Елена Колядина
Цветочный крест
Глава первая
Кудесы отца Логгина
– В афедрон не давала ли?..
Задав сей неожиданно вырвавшийся вопрос, отец Логгин смешался. И зачем он спросил про афедрон?! Но слово это так нравилось двадцатиоднолетнему отцу Логгину, так отличало его от темной паствы, знать не знающей, что для подперделки, подбзделки, срачницы, жопы и охода есть грамотное, благолепное и благообразное наречие – афедрон. В том мудрость Божья, что для каждого, даже самого греховного члена мужеского и женского, скотского и птицкого, сотворил Господь, изыскав время, божеское название в противовес дьявольскому. Срака – от лукавого. От Бога – афедрон! Отец Логгин непременно и как можно скорее хотел употребить древлеписаный «афедрон», лепотой звучания напоминавший ему название греческой горы Афон. Он старательно зубрил загодя составленные выражения: «В афедрон не блудил ли?», «В афедрон был ли до греха?» – рассчитывая провести первую в своей жизни исповедь в соответствии с последними достижениями теологической мысли. Отец Логгин лишь вчера, седьмого декемврия 7182 года (некоторые духовные особы, к сожалению, ориентируются на ошибочную и гнусную западную дату – 1674 год), прибыл в Тотьму для службы в церкви Крестовоздвиженья с рекомендательной епистолией к настоятелю отцу Нифонту и зело уповал на первый выход к пастве. И вот тебе – афедрон!
Он тут же вспомнил, как, идучи к службе, встретил бабу с пустыми ведрами. «Далось же тебе, дуре, прости мя, многогрешного, Господи, переться с порожними почерпалами улицей! – расстроился отец Логгин, шагнув в сугроб. – Разве нет для таких сущеглупых баб проулков либо иных тайных троп? Ты б еще в церковь святую, прости, Господи, мне сие всуе упоминание, с почерпалами своими притащилася! Ох, не к добру… Не забыть, кстати, вопросити паству, не веруют ли во встречу, в пустые ведра, в гады, в зверя, в птичий гомон, бо се есть языческие кудесные мерзости? А кто верует, тому, грешнику богомерзкому, епитимью назначить в сорок дней сухояста».
Ах, баба проклятущая! С вечера отец Логгин лег с женой своею Олегией в разные постели, дабы уберечься от грешного соития накануне первой службы. Помолился истово, дабы во сне не жертвовать дьяволу – если вздумает тот искушать – семя без потребы грешным истицанием на порты. Утром омыл межножный срам. Телом бысть чист отец Логгин, и на душе бысть ликование от предстоящей многотрудной работы на тотемской ниве, и пели в ней звонко едемские птицы, и цвели медвяные цветы!.. Но не иначе лукавый послал ту бабу с ея ведрами. Он, он, говняной дух, творит отцу Логгину препоны! «Если бы то Господь слал мне испытание, то проверял бы меня богоугодным словом! – торжествующе возмыслил отец Логгин. – Аз же помянул некстати дьявольскую дыру. Ах, бес!»
Догадавшись об истинной причине своего неожиданного отступления от исповедального канона, отец Логгин воспрял. Он любил борьбу. «Изыди, лукавый!» – пламенно вскрикнул в мыслях отец Логгин. И язвительно спросил вездесущего демона: «Разве с того следует начинать вопрошати исповедующихся? Жена сия должна сказать мне: исповедуюся аз, многогрешная жена, имярек… Немного помолиться следует с ней, распевая псалом. И, окончив молитвы, снять покрывало с ея головы. И расспрашивать со всей кротостью, голосом тихим…»
Отец Логгин звонко прочистил гортань, сделал строгое, но отеческое лицо, взглянул на освещенный свечным пламенем профиль молодой жены и приготовился восстановить канонический ход таинства… Однако бесы не желали отступать!..
– Кому, отче? – вопросила жена, почувствовав на себе взгляд попа.
– Что – кому? – охваченный подозрениями, переспросил отец Логгин.
– Давала – кому?
– Или их было несколько? – гневно спросил исповедник. – Или не мужу ты давала в афедрон?!
То, что исповедь против его воли опять свернула к теме афедрона, совсем смутило отца Логгина, но в конце концов он мудро решил, что начать с самого тяжкого греха не есть грех.
– Нет, не мужу, господин мой отче.
«Двойной грех! – быстро промыслил пастырь. – Блуд с чужим мужем и блуд в афедрон».
– Кому же?
– Отцу, брату, братану, сестричичу…
После каждого названного сродственника отец Логгин вздрагивал.
– …подруге, – перечисляла молодица.
– Подруге?! – не поверил отец Логгин. – И как же сей грех ты с подругой совершала? Али пестом?
– Когда с горохом, то и пестом, – согласилась жена.
– Али сосудом? – не отступал пастырь.
– Коли оловину хмельную наливала, то и сосудом, винной бутылью-сулеей.
– И пиянство притом, значит, было?
– Ну, так ведь то в дорогу дальнюю, отче. Как же не пригубить на дорожку, на ход ноги? Грешна.
– И чем же ты еще перед дорогой дальней в афедрон давала?
– Пряженцами…
– Тьфу, мерзость великая! «Колико же это блуда? Трижды либо пятижды?» – лихорадочно прикидывал отец Логгин. – О, Господи, святые небесные силы, святые апостолы, пророки и мученики, и преподобные, и праведные…» И он еще долго бормотал, отчаянно призывая всю святую рать помочь ему в борьбе с таким сверхблудным умовредием.
– А что, отче, – дождавшись, когда отец Логгин прекратит возмущенно пыхтеть, робко спросила жена, – или нельзя в дорогу пряженцы с горохом давати? А мать моя всегда рекши: «Хороши в дорожку пирожки с горошком».
– Не про дорогу сейчас вопрошаю, – строго осадил отец Логгин, – а про блуд противу естества: в задний оход в скотской позе срамом отца, брата, братана, сосудом да пестом.
– Ох!.. Ох!.. – молодица в ужасе закрыла лицо дланями. – Что ты, господин мой отче, да разве есть за мной такой богомерзкий грех?! Ох!.. Да и подумати о таком мне страшно, а не то что сотворити!
– Глупая жена, – рассердился отец Логгин. – Зачем же ты каятися принялась в том, чего нет? Меня, отца святого, в смущение ввела. Лжу затеяла в святых стенах? Я же тебя ясно спросил: «Давала ли в афедрон? Кому? Чего?»
– В афедрон давала, от того не отказываюсь, а в… Господи, прости!
– А что же по-твоему значит сие слово – «афедрон»?
– Сим мудреным словом отче дальний путь нарек?
– Ах, мракобесие… Ах, бескнижие… – принялся сокрушаться отец Логгин.
Молодица хлопала очами.
– Да жопа же, али ты, Феодосия, не знаешь? – быстрым шепотом пояснила случившаяся рядом просвирница или, как больше нравилось приверженцу философской мысли отцу Логгину, проскурница Авдотья и смиренно пробормотала: – Прости, батюшка, за грех вмешательства в таинство покаяния.
– Грех сей я тебе отпускаю без епитимьи на первый раз, – милостиво согласился отец Логгин, радуясь, что недоразумение, накликанное бесами, разъяснилось с Божьей помощью. То, что именно Бог выслал подмогу, было ясно, во-первых, из звания вставшей плечом к плечу ратницы: проскурница Авдотья, по-древлему говоря, дьяконица – особа духовного звания, а не какая-нибудь баба с пустыми черпалами. Во-вторых, Авдотья – вдова самого благодетельного образа, и кому, как не ей, подсобить сестре женского полу. В-третьих – и это было самым вещим знаком, – Господь сподобил на помощь принимающему исповедь не звонаря или пономаря, а проскурницу, которая именно и выпекает хлебцы для причастия после требы исповедания! «Едино в трех! – воссиял отец Логгин. – Единотрижды!» Под таким научно обоснованным напором лукавый отступил. И дальше таинство исповеди пошло как по маслу.
– Ты, значит, Феодосия?
– Аз есмь.
– А грешна ли ты, Феодосия, в грехах злых, смертных, как то: сребролюбие, пьянство, объядение, скупость, срамословие, воззрение с похотью, любодеяние…
Отец Логгин перевел дух.
– …Свар, гнев, ярость, печаль, уныние… уныние…
Отче растопырил персты веером и по очереди пригнул их к ладони – не обсчитался ли часом каким грехом?
– …Уныние, оклеветание, отчаяние, роптание, шептание, зазрение, прекословие, празднословие…
– Погоди, батюшка, – встрепенулась Феодосия. – В празднословии каюсь. Давеча кошка по горнице игравши да поставец с места свернувши. Ах, ты, говорю ей праздно, дура хвостатая! Грешна!..
– «Дура» не есть празднословие, – поправил отец Логгин. – «Дура» сиречь срамословие. За сей грех налагаю тебе сто поклонов поясных и сто земных три дни.
– Поклоны, отче, отвешу, только «дура» – не срамословие, хоть как! – опять встряла Феодосия. – Елда, прости Господи, или там манда – се срам. А «дура»? Иной раз идет баба глупая – дура дурой!
– Оно конечно, – важно согласился отец Логгин, вспомнив утрешнюю тотьмичку с пустыми черпалами, – но отчасти! А за то, что спор затеваешь да в святых церковных стенах поминаешь елду – сиречь мехирь мужеский, да манду – суть лядвии женские, налагаю на тебя седмицу сухояста. Гм… Празднословие, братоненавидение, испытание, небрежение, неправда, леность, ослушание, воровство, ложь, клевета, хищение, тайнопадение, тщеславие…
– Погоди, господин мой отче, – оживилась Феодосия. – Золовка моя на той седмице на меня клеветала, что пряжу ея затаскала под одр.
– То ее грех, не твой, – поправил отец Логгин. – Пусть она придет на покаяние.
Батюшка беззвучной скороговоркой сызнова перечислил грехи, вспомнил, на каком закончил, и вновь заговорил:
– …Гордость, высокомудрие, укорение… Укоряла ты золовку за наветы? Нет? Добро… Осуждение, соблажнение, роптание, хуление, зло за зло.
– Чего нет, батюшка, того нет.
Отец Логгин перевел дух и принялся за «Заповеди ко исповедующимся».
– С деверем блудила ли?
– Да у меня, отче, и деверя нет, чтоб с им блудить, – сообщила Феодосия.
– С братом родным грешила ли?
– С Зотейкой-то?
– Пусть с Зотеем, если так его кличут.
– Ох, отче, что ты речешь? Зотейка наш еще чадце отдоенное, доилица его молоком кормит.
– Так что же ты празднословишь? Не грешна, так и отвечай. А грешна, так кайся, – начал терять терпение отец Логгин. – А на подругу возлазила ли?
Феодосия задумалась.
– Когда на стог взбиралась, то на подругу возлазила, уж больно высок стог сметан был.
– Возлазила, значит, без греха?
– Без греха, отче.
– А на мужа пьяная или трезвая возлазила ли?
– Ни единожды! – с жаром заверила Феодосия.
– С пожилым мужем, или со вдовцом, или с холостым от своего мужа была ли?
– Ни единожды!
– С крестным сыном была ли? С попом или чернецом?
– Да я и помыслить такого не могу – с чернецом…
– Это хорошо, ибо мысль греховная – тот же грех. Гм… Сама своею рукою в ложе тыкала? Или вдевала ли перст в свое естество?
– Нет, – испуганно прошептала Феодосия.
– Истинно?
– Провалиться мне на этом месте! Чтоб меня ужи искусали, вран ночной заклевал, лешак уволок!
