книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Красная планета

Глеб Юрьевич Шульпяков

Красная планета

О свободе и правде

Вместо предисловия

С момента появления на карте мира новой, свободной от коммунизма России, прошло много лет, мир потерял Берлинскую стену, и, кажущееся невероятным передвижение из страны в страну стало нормой для многих и многих наших сограждан. Девяностые канули в бездну, как и детективные сериалы о бандитах – никак не раскрывавшие сложности и глубины произошедшего. Наконец, кажется, наступило время осмысления, рефлексии по поводу пережитого.

Роман Глеба Шульпякова “Красная планета” – одна из попыток такого осмысления. Красная планета – полузабытая жизнь в академическом городке – сателлите Москвы-столицы, возникает на страницах лишь вскользь, как возникают в памяти пожившего фрагментарные воспоминания из глубокого детства. В отличие от заполонивших литературное пространство мемуаров о прекрасной жизни в СССР, написанных по большей части людьми не захватившими то время отсыл к прошлому в романе честный – подернутое туманом детство, которое почти всегда прекрасно.

Герои книги, однокашники, они родом из Красной планеты – ни больше ни меньше, жизнь их проходит в метаниях по свету – Германия, Польша, Голландия, Италия, Турция, но разноязыкие страны и их культура, описанные мастерской рукой, составляют лишь фон, на котором разворачиваются судьбы людей, ищущих свое место и дело. По ходу движения сюжета, со скоростью поезда, кочующего из страны в страну, мы видим, что фон нужен как задник на сцене, где разворачиваются трагические поиски заблудших душ – поиски свободы и правды – извечных, коренных философских понятий, к уяснению которых стремится рефлектирующая душа любого, кто думает о жизни. Перемещения в пространстве сюжета не случайны – как на Пути человека всегда много остановок, станций, так и в романе много отстреливающих в сторону историй, собранных по дороге – от убийства царевича Димитрия в Угличе до судьбы младшего брата Владимира Набокова Сергея, погибшего в немецком концлагере. Дорога превращается в виноградную кисть, где каждые ягодки не случайны и лепятся друг к другу, создавая объем.

Судьбы героев различны, но в конце книги мы видим оставшихся в Сандуновской бане, их поносило по свету и снова собрало вместе здесь и сейчас. Характерно и то, что главный герой Саша Сухой, оставив занятие литературой, становится служкой при храме, где когда-то служил иереем его прадед. Путь христианина не публичен и тих, Глеб Шульпяков сознательно подчеркивает это. Писатель смотрит на протекающую жизнь словно сквозь калейдоскоп – разноцветные стекляшки-случаи разлетаются, чтобы составить новую фигуру-витраж, похожую на предыдущую лишь набором цветных осколков.

Повествование движется вроде как в стороны, но, умело возвращается на основной путь, язык становится локомотивом повествования, а сознательно недосказанные диалоги превращаются вдруг в текст пьесы, заставляя остро прочувствовать напряжение и энергетику жизни.

Кроме извилистой конструкции сюжета, Шульпяков дает каждому герою еще и поговорить отдельно, своим голосом, и тут невольно чувствуется перекличка с известными приемами Орхана Памука с его многочисленными рассказчиками, взятыми им из упоительных арабских сказок 1001 ночи. Красная планета абсолютно лишена дидактики и нравоучения, жизнь течет, как ей и положено, но зоркий глаз читателя выудит из романа рассуждения о дне сегодняшнем, и даже приговоры, но ненавязчивые, выстраданные, лишенные дешевого политиканства, честные и глубокие, как и полагается приговорам настоящей прозы.

Жизнь и судьба, никуда не деться от этих спаянных Гроссманом однажды и навсегда слов, ставших отправной станцией для многих отечественных писателей, жизнь после развала прошлой жизни, судьбы современников, связанных с прошлым куда крепче, чем им могло показаться, от которого не откреститься и без которого не выжить, как ни крути.

Петр Алешковский

Часть первая

1. Красная планета

Из рукописи, которая останется неоконченной

Мало кто теперь помнит историю первой экспедиции на Красную планету. Между тем среди колонистов были мои родители. Сам я родился и провел на планете первые годы жизни, правда, в памяти не осталось ничего, кроме гула инжекторов. После возвращения родители почти не вспоминали о прошлой жизни, а мне спрашивать не приходило в голову, я был ребенком. Эта история растворилась бы в прошлом, если бы не случай, а именно наручные часы, которые недавно попались мне на барахолке в Сан-Лоренцо. Такие часы носил мой отец, поэтому я сразу заметил их, а когда взял в руки, не поверил глазам. “Слава первопроходцам Красной планеты” было выгравировано на крышке.

Фотографию, которая стояла на моем столе, сделали перед эвакуацией. В шубе и пуховом платке, нога чуть отставлена, улыбается мама. Свет рефлектора слепит глаза, и она прикрывает лицо рукой в варежке. Рядом отец: пальто, малахай, клетчатый шарф. Что-то показывает девочке-подростку (это моя сестра). А карапуз в ушанке и валенках – это я. За сугробами виднеются жилые корпуса и угол транспаранта: “…передовой край науки”. Дальше сосны и черный октаэдр Станции. Безмятежные, молодые лица… О том, что колонию скоро закроют, никто не догадывается.

Я завел часы, и комната наполнилась неуловимым шелестом. Забытый звук, кузнечик времени! Как непривычно слышать его в сумерках чужого города; как невозможно поверить, что красная точка на небе – место, где прошло мое детство.

Отзвонили в церкви Паломников; с грохотом опускались решетки в лавках; все громче кричали птицы; вслед за последними лучами исчезла с неба и моя красная точка. Чтобы убить кузнечика, я разглядывал через окно кирпичную стену соседнего дома. Часто подмывало меня перепрыгнуть через переулок на крышу этого дома да и залезть под самый купол (я даже представлял, как захрустит черепица). Но что интересного в обычной крыше, кроме того, что каждое утро она представала перед моими глазами – то высвеченная солнцем, то в мокрых дождевых пятнах, усиженная брезгливо-равнодушными чайками? Как будто за куполом, куда по вечерам опускалась красная точка, скрывалась отгадка всех тайн мира.

Мы познакомились в год, когда у берегов Святого Андрея потерпел крушение паром “Коринтия”. Это был самый дорогой, самый большой и самый надежный круизный лайнер. Но капитан (родом из Шио) решил покрасоваться перед односельчанами и подвел паром слишком близко к берегу.

“Коринтия” села на мель, а потом перевернулась. Вот уже неделю она лежала на камнях, собирая толпы зевак и туристов со всего Юга, и даже я, житель другой части полуострова, отправился посмотреть на это диковинное зрелище.

Мой поезд прогремел по тоннелям, перемахнул через ущелья и к вечеру высадил меня под стенами монастыря Святой Варвары. Указатели, наспех установленные расторопными шийонцами, без труда вывели к месту крушения.

Смотровая площадка пустовала, и даже продавец лимонов закрывал свой желтый фургончик. Один господин только и стоял у ограждения. Он был в сером костюме и светлых туфлях и смотрел вниз, не отрывая взгляда. Я расставил штатив чуть поодаль и навел камеру. Зрелище было, что и говорить, величественным. Сверкающие в лучах заходящего солнца волны с далеким стоном перекатывались через огромное стальное чудовище, из глазниц и жабр били фонтаны. Не корабль, а поверженный Левиафан лежал на камнях. “Есть еще океан”, – неожиданно сказал господин по-русски. “Вы из России!” – живо обернулся я. Так мы и познакомились.

Моего нового знакомого звали Карлуш. За ужином в дормиторио он рассказал о себе. Дипломат и переводчик, к сорока пяти годам он повидал много необычного в разных частях света, а детство, оказывается, провел в Москве. Выяснилось, что учились мы в соседних школах и даже сбегали с уроков в один и тот же кафетерий, – и множество других подробностей, выуживать которые из небытия памяти оказалось так ошеломительно и печально. После огромного, в лиловых присосках, полипа мы перешли к ликеру. Я рассказал, как оказался здесь. Он спросил о моем имени. “Меня назвали в честь вулкана, который отправились изучать родители”, – ответил я. “Я родился в экспедиции”. Эта новость чрезвычайно взволновала моего нового знакомого, и он разоткровенничался. “Моя мать была химиком, – сказал он, – и тоже много времени провела в далекой экспедиции”. Он открыл бумажник и протянул фотографию. С выцветшей, полузасвеченной карточки улыбалась невысокая миловидная женщина в белом халате, а за спиной у нее виднелись сосны и чернел октаэдр Станции.

С этих баснословных совпадений началась наша дружба. Пока Карлуш не женился на девушке из Турции, на Эсре, мы проводили вместе почти каждый вечер. Он приехал в Португалию студентом, когда умер его отец и нужно было вступать в наследство. Отец бросил их, когда Карлуш только родился. Почему он ушел, почему столько лет ничего не хотел знать о сыне? Все это были болезненные вопросы, ответы на которые Карлуш либо не знал, либо, как истинный дипломат, скрывал. Он хотел собрать об экспедиции как можно больше сведений, и я, давно привыкший считать историю с колонистами законченным прошлым, решил помочь моему другу. Что это были за люди? Как сложилась их жизнь после возвращения? Мы решили отыскать тех, вроде меня, людей, кто родился на Красной планете, или (как мой новый друг) имел к ней хоть какое-то отношение.

Официальной причиной закрытия Станции объявили просчет в системе кислородного синтеза; потом, когда были рассекречены документы, стало ясно, что подкачал идеологический отдел – среди поселенцев уже на второй год возникла религиозная община; Станцию могли закрыть по решению Верховного Совета (для размещения ракет нашлись места поудобнее); по другой версии, миссия завершилась из-за невозможности осуществить масштабный ядерный взрыв, которым планировалось растопить ледяные шапки на полюсах планеты, создать парниковый эффект и атмосферу. По совсем уж фантастической версии, которую выдвинули знаменитые сестры-писательницы, Станцию ликвидировали из-за контактов с пришельцами. “Хотя кого в данном случае считать пришельцами?” – иронизировал Иван Одеялов. Эти и другие гипотезы опубликовал именно этот журналист с денщицкой фамилией. В конце статьи он делал скромное и наиболее правдоподобное предположение: колония занималась месторождением осмия, оксид которого хотели использовать для ракет нового поколения, но на Красной планете его оказалось значительно меньше, чем предполагали ученые, и проект свернули. Вскоре Дума приняла поправки к закону об экстремизме, и доступ к архивам закрылся. Началась война на Кавказе, потом в Украине и Прибалтике, и постепенно история с колонистами, и без того темная, забылась. Ко времени, когда Карлуш взялся за расследование, большинство участников экспедиции давно умерли или разъехались по миру, доживая дни в тихих университетах. Собирались уехать и мои родители, но пока тянулась бумажная волокита, пока снимали секретность – отец умер, а без него мать ехать отказалась.

Эсра была уличным музыкантом. В переулке, куда выходили мои окна, она играла на арфе. Все это были популярные мелодии шлягеров, но одна вещица заставила Карлуша вскочить и выйти на улицу. Сама того не зная, Эсра исполнила любимую португальскую песню моего друга, так они и познакомились, а потом поженились. А через год у них родилась Мелисса, девочка с голубыми глазами.

Другой участник нашего оркестрика, Леон, работал на площади Цветов в книжной лавке, куда я частенько заходил покопаться в старых афишах. То, что он виртуоз электрогитары, я узнал во время одной из бесконечных прогулок по городу. Какой-то чудик в балахоне играл на мосту партии из репертуара знаменитых рок-гитаристов, а когда снял капюшон, я узнал книжника. Ну и Катя, по-здешнему Катья. Мы познакомились в кафе “Фарензина”. Она и ее муж Франко купили это заведение на площади Двух Купален, когда того вытурили из оперы. Про театр Франко вспоминал неохотно, хотя почти все коктейли в баре назывались по-оперному. Кроме традиционных Россини, Беллини и Пуччини, в репертуаре Франко имелись его собственное изобретение Манон и Альцина, и Борис Годунов (молоко плюс виски) по рецепту его жены. Так я узнал, что женщина с черными цыганскими глазами, которая каждый вечер наполняла бокалы, – русская. Катья была внучка последнего генерал-губернатора Новороссийска, бежавшего в Константинополь с частями белой армии. Просидев полжизни на спектаклях мужа, она знала наизусть репертуар театра, и не только вторые, но и первые партии, которых ее “бедный, бедный Франко” так и не дождался от этого “иль монстро диретторе”. Оперные партии Катья пела печальным хрипловатым голосом, каким поют блюз. Дальше вступал я на своей скрипочке: “Купите бублики, горячи бублики…” и в особенности “Лихорадушка” Даргомыжского. А Эсра и Карлуш исполняли меланхолическое попурри из фадо, Сен-Санса и Миолы. Мы выступали почти каждый вечер. На мосту папы Сикста, где мы играли, нас первое время теснили собачники из Ганы, здесь у них была своя кормушка, но потом Леон договорился и с ними, и с марокканцем, который торговал травкой. Имя у нашего оркестрика появилось тоже случайно – какой-то немец, бросив крупную купюру, спросил, как мы называемся. В его тоне звучало столько пренебрежения, что я не задумываясь ответил первое, что пришло в голову:

“Красная планета”. Остальные не возражали, а Эсра в шутку добавила: “Гид по борделям Европы”.

