли ее, сказали, что Джек вытянет, предложили принести кофе – в общем, пытались поднять ее дух. Это были первые в потоке друзей и приятелей-полицейских из департамента, кто участвовал в дежурстве, потому что любили Джека. А также и потому, что в обществе с растущим насилием, где уважение к закону в некоторых кругах не было очень горячим, полицейские более других нуждались в заботе и защите.

Несмотря на благожелательную компанию людей, в чьих добрых намерениях она не сомневалась, ожидание было мучительным. Хитер чувствовала себя не менее одинокой, чем если бы была здесь безо всех них.

Купаясь в изобилии резкого флюоресцентного света, желтые стены и сияющие оранжевые стулья, казалось, становились все ярче с каждой минутой. Это цветистое украшение скорее изматывало ее, чем ослабляло беспокойство, и время от времени Хитер закрывала глаза.

К 11.15 она пробыла в больнице уже час, а Джек был в операционной полтора. Люди из группы поддержки – которых теперь насчитывалось шестеро – были единодушны в своем мнении, будто столько времени под ножом – это хороший знак. Если Джек был бы ранен смертельно, говорили они, то пробыл бы в операционной совсем недолго, и ведь дурные вести всегда приходят быстро.

Хитер не была так в этом уверена. Она не позволяла расти надежде, потому что понимала, что совсем падет духом, если новости все же окажутся плохими.

Потоки ливня разбивались об окна и стекали по стеклу. Сквозь искажающие линзы воды город снаружи казался совершенно лишенным прямых линий и острых краев – сюрреалистическая метаморфоза расплавленных форм.

Приходили незнакомые люди, кое-кто с красными от слез глазами. Все тихо напряженные, ожидающие вестей о других пациентах, своих друзьях или родственниках. Некоторые промокли под дождем и приносили с собой запахи влажной шерсти и хлопка.

Хитер походила. Выглянула за окно. Выпила горького кофе из автомата. Затем села с «Ньюсуик» месячной давности, пытаясь прочитать историю о самой новой актрисе в Голливуде, но каждый раз, когда она доходила до конца абзаца, то не могла вспомнить ни слова из того, что в нем описывалось.

В 12.15, когда Джек был под ножом уже два с половиной часа, все из группы поддержки продолжали делать вид, что отсутствие новостей – тоже хорошая новость и что шансы Джека растут с каждой минутой, которую проводит с ним врач. Некоторые, включая Луи, испытывали определенное неудобство, встречаясь с глазами Хитер, однако и они говорили тихо, как будто в похоронном зале, а не в больнице. Серость бури за окном перетекла в их лица и голоса.

Уставившись в «Ньюсуик» и не видя букв, она начала размышлять, что ей делать, если Джек не вытянет. Такие мысли казались предательскими, и сначала Хитер подавляла их, как будто сам акт воображения жизни без Джека как-то мог способствовать его смерти.

Он не мог умереть. Она нуждалась в нем, и Тоби тоже.

От мысли о том, как она сообщит Тоби о смерти Джека, ее затошнило. Мелкий холодный пот выступил на затылке. Она подумала, что, должно быть, так ее организм избавляется от скверного кофе.

Наконец дверь в холл открыл человек в зеленой одежде хирурга.

– Миссис Макгарвей?

Когда все повернулись к ней, Хитер отложила журнал на край стола рядом со своим стулом и встала на ноги.

– Я доктор Прокнов, – сказал он, подходя к ней.

Хирург, который все это время трудился над Джеком. Лет сорока, стройный, с вьющимися черными волосами и темными, но чистыми глазами, которые были – или ей это представилось? – сострадательными и мудрыми.

– Ваш муж сейчас в послеоперационной. Мы переместим его в реанимационную очень скоро.

Джек был жив.

– Он поправится?

– У него много шансов, – сказал Прокнов.

Группа поддержки отнеслась к этому сообщению с энтузиазмом, но Хитер была более осторожна и не спешила предаваться оптимизму. Тем не менее от облегчения у нее ослабли ноги. Она почувствовала, что сейчас рухнет на пол.

Как будто читая ее мысли, Прокнов отвел ее к стулу. Он пододвинул другой стул под прямым углом и сел к ней лицом.

– Две раны особенно серьезные, – сказал он. – Одна в ногу и другая – в брюшную полость, нижняя правая сторона. Он потерял много крови и был в глубоком шоке к тому времени, когда до него добрались фельдшеры.

– У него все будет хорошо? – спросила Хитер снова, чувствуя, что у Прокнова есть новости, которые ему неохота сообщать.

– Как я сказал, у него много шансов. Я действительно так думаю. Но пока он еще не вышел из комы.

Глубокое сочувствие читалось на лице и в глазах Эмиля Прокнова, и Хитер не могла вынести того, что стала объектом столь глубокой симпатии, потому что это означало, что реанимационная хирургия – это последняя возможность спасти Джека. Она опустила глаза, не в силах встречаться со взглядом врача.

– Мне пришлось вырезать ему правую почку, – сказал Прокнов, – но с другой стороны, это совсем замечательно – лишь малое внутреннее повреждение. Еще меньше проблем с кровеносными сосудами. Задета толстая кишка. Мы все вычистили, подлатали, установили брюшные временные дренажные трубки и держим его на антибиотиках, чтобы предотвратить инфекцию. Здесь никаких хлопот не будет.

– Человек может жить… может жить с одной почкой, правда?

– Да, конечно. Это никак не изменит его образ жизни.

Что же тогда изменит его образ жизни, какая другая рана, какое повреждение? – хотела спросить она, но не нашла в себе мужества.

У хирурга были длинные гибкие пальцы; его руки выглядели худыми, но сильными, как у концертирующих пианистов. Она сказала себе, что Джек не мог получить ни большей заботы, ни чуткого милосердия от чьих-либо других, не этих, искусных рук, и они сделали для него все, что могли.

– Нас теперь тревожат две вещи, – продолжал Прокнов. – Тяжелый шок в соединении с большой потерей крови может иногда иметь… последствия для головного мозга.

О боже, пожалуйста, не это!

– Это зависит от того, как долго была понижена подача крови в мозг и насколько сильно было это уменьшение, насколько серьезно ткани лишились кислорода.

Хитер закрыла глаза.

– Его электроэнцефалограмма выглядит хорошо, и, если основывать прогнозы на ней, я бы сказал, что никаких повреждений мозга нет и не будет. У нас всегда есть основания для оптимизма. Но точно мы не сможем узнать, пока он не придет в сознание.

– Когда?

– Невозможно сказать. Нужно ждать, и тогда посмотрим.

Может быть, никогда?

Хитер открыла глаза, пытаясь сдержать слезы, но удалось это не совсем. Она взяла свою сумочку с края стола и открыла ее.

Когда она высморкалась и промокнула глаза, хирург сказал:

– И еще одно. Когда вы придете к нему в реанимационную, то увидите, что он обездвижен смирительной рубахой и постельными ремнями.

Наконец Хитер снова встретилась с ним глазами.

Он продолжил:

– Пуля или ее кусок попал в спинной мозг. Есть ушиб позвоночника, но мы не можем найти перелома.

– Ушиб. Это серьезно?

– Зависит от того, были ли задеты нервы.

– Паралич?

– До тех пор, пока он без сознания и мы не можем провести некоторые простые тесты, нельзя так сказать. Если это паралич, мы сделаем еще одно исследование на перелом. Важно то, чтобы спинной мозг не был поврежден, нет ничего хуже этого. Если это паралич и мы сможем отыскать перелом, то загипсуем все тело, подсоединим тяги к ногам, чтобы оттянуть давление с крестца. Можно залечить перелом. Это не катастрофа. Есть много шансов, что мы снова поставим его на ноги.

– Но никаких гарантий, – сказала она тихо.

Хирург колебался. Затем ответил:

– Их никогда не бывает.

6

Одна из шести операционных палат выходила большими окнами в зал персонала реанимационной. Занавески на ширме были раздвинуты, чтобы сиделки могли постоянно наблюдать за пациентом даже со своих мест в центре круглой комнаты. К Джеку были присоединены провода кардиографа, который постоянно передавал данные на терминал центральной панели, внутривенная капельница, обеспечивающая глюкозой и антибиотиками, и раздвоенная кислородная трубка, нежно прикрепленная к перегородке между ноздрями.

Хитер приготовилась к шоку при виде состояния Джека – но он выглядел даже хуже, чем она ожидала. Лежал без сознания, поэтому, конечно, и лицо было вялое, бесчувственное, но это отсутствие одушевленности не было единственным поводом для страха. Его кожа была бела, как кость, с темно-синими кругами вокруг ввалившихся глаз. Губы были так серы, что она подумала о пепле, и библейская цитата прокралась к ней в голову, отдаваясь беспорядочным эхом, как будто ее и вправду произнесли громко, – прах к праху, пыль к пыли. Он казался на десять или пятнадцать фунтов легче, чем был, когда ушел сегодня утром из дому, как будто его борьба за выживание длилась больше недели, а не несколько часов.

Комок в горле мешал глотать. Она встала рядом с кроватью и не смогла говорить. Хотя он был без сознания, она не хотела с ним говорить до тех пор, пока не сможет управлять собственной речью. Хитер где-то читала, что даже в коме больные способны слышать людей вокруг них: на каком-то глубоком уровне они могут понимать, что сказано, и воспринимать слова ободрения. Она не хотела, чтобы Джек расслышал дрожь страха или сомнения в ее голосе – или что-нибудь другое, что может огорчить или усилить тот ужас и подавленность, которые его уже охватили.

В палате было успокаивающе тихо. У монитора кардиографа отключили звук, все данные подавались на экран и оценивались визуально. Насыщенный кислородом воздух, проходивший через трубку в нос, свистел так слабо, что она могла слышать его только тогда, когда наклонялась близко, и звук неглубокого дыхания был так же мягок, как у спящего младенца. Дождь барабанил в мире снаружи, стуча по единственному окну, но это скоро стало бледным шумом, просто другой формой молчания.

Хитер захотелось взять мужа за руку больше, чем когда-либо в жизни хотелось чего-то еще. Но его руки были скрыты в длинных рукавах смирительной рубахи. Внутривенная трубка, которая, вероятно, была подсоединена к тыльной стороне руки, исчезла под манжетой.

Она, поколебавшись, коснулась его щеки. Он выглядел холодным, но при прикосновении оказался в горячке.

Наконец она сказала:

– Я здесь, мой мальчик.

Он никак не показал, что слышит ее. Его глаза не двигались под веками, а серые губы оставались слегка открытыми.