– За то, что клянешься богомерзко язычески, – поклонов тебе сорок сразу, как из церкви придешь. Клясться нужно божьим словом: чтоб меня Бог наказал! А не аспидами, филинами да идолами.
– Какими идолами? – заинтересовалась Феодосия.
– Мифологическими. Сиречь баснословными.
– Какие же сие басни, – растопырила глаза Феодосия, – когда в вашей же бане… ты ведь, отче, на Волчановской улице поселился?.. в вашей бане банник прошлое лето младенца грудного, чадце отдоенное, утопил. Матерь его, Анфиска, из бани нага выскочила и на всю улицу возвопила: «Васютку моего банник утопил в ушате!» Васютка у нее хоть и нагулянный был, а все одно жалко! Отец Нифонт на другой день нам на проповеди сказал: то Анфиске с Васюткой наказание за грех блудного очадия и рождения, и в том самое-то ужасное наказание, что не Бог чадо покарал, а леший.
– Тьфу! – сплюнул отец Логгин. – Не мог отец Нифонт такой богомерзости рекши. Наказывает един Бог, а у идолов такой силы нет!
– А вот и сказал… Сама не слыхала, потому в церковь в тот день не ходила, но матушка мне истинно все пересказала. Гляди, говорит, Феодосия, очадешь в грехе, так лешак чадо утопит либо удушит либо разродиться не сможешь, будешь тридцать три и три года в утробе таскать.
Отец Логгин глубоко вдохнул и выпустил дух, надувая щеки и плямкая губами в размышлении. «Языческое зло зело в Тотьме сильно», – пришел он вскоре к драматическому выводу и продолжил:
– Дитя в себе или в сестре зельем или кудесами изгоняла ли?
– Нет, отче, – пламенно заверила Феодосия. – Как можно?
– Блудил ли кто с тобой меж бедер до истицания скверны семенной?
– Нет, отче, не было такого ни единожды, – перекрестясь, заверила Феодосия и, помолчав мгновение, спросила: – Отчего, отче, семя мужеское скверно? Ведь от него чада прелепые рождаются. Скверны – от дьявола, но разве чадо от беса, а не от Бога?
Отец Логгин нервно почесал пазуху. Перекрестился. Воззрился на Феодосию.
Как весенний ручей журчит нежно, подмывая набухшие кристаллы снега, сияя в каждой крупинке агамантовым блеском, отражая небесный свод и солнечные огни, так сияли на белоснежном лице Феодосии голубые глаза, огромные и светлые, как любовь отца Логгина к Богу.
«Аквамарин небесный», – смутился сей лепотой отец Логгин.
Весь сладкий дух церковный не мог укрыть сладковония, что исходило от Феодосии, от кос ее, причесанных с елеем, от платка из дорогого алтабаса, от лисьей шубы, крытой расшитым тонким сукном. Отец Логгин знал отчего-то, что пазухи шубы пахли котенком. А уста – мятой. А ушеса и заушины – лимонной зелейной травой мелиссой. А перси – овощем яблочным, что держат всю ночь жены в межножных лядвиях для присушения мужей.
– Медвяный дух твой… – слабым голосом пробормотал отец Логгин. И, собравшись с силами, вопросил нетвердо: – Пила ли зелие травяное – мелиссу, зверобой, еще какую ину…
Голос отца Логгина сорвался и дал петуха.
Феодосия закусила уста, сдерживая звонкую крошечную смешинку.
«Как речная земчузинка смешинка твоя», – почти теряя сознание, беззвучно прошептал отец Логгин.
– Нет, отче, не пила зелия, – отреклась Феодосия.
Демон уже подбирался к отцу Логгину. И вприсядку, с коленцами, плясали черти, предвкушая падение святого отца. Но Спаситель вновь пришел на помощь юному своему ратнику.
– А что, батюшка, звонить сегодня во скольки? – басом спросил Спаситель.
– А? – вздрогнул отец Логгин.
Встряхнул главой. Перед ним стоял, переминаясь в валенках, звонарь Тихон.
– После, после… Не видишь, исповедаю? – сказал машинально отец Логгин.
И вспомнил свое наваждение.
– Ах, нет! Звони во все колокола!
– Дык… эта… – недоумевал Тихон. – Почто во все?
– Во славу Божию! – потряс дланями отец Логгин. – Во победу над лукавым, что искусити мужей пытается даже в стенах святых!
Тихон перекрестился и запыхтел.
– Ступай, ступай, – распорядился отец Логгин. – Звонить будешь как заведено, к вечерней.
И снова Бог призрел сына своего Логгина! Прозвонил глас Божий над головой и разогнал бесов, на блуд совращающих.
«Срочно нужно произнесть тропарь, к случаю приличествующий!»
От волнения нужное вылетело у отца Логгина из главы. «Перечислю святые небесные силы: угодников, праведников, – решил отец Логгин. – Сие всегда к месту». Вдохновенно пробормотав весь список и краткое покаяние, отец Логгин расправил плечи и ясным взором воззрился на Феодосию.
– Что ты, раба Божья, рекши? – справился он твердым гласом.
– Мужеские скверны семенные от Бога или от дьявола? – повторила Феодосия. – Мне сие непонятно. Если от дьявола, то почему дитя – от Бога? А если семя мужеское от Бога, то почему называют его скверной, а не плодородием?
Взор отца Логгина запылал. Он зело любил дискуссии! Но пуще того любил отец Логгин наставления.
– Сей казус задал тебе сам лукавый! – радостно констатировал отец Логгин, предвкушая эффектное разъяснение. – Любой плод и любое семя – от Бога. Но завладеть им может и бес! И тогда плод сей и семя сие становится от дьявола.
Полюбовавшись с мгновение на завершенность и афористичность своей формулировки, он взглянул на Феодосию.
– Понятно тебе?
– Понятно, – заверила Феодосия. – А как, батюшка, угадать, от Бога, положим, овощ яблочный у меня в руке али от лукавого?
– А это смотря кто тебе его вручил: коли Господь, то от Бога. А коли черт, то от лукавого. Уразумела?
– Уразумела, отче. А как узнать, кто из них вручил мне плод? Если, к примеру, Кузьма мне его дал на торжище?
Отец Логгин с тонким свистом втянул носом воздух.
– Если в грехе заполучила ты плод сей, то вручил его бес, а если в богоугодном деле получен плод, то ниспослал тебе его Господь наш, – возвышая глас, но не теряя самообладания, произнес отец Логгин. – Поняла?
Ему уж удивительно было, как мог он еще недавно очароваться такой бестолковой женой!
– Поняла, отче, – проникновенно ответила Феодосия. – Мне еще никто никогда так ясно все не разъяснял!
Отец Логгин смягчился.
– Добро… Всегда вопрошай отца своего духовного, если в чем сомневаешься. Гм…
«Глаголет священник, перечисляя грехи по единому, вопрошает тихим гласом», – напомнил себе отец Логгин и вновь принялся исповедовать рабу Божью Феодосию.
– Ходила ли ты к волхвам, чародеям, кудесникам, баальникам, зелейникам либо знахарям?
– Грешна, отче, ходила единожды. Но не по своей воле, а просьбою золовки. Брала у зелейницы травяное снадобье, дабы лечить золовке телесный недуг.
– Се грех! Недуги, духовные либо телесные, врачевати обязано словом Божьим либо миро святым.
– А разве, отче, не грех миро к аке… афе… к оходу прикладывать? Золовке чирей в оходе леший надавал!
– Опять ты леших языческих поминаешь! Наказывает, суть недуги насылает, Бог!
– А я так думаю, что если чирей на носу или в подпупии выскочит, то Божье наказание, а если в задней дыре – дьявола козни.
– Казус сей не прост, – сокрушенно вздохнул отец Логгин. – Миро, пожалуй, в сем месте будет и впрямь неуместно. Впрочем, с сим надо свериться у Иоанна Постника.
– А царский лекарь царя нашего батюшку Алексея Михайловича чем врачует? – глаза Феодосии заблестели любопытством. – Али не травами?
Отец Логгин закашлялся.
– Гм… Хм… Государь наш светозарный Алексей Михайлович – Бога посланец на земле, следовательно, его лечение суть Божьими руками. Вестимо, не все травы – зелия кудесные.
Эта мысль приободрила пастыря.
– Лавр, виноград – суть древа едемские, божественные. А за поход к травнице налагаю тебе епитимью в сорок земных поклонов на три седмицы. Гм… Упивалася ли без памяти?
– Нет, господин мой отче.
– Нечистая в церковь ходила?
– Ни единожды.
– В нечистотах кровяных с мужем грех творила?
– Нет, отче.
– Добро… Всякий, кто с женой во время месячных луновений будет и зачнет ребенка, то да будет прокажен и родители да имут епитимью до три лета.
– А прокажен который будет? – с волнением уточнила Феодосия.
– Чадо.
– А чадце чем виновато? Этого я не понимаю.
– Чадо за грех родителей перед Богом отвечает, али ты того не знаешь?
– Но чадо же не знало, что его в грехе зачинают? Он бы, может, и нарождаться не стал, кабы ведал?
– Ересь! Чушь собачья! Прости мя, Господи… Или с мужем была в пятницу, в субботу или в воскресенье?
– Не была.
Отец Логгин на время задумался. Надо бы предупредить рабу Божью Феодосию, чем чревато соитие в эти дни недели, но он опасался нового словесного казуса. Наконец долг наставления взял верх.
– А если зачнется ребенок, то будет он либо разбойник, либо вор, либо блудник, – быстро произнес отче, рассчитывая избежать заминки.
Но Феодосия не смогла оставить без размышления такую информацию.
– А бийца в какой день зачинается?
– Драчун? Сие в независимости от того, – витиевато ответствовал отец Логгин.
– А почему если в пятницу – то разбойник? Почему не бунтовщик? Видать, чтоб Боженьке не путаться…
– Осквернялась ли в святой пост? – отец Логгин сделал вид, что не расслышал версии Феодосии.
– Нет.
– Смеялась ли до слез?
– Грешна, батюшка… Повитуха Матрена в грех ввела. Про Африкию рассказывала. Как можно было не смеяться, когда Матрена такие глумы сказывала! Не поверишь, отче, в Африкии живут черные люди…
– Ладно, ладно, после…
– Нет, ты, отче, послушай… И все у них черное: и тело, и срам. И молоко у жен из персей черное доится.
– Черное млеко? Слыхивал про чудеса, но про такие?.. – поразился отец Логгин и живо спросил: – Ну-ну?
– А если перси черные, то какому же молоку быть? Не белому же?
– Сие логично… – склонил голову отец Логгин.
– Еще сказывала Матрена, что люди в Африкии ходят все голые! Вот как есть нагие, в нос только перо всунуто! Представь, батюшка, идет по городу воевода нагой? В носу у воеводы перо петушиное… Али мытарь за посошной податью приходит – сам голый, и срам так же! Ох, и смеялись мы! Аж до слез… Или звонарь африкийский на колокольню лезет, а на ем одни валенки, и муде черные?.. Ой, не могу!
Поглядев издалека на звонаря Тихона, отец Логгин тоже мелко затряс головой от смеха. Да и Феодосия вновь рассыпалась круглыми тихими смешинками.
– Как, отче, было не смеяться над такими побасенками?
– Сие не побасенки, – сделав строгое лицо и осенившись крестом, пришел к выводу отец Логгин. – Черные те люди и чад черных рождают в наказание от Бога. За то, что нехристи языческие. Только язычники чертовы могут нагие на колокольню залезать!
– Распоясанные, отче! – подлила масла в огонь Феодосия.
– Но ты не смеяться должна была, а воздать молитву за спасение африкийских душ. Сегодня же вечером помолись за них. И я помолюсь. А за глумы и смех до слез налагаю тебе сухояста три дня.