Через год Карлуш и Эсра взяли на мост дочку. В белом платьице и турецких бусах, с браслетами на тонких ручках, Мелисса обходила зрителей с марлевой шляпкой и мало кто мог отказать этому синеглазому ангелочку.

После переезда в Германию моя сестра нашла работу в госпитале. Там она встретила Марка. Поженившись, они купили дом в пригороде, а квартира, которую он оставил в родном городе, перешла в мое распоряжение. Первое время я жил тем, что разнашивал образцы для небольшой обувной фабрики. Чтобы скоротать длинные променады, я пристрастился к фотографии и снимал все, за что цеплялся взглядом. Я был влюблен в колоннады и набережные, паперти и тесные, как прихожая, площади с застывшим по центру фонтаном. Мне нравилась жара, от которой в августе оплывают камни, и темноволосые люди, чьего языка я так и не выучил. Я впитывал время этого города с жадностью человека, который остался без прошлого. На моих фотографиях теснились колонны и портики, причудливые рокайли, карнизы, кронштейны. Потом я перевел объектив на людей. Маленький индус – торговец флагами; студентка в шлеме, обернувшаяся перед тем как умчаться на скутере; невидящие глаза старухи над чашкой кофе, который она годами цедит на площади Книжников. А потом меня стал преследовать свет. Отраженный от мраморных стен, он рассеивался так мягко и окутывал предметы такими теплыми и глубокими тенями, что постепенно стены моего жилища покрылись изображениями выпуклостей и впадин, ложбин и возвышенностей, в которых прятался и этот свет, и эти тени. Да, фотографии мало передавали магию того, что я видел. Но даже эхо этой магии давало силы жить в чужом городе.

2. Драматург

30 декабря 2014 года

Сидели у Драматурга не зажигая света за длинным столом, сдвинув компьютер и книги. Из окон соседней высотки, похожей на огромную костяшку домино, на подоконник и старую печатную машинку падали желтоватые отсветы. Профиль девушки словно вырезали из этих отсветов, а долговязая, ссутулившаяся фигура Драматурга почти терялась в сумерках. Рассказывал третий, невысокий человек с прозрачной рыжеватой бородкой – Сверчок.

– Это правда? – спросила девушка, когда Сверчок закончил.

Сверчок кивнул:

– Он просто забрал чужие документы и ключи и вернулся в Москву.

Сверчок был бывший актер и давний приятель Драматурга, а Лаура его новая пассия. Чтобы произвести на девушку впечатление, он выдавал вымышленную историю за реальную. А Драматург, герой этой вымышленной история, помалкивал.

– А дальше?

– Он просто зажил чужой жизнью, – ответил Сверчок. – Здесь.

Лаура провела пальцем по клавишам печатной машинки.

– Значит, это все не ваше? – спросила она Драматурга.

Д. не ответил, а пожал плечами. Ему было досадно, что Сверчок обманывает Лауру. В чертах ее лица было что-то бурятское или алтайское. Русская азиатка, она ему все больше нравилась. А старый донжуан Сверчок просто хотел затащить девушку в постель.

– А как же родственники… чей труп… – Лаура по-детски наморщила лоб. – Которого вы нашли на пляже?

– Он жил один, – ответил Сверчок. – Его никто не разыскивал.

– Тогда в Таиланде пропали тысячи людей, – заметил Д. – Обычная история.

– Обычная? – переспросила Лаура.

– Он узнал об этом, когда вернулся в Москву, – продолжал Сверчок. – А заодно выяснил, что его тоже никто не ищет.

Лаура смотрела то на Сверчка, то на Драматурга.

“Почему Сверчок, а не я?” – подумал Д.

В сумерках короткие черные волосы девушки отливали синевой. Она привычно встряхивала головой, словно откидывая длинные пряди.

И ответил: “Ты не умеешь обманывать”.

История в Таиланде, была, действительно, одной из тысяч. Они хотели повторить медовый месяц, а угодили в цунами. Волна прошла по другой стороне острова, но в неразберихе их зачислили в пропавшие без вести. И труп на пляже тоже был, но никакого паспорта Д. не присваивал, просто заявил о страшной находке в полицию.

Вернувшись в Москву, они решили жить отдельно, как будто волна, не тронув на море, накрыла их дома. После развода жена ушла из театра и уехала в другой город. Д. перебрался в Замоскворечье. Он поселился напротив церкви. Через квартал от дома находилась мечеть. Звон колоколов смешивался с азаном. Идеальное, на его вкус, место.

Из театра Д. ушел тогда же, семьей не обзавелся и жил один, сутками просиживая перед экраном компьютера с рюмкой. Свое одиночество он сравнивал с выселенным под снос домом, по которому ты бродишь, открывая дверь за дверью. По брошенной в комнатах мебели, по бумажкам на полу и фотографиям можно было судить о людях, которые когда-то здесь жили. Но в какой-то момент приходило осознание того, что все эти фотографии – твои собственные, и бумажки тоже. За каждой дверью, которую ты открывал, теперь могла быть стенка. Только деревня, в которой он купил старую избу, отвлекала от мыслей о самоубийстве.

История с цунами забылась бы, но университетский приятель Д., писатель Саша Сухой, решил взять сюжет с утопленником для книги. В романе жена героя гибнет, и, чтобы сбежать от горя, он придумывает жуткую вещь – снимает с утопленника ключи и паспорт и возвращается в Москву под чужим именем. Новый адрес, призрачная жизнь в квартире покойника – списанной вот с этой, с коврами и Буддами, соседкой Любой через стенку и церковью, чей фасад “бросал желтоватый отсвет на стены комнаты”. А все остальное было выдуманным.

Они вышли на балкон.

– Понравилась? – спросил Сверчок.

Он прикурил и протянул зажигалку.

Д. щелкнул, затянулся и выпустил дым:

– По-моему, она меня жалеет.

Он посмотрел вниз. Сочетание новогодних гирлянд и по-осеннему сухой, голой и чистой улицы выглядело нелепым. Д. перевел взгляд на балконную дверь. Через стекло он увидел, как Лаура здоровается.

Это был Саша Сухой, он пришел со своим приятелем, португальским дипломатом Карлушем, и его девушкой. Д. видел эту девушку впервые. Она представилась: Яна.

Саша вынул из портфеля вино и махнул Сверчку, которого недолюбливал, считая злым неудачником. К тому же там, где находился Сверчок, много курили. Курил за компанию и Саша, а потом у него болела голова.

– Послушайте, там в лифте… – начал Карлуш, но Саша не дал ему закончить.

– Карлуш из Португалии. – сказал он Лауре.

– Шпион! – Сверчок наставил палец. – Он говорит по-нашему?

– Он же шпион, – невозмутимо ответил Карлуш.

Португалец говорил по-русски почти без акцента. Он был невысокий, лысеющий господин неприметной наружности; тип из советской очереди, шутил Саша – не хватает только авоськи.

– Для шпиона у вас слишком выразительные глаза, – заметила Лаура.

Действительно, глаза Карлуша были даже не голубые, а бирюзовые.

– Там в лифте… – повторил он.

– Да! – Саша повернулся к Д. – Кажется, твоя соседка что-то потеряла в лифте.

– Я проверю. – Д. поискал ключи.

– Сколько мы ждали счет, помнишь? – Саша стал вспоминать Лиссабон. – Португальцы все-таки страшно медлительный народ.

– Сорок минут, около, – негромко ответил Карлуш. – Но это из-за фадо. Пока звучит фадо, счет не приносят.

Д. поднялся к лифту и заглянул в кабину:

– Люба!

Немолодая дама отвернулась от зеркала, укоризненно посмотрела на Д.

– Анто-о-о-н… – пропела она. – Здравствуй.

Последний год она называла его “Антоном”. В руке она держала пакет из магазина. В этом магазине они виделись утром, когда Д. покупал вино. Он забрал продукты и взял Любу под руку. Они медленно спустились на площадку.

– Ключи, Люба. – попросил Д.

Она послушно протянула связку. Д. открыл дверь. Из квартиры пахнуло прокисшим, прогорклым. Так из любиной квартиры пахло давно, так уже давно пахло от нее самой.

Единственный сын Любы жил в Черкассах.

– Заходите к нам, Люба, – предложил Д. – Проводим год.

– Нет-нет, – ответила она. – Я жду мужа. Есть тут одно местечко.

Когда Д. вернулся, за столом громко спорили.

– Эта земля тоже будет нашей, – говорила Яна. – Дайте время.

Д. подумал, что к ее черному кожаному пиджаку не хватает красного банта.

– Чужая земля – вашей? – злился Саша.

– Она всегда была нашей, – отвечая Саше, Яна покусывала губы. – Мы просто восстановили историческую справедливость.

– Первыми на этой земле были греки, – заметил Карлуш.

– Скифы, – Сверчок.

Яна оглядела компанию:

– Историческая справедливость имеет временные рамки.

– Интересно, кто их устанавливает, – пробурчал Саша.

– Мы, – просто ответила Яна. – Государство. И не забывайте, там наша база.

Д. и Карлуш вышли на балкон.

– Где ты нашел ее? – Д. щелкнул зажигалкой. – Боевая машина пехоты.

Карлуш кивнул и прикурил:

– На Кавказе.

Яна была журналисткой и работала на федеральном канале, а Карлуш приехал на Кавказ в составе европейской комиссии по правам человека.

– Странное место для романтического знакомства, – заметил Д.

– За её болванской риторикой есть драма, – продолжал Карлуш. – Унижение или обида, я это чувствую. Хочу понять ее.

Они помолчали.

– Как ты съездил в Стамбул?

– Могло быть и лучше, – ответил Карлуш.

После развода его жена Эсра увезла дочку в Стамбул. Теперь, чтобы увидеть ее, Карлушу приходилось ждать, когда этого захочет Эсра.

– Смотри, – Карлуш протянул телефон.

С экрана улыбалась девочка с голубыми, как у отца, глазами – Мелисса. Она держала на коленях плюшевую панду.

– Она забывает язык, – сказал Карлуш.

Когда они вернулись с балкона, в комнате громко спорили:

Саша: Это уже ни в какие ворота!

Сверчок: Может, и Аляску?

Яна: Только если решит народ.

– Ты слышал? – Саша окликнул Драматурга. – Теперь у себя в деревне ты тоже можешь провозгласить независимость.

– А Лёху сделаем президентом, – пошутил Д.

– Кто такой Лёха? – спросила Лаура.

– Местный алкаш.

Когда их глаза встретились, Д. подумал – хорошо бы она забыла о том, что наплел Сверчок.

– Призыв к изменению территориальной целостности, – объявила Яна. В ее голосе звучала насмешка.

– А если я не согласен? – Саша.

– Несогласных мы отпускаем. Уезжайте к своим.

– К своим? – переспросил он.

– Стоп, стоп, стоп! – очнулся Д.

Пора было переменить, пока все не переругались, тему. Он оглядел компанию и торжественно поднял палец.

– Моя соседка Люба сошла с ума, – сказал Д. и показал на дверь. – Я обвиняю в этом тебя, писатель.

Он посмотрел на Сашу:

– Ты свел ее с ума в романе. А теперь она спятила по-настоящему. – Д. снова показал на дверь. – Ждет мужа, который двадцать лет назад умер.

Когда вошла Люба, в прихожей запахло старыми вещами. На Любе были белая летняя шляпа и белое платье в черный горошек. Она протянула Д. желтый теннисный мячик.

– Вашему сыночку от Любы, – сказала она.

– Спасибо, Люба. – Д. взял подарок и посмотрел на гостей: “Ну?”

– Может, посидите с нами? – предложил Сверчок.

– Люба, правда, – это сказала Лаура.