– Доктор Прокнов говорит, что все выглядит хорошо, – сообщила она, – ты можешь из этого выбраться. Вместе мы с этим справимся, не беспокойся. Черт, помнишь, два года назад мои приехали к нам на две недели? Какая тогда была мука, мать ныла без остановки семь дней в неделю, а отец был вечно пьяный и мрачный. Это же только пчелиный укус, тебе не кажется?

Никакого ответа.

– Я здесь, – сказала она. – И останусь, не собираюсь никуда уходить. Ты и я, ладно?

На экране кардиографа плывущая линия ярко-зеленого света показывала зубцы и впадины артериальной и желудочковой деятельности, которая проходила без каких-либо перерывов, слабая, но постоянная. Если Джек слышал, что она сказала, его сердце не откликнулось на ее слова.

Стул с прямой спинкой стоял в углу. Хитер пододвинула его к изголовью. Поглядела на мужа сквозь решетку в ограждении кровати.

Посетителям реанимационной давалось строго десять минут каждые два часа, так чтобы не утомлять пациента и не пересекаться с сиделками. Однако старшая сиделка, Мария Аликанте, была дочерью полицейского. Она разрешила Хитер не выполнять эти правила.

– Ты можешь оставаться с ним сколько захочешь, – сказала Мария. – Слава богу, ничего похожего с моим отцом не случалось. Мы всегда ожидали, что такое произойдет, но ничего. Конечно, он уволился несколько лет назад, как раз тогда, когда все только начали сходить с ума!

Каждый час, или примерно так, Хитер уходила из реанимационной, чтобы провести несколько минут с членами группы поддержки в холле. Люди продолжали сменяться, но всегда их было не менее трех, иногда до шести-семи, мужчины и женщины – полицейские в форме или переодетые детективы.

Жены других полицейских тоже заходили. Каждая из них обнимала ее. Время от времени любая доходила до грани и была готова разрыдаться. Все искренне ей сочувствовали, разделяли ее боль. Но Хитер знала, что все до единой были рады, что это Джек, а не их муж приехал на вызов со станции автосервиса Аркадяна.

Хитер не осуждала их за это. Она бы продала душу, чтобы Джек сейчас поменялся с мужем любой из них, – и тоже посещала бы ее с таким же точно искренним сочувствием и скорбью.

Департамент был тесно сросшимся сообществом, особенно в эту эпоху социального распада, но каждое общество формируется из маленьких группок, из семей, объединенных совместным опытом, взаимными нуждами, сходными ценностями и надеждами. Безотносительно тому, насколько тесно переплелась ткань сообщества, каждая семья сначала защищала и лелеяла себя. Без глубокой и всепоглощающей любви жен к мужьям, а мужей к женам, родителей к детям и детей к родителям не было бы никакого сочувствия и в большом сообществе, вне дома.

В реанимационной палате с Джеком Хитер восстанавливала в памяти всю их совместную жизнь, с самого первого дня до ночи, когда родился Тоби, до завтрака этим утром. Больше двенадцати лет. Но они казались короткими, как секунды. Иногда она прислоняла голову к прутьям кровати и говорила с ним, вспоминая особенные мгновения, напоминая, как много смеха их связывало, сколько радости.

Незадолго до пяти часов она была оторвана от воспоминаний неожиданным осознанием того, что что-то изменилось.

Встревоженная, она встала и склонилась над кроватью, чтобы посмотреть, дышит ли еще Джек. Затем поняла, что с ним все должно быть в порядке, так как кардиограф не показывал изменения ритма.

То, что изменилось, было звуком дождя. Он закончился. Гроза прекратилась.

Хитер поглядела на светонепроницаемое окно. Город за ним, которого она не могла видеть, должно быть, блестел после ливня, длившегося целый день. Ее всегда очаровывал Лос-Анджелес после дождя – искрящиеся капли воды, стекавшие с кончиков пальмовых листьев, как будто из деревьев выделялись драгоценные камни. Улицы чисто вымыты, воздух так ясен, что далекие горы снова являются из обычной мглы смога. Все свежо.

Если бы окно было прозрачным и можно было бы видеть город, спросила себя она, показался бы он ей очаровательным на этот раз? Теперь нет. Этот город больше никогда не засияет для нее, даже если дождь будет чистить его сорок дней и сорок ночей.

В это мгновение Хитер поняла, что их будущее – Джека, Тоби и ее собственное – должно проходить в каком-то месте далеко отсюда. Больше это не родное. Когда Джек поправится, они купят дом и уедут… куда-нибудь, куда угодно, к новой жизни, к новому началу. Это решение было печально, но давало также и надежду.

Когда она отвернулась от окна, то обнаружила, что глаза Джека открыты и он смотрит на нее.

Ее сердце запнулось.

Она вспомнила мрачные слова Прокнова – сильная потеря крови. Глубокий шок. Последствия отразятся на мозге.

Повреждение мозга.

Она боялась говорить из страха, что его ответ будет невнятным, мучительным, бессмысленным.

Джек облизнул серые, потрескавшиеся губы.

Его дыхание было хриплым.

Наклонившись сбоку кровати, нагнувшись к нему, собрав все свое мужество, она сказала:

– Милый?

Смущение и страх отразились на его лице, когда он повернул голову сначала чуть-чуть влево, потом вправо, оглядывая комнату.

– Джек? Ты со мной, мальчик мой?

Он задержал взгляд на мониторе кардиографа и, казалось, был заворожен двигающейся зеленой линией, которая теперь рисовала пики выше и гораздо чаще, чем во все время с тех пор, как Хитер вошла в палату.

Ее собственное сердце стучало так сильно, что ее затрясло. То, что он не отвечал, ужасало.

– Джек, ты в порядке, ты слышишь меня?

Медленно он повернул голову к ней снова. Облизал губы, лицо исказилось. Его голос был слаб, почти шепот:

– Извини за это.

Она сказала испуганно:

– Извинить?

– Я предупреждал тебя. Ночью я так предчувствовал. Я всегда был… именно психованный.

Смех, который вырвался у Хитер, был опасно близок к плачу. Она прижалась так сильно к ограде кровати, что прутья больно вдавились ей в диафрагму, но ей удалось поцеловать мужа в щеку, его бледную горячечную щеку и затем в уголок серых губ.

– Да, но ты мой псих, – сказала она.

– Пить хочется, – произнес он.

– Конечно, хорошо. Я позову сиделку, посмотрим, что тебе позволят.

Мария Аликанте уже спешила зайти, встревоженная данными об изменении в состоянии Джека, выведенными на монитор центральной панели.

– Он проснулся, осторожно, и сказал, что хочет пить, – сообщила Хитер, составляя слова вместе в спокойном ликовании.

– Человек имеет право немного хотеть пить после тяжелого дня, не так ли? – сказала Мария Джеку, огибая кровать и подходя к ночному столику, на котором стоял герметичный графин с ледяной водой.

– Пива, – сказал Джек.

Постучав по пакету с внутривенным, Мария сказала:

– А что, вы думаете, мы накачиваем в ваши вены целый день?

– Не «Хайнекен».

– А вы любите «Хайнекен», да? Ну, у нас медицинский контроль расходов, вы знаете. Нельзя использовать импортные товары. – Сестра налила треть стакана воды из графина. – От нас вы получаете внутривенно «Будвайзер», хотите вы того или нет.

– Хочу.

Открыв шкафчик ночного столика и выдернув гнущуюся пластиковую соломинку, Мария сказала Хитер:

– Доктор Прокнов вернулся в больницу на вечерний обход, а доктор Дилани только что приехал сюда. Как только я заметила изменения в электроэнцефалограмме Джека, я вызвала их.

Уолтер Дилани был их семейным врачом. Хотя Прокнов хорош и явно компетентен, Хитер чувствовала себя лучше, зная, что в медицинской бригаде, занимающейся Джеком, есть кто-то почти из их семьи.

– Джек, – сказала Мария, – я не могу поднять кровать, потому что вы должны лежать горизонтально. И не хочу, чтобы вы пытались сами поднимать голову, хорошо? Позвольте мне поднимать ее за вас.

Мария подложила руку ему под шею и подняла голову на несколько дюймов от тощей подушки. Другой рукой она взяла стакан. Хитер протянула руку над оградой кровати и вставила соломинку между губ Джека.

– Маленькими глотками, – предупредила его Мария. – Если не хотите подавиться.

После шести или семи глотков, делая паузы для дыхания между каждой парой, он напился достаточно.

Хитер была в восторге сверх всякой меры от умеренных достижений своего мужа. Как бы то ни было, его способность глотать разведенную жидкость не давясь, возможно, означала, что паралича горловых мышц нет, даже самого маленького. Она подумала, как глубоко изменилась их жизнь, если такое простое действие, как выпивание воды не давясь, является триумфом, но это печальное осознание не уменьшало радости.

Раз Джек был жив, у него появилась дорога к той жизни, которую они знали. Долгая дорога. Один шаг. Маленький-маленький шаг. Другой… Но дорога была, и ничто другое ее сейчас не волновало.

* * *

Пока Эмиль Прокнов и Уолтер Дилани осматривали Джека, Хитер воспользовалась телефоном на посту сиделок и позвонила домой. Сначала она поговорила с Мэ Хонг, потом с Тоби и сказала им, что с Джеком все будет хорошо. Она знала, что придает реальности розовую окраску, но маленькая доза оптимизма была нужна им всем.

– Я могу его навестить? – спросил Тоби.

– Через несколько дней, милый.

– Я намного лучше. Весь день улучшение. Я теперь совсем не болен.

– Я сама об этом буду судить. Как бы то ни было, твоему папе нужно несколько дней, чтобы заново набраться сил.

– Я принесу мороженое из орехового масла с шоколадом. Это его любимое. У них нет этого в больнице, а?

– Нет, ничего такого.

– Передай папе, что я принесу ему.

– Хорошо.

– Я хочу сам купить. У меня есть деньги, я сэкономил карманные.

– Ты хороший мальчик, Тоби. Ты знаешь это?

Его голос стал тише и стеснительней:

– Когда ты вернешься?

– Не знаю, милый. Я здесь еще побуду. Наверное, тогда, когда ты будешь уже в постели.

– Ты принесешь мне что-нибудь из комнаты папы?

– Что ты имеешь в виду?

– Что-нибудь из его комнаты. Что угодно. Просто что-то из его комнаты, так чтобы я мог хранить это и знать, что оно оттуда, где он сейчас.

Глубокая трещина между ненадежностью и страхом, вызванная просьбой мальчика, стала много шире, чем Хитер могла вынести, не теряя контроля над эмоциями, который ей удавалось сохранить до сих пор и так успешно лишь за счет жуткого напряжения воли. В груди сдавило, и ей пришлось тяжело сглотнуть, прежде чем она отважилась сказать:

– Конечно, хорошо, я тебе что-нибудь принесу.