– Истинно, господин мой отче, – смиренно сказала Феодосия. – Но в святом писании сказано, что уныние – грех. Значит, веселиться Бог нам завещал? А какое же веселье без смеха?
– Не то веселье, когда напьешься пьяной и будешь плясать под гусли с коленцами да над глумами скоморохов смеяться, а то веселье, когда с радостью на душе окинешь ты веселым взором все добрые дела, что сотворила за день.
– Пьяной быть грех, – согласилась Феодосия. – Но зачем тогда Господь наш Христос воду в вино превратил, а не в квас? Может, он хотел накудесить ее в кисель либо в сбитень, а дьявол под руку толкнул, и вышло вино хмельное?
– Господь наш Христос не кудесит, – рассердился отец Логгин. – Это тебе не повитуха Матрена. Спаситель чудеса свершает во спасение.
На этом отец Логгин примолк, поскольку решительно не знал резонов Христа превратить воду в вино, а не в квас. Он троекратно лихорадочно произнес: «Господи, помоги!», и в ту же секунду пришла помощь.
– Спаситель превратил воду в вино, чтоб было чем причащать паству после исповедания! – радостно воскликнул он. – Не квасом же причащать? Не сбитень же – кровь Господня?!
– А-а! – сказала Феодосия. – Се истинно! Сколько же много истин мне сегодня открылось от тебя, господин мой отче.
Сия благолепная фраза усыпила бдительность отца Логгина, и он благодушно посоветовал Феодосии спросить, чего еще разуму ее непонятно.
– Что вино – кровь Господня, это мне ясно. Но что хлебцы – тело Его? Тут такие у меня сомнения… Ладно, коли перст Господен мне в просвире попадется, али ланиты, али пуп. Ну, а если срам Господен? Срам в уста брать разве не грех?
Отец Логгин выпучил глаза.
– Срам Господен?!
– Есть же у Него уды межножные? Он ведь человеком рожден от обычной матери?
– Тело Господа есть бестелесное, – строго произнес отец Логгин. – И срам его бестелесный. И семя его беспорочное. И кушать его не есть скверно. Просвира сиречь только образ тела. Гм… Аллегория!..
– А почему же когда только мыслишь в уме уды мужские, то уже грешишь?
– Тьфу! Прости мя, Господи! Потому, что с мыслей грех начинается. Сперва замыслил украсть чужое, а потом и украл. Если бы не замыслил, разве бы украл?
– Верно, – приложила палец к нижней губе Феодосия. – Человек любое дело сперва замысливает. А если…
– Помолчи, дочь моя. Ибо исповедание еще длится.
Феодосия примолкла.
– Или содомский блуд творила?
– Нет-нет.
– Или попа бранила? Или выгнала нищего из дома своего?
– А если из дома на двор выгнала, то – грех? Зело вшив калика перехожий был. Скнипы так и ползали в голове. Скаредьем воняло.
– А со двора не выгнала?
– Нет, он под навесом с холопом спал, хлеба ему вынесли.
– Тогда грех невелик.
– А с другой стороны, – задумалась Феодосия, – это ведь Господь наш в образе нищем мог по земле идти?
– Истинно! – согласился отец Логгин. – Чтоб нас проверить: достает ли любви к ближнему?
– Тогда грех был калику перехожего во двор гнать?
– Тогда – грех.
– Ой, вспомнила. Тот нищий потом на торжище кошелек украл и деньги пропил. Ему пуп вырвали да на древо повесили. Значит, не Господь то был. Выходит, не согрешила я?
– Ну, выходит, что не согрешила, – несколько притомившись, согласился отец Логгин.
– Слава Богу!
– Или в церковь из-за блуда или пития не пошла? Или опоздала на церковную службу из-за лени или сна ради? Или говорила хульные слова? Или в рост деньги давала? Или гнев держала на кого?
– Грешна, отче, держала гнев.
– Ну, сколь долго держала гнев, столько и поста.
– Час, значит, поститься?
Отец Логгин обдул испарину со лба.
– Час, – наконец порешил он. – На кого гнев-то держала? Впрочем, не говори… Бог и так видел.
– Неужели, отче, Господь и за кошками следит?
– За всякой тварью… Или зажгла ты дом либо гумно? Или душу погубила?
– Юда сын Ларионов внове рекши: «Ах, сгубила ты, Феодосия, мою душу!»
– Это не в счет. Это раб Божий Юда изрекши аллегорически.
– Вроде как лжу?
– Для лепоты словес.
– А-а!
– Или блудила с Юдой?
– Нет-нет!
– Или с рабом либо с холопом была в соитии?
– Ни боже мой! А жалко мне иной раз рабов. Разве Акулька виновата, что муж ея, Филька, Акулю вместе с чадцами и избой за деньги батюшке моему продал? Деньги все пропил в корчме за седмицу либо за две!
– Так уж Богом заведено, что одни в услужении других. Разве мы сами не рабы вечные царя нашего Алексея Михайловича? Холопы мы государя нашего светозарного и тому с ликованием радуемся. А государь Алексей Михайлович тоже раб – раб Господа нашего. И смиренно рабство сие принимает.
– А может, в каких землях нет холопов? – спросила Феодосия.
– Сие невозможно. Кто тогда рабскую работу будет выполнять? А ежели кому зело тяжкий холопский труд и выпал, так то испытание от Бога. Бог тяжелее всех испытывает то чадо, которое больше всего любит и которому добра хочет. Акулину Господь возлюбил и наслал ей испытание, говоря тем самым, что мужа, данного Богом, она должна поддерживать во всех его лишениях. Бьет Акульку муж?
– Бьет, – вздохнула Феодосия.
– А ты ей скажи, мол, ударит муж по одной щеке – подставь другую. Потому и дана жена мужу, а не наоборот… Или забрала у кого что? Или клялась криво? Или украденное не возвратила? Или в церкви смеялась?
– Грешна, отче. Только что с тобой, господин мой отче, смеялась над Африкией.
– Гм… Хм… Каюсь, Господи! Или оклеветала кого? Или в церкви не достояла до конца службу? Или в сон веровала? Или истолковала его?
– Сон, отче, не толковала, ей-богу! И не веровала в него. Да только он все равно сбылся!..
– Поста тебе – день. Творила игры нечистые?
– Грешна, отче. В святки однажды с подружкой нагая на снег выбегала – гадала на жениха.
– А за такие игры будет тебе женихом черт! Вскочит в твое естество женское, станут потом черти его оттуда кочергой доставать! Восемь дней тебе за это есть капусту с водой.
– Да, отче.
– Или ходила в мужском портище?
– Грешна: сапоги брата напялила – до матери в амбар добежать.
– Взирала ли на святые иконы с помыслами нечистыми?
– Никогда!
– Грешила ли частым обмыванием банным?
– Грешна, отче. Обмылась в бане в субботу, а десяти дней не прошло, как сродственница приехала, так я и с ней еще в бане обмылась.
– Часто обмываться в бане такое же излишество, как чревоугодие. Не телом мы грязны, а душой! О чистоте души чаще мысли, а не о том, чтоб пазухи без нужды обмывать. Блаженные Божьи люди, юродивые, на навозном гноище спят, струпьев не омывают, а Господу приятны! А что толку, что иная жена сладкое воние, – отец Логгин покрутил носом, – медовое испускает, если она тем самым на грех мужей искушает? Христос в воды входил, только чтобы окреститься, да ноги омывал после многотрудной дороги. А наши жены так и плещут водицу ушатами! Так и бродят взад-вперед с пустыми почерпалами!.. Ты омойся в канун светлого праздника, как на тот свет преставиться время пришло омойся, перед таинством брака мытье не грех. А ведь у наших жен, как ни глянь, – все из бани дым коромыслом!
– Истинно, отче, – смиренно ответила Феодосия.
– А с бани все и начинается… Римская империя сколь могуча была, а взяли моду их патриции решать дела в банях, термах по-ихнему. А где баня, там, известно, и блуд, и грех содомский. И рухнула империя!
– Ой, батюшки! Из-за бани?! Али сваи подгнили?
– Все прогнило насквозь!
– Спаси и сохрани…
– А ты, Феодосия, теперь как в баню пойдешь, так и вспомни Римскую империю.
– Непременно, отче, помяну их, грешных.
– Или ложилась на живот на землю?
– Одиножды только, – призналась Феодосия, – в норку мышиную хотелось взглянуть. Уж больно интересно мне стало, как там, у мышей, хоромы подземные устроены? И кладовочки, небось, есть, и спаленки?
– Разглядела? – с неподдельным интересом спросил отец Логгин.
– Нет, зело темно в норке было.
– То не с похотью, то не грех, – успокоил отец Логгин. – Говорила другому про его срамоту?
– Золовке внове сказала: ох, Марья, отъела ты гузно! А батюшке в сердцах рекши, мол, хозяйство вести – не мудями трясти.
– И что же он? – заинтересовался отец Логгин.
– Огрел меня поперек спины поленом.
– Верно содеял! А подсматривала ли ты чужую срамоту в бане, либо тайно, либо во сне, либо у сирот?
– Не подсматривала, отче.
– Хулила ли жениха или невесту?
– Жениха хулила. Брат мой женился и перед самым пиром рекши: «Добро бы у невесты манда, как у тещи, была широка». Прости мя, Господи! Я брата и похулила за такие бесстыжие словеса.
– Ну, то не грех. Или обругала хромого, кривого или слепого? Или мертвеца грабила?
– Ох, отче, я их боюсь, мертвых-то…
– Смерти не надо бояться, ибо душа наша бессмертна.
– Да у нас тут бродил по Тотьме один… Помер, а все приходил потом ночами глядеть, не путается ли жена с кузнецом. Спаси и сохрани!
– Ладно-ладно, больно ты говорлива.
Отец Логгин повспоминал еще вопросы кающимся, но более ничего не припомнил. Переведя дух, смиренно приказал:
– Поклонись, чадо, и покайся разом во всех грехах, вольных и невольных.
– Отче мой господин, – радостно произнесла Феодосия, покаявшись, – как же мне на душе теперь благолепно! Словно зарница летняя всю меня осветила… Никогда еще каяться мне так приятно не было… Какой же ты, отче, книжный, краснословный… Сколько было у меня покаяний, а это самое светозарное. Отродясь отец Нифонт так душеньку мою не очищал многими вопросами.
– Что же многоуважаемый отец Нифонт у тебя вопрошал? – зардевшись от удовольствия, поинтересовался отец Логгин.
– Да бывалочи спросит: «Ну что, Феодосия? Девства еще не растлила?» Да с тем и отпустит.
Отец Логгин звонко сглотнул.
– Так ты разве не мужатица, а девица нерастленная?!
– Истинно, отче.
– И с мужем не была?
– Что ты, отче?!
– И сколько тебе лет?
– Пятнадцать.
– Так зачем же ты?.. Так почто же ты на вопросы мои отвечала, которые для жен предназначены?
– Так первый раз с таким книжным попом беседую. Как же не отвечать на эдакие умные вопросы? Я сегодня Господа нашего возлюбила, как братика Зотейку – чадо сладкое. Сколько же вопросов Господь нам, грешным, приготовил! И о каждом-то грехе нашем позаботился! И для всякого срама книжное слово сотворил. И ты, отче, все словеса вызубрил?
– Слово Божье зубрить не в тягость, – скромно ответствовал отец Логгин. – Разве тяжело мед черпать и устами пить? А словеса Божьи – тот же мед. Я кроме теологии и других наук много знаю: и лексику, и греческий, и космографию… Но слово Божье мне интереснее всего.
– Как же сильно ты, отче, Бога любишь… – восхитилась Феодосия.
– Люблю! – с жаром подтвердил отец Логгин.