– О нет, нет, – Люба кивнула на дверь. – Муж. Идет. Жду.

Она расправила перед зеркалом юбку и, не отрывая взгляда от собственного отражения, попрощалась.

Когда дверь захлопнулась, первым очнулся Сверчок:

– И давно это с ней?

– Она может спалить дом, – Яна.

– Может быть, скорую? – Лаура. – У нее кто-то есть вообще? – Она посмотрела на Д.

Он покачал головой:

– Сын в другом городе. – И добавил: – У нее ключи от моей квартиры…

На несколько секунд все замолкли.

– Что скажешь? – Д. перевел взгляд на Сашу, который был поражен больше всех.

– Рассказывайте, писатель, – примирительно сказала Яна.

Саша с сомнением посмотрел на нее.

– У меня по сюжету герой заселяется в квартиру утопленника, – начал он. – Там есть соседка, я ее с Любы списывал. Между ними завязывается роман, и Люба узнает, что герой не тот, за кого выдает себя. Чтобы избавиться от нее, он… – Саша кивнул на Д., – как бы случайно запирает девицу в подвале. В этом доме есть подземный ход в церковь. Ты не рассказывал? Там она и сходит с ума.

Д. промолчал. Он бросил взгляд на Лауру, но девушка слушала, рассеянно глядя в окно.

– Нет, – тихо ответил Д. и взял сигареты.

– Человек состоит из фантазий, – продолжал Саша, – просто они, может быть, не такие эффектные как в романах. Поэтому книжные образы часто заменяют читателю его собственные. И когда эти фантазии сталкиваются с реальностью, происходит цунами.

Он подлил себе вина.

– Так Люба читала вашу книгу? – спросила Яна.

– Не думаю.

– Тогда вы просто хороший психолог, – сказала она. – Уже тогда вы увидели в ней то, что случилось сейчас.

Саша не нашел что ответить.

Он услышал Лауру.

– Люба живой человек, – девушка говорила и краснела. – Ей плохо, а вы рассуждаете о ней как о персонаже. – Лаура встала. – Как…

– По-моему, ей хорошо, – хмыкнул Сверчок.

– Я могу сходить за ней, – предложил Карлуш, но ему никто не ответил. Гости снова разговорились о политике, а Лаура незаметно выскользнула из комнаты. Когда Д. вернулся с балкона, в квартире ее не было.

3. Сухой

31 декабря, утро

Саша Сухой проснулся от звука дождя, который шелестел наверху, словно ощупывая крышу. Первое, что пришло ему в голову, – было то, что он каким-то образом очутился на даче, где дождь шелестел точно так же. На последний этаж старого дома со стеклянной шахтой лифта они переехали накануне Нового года, и то, как звучит в этой квартире дождь, Саша не знал. В шуме воды, которая за ночь съела остатки снега, вчерашняя мысль выглядела безжалостной. Он поздравлял с наступающими и принимал поздравления, отвечал на письма, собирал и отправлял семейство на дачу, искал подарки жене и сыну, записывался на радио и даже проводил год в гостях у приятеля-драматурга – но пришло последнее утро года, и он понял, что напрасно потратил время. Никакой “Красной планеты” не будет.

Сырой воздух ворвался в окно. С холодной маской этого воздуха на лице Саша вышел из комнаты. И новая квартира, где еще пахло краской, и собственная, неожиданно выцветшая и грузная фигура в зеркале выглядели чужими. Он рассчитывал, что “Красная планета” будет его лучшей книгой, а теперь и письменный стол, подаренный женой, и окно, через которое струился ровный матовый свет, стали ненужными. Саша злился на себя, но еще больше он злился на Вадим Вадимыча, случайного ночного собеседника, с которым он познакомился год назад в Кёльне. В разговорах с этим странным типом ему и пришла идея “Красной планеты”.

– Доброе утро, сегодня эфир, ждем вас как обычно, – тараторила девушка.

– Да, конечно, – он переложил трубку к другому уху.

– Без четверти, – продолжала она, – я вам отправила напоминание.

Саша полистал странички.

– Послушайте… – начал он, но трубка уже отключилась. Саша читал на радио готовые вещи, но перед Новым годом, поддавшись на уговоры ведущей, пообещал “что-нибудь новенькое”. Они смонтировали анонс “Красной планеты” и теперь баритон, каким озвучивают хронику преступлений, рекламировал главы того, чего не было. Можно было отменить эфир, сославшись – на что? “Расскажу какую-нибудь историю, – решил Саша. – Да вот хотя бы про Вадим Вадимыча. Да, точно”.

Саша набрал “Вадим Вадимыч” и несколько фраз, и отправил новый анонс на радио. Потом он открыл второе сообщение – жена прислала адрес кафе, где сегодня он должен забрать индейку. Третье было от Лены. Она написала, что заказ поступил, но получить книгу можно теперь только после праздников, и что, если он хочет, можно не ждать, а встретиться сегодня.

Они познакомились в букинистическом отделе большого книжного магазина совсем недавно. Первое, что он увидел, когда спустился в подвал, до потолка уставленный стеллажами старых книг, – была его собственная книга. Желтая брошюра лежала сверху стопки, которую несла, прижав подбородком, какая-то девушка. Когда она составила книги на полку, он недоверчиво взял потрепанную чужими руками брошюру. “Саша Сухой. “Ангина”. Книга стихотворений”. Привет из прошлой жизни.

Лена работала в букинисте консультантом. Ее светлые волосы были собраны на затылке, а взгляд казался “вскинутым”, словно удивленным.

– Вы совсем не изменились, – сказала она, заметив фотографию на обложке.

Саша замешкался, а потом спросил о другой какой-то книге. Лена опустила глаза на экран:

– Нет, нету… – с искренним разочарованием в голосе ответила она. – Но вы можете оставить заказ.

Не дожидаясь ответа, она легко выскользнула из-за конторки.

– Вы, наверное, занимались танцами, – сказал он, когда Лена вернулась.

– Гончарова “Фрегат “Паллада” есть?” – спросил за спиной кто-то.

Саша извинился, а потом сделал то, чего не ожидал от себя. Он протянул Лене визитку магазина и негромко попросил:

– Дайте ваш номер.

– Заказ принят, – ответила Лена, послушно записывая цифры.

Саша не стал звонить, через несколько дней он просто зашел. Был конец смены, и Лена быстро освободилась. О чем говорить со вчерашней школьницей, он не представлял, но в кафе, куда они зашли, Лена смотрела тем самым взглядом – и Саша разговорился. Он опомнился только у метро, когда поцеловал Лену, а она ответила. Больше между ними ничего не было, но то, что он хотел, чтобы между ними было, заставляло удалять ее сообщения из телефона. С легкостью проживая в романах чужие жизни, он не думал, что сам будет жить двойной жизнью. Теперь он мечтал о другом романе. Когда Саша представлял себя с Леной, ему казалось, что с его “Красной планетой” тоже не все потеряно.

В сообщении, которое он написал, он спросил, когда ей удобно. Лена долго не отвечала, потом телефон пискнул: “В 4”.

4. Вадим Вадимыч

Рассказывает Саша

Эта история произошла со мной прошлой осенью в Германии. Я приехал в Кёльн по приглашению моего бывшего однокурсника, а ныне профессора философии Леона Цандлера. Он давно поменял гражданство, жил в Бонне, профессорствовал по соседству в Кёльнском университете и даже курировал некую литературную программу, на которую, собственно, и приглашал.

Леон никогда не был мне другом, да и приятелем тоже, но меня все равно тянуло к этому замкнутому еврейскому юноше из уральской провинции – и в студенчестве, и теперь, когда он “превратился” в профессора. Когда я получил письмо, я снова это почувствовал.

Картонку с моим именем держал в зале прилета лысый господин в черном костюме и розовом коротковатом галстуке.

“Фриш”, – представился господин.

Как все безволосые люди, он выглядел человеком без возраста. То, что мы ровесники, выяснилось по пути в город. В Германию он переехал из Украины, а при Леоне состоял кем-то вроде администратора.

В дороге он признался, что гордится знакомством со мной – человеком, который знал маэстро в юности. Под “маэстро” он подразумевал Леона.

Меня поселили в старом пансионе с деревянной лестницей, ввинченной в узкий колодец крутыми и короткими пролетами. Тетушка-немка, словно выпавшая из “Дара”, встречала посетителей. Она ровно улыбалась нам, одновременно сканируя немигающим взглядом серых колючих глаз. Про себя я назвал ее “фрау Стобой”.

Ключ от комнаты был на болванке, размером и формой напоминавшей грушу. Кое-как втащив чемодан по лестнице, я отпер дверь и вошел в комнату. Шкаф с ввалившимися от пустоты створками, старое кресло и высокая, похожая на бруствер, кровать – вот и все, что было из мебели. Зато из окон открывался прекрасный, словно из путеводителя, вид на Рейн и стеклянные высотки на другом берегу. А слева, если высунуться подальше, чернели над крышами колпаки Собора.

После обеда Фриш отвез меня в Бонн, где жил Леон. Мой однокашник почти не изменился, только округлел и отрастил бороду-эспаньолку. Он по-прежнему сутулился и говорил тихо, как бы нарочно заставляя прислушиваться, а когда хотел привлечь особенное внимание, постукивал собеседника по груди ногтем (который тоже зачем-то сохранился на свалке моей памяти). Никаких эмоций по поводу нашей встречи Леон не выразил, только закашлялся и закивал.

В Кёльнском университете он преподавал философию, но его настоящей страстью была история этого города. Точнее, сам город, исчезнувший под бомбами союзников. Леон знал не только расположение старых улиц, но и нумерацию разрушенных зданий, в каком стиле и кто их построил, и какие лавки там находились; в какой день и час их разбомбили, кто погиб, а кто выжил – и т. д. и т. п. Такая вот неожиданная страсть. Да.

Сведения о Кёльне хранилась в двух компьютерах, которые стояли бок о бок на его безразмерном рабочем столе как гигантские бабочки. Чай был накрыт на напольном звукоусилителе. Леон поставил пластинку. Под звуки джаза я решил спросить его о том, о чем давно хотел, но не решался – о его родном уральском городе. Возвращался ли он на родину? Хочет ли туда поехать? Нет и нет, был ответ – это прошлое я от себя отрезал. “Ты всегда был провокатором, – неожиданно добавил Леон. – Твоя наивная вера в культуру смешила меня, ведь кругом царила разруха. Но знаешь? Я благодарен тебе. Это не давало и мне опускать руки”. Леон произнес этот короткий монолог сухим отрешенным голосом. Всерьез он говорил или, как раньше, иронизировал?

Леон сообщил, что водит экскурсии по исчезнувшему Кёльну, а Фриш добавил, что мне стоит побывать на одной из них. Экскурсии анонсировал местный “Тайм Аут”; кажется, Фриш гордился этим даже больше, чем Леон.

Жена Леона – Зоя – была русской и намного его младше. Она убрала со стола, принесла пепельницу и села к Леону на колени. Когда мы докурили, Леон пригласил в сад. На заднем дворике, отгороженном кустами туи и жимолости, небо еще светлело, но сумерки в саду уже ползли и наслаивались. Из тьмы проступали белесые углы то ли беседки, то ли оранжереи. Как выяснилось из разговора, это была мастерская.

Контуры того, что помещалось в мастерской, напоминали в темноте лодку. Когда Фриш зажег свет, я присвистнул – это был макет города. Дома и соборы этого города, и городскую стену Леон собрал, и склеил, и разрисовал из картона, но часть была собрана из прозрачного пластика и внутри этих пластиковых домов стояли сооружения других эпох и столетий. Сбоку виднелись телецентр и минарет, не хватало только башен Собора.

“Так вот он”, – показал Леон, как бы угадывая мой вопрос. Действительно, у реки притулился Собор, но не тот, знаменитый, а другой, без башен, зато с какой-то нелепо торчащей наверху балкой или лебедкой. А рядом с недостроенным Собором было вообще пустое место.

Леон сказал, что в римские времена здесь был еврейский квартал и что он хочет воспроизвести на макете именно его. Говоря это, он стоял как бы в нерешительности, словно не знал, продолжать ли дальше.

“Это место открыли двадцать лет назад, – начал он. – Сначала нашли обломок миквы, потом расчистили синагогу и весь еврейский квартал. Евреи жили тут со времен императора Константина. Вот здесь, между церковью святого Лаврентия… – Леон показал на башенки храма. – …и ратушей”.

“Еврейская история в немецком контексте”, – сказала Зоя. Голос у нее был мягкий, а тон насмешливый.

