Хольм ван Зайчик
Дело победившей обезьяны
Консультанты переводчиков —
В. М. Рыбаков и И. А. Алимов.
От редактора
Вода в море сверху соленая, а внизу пресная.
Рыбы, живущие в соленой воде, попав в пресную воду, умирают;
живущие в пресной воде умирают, попав в соленую…
Юань Мэй (XVIII в.) Ордусь – страна, созданная воображением гуманистического писателя Хольма ван Зайчика, голландца по происхождению, русского по умонастроению, китайца по языку своих сочинений, – страна веро– и человекотерпимая, давно уже вышла за книжные пределы. Многодневное обсуждение частных вопросов ордусской жизни в различных бумажных изданиях, в электронных конференциях, собственно на Ордусской борде (http://www.orduss.ru) показывает, что Ордусь пленила сердца и захватила умы. Все больше людей рассматривают ее как маяк и ориентир, как утешное душе место, как чаемое пространство жизни.
Ордусь велика и изобильна, распространилась от моря и до моря: в центре – Цветущая Средина, по окраинам – семь улусов, окрест – варварские страны, как несколько снисходительно именуют тех, кто не имеет счастия принадлежать к одной из древнейших мировых цивилизаций. Три столицы: Ханбалык, Каракорум и Александрия Невская. Синкретическое вероисповедание под сенью этического учения Конфуция: православие, ислам, буддизм, даосизм, иудаизм мирно уживаются на обширных землях славной империи.
Здесь a priori нет плохих людей, и серьезные преступления совершаются только от полной тягости жизни: действительной – когда не сложилось личное, или надуманной – когда утрачены единочаятели и некому вразумить ко исправлению нравов. Ордусь – мир сообразный.
Но как бы ни был привлекателен этот мир, житие человеческое не может остаться беструдным. И даже в самой хорошей стране не могут быть люди постоянно и беспроблемно счастливы.
Новый роман Хольма ван Зайчика напоен печалью. В мире, где плохих людей нет, страдают простые хорошие люди. Страдают, потому что утихает любовь, согревавшая сердце; или же потому что любовь, напротив, не хочет угасать, палит душу и не дает покоя. Страдают от невозможности полного понимания, ибо быть рядом не означает быть вместе. Мучаются оттого, что даже самым близким людям заказаны пути в твое сокровенное бытие, что же говорить о дальних, для которых твоя правда никогда не станет своей?
Что можно сделать, зная несовершенство человеческое? Можно ли поправить природу людей? С кого начать? Во всякую пору и во всякий раз груз решения болезненных и мучительных проблем берут на себя самые совестливые и самые хорошие люди. Именно им приходится делать выбор и отвечать за него всей последующей жизнью, как ученому Крякутному, положившему конец генетическим разработкам в Ордуси, как градоначальнику Ковбасе, желающему охранить покой жителей патриархального города Мосыкэ, как ученому-законнику Оуянцеву-Сю, которому выпала горькая доля решать чужие судьбы.
И на личной, и на общественной пашне самые лучшие люди могут неожиданно покалечить друг друга, если поддадутся искушению навязать другому – свою единственно возможную правду. Если не держать в уме сомнения в собственной правоте, то мир, в котором плохих людей нет, начнет пополняться людьми покалеченными, озлобленными от своей ущербности и агрессивными от осознания своей инаковости.
И потому герои ван Зайчика живут старанием к пониманию, каковое есть единственный безусловный нравственный императив. Что может быть тяжеле, чем признать – правду чужую? Или признать не формально, а согласиться всей душой, что выстраданное тобой может оказаться чужим и неприемлемым для твоей жены, твоего друга, твоей страны?
Путь мучительных колебаний, длиной в целую жизнь… А иначе – как остаться человеком?
Я закончу маленькой притчей из буддийских сяошо («маленькие истории»): «В горах вспыхнул пожар. В горной роще жил фазан. Он вошел в воду и смочил крылья. Затем фазан поднялся в небо и стал гасить пожар. Так он летал туда и обратно до изнеможения, не считая свой труд бесполезным».
Ольга Трофимова Дело победившей обезьяны
Несколько дней кряду Му Да был печален, и Учитель спросил его о причинах.
– Старший сын моих соседей почтителен и трудолюбив, – сказал Му Да. – Родители нарадоваться на него не могут. Но на прошлой седмице я встретил его в лесу: он воткнул в землю черпак для очистки отхожих мест и воздавал ему почести, будто это поминальная табличка в храме предков. Я хотел отобрать у него черпак, но мальчик стал визжать, царапаться и кусаться, а когда я отступил, поведал, что черпак – это подпорка Неба и если она упадет, Небо опрокинется. И я подумал: не таковы ли мы все?
– Му Да познал половину истины, – сказал Учитель. – Пусть же познает и другую половину: у каждого человека внутри свое Небо, и у каждого такого Неба – своя подпорка. Благородный муж бережет чужие подпорки, какими бы странными они ему подчас ни казались, потому что любой, в ком опрокинулось Небо, становится нечеловеколюбив и перестает понимать справедливость.
– А встречаются люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки? – спросил Му Да.
Учитель вздохнул и отвернулся.
Конфуций.«Лунь юй», глава 22 «Шао мао»[1] Багатур Лобо
Александрия Невская,
Управление внешней охраны,
4-й день двенадцатого месяца, первица,
вторая половина дня
Воробей – по-зимнему плотный, обстоятельный такой воробей – бодро и с достоинством прыгал по подоконнику, время от времени на мгновение замирая, чтобы, наклонив голову, глянуть блестящим любопытным глазом на Бага и скороговоркой чирикнуть ему что-то на своем воробьином языке. Воробей протоптал в слегка подтаявшем снегу целую дорожку. Баг наблюдал воробья из окна кабинета Антона Чу уже несколько минут и был готов поклясться, что видел точно такого же прошлой зимой несколькими этажами выше, в окне своего кабинета. Хотя тому и не было никаких очевидных свидетельств – воробей в положенные природой сроки сменил оперение, но лицо… Тут Баг задумался: лицо? А что ж у него, у воробья? Морда? Это у Судьи Ди[2] – морда. Да и то… Как-то несообразно звучит, непочтительно: морда. Физиономия? Варварское слово… Обличье? Этим понятием, строго говоря, охватывается весь внешний вид, вплоть до цвета обуви… Обуви? У воробья? Ну пусть будет лицо… Лицо у этого воробья было определенно знакомое. Эх, пришло бы еще тогда в голову сложить его членосборный портрет… Да что это со мной?! Какой, три Яньло, членосборный портрет воробья?! Амитофо…
Воробей, будто услышав последнюю Багову мысль, разразился в его сторону особенно длинной речью.
Баг не ответил. Чаяния воробья были очевидны: прошлой зимой, во время некоторого затишья меж распутыванием двух не особенно головоломных человеконарушений, у форточки своего кабинета Баг пристроил жердочку, а к ней приладил несколько проволочных крючков, куда что ни день – насаживал тонко нарезанные пластинки сала. Угощение пользовалось большим спросом у окрестных синиц; а в их отсутствие сало весело клевали сторожкие воробьи, стремительно срывавшиеся с жердочки всякий раз, когда Баг подходил к форточке поближе – покурить и заодно посмотреть на кипение птичьей жизни. Постепенно пернатые преждерожденные смелели: видя, что от человека в официальном халате их надежно отделяет двойное толстое стекло, они уж не улетали, но продолжали храбро вкушать сало, поглядывая на Бага – так, для порядка. Особенно выделялся среди воробьев один – он однажды даже пару раз тюкнул стекло клювом и глядел при этом на Бага с вызовом. Кажется, вот этот самый. Смельчак. Воробьиный Сунь У-кун. Уважаю.
«А ведь если он на меня так смотрит, да еще и выражается, можно даже сказать – кричит на меня, голос повышает, значит, тоже узнал мое… обличье… Мы определенно знакомы…»
«Вечером», – мысленно пообещал воробью Баг и медленно поднес к стеклу палец.
«Ну смотри», – пичуга взглянула на Бага оценивающе, взъерошила перья и снялась с карниза прочь.
«Еще Учитель упреждал не забывать о братьях наших меньших, – укорил себя Баг. – Прямо сегодня вечером повешу им сало. Как же я так!..»
Живая природа в самых разных ее проявлениях волновала Бага сызмальства. В далеком беззаботном отрочестве он свел тесную дружбу с жеребенком по имени Муган и проводил с ним все свободное от домашних забот время, пренебрегая обществом брата, и мудрая матушка Алтын-ханум никогда не ставила этого в вину молчаливому младшему сыну, хотя окрестная ребятня и посмеивалась иногда над Багом и его трогательной привязанностью.
Не оставлял Баг своим вниманием и прочую живность. Однажды, когда соседские дети, насмотревшись страшной и кровавой варварской фильмы «Крысы атакуют», изловили полевую мышь, повадившуюся в их юрту похлебать кумысу, и в назидательных, как им казалось, целях привязали к ее хвосту консервную банку раза в три больше самой мыши, Баг решительно выступил в защиту грызуна и, выдержав неравный бой, стоивший ему подбитого глаза, освободил пленницу… С тех пор пролетели годы, Баг заработал прозвище «Тайфэн», а посыльные Яньло-вана забрали к себе матушку. Старший брат, кедровальных дел мастер третьего ранга, надолго исчез в дебрях необъятной сибирской тайги. Да и Муган, из жеребенка превратившись в статного норовистого коня, успел одряхлеть и в один прекрасный день продолжил свой путь в бесконечном колесе перерождений; а уж что сталось с освобожденной мышью, про то лишь Будде ведомо. Но интерес к меньшим братьям не угас, нет – скорее лишь притупился в стремительных буднях честной службы, не оставлявшей, подчас, времени ни на что, кроме мыслей о главном.
А к этой зиме даже и главное как-то запуталось.
Траур у Стаси.
Да и студенты эти…
Вот и про синиц с воробьями забыл…
Баг подавил вздох и отвернулся от окна.
Шло очередное практическое занятие спецкурса, который он, ланчжун[3] Багатур Лобо, по просьбе своего начальника шилана[4] Алимагомедова взялся проводить для будущих сюцаев законоведческого отделения Александрийского великого училища. Баг не чувствовал к преподаванию ни малейшей склонности и, откровенно говоря, полагал себя слишком молодым для роли наставника. Но просьба – не приказ! – шилана и весьма теплый прием, который оказал ему дасюэши[5] отделения законоведения Артемий Чжугэ, не оставляли ему никакой возможности отказаться, не нарушая приличий. Что ж, решил Баг, опыта у меня вполне достанет, чтобы показать студентам, как выглядит повседневная работа человекоохранителя и каковы его лишенные романтики погонь и схваток будни. Об этом вряд ли рассказывают на лекциях.
Давно ли он и сам был вот таким же? Нетерпеливым, любопытным, алчущим подвигов… Недавно. Жизнь назад.
Баг вынул из рукава кожаный футлярчик.
Двенадцать его подопечных сгрудились вокруг обширного стола, за которым, уставившись в огромное увеличительное стекло на подставке, восседал ведущий следознатец Управления Антон Иванович Чу, блестя день ото дня отвоевывавшей у волос новые просторы лысиной. Сегодняшнее занятие было посвящено приемам научного разбора вещественных доказательств, и Антон Иванович показывал студентам способы сличения отпечатков пальцев без применения новейших достижений компьютерной техники, а – по старинке, подручными средствами. Пошедший было среди продвинутых молодых шепоток о том, что в век «Керуленов», тем паче «Платиновых», это просто смешно, Баг пресек коротким взмахом руки, и теперь студенты наперебой заглядывали через плечо самого опытного следознатца Управления внешней охраны: «А вот извольте взглянуть сюда… И сюда… Совпадение данных фрагментов позволяет с большой долей уверенности заключить…»
Баг вытряхнул из футлярчика тонкую черную сигару.
Из этих ребят выйдет толк. Увлеченные, знающие, куда и зачем идут. А трое, на взгляд Бага, имеют ярко выраженный талант к розыску. Впрочем, сейчас еще рано говорить – впереди у них четыре с половиной года, а когда они закончат великое училище и поступят на службу, им не помешает хороший наставник, вроде человекоохранителя-легенды Ионы Федоровича Ли (к коему в свое время посчастливилось попасть самому Багу), с виду неряшливого, тучного, круглый год не расстающегося с мятой шляпой заморского кроя и длинной трубкой, но – сверхъестественно наблюдательного, удивительно проницательного… а уж что Иона Федорович выделывал с боевым веером!..
– Запомните, – внушительно говорил Антон Чу, – мелочей в нашем деле не бывает!
Баг мысленно улыбнулся. Совершенно верно, не бывает. Это частенько повторял молодому, порывистому Багу и Иона Федорович, выпивший на императорской службе не одну тысячу шэнов[6] жасминового чаю. Мелочей не бывает.
Вот что должны затвердить в первую очередь явные будущие человекоохранители – Иван Хамидуллин, высокий, крепкого сложения черноволосый юноша с невыразительным лицом степняка; Василий Казаринский, едкий весельчак с большими пытливыми серыми глазами и смешно торчащими ушами, и…
И – она.
Изящная ханеянка Цао Чунь-лянь, прекрасные черты которой заставляли вздрагивать сердце Бага каждый раз, когда он ее видел.
Та самая, невыразимо похожая и в то же время не похожая на обитательницу небесных чертогов, хрустальный сон воспоминаний, принцессу императорской крови Чжу Ли.
Глядя на Цао Чунь-лянь и невольно любуясь простой и в то же время изящной прической, в которую были уложены длинные, иссиня-черные волосы девушки, Баг щелкнул заморской зажигалкой, вызывая к жизни огонь.
И девушка, словно ощутив его взгляд, единственная изо всех обернулась – глаза их встретились, сердце Бага привычно пропустило удар – и снова стала глядеть через плечо Антона Чу, а Баг наконец закурил.