– Вот бы мне так же Его возлюбить!
Феодосия поклонилась и с затуманенным взором отошла в сторону, ожидая причастия.
…Отец Логгин выпорхнул из церкви боевитым весенним воробьем. Огляделся окрест восторженным взором, глубоко вдохнул свежий зимний аер. Церковь Крестовоздвиженья сияла под снегом в солнечном свете, как архимандрит в праздничных ризах. Яичком желтела вдали свежесрубленная часовенка. Головным сахаром высились сугробы. Пахло сосновой смолой, хлебом и благовонием кадила.
Отец Логгин вспомнил с радостным умилением огоньки алых и желтых восковых свечей, что божьими пчелками золотились пред алтарем, намоленные лики святых угодников, с одобрением внимавших его, отца, службе, и, вдохновенно перекрестившись, воскликнул:
– Армония-то какая, Господи!
Счастливое начало духовной карьеры, и Тотьма, пестревшая избами, хоромами, церквами и торжищами ярко, как расшитой женский подголовник, и, самое главное, исповедание рабы Божьей Феодосии, ее духовное очищение и зарницей вспыхнувшее влечение к Богу – все это слилось в ликующей душе отца Логгина в благообразное и современное слово: гармония!
«А что вылеплю я, похоже, из Феодосии истинную рабу Божью. Одна только беседа, и она уж Бога возлюбила, как братца Зотейку, чадо отдоенное. А что, коли стану я таким для нее пастырем, что ради любви к Господу уйдет Феодосия из суетного этого мира в терем духовности? И тем сильнее будет моя победа, что раба Божья Феодосия – девица прелестная, самой природой предназначенная для осуществления женского замысла…»
Такие тщеславные мысли заполняли отца Логгина, стремительно шедшего к обиталищу своему на Волчановской улице. В розмыслах сих уж зрил отец Логгин себя самым уважаемым святым отцом Тотьмы, всей Новгородской епархии, да что там – самой Московии. Уж сам государь, светозарный Алексей Михайлович, вызывал отца Логгина к себе в кремлевские палаты, дабы свериться с ним в последних достижениях теологической мысли. Дойдя до Кривого переулка, замахнулся отец Логгин и на написание своею рукою и мыслию нового канона, видел уж он сонмы изографов и писцов, что будут разрисовывать измысленные им – с Божьей помощью! – книги. И поедут за теми книгами духовные послы со всего света, и встанут в ряды Христовой веры даже зломрачные африкийские язычники. Ибо талантлив и книжен отец Логгин, и не его в том вина – так уж от Бога дано!
Сии планы в самый неподобающий момент были прерваны бабой с почерпалами воды.
– Благослови, батюшка, – окликнула она отца Логгина и поклонилась, не снимая коромысла. Ведра качнулись, в воде сверкнули диски небесной тверди и верхушки деревьев.
Отец Логгин недовольно взглянул на бабу.
«Ишь, крепкая какая, что твоя репа, – отметил он. – Плодородны в Тотьме жены, а в главе глупость одна. Коли видишь, что идет духовная особа в размышлении, так не прерывай…» Впрочем, тут же укорил себя за ворчливость и отечески благословил жену.
Осеняя тотьмичку крестом, отец Логгин приметил, что брови ея наведены сажей. Не хотелось отцу Логгину отвлекаться от важных мыслей на поучение о саже, которую глупым женам подсовывает черт из адских своих печей, но любовь к наставлениям взяла верх.
– А како, сестра, не сажей ли адской наведены у тебя брови? – въедливо вопросил отец Логгин.
И вспомнил о бровях Феодосии…
Баба что-то лепетала и кланялась.
– Ладно, ладно, иди сейчас с Богом, да как придешь каятися в грехах, о саже напомни, дабы наложена была на тебя епитимья.
«Как речной бисер смех твой, – простонал отец Логгин. – И елеем пахнут косы, и медом – заушины. И будет сей аквамарин небесный самым драгоценным даром, что преподнесу я к алтарю Божьему».
Глава вторая
Зело кровавая
– А что, Федосьюшка, черти еще не гонят смолу из грешной твоей дыры? – нарочито страшным голосом вопросила повитуха Матрена после того, как с удовлетворенной икотой откинулась от стола. Матрена, дальняя сродственница Феодосьиного семейства, справляла в Тотьме и окрестностях бабицкую работу – принимала и повивала младенцев. Дело это, с Божьей помощью, удавалось ей всеблаголепно: брачные чадца нарождались крикливые, не плаксивые, крепкие, а безбрачные, нагулянные, дружно помирали, не успев чихнуть или пискнуть. Сие мастерство обеспечило Матрене обширную женскую клиентуру. Матрену зазывали пожить в преддверии родов благочестивых жен в богатые хоромы, отвозили в монастыри к несчастным растленным девицам, с поклонами приглашали в особо тяжелых обстоятельствах, когда все приметы указывали на то, что в рожение намеревается вмешаться лукавый. Среди последних случаев особенно снискало Матрене славу повивание чадца жены подьячего Тотемского приказа. То, что дьявол караулил роды, Матрене стало ясно с первой минуты, как вошла она на двор: на улице поднялись снежные вихри, кои несомненно указывали на то, что черт едет со свадьбой; в печной трубе завыла ведьма, да еще и девка – холопка полоротая – споткнулась о порог. Благочестивая подьячева жена призналась Матрене, что очадела она в грехе – возлежа на мужа верхом, и, стало быть, лукавый попытается завладеть душой младенца. Ох, так и случилось: при свете лучины собравшиеся жены увидали, что из чрева показался рогатый младенец! Визг поднялся страшный!
– Зри, батюшка, что ты своей елдой грешной натворил! – укорила Матрена подьячего, в испуге побежавшего за двери.
Впрочем, экстренными мерами Матрене удалось прямо в утробе родильницы заменить дьявольское отродье на Божье чадо. Матрена обманула самого черта, выложив на крыльцо со словами: «Вот тебе твое злое чадо, отдай нам наше доброе» – спеленутого котенка! Дьявол не заметил подмены и утащил котенка, бросив повивальное полотно возле ворот. Рога превратились в ноги, коими чадцо мужского пола и вышло из чрева на свет лучины.
Как и полагается повитухе, была Матрена благонравной вдовой.
– Ох, и наелась-напилась! – весело сказала вдова. – Аж жопа трещит. Порадовали угощеньем, благодарствуйте!
На самом деле в игривое расположение духа Матрену привели не пироги с солеными грибами и не овсяный кисель с молоком и топленой брусникой, а хмельное медовое питие. Оно хоть и грешно в пост, да только уж очень замерзла в дороге баба Матрена, торопившаяся к Марии, жене Феодосьиного старшего брата Путилы, дабы помочь ей разрешиться первым чадом.
– Баба перднула, годы вспомнила, – подхватила матерь Феодосии Василиса.
– Жопа – боярыня, что хочет, то и лопочет, – закрякала Матрена. – Прости мя, грешную, Господи!
Отсмеявшись и вдохновенно перекрестившись, баба вновь вспомнила о Феодосии.
– Так не гонят черти еще смолу из межножья?
Феодосия недоуменно смотрела на повитуху.
– Как это, баба Матрена? – спросила она.
– Так ты не ведаешь, как черти раскочегарят вскорости котел в твоей дыре?! Али матерь тебе не сказывала?
Матрена повернулась к раскрасневшейся от пития Василисе.
– Почто раньше времени девку пугать? – махнула рукой Василиса. – Придет ее пора – сама узнает.
Матрена прищурила масляный глаз.
– Слушай, Феодосьюшка, слушай, чадце мое золотое… А се… Сотворил Бог человека, Адама, да и отлучился по другому делу. А тут из геенны огненной вылез дьявол да как принялся бесноватися, над творением Божьим злоглумитися. И слюну на человека плевал, и харкотину харкал, и блевотину блевал, и сцу сцал…
– Ой, не говори, баба Матрена, а то и я сейчас облююся, – заклекотала Мария, хватаясь за живот.
– Тебе слушать тошно, а каково-то Адаму было?! А се… Вернулся Боженька и взирает злосмрадную картину: творение Его изгажено! А уж время у Господа подпирало, надо было дальше творить. Ну, он взял да и вывернул испоганенного человека наизнанку. И теперича у нас внутрях и кишки говняные, и дух кислый, и желчь горькая, сиречь слюна дьявола, – все в утробе. А у жен оказался еще в чреве дьявольский котел, похотствующий на грех.
Как входит отрочица в пору греха, так черти и растапливают сей котел. Начнет у тебя, Феодосьюшка, жечь да печь в брюхе, начнутся ломота да потуги, бросит тебя в жар и огонь, и потечет смола дьявольская. Дух у ней злосмрадный, и станешь ты, Феодосьюшка, столь нечистая, что к церкви святой тебе и близко подходить нельзя будет! Если прольется капля той смолы в сенях али на паперти, али пуще того на причастии, гореть тебе в аду! А нечистота твоя дьявольская будет столь богомерзка, что мимо креста тебе ходить нельзя будет, святую воду али миро в руки брать тоже нельзя.
Феодосия держалась за шкап и мелко дрожала.
Матрена вошла в раж:
– Бысть одна жена, Олигария, в такой вот нечистоте. И сидеть бы сей смрадной жене дома. Так нет, поперлася она по селищу. И за тыном вдруг закачался перед ней куст калиновый. Жене бы домой вернуться, ан нет! Пошедши она далее. Внезапу набежала грозовая туча, и извергся из нее страшный огненный столп…
Слушательницы охнули и перекрестились.
Матрена подлила себе медового хмельного пития, выдерживая театральную паузу. Женщины, обмерев, ждали продолжения рассказа.
– …Стрела громовая! Ох, здоровая молния, что елда архиерейская! И ту жену сия сила грозная поразила на месте! А се… Прибежали селищенские, прикопали жену, чтоб огонь из тела ее ушел в мать сыру землю, а сами дивятся: вёдро уж неделю стояло, ни единой тучки, откуда громымолнии?! И тут старая-престарая монахиня, что шла через селище за милостыней для монастыря, и вспомнила, что на этом самом месте был некогда похоронен благочестивый монах. «Гляньте жене на портище, – рекши монахиня, – али она нечистая?» Глянули бабы – так и есть. Застонала тут нечистая жена и принялася каятися. Святые, мол, пророки, мученики святители, простите мя, дуру грешную, что поперлася в кровях по белу Божьему свету да наступила на могилку монашью… И внезапу раздвинулась туча, низвергся с высоты солнечный луч, и руки-ноги у жены пришли в прежнее здравие. Селищенские огородили то место на сырой земле, а жена на свои куны воздвигла на могиле монаха каменный крест. Он так и называется: крест на крови. Вот, Феодосьюшка, сколь велика будет твоя женская нечистота!
Матрена опытным глазом оглядела фигуру Феодосии, приняла во внимание прыщик на лбу и предрекла:
– И случится сие вскорости. Налей-ка, Василиса, мне еще чарочку малую…
– Баба Матрена, – дрожащим голосом с надеждой спросила Феодосия, – а можно вымолить у Боженьки, чтоб у меня черти смолу не гнали?
– Сие невозможно. Баб без греха не бывает. Хлеб не без крошек! Щи не без шерсти! Не на то манда сшита, чтобы сыпать в нее жито!
Во рту у Феодосии пересохло, слюна белой нитью овила уста, залепила уголки губ, паклей законопатило гортань…
– Пойду я… – еле произнесла Феодосия и вышла прочь, в сени.
Лучина в кованом светце щелкнула и с шипением обвалилась в воду.
Каменным идолом поднялась Феодосьюшка по дубовой лестнице в свою горенку.