“Ты знаешь, в Европе любят музеифицировать, – снова заговорил Леон. – Поэтому решено было накрыть раскопки стеклянным куполом. Но денег не хватало, стройка то шла, то останавливалась. Да и не всем в городе этот музей был нужен. Против выступила мусульманская община, она тут довольно крупная. Главный археолог обвинил их в антисемитизме, его быстренько отстранили, чтобы не затевать бучи. В общем, стройка встала. А потом рядом с синагогой откопали остатки римского претория (Леон показал на макет) – и стало вообще непонятно, музей чего строить”.

Уже в доме Леон признался, что хочет взять в свой идеальный город то, что осталось от каждого, римского или еврейского, или немецкого периода истории.

“Можем посмотреть, что было на месте пансиона, где ты остановился” – предложил он и включил компьютер. На одном из экранов открылась объемная картина. Это был узкий дом с тремя трубами и крышей, в которой были пробиты большие световые фонари-окна.

“Вот он, – показал Леон. – Уничтожен в 42-м… попадание непрямое… разрушен частично… снесен в 1948-м как неподлежащий восстановлению… воссоздан в пятидесятых… точная копия, только без обсерватории…”

На экране появился человек в шейном платке, подпиравшем барашковые бакенбарды.

“Астроном Йозеф Клейн, – перевел Леон. – Наблюдал извержения вулканов на Луне”.

Леон постучал по экрану: “На этом чердаке была его обсерватория”.

Я вернулся из Бонна в Кёльн около полуночи и решил немного подышать перед сном на набережной. Ночной Рейн шумно катился, и канаты, на которых держалась пристань, гудели от напряжения. Я закурил. И густой речной воздух, и огоньки, и невидимо вздыбившийся за спиной черный Кёльн, и легкая пустота на душе – складывались в предчувствие, что изнанка жизни вот-вот приоткроется. Я спрашивал себя: зачем Леону этот макет? Не потому ли, что сам он провел детство в городе, где никакой истории не было? Или потому что наша юность пришлась на время, единственный след которого – мы сами? Я поднялся в номер и открыл компьютер. Письмо жене, которое я начал, отвлекло меня от странных мыслей, как вдруг послышались глухой стук и шорох – как будто наверху кто-то встал и даже прошелся. Но кто мог находиться на чердаке? Я подошел к окну и тихонько надавил на раму. Так и есть, окно над головой светилось. Если это спальня фрау Стобой, то почему она не спит? Я представил молодого любовника из Марокко. “Он террорист, любовная связь – прикрытие…” – начал придумывать я. Как вдруг ступеньки в коридоре скрипнули, а в дверь мою постучали. “Вы не спите”, – раздался из коридора глухой мужской голос.

Он был русский фотограф-иммигрант и приехал на фестиваль из Рима. Средних лет господин с неподвижным, похожим на маску лицом, на котором ассиметрично посаженные брови жили, казалось, своей жизнью. Вот уже час как я смотрел на эти прыгающие брови и слушал его историю. Он привез на фестиваль свои коллажи, которые подписывал “Вадим Вадимыч” – как, собственно, его и звали. Он рассказал об этом за бутылкой, за которой проворно сбегал в номер (чердак оказался номером). Уже за полночь ВВ снова сходил на чердак, теперь за компьютером. Это были те самые коллажи. Он делал их из детских и семейных фотографий и газетных вырезок; старых советских плакатов, кассовых чеков и телевизионных заставок, каких-то до боли знакомых вывесок и прочего хлама, который хранился и в моей памяти тоже. А потом просто кадрировал и увеличивал. Одна из работ, которую я запомнил, была обычная старая фотография. Детская кроватка стояла у окна (сквозь тюль виднелся радиатор), а за окном чернела причудливой формы башня. Ее многогранник возвышался над лесом как инопланетный корабль. Кроватка пустовала. “За сутки до рождения Вадим Вадимыча”, называлась работа. “Эта пустая кроватка, – признался он, – всю жизнь сводит меня с ума тем, что кроватка есть, а меня нет”. С другого снимка смотрел маленький мальчик. Те, кто окружал мальчика, были отрезаны, только женский сапожок остался и ухо от шапки. Мальчик стоял на снегу, за спиной возвышалась все та же башня. Такую шубку на цигейке я тоже носил в детстве, и кроличью шапку. “А где сделан снимок? – спросил я. – Что это за башня?” ВВ достал табак и принялся крутить папироску. “Это? – Папироска замерла в пальцах. – Это КОН”. Он увеличил фото на экране. “Корпус особого назначения” (папироска снова завертелась). “А где? Где находилась… эта научная станция?” – спросил я. Он провел языком по бумажке, склеил края и зажал папиросу между пальцев; рука стала словно шестипалой. “На этой станции мои родители изучали вулканы”, – сказал он (хотя сосновый лес на снимках, как мне показалось, был вполне подмосковный). “А где это было? – повторил я. – Вы говорите так, словно ничего этого больше нет…” Тогда он отложил папиросу, снял очки и вытер переносицу. Его взгляд был коротким и трезвым.

“А вы правы, – ответил он. – Мне и в самом деле кажется, что этого больше нет”. Он разлил остатки по стаканам. “Разве вам, – сказал он, – не приходилось думать, что в эту жизнь, в Кёльн или Москву, все мы попали с другой планеты?” Брови его на секунду замерли. “Да, но зачем? – прошептал я. – Если впереди жизнь? А, Вадим Вадимыч? Может, лучше совсем вычеркнуть это прошлое? Жить дальше?”

Он помолчал, а потом закатал рукав и снял наручные часы. “Вот, посмотрите, – сказал он. – Переверните, видите? Это отцовские”. Я снял очки и приблизил глаза. “Слава первопроходцам “Красной планеты” было выгравировано на крышке.

5. Адам и Ева

31 декабря, вечер

Эфир закончился, красная лампа погасла. Саша снял наушники и встал из-за стола. “Круто, – ведущая эфира подняла глаза от монитора. – Теперь обязательно поеду в Кёльн”.

Знала бы эта девушка в огромных наушниках, какой нелепостью закончилась его история с Вадим Вадимычем. Знала бы она, что никакой “Красной планеты” нет, что и Леон, и его идеальный город… Но нет – и нет. Саша еще немного поболтал с журналисткой у выхода, потом новости закончились и она исчезла в студии.

…Было начало пятого, и, хотя небо еще светлело, здесь, в Петровском парке, уже сгустились сумерки. Наполненный приятной усталостью и пустотой, какая бывает после хорошо и в свою пользу сделанного дела, Саша медленно шел сквозь влажные и теплые сумерки. Вспышки фар слепили глаза. Он смотрел на прохожих, чьи силуэты напоминали стволы деревьев, которые почему-то сдвинулись с места и стали размахивать ветками. И сейчас, и в студии он держал в уме то, с чем прожил день и к чему готовился: что сегодня он увидит Лену и что он не знает, как быть с ней.

Он не хотел представлять, что может произойти, чтобы не спугнуть – но что?

На радио Саша подслушал новогоднюю викторину и решил составить собственный список самых важных событий года. Первое, что он занес в него, – была поездка в деревню с сыном. Еще весной Саша решил, что они поеду в гости к Драматургу и что это будет их первое “мужское” путешествие. По вечерам они втроем сидели на терраске за баней и по-взрослому разговаривали. Д. устроил огромный костер из старых досок, они купались в пруду и катались на мотоцикле… Да, это было событие, вне всяких сомнений.

На второе место поместилась Бельгия, куда он и жена неожиданно съездили в прошлом марте. Ее любимая фламандская живопись, настоящее пиршество: Брюгге, Брюссель, Гент. Картина “Сдирание кожи с продажного судьи” – выражение печальной неотвратимости на лицах экзекуторов. Пол, закапанный кровью; маленькая собачонка слизывает капли.

Потом в Москве случилось событие номер три, вышла его книга, и они затеяли переезд. Книга осталась незамеченной, правда, лето пролетело в такой суете, что этот неприятный факт стушевался. В светлой квартире с высокими окнами, где у каждого, наконец, появился свой угол, в жизни тоже должен был начаться новый и светлый период. Саша шутил, что, если жизнь пойдет без потрясений, гроб с его телом вынесут из этого подъезда.

“В окружении близких друзей и родственников, и немногочисленных… а также…” Он сочинял некролог, и это нехорошо, зло заводило его. Он даже выбрал тополь, под который этот гроб поставят.

“Хотя бы в чем-то наступила ясность”, – говорил он жене. В том, что она его переживет, Саша не сомневался.

Саша снова перебрал лето: пусто. Значит, осень. Первое место – вылазка в Горницы. Перед первым снегом он снова приехал к Драматургу в деревню и по подмерзшей глине они пробрались туда, где в нечеловеческой, а уже природной, звериной глуши, среди сгнивших изб и одичавших яблонь стояла полуразрушенная владимирская церковь, построенная славным Львовым… Но дальше, дальше. Стоп! Как это “больше ничего не было”? А Ленинград? А тетка Тамара? А похороны? Саша вспомнил серые дни в Питере, кладбище и поминки, и снова ощутил тихое отчаяние, которое поселилась в нем со смертью любимой тетки. В детстве, когда родители уезжали в экспедиции, он подолгу жил у нее; Тамара была филологом и готовила его к поступлению; он считал ее второй матерью. Она оставалась предпоследней из “старших” в семье, куда Саша включал родителей, их сестер и братьев, а также своих племянников и кузенов. Теперь же, после смерти Тамары, старших, кроме Сашиной матери, в их семье не осталось. Верхние ряды на семейном фото приходилось занимать им, детям.

Вот и всё. Хватит, пожалуй. Кёльн? Не знаю… Если поездку к Леону можно считать событием, то встреча с Вадим Вадимычем была сомнительным приобретением точно.

Саша включил телефон. Среди сообщений, пришедших за время эфира, одно было от Лены (она просила перенести встречу на полчаса попозже), а второе от Драматурга – он звал в деревню на праздники. Один в толпе у метро, Саша вдруг позавидовал своему приятелю. Это был короткий укол, от которого потемнело в глазах. Ведь он мог бы жить так же свободно, ехать куда хочется или никуда не ездить. Ни перед кем не отчитываться, никому ничего не обещать, ничего не ждать. Не чувствовать себя виноватым. Если бы от Лены пришло сообщение, что она не сможет с ним встретиться, он вздохнул бы с облегчением.

Саша назначил свидание у фонтана “Адам и Ева”. Вот уже два часа как они гуляют по замоскворецким переулкам. Церкви, дворы, вросший в стену кривой тополь, которому Саша когда-то посвятил стихи. Шоколадная фабрика. Лена не понимала и половины того, что слышала. Его голос словно обволакивал сознание. Она шла в пелене этого звука. Умный, взрослый человек говорил с ней на равных, и в этой роли она себе нравилась. Это поднимало ее над собой, причем буквально, когда не чувствуешь, как переставляешь ноги. Страшно было только сделать или сказать что-то, что разрушит пелену. Лучше молчать и улыбаться. Ее жизнь, от которой она ждала счастья, давно поместилась среди старых книг и немолодых некрасивых женщин. Лена жалела себя – не заметишь, как превратишься в одну из них, в длинной неопрятной юбке и домашних туфлях, с нелепой прической. Выцветшая и потрепанная, как эти книги, будешь обсуждать за чаем бездельника-мужа и такого же, в отца, сына. А когда она слушала Сашу, ей казалось, что слова, которые он говорит, каким-то образом ее тоже касаются.

Драматург, живший неподалеку, называл “Берлином” новый квартал, заселенный в основном немецкими фирмами. Его квартира пустовала, он был в деревне. Саша мог взять ключи у соседки Любы. Он мог… Но они уже вышли на набережную. Саша не знал, что делать дальше, он знал только, что хочет вернуться в тот, первый вечер, когда они целовались. Лена смотрела на уток, и огни фонарей бросали на ее лицо подвижные отсветы. Она повернула голову, как будто хотела что-то спросить или сказать. Ее губы сухо блестели, а зрачки казались огромными. Они целовались, пока какая-то машина не осветила их фарами.

6. Человек-невидимка

Рассказывает Драматург

В дутой куртке и вязаной шапочке, с сумкой, похожей на торбу, этот долговязый тип, быстро идущий вверх по улице, это я. Перед глазами у меня огромное, красное здание. Это театр, и через минуту судьба свяжет нас. Человек и вообще не знает, за какую нитку дергает, когда нажимает на кнопку звонка, например. Крутит телефонный диск или окликает кого-то – или, наоборот, пропускает, не окликнув. Какой ящик открывает и что на дне этого ящика. В каждой точке времени поминутно сходятся, чтобы тут же разойтись, тысячи таких нитей, и только для человека невнимательного они выглядят спутанными.