– Если я буду спать, разбуди.

– Ладно.

– Обещаешь?

– Обещаю, солнышко. Теперь мне надо идти. Слушайся Мэ.

– Мы играем в «пятьсот случаев».

– И какие у вас ставки?

– Просто соломка.

– Хорошо. Я не хочу, чтобы ты обанкротил мою такую замечательную подругу, как Мэ, – сказала Хитер, и хихиканье мальчика прозвучало для нее сладкой музыкой.

* * *

Чтобы увериться, что она не пересечется с сиделками, Хитер прислонилась к стене сбоку от двери, которая вела в реанимационную. Она могла видеть оттуда палату Джека. Его дверь была закрыта, занавески задернуты на огромных окнах наблюдения.

Воздух в реанимационной пах различными антисептиками. Она должна привыкнуть к этим вяжущим и металлическим ароматам, которые казались теперь какими-то ядовитыми и вызывали горький привкус во рту.

Когда наконец доктора вышли из палаты Джека и направились к ней, они разулыбались, но у Хитер было беспокоящее ощущение, что новости плохие. Их улыбки кончались на углах ртов, в глазах было нечто похуже печали – возможно, жалость.

Доктор Уолтер Дилани был пятидесяти лет и прекрасно гляделся бы в роли мудрого отца на телевизионных посиделках начала шестидесятых. Каштановые волосы поседели на висках. Лицо – красивое мягкостью черт. Он излучал спокойную уверенность и был так же расслаблен и умудрен опытом, как Оззи Нельсон или Роберт Янг.

– Вы в порядке, Хитер? – спросил Дилани.

Она кивнула:

– Я поддерживала связь.

– Как Тоби?

– Дети не унывают. Он чувствует себя так хорошо, как будто увидит отца через пару дней.

Дилани вздохнул и махнул рукой:

– Боже! Я ненавижу этот мир, который мы сотворили! – Хитер никогда раньше не видела его таким разозленным. – Когда я был ребенком, люди не стреляли друг в друга на улицах каждый день. Мы уважали полицейских, знали, что они стоят между нами и варварами. Когда все это переменилось?

Ни Хитер, ни Прокнов ответа не знали.

Дилани продолжил:

– Кажется, я только обернулся и теперь живу уже в какой-то сточной канаве, в сумасшедшем доме. Мир кишит людьми, которые не уважают никого и ничего, но мы считаем нужным уважать их, сострадать убийцам, потому что с ними так плохо обращались в жизни. – Он снова вздохнул и покачал головой. – Извините. Сегодняшний день я обычно провожу в детской больнице, а там у нас два малыша, которые попали в эпицентр гангстерской перестрелки, – одному из них три года, другому шесть. Младенцы, боже мой! Теперь Джек.

– Я не знаю, слышали ли вы последние новости, – сказал Эмиль Прокнов, – но человек, который стрелял на станции автосервиса, этим утром, вез кокаин и пентахлорфенол в карманах. Если он использовал оба наркотика одновременно… тогда у него в душе была каша, точно.

– Как ядерной бомбой по собственным мозгам, боже ты мой! – сказал Дилани с отвращением.

Хитер знала, что они на самом деле расстроены и разозлены, но также подозревала, что это только оттягивание плохих новостей. Она обратилась к хирургу:

– Джек вынес все без повреждений мозга. Вы тревожились из-за этого, но он вынес.

– У него нет афазии, – сказал Прокнов. – Он может говорить, читать, произносить по буквам, делать расчеты в голове. Умственные способности, кажется, не ухудшились.

– Это означает, что не похоже, будто у него какие-либо физические способности ухудшились в связи с повреждением мозга, – добавил Уолтер Дилани, – но должно пройти еще день-два, прежде чем мы сможем быть уверены в этом.

Эмиль Прокнов быстро провел худощавой рукой по своим кудрявым черным волосам.

– Он справился с этим со всем действительно хорошо, миссис Макгарвей. Это правда.

– Но?.. – спросила она.

Врачи поглядели друг на друга.

– Прямо сейчас, – сказал Дилани, – у него паралич обеих ног.

– Все ниже талии, – сказал Прокнов.

– А выше? – спросила она.

– Там все отлично, – уверил ее Дилани. – Все действует.

– Утром, – сказал Прокнов, – мы снова поищем перелом позвоночника. Если найдем, сделаем гипсовое ложе, подобьем его войлоком и обездвижим Джека ниже шеи вдоль всего пути нервных окончаний, ниже ягодиц, и присоединим его ноги к весу.

– Он сможет снова ходить?

– Почти наверняка.

Она перевела взгляд с Прокнова на Дилани и обратно на Прокнова, ожидая продолжения.

– Это все?

Врачи снова переглянулись.

Дилани сказал:

– Хитер, я не уверен, что вы представляете себе точно, что у вас с Джеком впереди.

– Так расскажите.

– Он будет в гипсе от трех до четырех месяцев. К тому времени, когда снимут гипс, у него разовьется серьезная атрофия мускулов ниже талии. Не будет сил ходить. Попросту его тело забудет, как надо ходить, так что ему придется провести несколько недель в реабилитационном центре. Это, видимо, будет тяжелее и болезненней, чем все то, с чем сталкивалось большинство из нас.

– Да что такое? – спросила она.

Прокнов ответил:

– Сказанного более чем достаточно.

– Но могло быть и намного хуже, – напомнила она им.

* * *

Снова, наедине с Джеком, она опустила одну сторону ограды кровати на постель и погладила его влажные волосы надо лбом.

– Ты выглядишь прекрасно, – сказал он, его голос все еще был слабым и тихим.

– Лжец.

– Восхитительно.

– Я выгляжу как дерьмо.

Джек улыбнулся.

– Прежде чем отключиться, я подумал, увижу ли тебя снова.

– От меня так просто не избавишься.

– Нужно и вправду умереть, а?

– Даже это не спасет. Я найду тебя где бы то ни было.

– Я люблю тебя, Хитер.

– Я тебя люблю, – сказала она, – больше жизни.

К глазам подошла волна тепла, но она решила не реветь при нем. Демонстрировать положительные эмоции. Держаться.

Его веки задрожали, и он сказал:

– Я так устал.

– Не могу понять почему.

Он снова улыбнулся:

– Сегодня был тяжелый день.

– Да? Я думала, вы, полицейские, ничего не делаете часами, только сидите и пончики жуете да собираете деньги от воротил наркобизнеса.

– Иногда мы избиваем невинных граждан.

– Ну да, это утомляет.

Его глаза закрылись.

Хитер продолжала гладить волосы мужа. Его руки все еще скрывались под рукавами смирительной рубахи, и она отчаянно захотела коснуться их.

Внезапно его глаза распахнулись, и он спросил:

– Лютер умер?

Она поколебалась.

– Да.

– Я так и думал, но… надеялся…

– Ты спас женщину. Миссис Аркадян.

– Это что-то.

Его веки снова затрепетали, тяжело сомкнулись, и она сказала:

– Тебе лучше отдохнуть, малыш.

– Ты видела Альму?

Это была Альма Брайсон. Жена Лютера.

– Нет еще, малыш. Я была как будто привязана к этому месту, ты понимаешь.

– Пойди навести ее, – прошептал он.

– Схожу.

– Теперь я в порядке. Она… в тебе нуждается.

– Хорошо.

– Так устал, – сказал он и снова соскользнул в сон.

* * *

Группа поддержки в холле реанимационной насчитывала троих, когда Хитер покинула Джека на ночь, – двое полицейских в форме, чьих имен она не знала, и Джина Тендеро, жена другого полицейского. У них сразу поднялось настроение, когда она сообщила, что Джек выбирается, а сама узнала, что те несколько раз связывались с департаментом по внутренней связи. В отличие от врачей, они понимали, почему она отказывалась уныло сосредоточиться на параличе и усилиях, необходимых для его излечения.

– Мне нужен кто-то, кто отвез бы меня домой, – сказала Хитер. – Чтобы взять свою машину. Я хочу навестить Альму Лютер.

– Отвезу тебя туда, а потом домой, – сказала Джина. – Я сама хочу повидать Альму.

Джина Тендеро была самой яркой из жен полицейских в отделе и, может быть, во всем департаменте лос-анджелесской полиции. Ей было двадцать три года, но выглядела она на четырнадцать. Сегодня она надела туфли на пятидюймовых каблуках, узкие черные кожаные брюки, красный свитер, черный кожаный жакет и огромный серебряный медальон с ярко раскрашенным эмалевым портретом Элвиса в центре. Большие серьги из многих колец, настолько сложные и составные, что напоминали вариацию тех головоломок, которые, как считается, отвлекают разоренных бизнесменов, если они полностью сосредоточиваются на их разборке. Ногти выкрашены в неоново-малиновый цвет, настоящие тени были намного слабее теней на ее глазах. Черные как смоль волосы стекали сплошной массой мелких завитков ниже плеч: выглядели они как парик, который носила Долли Партон, но это были собственные.

Хотя Джина достигала только пяти футов трех дюймов без туфель и весила, может быть, сто пять фунтов, если ее хорошенько намочить, но всегда выглядела больше, чем кто-либо рядом. Когда она шла по коридору больницы с Хитер, ее шаги были громче, чем у мужчин вдвое ее больше, и сиделки оборачивались и неодобрительно хмурились, услышав это ток-ток-ток ее высоких каблуков по кафельному полу.

– Ты в порядке, Хит? – спросила Джина, когда они направились к четырехэтажной парковке гаража от больницы.

– Да.

– Я имею в виду – на самом деле.

– Так и есть.

В конце коридора они вышли через зеленую металлическую дверь в гараж. Он был из голого серого бетона: холодный, с низким потолком. Треть флюоресцентных ламп была разбита, несмотря на проволочные сетки, защищавшие их, и тени среди машин предлагали неисчислимое множество мест для засады.

Джина выудила банку с аэрозолем из сумочки и стиснула ее в руке, положив указательный палец на спусковой механизм, а Хитер спросила:

– Что это?

– Мейс с красным перцем. Ты не носишь?

– Нет.

– Ты думаешь, где живешь, девочка, – в Диснейленде?

Когда они поднимались по бетонной рампе мимо припаркованных с обеих сторон машин, Хитер сказала:

– Я, может быть, куплю себе.

– Не сможешь. Эти ублюдки-политики признали их незаконными. Не хотят, чтобы у бедных насильников была сыпь на коже, так что… Попроси Джека или одного из этих парней – они еще могут достать его тебе.

Джина имела недорогой голубой маленький «Форд», у него была сигнализация, которую она отключила, не доходя до автомобиля, дистанционным управлением, висевшим как брелок на кольце для ключей. Фары вспыхнули, «Аларм» один раз пикнул, и двери отворились.