Запнулась негнущимися ноженьками за половик и повалилась на шершавый шерстяной полавочник. И в тот же миг в брюхе у Феодосии запекло, затянуло, словно черт наворачивал кишечные жилы на кочергу.
Феодосия приподняла голову, пошарила глазами по образам и принялась почти в беспамятстве причитать: «Господи, помилуй!»
Утробу тянуло, словно бесы алкали ее вырвать.
Феодосия переползла на одр, откинула перину, взлезла на тюфяк и в ужасе накрыла голову лебяжьим взголовьем, надеясь спрятаться от нечистой силы.
Всю ночь ее крутило в огненных вихрях. Всю ночь она чуяла запах серы.
Едва проснувшись, приложила руку к подпупью. Утроба вздулась и была горячей.
Заливаясь слезами, Феодосия неверными шагами подошла к окну, отодвинула расписанную цветами тяжелую дубовую заволоку… Сквозь слюдяные блюдца проник тусклый зимний рассвет.
Феодосия вернулась к одру.
На тюфяке темнело бурое пятно засохшей серы…
Феодосия закричала и кинулась вон.
Кадушка редьки, что притащила с утра в сени холопка, ушат с помоями, мерзлая кислая овчина – все ованивало Феодосию преисподней мерзостью.
– А-а! – вопила Феодосия. – Матушка-а!
Матрена, Василиса и золовка Мария выбежали из женской горницы.
– Матушка-а, черти ночью приходили, гнали смолу-у!
Матрена подскочила к Феодосии и задрала верхнюю рубаху. На портище бурело пятно. Повитуха подмигнула Василисе.
Мать ринулась было за веником.
– Метлой не бей, женихов отобьешь! – деловито подсказала Матрена. – На вот лыко!
Василиса схватила связку лыковых лент и накинулась на Феодосию.
– Что ж ты с собой наделала?! Говори, подлая! – театральным голосом вопила Василиса, охаживая дочь лыком.
– По жопе лупи-то, по жопе, – тишком подсказывала Матрена. – Жопа не горшок – не разобьется.
Попались под руку лапти, досталось Феодосии и лаптями.
Матрена ухватила с сундука старый половик, вдарила Феодосии поперек спины и тяжелым половиком.
– Чем ковыряла в утробе?! Али грешила с кем?! – хором вопили они. – Отчего крови у тебя пошли?
– Ничего я не творила, ей-богу! – рыдая, клялась Феодосия.
Золовка тоже делала грозное лицо, но то и дело зыркала хитрыми глазами, прикрывала ладошкой смеющийся рот. Наконец не выдержала и, пользуясь эдаким случаем, с затаенным злорадством радостно лупанула Феодосию скрученным полотенцем.
Феодосия, ожидавшая от матери и сродственниц сочувствия, но никак не битья, забилась в угол и загнанно дышала сквозь всхлипы.
Неожиданная атака женщин заставила ее позабыть про ночные кошмары. Помойный ушат уж не вонял серой. Редькой, а не смолой пахло и от кадушки. А на рубашке была кровь.
– Так это кровь у меня? – с облегчением спросила Феодосия.
Матрена вновь подмигнула Василисе, мол, вот и утряслось, вот и успокоилась у девки душа. Доброе это дело – битье. Никому еще не повредило.
Феодосия расслабленно прислонилась к стене. В голове стоял радостный звон.
Кровь, всего лишь кровь! Хотя и это, конечно, страшно, но все ж таки не сера, все ж таки не смола!
Матрена живо вызвала холопку и приказала принесть теплой воды да омыть молодую княгиню. (Повитуха всегда величала купеческих и подьячих дочерей молодыми княгинями: у нее, Матрены, язык не отвалится, а женам приятно!)
Тем временем Феодосия была омыта и обряжена в свежее, подол заткнули за пояс, дабы крови не испоганили новенькие Феодосьины сапожки из голубой мягкой кожи. Волосы Феодосии учесали с деревянным маслом, серьги поправили, чресла перепоясали шерстяным кушаком, вышитым золотой канителью.
Холопки собрали на стол завтрак. Феодосия, как то бывает после горючих слез, хоть и сидела с зареванным лицом, но чувствовала себя облегченной и просветленной. Лицо и руки горели от ссадин после битья лаптями и лыковым драньем, и это пересилило ноющую тяготу в брюхе. Феодосия была почти счастлива, в простодушной уверенности, что недуг больше не повторится. Отчасти смущенная, частью довольная тем, что и у нее случились такие же нечистоты, как, бывало, у золовки (только теперь она поняла значение этих словес), Феодосия на равных участвовала в женском разговоре. Матрена, как большой знаток анатомии, тут же завладела всеобщим вниманием.
– Здеся, – Матрена приложила насупротив необъятных грудей вилку с ломтем обмасленной томленой репы, – легочная жила у человека проходит, через которую человек дышит. Здеся – сердечная жила. В сердце самый гнев, ярость. Потому и наименовали сердце, что им человек серчает.
– Сие – истинно! – радостная от такого открытия, сообщила Феодосия. – Бывало, осерчаешь, так в груди аж застучит!
– Ажно кувалдой бьет в сердце, когда холопы ленивые на гнев искусят, – подтвердила Василиса.
– Дальше идет жила пищная, – поражала познаниями Матрена. – Есть жилы кровяные. А есть жилы жильные, через них мясу передается сила. Для сцы – своя жила. Весь человек наскрозь из жил.
– Как худая жена мужа кажинный день подъелдыкивает, так и говорят, что все жилы, мол, вытянула, – встряла золовка, давая понять, что уж она-то не такая худая супруга.
В кругу мужниной родни Мария старалась лишний раз поддакнуть. Замуж ее взяли с богатым вещным именьем, но вместо денег даны были двадцать саней соленой и мороженой рыбы, которую ее молодому мужу, Феодосьиному брату Путиле, предстояло доставить до Москвы и продать. Известий от Путилы – продана ли рыба и какая взята цена – все не было, стало быть, велико ли вышло денежное приданое, еще не было известно. И до тех пор Мария держалась услужливо. Даже холопок била слегка, для острастки только.
– А здеся, Феодосьюшка, жила подпупная, – продолжила Матрена. – У молодцев – становая.
Феодосия смущенно коротенько засмеялась, как будто ласточка клювом в оконце горницы постучалась. Женские беседы обычно казались Феодосии зело грешными и уязвляли простодушное стыдливое сердце, как горестно смущал вид какой-нибудь пьяной бабы, валявшейся возле питейного дома. Феодосия чаще всего покидала горницу, когда речи сродственниц становились двусмысленными. Но сегодня она не знала, как поступить: может, теперь, после всего, что случилось, и ей полагается вести непристойные женские разговоры? Одновременно она чувствовала, что Матренины любострастные побасенки непривычно приятно волнуют ее. И пребывала в растерянности: грех ли сие есть?
– А ты, Феодосьюшка, не смейся, – опрокинув чарку меда, наставительно произнесла Матрена. – Елда – тоже крещеное тело. От елды – плоть, а от женской утробы – кровь. Как вместе они соединятся – кровь жены и скверны мужа, – так чадце и зачнется. А ежели жена с мужем любодействовали – семя истицали не в утробу, а на землю али на портища, то кровь с плотью соединиться не могут. Кровь и истекает тогда из межножья, чтоб Бог видел, что эта жена чадо не понесла. За бесчадие Господь и наказывает месячной нечистотой. Вот у Марии сейчас чадце в утробе, так и кровей нечистых нет. Так, Мария?
– Истинно! – подтвердила золовка.
– Так разве только жены наказаны? А мужи – нет? – вопросила Феодосия.
Золовка снисходительно засмеялась.
– Мужи – нет… – авторитетно заявила Матрена.
– А за что же такое наказание? – обиделась за жен Феодосия.
– А за все! За все грехи! За любопытство и за обман. Бог в наказание велел каждый месяц женам маяться нечистотой.
– Баба Матрена, – вскрикнула Феодосия, – разве у меня теперь кажинный месяц будет эдакое?
– А ты как думала?!
– Я мыслила, что сейчас пройдет – и все…
Жены засмеялись.
– Нет, девица, каждый месяц. А как станешь мужней мужатицей – крови будут не всегда, а только когда с мужем согрешишь не в естество, – разъяснила Матрена.
– У меня что же – чадце сейчас истицает? – испугалась Феодосия.
– Истинно, – перекрестилась Матрена. – Потому воду с этими кровями нельзя выплескивать на стену хоромины али избы, не то младенцы в этом доме будут хворать. И на дорогу нельзя выплескивать эту воду из почерпала али из ушата, не то коровы, овцы, лошади, что пройдут по ней, не станут стельные да жеребые.
– А куда же нужно?
– А укромно на мать сыру землю. Все мы из нее пришли, в нее и уйдем. А то будет как с одной сущеглупой бабой…
– А как с ней было? – с горящими глазами вскрикнула Мария, любившая слушать о чужих страданиях.
– Баба сия взяла да и кинула кровяную свою печенку в бане в угол…
Матрена захватила кусок пирога с морковью, нарочно оттягивая кульминацию кровавой драмы.
Женщины разинули рты и принялись торопливо креститься, с наслаждением предвкушая услышать ужасные вещи.
Матрена прожевала пирог. Икнула.
– Душа с Богом побеседовала, – подобострастно пробормотала Мария.
– Кинула, значитца, печенку. А следом пришел в баню ея сродственник. И был тот сродственник на низ слабый. Грешник! Стал сам с собой блудить в грехе, сиречь – рукоблудить. Скверны семенные и истекли в угол, да прямиком на крови. Слилися плоть и кровь. Завыло в бане, загудело, тени черные заметались… И вышла из нее в полночь…
Жены вздрогнули и отпрянули от Матрены.
– …отроковица!.. Лицом похожа на ту сущеглупую бабу и грешного сродственника. Утром люди глядят: что такое? Отроковица по селищу идет, а сама ведь неживая! Глаза как мыло банное. Кожа как зола. Тело как в щелоке вымочено. Вместо волос – мочало…
– Господи прости! – охнули женщины.
– Да, и на бабу сущеглупую и ея сродственника похожа! – еще раз повторила Матрена, давая понять, что драма еще только разворачивается. – Донесли мужу той богомерзкой бабы. Он посмотрел. Истинно: отроковица лицом на этих двоих грешников похожа. Схватил он тогда нож булатный и вонзил жене в грудь. А сродственнику вырвал подпупную жилу да прибил на воротах! Доложили воеводе городскому и настоятелю соборному. Призвали убийцу в судную избу. «По какому такому праву убил ты жену свою и вырвал подпупную жилу сродственнику?!» – вопрошают воевода и настоятель. «Я не жену свою убил и не сродственника, а по древнему русскому закону убил богомерзких прелюбодеев!» Согласились с ним воевода и настоятель и отпустили с добром.
– А ведьма кровяная? – заерзала Мария.
– Окружили ея мужики с дрекольем да вызвали попа. Поп и святой водой ведьму кропил, и ладаном кадил, и Божьим словом спасал. Наконец, с Христовой помощью, всадили мужики той ведьме осиновые колья во все жилы.
– Слава тебе, Господи! – перекрестились слушательницы.
– Вот оно как бывает, – назидательно покачала головой Матрена. – Вот как Бог наказывает тех жен, что выплескивают нечистые крови куда ни попадя.
– А в печку можно? – с надеждой вопросила Феодосия.
– Что ты! Что ты! – шарахнулась Матрена. – Грех великий! Слушай… Бысть одна молодая новобрачная жена, Анница. Василиса, ты, может, помнишь, в селище Песьи Деньги Анница жила?
– Это которая же? – задумалась Василиса.
– Да у которой корова волчонком отелилась? Пришли утром в хлев, теленка нет, а в углу волк лежит?