Озираясь по сторонам, долговязый перебегает улицу и подходит к красному зданию. Объявление, которое он заметил, висит с той стороны пыльного стекла. “Театру требуются…” – читает он и тянет за ручку.

Зеркало в коридоре было настолько большим, что вошедший сперва не замечал его, а видел только собственное отражение. Долговязый тип из зеркала смотрит на меня растерянно и нагло, если такое сочетание возможно. Он снимает шапку и вытирает лоб. Огни в канделябрах подрагивают, а может быть, зеркало запотело и никаких отражений вообще нет, это всё выдумки памяти. Как бы там ни было.

– В этом клоповнике я жить не буду! – Голос.

– Что-нибудь придумаем, Александр Сергеевич. – Это уже другой голос, потоньше.

По ковровой дорожке идут двое.

“Александр Сергеевич” выглядит как в кино – пегая шевелюра и так же вдавлены в лицо мутноватые глаза-пуговки. От взволнованного движения воздуха загибается даже малиновый галстук. А второй семенит следом, директор, наверное.

– Машина? – спрашивает артист на лету.

– Готова, – рапортует “директор”.

Зачем взрослые люди изображают на сцене то, чего и так хватает в жизни? Откуда эта страсть жить даже не в чужом, а в вымышленном мире? С юношеским высокомерием я считал, что искусство есть высшая правда жизни, и если так, чем же тогда считать сцену, где никакой правды нет? Так я полагал, пока не стал пусть ничтожным, но винтиком в механизме по его производству. С изумлением и восторгом я открыл, что происходящее в театре и не должно иметь отношения к жизни. Сон и есть смысл; видение и есть жизнь. Передразнивая жизнь, театр переигрывал ее; после поднятия занавеса над сценой сгущался полупрозрачный шар, на поверхности которого жили рожденные игрой образы. Суть театра заключалась в свечении этого шара, и оно вытесняло память о реальной жизни.

Времени, пока шар светился над сценой, не существовало; театр подменял его, чтобы после спектакля, как бы в насмешку над собой, отменить и самого себя, опустив занавес.

Почему один без ума от сцены, а другой глух к театру? Что нужно, чтобы театр похитил душу? Ответ был прост: нужно поверить в то, что происходит на сцене. Существует ли к этому предрасположенность и заложена ли она с детства, а потом мы ее утрачиваем – как утрачиваем воспоминания? Или дело в способности к перевоплощению? Всё, что я знаю, это что в театре ты заключал сделку. Театр давал возможность не быть собой. Как циклоп, он поглощал сотни “я” за вечер, которые проваливались в его обитую красным бархатом утробу. Что угодно, только не жить своей жизнью. В театре ты идешь на эту сделку с легкостью.

Театр отнял мою жизнь и вскоре я перебрался под его крышу окончательно. Это был город внутри города и мир внутри мира. В этом мире можно было жить, годами не выходя на улицу. Мои рубашки стирались вместе с сорочками Гамлета, а обувь уходила в починку с башмаками строителя Сольнеса. Я стригся в кресле Кина IV, а обедал через столик от Аркадиной. Регулярно подпаивая старика-пожарного, я заполучил ключи от кабинетов и цехов театра, и гримуборных. Так в моем распоряжении оказался сеновал Менделя Крика и ложе наполеоновской Жозефины, трон Марии Стюарт и кожаные директорские диваны. Исследуя по ночам ящики столов, полки и мусорные корзины, я обнаружил, что в закулисной жизни царят зависть, адюльтер и пьянство. Но после этого открытия я стал боготворить театр еще сильнее, ведь, если низость жизни за сценой не мешает тому возвышенному, что происходит на сцене, это чудо. Мне ничего не стоило стать суфлером, если бы театру потребовались суфлеры. Я мог сыграть роль в массовке – мне были хорошо известны все мизансцены. Наблюдая как помощник режиссера ведет спектакль, я понял особенности этого дела и мог провести спектакль сам, если бы такая необходимость возникла. Единственное, чего я не мог представить себе, – это роль. Выйти, вынести, подать – да. Но сказать? В эту черную, мерцающую пропасть? В театре я оставался существом бессловесным, я был человеком-невидимкой. Однако тот, кого не замечал никто, мог повелевать всем. Один не вовремя выключенный софит; неточно выставленное кресло; незакрытый люк или неправильно “заряженный” предмет реквизита – да что там, просто один поворот ключа в нужный момент в нужной двери – и бинго! спектакль сорван, шар на глазах испаряется. Занавес падает, к зрителям выходит директор. Он и сам не знает, как так получилось, слишком огромный механизм этот театр. Мне ничего не стоило даже лишить жизни, просто подменить бутафорский нож на точно такой же, только настоящий, – и от удара, который один актер нанесет другому, человек будет корчиться в луже настоящей крови.

Театр находился во власти того, кого видят все и не видит никто. Жизнь превратилась в блеклое подобие того, что происходит на сцене. Как настоящий призрак (пусть это и оксюморон), я потерял вкус к реальности. Там менялась власть, создавались и разрушались репутации и карьеры, скакали валютные курсы. Там открывались и закрывались границы, отпадали и присоединялись территории, шли и стреляли танки, митинговали толпы и качались над этими толпами портреты их вождей с одинаково тощими черепами. Но кто был на портретах? Огромная страна утонула, а потом ее обломки всплыли, но только для того, чтобы я ничего не заметил. В театре все оставалось по-прежнему. Вечные времена и великие эпохи, великие страсти – царили здесь. Могла ли грязная, непривлекательная, суетная жизнь не то чтобы переиграть, а даже соперничать с ними? И тогда, и теперь я отвечаю – нет, не могла. Моими собеседниками были Сократ и Нерон, Дон Кихот и Наполеон, адмирал Нельсон и леди Макбет. А там меня поджидала пустая темная улица, где всякое еще может приключиться. Время неслось, а театр оставался незыблемым. Никакие штормы не в силах были изменить его курс. Жизнь рушилась и возрождалась, распадалась на предметы и атомы, и снова слеплялась в сгустки, ее вавилонские башни взметались в небо и падали, а люди и языки смешивались и распылялись – а в театре, когда поднимался занавес и зажигались светильники, время заканчивалось. Как в Храме Сиона, здесь шло свое время. Там мелькали годы, и, когда я выходил после спектакля, чтобы выкурить сигарету, город был неузнаваем. Живи театром, подсказывал внутренний голос. Не смешивайся с людьми – ничего хорошего они не принесут тебе. Так я думал, так жил. Я не знал одного, что за украденное время существует расплата, и она наступила, я влюбился. Я влюбился в актрису и написал пьесу.

Актриса была такой же как я, чужая и одинокая в холодном театре. Следы этого холода читались на ее лице. Мне был знаком этот холод, но я был призрак – а ей требовалось тепло славы, тем более что миллионы школьников когда-то уже влюбились в эту девочку с экрана, и я тоже. А теперь эта девочка была рядом. В кафе, в коридоре, в очереди в кассу – тот же взгляд, та же улыбка. Никуда она не исчезала, оказывается, а была человеком, который поселился во мне задолго до того, как мы встретились.

Мы виделись каждый день, но что мог сказать любимой актрисе человек-невидимка? В существовании которого я и сам начинал сомневаться? Подожди, не торопись, говорил этот человек. Возьми паузу. Театр, которому ты так предан, подскажет реплику. Это был год, когда для театра настало худшее время. Я называю его “худшим”, глядя из будущего, но уже тогда что-то носилось в воздухе, и это было ощущение рубежа. Для меня, привыкшего к незыблемости времени и места театра, ощущение этого перехода стало невыносимым. Главный режиссер, классик театра, огромный седой старик – он болел, он сдавал, он угасал. Его новые постановки критика обходила молчанием, поскольку ничего, кроме жалости к возрасту, они не вызывали. Главный и сам это чувствовал, и мечтал хотя бы напоследок вернуть славу. Однажды, когда софиты погасли и Липочка закончила монолог, нитки судьбы, долго висевшие без движения, снова дернулись. “Я устал от Шекспира, – сказал режиссер кому-то в зале (я узнал его голос). – Мне больше не о чем говорить с Островским. Это игра с пустыми воротами, мы и так скоро встретимся. Нет, дай мне пьесу новую. Неизвестного, молодого автора. Из нашей жизни. Я хочу поставить такую пьесу. Я хочу, чтобы в ней сыграли мои ученики. Дай мне такую пьесу, слышишь?”

Он шел по пустому бельэтажу, и его сгорбленная фигура казалась громадной и беспомощной. А я сказал себе: ты напишешь эту пьесу. Ты, который знает как устроены лучшие пьесы мира; как расположить сцены, чтобы режиссеру и актерам было удобно; какие чувства доверять словам, а какие оставить между реплик. Но о чем? Ведь я не представлял “живой жизни”. Существует ли она, и если да – что чувствуют герои? Ничего особенного, ответил я. Возьми какую-нибудь историю. Из жизни тех, кого ты называл друзьями, пока не исчез в театре. Ведь у тебя есть актриса, девочка из детского фильма. Она готова на все, чтобы снова поймать удачу. Ты принесешь ей удачу. Вряд ли после такого объяснения в любви она откажет тебе.

Звучит неправдоподобно? Но тогда вы ничего не смыслите в театре. Чем безумнее вымысел, тем правдоподобнее он на сцене, для того и театр. Я боялся только одного, что меня опередят. Ночами я набивал текст на машинке в кабинете завлита. Сперва персонажи меня не слушались, но потом – слово за слово – ожили; стали отвечать мне и друг другу; пустились в разговоры. Тогда-то над машинкой возник полупрозрачный шар. Точно такой же, какой я видел над сценой. С каждой страницей он становился все глубже и прозрачнее. Тени на его поверхности смеялись и жестикулировали, и не слушались меня. Когда под утро по коридору шаркал старик-пожарный, мне приходилось уговаривать их вернуться. Каждую ночь я только смотрел и посмеивался. Я только смотрел и записывал.

Через месяц пьеса была готова. Это была история из 90-х. Герой, студент, бросает университет и идет торговать на улицу книгами. На книжном развале, над томиком Рембо или Пастернака, он знакомится с девушкой (здесь артисты могли почитать стихи). Дочка дипломата, она неожиданно отвечает ему взаимностью. Роман длится недолго, вскоре девушка уезжает к папе (который уехал в Париж работать). Перед отъездом мой несчастный герой дает девушке слово, что заработает и приедет. Однако через год, когда она возвращается, перед ней другой человек. Он спился, он на грани безумия. Будучи девицей, не лишенной героизма, она решает вытащить его из бездны. Второе действие, сцена на набережной Сены. Знаменитые книжные развалы. Играет гармошка. Счастливый, хотя и потрепанный герой расставляет томики. Сцена вторая: жена приносит термос и бутерброды. Она в белом плаще… достает из сумки… или из белого халата… Тут, собственно, должен поработать художник, чтобы зритель понял, что действие происходит не в Париже, а в голове моего бедного друга, который просто разговаривает с собственными призраками. В сумасшедшем доме то есть.

А что, история вполне в духе того времени.

Я отпечатал пьесу и наведался в литчасть. Я пришел как бы с улицы, случайно – представившись выпускником литературного вуза, и оставил у секретаря рукопись. В том, что меня никто не узнает, я не сомневался, ведь я был человек-невидимка. А спустя неделю перезвонил. Встреча состоялась в кабинете без окон, в полумраке настенных светильников, где за необъятным столом с хорошо знакомой мне, западающей на “ж” машинкой – сидел завлит. Он напоминал старую птицу в накрытой одеялом клетке. Папка с моей пьесой лежала у него под рукой. Разговаривая, он выпячивал губы, как будто просил угостить его. Папку он ласково поглаживал. Кажется, он был доволен и едва не мурлыкал.

Кого из артистов вы видите на главные роли, мягко поинтересовался он. Я ответил, что полностью доверяю театру. Завлит удовлетворенно откинулся в кресле: так-так. Хотя… – неуверенно начал я. Завлит наморщил лоб. Если вам интересно, то на роль героини… Тут я сделал вид, что вспоминаю. Это написано как бы с ее голоса, добавил я. Ну, вы понимаете – драматургу это важно. Кстати, для людей моего поколения этот образ многое значит. И если мы хотим привлечь молодую аудиторию, то… а, впрочем, как знаете.