Поглядев на тени, они забрались внутрь и тут же закрыли двери снова.

Джина завела мотор и немного задержалась, перед тем как тронуть машину с места.

– Ты знаешь, Хитер, если хочешь поплакать у кого-нибудь на плече, моя одежда все равно насквозь вымокла.

– Я в порядке. Правда.

– Уверена, что не передумаешь?

– Он жив, Джина. Все остальное я могу перенести.

– Чуть за тридцать! И Джек в инвалидном кресле?

– Это неважно. Если так и произойдет, теперь, когда я говорила с ним, была с ним ночь, все неважно.

Джина поглядела на нее долгим взглядом. Затем сказала:

– Ты так, значит. Знаешь, что это будет, но тебе все равно. Хорошо. Я всегда считала, что ты такая, но приятно знать, что я была права.

– Какая «такая»?

Отпустив с хлопком ручной тормоз и начав разворачивать «Форд», Джина усмехнулась:

– Такая упертая чертова сучка.

Хитер рассмеялась.

– Кажется, это комплимент?

– К черту. Да, это комплимент.

Когда Джина заплатила за стоянку в будке на выезде и машина покинула гараж, восхитительный золотисто-оранжевый восход окрасил золотым пятна облаков на западе. Однако, когда они пересекли центр с его растущими тенями и сумерками, которые постепенно наполнялись кроваво-красным светом, знакомые улицы и дома показались такими же чужими, как отдаленная планета. Она прожила всю свою взрослую жизнь в Лос-Анджелесе. Но Хитер Макгарвей чувствовала себя чужаком на чужой земле.

* * *

Испанский двухэтажный дом Брайсонов был в Валлей, с краю Бурбанка, на улице со счастливым номером 777, где на обочине росли платаны. Ветки этих больших деревьев без листьев придавали им вид какого-то паукообразного, устремленного в грязное желто-черное ночное небо, которое было слишком полно окружающим светом от городского движения, вместо того чтобы быть совершенно чернильным. Машины столпились на дороге и на тротуаре перед 777-м, включая одну черно-белую.

Дом был полон родственниками и друзьями Брайсонов. Несколько бывших и большая часть нынешних полицейских в форме или гражданской одежде. Черные, испанцы, белые и азиаты собрались в одну компанию, чтобы опереться друг на друга, так как они редко казались способны сойтись в обычном обществе.

Хитер почувствовала себя будто дома, когда пересекла порог: здесь было настолько безопасней, чем во внешнем мире. Проходя через гостиную и столовую, где разыскивала Альму, она несколько раз остановилась, чтобы быстро переговорить со старыми друзьями, – и обнаружила, что сообщение об улучшении состояния Джека уже получено по внутренней связи.

Более резко, чем когда-либо, она осознала, насколько сильно свыклась с мыслью о себе как о части семьи полицейских, а не жительнице Лос-Анджелеса или Калифорнии. Это не всегда было так. Но слишком сложно поддерживать духовную связь с городом, погруженным в наркотики и порнографию, который раскалывает насилие банд и разъедает голливудский цинизм, которым управляют политиканы, ровно настолько продажные и демагогичные, насколько и некомпетентные. Разрушительные силы общества раздирали город – и страну – на кланы, и даже если она чувствовала себя уютно в полицейской семье, то понимала опасность соскальзывания в мировосприятие сквозь очки «мы-против-них».

Альма на кухне с сестрой Фэй и двумя другими женщинами была занята кулинарной беседой. Резали овощи, очищали фрукты, терли сыр. Альма раскатывала тесто для пирога на мраморной плите и трудилась над ним с большим вдохновением. Кухня пропиталась вкусными ароматами готовящихся пирожных.

Когда Хитер коснулась плеча Альмы, та оторвала взгляд от теста, и ее глаза были так же пусты, как у манекена. Затем она мигнула и вытерла свои покрытые мукой руки о фартук.

– Хитер, тебе не стоило приходить – тебе надо быть с Джеком.

Они обнялись, и Хитер сказала:

– Хотела бы я, чтобы было что-нибудь, что можно сделать, Альма.

– И я тоже, девочка. И я тоже.

Они прижались друг к дружке.

– Что это за кулинария у тебя?

– Мы собираемся устроить завтра похороны. Никаких отсрочек. С этим тяжко приходится. Много родственников и друзей будут на панихиде. Надо покормить их.

– Другие сделают все за тебя.

– Я лучше обойдусь сама, – сказала Альма, – что еще я могу делать? Сидеть и думать? Уверена, что не хочу думать. Если ничего не делать руками, позволить занять себя мыслями, тогда я просто с ума сойду. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Хитер кивнула:

– Да, понимаю.

– Говорили, – сказала Альма, – что Джек должен пробыть в больнице, затем в реабилитационном центре, может быть, несколько месяцев, а ты и Тоби будете одни. Ты готова к этому?

– Мы будем видеться с ним каждый день. Мы будем там вместе.

– Это не то, о чем я говорю.

– Ну, я знаю, что будет одиноко, но…

– И это не то. Хорошо, я хочу показать тебе кое-что.

Хитер прошла за ней в большую спальню; и Альма закрыла дверь.

– Лютер всегда волновался о том, что будет со мной одной, если с ним что-то произойдет, поэтому он все сделал, чтобы знать точно: я смогу о себе позаботиться.

Сидя на скамейке, Хитер с изумлением наблюдала, как Альма вытаскивает кучу оружия из тайника. Она достала дробовик с пистолетной рукоятью из-под кровати.

– Это лучшее оружие для защиты дома, которое можно достать. Двенадцатизарядное. Достаточно мощное, чтобы свалить какого-нибудь кретина на пентахлорфеноле, который воображает, что он супермен. Тебе не нужно уметь хорошо целиться, просто направить и нажать на курок, и он попадет в разброс дроби. – Она поместила дробовик на бежевую ткань покрывала. Из глубины стенного шкафа Альма вытащила тяжелую зловещую винтовку с дымовыпускающим дулом, оптическим прицелом и большим магазином.

– «Геклер и кох НК-91», штурмовая винтовка, – сказала она. – Теперь ее нельзя купить в Калифорнии так просто. – Она положила винтовку на кровать рядом с дробовиком. Затем открыла тумбочку ночного столика и вытянула оттуда громадный пистолет. – «Браунинг» девятимиллиметровый, полуавтоматический. Есть еще один, похожий, в другой тумбочке.

Хитер произнесла:

– Боже мой, да у тебя здесь целый арсенал!

– Просто разные стволы для разных целей.

Альма Брайсон была пяти футов восьми дюймов ростом, но, без сомнения, амазонкой: привлекательная, гибкая, с нежными чертами, лебединой шеей и запястьями почти такими же тонкими, как у десятилетней девочки. Ее худые изящные руки казались просто неспособными управляться с некоторыми видами тяжелого вооружения, которым она обладала; но, с другой стороны, было очевидно, что она мастерски обращается с любым из них.

Поднявшись со скамеечки, Хитер заметила:

– Я могу понять – иметь ручное оружие для самозащиты, может быть, даже такой дробовик. Но штурмовая винтовка?

Поглядев на «геклер-кох», Альма сказала:

– Как раз то, что нужно, чтобы попасть с трех выстрелов со ста ярдов в полудюймовый кружок. Стреляет патронами NATO 7.62, и настолько мощно, что может пробить дерево, кирпичную стену, даже машину и все-таки достать того парня, который прячется с другой стороны. Очень надежна. Можешь стрелять сотни раз, пока не накалится так, что не прикоснешься, и все-таки она будет вполне пригодна, когда остынет. Я думаю, тебе стоит приобрести такую, Хитер. Ты должна быть готова.

У Хитер было чувство, что она устремилась за белым кроликом в колодец и попала в странный, темный мир.

– Готова к чему?

Нежное лицо Альмы окаменело, а голос стал напряженным от гнева:

– Лютер догадывался, что так случится, еще год назад. Говорил, что политики сносят по кирпичику цивилизацию, которую строили тысячелетиями, а сами ничего взамен не возводят.

– Довольно верно, но…

– Он говорил, что полицейские должны держаться все вместе, когда начнется кризис, но тогда полицейских так часто ругали и изображали неотесанными грубиянами, что теперь никто не будет уважать их достаточно для того, чтобы позволить им держаться вместе.

Для Альмы ярость была укрытием от тоски, она могла сдержать слезы только гневом.

Хотя Хитер забеспокоилась, что метод совладания со своими чувствами у подруги не такой уж здоровый, но не смогла придумать ничего взамен. Сочувствие здесь не подходило. Альма и Лютер были женаты шестнадцать лет и все время посвящали друг другу. Так как они не могли иметь детей, то были очень близки. Хитер могла только представить боль Альмы. Этот мир тяжел. Настоящую любовь, истинную и глубокую, было нелегко отыскать даже однажды. Почти невозможно найти ее во второй раз. Альма должна испытывать чувство, что лучшее время ее жизни прошло, хотя ей было только тридцать восемь. Она нуждалась в большем, чем слова, большем, чем просто плечо для выплакивания: в ком-то или в чем-то, на что можно выплеснуть ярость, – на политиков, на систему.

Может быть, ее гнев и не был нездоровым – в конце концов, если много людей разозлились бы хорошенько еще десять лет назад, страна не оказалась бы в таком гибельном положении.

– У тебя есть оружие? – спросила Альма.

– Да.

– Что это?

– Пистолет.

– Ты знаешь, как им пользоваться?

– Да.

– Тебе нужно что-то еще, кроме пистолета.

– Я чувствую себя неудобно с оружием, Альма.

– Сейчас это по телевизору, завтра будет во всех газетах – то, что случилось на станции Аркадяна. Скоро узнают, что ты и Тоби одни, люди, которые не любят полицейских и их жен. Некоторые суки-репортеры, может быть, напечатают твой адрес. Ты должна быть готова ко всему в эти дни, ко всему.

Паранойя Альмы, которая началась так неожиданно и которая казалась настолько к ней не подходящей, вызвала у Хитер неприятный холод внутри. Даже когда она задрожала под леденящим блеском в глазах подруги, тем не менее какая-то ее часть размышляла: а так ли уж неразумна оценка ситуации, данная Альмой, как кажется? Но Хитер смогла точно понять, что подобного параноидального взгляда на вещи было достаточно, чтобы она задрожала снова, еще сильнее, чем прежде.

– Ты должна приготовиться к худшему, – сказала Альма Брайсон, поднимая дробовик и вертя его в руках. – Это не только твоя жизнь на карте. У тебя есть Тоби, о котором ты тоже должна думать.