Он уже не спрашивал себя: она или не она? Он уже перестал твердить себе: ну зачем, ну откуда тут может оказаться дочь императора? Он уже перестал корить себя: еч Баг, ты становишься, как говорят варвары, маниаком… видишь чуть не в каждой красивой юной ханеянке принцессу Чжу… Он уже успокоился.
Почти.
А поначалу побороть или хотя бы скрыть смятение было совсем трудно, особенно, когда Цао Чунь-лянь на занятиях обращалась к нему с вопросами – а она оказалась весьма пытлива… Баг однажды вечером дошел до того, что разыскал в сети все доступные изображения принцессы Чжу и долго вглядывался в них, сопоставляя с запечатленным в памяти личиком Чунь-лянь. Да, сходство определенно было, удивительное сходство, но и только. Сказать точнее Баг просто не мог, ибо облик принцессы на портретах, равно как и то, какой он помнил Чжу Ли по их, увы, столь немногочисленным встречам, был официальный, а это – белила и румяна, черненые узкие брови, все сообразно высоким дворцовым установлениям. Цао Чунь-лянь же, казалось, вовсе не пользовалась косметическими снадобьями, да что там – ей это просто не было нужно.
Конечно, самым простым было бы оцифровать фотографию Цао Чунь-лянь с ее, скажем, студенческой книжки, загрузить в «Керулен» и с помощью несложной служебной программки сравнить с изображениями принцессы; эта мысль Багу пришла в голову одной из первых. Но честный ланчжун тут же с негодованием изгнал прочь несообразный помысел. А уж о том, чтобы вот так, запросто задать Чунь-лянь вопрос: а не вы ли, драгоценная, будете переодетая принцесса Чжу Ли, а то уж очень похожи, – Баг вообще думать не смел. Девушка же вела себя как самая обычная студентка, и ни единое ее слово или поступок не давали Багу хоть полнамека в ответ на невысказанный вопрос.
И он решил оставить все как есть.
Все должно идти так, как должно. Карма.
Но… сердце все равно пропускало удар.
– Ну вот и все, – сказал Антон Чу, поднимаясь из-за стола. – Так, если кратко, выглядит эта часть нашей работы. – Он взглянул на Бага.
– Большое спасибо, еч Чу, – коротко кивнул ему Баг, – спасибо, что уделили нам столько вашего яшмового времени. – Перевел взгляд на студентов. – И в заключение сегодняшнего занятия, преждерожденные, мы с вами проследуем в архив Управления, с материалами которого вы уже могли познакомиться в сети, и вы увидите, как архив выглядит на самом деле. – Баг сделал сигарой широкий приглашающий жест и повернулся к выходу.
– Драгоценный преждерожденный Лобо, – подняла руку Цао Чунь-лянь; Баг опять встретился с ее бездонными черными глазами и сердце снова ёкнуло. – Разрешите спросить, а когда у нас будет практическое занятие по какому-нибудь настоящему человеконарушению?
– Вы имеете в виду осмотр места реального преступления?
Студентка из Ханбалыка кивнула.
Баг неотрывно глядел ей в глаза, и девушка опустила взгляд.
– Все в свое время.
– А можно… – начал и запнулся Хамидуллин.
– Попробуйте, – подбодрил его Баг.
– Ну… Драгоценный преждерожденный Лобо, всем известно про вашего знаменитого кота… Вот… Нельзя ли свидеться с ним и узнать о ваших приемах работы с таким помощником?
Баг усмехнулся. Приемы работы!
«Обязательно расскажу Ди, какой он знаменитый».
– Я посоветуюсь с хвостатым преждерожденным, – ответил ланчжун с улыбкой. – Думаю, что такую встречу можно будет устроить. Надеюсь, Судья выделит для этого немного времени.
Студенты хихикнули.
– А… когда?
– Не раньше, чем на следующей седмице, я полагаю.
– А на этой?
– На этой к сожалению никак не получится.
Завтра Баг со Стасей собирались отбыть в Мосыкэ.
Буквально на несколько дней.
Отдохнуть.
Только вот не забыть бы до отъезда задать корму воробьям да синицам.
Куайчэ Александрия – Тебриз,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
утро
В дверь негромко стукнули, и в купе появился служитель куайчэ[7] – пожилой, волосы совершенно седые, ветеран скоростных перевозок, – с подносом в руке: на подносе, подле двух стеклянных чашек исходил паром небольшой чайник, рядом с ним примостились вазочка с засахаренными фруктами и блюдце с сушками.
Коротко поклонившись, служитель сделал шаг к столику и принялся было располагать на нем принесенное, как взгляд его упал на черно-белый траурный Стасин халат, и рука, уже подхватившая сладости, дрогнула.
– Прошу меня простить, – склонил служитель в поклоне голову. – Пожалуйста, извините. – И неслышно вышел, унося вазочку прочь.
Баг ободряюще улыбнулся Стасе и взялся за чайник.
Куайчэ в направлении Мосыкэ[8], некогда – самой южной княжьей резиденции – отправлялись из Александрии каждые два часа; пролетая расстояние от столицы до Мосыкэ за сто сорок минут, они делали короткую остановку и разбегались дальше, к городам и весям, поселкам и поместьям, крупным промышленным центрам и речным портам – на юг, в глубь необъятных ордусских просторов.
Баг бывал в Мосыкэ нечасто. Жизнь его была подчинена императорской службе, и про отпуск ланчжун обычно вообще забывал. В дорогу его звал лишь долг, когда деятельно-розыскные мероприятия требовали личного присутствия честного человекоохранителя со всей настоятельностью; на прочее времени просто не оставалось – разве что в отчий день выбраться ненадолго за город, оставить на обочине дороги верный цзипучэ и побродить среди кустов или по кромке песка Суомского залива, думая о том, о сем, рассеянно следя за полетом чаек или бросая время от времени в волны мелкие камешки.
А то, что за последнее время Баг выбирался в Мосыкэ несколько раз подряд, было данью долгу перед пострадавшим младшим сослуживцем, есаулом Крюком[9]. Ибо, в отличие от соседа, сюцая Елюя, занимавшего апартаменты справа от жилища Бага, о Крюке ничего не было слышно: опиявленный розовыми гирудами, Максим Крюк как сгинул в конце лета, так и не появился больше ни в Управлении, ни дома, ни у родных, которые как раз и жили в Мосыкэ. Пропал бравый есаул.
Сюцая Елюя же на днях выписали из лечебницы Управления, где довольно приводили в разумение. Однако же ордусская медицина в очередной раз доказала, что рубежей, которых она не может взять, просто не существует – хотя для преодоления некоторых приходится изрядно постараться. Еще Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» наставлял: «Благородный муж не должен рассчитывать на то, что рыба из реки Цзян сама прыгнет на сковородку, где уже шипит наготове раскаленное масло». Как раз тот случай: почти три месяца провел Елюй под надзором лекарей и научников, которые, засучив рукава халатов и не покладая рук, изгоняли из его тела противуправный фермент, а из души – готовность быть в рабской зависимости. Им это удалось, и сюцай вновь водворился у себя дома. Баг ни о чем его не спрашивал, щадя юношу, и уж совершенно не упоминал о том, как лишенный разума сюцай петухом наскакивал на него, Бага, в саду Храма Света Будды и пытался насмерть поразить ножом, а потом и шпилькой от шапки – хотя временами его и разбирало любопытство, помнит ли сам Елюй сей ужас, или те события изгладились из его оздоровленного сознания. При первой встрече с Елюем Баг сделал вид, что тот просто уезжал куда-то, а теперь, вот – вернулся. И нельзя сказать, чтобы Багу уж совсем не было интересно, как научники обрели ключ к чудесному исцелению. Средства найдены, и Багу этого было довольно.
Да и бестактно было бы этим интересоваться. Как нечто весьма несообразное Баг воспринял замелькавшие осенью на страницах некоторых газет и сетевых изданий отголоски недобрым чудом все же распространившихся слухов о деле розовых пиявиц; но правды в том было чуть: как частенько бывает, слышали звон, а Будду – вон…
В те дни Баг утроил внимание к соседу, но о сюцае, хвала Гуаньинь, нигде не говорилось ни пол слова. А если бы кто из газетчиков попробовал сунуться к сюцаю, честный человекоохранитель показал бы наглецу, как надо правильно сидеть на стуле.
Елюй-то поправился, но вот Крюк…
Именно к его родителям наведывался Баг в Мосыкэ пару раз. Навестить стариков, узнать, нет ли у них в чем нужды, подбодрить… да просто посидеть вечерок-другой с родителями многообещавшего молодого человекоохранителя…
– Смотри, Баг, Ананасовый Край[10] проезжаем. – Стася придвинулась к окну, провожая взглядом укрытые снегом широкие крыши, мелькнувшие за окном.
– Да, значит, ровно полпути уже, – задумчиво кивнул Баг, тоже взглянув в окно: мимо проносились ряды знаменитых на весь северо-запад теплиц, где выращивались озимые ананасы. – Скоро будем в Мосыкэ… – Он потянулся к регулятору громкости поездного приемника, возвестившего о достижении станции жизнерадостной древней мелодией «А она сажала ананасы» и выключил его; слушание подобной музыки в дни траура было не вполне уместно.
Стася благодарно коснулась его руки.
– Надо было и Дишку взять с собой, – чуть улыбнувшись, сказала она. – Посмотрел бы Ананасовый и вообще… попутешествовал.
– Ему с Елюем лучше, – отвечал Баг. Отчего-то его раздражало это прозвище – Дишка, которым сразу и навсегда наградила кота Стася.
Траур отдалял их друг от друга. Так легко вспыхнувшее и так жарко разгоравшееся пламя взаимного интереса и влечения, внезапно – стало угасать. Они по-прежнему были вместе: Баг сделался предупредительно-вежлив и внимателен, до такой степени, какой в себе даже и не подозревал ранее, точно соблюдая малейшие нюансы положенных в подобных обстоятельствах установлений – как то и требовалось от истинно культурного человека. Стася тем более не позволяла себе ничего, что хоть как-то выходило бы за рамки приличия для носящей траур женщины. Они все делали правильно.
Но неуловимые, необъяснимые токи, незримо связывающие близких людей, отчего-то стали вдруг слишком слабы; они гасли, гасли, гасли… Ни Баг, ни Стася не решались заговорить об этом, и виной молчанию был вовсе не траур, во время коего подобные разговоры и впрямь неуместны, но, скорее, простая боязнь говорить о неприятном. Это так по-человечески: тешить себя тем, что, покуда плохое не названо вслух, его как бы и нет, оно – только кажется, чудится, блазнит; но первое же произнесенное слово как бы выпускает это плохое в мир. А уж тогда оно, плохое, обрушивается на тебя всей своей чугунной неодолимостью – извне, будто оно всегда в мире было, только ждало своего часа…
И вот и Баг и Стася считали, что о холодке, ощутимо приморозившем их нежную дружбу, лучше и не говорить вовсе. И, как могли, делали вид, будто – все хорошо, все как прежде, будто это просто траур, который нужно достойно переждать как долгую морозную зиму.
Будь ты русский, ханец, ютай, да хоть и негр преклонных лет – всем от природы свойственно стремление прятать голову в песок. Вот воробьи – у них иначе…
Не в силах разобраться с незнакомыми чувствами, Баг как за соломинку ухватился за напоминание Алимагомедова об отложенном ранее отпуске; Баг приехал к Стасе и предложил прокатиться вдвоем – только ты и я – в Мосыкэ, где, ни в чем не нарушая траура, провести в сообразных прогулках по живописным, исполненным исторических памятников местам несколько дней до конца седмицы, протоптать несколько своих дорожек в ослепительном снегу, так не похожем на холодное крошево слякотной, низинной Александрии. Одним словом – отвлечься.
И, быть может, что-то поправить.
Но и об этом Баг тоже старался не думать.
Баг запутался.
Все было для него так неожиданно: и Стася, и траур потом, и эта невозможная Цао Чунь-лянь… Слишком много для одного маленького Бага.
Куайчэ плавно замедлил бег.
– Станция Бологое. Остановка десять минут. Просим драгоценных преждерожденных не забывать свои нефритовые вещи в вагонах!
Мосыкэ,
несколькими часами позже
Покинув незадолго до полудня гостеприимный вагон куайчэ на Александрийском вокзале, они наняли повозку такси и доехали до небольшой уютной гостиницы «Ойкумена», что на северо-востоке, совсем недалеко от кольцевой дороги, опоясывавшей Мосыкэ; Баг обычно останавливался здесь. В этом районе города, рядом с Великим Мосыковским Торжищем, было множество мест, где могли на свой вкус и достаток найти кров и пищу гости города: это и странноприимный дом «Путник», и меблированные комнаты «Нефритовый гаолян», и гостиница «Иссык-Куль», и, специально для водителей тяжелогрузных повозок дальнего назначения, – многоэтажное подворье «Отстой»… А дальше на север, где когда-то цвела по веснам тихая деревенька Останкино, громоздились башни и корпуса крупнейших в Ордуси заводов по производству эрготоу, напитка непритязательного, но вполне просветляющего сознание, настоящей двойной очистки – и там, нескончаемо пучась, подпирали зимнее небо могучие клубы пара и дыма.
Стася и Баг сняли в «Ойкумене» два расположенных рядом одноместных номера – удобных и милых, с видом на площадь перед Торжищем. Посреди площади высилась, мерцая благородной серой сталью, вдохновенно изваянная еще в первой половине века скульптурная пара «Пастух и Ткачиха»[11] – Пастух пас, а Ткачиха, как водится, ткала; несколько поодаль вонзался в небеса обелиск, воздвигнутый в честь первых ордусских звездопроходцев.
Отдохнув с дороги, Стася и Баг неспешно двинулись в город.
Свежий снежок, выпавший ночью, задорно хрустел под ногами. Морозный чистый воздух играл в легких. Бодро искрились в молодых, крепеньких сосульках лучи не омраченного вечными александрийскими тучами солнца.
– Красиво… – время от времени говорил Баг.
– Да, – отвечала Стася.
Отчего-то они теперь мало разговаривали. И сразу друг с другом во всем соглашались.
Только радости это согласие уже не приносило.