Разговор случился весной, тогда же были подписаны бумаги, а через месяц я получил гонорар – в окне с железной ставней, где до этого получал зарплату. Это были баснословные даже по тем временам деньги, и я решил, что пора выходить из тени. Ты достаточно времени провел в роли призрака, теперь ты автор, драматург академического театра. Имя на афише, интервью, слава… Нет-нет, за кулисами оставаться больше нет смысла. Но как вернуться к обычной жизни?

Уволившись в конце сезона, я снял в соседнем доме комнату и зажил с театром, что называется, “через стенку”. Летом начались репетиции, и уже в августе мы вышли на малую сцену. Но девочка из фильма стала моей раньше. У меня был коньяк, и после репетиции я решил заглянуть к ней в гримерку. Она слушала мое признание, всматриваясь через окно в улицу и только изредка на меня поглядывая. Я долго потом помнил этот взгляд: удивленный и немного насмешливый. Взгляд, за которым прятался страх быть обманутой. Холодные тонкие губы, запах коньяка, сухие пальцы, вслепую скользящие по моей щеке, – так началась наша история, а может быть, кончилась, не знаю.

…Это был успех с охапками цветов и овациями, а потом восторженной критикой и гастролями. Помолодевший, словно сбросивший с плеч и Шекспира, и Островского, старик-режиссер не выходил – выбегал на поклоны. Но театр есть театр, и все, что он дарит тебе, он же и забирает. После премьеры девочка из фильма стала жить со мной в моем узком, похожем на старые напольные часы, доме с такими высокими окнами, что зимой казалось – снег падает прямо на паркет. Спустя годы, когда отрезан и выброшен немалый кусок жизни, я пытаюсь вспомнить, кто собирался тогда в нашей комнате. Где они сейчас, начинающие актеры и постановщики, гении и кутилы? Молодые режиссеры, юные критики? А через год режиссер умер. Новый главный перетащил спектакли своего театрика на большую сцену, а постановки классика потихоньку выпихнул. Так же он поступил и с нашим спектаклем. Моя семейная жизнь развалилась тоже, ведь новых пьес, о которых мечтала жена, больше не предвиделось, да и сам я не смог бы написать такую пьесу, ведь тогда я был влюбленным человеком-невидимкой, а теперь стал Драматургом, женатым на актрисе. Я был счастлив и без спектакля, и без театра. Но она? Тут-то и подвернулся Сверчок, ее давний приятель. Поезжайте на море, в Южную Азию, сказал он. Придешь в себя, успокоишься. Все обдумаете. И мы, два растерянных, раздавленных существа, приняли решение. Мы отправились за тридевять земель за химерой если не счастья, то хотя бы покоя, и несколько дней были действительно счастливы: как в первые дни нашей жизни. Но потом случилась катастрофа и цунами уничтожило то, что мы только-только начали восстанавливать. Обессиленные и опустошенные, и даже зачисленные в пропавшие без вести, мы вернулись в холодную Москву, но что может быть страшнее, чем вернуться к тому, от чего ты сбежал?

Ничего не сказав, жена просто исчезла из нашего дома, а затем из театра. Через несколько лет я узнал, что она вышла замуж и переехала, и что ее избранник никак не связан со сценой. Прима в каком-то сибирском театре, то же подтвердил и Сверчок, доставшийся мне в друзья по наследству. Значит, ее мечта сбылась. Но почему так тоскливо на душе, когда я говорю об этом?

Я писал сценарии для сериалов и рекламы и забыл о театре, но, оказавшись на знакомой улице, заставлял себя прочитать афиши. Судя по названиям спектаклей, театр продолжал катиться в пропасть. Так прошло еще несколько лет, пока писатель Саша не написал роман и наша история “Актрисы и Драматурга” снова преобразились, теперь уже в книге. Но была ли она, наша история? Ночи, когда я запирался в кабинете и стучал на машинке, и когда светился шар? Ее рука, которую я сжимал, когда мы выходили на поклоны? Прошлое смешалось бы окончательно, если бы не Восток. Неожиданно для себя я стал регулярно наведываться на берега его желтых рек, где и мы когда-то бродили, и мы когда-то любили. Одну за другой я объездил индокитайские страны, а потом погрузился в Тибет и Индию. Отношение к жизни людей в этих краях примирило меня и с собой, и с действительностью. Задолго до Шекспира здесь открыли, что мир и есть театр, жизнь и есть спектакль. Который не заканчивается со смертью, а начинается снова, только в других костюмах и декорациях, на другой сцене. Театр, который когда-то стал для меня жизнью, возродился снова. В этом всемирном уже театре я перестал быть человеком-невидимкой, я стал актером. Свою роль этот актер хорошо знал, играл спокойно и уверенно, ведь если ты живешь, значит, играешь, а если играешь – то зачем-то этот спектакль нужен? Кто-то его поставил? Не в пустом же мы зале? Точно по пословице “нет худа без добра” я нашел на Востоке то, что когда-то потерял в театре. Как будто на другом конце света, на краю Индийского океана, куда когда-то упала волна и закончилась наша история – она не закончилась, а началась на другой сцене. На этой сцене скрывалась отгадка не только того, что произошло в прошлом, но отгадка самой жизни. Того, что я считал безвозвратно утраченным – и что на самом деле никуда не исчезло, а переместилось в будущее. Так вот что такое театр, вот что такое сцена! А может быть, я просто хотел начать жить заново.

7. Вернуться прежним человеком

31 декабря, ночь

Ножи и вилки, красные бокалы и подсвечники, и весь праздничный стол, похожий на палубу готового отплыть в путешествие лайнера, – отражался в окнах. Словно стараясь затмить накрытый стол, с улицы яростно светил соседский фонарь. Голая трава на дворе, которую он освещал, блестела как копирка. Шел с перерывами мелкий сухой дождик. До Нового года оставалось два часа.

Саша ловил взгляд жены, но когда их глаза встречались, она улыбалась. Саша шел на кухню и сидел там, пока теща не выдворила его к гостям; что-то съел на веранде, выпил, но не почувствовал ни того, ни другого. В гостиной увязался за Даниелой, подругой семьи из Лондона, подтрунивая, что жена хочет познакомить ее с Карлушем. Даниела притворялась, что ей безразлично, и часто смотрела на часы. Он снова ловил взгляд жены. “Скажу про роман – что не буду продолжать его”. Он пытался улыбнуться. “Это будет убедительно, тем более, что это правда”. “Да, верно”. Проговорив про себя все это, он постучал и заглянул в комнату под лестницей. Там устроилась Аня, младшая сестра жены. На Новый год она приехала с детьми и мужем, и Саша садился у нее за спиной, невольно любуясь отражением этой холодной бледной красавицы. Она рассказывала, быстро отвечая самой себе в зеркало, о питерской сырости и ангинах, а Саша притворялся, что слушает. Он был уверен, что все эти женщины, и жена, и Аня, и теща, и даже Даниела – не только слышат запах той, с которой он два часа назад спал, но даже читают его мысли. Хотя от запаха осталось только воспоминание и это его он слышал; одежда и волосы пахли только электричкой. На что бы он ни смотрел, он видел набережную, огни на воде и лицо Лены. Он видел змеиную улыбку Любы-соседки, у которой он взял ключи от квартиры Драматурга. Пока Саша ехал на Грузинскую за заказом, а потом бежал по переходам на перрон – пока тащился в пустой электричке по темным пригородам – перед глазами была ладонь Лены. Когда он любил ее, Лена прижимала пальцы к губам, словно хотела закрыть и рот, и всю себя. Ни в тот момент, ни теперь нельзя было понять, хорошо ей было или нет.

Саша проверил телефон. Он послал Лене уже третье сообщение, и оно тоже осталось без ответа. То, что он получил, пришло в электричке: все в порядке, она дома. Так пишут приученные родителями школьники. И все. А дальше молчание, которое было неизвестно как расценивать. “Ты просто разочаровал ее, – решил он. – Тюфяк. Забыл, как это по-настоящему делают”. Слова гудели в голове, и все вокруг гудело тоже. Он трогал лоб, но это звонили с улицы; надо было открывать ворота. Жена хотела что-то сказать, но вдруг попросила: возьми детей. Через минуту они вывалились под мелкий дождик. Шаркая подошвами сапог, он пошел к воротам. Мокрый замок выскальзывал из пальцев, наконец в щель ударил свет. Выхватывая фарами то колодец, то веранду, машина Карлуша въехала во двор. Свет уперся в кирпичную стену. До Нового года остался час.

Отец Даниелы был итальянец, а мама русская, москвичка. В огромном дворе на Ленинском проспекте Даниела и будущая Сашина жена катались в соседних колясках, а потом и в одной школе учились. Но дальше пути девочек разошлись в пугающе разные стороны. Когда Даниела закончила университет, она переехала к отцу в Рим, но там не было работы, и через пару лет Даниела перебралась в Лондон. Она свободно говорила на трех языках и вскоре устроилась преподавать английский, и осталась жить в этом огромном холодном муравейнике. Даниела жила одна и вскоре уже не мыслила себя без Лондона, как будто специально созданного для одиноких людей с причудливой биографией. Два раза в год она выбиралась – летом к отцу в Италию, а зимой к семье Саши встречать Новый год. Даниела считала себя русской. В Сашиной семье она всегда была негласным членом. Саша называл ее “наша княжна Марья”.

Сашина жена хотела, чтобы на празднике Карлуш и Даниела познакомились. Карлуша она считала человеком положительным, хотя в некоторых вопросах недалеким; например, он не понимал, как можно вести праздный образ жизни, когда всё катится в бездну. Ей не нравилось, что Карлуш даже мысленно осуждает их за это. “Он европеец, но он бесчувственный человек, – говорила она. – Разве он не видит, что мы все здесь в заложниках”. Но Даниела, эта тихая итальянская англичанка? Ей казалось, они подойдут друг другу.

Когда вошел Карлуш, Даниела рассказывала о работе. Все это были амурные и абсурдные истории из жизни новых лондонских русских, которых она обучала английскому, а также их прислуги. Темы для урока брались чаще всего из жизни, и постепенно Даниела, не выходя из квартиры, погрузилась в сюжеты полукриминальных мыльных опер, о которых сейчас рассказывала.

– …эта израильская девочка из общества Каббалы, – продолжала она, – выясняет, что ее русский жених – это сын…

Даниела назвала знаменитую фамилию.

– Что меняло дело, – она быстро посмотрела на Карлуша. – Когда массажистка родила ему третьего, он решил, что ей пора выучить русский. Только накануне свадьбы…

– А вы? – перебил Карлуш.

Даниела не поняла вопроса и переспросила:

– Простите?

– За вами должна охотится желтая пресса, – объяснил он.

Он сказал это с иронией, но Даниела решила, что не слышит ее.

– Если я расскажу, меня убьют тогда, – ответила она и посмотрела одним из тех мягких взглядов, за которые Саша прозвал ее “княжной Марьей”.

Карлуш отступил в угол и сделал вид, что разглядывает старые елочные игрушки. Сейчас и потом, за столом или на улице, на каждую фразу Даниелы он коротко и печально усмехался. Полукровка, возомнившая себя римской патрицианкой, – говорил он всем своим видом. Неудачница.

Эту усмешку Даниела заметила и отвернулась к Ане, которой не терпелось узнать продолжение.

– Ты же знаешь, я не ем это! – со злостью сказала она, когда жена Саши предложила что-то. На лбу у нее проступили пятна. “Несчастный коротышка, португалец! – говорила она про себя. – Свести меня с ним? Как ты глупа. Нет, надо быть выше этого. Я не позволю испортить себе праздник”.

Ей захотелось в свою одинокую пустую квартирку, в город, где никто никому не нужен. Ее раздражало даже семейное счастье подруги, еще более безмятежное, чем жизнь тех, кому она преподавала. Она жалела их маленького сына: кем вырастет этот барчук? Не зная куда девать себя, она напоминала себе обиженную английскую гувернантку из русского романа. Она вышла на кухню помогать Сашиной теще. До Нового года осталось полчаса.