Это говорила ей стройная и красивая черная, ценительница джаза и оперы, любительница музеев, образованная и утонченная, горячая и самая любящая женщина, какую только встречала Хитер. Способная улыбкой очаровать даже зверей и с таким музыкальным смехом, что ангелы могли позавидовать. Она стояла, держа в руках дробовик, который выглядел абсурдно огромным и злым в руках человека столь милого и нежного, но охваченного яростью, потому что единственной альтернативой ярости была суицидальная депрессия. Альма была похожа на фигуру с афиши, призывающей к революции; не живой человек, а чудовищно романтизированный символ. У Хитер возникло беспокойное чувство, что она глядит не просто на взволнованную женщину, борющуюся за то, чтобы подавить приступ горькой тоски и лишающей сил безнадежности, но на мрачное будущее всего их тревожного общества, на предвестника все сметающей бури.

– Сносят по кирпичику, – повторила Альма торжественно, – но ничего не возводят взамен.

7

Двадцать девять ночей прошли безо всяких событий: тишина Монтаны нарушалась время от времени порывами ветра, криками сов, вылетевших на охоту, да жалобным воем лесных волков вдали. Постепенно к Эдуардо Фернандесу вернулась его обычная уверенность, и он прекратил с тихим ужасом ожидать каждый вечер наступления сумерек.

Он мог бы достичь уравновешенности и быстрее, если бы был больше занят какой-нибудь работой. Суровая погода мешала ему ухаживать по-обычному за ранчо: с электрическим обогревом и большой поленницей дров для камина ему ничего не оставалось делать в течение всех зимних месяцев, кроме как сидеть и ждать весны.

С тех пор как он получил ранчо во владение, оно перестало быть таковым по сути. Тридцать четыре года назад его и Маргариту нанял Стенли Квотермесс – богатый продюсер, влюбившийся в Монтану и пожелавший заиметь здесь второй дом. Ни скот, ни зерно не выращивались здесь для продажи, ранчо стало исключительно логовом для уединения.

Квотермесс любил лошадей и поэтому возвел уютную, утепленную конюшню с десятью стойлами в ста ярдах к югу от дома. Он проводил два месяца в году на ранчо, приезжая на одну-две недели, и обязанностью Эдуардо было в отсутствие продюсера следить за тем, чтобы кони получали первоклассный уход и поддерживались в спортивной форме. Содержать животных и имение в хорошем состоянии было основной заботой Эдуардо. Маргарита хлопотала по дому.

Еще восемь лет назад Эдуардо и Маргарита жили в удобном одноэтажном флигеле управляющего с двумя спальнями. Поле камней находилось в восьмидесяти-девяноста ярдах – строго на запад – от главного дома, окруженное со всех сторон соснами верхнего леса. Томми, их единственный ребенок, рос здесь до тех пор, пока городская жизнь не приманила его так фатально, когда ему исполнилось восемнадцать.

Когда Стенли Квотермесс погиб в аварии личного самолета, Эдуардо и Маргарита с удивлением узнали, что ранчо перешло к ним вместе с суммой, вполне достаточной, чтобы позволить больше нигде не работать. Продюсер заботился о своих четырех экс-женах, пока был жив, и не имел детей ни в одном из браков, поэтому использовал большую часть состояния на то, чтобы щедро обеспечить своих работников.

Они продали лошадей, заперли флигель и переехали в главный дом викторианского стиля, с фронтонами, декоративными ставнями, зубчатыми карнизами и просторными крыльцами. Было странно ощущать себя состоятельными людьми со своим имением, но, невзирая на всю необычайность нового положения, оно горячо приветствовалось – и, может быть, особенно жарко именно в силу его позднего возникновения.

Теперь Эдуардо был стариком-вдовцом с большими деньгами, но ощутимым недостатком работы, для того чтобы чем-то занять себя. И с чрезмерным количеством странных мыслей, приходивших в голову. Светящиеся деревья…

Три раза за март он выезжал на своем джипе «Чероки» в Иглз-Руст, ближайший городок. Он ел в «Джаспер Динер» потому, что любил тамошний стейк по-салисбургски, жаренную по-домашнему картошку и капустный салат с перцем. Приобретал журналы и кое-какие книги в бумажных переплетах в магазинчике «Горные долины» и закупал всякую снедь в единственном супермаркете. Его ранчо было всего в шестнадцати милях от Иглз-Руст, так что он мог наведываться туда и каждый день, если бы захотел, но три раза в месяц вполне достаточно. Городок был маленький, три-четыре тысячи душ населения; тем не менее даже при таких масштабах он являлся слишком значительной частью современного мира с точки зрения человека, привыкшего к уединению.

Каждый раз, когда он отправлялся на закупки, то давал себе слово заехать в подотделение окружного шерифа и сообщить о загадочном шуме и странном свечении в лесу. Но останавливало то, что помощник шерифа примет его за обезумевшего старца и не сделает ничего путного, разве что заполнит рапорт и положит его в папку с пометкой «ЧОКНУТЫЕ».

В третью неделю марта весна официально началась – и на следующий же день буря навалила слой снега в восемь дюймов. Зима не быстро отпускала свою хватку на западных склонах Скалистых гор.

Эдуардо совершал ежедневные прогулки, как было заведено всю его жизнь, но не сходил с длинной дорожки, которую сам же расчищал после каждого снегопада, или бродил по полям к югу от дома и конюшни. Он избегал нижнего леса, который лежал на равнине к востоку от дома, но также держался подальше от бора, что находился к северу, и даже верхних чащоб на западе.

Его трусость раздражала его самого, и не в последнюю очередь потому, что ее причины были непонятны. Он всегда был приверженцем жизни по рассудку и логике, всегда говорил, что чего-либо еще достойного доверия в этом мире крайне мало. Относился насмешливо к тем, кто рассчитывал больше на свои эмоции, чем на разум. Но теперь рассудок отказывал ему в поддержке, и никакая логика не могла пересилить инстинктивного чувства опасности, которое вынуждало его избегать деревьев и постоянных сумерек, царивших под их ветвями.

К концу марта Эдуардо начал думать, что тот феномен был единичным случаем без заметных последствий. Редкое, весьма занятное, но вполне объяснимое как-то естественно явление. Может быть, какое-то электромагнитное колебание. И угрожает ему не больше, чем летняя гроза.

Первого апреля он разрядил обе винтовки и оба дробовика. Почистил их и уложил обратно в стенной шкаф своего кабинета.

Но тем не менее, все еще ощущая некоторое беспокойство, расставаться с последним оружием – пистолетом двадцать второго калибра – не хотел, и он держал его на ночном столике, всегда под рукой. Никакой особенно страшной убойной силы у пистолета не было, но, заряженный пулей с особенным, тупым концом, он все же мог причинить некоторый вред.

* * *

В темные предутренние часы четвертого апреля Эдуардо был разбужен низкой пульсацией, которая разрасталась и исчезала, потом снова разрасталась – и исчезала. Как и в начале марта, этот пульсирующий звук сопровождался сверхъестественным электрическим колебанием.

Старик сел прямо в кровати и сощурился на окно. Три года со смерти Маргариты он проводил ночи не в главной спальне передней части дома, которую они занимали вместе, а устраивался в одной из двух задних спаленок. Следовательно, окно выходило на запад и было обращено на сто восемьдесят градусов по компасу к восточному лесу, где он видел странный свет. Ночное небо за окном было густо-темного цвета.

Стиффеловская лампа на ночном столике включалась, если дернуть за шнурок. Как раз перед тем, как включить ее, он ощутил, будто нечто находится вместе с ним в комнате, нечто, чего ему лучше не видеть; пальцы вцепились в металлические бусинки шнурка.

Эдуардо внимательно изучил темноту, сердце стучало, как будто он проснулся не от кошмара в реальном мире, а в самом кошмаре, густо набитом разными монстрами. Когда наконец дернул за шнур, то свет показал только то, что в комнате он один.

Схватив наручные часы со столика, посмотрел, сколько времени. Девятнадцать минут второго.

Он отбросил одеяло и встал с кровати. На нем были только длинные спальные трусы; синие джинсы и фланелевая рубашка находились близко, сложенные на спинке кресла, рядом с которым стояла пара ботинок. Носки уже были надеты, так как по ночам ноги часто мерзли, если он укладывался спать без них.

Звук был громче, чем месяц назад, и пробивался сквозь дом с заметно большей силой. В марте Эдуардо ощущал давление на фоне ритмического биения – оно, как и звук, увеличивалось сериями волн. Теперь давление страшно возросло. Он не просто чувствовал его, а ощущал всем телом, невнятно отличное от простого давления бурного воздуха, более похожее на невидимый прилив холодного моря, проходящий сквозь него самого.

К тому времени, как он поспешно оделся и схватил заряженный пистолет с ночного столика, шнурок лампы бешено раскачался и начал со звяканьем биться о полированный медный бок лампы. Оконные рамы дрожали. Картины с грохотом ударяли по стене, перекашиваясь на гвоздях.

Он рванулся вниз, в холл, где уже не нужно было включать свет. Скошенные края овальных рам окошек парадной двери блестели отражением таинственного свечения снаружи. Оно было гораздо мощнее, чем в прошлом месяце. Рамы отбрасывали дымчатое сияние всех цветов спектра, и яркие голубые, зеленые, желтые и красные тени преломленного света бродили по потолку и стенам, так что казалось, будто бы он попал в церковь с богатыми витражами.

В темной гостиной слева от него, куда не проникал свет снаружи, так как жалюзи были опущены, коллекция хрустальных пресс-папье и других безделушек, грохоча и звякая, скакала от одного конца стола, где им полагалось находиться, до другого. Фарфоровые статуэтки дрожали на стеклянных полках в шкафу.

Справа, в кабинете, заставленном полками книг, мраморно-медный письменный набор прыгал по стопке промокательной бумаги, ящик с карандашами выдвигался толчком и хлопал обратно в стол, совершая все свои эволюции в соответствии с переменами волн давления, а вертящийся стул позади стола вихлял из стороны в сторону так, что его колеса скрипели.

Когда Эдуардо открыл парадную дверь, большая часть цветовых пятен и иголочек из облака света отлетели в сторону, пропали, как будто канули в другое измерение, а оставшиеся перетекли на стену холла справа, где сплавились в дрожащую мозаику.

Лес светился точно в том месте, где это происходило в прошлом месяце. Янтарное сияние исходило от той же самой группы тесно сбившихся деревьев и от земли под ними, как будто иглы и шишки, кора и грязь, камни и снег стали горящими частичками в колбе лампы, сияя ясно и ровно. На этот раз свет был более ослепительным, чем тогда, точно так же и биение было громче, а волны давления – мощнее.