– Господи, конечно, помню! – обрадовалась Василиса. Ей было приятно, что она, Василиса, самолично зная Анницу, остается в стороне от ее греха (а то, что новобрачная из Песьих Денег совершит грех, было ясно из жаркого вступления Матрены). – И чего с Анницей сталось?
– Обвенчались они с мужем и стали жить. Месяц прожили, пришли у Анницы нечистоты. Надо сорочку постирать. А на улице безведрие стояло, дождь день и ночь, да эдакий холодный. Анница и заленилась пойти в ручей какой укромный – портище заполоскать. Выварила кровяные сорочки в щелоке, да и выплеснула воду прямо в печь, в огонь…
– В огонь? – выдохнула Василиса. И с удовольствием: – Да что она, дура совсем? Разве можно в огонь? Таким дурам дай волю, так они и на крест святой помойной воды плеснут!
Все дружно осуждающе покачали головами. Золовка поджала губы.
– И что случилось, баба Матрена? – в нетерпении спросила Феодосия.
Женщины заранее осенили себя крестным знамением.
– Выплеснула Анница воду в огонь, – зловеще произнесла Матрена, – и в сей же миг в печи загудело, и показался ей в пламени сынок, который должен был от тех кровей родиться. Эдакий бравый, крепкий, голубоглазый мальчишечка. Прямо ангелочек!.. «Что же ты, маменька, наделала? – заплакал сыночек. – Выплеснула ты плод чрева своего в пламя!» Вспыхнули волосики его кудрявые, занялась рубашечка, запричитал мальчишечка и сгорел. Обмерла Анница и рухнула с криком подле печи. Набежали бабы. Ничего понять не могут. Анница ни словечка не говорит, колотится только о подпечье да на огонь указывает. А вечером стала свекровь золу выгребать и вытянула из печи детскую косточку. Все она поняла да так с кочергой на сноху и кинулась, признавайся, говорит, подлая, чего натворила? Тогда сноха и покаялася, прости-де, мол, матушка дорогая, невестку свою злогрешную. Свекровь ей говорит: молись теперь, грешница поганая, проси у Боженьки прощения, а не то оставит Он тебя бесчадной на всю жизнь. Анница год молилась, ежеденно по сто земных поклонов клала, прежде чем Господь смилостивился и простил ей грех да послал в утробу чадце. Но родилась девка заместо парня. И так семь девок родилось, а парня – ни одного. Вот какое Аннице было Божье наказание.
– Ох, хоть бы у меня-то мальчишечка народился… – вздохнула Мария.
– Роди сыну моему Путиле парня, а не девку, – приказала Василиса. – И чтоб парень – кровь с молоком!
– Веретеном али прялкой до брюха не дотрагивайся, а только кочедыком, молотом али другим мужеским инструментом, – принялась наставлять Матрена. – Вот парень и будет.
– Баба Матрена, – перебила Феодосия, – от нечистых кровей, выходит дело, одно зло? А на добро их можно употребить?
– А как же. Бог так создал, что любое Его творение, даже самое смрадное, может нести доброе. Нужно только молитвой сопроводить.
– Крови нечистые помогают плодородию. Хорошо нечистую сорочку тащить по грядкам с рассадой…
– Так и есть, – с довольным видом кивнула Василиса.
– Особливо если сорочка от зело плодоносящей бабы, – уточнила Матрена. Повитуха не любила, когда кто-то знал больше ее. – Не худо в грязной рубашке покататься по матери сырой земле перед севом. Особо вяще кровяные рубашки подсобляют в росте свеклы. Но только сорочка должна быть не от тощей какой-нибудь холопки, а от дородной телом жены. Что еще?.. Коли вылить кровяные воды под яблоню, то овощ яблочный уродится красный, налитой.
– На лошадь нечистой жене нельзя садиться, – вспомнила и подсказала Мария.
– У-у! – взмахнула рукой повитуха. – Такая вещь с лошадью была, что не приведи Господь на месте той лошади оказаться…
Слушательницы засмеялись.
– Одна благонравная жена поехала верхом на пажить. И в пути случились у ней крови. Она и не заметила. Коли заметила бы, то непременно спешилась да пехом пошла, потому что была та жена скромна и богобоязненна. А се… Крови попали лошадушке на спину. И внезапу она, сиречь лошадь, встала под женой на дыбы, из ноздрей у нее огонь пошел, потом дым черный!.. Скинул жеребец жену наземь и поскакал как угорелый поперек пажити. Бабы глядят: что такое? Выбежали на дорогу, а там лежит… Господи, спаси и сохрани! Кошка черная лежит в пыли! Брюхо копытом раздавлено и кишки наружу…
– Ой, баба Матрена, я немедля сблюю, – запричитала Мария.
Но повитухин рассказ в такой назидательный момент и сам черт бы не остановил.
– А подле валяется рубаха, – продолжила она, – пояс тут же, оголовник, вся женская одежа. Бабы по вышивке на оголовнике и измыслили, что за кошка на дороге!.. А вечером лошадь вернулась на двор. Глянули… Батюшки! Хребтина у лошади вся облезла, язвы кровавые по всему брюху уж идут. Хозяин эту лошадь на двор не пустил, призвал попа. Поп прямо за воротами животину безвинную святил, кропил, чтоб, значит, кровяной грех на другую скотину не перекинулся. Еле отмолили. Лошадь издохла в ночь, но более в доме никого мор не тронул… Но ты, Феодосьюшка, пуще всего бойся в крови оказаться в святой церкви. Если только почуешь чего, сразу прочь из церкви беги!
– А если всенощная на Рождество? Неужели пропустить такое благолепие? – расстроилась Феодосия.
– Бегом из церкви прочь, я тебе сказала! А то в ведьму превратишься. А церковь потом придется сызнова освящать.
– Баба Матрена, тогда ведь парни и мужи догадаются, что у меня случилось?..
– Эка страсть! А то они не знают! Нечистой жене нельзя дежу замешивать, хлебы ставить, муку трогать. До просвир, упаси Бог, касаться. Ничего чистого делать нельзя! С мужем в одну постель ложиться нечистой жене грех великий. А уж если зачнешь чадо через крови, то народится кровавый разбойник.
– Страсти какие!.. – расстроенно всплеснула руками Феодосия. – Что ж мне сегодня, в сундук забраться да сидеть? Чего делать-то можно, баба Матрена?
Повитуха пожевала губами.
– Пряжу прясть – пожалуйте. Особенно красного цвету работу можно делать. Вышивать красным али шить из алого шелку. Так, без дела полежать тоже не грех. Молиться побольше, поклоны класть, все это нечистой молодой княгинюшке не возбраняется.
С последними словами, произнесенными Матреной шутливым тоном, жены встали из-за стола, дружно перекрестившись. Мария пошла полежать (впрочем, свекрови она сказала, что сядет заканчивать кошель для супруга своего Путилы: Мария уже второй месяц вышивала узорами кожаный кошель, выделанный из бычьей мошонки). Василиса отправилась бранить холопов за какое-нибудь дело, а если худого не окажется, то так, для острастки. Матрена взялась перебрать в сундучке требуемые для бабицкого ремесла причиндалы. А Феодосия пошла в свою горенку. Прилегла было… Но мысли о происшедшем, а особливо об услышанном от Матрены, распирали Феодосию, как вешние воды запруду. Она в волнении обошла горницу. Села на лавку. Не усидела, вскочила. Посидела подле поставца, одергивая теребя скатерть. Но ноженьки сами подняли и понесли ее и от поставца прочь. Возле окна Феодосия взглянула на прялку. «Матрена сказывала, хорошо в кровях красным вышивать», – вспомнила Феодосия. Достала из резного ящичка крошечные медные ножницы, иглы, тонкую металлическую нить, отливающую красным, золотую канитель, лазоревую ткань. Обвела глазами по ткани круг. Покачала головой, следуя мысленно картине окиянских волн. Зажмурилась на мгновение от яркости светила. Полюбовалась хрустальной твердью. Господи, что измыслила Феодосия? Али крови так на нее подействовали? И сказать, не перекрестясь трижды, страшно. Потому что замыслила Феодосия вышить карту тверди земной и небесной!
Глава третья
Скоморошья
– На лицах у всех хари надеты! Да такие глумливые хари! То ли из дерева вырезаны да раскрашены, бес его знает? На одной нос торчит на версту, что твоя елда! Ой, прости Господи… На другой – такая потешная личина, что в сонме не присонится!.. Мария с самого завтрака украдкой стояла на пороге Феодосьиной горницы, подперев дверной укос. Время от времени она отодвигала кованый заклеп, тишком озирала лестницу и, вновь прикрыв дверь, с жаром продолжала пересказывать новины, принесенные Акулькой. Акулька давеча таскалась за город, к Божьему дому. Ибо преставилась у Акульки мать, и через сродственницу передали ей, что матушку уж отпели и теперича попрощаться с ней можно будет у Божьего дома, куда свозили со всей Тотьмы до весны покойников. Не то чтобы всех, а голытьбу, холопов и простолюдинов. Складывали их как дрова, до ледохода, когда земля оттаивала, и тогда уж хоронили. Матери Акулька не сыскала – наложено было уж поверх нее покойников: в Песьих Деньгах случился пожар, и новопреставившихся привезли не менее трех десятков. – Старая у Акульки матушка была? – участливо спросила Феодосия.
– Тридцать пять годов, что ли?..
– Не так чтоб старая…
– Уж кто захочет умереть, так елдой не подпереть, – отскороговорила Мария, которой не терпелось перейти к самой завлекательной части новины.
На обратном пути Акулька узрела, что на Государевом лугу встали стойбищем сани-розвальни, кибитки, возы и чудной шатер, из которого валил дым. Оказалось, что в Тотьму прибыли скоморохи. И тогда поганая Акулька (прибить бы ее поленом за это!) поперлася на торжище – зреть скоморошьи позоры! Об этом Мария узнала случайно, заслышав дерзкий хохот и глумы из людской избы. Акулька кинулась в ноги молодой хозяйке и, дабы отвлечь внимание от полена, в самых ярких красках расписала позорное зрелище.
– Поглядеть бы, – закатив глаза, томно прошептала Мария Феодосии и ухватила ее за рукав. Но тут же добавила постным голосом: – Ой, нет, грех великий! Тебе, девке вольной, еще бы и можно повзирать на скоморохов, а мне, мужней жене, и думать грешно.
– Вот еще! – не испугалась Феодосия. – Ныне не старые времена! Чай, не при Иване Грозном живем, чтоб женам и девицам из дома не выходить. Чего нас стерегут бденно, как царскую казну?! Пойдем на торжище сей же день!
– Ой, нет, Феодосьюшка, – нарочно принялась отнекиваться Мария, мыслившая в случае неудачи свалить вину на молодую сродственницу. – Не пойду я, и не уговаривай. Сяду лучше супругу Путилушке мошну вышивать.
– Да скоморохи, может, к нам десять лет после не приедут!
– А как уйдем? – притворно повздыхав, рекши Мария.
– Украдом.
– Нет, только не украдом. Лучше скажи матушке, что хотим отстоять обедню не в нашей церкви, а в соборном храме, – деловито предложила Мария, у которой план похода в балаган был разработан еще с вечера.
– Она нас без холопов не отпустит.
– Холопам поганым дадим четверть копейки, так они из питейного дома до вечера не выйдут. А матушке скажем, мол, нашло на дураков запойство, бросили они нас посреди Тотьмы… Матушка велит их выпороть, всего и делов!
Замысел удался, словно сам черт Феодосии с Марией помогал!