В новогодней суете Саша больше всего любил именно это время. Полчаса до полуночи, в окнах движутся тени, а он в темноте у костра. Каким будет год, он никогда не загадывал, все, что он говорил, что просил у костра, – это “вернуться прежним человеком”. Он повторял эту фразу, хотя не помнил, где услышал ее. Вернуться прежним человеком. Однако пора было звать гостей. Он встал, потом передумал и быстро достал трубку. Он смотрел на огонь, и с каждым гудком костер горел все тусклее, а сердце колотилось. Звонок сбросили, он набрал снова. Снова сбросили. Он почувствовал, как бледнеет. Ему ничего не стоило представить себе, как она со смехом пересказывает их встречу подругам. Он видел эту сцену так отчетливо, что закрыл глаза. Надо покончить с этим, решил он. Удалить контакт? Саша с хрустом нажал на кнопку. Он почувствовал стыд от того, что, по-прежнему не мысливший жизни без жены и ребенка, он думает о другой женщине. Что он, готовый растерзать любого обидчика жены, теперь сам обидчик.

“Ибо юная красота, Федр, божественна и вместе с тем зрима, и это она путь художника к духу”. Недавно на радио Саша рассказывал об этой новелле Томаса Манна, но не мог и подумать, что превратится в ее главного героя, в бедолагу Ашенбаха. Он попал в ловушку и не хотел выпутываться. Пусть события жизни сами каким-то образом освободят или уничтожат то, что сложилось. Так он поступал всегда и решил поступить так сейчас. До Нового года осталось пятнадцать минут.

Мокрая трава озарялась вспышками, искры падали и гасли, и взлетали снова.

– Давайте, давайте, давайте!

– Не успеем!

– С Новым годом!

– С Новым счастьем!

– Ура-а-а!!!

Грохотал салют, гости целовались и чокались, и танцевали вокруг костра, и все смешалось. Был тот короткий момент, когда люди безотчетно и бессмысленно счастливы. Им кажется, что этим счастьем будет озарен весь год – точно так же как сейчас озарены лица. Холодное шампанское текло по пальцам, музыка в транзисторе захлебывалась. Саша переоделся Дедом Морозом и ходил с мешком по веранде, раскладывал подарки. Вернулись в дом, дети бросились под елку. Затрещала оберточная бумага. Взрослые рассаживались за столом вокруг дымящейся индейки. Прошло сорок минут или час, прежде чем Саша снова вышел на улицу, чтобы проверить огонь и подбросить дров. Он достал телефон, но сообщений от Лены не было.

8. Эсра

Рассказывает Саша

Первый раз я оказался в этом городе, когда только мечтал написать книгу, и даже не знал толком, о чем она будет. Квартира, которую я снял, находилась на последнем этаже старого дома, а на первом была антикварная лавка. Часть предметов торговец выставил под вывеской у входа, и даже на лестнице. Все это были вещи из обихода полувековой и около того давности, сваленные у стен или висящие на крючках и вешалках, тоже антикварных. А книги он держал в холодильнике.

Каждый раз, когда я проходил мимо, я только делал вид, что разглядываю вещи, а сам думал проникнуть в истории, которые в них прятались. Я ощущал невинность и упрямство, с какими эти вещи хранили и свое время, и свои истории. Здесь были портфели с вытертыми до кожаного блеска ручками и мутные аптечные склянки из-под хины и карболки; кассовый аппарат, ощерившийся клавишами, и подставки для яиц со сколотой эмалью; очечники и сифоны, граммофонные трубы и выцветшие до цвета времени абажуры; саквояж для пикника с уложенными чьей-то, уже несуществующей, рукой ножами и тарелками; стопки чемоданов, как будто к нашему дому причалил пароход с багажом эмигрантов; софиты со съемочной площадки, освещавшие сцены из фильмов, которые пылились на старых видеокассетах; зубоврачебное кресло; ключи от замков, запиравших исчезнувшие двери в несуществующих комнатах; сложенные одна в одну рамы, рамищи и рамки, некоторые с подписями картин, впрочем, отсутствующих; будильники, будившие тех, кого уже не добудишься, кубки чемпионов команд, вышедших в тираж и сгинувших, – и пара детских коньков, чей владелец, должно быть, давно скользил в других мирах.

За выхваченные из жизни недели и месяцы, которые я провел в городе на Босфоре – и которые давно уже сложились в свое время – город въелся в меня как въедается гарь или пыль в мрамор. А может быть, моя память распылилась и облепила его поверхность. Снова и снова погружаясь в бездонные щели улиц или поднимаясь на продувные, утыканные кипарисами холмы, я шел по границе, разделявшей города настоящий и вымышленный, сложенный из моих воспоминаний и книг. Эти образы переплелись настолько, что со временем я уже не мог сказать с точностью, что случилось в реальности, а что плод моего воображения. Но ведь и сами жители давно существовали на два дома, в прошлом или будущем, наяву или во сне, в кино или книге, но только отчасти здесь и сейчас.

То, что примиряло меня с невозможностью примирить эти города, заключалось в образе. К нему, словно это магнит, притягивались мои воспоминания. Разные, они менялись от времени, но образ оставался прежним, и он был женским. Его возникновению я обязан книге. Прочитав роман об этом городе, я понял, что внутри него спрятан другой, полный восточных тайн и очарования прошлого. Однако то, каким я увидел город, даже отдаленно не напоминало то, каким я представлял его по книге. Шумный и душный, полуевропейский и полуазиатский, меня окружал рассыпанный по холмам, огромный современный город. Он жил призывами на молитву, базаром, туристами и бесконечным спором о том, следует ли женщине покрывать голову платком или нет, не следует. Время от времени его встряхивали экономические кризисы, мало, впрочем, менявшие нищенскую жизнь обитателей, а также футбольные чемпионаты, забастовки и террористические акты религиозных фанатиков, призывавших к насильственному решению спора о платке для женщин. Никакого внутреннего города, о котором рассказывала книга, не существовало. Отчаявшись, я сделал то, что сделал бы любой, я решил разыскать автора книги.

Прославленный писатель жил затворником, ведь его читатели тоже владели тайной города и не могли простить автору, что он открыл ее всему миру, заработал и не поделился. Последнее возмущало их в особенности. Чтобы отыскать писателя, мне пришлось устроить собственное расследование. Подобно герою его книг, я встречался с людьми, которые могли помочь связаться с теми, кто знал тех, кто имел выход на тех, кто… И вот – узкая улица поднимается на холм. Блестящие на солнце булыжники, сгоревшая усадьба, деревянные дома с белеными балконами, где сушатся простыни. Стена, щель. Действительно, лестница. А дальше провал в памяти. В пятнах солнца, тент висит над двориком. Когда набегает ветер, он плавно вздымается, а кипарис над стеной вздрагивает. Неподвижность арок, полумрак келий. Они пусты или там кто-то есть? Стол, чай. Человек средних лет: рубашка навыпуск, вельветовые брюки. В руке стаканчик, читает газету. Откладывает, встает, здоровается. Я вижу закатанный рукав и волосатое запястье, но лицо? Кроме усиков над пухлой губой и тонкой золотой оправы – память ничего разобрать не может. Писателя давно вытеснили его официальные портреты.

Он подробно отвечает на вопросы, он вообще мастер слова; я даже забываю, зачем пришел, ведь рассказ интересен и без этого. Но больше я обращаю внимание на другой голос, женский. Это говорит девушка-переводчица. Она переводит мой английский на турецкий и обратно, когда английского писателю не хватает. Например, когда писатель рассказывает про хюзюн – меланхолию, коллективным приступам которой подвержены все горожане; как эта меланхолия отравляет их души; и что только слово и книга способны задержать воздействие ее яда. Он говорит о невидимом городе, сотканном из былого величия империи, нашего страха перед ничтожностью настоящего и снова из величия. О том, что никто не знает, как попасть в этот город, потому что город сам выбирает, когда и кем завладеть. О том…

Стоп, хватит уже этих бредней. Дайте мне новый кадр. Покажите солнце, как оно подсвечивает пух на щеке. Тени, вылепившие широкий и плоский подбородок. Жилку под черным завитком. Покажите мир другого человека, проникнуть в который так же невозможно, как в сердце этой женщины. Да, но ведь она переводит твою речь, произносит твои слова – убеждаю себя я. Она тень, ты господин. Чем дальше заходит разговор с писателем, тем сладостнее мои фантазии. Какое надменное выражение красивого, спокойного, по-восточному непроницаемого лица! Но что если она просто делает вид, что не замечает меня? “Вы оказали неоценимую услугу, – говорю я, когда беседа заканчивается. – Позвольте отблагодарить вас. Почему бы нам не сходить куда-нибудь вечером? Сплавать на корабле или погулять в парке Тюльпанов? В кафе? Мне было бы интересно пообщаться с вами, если только у вас есть время”. Мы прощаемся, и когда я оборачиваюсь на лестнице, когда уже открываю дверь на улицу – она неожиданно говорит: “Я согласна”. Нет, мне не нужно заходить за ней. Да, где-то в семь вечера. Ждите, сказала она – я зайду за вами в отель после работы.

В шесть тридцать я вышел из душа. Через десять минут был одет, задернул занавески и выключил телевизор. Без четверти семь вышел в коридор. Я еще возился с ключами от номера, когда на улице вдруг оглушительно щелкнуло (словно об асфальт железным полозом ударили). Звон стекла, чей-то истошный крик… Но потом наступила тишина. В небе по-прежнему победно плескались красные флаги и пикировали чайки, но, боже мой, какой зловещей была эта тишина.

Я спустился вниз – крики полицейских, стоны, плач. На мокрых от крови шторах вносили тела погибших. Хрустя битым стеклом, у подъезда разворачивалась “Скорая”. На асфальт выгружали пустые носилки, а полосатые ленты оцепления бешено крутились от ветра. Взрыв у английского посольства, сказал военный – квартал оцеплен. Пожалуйста, вернитесь в номер.

Я провел ночь в отчаянии и, едва дождавшись утра, бросился в Старый город, но сколько ни искал улицу с кипарисом и стеной из плинфы, так и не нашел: ни медресе, ни девушки. Пришла ли она вчера, жива? Если да, то почему не дает знать о себе? Не ищет меня, ведь я тоже мог погибнуть?

Через несколько дней, раздавленный и изнуренный, я улетел домой. Московская жизнь на удивление быстро заглушила во мне и боль, и отчаяние. “Судьба в чистом виде, – сказал я себе. – Никто не виновен. Хорошо, что сам благополучно унес ноги”. Да, всё вернулось на свои места – всё, кроме одной вещи: книги, которую мне хотелось написать об этом городе. Образ девушки, в чью жизнь я невольно вмешался, возник сам собой. Ее образ требовал литературной жизни, раз уж в реальности никакой жизни у него не было. В историю великого архитектора вплеталась новая история, и это была история мимолетной любви. Любовь связала не только героев книги, но и саму книгу. Пусть она войдет в отель за минуту до катастрофы; пусть страх и страсть двух отрезанных от мира, чужих друг другу людей толкнут их в объятия. Желанная, но не случившаяся ночь, пусть она произойдет на влажных гостиничных простынях; пусть они долго белеют в конце книги – финал этой книги будет открытым.

Через год, когда первый мой роман был опубликован, неожиданно дал знать о себе турецкий писатель. Вовремя тогда исчезнувший, он снова появился в моей жизни, но уже по собственной воле. Он решил, что мою книгу должны прочитать у него на родине. Тут же нашелся и переводчик, а затем и издатель, и меценат, выступивший в поддержку книги. Так я снова очутился на берегу Босфора.

Теперь, когда книга жила своей жизнью, мне не хотелось вспоминать о прошлом, тем более что город неожиданно открылся мне стороной, которую я только мечтал увидеть. Есть в январе короткое зимнее время, когда целыми днями идет снег. Стамбул словно замирает под его мокрыми, похожими на овечью шерсть, хлопьями. Улицы и лавки, рестораны и базары пустуют, аэропорты закрыты, транспорт, парализованный снегопадом, не ходит. Утаптывая снежную кашу, ты идешь по белому лабиринту. Исчезают грязь, шум. Тишина словно выткана белизной. Город, каким его видели великие султаны, и каким их видения воплотили великие архитекторы, придвигается вплотную. Пока идет снег, времени как будто не существует. И вот ты идешь внутри этого сна, разглядывая его диковины, пока ноги случайно не выносят тебя в знакомый переулок. Вот обсыпанный снежной пудрой кипарис; белые купола, похожие на крышечки от чернильницы; знакомая лестница, заваленная снегом; деревянная дверь, откуда три года назад ты вышел.