Эдуардо обнаружил, что вышел к ступенькам, но не смог вспомнить, как покинул дом или пересек крыльцо. Оглянулся и увидел, что даже закрыл за собой переднюю дверь.

Мучительные волны басового звука пробивались сквозь ночь в ритме, быть может, тридцать раз в минуту, но его сердце билось в шесть раз чаще. Ему захотелось развернуться и убежать обратно в дом.

Он поглядел вниз на пистолет в своей руке. И пожалел, что рядом с кроватью не было заряженного дробовика.

Когда он поднял голову и отвернул взгляд от оружия, то вздрогнул, увидев, что лес ближе придвинулся к нему. Светящиеся деревья угрожающе выросли.

Затем осознал, что он сам, а не лес передвинулся. Снова бросил взгляд назад и увидел дом в тридцати-сорока футах сзади. Он спустился по ступенькам, даже не почувствовав этого. Его следы отчетливо виднелись на снегу.

– Нет, – сказал Эдуардо дрожащим голосом.

Нарастающий звук был похож на прибой с отливом, который неумолимо утягивал его с безопасного берега. Электрическое завывание песней сирены проникало в него, говорило с ним на уровне столь глубоком, что он, казалось, воспринимал сообщение, не слыша слова, – музыка в крови, влекущая его к холодному огню в лесу.

Мысли становились все туманней.

Он поглядел вверх на усеянное звездами небо, пытаясь прояснить свой рассудок. Изящная филигрань облаков посреди черного свода блестела под серебристым сиянием четвертой доли луны.

Старик закрыл глаза. Нашел в себе силы сопротивляться тянущей силе звука отлива.

Но когда открыл их, то обнаружил, что его сопротивление было воображаемым. Он был еще ближе к деревьям, чем раньше, всего в тридцати футах от начала леса. Так близко, что приходилось щуриться от слепящей яркости веток, стволов и земли под соснами.

Угрюмый янтарный свет теперь был пронизан красным – как будто ниточки крови в желтке яйца.

Эдуардо был напуган: страх, давно перешедший в полнейший ужас. Он боролся со слабостью во внутренностях и мочевом пузыре, трясясь так яростно, что не удивился бы, услышав, как его кости щелкают друг о дружку, – но его сердце больше не убыстряло своего биения. Оно резко замедлилось и теперь соответствовало постоянному биению в тридцать раз за минуту, ритму того звука, который, казалось, шел от сияющей области.

Но ведь он не смог бы стоять на ногах, будь его пульс таким редким, если бы кровь подавалась в мозг столь медленно и помалу. Он давно бы потерял сознание. Значит, и его собственному восприятию нельзя доверять. Может быть, наоборот, биение звука участилось в соответствии с ритмом его сердца.

Занятно, но он больше не чувствовал морозного воздуха. Хотя загадочное излучение не сопровождалось теплом, оно не было ни горячим, ни холодным.

Он не ощущал земли под ногами. Не испытывал силы гравитации, собственного веса или усталости мышц. Энергия извне затопляла его.

Зимние запахи больше не воспринимались. Пропал слабый, бодрящий, похожий на озоновый аромат снега. Исчезло легкое благоухание соснового леса, который поднимался прямо перед ним. Куда-то делась кислая вонь его собственного заледеневшего пота.

Никакого вкуса на языке. Это было самым странным. Он никогда раньше не осознавал, что всегда ощущал бесконечные и понемногу меняющиеся серии различных привкусов во рту, даже когда ничего не ел. Теперь же – пустота. Ни сладко, ни кисло. Ни солено, ни горько. Даже не безвкусие. Нечто за безвкусием. Ничто. Кайа. Он подвигал языком во рту, ощутил, как его заполнила слюна, но все еще не вкус.

Вся его сила чувственного восприятия, казалось, сфокусировалась единственно на призрачном свете, шедшем от чего-то в деревьях, и на мучающем, настойчивом звуке. Он больше не чувствовал басовитого биения, промывающего холодными волнами его тело; похоже, что звук исходил теперь из него самого, точно так же, как и от деревьев.

Внезапно Эдуардо остановился у края леса, на участке земли, лучистой, как расплавленная лава. Внутри феномена. Поглядев вниз, он увидел, что его ноги как будто стоят на листе стекла, под которым пенится океан огня. Океан, чья глубина сравнима с расстоянием до звезд. Мысль о размерах этой бездны вызвала у него панический вопль, хотя никакого, даже самого тихого шепота не вырвалось изо рта.

Со страхом и неохотой, но все еще с долей любопытства, Эдуардо оглядел свои ноги и тело и увидел, что янтарный свет исходит и от него, а на туловище постоянно взрываются маленькие красные вспышки. Он казался человеком из другого мира, полным чужой энергией или святым духом индейцев, который явился с высоких гор на поиски древнего народа, когда-то царившего над обширной монтанской пустыней, но давно уже исчезнувшего: черноногих, кроу, сиу, ассинибойнов, чейеннов.

Он поднял левую руку, чтобы осмотреть ее более внимательно. Кожа стала прозрачной, плоть лучистой. Сначала он мог видеть кости руки и кисти, четкие серо-красные формы внутри расплавленной янтарной ткани, из которой теперь состояло его тело. Но пока смотрел, и кости сделались такими же прозрачными, и он целиком стал человеком из стекла, больше никакой материи в нем не было вовсе; он превратился в окно, через которое можно было видеть неземной огонь, и земля под ним была окном, и камни, и деревья.

Трещащие волны звука и электрический визг рвались из потоков огня теперь еще более настойчиво. Как в мартовскую ночь, у него было сверхъестественное ощущение: будто что-то бьется в неких границах, пытается пройти сквозь барьер, вырваться из чего-то наружу.

Нечто пыталось открыть дверь.

Он стоял у этой самой двери.

На пороге.

Его охватила странная убежденность, что если дверь откроется, пока он стоит рядом, то он немедленно распадется на разобщенные атомы, как будто его никогда и не существовало. Сам станет дверью. Неизвестный гость пройдет через него, из огня и через него.

Боже, помоги мне, взмолился он, хотя никогда не искал в религии никакой опоры.

Он попытался шелохнуться.

Парализован.

Внутри его поднятой руки, внутри всего его тела, внутри деревьев, и камней, и земли огонь становился все менее янтарным, но все более красным, горячим, целиком красным, алым, кипящим. Потом резко сделался мраморным с бело-синими прожилками вен, словно соперничая с блеском в самом сердце какой-нибудь гаснущей звезды. Зловещая пульсация росла, разрывалась, росла и разрывалась, как от толчков колоссальных поршней, звеня и громыхая. Это ход поршней вечных двигателей, которые вертели саму Вселенную, – все сильнее и сильнее. Давление возрастало, его стеклянное тело дрожало, хрупкое, как хрусталь. Давило со всех сторон, требуя, стуча молотом; огонь и гром, огонь и гром, огонь и гром…

Чернота.

Тишина.

Холод.

Придя в сознание, Эдуардо увидел, что лежит у границы леса, под сиянием четверти луны. Над ним стояли на страже деревья, темные и спокойные.

Он снова владел всеми своими чувствами. Ощутил запах озоновой бодрости снега, густой аромат сосновой хвои, своего собственного пота – и мочи. Вкус во рту был неприятный, но знакомый: кровь. От ужаса или в падении он, должно быть, прокусил язык.

Очевидно, дверь в ночь не открылась.

8

Той же ночью Эдуардо вынул оружие из стенного шкафа кабинета и снова зарядил. Разложил его по всему дому так, что одно или другое всегда оказывалось в досягаемости.

На следующее утро, четвертого апреля, он поехал в Иглз-Руст, но не зашел в подотделение шерифа. У него все еще не было доказательств своей истории.

Вместо этого он заехал в «Электроприборы Кастера». Магазин размещался в здании из желтого кирпича, выстроенном когда-то в двадцатые годы, и блестящие образцы супертехники в его витринах казались таким же анахронизмом, как теннисные туфли в Неандертале. Эдуардо купил видеоплеер, видеокамеру и полдюжины чистых кассет.

Продавец был длинноволосый юнец, любитель Моцарта, в ботинках, джинсах, ковбойской рубахе с декоративной строчкой и с узким веревочным галстуком на бирюзовой булавке. Он долго разглагольствовал о множестве достоинств предлагаемого снаряжения, так часто пользуясь особым жаргоном, что, казалось, говорил на иностранном языке.

Эдуардо просто был нужен аппарат, с помощью которого можно снимать и просматривать запись. Ничего больше. Его не волновало, что он сможет видеть одну пленку, пока прокручивается другая, или что все прочие дьявольские приспособления способны сготовить ему обед, застелить постель и даже сделать педикюр.

На ранчо уже давно можно было принимать множество кабельных каналов, потому что незадолго до своей смерти мистер Квотермесс установил спутниковую антенну-блюдце за конюшней. Эдуардо редко смотрел программы, может быть, три или четыре раза в год, но знал, что телевизор работает.

Из магазина электроприборов он отправился в библиотеку. Выписал целую стопку романов Роберта Хайнлайна и Артура Кларка плюс коллекцию новелл Г. П. Лавкрафта, Элджернона Блэквуда и М. Р. Джеймса.

Он больше не чувствовал себя дураком, когда выбирал мрачные томики чепухи, содержащие в себе непридуманные рассказы об отвратительном снежном человеке, лох-несском чудовище, пропавшей Атлантиде, Бермудском треугольнике или правдивые истории о фальшивой смерти Элвиса Пресли и его операции по смене пола. Был в полной уверенности, что библиотекарша хихикает над ним или по крайней мере одарит его какой-нибудь жалостливой и покровительственной улыбкой, но она не позволила себе никаких фривольностей, ничего, что можно было понять как оценку его литературного вкуса.

Отоварившись хорошенько в супермаркете, Эдуардо вернулся на ранчо и распаковал приобретения.

Ему потребовалось целых два дня и большее количество пива, чем он обычно себе позволял, на то, чтобы постичь, как работает вся видеоаппаратура. Проклятое оборудование имело больше кнопок, переключателей и датчиков, чем панель управления авиалайнера, и иногда ему казалось, что производители выпускали все эти устройства не ради какого-то применения, а из одной любви к сложностям и загадкам. Инструкции были как будто написаны людьми, для которых английский – второй язык, что вполне могло оказаться правдой, так как и видеоплеер, и камера были сработаны японцами.

– Или я становлюсь маразматиком, – ворчал он во время очередного приступа отчаяния, – или мир уже летит в тартарары, как в баскетбольную корзину.

Может быть, и то и другое.

* * *

Теплая погода наступила несколько раньше, чем обычно. Апрель на этой широте и долготе часто был вполне зимним месяцем, но в этот год дневная температура уже пару раз поднялась и до сорока по Фаренгейту. Скопившийся за сезон снег таял, а журчащие ручьи наполняли каждую лощину и разбегались по всем склонам.