– Ты не мерзнешь, Стасенька?
– Нет, что ты. Все хорошо.
– Пройдем еще пешком?
– Давай.
– Или проедем несколько остановок?
– Пожалуй…
Баг казался себе неуклюжим, слишком резким в движениях, не таким внимательным, как должен быть; здесь, в Мосыкэ неловкость, казалось, отступила…
Нет, думал он, это правильно, что мы поехали попутешествовать. Когда осматриваешь новые места – можно долго молчать… и это нормально, естественно…
Может, все уладится. Если будет на то воля Будды…
Пройдя краем Торжища, полюбовавшись на многочисленные фрукты, овощи, колбасы и с трудом удержавшись от того, чтобы купить «танхулу» – покрытые глазурью сладкие мелкие яблочки на деревянной палочке, Баг и Стася вышли на улицу Хлеборобов и здесь, дождавшись автобуса, поехали в центр.
За окнами медленно проплывали двух– и трехэтажные домики, церквушки, сады и парки, где заснеженные деревья тянули голые ветви к небу, – при всей своей бестолковой беспорядочности Мосыкэ была удивительно ордусским городом, вольготно разбросавшим улицы и переулки по пленительным холмам и низинам. Баг, попадая сюда, никогда не отказывал себе в удовольствии побродить по бойко пляшущим кривоколенным улочкам, полюбоваться на древний Кремль, или Кэлемули-гун, как его нередко именовали гости города… поглядеть, задрав голову, на устремленный куда-то к чертогам Небесного Императора шпиль Мосыковского великого училища… потом, подъехав к нему поближе, наоборот, полюбоваться на город с Горы Красного Воробья… прогуляться по набережной, взойти на тридцатитрехъярусную обзорную пагоду Храма Тысячеликой Гуаньинь, недавно отстроенную заново – старая кренилась на бок на протяжении двух столетий и в тридцатые годы, небрежением тогдашнего мосыковского градоначальника Серго Кагановича Ягодиньша обрушилась, – после чего градоначальник понес суровое, но справедливое, согласно действующих уложений наказание: был внятно бит большими прутняками и понижен в ранге до чина, равного старшему привратнику мелочной лавки, без права переписки с князем, а наипаче – с императором.
Пагоду восстанавливали почти пятьдесят лет: требовалось заново нанести на стены и балки затейливую древнюю роспись, воспроизводящую поденно почти двадцатилетнее путешествие великого Сюань-цзана в Индию за буддийской мудростью. Погибшая уникальная роспись по мнению некоторых научников по ценности могла сравниться с пещерными фресками Дуньхуана.
Баг и Стася вышли из автобуса у переулка с многозначительным названием «Последний» и углубились в лабиринт улочек, причудливо петляющих с холма на холм. Вскоре Стася раскраснелась от ходьбы и едкого морозца, лицо ее немного оживилось; а вот Баг почувствовал некоторую усталость. Так всегда бывает: в череде важных дел, от которых ни на мгновение не оторваться, забываешь обо всем, не то что об усталости, и чувствуешь, как вымотался, только тогда, когда в делах поставлена последняя, решительная точка.
Они остановились на углу Вторницкой и переулка Св. Клементия. В глубине переулка виднелось одноэтажное здание, фасад которого был выкрашен ярко-красным цветом, и поперек этого красного великолепия шли огромные буквы: «Алая рать». Ниже, мельче: «Новейшие и разнообразнейшие звукозаписи».
Сердце неравнодушного к музыке Бага дрогнуло. В другой раз он не преминул бы заглянуть в широко распахнутые лаковые двери, потолкаться у прилавков, послушать варварских акынов и даже прикупить себе десяток-другой сообразных записей, но ныне, в виду Стасиного траурного положения, это было решительно невозможно, и Баг, мысленно вздохнув, перевел взгляд на вывеску другого дома.
– Ты не проголодалась, Стасенька?
– А ты?
– Наверное… Вот, смотри, какое место.
– Ой…
Вывеска – странная и в то же время многообещающая – гласила: «О-го-го! Ватрушки!». Далеко разносился явственный дух съестного, невольно заставлявший вспомнить о жизненно важных жидкостях.
– Зайдем, пожалуй?
– Конечно, зайдем, Баг…
Раньше Баг, будучи в Мосыкэ, как-то не задумывался над тем, где бы вкусить пищи – обычно время поджимало; а во время кратких прогулок низменные мысли о еде отступали перед прелестью города. Между тем, оказалось, что поесть здесь не так уж и просто: харчевен, буфетов и закусочных в Мосыкэ было не в пример меньше, нежели в Александрии. Или, может, они прятались за такими вывесками, которые опознать могли лишь местные жители.
Дверь из некрашеных струганных досок бесшумно отворилась, и Баг со Стасей оказались у полутемной деревянной лестницы.
– Теперь куда? – в легком недоумении спросила Стася.
Баг пожал плечами:
– Наверх, наверное…
Миновав промежуточную площадку с какой-то неприметной дверью, Баг и Стася поднялись по скрипучим ступеням до самого верха; потянув за бронзовую ручку, открыли другую, более внушительную дверь и оказались в довольно странном помещении.
Здесь пахло свежей выпечкой и… книгами. Узкие и неглубокие – на один ряд книг – шкапы перегородили помещение так и сяк, и около них стояли в изобилии маленькие столики, стулья и скамьи, на которых устроилось большое количество преждерожденных самого разного вида: собравшиеся в верхнем зале «О-го-го!», никуда не торопясь, смотрели книги, листали книги, читали книги и одновременно с этим закусывали, пили чай и кофей, а кое-кто – и напитки покрепче, курили и негромко беседовали. Над этим всем царил искусно выполненный на шелке призыв: «Выбрал книгу – заплати в кассу!»
Оторопело застыв на пороге книжной лавки-буфета, Баг и Стася некоторое время с любопытством оглядывались по сторонам – внимания на них никто не обращал – а затем, пройдя мимо ближайшего столика, где, по соседству с сиротливой чашкой кофею, коротко стриженный молодой преждерожденный в теплом халате на лисьем меху и с серьгой в ухе сосредоточенно листал толстую, с обильными цветными картинками книгу некоего Е Во-аня «Сообразное использование двенадцатиструнной балалайки в сладкозвучных отрядах. Том первый», углубились в книжный лабиринт.
Даже бегло взглянув на полки, Баг убедился, что в «О-го-го!» есть буквально все. Любые книги. Все эти книги можно сколь угодно долго смотреть, а если понравится – и купить. А можно и не покупать, а просто так посидеть, неторопливо беседуя, со знакомыми у книжных шкапов. И Баг уже было нацелился подцепить с полки первый том последнего, незнакомого ему издания «Уголовных установлений династии Тан с комментариями Юя», как Стася дернула его за рукав.
– Ой… Ужас какой…
Проследив ее испуганный взгляд, честный человекоохранитель увидел в простенке между шкапами большой красочный плакат: из-под надписи «Она возвращается!!!» прямо на смотрящего шел некий до крайности изможденный преждерожденный, умотанный несвежими бинтами по самый кончик носа. Тощие и, что уж там, кривые ноги преждерожденного вязли в куче неясно прорисованного хлама, костлявые, длиннее тулова руки с невыносимо отросшими ногтями сей страхолюд алчно тянул к зрителям, и по левой, украшенной замысловатым браслетом, текла неправдоподобно темная кровь. Снизу плакат украшала подпись: «Эдуард Хаджипавлов. Злая мумия-2».
«Совсем совесть потеряли, – подумал Баг. – Здесь же дети бывают… А ежели, скажем, беременная женщина заглянет книжечку о материнстве приискать? Возьмет да прям тут же и родит с перепугу!»
– Пойдем, Стасенька.
По дороге вниз Багу пришло в голову открыть другую дверь – ту, что они миновали, когда поднимались. Оказалось – не зря, ибо они очутились в обширном трапезном зале вполне привычного вида.
По всей вероятности, кухня «О-го-го!» была настолько замечательна, что никто не мог пройти мимо, не отведав, – трапезный зал оказался полон так же, как и книжно-буфетный, и некоторое время Баг и Стася растерянно топтались в дверях, ожидая появления какого-нибудь служителя в привычном глазу александрийца белом хрустящем халате.
Так всегда в небольших городах. В Александрии Багу и в голову не пришло бы разыскивать себе и подруге место самостоятельно: уже у входа они бы оказались на попечении вежливого, расторопного прислужника, который устроил бы их возможно удобнее, даже если пришлось бы разделить столик с кем-то еще; убедился бы, что гостям и правда хорошо, принял бы заказ и бесшумно улетучился на кухню, дабы через несколько мгновений порадовать их горячим чаем и небольшими влажными полотенцами для рук и лица. Но то в Александрии…
В «О-го-го!» дела велись иначе: служители в зале были, но, крайне занятые другими посетителями, сновали между кухней и залом как белые молнии, и тогда Баг, махнув рукой на приличествующие случаю церемонии, направился к столику – который углядел в неясном свете стенных светильников, – где одиноко сидел в глубокой задумчивости немного нескладный, высокий молодой человек с длинным бледным лицом и с чашкой в отставленной в сторону руке.
– Вы позволите? – вежливо спросил его Баг, окинув внимательным взглядом отороченный мехом теплый халат, шелк коего был расшит вызывающей роскоши аистами, стремящимися в горние выси, к обителям бессмертных. Преждерожденный, держа тонкими, длинными пальцами чашку рисового цзиндэчжэньского фарфора, соперничающего в толщине со скорлупой куриного яйца, оторвался от дум, в которые был погружен полностью и без остатка, стремительным движением другой руки накрыл беззвучно чашку крышкой и перевел взгляд на Бага и Стасю.
– Прошу прощения?
– Вы позволите нам присесть рядом с вами, драгоценный преждерожденный? – терпеливо повторил вопрос Баг. – Все прочие столики заняты, лишь за вашим есть свободные места. Конечно, если вас не обременит наше присутствие…
Обладатель тонких музыкальных пальцев окинул рассеянным взглядом полумрак буфета: зал действительно был полон и только он со своей чашкой чаю и чаркой сливового вина сидел в одиночестве.
– Да, конечно, конечно, располагайтесь… – Пальцы выбили на лаковой столешнице короткую нервную дробь и ухватились за чарку.
Баг пододвинул Стасе стул, и они уселись.
Мимо мелькнула молния белого халата:
– Рады-вас-приветствовать-драгоценные-преждерожденные-мгновеньице-извините-сейчас-я-буду-весь-внимание… – Легкий вихрь встряхнул бумажные салфеточки, торчавшие из пасти бронзовой лягушки, набычившейся посреди стола.
Вихрь пронесся обратно, оставив перед Стасей и Багом аккуратные папочки, украшенные видом Кэлемули-гуна и надписью «Кушанья нынче».
Целых два прислужника понесли мимо большое блюдо с крупной уткой в яблоках, аромат донесся нешуточный, и Стася умоляюще взглянула на Бага, да и у того в животе взыграли марши, а сосед – дернулся, широко открытыми глазами проводил блюдо, а потом, чуть не смахнув на пол чарку и чашку, рванул халат на груди и стал что-то искать за пазухой.
«Бедняжка… Как он голоден…» – подумала сочувственно Стася.
«Это что же, и мы так же оголодаем, ожидая?!» – с легким испугом подумал Баг.
Сосед же выхватил из-за пазухи несколько листов бумаги и ручку, бросил листки на стол и, сделав пальцами несколько плавных движений, склонился над бумагой. Начал писать. Задумался, схватился за лоб тонкой рукой. Что-то вычеркнул. Погрыз ручку. Опять поиграл пальцами. Невидящим взглядом впился в Стасю и смотрел так долго, что девушка смущенно заерзала. И снова принялся писать. Писать и черкать.
«Творческий процесс», – догадался Баг.
Подлетел учтивый румяный служитель, поставил, почти уронил на столик чай с жасминовым чаем, смахнул с подноса чашки (ни одна не разбилась и даже лишний раз не звякнула), стремительно налил чаю и, молниеносно приняв заказ – Стася пожелала овощной салат без приправ и доуфу под соевым соусом, Баг из солидарности взял себе то же, – снова исчез.
– Ну что же, – неуверенно промолвил Баг, окидывая взором полутемный зал, полный людей, – тут неплохо…
– Да, только… – начала было Стася, но тут их худощавый сосед, уже несколько мгновений сидевший без движения, перебил ее самым несообразным образом.
– Позвольте, – внезапно заговорил он, – позвольте мне, ничтожному, не будучи представленным, прочитать вам убогое стихотворение, пришедшее на ум буквально только что!
Собиравшийся посмотреть на него строго Баг при такой постановке вопроса примирился с поэтической примесью к обеду – тем более, что самим обедом покамест и не пахло – и вопросительно взглянул на Стасю. Литераторы всегда вызывали у него почти детский интерес, как диковинные жуки или бабочки. А что перед ними сидел именно литератор, Баг теперь уже не сомневался. Об этом говорил хотя бы совершенно отсутствующий взгляд; подобные взгляды Баг видел несколько раз у преждерожденного Фелициана Гаврилкина, когда тот в харчевне «Яшмовый феникс», ломая карандаши и роняя телефоны, вдохновенно строчил на салфетках газетные передовицы, да еще, разве, у научников, хотя бы у Антона Чу, разглядывающего розовую пиявку: вроде, смотрит, а – не видит. Думает. Ну-ка, ну-ка…
– Да, пожалуйста… – Стася была явно заинтересована.
Сосед решительно воздвигся из-за стола, и стало видно, какой он нескладный и худой – роскошный халат был явно велик поэту, – принял горделивую позу, простер перед собой руку и, закрыв глаза, торжественно и внятно продекламировал:
– Крякает утка надсадно в ночи. За ногу тянет ее Епифан. Птица мечтает в небо взлететь. Не суждено: быть супу! Быть! — после чего сел на место, откинулся на спинку стула и окинул Бага и Стасю взглядом, человека, честно исполнившего свой нелегкий долг.
– Ну как?