Скоро выкушав на дорожку – мороз на улице стоял ядреный – оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне. Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосия заливалась смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек, но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…
Торжища в центре Тотьмы – впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы – было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин да класть на него пищную, сытную, пряженную в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и уста, и щеки, и персты! Издалека оглушил Феодосию с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, – казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.
– Гляди-ка, Феодосия, плясавица! – всплеснула руками Мария. – Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам!
Понося плясавицу поносными словами, Мария между тем мысленно примерялась и к кармину на устах, и к белилам, и к наведенным сажей бровям…
Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нее не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.
Тотьмичи азартно толпились вокруг глумилища с акробатами: парни в мягких кожаных калигах и пестротных, расшитых яркими платами, рубахах подбрасывали друг друга в воздух, ходили колесом, вставали друг дружке на плечи и низвергалися вниз, на расстеленный на снегу истертый темный ковер.
– А вот игрище о бедном мужике, просто Филе, да о богатом князе Блуде Слабосрамном! – раздался из-за спин веселый вопль. – Подходи, гляди на театр скомороший кукольный!
Мария с Феодосией перебежали на крик к кукольному игрищу. Посередь него стоял занавес, натянутый на воткнутые в снег колья. Над занавесом глумились деревянные куклы, раскрашенные красками и наряженные в истинно настоящие – на ногах одной из кукол были даже лапти! – только крошечные, одежки.
Когда Мария и Феодосия протиснулись к самому занавесу, два скомороха подняли над пологом вырезанную из дерева игрушку навроде богородицкой: на противоположных краях одной досточки сидели бедный крестьянин, очевидно, тот самый Филя, и богато наряженный князь. Невидимые кукловоды дружно двинули деревянными рычагами. И в тот же миг из-под парчового подола Блуды, еле-еле подрагивая, поднялся тоненький бледный срам и тут же рухнул вниз. А из-под овчинного тулупа мужика извергнулася гигантская елда с грубо вырезанной лупкой, выкрашенная свеклой в густо-бурый цвет, и застыла колодезным журавлем.
– Богатый тужит, что елда не служит! А бедный плачет, что елду не спрячет! – зычным баритоном прокричал скоморох, стоявший перед занавесом.
Зрители повалились со смеху.
– Гы-гы-гы! – утирали слезы мужики.
– Ох-ти мне! – тыкали друг дружку в бока бабы. – Хороша! Вот бы этакую попробовать.
Мария тоже заливалась смехом.
Феодосия в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.
Когда тотьмичи достаточно налюбовались мощью Фили, фигуры опустились вниз.
– Зовут меня Истома, – с театральной приветливостью прокричал скоморох, ведущий действо, – а покажу вам, тотьмичи дорогие, чего не увидите дома!
Оказалось, что дома зрители не могли увидеть бабу с огромными деревянными грудями, которые по мановению тех же рычагов вздыбливались над горизонтом.
– Вот Катерина! Лезет на елду, как медведь на рогатину! – рифмуя ударения, веселым зычным голосом прокричал Истома. – Катерина не сводница, а сама охотница! Катерина – девка на выданье! А приданого у ней – веник да алтын денег, да две мельницы, ветряная да водяная, одна с пухом, другая с духом! Титьки у Катерины по пуду…
Мария колыхалась от смеха. Феодосия же не знала, что и делать. Глумы потешные, но уж зело срамные… Впрочем, следующая история уже и у Феодосии вызвала смех, идущий, казалось, из самого нутра, из самой утробы. Ну как было не хохотать над скоморошиной о нерастленной монашке, бесшабашно пропетой Истомой под звон гуслей? Решила монашка, что поселился у нея в естестве чертенок – уж больно чесалось и щекотало между ног. Пожаловалась нерастленная монашка попу. А тот: мол, нужно проверить! И до того доизгоняли они чертенят, что упал поп замертво. И похоронили его с похвальбой, дескать, принял святой отец смерть в ратном бою с чертями.
Феодосия исподтишка глядела на Истому. Глаза Истомы были синими, как шелк, на котором Феодосия вышивала золотом карту мироздания. И сияли его очеса, словно в синеву просыпались крупицы золота. И льдинки весенние крошились в его зеницах. И осколки хрусталя рассыпали многоцветные искры. Борода Истомы вилась хмельными кольцами цвета гречишного меда. Кудри выбивались из-под низко надвинутой шапки тугим руном и пахли, мыслилось Феодосии, имбирным узваром.
Олей-о! Феодосия! Зачем ты глядишь на Истому? Не весенний лед крошится в его глазах, и не имбирным узваром пахнут его власы. Смрадным огнем горящих селищ пропах его меховой охабень. И крест его огромный, украшающий голую шею, пылал огнем за тысячу верст от Тотьмы, на той великой реке, до которой плыли тотемские гости через Белоозеро. Впадает в Белоозеро триста шестьдесят рек, а вытекает одна лишь, Шексна. И течет Шексна, ласкаемая тучами белорыбицы, до той самой могучей русской реки, где добыл свой дорогой охабень скоморох Истома. И губы его горьки от бесовского табака. И шрамы покрывают его злое тело. И на сердце тоже шрамы.
Поглядывая на скомороха, Феодосия узрела, что, декламируя глумы и распевая скоморошины, Истома зорко шарит глазами поверх толпы. Вдруг злость полыхнула в его зрачках. Феодосия оглянулась. Толпа расступалась, пропуская едущих верхом воеводу и слуг. Воевода Орефа Васильевич, дородный, с пухлым лицом в окладистой бороде, помахивал плетенным из разноцветной кожи кнутом. Да тотьмичи и без кнута дружно опускали головы, стараясь не встречаться с Орефой Васильевичем взглядом. Лишь особы купеческого звания при поклоне осмеливались украдкой взглянуть если не в лицо воеводы, то в морду его коня. Однако, находясь в толпе, уже изрядно растленной срамными и вольнодумными скоморошинами, тотьмичи чувствовали себя смелее и поклоны клали словно бы нехотя.
Воевода встал возле Феодосии с Марией, которые дружно поклонились. Государев верный наместник в сухонской земле, Орефа Васильевич признал дочь самого крупного тотемского солепромышленника.
– Что, Феодосия, брат твой Путила не вернулся еще с обозом? – сняв расшитую меховую рукавицу, приветливо вопросил Орефа Васильевич.
– Нет еще, – не поднимая головы, ответствовала девица.
Перед глазами ее сиял серебряной обивкой носка и каблука алый сафьяновый сапог воеводы.
– Супруг мой Путила рекши, что как вернется, так, не заезжая домой, первым делом к вам с поклоном товары из Москвы поднести, – ловко встряла Мария.
– Ну, ну… – расплылся воевода. – Передай мужу, пущай сперва жену одарит, чем она захочет, ха-ха, а уж потом и ко мне на поклон.
Сопровождающие засмеялись шутке.
Мария зарделась.
Истома ненавидяще сверкнул из-под шапки глазами. Но тут же весело закричал:
– А вот игрище про дрищавого польского пана!
Кукловоды бойко приподняли над занавесом куклу карикатурно исполненного полячка, готовясь разыграть глуму самого патриотического содержания. Тотьмичи дружно признали в пане Лжедимитрия и предвкушали потешное позорище с его участием.
– Не хвались едучи на рать, а хвались едучи с р-р-ати! – театрально прокричал Истома и заговорщицки подмигнул зрителям.
– Срати! Ох-ти мне! – хохотала публика.
Остальные сценки с участием дрищавого пана были столь же двусмысленны и уничижительны, чем умаслили сердца тотьмичей.
– Ловите, шуты гороховые, – воевода кинул под ноги скомороху горсть мелких кун. Приказные вытянули шеи, стараясь разглядеть, сколь расщедрился Орефа.
Один из актеров с поклонами и веселыми шутками принялся собирать из грязного снега деньги. Истома сощурил глаза, чтобы ярость сердечная не излилась из зениц. Бросил взгляд на бычью шею воеводы, овитую самоцветными каменьями в три перста.
– На чужие кучи глаз не пучи, а свою навороти, отойди да погляди! – дерзко продекламировал Истома дьякам приказной избы.
Сердечко Феодосии замерло.
Воевода взирал свысока, не меняясь в лице. Лишь глаза пожелтели.
Еще вчера воеводе донесли, что прибыли скоморохи, встали табором на Государевом лугу. И числом тех скоморохов в ватаге не менее полусотни. И есть при них медведи в цепях и притравленные на люд собаки, а также блудные девки, похожие на турчанок либо персиянок. Зело лепые!.. Один ушлый из воеводиных людей донес даже, что груди у тех девок смуглые, соски их коричные и мажутся они для сладострастья вящего пряным маслом. И так умеют те девки обвить скользкими своими черными косами, что проистицает любострастие, какого и свет не видывал… А еще разнюхали верные люди, что вроде как продают тайком скоморохи бесовскую траву табак, нарекая ее для тайны сушеным яблочным листом либо свекольной скруткой. Но не пойман – не вор! Изловить торговцев либо покупателей табака не удалось. Так что, может, и брешут люди про табак.
Дьяки испуганно отворотили рожи от воеводы, поняв намек скомороха. Но тут же вышли из положения: грохнули хохотом, указывая перстом то на кукольного пана, то на скачущего тотемского дурачка Ваньку, делая вид, что шутка относится к нему.
Воевода налился черной кровью, сжал кнут… Но вот ведь в чем сила лицедейства. «Аллегория!» – сказал бы книжный отец Логгин. И не ударишь ту аллегорию кнутом, и не отправишь на правеж, и не вздыбишь на дыбе. Произнесены словеса глумливые, но поди узнай – об воеводе али об дурачке Ваньке? Орефа Васильевич усмехнулся сквозь зубы, оглядел зрителей. Все дружно, открыв рты, взирали в сторону деревянной куклы.
– Господин Орефа Васильевич, – поклонился один из сопровождающих, – зри, какова там плясавица пляшет!..
Завидев голый пуп и насурьмленные брови плясуньи, воевода двинул коня в сторону.
А Истома опять разыграл изрядную шутку. Забаву эту знали уж по всей Московии, но до сиверских краев она еще не дошла, так что неискушенные тотьмичи приняли ее внове и всерьез. А глума была презабавная! Подбежал к Истоме подсадной человек, свой же скоморох, и завопил об украденном кошеле.
– Обокрали, люди добрые! Как есть обчистили!
– А много ли кун было в мошне? – театрально кричал Истома.
Тотьмичи дружно завистливо охнули, услыхав, какая сумма досталась неведомому татю.
– На воре шапка горит! – вдруг истошно, как на пожаре, завопил Истома.
И в тот же миг один из зрителей схватился за высокую меховую шапку на своей главе.
– Держи вора! – зашумели тотьмичи.
И быть бы несчастному с вырванным пупом, да Истома, хохоча, признался в шутке. Мужика было побили немного, но он отбоярился, мол, блоха в голову попала, видать, от дурачка Ваньки, потому и схватился за шапку.
Когда всеобщее возбуждение улеглось и малый из акробатов обошел публику с разношенным колпаком, в который полетели медные куны и сласти, началось новое представление. Над занавесом поднялись пестро намалеванные виды Иерусалима. Готовилось самое драматическое представление в репертуаре Истоминого театра: распятие Христа. Тотьмичи, с колыбели знавшие о событиях на Святой горе, тем не менее внимали как дети. Бабы зашмыгали носами, когда с деревянного Христа сорваны были холщовые одежды, а на главу воздет колючий венец. Ребра Христа были подведены коричневой краской, отчего худоба Его казалась еще более щемящей. Когда же из-под волос Его вдруг потекла кровь, толпа охнула. Все принялись креститься. Несколько человек рухнули на колени. В голос заплакал какой-то мальчонка. Феодосия раскрыла уста и вдохнула морозный воздух. В главе зашумело, перед зеницами поплыли кровавые пятна… В сердце словно веретено воткнулось, так что не могла Феодосия ни вздохнуть, ни охнуть. Она повела руками, ища опоры…
Крест с распятым Иисусом начал медленно подниматься над занавесом.