Ночами все оставалось спокойно.

Эдуардо прочел большую часть книжек, которые взял в библиотеке. Блэквуд и особенно Джеймс писали в том стиле, который был слишком далек от любимого им: тяжелый в воздухе и легкий на земле. Они поставляли читателям истории о привидениях, и Эдуардо долго испытывал сложности, связанные с необходимостью убрать куда-то свое неверие и включиться в их сказки.

Он посчитал, что если ад существует, то неизвестное существо, пытавшееся открыть дверь в ночь, было проклятой душой или демоном, пробивавшим дорогу наверх из того подземного огненного царства. Но был один скользкий момент: он не верил в ад, по крайней мере, в то карнавально-цветистое царство зла, каким его изображают в дешевых фильмах и книгах.

К своему удивлению, Фернандес обнаружил, что Хайнлайн и Кларк оказались занятными и даже наводили на некоторые размышления. Он предпочитал сварливость первого гуманизму, иногда наивному, второго, но оба представляли для него какой-то интерес и ценность.

Он точно не знал, на что надеется: найти в их книгах подсказку, которая поможет ему разделаться с феноменом в лесу? Или где-то в глубине его мозга осталось нелепое ожидание, что один из этих писателей уже выпустил историю о старике, который живет в очень уединенном месте и входит в соприкосновение с чем-то не с этой земли? Если так, то он, значит, весьма далек от той грани, за которой встречаешь самого себя – того, кто может войти в любой момент с другой стороны.

Как бы то ни было, ему казалось, что существо, чье присутствие он ощущал после перемен в призрачном огне и пульсирующем звуке, было происхождения скорее неземного, чем адского. Вселенная состояла из неисчислимого множества звезд. На бессчетном множестве планет, кружащихся вокруг них, могли создаться условия для возникновения жизни. Это научный факт, а не литературная выдумка.

Или, может быть, все это он только вообразил? Благодаря сужению и напряжению тех артерий, которые толкают кровь к мозгу. Наведенная галлюцинация Альцгеймера. Он нашел, что легче поверить именно в такое объяснение, чем в демонов или инопланетян.

Видеокамеру Эдуардо купил больше для того, чтобы разделаться с сомнениями в самом себе, чем собрать свидетельства для полиции. Если феномен проявится на пленке, значит, он вовсе не рехнулся и, в конце концов, вполне способен продолжать жить в одиночестве. До тех пор, пока нечто не убьет его, открыв дверь в ночь.

* * *

Пятнадцатого апреля он отправился в Иглз-Руст, чтобы купить свежего молока и других продуктов – и «Сони»-дискмен с качественными наушниками.

В магазине Кастера был неплохой выбор аудиокассет и компакт-дисков. Эдуардо спросил у любителя Моцарта самую громкую музыку, которую слушают тинейджеры.

– Подарок внуку? – спросил служащий.

Было легче подтвердить это, чем все объяснять.

– Именно так.

– Хэви-метал?

Эдуардо не имел ни малейшего понятия, о чем ему говорят.

– У нас есть новая группа, действительно горячая музыка, – сообщил служащий, выбирая диск из закромов на витрине, – они себя зовут «Вормхарт».

Вернувшись на ранчо и выложив все продукты, Эдуардо сел за кухонный стол, чтобы прослушать приобретение. Зарядил дискмен батарейками, всунул диск, надел наушники и нажал на кнопку. Взрыв звука почти разорвал его барабанные перепонки, и он поспешно понизил громкость.

Просидел с наушниками минуту или около того, почти убежденный, что купил бракованный диск. Но, судя по чистоте звука, он слышал именно то, что «Вормхарт» намеревались записать. Послушал еще минуту или две, ожидая, когда же какофония станет музыкой, прежде чем понял, что это, очевидно, и было музыкой в ее современном определении.

Эдуардо почувствовал себя старым.

Вспомнил, как еще совсем молодым обнимался с Маргаритой под музыку Бенни Гудмена, Фрэнка Синатры, Мел Торме, Томми Дорси. А нынешние молодые все еще обнимаются? А знают ли, что это слово означает? Они просто прижимаются друг к другу? Ласкают друг друга? Или парни сразу раздеваются сами и стаскивают одежду с подружки?

То, что громыхало в наушниках, определенно нельзя было назвать музыкой-фоном для любовных занятий. По его мнению, такая музыка вполне подходила в качестве аккомпанемента жуткому убийству – для создания должного настроения или просто для того, чтобы заглушить утомительные вопли жертвы.

Он почувствовал себя просто статуэткой из антикварного магазина.

Не то чтобы он вовсе не был способен услышать музыку в музыке, но, к примеру, не понимал, почему группа должна обзывать себя «Вормхарт» – «Сердце Червяка». Группа должна носить такие имена, как «Четыре Новичка», «Сестры Эндрюс», «Братья Миллз». Можно принять даже такие названия, как «Четыре Макушки», или «Джеймс Браун», или «Знаменитые Страсти». Ему нравился «Джеймс Браун». Но «Вормхарт»? Это вызывало отвратительные образы.

Нет, он не был хиппи и не пытался им стать. Они, возможно, уже даже не знают слова «хиппи». Правда, в этом Эдуардо сомневался – просто не имеет ни малейшего понятия, что слово «хиппи» означает сейчас.

Старше песков Египта.

Он послушал «музыку» еще с минуту, затем выключил магнитофон и снял наушники.

«Вормхарт» как раз то, что нужно.

* * *

В последний апрельский день зимнее покрывало стаяло совершенно, исключая глубокие сугробы, которые наслаждались тенями большую часть дня, хотя даже и они постепенно уменьшались. Почва была влажная, но больше не хлипкая и раскисшая. Мертвая коричневая трава, придавленная и спутанная весом исчезнувшего снега, покрывала холмы и поля; однако не позднее чем через неделю ковер нежных зеленых росточков осветит каждый уголок ныне угрюмой земли.

Ежедневная прогулка увела Эдуардо за восточный край конюшни и через поле на юг. В одиннадцать утра день уже сиял солнцем, температура достигала пятидесяти, и армада высоких облаков отступала на север. Он надел брюки цвета хаки и фланелевую рубашку и так согрелся напряженной ходьбой, что закатал рукава. На обратном пути посетил три могилы, которые располагались к западу от конюшни.

До недавнего времени штат Монтана весьма либерально относился к фамильным кладбищам в частных владениях. Вскоре после приобретения ранчо Стенли Квотермесс решил, что он должен провести вечность именно здесь, и добыл разрешение на – ни больше ни меньше – двенадцать мест захоронения.

Кладбище располагалось на маленьком холме близ верхнего бора. Священная земля отделялась от прочей лишь футовой стеночкой из булыжника и двумя четырехфутовыми столбиками на входе. Квотермесс не пожелал нарушить панораму долины и гор – как будто считал, что его душа будет сидеть на его могиле и любоваться открывающимся зрелищем, как призрак из старого развеселого фильма «Цилиндр».

Только три гранитных надгробия занимали место, предназначенное для двенадцати могил. Квотермесс. Томми. Маргарита.

Согласно воле продюсера, надпись на первом памятнике гласила: «Здесь лежит Стенли Квотермесс (умерший прежде времени), потому что работал (с такой оравой) несносных актеров и сценаристов» – и дальше даты рождения и смерти. Ему было шестьдесят шесть, когда случилась авиакатастрофа. Однако будь ему даже пять сотен, он все равно бы счел, что жизненный срок несправедливо урезали, ибо был из тех людей, которые пользуются жизнью с великой энергией и страстью.

Надгробия Томми и Маргариты не содержали юмористических эпитафий, просто – «любимый сын» и «любимая жена». Эдуардо скучал по ним.

Сильнейшим ударом была смерть сына, который был убит, исполняя свой долг, меньше года назад. По крайней мере Эдуардо и Маргарита прожили долгую жизнь вместе. Ужасно, когда человек переживает своего ребенка.

Эдуардо хотел, чтобы они были с ним снова. Это было очень частым желанием, и понимание того факта, что оно никогда не сбудется, обычно приводило его в меланхолическое настроение, от которого потом весьма трудно избавиться. Лучше всего в те моменты, когда он желал увидеть сына и жену, было погружаться в ностальгический туман, переживая заново самые приятные дни их прошедшей жизни.

На этот раз, однако, знакомое желание сразу же пропало из его головы, как только его неожиданно охватил ужас. Холодный ветер, казалось, просвистел по всему позвоночнику, как будто тот был пустой трубой.

Обернувшись, он был готов к тому, чтобы встретиться глазами с кем-то, кто глядел на него сзади. Но за спиной была пустота.

Небо стало полностью голубым, последние облака ускользнули за северный горизонт, и воздух был теплей, чем когда-либо с осени. Но тем не менее холодок настаивал. Эдуардо раскатал рукава, застегнул манжеты. Когда же снова поглядел на надгробия, то воображение внезапно заполнилось неприятными образами Томми и Маргариты, какие они, должно быть, сейчас в своих гробах: гниющие, изъеденные червями, пустые глазницы, ссохшиеся в желтозубой ухмылке губы. Он непроизвольно задрожал, и его охватила абсолютная уверенность, что земля перед гранитными глыбами вот-вот зашевелится и осядет. Их руки сейчас вынырнут из осыпающейся почвы и начнут яростно отгребать ее в сторону: появятся их лица, их безглазые лица…

Он отшатнулся от могил и отступил на несколько шагов, но не побежал – был слишком стар, чтобы верить в оживающих мертвецов или в призраков.

Прошлогодняя трава и оттаявшая под весенним солнцем земля не шевелились. А через некоторое время он перестал ожидать, что зашевелятся.

Снова взяв себя в руки, старик прошел мимо низких каменных колонн вон с кладбища. Всю дорогу к дому ему хотелось резко обернуться и поглядеть, что у него за спиной. Но этого он не сделал.

Вошел в дом с черного хода и запер за собой дверь. Обычно он никогда не запирал дверей. Хотя настало время ленча, аппетита не было. Вместо того чтобы готовить еду, он открыл бутылку «Короны». Три пивные банки на день – его обычная норма, а не минимальное потребление. Бывали дни, когда не пил вовсе, хотя не в последнее время. С недавних пор, забывая про свою норму, он осушал более трех за день. А в некоторые дни – значительно больше.

Чуть позже полудня, когда Эдуардо сидел в кресле в гостиной, пытаясь прочесть Томаса Вулфа и потягивая третью банку пива, он вдруг понял, яростно стараясь избавиться от этого ощущения, которое все равно оставалось: пережитое на кладбище было предупреждением. Предчувствием. Но предчувствием чего?