«Обалдеть… Эх… Только лучше бы сейчас супчику, да с потрошками…» – отрешенно подумал честный человекоохранитель, но вслух ничего не сказал.
– Это… интересно, – запнувшись на мгновение, кивнула Стася. – Очень любопытно. Очень.
– Да уж… – неопределенно протянул Баг, когда долговязый литератор, ожидая реакции, взглянул на него. Впрочем, Баг ничего не понимал в высокой поэзии. И не пытался даже. Стася оживилась – уже славно.
Тут до их столика донесся звон бьющейся посуды: в середине обеденного зала, роняя на пол блюда и чаши и опрокинув стул, вскочил представительного вида преждерожденный и – со стуком опустив ладони на стол, навис над своим соседом, сухощавым ханьцем средних лет, в массивных очках и с совершенно седыми волосами. Несколько мгновений он сверлил ханьца взглядом, а потом выпрямился, громогласно сказал: «Не выйдет! Нечего вам делать на этих похоронах!» – и покрутил перед его носом толстым пальцем, украшенным перстнем; метнул из рукава на стол связку чохов – жалобно тренькнула чашка – развернулся и, оттолкнув подбежавшего служителя, большими шагами быстро направился к выходу. В дверях обернулся и на прощание пронзил так и не сделавшего ни единого движения ханьца долгим презрительным взглядом.
Прислужники принялись собирать осколки.
«Милое место… И правда „О-го-го“…» – подумал Баг, отворачиваясь..
Слуга высокой поэзии, между тем, смотрел на происшедшее во все глаза, прерываясь лишь затем, чтобы что-то черкануть на своих бумажках. «Подробное описание поля боя составляет, что ли? Или опять стихи?!..»
Баг оказался прав: обладатель роскошного халата повернулся к ним и, видя на лице Стаси любопытство, кашлянул и прочел следующие потрясающие строки:
– Весной в селе я в грязной луже Гирудиц крупных двух узрел: Хотели жабу пить – удрала. Тогда впились друг другу в хвост! «И этот о гирудах… – печально подумал Баг. – Богатое, однако, у него воображение». – И спросил:
– Вы их знаете?
– К сожалению… – с легкой гримасой отвращения отвечал сосед. – Но, право же, толковать о них не имею ни малейшего желания: пусть себе грызутся, пустой болтовней да чашкобитием таланта не докажешь! Лишь зря бумагу переводят. Сочинители на злобу дня… Хаджипавловы с Кацумахами… Талант, – он глубокомысленно приосанился, – дается от природы и развивается упорным трудом. Да-да. Упорнейшим трудом. – Отпил из чарки. – Когда сложишь в день тридцать-сорок стихов, а потом оставишь лишь две строчки или даже вовсе ничего, и так много лет, – тогда поймешь, сколь тяжело изящное слово!
– Вы поэт, это сразу видно… – кивнула Стася, – а где же в ваших стихах рифма, извините?
В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающее усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:
– Я не люблю рифмичные стихи! Они козлу подобны в огороде: Капусту жрет, ан молока-то нет! – Имеете право, – кивнул Баг.
Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.
– Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… – подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. – В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… – Он помолчал, наморщив лоб. – Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… – В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.
«Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…»
– Вэй!
– Дрегоценноуважаемый ланчжун Лобо?
– Да, я.
– Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Александрия Невская,
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
4-й день двенадцатого месяца, первица,
поздний вечер
Падал снег.
Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[12]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.
Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.
Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.
Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления «Человеколюбивое взращивание», и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.
Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное «Баю-баюшки», умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.
Богдан глядел в ночь.
Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.
На такие мысли мог быть лишь один ответ.
Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.
Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.
Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.
– Красиво, – пробормотал Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.
– Конечно, красивая, – тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. – И носик твой, и подбородок…
Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.
«Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными», – подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: «Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?»
– Ты изменился, – сказала Фирузе после долгой паузы.
– Как?
Она опять помолчала.
– Повзрослел.
Богдан чуть улыбнулся.
– Неудивительно, – сказал он. – Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!
Фирузе чуть покачала головой.
– Нет, не только. Соловки не отпускают…
Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.
– Для нас это плохо или хорошо? – спросил Богдан.
– И плохо, и хорошо, – ответила Фирузе, – иначе не бывает. Таким ты мне люб больше… теперь. Девчонка вполне может любить мальчишку, но взрослой женщине нужен взрослый мужчина. Я только очень боюсь, что… – она запнулась.
Богдан, не выдержав ожидания, спросил:
– Что?
– Что ты чувствуешь себя перед ней виноватым.
– Перед кем? – глупо спросил Богдан.
– Перед Жанной, – спокойно пояснила Фирузе.
Богдан помедлил.
– Почему это тебя пугает?
– Потому что ты очень хороший человек. Обычные люди ненавидят, а то и презирают тех, перед кем чувствуют вину. А очень хорошие… – у нее дрогнул голос, – начинают их любить всем сердцем. Я боюсь, ты так теперь в нее влюбишься, что я стану тебе… неважной. Две жены – дело житейское… но я не хочу, чтоб ты ее любил крепче, чем меня. Особенно теперь, когда ее нет. Будешь обнимать меня, а вспоминать ее. Этого я не выдержу.
– Нет, – горячо и сбивчиво начал Богдан. – Фира, нет…
– Молчи, – ответила она, – не говори ничего. И я не стану говорить ничего, хотя… может и надо бы сейчас, но… То, что я буду любить тебя всю жизнь, ты и так… знаешь. И я. Это вроде веры во Всевышнего. Молчи. Я верю, что лишней боли ты мне не доставишь, ты добрый, а неизбежная – неизбежна. Пусть все идет, как идет. Мы живем, Ангелина спит… снег падает.
– До лета рукой подать, – в тон жене добавил Богдан.
Помолчали.
– Ты хотел бы с нею снова увидеться? – спросила Фирузе.
– Не знаю, – ответил Богдан.
Возвышенное Управление этического надзора,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
утро
Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович крепко, обстоятельно пожал Богдану руку и указал на кресло для посетителей.
– Ну, с возвращением, – сказал он и сам уселся на свое начальническое место, прямо под висящим на стене портретом Конфуция. С удовольствием, внимательно оглядел Богдана сызнова.
– На пользу тебе пошло богомолье, Богдан Рухович. Похудел, подтянулся, заматерел…
Чуть слышно гудела да изредка пощелкивала под потолком немолодая газосветная лампа. За окошком, полускрытым тяжелыми шторами, уже погасли фонари; теперь там безрадостно вытаивали из серой мглы призраки заваленных снегом деревьев и домов, мало-помалу наливались объемом и плотью.
– С возвращением, – повторил Великий муж. – Еще раз прими мои поздравления. Дочка – красавица! Как увидел ее на воздухолетном вокзале… сомлел, честное слов сомлел! А ты каков теперь? Обрел равновесие душевное?
Богдан задумался, как ответить, но Раби Нилыч, истолковав его молчание по-своему, замахал на заместителя обеими просторными, как лопухи, ладонями:
– Впрочем, что это я? Разве такие вопросы задают?
– Да нет, задают, конечно, – сказал Богдан. – Только вот ответить не просто… В чем-то обрел.
– Барух хашем, – кивнул Раби Нилыч. – Готов приступить к работе?
– Всегда готов, – ответил Богдан и улыбнулся. Мокий Нилович удовлетворенно хмыкнул в ответ.
– А вы-то как? – не утерпел Богдан. – Ваше-то как здоровье?
Кустистые, черные с проседью брови Великого мужа парой могучих улиток сползлись на переносье.
– В таких случаях принято отвечать: не дождетесь, – проговорил он мрачновато. Помедлил. – Да нет, я понимаю, что ты имеешь в виду. Дозу я получил не полную, один раз только успели поставить пиявиц, потом-то вы с ланчжуном Лобо, слава Богу, повязали аспидов… И все равно – проверяли меня и так, и этак… да и не только меня, как ты можешь догадаться. Вывод такой: кто был опиявлен избранно на предмет симпатии к челобитной той окаянной, те вне размышлений, хороша она иль плоха, остались людьми вполне нормальными[13]. А, поскольку вопрос о челобитной снят, угрозы нет. Хотя, конечно, так или иначе – скоро на отдых пора… От греха подальше.
Ну, разговор-то о том, что пора ему, старику, на отдых, Мокий Нилович заводил с Богданом не в первый раз. Хорош старик! Да на таких стариках Поднебесная и держится!
– Знаешь, – понизив голос, доверительно сообщил Великий муж Богдану. – Успокаивали меня наши ученые не раз и не два, а все ж таки… хожу и словно мину замедленную в себе ощущаю. Взорвется когда-нибудь, или дохожу свой век невозбранно, сам себе господин? Боязно… Умом понимаю, что ученым надо верить, а сам подчас все-таки дергаюсь. – Он вздохнул. – Как вы тогда с другом твоим так споренько все это раскрутить ухитрились… да как бережно… Сколько б людей еще так вот мучились теперь, если бы не вы, – он на миг сокрушенно поджал губы. – А все ж таки нескольких заклятых на полное подчинение мы упустили, до сих пор найти не можем.
– Неужто?
– А ты не ведаешь? Ну да, ты ж на островах сидел… На полное подчинение-то заклятым – им куда хуже нас, тех, кого только на челобитную наговаривали… Вот они и разбежались кто куда – то ли последние повеления Игоря-князя своего выполняя, то ли что… Троих так и не нашли по сию пору. Может, сгинули где, а может… Не ровен час, кто-то случайно слово власти при них скажет…
– Да нет, Мокий Нилович. Там же не слово, там целая фраза Козюлькиным состроена была, нарочито бессмысленная, так, чтоб оные случайности сугубо исключить и только за собою закрепить заклятых и возможность им приказывать. Нешто вы сами не помните?
Мокий Нилович мрачно втянул воздух волосатыми ноздрями.
– Откуда ж мне помнить? – пожевал губами и тихо проговорил: – Вот ты ее мне сообщил?
– Нет…
– А чего ж так?
Богдан пожал плечами.
– Да случая не было…
Рослые брови Мокия Ниловича снова сползлись.
– Может, и случая, конечно, но и никому тогда, получается, сей случай не выпал. Я так понимаю, что… Побоялись и по сей час побаиваются ее при мне произносить. Вдруг как-то сработает? Береженого, знаешь ли, Бог бережет.
Богдан вздохнул. В словах Великого мужа был определенный смысл. Может, и впрямь лучше не дразнить судьбу.
– Хоть научились заклятых на подчинение из опиявленного состояния выводить, но…
– Вот и Баг мне давеча сказывал, что соседа его, уж на что он разумение потерял, за истекшие месяцы совершенно образумили! – обрадовавшись поводу сменить тему, подхватил Богдан.
– Да, кого удалось вовремя в лечебницу управления доставить, те возвращены к полноценной жизни, – кивнул Раби. – А все ж таки долго еще от собственной тени шарахаться будем. Потому как, во-первых, не всех нашли, а во-вторых… сложное это все дело. Курить-то я так и не начал с той поры! Стало быть, какое-то воздействие сохраняется! Поверишь ли – даже запаха табачного до сих пор не переношу! И вот кстати…
Богдан не раз слыхивал подобные «кстати» и уж догадался, что многоопытный дафу[14] не случайно уделил столько внимания этой теме. Не стал бы он углубляться в воспоминания и излишний разговор о собственных подноготных немощах пресек, ежели бы не имел неких сугубо деловых оснований.
– Твой первый рабочий день нынче, – сказал Мокий Нилович, – после отпуска-то. Вот и входи в дела помаленьку. Хочу тебе поручить одну жмеринку… безобидную, но странную какую-то. Нелепую.
Богдан подобрался.
– Слушаю, Мокий Нилович, – сказал он.
– Долго языком молоть не стану. Незачем это, да и не в характере… Материалы посмотришь у себя, не так их много, и поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя. Это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. А может, и неспособные к оным по роду основных занятий своих. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно. Но…
– Да не томите, Раби Нилыч! – не выдержал Богдан.
– Газет ты там, на Соловках, естественно, не читывал, в сеть не хаживал…
– Телевизор не сматривал, – в тон начальнику добавил Богдан.
– Не так давно, седмицу назад… буквально в один день вышли два романа литературных. Оба на одну тему. Про Крякутного и его отказ от исследований, из-за коего мы в столь беспомощном положении летом-то пред розовыми пиявицами очутились…
– Так уж и про Крякутного?
– Ну, произведения-то художественные, там фамилии все заменены, но понять можно. И самое смешное, что по фактам и сюжету все один к одному, только продолжение выдуманное в одном произведении – будто Крякутной герой, мол, святой праведник, а в другом – будто он чуть ли не изменник государственный.
– Пресвятая Богородица…
– И теперь писатели, авторы сих произведений, друг дружке в вороты халатов вцепляются и обвиняют один другого в так называемом плагиате. Надо разобраться, Богдан. Тонко так, уважительно… как ты умеешь.
– Понятно… – с ощутимой толикой уныния протянул Богдан.
– Однако ж тут еще одна закавыка, – поморщившись, проговорил Раби Нилыч. – Писали-то они, факты не с кустов собирая. Седмицы через две-три после того, как отъехал ты поститься, в некоторых средствах всенародного оповещения крохи сведений о деле игоревичей проскользнули. Конкретно ничего, и повода начинать разбирательство о разглашении секретов не возникло ни малейшего… но само по себе непонятно: где-то ж утечка все-таки произошла! И тут, разбираясь с плагиатом, не худо бы заодно принюхаться, откуда вообще звон пошел. И, что характерно, Богдан – оба писателя знают, похоже, больше, чем в печати было. Оба. То есть они все это так подают, что, мол, тут творческий их домысел – но домысел-то у обоих одинаковый – и они сызнова ругаться начинают: «ты у меня украл!» – «нет, ты у меня украл!»… А сам-то домысел в точку попадает. У обоих равно. Понимаешь?
– Понимаю, – после некоторой заминки проговорил Богдан уже куда более заинтересованно. Пальцем поправил очки. – Еще как понимаю…
– И что ты понимаешь? – тоже помедлив, негромко спросил Раби Нилыч.