Я постучал, прислушался – только сердце колотилось в доски. “Значит, не судьба, – с горькой усмешкой сказал я. – Да и следов нет”. И в тот же момент услышал голос. Это был бородач, который высунулся в окно и звал меня. Когда я поднялся к нему, я понял, что попал в лавку ковров, и кое-как объяснился, то есть сказал правду: что ищу госпожу Эсру, которая помогла мне с книгой, и что теперь, когда книга вышла, мне хотелось отблагодарить ее. Я сказал это так, как если бы ничего не знал о ней. Притворился случайным знакомым, каким и был, по правде сказать. С холодным спокойствием я ждал приговора. Бородач, невольно ставший моим судьей и палачом, улыбнулся и закивал. “Пять минут! – сказал он. – Эсра-ханум вышла пообедать и вернется через пять минут. Господин может подождать здесь, я принесу чай. Вы будете моим гостем. Садитесь, из этого окна будет видно, когда она вернется”.

Тяжесть, которую все это время я носил в себе, я по-настоящему ощутил только тогда, когда бородач освободил меня от нее. Один человек во мне ликовал: “Она жива!” А другой делался все угрюмее.

“Жива? Отлично. Но что ты тогда здесь делаешь?

Ведь твоей судьбой она даже не поинтересовалась?” “Такой снег, господин, ах, какой снег”, – вздохнул продавец. Я посмотрел в окно – действительно, от моих следов в переулке ничего не осталось.

“Напишу записку”, – решил я. Словно подслушав мои мысли, продавец вышел и вернулся с карандашом и бумагой. Подышав на пальцы, я принялся писать. Несколько строчек буквально вылетели из-под грифеля, но это было начало письма к возлюбленной. Той, с которой я провел ночь и которую мысленно желал. Перечитав эти строки, я решил выбросить письмо несуществующей женщине в печку. Что передать этой? Даже книгу, которая лежала в кармане, она прочитать не сможет.

“Нет, никакого письма не будет, – подумав, сказал я. – Простите за беспокойство. На словах ничего передавать не надо тоже. Хотя… (тут во мне проснулся некто мстительный) – скажите, что заходил русский писатель. Да, так и скажите. А больше ничего говорить не надо”.

Когда я вышел на улицу, с побелевшего неба, крутясь и вращаясь, падал снег. Он стирал мои следы и границу между землей и небом. Глядя на его пелену, я постепенно уверился, что не существовало ни нашей встречи, ни нашей невстречи. Если бы не книга в кармане, я мог бы представить, что никогда не писал ее тоже.

Через два года книга вышла на турецком и мой издатель решил устроить творческую встречу. Так я снова очутился в этом городе. Вечер в книжном подходил к концу, а я все смотрел поверх голов, искал Эсру. Но нет, она не пришла. Ее не было, хотя я настоятельно просил издателя пригласить госпожу Эсру на нашу встречу. Теперь, когда моя книга вышла на ее языке, мне не терпелось, чтобы она прочитала ее. Хотя… Что, если она уже прочитала ее? И не пришла только потому, что разгневалась за ночь любви, которую я приписал нам? Не сомневаюсь, турецкая женщина способна на это. А может быть, издатель попросту не нашел ее адреса, ведь она могла выйти замуж и сменить фамилию, переехать в другой город.

Утром следующего дня я отправился по знакомому адресу. Стуча покрышками по булыжнику, машина такси взобралась на холм и остановилась. Я расплатился и вышел. То, что я увидел, мало напоминало то, что хранилось в моей памяти. На месте сгоревшей усадьбы шла стройка и три бетонных этажа уже возвышались над переулком. Тихие домики были перестроены или исчезли за рекламными щитами, и только лестница и кипарис над стеной остались прежними.

Когда молодой человек принес чай, я поинтересовался, что это за организация, которая теперь расположилась в старинном медресе, ведь раньше здесь были… “Да, раньше здесь были художественные мастерские, – подтвердил он. – А теперь культурный арт-центр. Господин может приобрести керамику и бусы, которые изготавливают наши ученики”.

“Также мы издаем книги”, – поклонился он.

“Все это очень хорошо, – ответил я. – А можно ли мне видеть госпожу Эсру? Переводчицу, которая когда-то работала здесь? Работает ли она здесь сейчас? Когда-то она очень помогла с книгой, и мне хотелось бы отблагодарить ее”.

“Вот она, эта книга”, – я показал сверток.

“Эсра-ханум? – Почтительно откликнулся молодой человек. – Конечно! Она директор нашего центра. Как представить господина?”

Я вижу лицо, которое столько раз представлял себе и никогда не мог представить полностью. Эсра почти не изменилась, только платок, под который она спрятала волосы, слегка округлил ее лицо. Тот же тревожный взгляд вишневых глаз. И снова невозможно понять, о чем она думает. Узнала она меня или нет? Я напомнил ей нашу встречу. Ее глаза сузились. Что-то мелькнуло в них злое и беспомощное, но потом черты лица смягчились. Она опустила глаза. “Да, – вежливо ответила Эсра. – Конечно, помню. Поздравляю вас”.

Она взяла книгу, и я заметил обручальное кольцо. “Спасибо, – добавила она, – я обязательно прочитаю. Теперь, когда нас объявили культурной столицей Европы, наш культурный центр… в этом знаменательном году… нам чрезвычайно важно… между нашими народами…”

Она говорила как школьница, которая отвечает выученный урок. А я смотрел на ее губы. Я вспоминал, какими податливыми они были, когда, напуганная тем, что случилось, она прижимала их к моим губам.

“Мне хотелось бы подписать книгу”, – сказал я. “Вам обязательно надо это сделать, – ответила Эсра. – Только одна просьба, подпишите её нашему центру. Для нас это важно”.

Подписанная книга лежит на столе. “Эстер!” – зовет она кого-то. Из кельи бесшумно появляется девушка. Она уносит книгу. Эсра протягивает руку. Я пожимаю сухую маленькую ладонь и поднимаю взгляд. В ее глазах мелькает досада, и это досада на упущенную возможность и неиспытанное чувство. Но жизнь состоит из множества историй, большинство из которых остаются непрожитыми, и это тоже читается в ее взгляде. Когда я выхожу на лестницу и оглядываюсь – она исчезла.

…Этот дом сразу понравился мне, он был узкий и высокий и нависал над переулком как старый шкаф с выдвинутыми ящиками. В то лето мы с женой приняли неожиданное решение и сбежали в этот город. Удрали ото всех, как делали в первые годы семейной жизни. В последнее утро нашего бегства я то просыпался, то засыпал снова, а когда просыпался окончательно – когда муэдзины уже зазывали на дневную молитву – жены рядом не было.

Кафе, где она любила пить кофе, находилось прямо напротив лавки. Я подошел к окну и несколько секунд любовался, как, рассеянно улыбаясь прохожим, красивая женщина курит за уличным столиком. Потом я оделся, спустился на улицу, подошел к жене и под горящими взглядами небритых мужчин поцеловал ее. Я с горечью признался жене, что за десять лет город изменился. Улицы приобрели европейский лоск, отовсюду доносилась иностранная речь. Дома, чье печальное очарование заключалось в запущенности, были отреставрированы. Заросшие сады и тесные переулки, где эркеры почти касаются друг друга, словно в низком поклоне, и заброшенные кладбища, оставленные на откуп бродягам и кошкам, – расчистили, вымостили и утыкали урнами и фонарями. Новое время не пощадило даже руины городских стен, их достроили и перекрасили, а что может быть ценнее руин – времени, которое можно потрогать?

Я благодарил судьбу, что застал прежний город, и все больше понимал моего писателя. Только он и муэдзины, казалось, оплакивали исчезновение того, что было. Да и сам я забыл себя прежнего. Те любопытство и отчаяние, например, подтолкнувшие пригласить Эсру, – или надежду, с какой я ждал ее в номере. Перечитывая любовные сцены в собственной книге, я уже не мог ощутить того, что давало мне силы сочинить их. Зачем? Ведь в новой жизни я был счастлив. “Ты так об этом рассказывал, – призналась жена, – что мне захотелось увидеть эту женщину из книги. Я захотела понять, каким ты был в прошлой жизни, когда мы не знали друг друга”. И я согласился, тем более что с прошлым меня уже ничего не связывало. “Эта женщина в книге – образ, – только предупредил я. – К реальности он почти не имеет отношения”. Жена потушила сигарету. “Мне нравится твое настроение, – сказала она. – Надеюсь, скоро ты сядешь за новую книгу”. “Я и сам почему-то верю в это место”, – ответил я.

Не буду описывать медресе, в нем, по счастью, мало что изменилось. Мы сели за столик, я заказал чай, а жена отправилась по кельям, которые теперь превратились в сувенирные лавки. “Ну что? – спросила она, вернувшись. – Она здесь?” Я еще раз оглядел медресе. Официантка… девушка в книжной лавке… Художница за мольбертом…

“Нет, – уверенно ответил я. – Все-таки десять лет прошло…” “А эта, смотри? – показала она глазами. – Так и ест тебя взглядом”. “Похожа”, – ответил я. “Так сходи проверь, – сказала жена. – Вот, оплати вещи. Она как раз идет к кассе”.

Жена сделала подбадривающий знак. Опустив глаза, я вошел на галерею и протянул деньги и сувениры. Под шелест оберточной бумаги наша ночь любви предстала в памяти такой, какой была на самом деле. “Почему ты молчишь, Эсра? – прошептал я. – Ты меня не помнишь?” Мы стояли так близко, что мне ничего не стоило поцеловать ее.

“Меня зовут Эстер, – ответила девушка. – Эсра-ханум в отпуске. Она будет через неделю. Что передать ей?”

9. Письма счастья

Рассказывает Фриш

Форма сидит на мне как влитая, не то что черниговская – из Москвы! Букет красных цветов, новенький ранец. Ботинки жмут немного, но это ничего, разносятся. Я крепко сжимаю мамину руку. Я слышу, как внутри ранца в такт шагам стучат карандаши в пенале. Сердце бешено колотится. Мне и страшно, и радостно. Все вокруг кажется необычным, и наш подъезд, и молочная кухня, и бочка с квасом.

Стриженые затылки, цветы, банты – на площади перед школой целое море детей. Как здорово, что я тоже часть этого моря! Сейчас начнется линейка, потом урок мира, потом взрослая жизнь, о которой я так мечтал… Но в этот момент кто-то толкает меня в спину. “Жид!” – слышу я. – Смотрите, жид!” В меня тычет пальцем незнакомый мальчишка. Я не знаю, что означает это слово, знаю только, что оно очень обидное. Меня захлестывает ярость. Я с размаху бью обидчика букетом по голове. Когда цветы разлетаются, он бьет меня в ответ. От неожиданности я падаю, из носа идет кровь. Под визг девчонок начинаются драка и свалка, пока нас не растаскивают взрослые. Урок мира я провожу в кабинете директора.

На третий день меня перевели в параллельный класс, но там история повторилась тоже. Я снова слышал “Жид!” и бросался в драку, и снова попадал в кабинет к директору. Вскоре моей матери надоело приходить за выговорами. Она сказала: вы школа, занимайтесь ребенком. А тебя посадят в колонию для малолетних преступников, где ты умрешь от голода (это она сказала мне). Так, не успев начаться, моя “взрослая жизнь” подошла к концу, и я решил хотя бы напоследок хорошо провести время. В свои шестнадцать мой троюродный брат Сашка Гроховский отсидел за взлом столовой и считался авторитетом у малолетних. От него я получил пароль для свободного перемещения по центру нашего города.

Рынок, кинотеатр Щорса, Парк культуры – в центре находились главные детские соблазны. По вечерам мы собирались на заброшенной колокольне, мы играли здесь в карты. По правилам проигравший должен был залезть на верхний ярус, но я стал первым, кому не повезло дважды: я не только проиграл, но и сорвался. Список травм был внушительный. Врач сказал, что я уцелел чудом. Мать рыдала. Свои первые каникулы мне предстояло провести на больничной койке. Целый месяц я учился ходить заново.

В шестом классе за прогулы и драку меня решили исключить из пионеров. На общем собрании против выступила только Аня Макаревич. Это было тем более неожиданно, что Анин отец работал в горкоме. После школьного собрания мы вышли на улицу вместе. Судьба снова убеждала меня в неоднозначности своих решений – мы подружились. Я стал бывать у них дома. Вечно голодный подросток из неблагополучной семьи, я был поражен содержимым их номенклатурного холодильника. Красивая умная девочка или сгущенка? Меня привлекало и то и другое. Как большинство девочек нашего города, Аня занималась музыкой. Она решила перевоспитать меня с помощью инструмента. Я сел за пианино, словно эта девочка загипнотизировала меня. Она села рядом. Я поцеловал ее. То, что потом произошло между нами на диване, было ошеломительно. Оказывается, на свете существовало удовольствие куда большее, чем друзья и карты.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.