* * *

Когда апрель миновал без повторения феномена в нижнем лесу, Эдуардо сделался более – а не менее – напряженным. Каждое из предыдущих событий происходило, когда луна была в одной и той же фазе – в четверти. Небесные условия начали ему казаться все более и более влиятельными, когда апрельская луна прибыла и стала убывать без нарушений графика. Лунный цикл не должен был иметь ни малейшего отношения к таинственным событиям – но тем не менее по обычному календарю их можно было вычислить без труда.

В ночь на первое мая, которая могла похвалиться тоненькой загогулиной новой луны, он заснул полностью одетым. Пистолет в кобуре из мягкой кожи лежал на ночном столике. Рядом был дискмен с наушниками и уже вставленным альбомом «Вормхарта». Двенадцатизарядный ремингтоновский дробовик лежал под кроватью, готовый к бою. Оставалось только протянуть к нему руку. Видеокамера была снабжена новыми батареями и чистой кассетой: Эдуардо приготовился действовать быстро.

Он спал судорожно, но ночь прошла без инцидентов.

По правде говоря, он не слишком ожидал неприятностей до раннего утра четвертого мая.

Конечно, странный спектакль мог вообще больше не повториться. Он очень надеялся, что не станет его зрителем снова. Однако сердце чувствовало то, чего не мог принять целиком его мозг: значительные события уже начались, они только набирают силу, и больше он не может позволить себе играть в них роль лишь осужденного в кандалах, не может оставить себе лишь один выбор – между виселицей и гильотиной.

Когда выключил свет, ждать пришлось не столь долго, как предполагал. Может быть, из-за того, что ему не удалось хорошо выспаться предыдущей ночью, второго мая он отправился в кровать рано вечером – и был разбужен после полуночи, в первые минуты третьего, всеми этими зловещими и ритмическими пульсациями.

Звук был не громче, чем в прошлый раз, но волна давления, которая сопровождала каждое биение, была раза в полтора мощнее, чем что-либо, что он переживал до сих пор. Дом трясся весь, до фундамента, кресло-качалка в углу стремительно валилось по дуге взад-вперед, как сверхактивный призрак, который впал в сверхчеловеческую ярость, а одна из картин свалилась со стены и с грохотом обрушилась на пол.

К тому времени, когда Эдуардо включил свет, откинул одеяло и встал с кровати, он незаметно погрузился в состояние полутранса, схожее с тем, которое захватило его в прошлом месяце. Если он поддастся этому целиком, то опять ослепнет и скоро обнаружит, что покинул дом, даже не осознавая, как сделал первый шаг от кровати.

Он схватил дискмен, натянул наушники на голову и нажал кнопку включения. Музыка «Вормхарта» хлынула в уши.

Было подозрение, что неземной дрожащий звук действует гипнотически на особой частоте. Если так, то месмерические звуки, приводящие в этот транс, нужно блокировать подходящим хаотическим шумом.

Старик повышал громкость воя «Вормхарта» до тех пор, пока не перестал слышать и басовую дрожь, и наложенное на нее электрическое колебание. Уверился, что теперь его барабанные перепонки под угрозой скорого разрыва; тем не менее с группой «металла», трудившейся в полную силу в его голове, был способен перебороть транс, прежде чем тот сумеет его поработить.

Он все еще чувствовал волны давления, проходящие через него, и видел их воздействие на предметы вокруг. Однако, как и подозревал, только звук сам по себе вызывал в нем реакцию кролика перед удавом; заглушая его, он был в безопасности.

Прикрепив дискмен к поясу, чтобы не держать его в руках, Эдуардо пристегнул к бедру кобуру с пистолетом. Потом извлек дробовик из-под кровати, повесил его на ремень через плечо, ухватил видеокамеру и поспешил вниз, наружу.

Ночь была холодной.

Четвертушка луны сверкала, как серебряная турецкая сабля.

Свет, исходящий от группы деревьев и от земли на краю нижнего леса, был уже кроваво-красным, безо всякой янтарности.

Встав на переднем крыльце, Эдуардо заснял жуткое свечение с расстояния. Он делал различные панорамные кадры, чтобы показать в перспективе и весь ландшафт.

Затем в азарте сбежал по ступенькам и поспешил через коричневую лужайку на поле. Он боялся, что феномен продлится меньше, чем в прошлом месяце, точно так же, как второе происшествие было короче, но интенсивней первого.

Он дважды задерживался посреди луга на несколько секунд, чтобы заснять все с иного расстояния. Настороженно остановившись в десяти ярдах от центра сверхъестественного сияния, забеспокоился: а возьмет ли камера что-нибудь или пленка окажется засвеченной из-за невыносимой яркости?

Огонь без тепла яростно пылал, вырываясь из какого-то совсем иного места, или времени, или измерения.

Волна давления ударила Эдуардо. Теперь уже она была не похожа на штормовой прибой. Гораздо жестче и больнее. Качнула так мощно, что ему потребовалось определенное усилие, чтобы сохранить равновесие.

Снова он ощутил, как нечто пытается освободиться от пут, пробиться, вырваться из границ и родиться, придя уже вполне развитым в этот мир.

Апокалиптический вой «Вормхарта» был идеальным аккомпанементом для всей сцены. Грубый, как кувалда, но вибрирующий, атональный и непреодолимый, гимн для животных нужд, дробящий разочарование человеческой ограниченности, освобождающий.

Дрожание и электрическое скуление, должно быть, возросли в соответствии с яркостью света и повысившейся силой давления волн. Он снова начал их слышать и понял, что его опять что-то манит.

Еще повысил громкость «Вормхарта».

Сосны Ламберта и желтые, до того спокойные, как деревья на театральной декорации, неожиданно затряслись, хотя ветра не было. Воздух заполнился вертящимися иголками.

Волны давления возросли так внезапно и яростно, что Эдуардо отбросило назад, он споткнулся и упал задом на землю. Прекратив снимать, положил камеру рядом с собой.

Дискмен, прикрепленный к поясу, начал биться о левое бедро. Завывания гитары «Вормхарта» увенчались пронзительным электрическим воплем, который сменил музыку и был так мучителен, как будто в уши кто-то принялся усердно вбивать гвозди.

Закричав от боли, старик сорвал с головы наушники. Дискмен задымился. Он оторвал его, бросил на землю, обжигая пальцы о горячий металл.

Метрономное дрожание окружило его, как будто он очутился внутри колотящегося сердца великана.

Сопротивляясь той силе, что понукала его встать внутрь света и самому обратиться навсегда в его часть, Эдуардо боролся со своими ногами. Скинул дробовик с плеча.

Слепящий блеск заставлял его щуриться, серии ударных волн сбивали дыхание. Полыхание вечнозеленых веток, дрожь земли, электрическое колебание, похожее на усиленный визг костной пилы хирурга, и судорожное шевеление всей ночи, неба и природы подавлялись в то время, как нечто все билось неумолимо в ткань реальности.

– Вуууш!

Этот новый звук был похож – но гораздо громче – на хлопок открываемой банки с кофе или земляными орешками, законсервированными вакуумным способом: воздух рвется заполнить пустоту. Немедленно после этого одиночного короткого «вуууш» на ночь упал покров молчания, и неземной свет исчез в один миг.

Эдуардо Фернандес отупело стоял под луной, недоверчиво уставившись на совершенную сферу чистой черноты, которая возвышалась перед ним, как шар для Гаргантюа на столе космического бильярда. Она была так безупречно черна, что выделялась на фоне обычной темноты майской ночи рельефно, как вспышка ядерного взрыва на фоне самого солнечного, но привычного дня. Огромная – тридцать футов в диаметре. Она заполнила пространство, когда-то занятое светящимися соснами и землей.

Корабль.

Сначала Эдуардо некоторое время считал, что видит перед собой именно корабль, в чьем корпусе нет окон, – гладкий, как лужа нефти. И ждал, парализованный ужасом, когда появится рубец света, дверь с треском откроется и выдвинется трап.

Вдруг вместо страха, который уже обволок его мысли, к Эдуардо пришло ясное и внезапное осознание, что он смотрит не на твердый предмет. Лунный свет не отражался на его поверхности – просто уходил внутрь, как будто в колодец или туннель. Если бы не это, он мог бы представить, как выглядят изогнутые стенки этого корабля. Инстинктивно, не нуждаясь даже в прикосновении к этой поверхности, понял, что у сферы нет веса, нет вообще массы. Не испытывал даже самого примитивного ощущения – что нечто маячит над ним и грозит обрушиться, – которое должно было бы появиться, если бы сфера была твердой.

Объект не был предметом: это была не сфера, а круг. Не три измерения, а два.

Дверь.

Открытая.

Темнота за порогом не обременялась сиянием, блеском или самым слабым отсветом. Такая совершенная чернота не могла быть ни естественной, ни созданной человеческими руками, и за то время, что он смотрел на нее, глаза Эдуардо заболели от напряженного поиска измерений и деталей, которых не существовало.

Он захотел убежать. Но вместо этого приблизился к двери.

Его сердце колотилось, а кровяное давление, без сомнения, должно было скоро вылиться в инсульт. Он сжал дробовик с надеждой – которая была только патетической – на его эффективность, выставив его впереди себя. Так первобытный троглодит, должно быть, совал в опасную сторону свой талисман, покрытый рунами, со вставками из зубов дикого зверя, лоснящийся от жертвенной крови и увенчанный клоком волос злого колдуна.

Однако страх перед дверью – и перед неизвестным царством и существами в нем – был не таким отупляющим, как страх старости и самосомнения, с которым он жил последнее время. Если есть возможность получить какие-то доказательства своего опыта, то он намеревался использовать ее столько, сколько смогут выдержать его нервы. Надеялся, что не проснется спокойно на следующее утро с жутким подозрением, что его мозги все же размякли и собственным чувствам он больше доверять не может.

Осторожно передвигаясь по мертвой и примятой траве луга, утопая ногами в разжиженной весенней почве, он оставался напряженным, опасаясь любого изменения внутри круга исключительной темноты: уменьшения черноты, появления теней внутри мрака, искры, намека на движение, чего-нибудь, что может сигнализировать о приближении… пришельца. Остановился в трех футах от края этого утомительного для глаз мрака, слегка вытянул голову вперед – изумленный, как бродяга из сказки, глядевший в самое большое волшебное зеркало черта, какое только могли вообразить себе братья Гримм, которое ничего не отражало. Оно было заколдовано или что-то в этом роде, но предоставляло замечательную возможность бросить взгляд, при котором дыбом встают волосы, – взгляд прямо в вечность.

Реклама: erid: 2VtzqwH2Yru, OOO "Литрес"
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.