– Не исключено, что кто-то из опиявленных на полное подчинение, из тех, что в розыске до сих пор, мог к кому-то постороннему случайно во власть попасть… и уж в полном-то подчинении он ничего скрыть был не в силах. Рассказал всю свою судьбу. А там пошло-поехало. Стало быть, проследив цепочку, мы на несчастных, кои все еще без лекарской помощи маются, выйдем наконец.
– Правильно мыслишь, Богдан, – сказал Великий муж. – Но… больше тебе ничего не приходит в голову?
Богдан покусал губу, а потом упавшим голосом ответил:
– Приходит.
– Вот то-то, – глухо проговорил Мокий Нилович.
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
середина дня
Работать с материалами новых дел Богдан предпочитал дома. Что в Управлении «Керулен», что дома «Керулен»… линии защищены одинаково… а, с другой стороны, дома кресло – домашнее, обед – домашний, чай-кофей – тоже домашний…
Богдан постоял у окошка, провожая взглядом Фирузе, неторопливо катящую коляску к буддийскому храму – именно подле храма перелетал через Невку ближайший к дому Богдана мост на Острова. Снегопад затих еще ночью, но нападало столько, что коляска чертила отчетливо видимый даже с высоты след в рыхлой толще на тротуаре; то и дело от порывов ветра плотные груды неслышно обваливались с ветвей и, рассыпаясь в полете, рушились вниз. От перекрестка на стихию уж наступали двое бодрых усатых дворников с лопатами, оставляя позади себя чистый тротуар. Почувствовав взгляд мужа, Фирузе оглянулась на окна, увидела Богдана и помахала ему рукой. Потом покатила дальше, мимо вереницы огромных комковатых куч, оставленных на обочине Савуши спозаранку прошедшими снегоочистителями.
Одомашненный сугроб крупитчатого снега, подтаявшего и на краях похожего своей студенистой прозрачностью на медузу, лежал и на подоконнике снаружи – ежели растворить окно, вполне можно поиграть в снежки.
Богдан встряхнул головой и поправил очки. И пошел работать.
Почти сразу он с неудовольствием выяснил, что начала всю катавасию памятная ему по делу о полку Игореве тележурналистка Катарина Шипи́гусева; грех сказать: ее интерес к Крякутному и пиявицам спровоцировал, может статься, сам Богдан своею просьбою позволить ему ознакомиться с ее рабочими записями съемок лечебницы «Тысяча лет здоровья». Сопоставив, вероятно, интерес минфа[15] к лечебнице и то, что занимался он расследованием загадочных происшествий с боярами Гласного Собора, журналистка и впрямь имела возможность вычислить верную цепочку причин и следствий; следовало отдать должное ее проницательности. В начале девятого месяца Шипи́гусева выступила с серией сногсшибательных репортажей, в которых сумела увязать прекращение работы отдела гирудолечения в москитовской лечебнице и серию несчастных случаев с высокопоставленными персонами улуса. Правда, программирующие свойства розовых пиявок, хвала Господу, остались вне поля ее зрения. По версии Катарины выходило так, что бояре пострадали из-за лечения противуправно завезенными из-за границы и недостаточно проверенными гирудами, в то время как Ордусь вполне могла бы иметь свои собственные, не в пример более лечебные – ежели бы Крякутной не прекратил генетических изысканий.
Как водится у журналистов, версия преподносилась так, будто прямо на столе у Шипи́гусевой и сложилась сама собою; откуда и как были получены те или иные сведения, ничего не говорилось. Оно и понятно: кто же станет раскрывать свои междусобойные источники – да и были они, видать, таковы, что позволяли лишь строить догадки.
Тут, правда, журналистка просто-таки попала в яблочко.
По следу Шипи́гусевой ринулись целые сонмища деятелей всенародного оповещения. И ринулись они первым делом в Капустный Лог, к Крякутному.
Поначалу, вероятно, великий генетик гонял их, потому что ни в новых материалах самой Катарины, ни у первых ее последователей записей бесед с самим Крякутным не появилось. Но в конце концов сурового капустороба, видимо, допекли, и он, тайн государственных отнюдь не раскрывая, объяснил вполне внятно и доходчиво: да, способствовал прекращению работ по генно-инженерному делу из опасений, что такое могучее средство воздействия на живой организм, прежде всего – человеческий, слишком уж легко может быть использовано во зло. И никогда, между прочим, этих причин своих действий не скрывал.
Однако ж все вопросы относительно происхождения применявшихся в лечебнице гируд и наличия сходных по лечебным свойствам тварей ордусской выделки, а также вообще отечественных возможностей к производству живых существ с искусственно заданными свойствами пожилой ученый обходил полным молчанием.
В сущности, даже и сам впервые вброшенный Катариной Шипи́гусевой факт того, что в лечебнице применялись зарубежные искусственные пиявицы, так и не был ни доказан, ни опровергнут. Но разве это важно, когда речь идет не о научном диспуте, где на первое место ставится точность фактов, а о столкновении пылких чувств, коим недостоверность отнюдь не помеха!
Чувства, однако, вскипели не у многих. Большинство, прознав о случившемся, конечно, пообсуждало на досуге и пиявиц, и Крякутного, попримеряло за чашечкой чаю-кофею на себя тот или иной вариант его поведения – как без того? – но и только. Кто-то, верно, согласился в сердце своем с Крякутным, кто-то – нет… И дело с концом. Принял человек решение свое – и Господь ему судья. Человекоохранители с делом справились – и слава Богу. Ордусь пиявками не возьмешь.
Но нашлись и иные, числом малые – из тех, наверное, кто вообще более всего на свете любит других судить и вообще живет по завету «чужую беду рукой разведу». Проблемы, над коими специалисты бьются годами и десятилетиями, они единым махом решают в полминуты и очень обижаются, даже гневаются, когда их советам отказываются следовать. То, что продолжение исследований Крякутного могло бы привести, например, к созданию нового оружия ужасного, взбудоражило их до крайности.
Сначала появилась в имевшей хождение по всему улусу газете «Небесная истина» огромная статья, озаглавленная ярко, хлестко и так, что, в общем, дальше и читать незачем, суть ясна сразу – «Осторожность? Нет, подлость! Личный выбор? Нет, измена Родине!»
Единственное, в чем нуждаются подобные лозунги, будучи произнесены, – это в подстановке конкретной фамилии, чтобы всем, а не только посвященным, ясно стало, кто именно обвиняется. Статья не оставляла сомнений в том, что и подлость, и измену совершил Крякутной. «На ту пору, как заокеанские поединщики наши куют, небось, пиявицу грозную, – возвышал гневный голос Симеон Гуковани, автор статьи, – великий на словах генетик наш – это еще проверить надо, для кого и в каких таких вопросах он был великий! – в Логу своем, середь капусты отсиживается и фигу в кармане Отчизне кажет…»
Богдан припомнил целеустремленного, деловитого Дэдлиба, о совместной с коим борьбе против злоумных международных преступников сохранил, несмотря на всю ее краткость, самые приятные воспоминания – и вздохнул.
Да вспомнить хоть славного Люлю!
Впрочем, он нихонец, стало быть, – почти что свой…
А Юллиус?
Поединщики, поди ж ты!
А Крякутному каково? Он-то уж никак не заокеанский – а ругателям и горюшка нету!
Следующие номера «Истины» и связанных с нею сетевых и бумажных изданий были заполнены обнародованиями негодующих писем двух-трех десятков читателей в адрес Крякутного (один даже грозился плюнуть в его сторону, а другой – перестать покупать его капусту), а также обобщающими статьями, так и этак мусолившими богатые мысли первой.
Однако не прошло и седмицы, как в столь же читаемой газете «Новая небесная истина» вышла не менее громкая и объемная статья под названием: «Предатель? Нет, святой!»
«Если принципиально попытаться сохранить хотя бы на йоту объективности, – как-то несколько по-варварски сообщалось в статье, – то оценка не потерпит ни малейшего дуализма и плюрализма. Мы со всей несомненностью поймем, что секвестр исследований был для Крякутного актом высочайшего гражданского мужества и самопожертвования, так как ученый отдал себе недвусмысленный отчет в том, что Ордусь и без того уже чрезмерно, пугающе велика и мощна относительно всего мирового сообщества и явственно нуждается в сокращении если не территории и не народонаселения – хотя и эти сокращения, мы уверены, лишь порадовали бы всех наших соседей! – но по меньшей мере своего научного потенциала. Такое сокращение никоим образом не может повредить Ордуси, но, напротив, в конечном счете укрепит и гуманизирует ее внешние сношения – а следовательно, пойдет именно ей, Ордуси, в конечном счете когда-нибудь на пользу. Мученик, однако, прекрасно понимал, как отнесутся к его подвигу во имя человечества наши эрготоусные патриоты…»
Богдан вздохнул сызнова.
Сия статья также потянула за собою череду писем в редакцию – правда, на сей раз сочувственных, поощряющих и подчас даже весьма слезливых; а несколько чрезмерно отзывчивых и нигде не работающих молодых людей, не очень разобравшись в, чем, собственно, дело, в течение двух-трех дней бродили, согреваясь пивком, кругом некоторых капустных лавок на центральных рынках Мосыкэ – они называли свое праздношатание варварским словом «пикетирование», – имея в руках своих лозунги «Свободу зеленным ларькам Крякутного!» и «Руки прочь от капусты мученика!»
Однако в массе своей ордусяне поразительно мало внимания обратили на эту яростную схватку. Крепка оказалась их вера в то, что, с одной стороны, Ордуси ничего совсем уж гибельного грозить не может, а с другой, – что не может человек быть таким уж неразбавленным негодяем. Как сказала накануне Фирузе, вспомнил Богдан благоговейно и нежно, лишней боли ты мне не доставишь, а неизбежная – неизбежна, мы в это просто верим, как во Всевышнего…
Насколько мог судить теперь Богдан, наиболее распространенной реакцией на столь сущностный, казалось бы, прилюдный спор было снисходительное, несколько уже утомленное но, в общем, совершенно беззлобное «А, ну, это опять эти…»
Та же мысль, собственно, первым делом посетила и самого минфа. Дело в том, что газета «Небесная истина» была главным печатным изданием религиозной секты хемунису, а газета «Новая небесная истина» – главным изданием религиозной секты баку. Приверженцы обеих сосредотачивались почти безраздельно в городе Мосыкэ, и тому были исторические причины.
Чуть менее полутора веков назад великобританские варвары покорили Египет и жизнь в нем стала поспокойнее; лишь тогда в сей древней и удивительной стране наконец-то смогли начаться систематические древнекопательские изыскания. Понятно, что Египет сразу привлек множество древнекопателей – в основном, конечно, из Европы; ордусским ученым хватало собственных древностей.
В 1896 году по христианскому летоисчислению близ местечка Накада, южнее города Абидоса, французский древнекопатель Амелино отрыл в раскаленных песках гробницы фараонов самой первой египетской династии, и среди оных – последнее упокоение начального царя египетского, царя-объединителя, известного еще по манефоновским спискам под именем Мины. На водруженной в специальной пазухе при саркофаге костяной табличке царь этот именовался сначала божественным именем Гор (то есть портретом сокола в профиль), а потом – определительной картинкой пониже, изображавшей в сем случае нечто не очень внятное, но явственно весьма загребущее и хватательное; оттого в исторической науке установилось для этого величайшего правителя имя Гор Хват. Сенсацию произвело мастерство похоронных дел мастеров – в саркофаге обнаружилась прекрасно сохранившаяся мумия египетского первоначальника в парадном облачении, с замечательно целым папирусом под покойно сложенными на груди руками. «Могила Мины – колыбель мировой цивилизации», – гласили, как выяснилось чуть позже, иероглифы на папирусе.
Крайне изумило древнекопателей то обстоятельство, что секреты подобного мастерства оказались затем утеряны всерьез и надолго – по всей видимости, вскорости после смерти Гора Хвата. Во всяком случае, мумия уже прямого наследника Мины – на его костяной табличке был изображен, естественно, опять сокол, а под ним, в качестве определителя, громадное усатое насекомое, и потому за наследником установилось имя Гор Таракан – к моменту обнаружения начисто истлела, и уцелела в опустевшей гробнице лишь упомянутая табличка; последующих же царей первой династии, судя по всему, даже не думали мумифицировать, ограничиваясь водружением в подземных нишах соответствующих дщиц: Гор Початок, Гор, Славный Утробою, Гор Почка, Гор Одышка и Гор, К Чужим Добрый, на коем династия пресеклась, а Египет на сто лет был завоеван гиксосами.
Варвары, вечно обуреваемые не очень понятной ордусянам страстью то и дело все перевозить с места на место, не могли, разумеется, удержаться от того, чтобы не вынуть саркофаги с мумией Мины Гора Хвата из древле предназначенной ей усыпальницы; некоторое время шла все более накалявшаяся перебранка промеж французами и великобританцами относительно того, в Британский ли Музей надлежит отправить сей шедевр, или в Лувр; масштабные британцы указывали на то, что весь Египет ихний, стало быть, и Мина тоже ихний; французы же, как обычно, крохоборствовали и буквоедствовали – мол, француз копал, так значит, в Лувре мумии и место. Бог знает, до чего могло бы дойти, но выход нашел хитрый президент французской республики Феликс Фор. В 1897 году, то бишь на следующий год после обнаружения гробницы Мины, он посетил Александрийский улус с дружественным визитом. Александрия и Париж на ту пору договаривались о сотрудничестве в области создания летательных машин тяжелее воздуха, ордусские материальные ресурсы и отточенная веками культура производства тут были как нельзя кстати, а к Франции Александрийский улус все ж таки самый близкий. Поскольку идея завоевания воздушного океана в конце прошлого века буквально-таки владела умами, установлению задушевных отношений президента Фора и князя Сосипатра придавалось очень большое значение, и сам приезд рассматривался событием чрезвычайным – и в знак дружбы и доверия французский президент подарил Ордуси мумию Мины купно с ее саркофагами. Князь Сосипатр сей заморский презент принял, отдарившись со свойственной ордусянам широтою натуры церковью Покрова-на-Нерли (благо ее все едино с места не стронуть); британцам, не решившимся, коль в число претендентов на мумию попала вдобавок Ордусь, упрямствовать долее, князь даровал, дабы не остались внакладе, одну из мраморных колонн крымского Херсонеса, величаво торчащих над морем еще со времен еллинской колонизации – на берегу, слава те Господи, стоят, а британцы от воды далеко пешком ходить спокон веку побаиваются, вот и пусть им приятно будет, – и вскорости совместная работа по созданию летучей первомахины закипела. Уже через три года четырехвинтовой гигант «Илья де Муро́м», веяниями могучих моторов сдувая с мужчин шляпы и рыком оных заглушая радостные клики многотысячной толпы, поднялся в синее небо и без сучка без задоринки совершил пробный перелет из Массандры в Шампань. С высоты летунам хорошо видно было, как в Херсонесе кругом колонны, все тужась ее выковырять половчей, копошатся великобританцы; на пролете им помахали с высоты семидесяти шагов[16] и оставили трудиться далее.
Мина к тому времени был уж в Ордуси.
Не решившись доверить столь ценный предмет изменчивой и коварной морской стихии, Гора Хвата со всеми его ближними и дальними саркофагами перевезли к месту назначения поездом, по железным дорогам, в тяжелогрузном опечатанном вагоне; сперва по британским владениям через Каир, Александрию Египетскую и Газу, к границе; а потом на Иерусалимский улус – и дальше через Тебриз и Бакы в русские земли. Местом последнего упокоения Мины князь Сосипатр установил Мосыкэ: уютный, несуетный – что называется, патриархальный – княжий городок, живописно раскинувшийся средь раздольных равнин, подходил для сего предназначения куда более, чем строгая, деловая, торопливая Александрия, и без того заполненная храмами самых разных конфессий. Специально для египетского изначальника в одном из укромных переулков близ старой – и милой, как все старое, – улицы Орбат, как раз назади громадного дворца Мидэ[17], был выстроен небольшой, но величавый, строгий храм в виде египетской пирамиды – не гладкостенной, вроде тех, коими вот уж тысячи лет пользуются Хуфу, Хафра или Менкаура, а такой, как в истинной раннеегипетской древности: ступенчатой, вроде как у Джосера; над вратами, ведшими в сокровенную глубину храма, золотом было начертано: «МИНА».
Население города загодя уведомили о прибытии драгоценного подарка; правда, в народном сознании новость преломилась, как это часто бывает, довольно причудливым образом. В день прибытия спецпоезда огромные толпы стеклись к вокзалу, поскольку, как со знанием дела наперебой рассказывали люди друг другу, нынче должны привезти на Родину какого-то важного покойника, до времени помершего на ордусской службе в чужедальней сторонушке; проводить подвижника в последний путь и собрались мосыковичи – как и все ордусяне, они весьма трепетно относились к тем, кто сгорел на работе во имя страны. Мумию и фараона Мину, слов таких слыхом доселе не слыхивав, в народе именовали исключительно «помруном», а вокзал как прозвали в тот день Померецким, так он с тех пор и назывался; в виду чрезвычайности событий прежнее, при постройке данное название в одночасье изгладилось из памяти народной и оказалось забыто напрочь.
Именно вокруг Мины и сложилась вскорости странная новомодная секта, назвавшая себя «хемунису». Слово это тоже стародавнее и означает «царских рабов», в число коих, ежели верить ученым-папирологам, входило во времена Мины все имеющее профессии население державы, от воинов до музыкантов. Руководители, разумеется, к ним не относились, руководство – не профессия, а вдохновенное свыше действо; наоборот, руководителям, сообразно их рангу, давались в подчинение те или иные хемунису, но числились они все едино царскими, поелику принадлежали не персоне руководителя, но должности его. Отбирал фараон должность, отбирались и подчиненные хемунису. Раз в год на смотрах дети хемунису освидетельствовались местным начальством и распределялись по профессиям: особо рослые – в армию, особо долгорукие – в человекоохранительные органы, ну, а немощные, картавые и прочие дуцзи[18] – в культуру, раз уж ни на что более не пригодны… и сменить профессию впоследствии уж было никак невозможно. Далее механизм работал, будто часы: ни о чем не задумываясь, не заботясь даже накоплениями на черный день, ибо копить было нечего (собственностью рабов человеколюбиво не обременяли), хемунису трудились и славили фараона.
Получалось, таким образом, что фараон управлял страной, как одной сложной, но вполне доступной для одного обобщающего взгляда машиной, при помощи всего лишь нескольких рычагов. Он один был вне ее нутряного, слаженного шестеренчатого верчения, он смотрел на нее со стороны, все видел и все понимал, и всегда знал, какой рычаг когда нажать. Единство действий всего народа, таким образом, обеспечивалось совершенно поразительное; недаром Египет стал великой державой на тысячи лет.
Тут, казалось бы, можно усмотреть противуречие: ведь фараон, сам будучи тоже человеком-египтянином, вне этой машины никак быть не мог. Плоть от плоти ее, он при малейшем сбое шестеренок сам сбоил всего сильней, а при сбое пошибче машина в первую голову перемолола бы его самого. Но в ту пору все египтяне – в том числе, как это ни прискорбно, и сам фараон – были уверены, что верховный-то правитель есть не человек, а бог. Всякие там Ра, Амоны-Атоны и прочие Озирисы есть не более чем разные воплощения одной сущности, и та же самая сущность воплощается в ныне здравствующем правителе.
Эта-то величавая мысль (несколько надуманная, как полагал Богдан, и весьма блеклая в духовном смысле) и послужила отправной точкой для той веры, вокруг коей сгруппировались в Ордуси, – хотя на деле все они жили исключительно в Мосыкэ и ближайших окрестных селах, – несколько тысяч современных хемунису.
В течение почти семидесяти лет хемунису невозбранно молились в гробнице бога Мины и без особого успеха, но с тем большею страстию в речах и поступках проповедовали свою веру. У них так выходило, что она является идеальной и с точки зрения реального государственного переустройства – что может удобнее, мощнее и послушнее машины с рычагами? – и с точки зрения нравственной: нет никаких мучений, нет ни малейших угрызений, нет изнурительных сложностей типа «с одной стороны, с другой стороны…»; даже личной ответственности нет. Что бог назвал хорошим, то и всем хорошо. Что бог-фараон осудил – то в помойку. Что для бога-фараона полезно – то нравственно, а что ему неугодно – то гадость несусветная… Похоже, хемунису искренне не понимали, отчего идеал их не кажется окружающим столь уж соблазнительным. Удобно же! Легко! А Богдан, со своей стороны, не мог понять, до чего же надо дойти в сердце своем, чтоб этакого-то самому возжелать. Воистину – люди разные. И недаром Учитель сказал: «Благородный муж старается довести до полноты в человеке то, что в нем есть хорошего, и не доводить до полноты то, что в нем есть плохого. Мелкий человек старается противуположным образом»[19]. А ведь в одном хорошо мужество, в другом – ученость, в третьем – совестливость; в одном плохо корыстолюбие, в другом нерешительность, в третьем – болтливость…
Хемунису доводили до полноты малодушный, но, увы, естественный страх перед личной ошибкой и неудачей, присущий в той или иной степени любому, даже самому хорошему человеку.
Однако же люди – разные, и всех на один крючок не подцепишь. В этом хемунису вскорости пришлось убедиться на собственном опыте. В начале семидесятых годов из их же собственных – вполне, казалось, сплоченных – рядов выделилась еще одна секта; в нее вошли, главным образом, дети самых именитых и состоятельных хемунису, и назвались они древнеегипетским словом «баку». Насколько, опять-таки, можно верить египтологам – а и те, и другие сектанты верили им безоговорочно – так назывались во времена фараонов немногочисленные и очень дорогие рабы частные; известны случаи, когда вельможи, имевшие благодаря должностям своим сотни хемунису, гордились приобретением одного баку настолько, что делали о том особые настенные надписи.
Баку были совершенно согласны со своими духовными – а зачастую и вполне плотскими – отцами в том, что общество есть машина, но, по их понятиям, в фараоне, расквартированном вне ее маховиков, подшипников и приводных ремней, она отнюдь не нуждалась; главным лозунгом баку стало «освобождение рабов», поскольку, по их представлениям, частный раб являлся куда более свободным человеком, нежели раб царский. В том, что нет фараона, витающего вне машины и объемлющего всю ее снаружи, ровно некий эфир, заключалась, по представлениям баку, предельно возможная для людей свобода.
Машина же общества должна была работать сама собой – на это «само собой» баку от всей души и как-то очень по-детски уповали; ей надлежало автоматически регулироваться своими внутренними механизмами, главным из коих (а, ежели со вниманием вдуматься в их догматику, единственным) баку считали обмен продуктами труда свободных частных рабов между их, этих рабов, владельцами. Обмен, по мнению баку, был земным воплощением движения бога Солнца Ра по небу в чудесной ладье, которая вечером прячется за горизонт на западе, а утром обязательно выныривает из-за горизонта на востоке; непреложность и нескончаемость этого кольцевого движения, дарующего тепло и свет всем, кому ума хватает не прятаться в тени, а старательно и неутомимо болтаться по солнцепеку, олицетворяли для них циркуляцию товаров; а товаром для них было все под небом.
Что бы ни случилось, вольное течение обмена все выровняет и все выправит. Главное, чтобы не мешал никто со стороны. Смухлевал так смухлевал, украл так украл… это все случайные отклонения, которые приведет в божеский вид сам же обмен – только не надо говорить об этих отклонениях нехороших, бранных слов; честных и нечестных нет, просто кто-то лучше умеет вести дела, кто-то хуже, у одного есть практическая жилка, а другой совершенно ее лишен и все время попадает впросак, вот как это надо формулировать; а главное – что никто никого не давит.
По сути, место бога-фараона у баку занял совсем уже безликий бог-обмен; нравственно все, что ему способствует, а все, что ему мешает – святотатство.
Богдану всегда думалось, что такую теорию могут измыслить лишь те, кто смалу страстно мечтал жульничать, но боялся поначалу родителей, а потом – человекоохранителей. Вот когда человекоохранителей отменят, как препятствие свободе – тогда эти люди, пожалуй, решатся приступить к делам… Наверняка, думал минфа, баку, назвавши себя этим древним словом, рассчитывали, буде мир перевернется по их воле, стать не баку, а владельцами баку.
Между сектами зачем-то развернулось ожесточенное идейное соперничество. Такого накала страстей и религиозной нетерпимости Ордусь давненько не видала – но, поскольку секты были невелики и в основном шумели в небольшом и тихом городе Мосыкэ, близ гробницы Мины, Ордусь не больно-то их замечала; люди молились своим богам и занимались своими делами. Ожесточенность схваток вредила и хемунису, и баку – слишком уж неприглядно и те, и другие подчас выглядели.
Например, баку не так давно принялись на все лады словесно осквернять и хаять главную святыню хемунису – гробницу Мины и его вот уж пять тысячелетий мирно каменеющее сухонькое тельце; пожилые и растерявшие бойцовский задор хемунису лишь не очень умно – и оттого особенно грубо – отругивались.
То вдруг лет пять-семь назад несколько писателей-баку принялись слагать страшные истории о том, что мумия Мины по ночам бродит по Мосыкэ и пьет кровь младенцев; но мосыковичи не испугались. Правда, некоторые молодые люди, влекомые зовом беспокойной и честной юности, на протяжении нескольких седмиц с фонарями в руках пытались обнаружить злокозненного помруна-кровососа, но вотще; ночные прохожие над ними добродушно посмеивались, небезосновательно подозревая, что то не более чем новый интересный предлог дружески погулять в ночи.
То иерархи баку начинали бить во все доступные им колокола и гонги, призывая покончить с язычеством посреди боголепной Мосыкэ (вспоминали и о боголепии, когда к слову приходилось), вытащить Мину из его ступенчатой гробницы и похоронить, как они выражались, «по-человечески»; но очень уж неубедительно звучали боголепные речи из уст тех, кто молился на обмен; мосыковичи лишь досадливо отмахивались, тем более, что великолепная гробница и древняя мумия в ней давно уж стали одной из главных достопримечательностей города, а прогулка мимо пирамиды еще в середине века вошла в число любимых и у молодежи, и у людей зрелых и многоопытных. Среди мосыковских недорослей самых различных вероисповеданий считалось особым, как в таких случаях на варварский манер говорят, шиком «дернуть пивка с Миной» – ну, не в самой гробнице, конечно, но где-нибудь очень поблизости, скажем, прямо на выходе из нее, после церемонии поклонения мумии; впрочем, как и подобает ордусянам, детки старались по возможности не оскорблять чувств искренне верующих в фараона хемунису. Что же касается баку, – кто-то из разумеющих по-нихонски мосыковичей вспомнил, что именно таким образом читается у нихонцев иероглиф[20], обозначающий фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра – словом, нечто вовсе несусветное, кажись, похлеще родных ордусских сыбусяна и пицзеци[21], и, главное, наскоро склеенное из частей совершенно разнородных, вкупе отнюдь не жизнеспособных; особо остроумные сообразили, что сей иероглиф, по-ханьски читаемый «мо», в легендах Цветущей Средины тоже обозначает мифического зверя, известного своею неутомимостью в пожирании металлов, особливо драгоценных.
Как к сим играм природы к баку, в сущности, теперь и относились.
Значительно большего успеха достигли речения проповедников новой секты среди западных варваров; те, не очень-то уяснив их религиозные догматы, но заслышав склоняемое на все лады слово «свобода», решили, будто баку проповедуют в Ордуси европейский образ жизни, – и вполне от души, как и подобает единочаятелям в отношении единочаятелей, зачастили в Мосыкэ поддерживать борцов за свободу; западные же средства всенародного оповещения принялись уделять свободолюбцам и их деятельности неимоверное внимание.
Получив такую поддержку, баку воодушевились и для вящего единочаяния с иноземцами машинное общественное устройство, предлагаемое их отцами – а заодно, чтоб выглядеть масштабней, и реально существующее в Ордуси, – они теперь звали не иначе, как тоталитарным, а машинное устройство, предлагаемое ими самими – демократическим.
И вот при таких-то обстоятельствах одновременно, день в день вышли в Мосыкэ в двух разных издательствах две книги – одна написанная хемунису, другая баку, – и в обеих давалась литературная обработка истории Крякутного; сам он вполне прозрачно был у хемунису выведен под фамилией Неродной, а у баку – Медовой.
Было из-за чего взбеситься авторам – пожилому, мастистому литератору Ленхотепу Феофилактовичу Кацумахе, прославленному толстыми романами из простой, здоровой и славной стародавней жизни («Детство Тутмоса», «Нил-батюшка», «Бруски папируса», «Время, замри!», а также «Гор с гор») и сравнительно молодому, но уже снискавшему немалую известность в новомодном и довольно странном, на вкус Богдана, жанре «честного реализма» Эдуарду Романовичу Хаджипавлову (средь его наиболее замечательных произведений обычно упоминались концептуальная тетралогия «Жизнь», состоящая из повестей «Тошнота», «Рвота», «Понос» и «Трупные пятна», поэма «Потные ангелы», а также опубликованные в престижнейшем издании «Роман-жибао» новаторская новелла «Пластилин для таракана» и роман ужасов «Злая мумия» – как раз из тех, о кровососущем Мине).
Богдан сызнова вздохнул и отхлебнул чаю. «Это ж сколько интересных книг на белом свете… – подумал он не без грусти. – А тут работаешь, работаешь…» Впрочем, минфа в глубине души подозревал, что торопиться читать про жизнь, состоящую, по мнению автора, из тошноты да рвоты, не стоило. Если уж выбирать – то, положа руку на сердце, все ж таки про Нил-батюшку…
Можно было себе представить, какие молнии метали теперь друг в друга авторы. Дело тут было не просто в стычке естественных писательских тщеславий; тут был замешан религиозный пыл… Столкнулись, похоже, мировоззрения. И это жестокое, бескомпромиссное столкновение имело внешней формой своей жалкую и потешную коллизию – литературный плагиат… Теперь Богдан до конца понял, отчего Раби Нилыч именно ему поручил это, на первый взгляд, заурядное, незначительное и, что уж бояться сказать правду, – не по рангу Богдана мелкое дело.
Самое странное и неприятное было вот в чем.
Оба писателя вроде бы совершенно самостоятельно придумали продолжение тех событий, о коих несколько туманно сообщали средства всенародного оповещения. И продолжение это было – программирование людей. То есть как раз то, что в жизни на самом деле и случилось – и о чем кроме князя Фотия да самых высокопоставленных работников человекоохранительных ведомств ведать никто не ведал.
Книги надо было бы, конечно, прочесть самому от корки до корки. Но даже из рекламных и критических выжимок Богдан быстро понял главное: у хемунису, в романе «Гируды Озириса», Крякутной-Неродной, как и положено по хемунистической идеологии, был изображен мерзким и ненавидящим Родину изменником, тайно передавшим свои достижения иноземцам за крупную безвозмездную ссуду (на нее, дескать, он и выстроил затем Капустный Лог) и сгубившим ордусскую генетику, а искусственные пиявки были завезены в Ордусь из Америки с ведома и по поручению американского начальства (а если б не измена Крякутного, Ордусь бы сотворила этакие пиявки первой и беспременно употребила их на благо всего человечества) и ставились исключительно лучшим боярам улуса с целью их злобно подчинить воле заокеанских воротил. Из затеи, разумеется, ничего не вышло – бояре никак не программировались, не по плечу оказались они хлипкой американской пиявке; бояре предпочитали геройски гибнуть.
Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.
А у баку в романе «Ген Ра» Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире – притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж странах, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца – и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех, кто уверовал в частнорабскую свободу, и бояре опять-таки предпочли геройски гибнуть.
И здесь момент верного домысливания был налицо.
Странно.
Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись – уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.
Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев – поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где «Ген Ра» мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.
Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда «Две тысячи лет вместе» – о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков «Люби и знай свой край»…
Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.
Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному – и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. «Надо быть милосердными», – сообщил Ковбаса.
Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти – мелка тема, мелка; «не тема, а семячки». А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. «Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! – яростно заключил он. – Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!» Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.
Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою, одной из бесчисленных перепалок подданных с властью, но не прошло и двух месяцев, как Хаджипавлов издал целый роман с привлечением именно крякутновского сюжета, и Кацумаха, на встрече глубокомысленно отмолчавшийся, поступил так же.
Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям… Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку – да и характер литературного люда вообще – градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно – такой подход среди творческих личностей был весьма распространен и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество – это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но… Знать меру – это самое сложное в жизни.
«Да, – подумал Богдан. – Как это сказал Раби Нилыч? „Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно…“ Удружил Раби, удружил. В стакане этой… м-м… бурной воды ковыряться…»
К тому времени, как Фирузе с Ангелиною – обе порозовевшие, довольные, веселые – вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от «Керулена», дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипи́гусевой; а потом, почти наверняка, придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.
Апартаменты соборного боярина ад-Дина,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
вечер
Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов – и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.
Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами – правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.
Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично – телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. «Я от него ни ногой! – горячо сообщила Богдану Шипи́гусева. – Он один даже на улицу выходить боится, тем более, сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно… В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может…»
«Какая славная и самоотверженная женщина, – с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой „хиус“ памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. – А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, – размышлял Богдан. – Надо будет рассказать ему… Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место… и опять чуть ли не одновременно…»
В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.
Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой… Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью – жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнею, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились… не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче – ладно.
Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина – так тот исхудал и ссохся. И, пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой – едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.
– Э-э… – сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. – Добрый вечер… Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь…
– Нет, не ошибаетесь, – немного невнятно проговорил недавний страдалец. – Но вот вы…
– Милый, – напевно раздалось откуда-то из бездны, – это, вероятно, ко мне.
– А, так это вас ждет Катарина, – проговорил ад-Дин, и голос его потеплел. – Проходите, преждерожденный Богдан Рухович. Жена меня предупреждала, я вспомнил.
Богдан пошел вслед за боярином; тот, не говоря более ни слова, шаркая мягкими, расшитыми золотой нитью туфлями с сильно загнутыми кверху носками, повел его поперек обширной прихожей, – мимо шкапов и полок с книгами и с курительными трубками, мимо низких столиков с «Керуленами», не полу подле коих сверкали узорочьем седалищные подушки…
Они пришли; как раз в этой комнате, как помнил Богдан – единственной, в обстановке коей имелись хоть какие-то признаки существования на свете женского племени, летом среди баночек и скляночек с косметикой обнаружилась видеокамера, позволившая выявить злоумного Козюлькина. Ныне следы существования в мире женщин изрядно возросли – и посреди оных следов царила сама женщина; в тонком, но вполне воздержанном, без вольностей, халате с многочисленными кисточками на полах и на поясе, на солнечного цвета тахте уютно возлежала с книгою, подпирая голову рукой, заботливая и самоотверженная Катарина Шипи́гусева.
– Здравствуйте, Богдан Рухович, – сказала она, отрываясь от чтения.
– Добрый вечер…
– Вы не замерзли в дороге? Хотите чаю? Или, может, кофею? В это время года постоянно хочется в спячку, правда? Все время темно… Милый, сделай нам кофею, – не дожидаясь ответа Богдана, сказала она. – Мне с молочком. А вам, Богдан, с молочком? С сахарком?
Богдан не сразу нашелся, что ответить, а потом стало уж поздно – боярин Гийас ад-Дин мягко, чуть снисходительно улыбнулся, быстро кивнул несколько раз и, повернувшись, безропотно пошаркал еще дальше в глубину жилища. Глаза его по-прежнему лучились счастьем.
«А вполне ли его вылечили?» – встревоженно подумал Богдан.
– Присаживайтесь, что же вы…
Богдан аккуратно присел в стоящее у тахты кресло.
– До сих пор мне ни разу не удавалось вот так вот спокойно пожить дома, – чуть потянувшись, напевно произнесла Катарина. – Не было счастья, да несчастье помогло… Это русская поговорка такая.
– Я знаю, – ответил Богдан.
– А, ну конечно… Когда я увидела, как он ослабел и исхудал, я сказала себе: все, вздорная девчонка, хватит. Ближе, чем Гийас, у тебя нет человека; хотя бы пару седмиц ты должна посвятить исключительно ему и его здоровью. Дом, тепло, уют, нежная забота любящей жены… думаю, мы переоформим брак с временного на постоянный, в конце концов, мне тоже нужно гнездышко. Хотя, честно сказать, это все так непривычно… Все вдвоем, вдвоем, в четырех стенах… Вас мне просто Бог послал, Богдан. Это такая пого… а, ну да.
«Пожалуй, не стану ничего рассказывать Багу», – подумал Богдан.
– Правда, мне еще одна мысль пришла в голову, – доверительно поведала Шипи́гусева, чуть понизив голос. – Думаю, ни один работник средств всенародного оповещения не имел, не имеет и уже никогда не будет иметь возможности столь близко и столь постоянно наблюдать процесс выздоровления человека, который был пиявками доведен до крайности. Он ведь едва не умер, Гийас… Едва-едва.
Из коридора послышалось приближающееся мелодичное позвякивание и постукивание, и через несколько мгновений в комнату вырулил, катя перед собою изящный лаковый сервировочный столик с тебризскими кофейными пиалами, молочником и прочими принадлежностями неторопливого времяпрепровождения, выздоравливающий соборный боярин Гийас ад-Дин. Костистые, худые коричневые ладони чуть ерзали по ручкам столика; эта простая работа была явно непривычна хозяину апартаментов, но явно доставляла ему удовольствие. Соборный боярин вплотную подвел екающий колесиками столик к дивану, на коем возлежала Катарина, и принялся аккуратно разливать кофей в пиалы. Пальцы его немного дрожали, но он старался донельзя и не пролил ни капли.
– Спасибо, милый, – сказала Катарина, – ты такой славный… Спасибо.
– Ну что ты, – подал голос Гийас и сызнова слегка улыбнулся.
– До чего же хорошо, что ты поправился!
«Вот как надо программировать людей, – подумал Богдан. – Ни один суд не придерется. И пиявок ни малейших отнюдь не надо…»
– Да, мне это тоже нравится, – согласился ад-Дин, и по этой реплике Богдан с некоей толикой удивления понял, что соборный боярин, похоже, все же здоров и не утратил ни чувства собственного достоинства, ни чувства юмора.
– Простите, преждерожденная Катарина, – решительно проговорил сановник. – Я очень благодарен вашему драгоценному супругу и вам за радушие и гостеприимство, но я бы все же хотел постепенно перейти к цели моего визита.
– Переходите, – ласково попела Катарина, и Богдан сам не заметил, как блюдце, на коем стояла изящная пиала с благоуханным кофеем, оказалось у него в руке. – Но подкрепить свои силы вам никто не может помешать. Я права, милый?
– Конечно, – ответил боярин и снова чуть улыбнулся.
– Еще раз благодарю, – Богдан запнулся. Гийас ад-Дин как раз тоже взялся было за свою пиалу, но чуткая тележурналистка верно поняла замешательство Богдана и без тени смущения сказала:
– Милый, похоже, у нашего друга ко мне какие-то междусобойные вопросы. Ты не мог бы нас покинуть на время? Если Богдан не возьмет с меня слово хранить молчание, я тебе потом все обязательно расскажу.
Чуть дрожащая рука боярина с готовностью отдернулась от пиалы, и Гийас ад-Дин с некоторой натужностью поднялся. Кивнул Катарине, потом Богдану и неторопливо прошаркал вон из комнаты. Аккуратно и плотно притворил за собою дверь.
– Так вы возьмете с меня обет молчания? – улыбнулась Катарина и поднеся пиалу с забеленным кофеем ко рту, чуть подула на него, коснулась края пиалы пухлой, без намека на помаду губою, а уж потом отпила глоточек.
– Это будет зависеть от того, что вы мне скажете, преждерожденная Катарина, – ответил он.
– Может, вы оставите этот официальный тон? Во-первых, я не старше вас, а во-вторых, у нас время ценят так же, как и у вас. Уж давайте лучше станем ечами. Или, если вам совсем уж опричь души обращаться таким образом к человеку без знаков различия на одеянии, – она лукаво стрельнула глазами, – тогда просто по именам. Давайте?
– Что ж, – ответил Богдан и тоже пригубил кофей. – Давайте, Катарина.
– Вот как славно, – подытожила она.
– Мне поручено разобраться в одном безобидном, но довольно щекотливом деле, и подступиться к нему я не могу иначе, как только с вашей помощью, – сказал Богдан.
– Я могу этим только гордиться, – ответила Катарина.
– Я понимаю, что мой звонок к вам тогда, летом, относительно видеоматериалов по лечебнице «Тысяча лет здоровья», мог вас как-то привлечь к этой теме, дать отправную точку для журналистского расследования, но… вы с поразительной проницательностью разобрались в деле. Увязать вместе столь разрозненные факты и сделать из них верные выводы… Вам мог бы позавидовать любой человекоохранитель с самым богатым опытом, говорю безо всякой лести.
– Надеюсь, – опустив глаза, проговорила Катарина; похоже, она все-таки смутилась.
– Вы не могли бы поделиться со мной последовательностью ваших рассуждений? – от светской старательности Богдан сделался несколько косноязычным. Впрочем, Катарина, по всей видимости, не обращала на его излишне вычурную речь никакого внимания; ее внезапное замешательство оказалось, насколько можно было судить со стороны, куда глубже, нежели замешательство самого Богдана.
Тележурналистка долго молчала, по-прежнему подпирая голову красивой, полуобнаженной рукою с упавшим к локтю широким рукавом халата, и задумчиво, с отсутствующим видом глядела в стену напротив. Богдан подумал уже, не повторить ли вопрос. Но Катарина пригубила кофе и вдруг решительно поставила блюдце с пиалой на столик.
– Да, в определенной степени я обязана вам той изумительной серией своих репортажей, – сказала она без ложной скромности. – Да. Но не только. Именно признательность вам не позволяет мне скрывать правду. Я этого никому еще не говорила и, если не окажусь вынужденной делать это, давая, скажем, показания по упомянутому вами безобидному и щекотливому делу… я, разумеется, не спрашиваю, Богдан, в чем оно состоит… если я не буду вынуждена, то и не скажу никогда никому. Это странно и это несколько… стыдно. Трудно признаваться, что моей заслуги тут, собственно, нет. Судьба позаботилась. Сама судьба… – она взглянула Богдану прямо в глаза. Богдан поразился; стоило разговору перейти от бытовых сюсюканий к работе, лицо Катарины стало одухотворенным, резким и по-настоящему красивым. – Сначала вы, потом… – она запнулась. Богдан напряженно ждал.
Катарина переменила позу; теперь она почти сидела на тахте руками охватив колени, и по-прежнему глядела мимо Богдана.
– Я не великий знаток компьютерных и сетевых технологий, – сказала она негромко и как-то отрешенно. – У меня хватает своих забот. Мне потом объяснили: сеть настолько сложна, что… изредка в ней могут происходить самые странные сбои. Самые странные. Тут, конечно, по времени удивительно совпало. Честно говоря, ваш тогдашний звонок действительно меня буквально заворожил; я печенкой чувствовала: тут есть что-то… что-то. Понимаете? Что-то. Я и так, и этак крутила… сама несколько раз просматривала эти свои видеоматериалы… А потом, через три, кажется, дня… или через два? Не помню, но это легко восстановить…
Она запнулась. Протянула руку к столику, неловко взяла свою пиалу – кофей уже достаточно остыл, чтобы можно было не пользоваться блюдцем, – и сделала несколько крупных глотков разом. Отставила чашку. Вскинула глаза на Богдана и вдруг смущенно улыбнулась.
– Что-то я разнервничалась, – призналась Шипи́гусева. – Будто в чем-то виновата… На самом деле я тут не при чем. Само… и я опять же печенкой чувствую, что тут что-то такое… что-то… Так вот, – она глубоко вздохнула. – Я получаю очень много писем. Пока я голову ломала над тем, что там такое наши доблестные человекоохранители могли углядеть на моей рабочей записи в лечебнице, среди прочей массы сообщений ко мне по ошибке… каким-то чудом… прилетело сообщение, которое вовсе не мне было предназначено. Насколько я поняла, это было какое-то рабочее сообщение вашей, закрытой человекоохранительной сети.
Богдан крякнул. Такого просто не могло быть.
Потом он сообразил, что о возможности и невозможности подобных природных явлений он, специалистом не являясь, может судить только с чужих слов. Категоричную мысль «такого просто не может быть» он ничем, кроме собственной убежденности, подтвердить не мог – но знал, что в научных истинах более всего бывают убеждены именно неспециалисты. И подвергают их сомнению с наибольшей легкостью они же; то или иное отношение к истинам зависит у них исключительно от приязни или неприязни к источнику, из кого истины эти были получены, от настроения, от отношений с женой и даже порой от пищеварения. Не к лицу Богдану было…
– Файл оказался подпорчен, – задумчиво продолжала меж тем Катарина, снова устремив взгляд своих прекрасных, бархатистых глаз мимо Богдана. Вновь взялась за пиалу с кофеем. – Без начала, без конца, и даже без середины. Знаете, как это бывает… полтекста вопросики. Я уж и так, и этак мучилась с кодировками, потом к друзьям обращалась, которые на том собаку съели… это такая русская… ну да. Нет. Что прочиталось – то прочиталось, а что испортилось – то безвозвратно. И вот там-то и говорилось… вернее, там предписывалось, что всем таможенным станциям и пограничной страже следует уделять повышенное внимание провозу на территорию Ордуси сосудов и приспособлений, пригодных для транспортировки мелких водных существ, в скобках – пиявок – и немедленно сообщать о попытках такого провоза, а при обнаружении оных существ-пиявок немедленно уведомлять Управление внешней охраны и Центр имени Крякутного, куда, если из Управления не поступит иных распоряжений, и передавать выявленные сосуды с существами для исследования… Видите, как помню? Я перечитывала текст раз сто… ну, а получив такой подарок, уж не трудно было связать его с закрытием отдела гирудолечения… причем, как мне рассказывали в лечебнице, я же посетила ее вскоре после вас – закрытия шумного, с погоней… а там – с несчастными случаями и болезнями бояр. – Она тряхнула головой, перевела дух и взглянула Богдану в глаза. – Вот. Все.
Несколько мгновений Богдан потрясенно молчал.
– У вас сохранился этот испорченный файл? – спросил он затем.
– Наверное… – с сомнением проговорила Катарина и, поставив почти пустую пиалу на столик, грациозно поднялась с тахты, подошла к ближайшему «Керулену», тихо дремавшему на низком столике в углу, под старинными кальянами, разбудила умную машину и, присев на подушку перед компьютером, принялась колдовать с программой поиска.
– Одну минуту, – пробормотала она, усаживаясь поудобнее. – Одну минуту, Богдан… по моему, я его сюда перебрасывала…
Минфа ждал, затаив дыхание.
– Есть! – сказала Катарина торжествующе и тут же с некоторым недоумением добавила: – В личную переписку-то зачем-то закатала… – Не вставая с подушки, она повернулась к Богдану и неопределенно махнула рукою в сторону дисплея. – Вот. Можете посмотреть.
Богдану незачем было смотреть: это предписание при нем и при Баге рассылал по градам и весям Империи сам шилан Алимагомедов, и текст они составляли все вместе, втроем. В нем же, между прочим, повелевалось всем местным подразделениям внешней охраны принять меры к задержанию и препровождению в столицу таких-то и таких-то подданных, а, буде они окажут сопротивление, произнести кодовую фразу, которую в предписании, во избежание утечки сведений о программировании людей, они решили назвать просто паролем… Действительное значение фразы власти было разъяснено лишь руководителям крупных подразделений – от городского и выше.
– А об указании задержать нескольких человек, – осторожно спросил Богдан, – там ничего не говорилось?
– Нет, – удивленно ответила Катарина. – Там же, я говорю, очень много не читалось. Вот, посмотрите.
Но если не читалось у Катарины…
Если секретное предписание вдруг ни с того вывалилась одной своей частью в чужой компьютер, не могла ли она другой своей частью вывалиться в какой-то другой?
«С Багом бы поговорить, – подумал Богдан, – он в этих электронных делах спец великий. Жаль, он в Мосыкэ уехал со Стасей… Беспокоить сейчас грех. Пусть побудут вдвоем, без мельтешни…» По едва уловимым признакам, когда Стася и Баг в числе ближайших друзей явились вместе с ним на воздухолетный вокзал встречать Фирузе с Ангелиною, минфа понял: у них возникли какие-то нелады на личной пашне[22]. А в такое время без крайней нужды людей лучше не дергать.
Но что ж у нас, научники кончились в Возвышенном, что ли?
– Вы не могли бы сбросить мне этот файл? – спросил Богдан. – По почте или… надежнее, пожалуй прямо сейчас на дискету.
– Охотно, Богдан, – Катарина, покопавшись в живописном беспорядке на столике слева от компьютера, двумя пальчиками вытянула из бумажных сугробов дискету и лихо вогнала ее в дисковод.
– А скажите, Катарина, – спросил минфа, осененный новой мыслью, пока дискета тихонько покрякивала и поквакивала, принимая на себя столь знакомый Богдану и столь невероятный здесь, в этой мирной комнате, файл. – Вы многим показывали это… ну, когда консультировались насчет того, как превратить вопросики в текст?
– Нет, – решительно ответила тележурналистка. – Одному-единственному человеку, он у нас на студии по этим делам дока, всех выручает, коснись что…
– Если мне понадобится с ним побеседовать, я могу сослаться на вас?
Катарина колебалась лишь мгновение.
– Что уж, – сказала она, полуобернувшись к Богдану и протягивая ему дискету. С подушки она не встала, и Богдану пришлось шагнуть к ней; теперь он смотрел на нее сверху вниз, а Катарине, сидевшей, словно одалиска, у ног минфа, приходилось задирать голову, чтобы не терять его взгляда; впрочем, ей шло и это. – Коготок увяз – всей птичке пропасть… Это такая русская поговорка. Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги. Примечания
1
Дошедшие до нас списки «Лунь юя» («Суждений и бесед») насчитывают двадцать глав. Двадцать вторая глава, представлявшая собою, по свидетельству некоторых древних комментаторов, квинтэссенцию конфуцианской мудрости и написанная Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины, считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-хуанди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость и культуру. Однако мы не исключаем, что в руки столь пытливого исследователя и неистового коллекционера, каким был Х. ван Зайчик, каким-то образом мог попасть текст драгоценной главы. Его домашняя библиотека до сих пор закрыта для посторонних, и лишь правнуки ученого посредством весьма длительных и утонченных процедур ежедневно оспаривают друг у друга честь стирать с ксилографов и свитков пыль – и не пускать к ним чужаков (здесь и далее – примеч. переводчиков).
2
Кот Багатура Лобо.
3
Досл.: «мо́лодец посредине» 郎中. Приблизительно название этой должности можно перевести как «начальник отдела в министерстве».
4
Досл.: «мо́лодец-помощник» 侍郎. Вторая по важности должность в аппарате Палат. Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д.
5
Досл.: «Великий ученый муж» 大學士, ученая должность; здесь, видимо, что-то вроде привычного нам декана.
6
Традиционная китайская мера объема. Приблизительно равна нашему метрическому литру.
7
Дословно – скорый, или скоростной, поезд 快車. Судя по всему, имеется в виду некий аналог (возможно, даже более совершенный) так называемых bullet-trains (поездов-пуль).
8
Как неоднократно подчеркивает то тут, то там Х. ван Зайчик, для потомственных мосыковичей и старожилов этого городка Мосыкэ по-прежнему оставалась, как и встарь, Москвою. Насколько могут судить переводчики, в многонациональной и многоязыкой Ордуси подобные коллизии были скорее правилом, нежели исключением. Наньцзин – Нанкин; Каолинин – Тверь, Тифлис – Тбилиси, Куйбуши – Самара, Далянь – Дальний, Алма-Ата – Алматы… Примеров не счесть.
9
Младший сослуживец Бага, непременный персонаж трех первых «Дел». Упоминаемые далее события описаны Х. ван Зайчиком непосредственно в «Деле о полку Игореве».
10
Букв.: 菠蘿果野, Бологое. Эти четыре иероглифа можно перевести как «Ананасовый край»: первые два иероглифа читаются боло и значат «ананас», третий – го – обозначает «фрукты» в самом общем значении этого слова, а четвертый – е – указывает на «провинцию», «глубинку» в широком смысле, как противоположность столицам и вообще крупным городам.
11
Имеются в виду персонажи древней китайской легенды о двух влюбленных, которым запрещено было встречаться. За нарушение запрета их разлучили весьма изощренным образом, превратив в звезды (Вегу и Альтаир по европейской классификации) и разнеся по разные стороны Млечного Пути (по-китайски Тяньхэ – Небесная Река). Лишь раз в году, когда огромная стая перелетных ворон строит над Небесной Рекой мост из своих тел, влюбленным удается, воспользовавшись им, свидеться ближе.
12
Как уже упоминалось в «Деле о полку Игореве», дом Богдана располагался на улице Савуши, названной именем древнего богатыря-степняка. Из упоминаний в иных произведениях Х. ван Зайчика нам известно, что Савуша геройски погиб в Византии в 1345 году. Как и множество других ордусян, выполнявших по зову сердца свой интернациональный долг, он участвовал в гражданской войне на стороне законного православного императора Иоанна Кантакузина и пал в бою против византийских сепаратистов и активно поддерживавших их деньгами и прямой военной силой латинян. Известно, что в нашем мире папа Климент VI в 1343 году призвал всю Европу к крестовому походу в поддержку прокатолических противников Кантакузина; вероятно, нечто в этом роде происходило и в раннеордусскую эпоху.
13
Здесь речь идет о событиях и последствиях событий, описанных в «Деле о полку Игореве».
14
Великий муж (да фу 大夫) – так спокон веку называлась в Китае должность начальника Цензората.
15
Название высшей юридической ученой степени Ордуси – «минфа» 明法 – переводится с китайского языка как «проникший в [смысл] законов». Такая ученая степень существовала еще в древнем и средневековом Китае.
16
У Х. ван Зайчика здесь сказано «бу». Китайский метрический бу 步 – дословно «шаг», равен в настоящее время 1,6 м. Не следует думать, однако, что у китайцев столь длинные ноги и столь размашистая походка – просто спокон веку они считали за один шаг перемещение обеих ног, то есть два наших шага.
17
Мидэ 密德, или Мидэ-гун 密德宮, букв.: «Дворец Сокровенной (т. е. Скрытой от посторонних глаз, тайной) добродетели». Насколько можно судить по различным упоминаниям в текстах Х. ван Зайчика, здесь, вдали от столичной суеты, располагалось одно из подразделений Палаты Церемоний, ведавшее сношениями ордусских конфессий с иностранными епархиями.
18
Высшая группа инвалидности, введенная еще танским правом – безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные.
19
«Лунь юй», 12:16.
20
По-китайски этот иероглиф выглядит он следующим образом: 獏.
21
Подробнее об этих животных см. Приложение к «Делу о полку Игореве».
22
Не путать с приусадебными участками или землями, приобретенными в частную собственность. По всей видимости, эта идиома (сы гэнтянь 私耕田; дословно – личное, собственное, то, к коему питаю пристрастие пахотное поле), употреблялась в Ордуси в тех случаях, когда у нас в советские времена говорили «личный фронт». Именно такие, на первый взгляд не существенные мелочи как нельзя лучше, по мнению переводчиков, демонстрируют своеобразие ордусского менталитета.
|