И тут Феодосия оттолкнула Марию и бросилась к балагану. Она вытянула руки в перстнях из длинных рукавов шубы и сорвала тело Господне с креста! Посыпались облупившиеся деревянные гвозди… Над пологом появились две кудлатые головы с растрепанными рыжими бородами. Кабы не видавшие виды шапки, сдвинутые на затылок, головы те можно было принять за две миски горохового киселя, в который неведомо как попала солома. Это кукольники тянули шеи, недоумевая, куда делся из их рук распятый сын Божий. Прижав Христа к груди, Феодосия развернулась к зрителям. Тотьмичи дружно выдохнули. Истома от неожиданности оторопел, но в миг опомнился и охапил Феодосию вместе с деревянным Иисусом. Голубые, словно небесный аквамарин, Феодосьины глаза оказались впряме от Истоминого лица, и он вдохнул запах заушин, пахнувших оладьями и елеем.
– Пусти, дерзостник, – обдав его теплым дыханием, произнесла Феодосия.
Истома ослабил хватку. Феодосия, пылая, вырвалась из рук скомороха и ринулась к толпе. Зрители очнулись и радостно загомонили. Забыв об Истоме, Феодосия с ликованием подняла Господа над головой, краем глаза отметив, что под повязкой Иисуса нет никакого срама, и передала его в чьи-то руки. Иисус плыл над толпой, окропляя тотьмичей кровью.
Истома удивленно и жадно глядел на Феодосию.
Переполох поднялся на торжище, как сто лет назад, когда Тотьму подпалили казанцы.
– Спасли! Спасли Христа-то с Божьей помощью! – кричали счастливые тотьмичи. – Не дали пролить святую Его кровушку!
– Феодосия Христа с креста сняла! – вопил дурачок Ванька. – Не дала мучиться! Жив Христос! Жив!
– Воскрес! – подхватила баба с рогожьей сумой. – Ужо накажет теперь кровопийц!
Воевода Орефа Васильевич повернулся в седле, исподлобья глянул на толпу.
Над ней плыл нагой Господь. И каждый норовил дотронуться до фигуры хотя бы кончиком перста, дабы почувствовать себя участником спасения.
И вдруг все замерло. Чей-то тонкий мучительный вопль пронесся над толпой. Тотьмичи принялись тянуть шеи, расступились. В круге снежного месива стоял отец Логгин. Взор его пылал. Длинные волосы, обычно закинутые за уши, выпростались. Овчинный тулуп распоясался, открыв крест на груди. Взмахнув посохом, отец Логгин вырвал из чьих-то рук деревянную фигуру… А дальше… дальше пастырь не знал, что делать! Пребывая на теологическом распутье, отец Логгин на всякий случай вознес над толпой первый попавшийся тропарь, одновременно спешно размышляя, как разрешить сей казус. С одной стороны, вырезанная из дерева фигура – то идол и переломить бы его об колено! Однако идолище сие – сиречь образ Христа и об колено его ломать, возможно, и неуместно. Эх, свериться бы с Иоанном Постником! Но не побежишь же с Господом под мышкой по сугробам в виталище на Волчановской улице, дабы отыскать в книге ответ?! Продолжая судорожно сжимать раскрашенную фигуру, отец Логгин возмущенно возопил:
– Куклу позорную сделать из мученика?! На колени!
Толпа дружно рухнула ниц с той же страстной верой в необходимость валяться в снегу, с какой только что верила в богоугодность таскания Иисуса над головами.
Удачно найденное слово «кукла», к вящей радости отца Логгина, дало толчок его розмыслам, и гневное нравоучение жарко и изящно полилось из уст святого отца. Обводя взглядом тотьмичей, отец Логгин узрел Феодосию. Ее присутствие прибавило духовной особе красноречия. Зрители услышали и разъяснение сути заповеди «не сотвори себе кумира», и яркую речь о богомерзких идолах, и жаркие молитвы, и имена святых, весьма прозорливо обличавших идолопоклонство. Разойдясь, святой отец даже прошелся по паре спин тотьмичей посохом. Отец Логгин то саркастически смеялся, то с плачем молился, боясь прервать речь, после которой неминуемо пришлось бы решать задачу: что делать с фигурой?! Неизвестно, как долго продолжалась бы сия импровизированная обедня, если б к отцу Логгину не подошел Истома и со словами «дай-кось куклу-то, святой отец, чего вцепился» не завладел инвентарем.
– Гореть тебе в огне!.. – на всякий случай сказал отец Логгин, дабы сохранить подобающий вид. Но Истома уже шел к кудлатым рыжебородым товарищам, чьи головы с разинутыми ртами все еще торчали над занавесом.
Толпа загомонила, поднялась с колен и принялась расходиться.
Феодосия стояла столбом. Растерянность ее происходила из двоения мыслей: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте – разве сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А ежели бы икону? Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре – богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они пересекли торжище, свернули в узенький проулок и молча поплыли по тропе, то и дело взмахивая руками, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, что бы сказать родне, ежели происшествие вскроется. Феодосия же молчала по своим причинам: мысли путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…
Вдруг пестрая крепкая фигура кинулась через сугроб, и на узкой тропинке, перегородив путь сродственницам, встал Истома.
– О-ох! – гаркнула Мария и схватилась за живот. – Тьфу, бес!
Впрочем, сразу убрала руку. Была она благолепно полна и дородна, да к тому же в широкой душегрее и суконной шубе на беличьем меху, так что признать в ней очадевшую жену было затруднительно, чем слабая на передок Мария и не замедлила воспользоваться.
– Чего встал? – бойко вопросила Мария Истому.
– У кого? У меня? – не полез за словом в карман скоморох, но тут же, приветливо глянув на Феодосию, широко рассмеялся, давая понять, что дерзкие словеса – лишь шутка, не имевшая намерения оскорбить почтенных жен.
Мария усмехнулась и повела разговор, который Феодосия назвала бы срамным, а книжный отец Логгин – циничным.
– Пропусти-ка! – скомандовала Мария.
– Постой, красавица, не спеши, еще будешь на плеши, – ответствовал на дерзость Истома и дал-таки «молодым княгинюшкам» дорогу, но пошел рядом.
– Уж не на твоей ли? – упирала руки в бока Мария. – Мало щей хлебал!
– Мало, – подтвердил Истома. – Аж так голоден, что не знаю, сколь и надо мне досыта. Хватит ли твоих щей моей ложке?
– Ишь ты, жадный какой до чужой миски!
– Да уж больно ложка моя велика, зачерпнет, так до дна!
При этих словах Истома откинул полу охабня, продемонстрировав висящие на чреслах нож, ложку и коровий рожок.
– Не стращай девку мудями, она и елду видала, – визгливо засмеялась Мария. – Рог-то тебе зачем? В носу ковырять?
– Мозги прочищать.
– Кому?
– А любому, кто рожок мой в уста возьмет.
– Фу, бес!
Феодосия семенила, не поднимая очей, вспыхивая то от срамных приговорок Истомы, то от блудливых словес золовки. Истома сыпал шутками Марии, но не сводил глаз с нее, Феодосии.
– И чего же ты такой голодный? Жена редко кормит? Ты, скоморох, женат? – поинтересовалась Мария.
– На что жениться, когда чужая ложится?
– И много ли таких чужих было?
– Считать не считал, а горошины в карман клал, да на сотой карман оборвался, – не раздумывая ответил Истома и действительно продемонстрировал дыру под полой охабня.
– Ха-ха-ха! – заливалась Мария.
– Ты не думай худого, молодая княгинюшка, это только глумы для вашего веселья, – опять проникновенно обратился Истома к Феодосии. – Один я на всем белом свете.
– А плясавица что же? Али отказывает такому красавцу? – ревниво допрашивала Мария.
– Да ее только ленивый не етит, – с деланной печалью произнес Истома. – А хочется любви чистой, светозарной.
– Кому же ее, светозарной, не хочется? – согласилась Мария. – И я бы не отказалась.
– Была бы охота, найдем доброхота, – тотчас с усмешкой ответил Истома.
– Уж не ты ли охотник? Всякому давать, так края заболят! – не смутясь, сыпала приговорками Мария, чем бросала в краску Феодосию, и не подозревавшую в золовке такого срамного красноречия.
Феодосьюшка уж несколько раз украдом дергала сродственницу и за полу, и за рукав. Но Мария то незаметно отмахивалась, то громко вопрошала, чего Феодосьюшке надобно, чем исключала всякое объяснение. Впрочем, тяготясь двусмысленными шутками скомороха, простодушная Феодосия и восхищалась его умением эдак ловко ответствовать – все стихами да прибаутками!
– А ты что же все молчишь, прелепая княгинюшка? – грудным вибрирующим голосом тихо спросил Истома Феодосию.
Но Мария, из ревности не желая допустить беседы между скоморохом и сродственницей, взмахнула руками, словно поскользнувшись на дороге.
– Ох, ноженьки устали, – пожаловалась она, обращаясь к скомороху.
– А ты сядь на мой да поезжай домой! – в своей привычной манере прикрывать дерзкие словеса видимостью шутливой игры споро откликнулся Истома.
– Села бы, да боюсь – обломится, – подливала масла в огонь Мария. – Али силен?
– Было бы во что, а то есть чем, – отвечал Истома Марии, но мысли его были возле Феодосии, в пазухах согретой ее телом шубы, в заушинах, пахнущих елеем и медом, в жарких лядвиях…
– У тебя, что ли? – не переставала празднословить Мария. – Да на тебя дунь да плюнь – так нежив будешь. Гляди, худой какой. Али черти на тебе воду возили, что так издрищал?
– Хороший петух никогда жирен не бывает, – молвил Истома, поглядывая на Феодосию. – А заездили меня не черти, а чертовки… Вроде тебя такие, бойкие.
– Ха-ха! – польщенно хохотала Мария.
Напустив презрительный вид, Мария расспрашивала Истому о плясуньях, и крестилась, и вздыхала, и охала, деланно ужасаясь богомерзкому сладострастью. Феодосию же странствующие актрисы искренне заинтересовали.
– Вот бы постранствовать, как они… – мечтательно произнесла Феодосия.
– В уме повредилась?! – громко осудила Мария родственницу. – По свету только блудодеи блудят.
– А Христос? – логично вопросила Феодосия. – Он ведь по свету ходил?
– Так то – Христос! – аргументированно ответила Мария и на всякий случай перекрестилась.
Жены остановились.
Истома с удивлением взглянул на них. Потом, смекнув, зорко оглядел улицу. В конце улицы виднелись богатые крепкие хоромы за высоким частоколом. «Значит, здесь Феодосия моя живет», – размыслил скоморох. И простодушным голосом спросил:
– А чего же вы остановились, молодые княгинюшки?
– Родня наша на этой улице живет, зайдем к ним повидаться, – толкнув Феодосию в бок, придумала Мария, опасавшаяся быть увиденной из окон мужниного дома.
– А сами вы где обитаете? – нарочито безразлично спросил Истома, исподтишка приглядывая за Феодосией.
Феодосьюшка бросила скорый взгляд на горницу под крышей хором и тут же отвела глаза.
«Значит, светелка под кровлей», – промыслил скоморох, невинным взглядом блуждая по сугробам.
– Живем мы в том конце Тотьмы, – заверила Мария. – За нами опосля холопы приедут и отвезут к матушке да батюшке.
– А что как я к вам в светелки заявлюсь? Медом напоите? Пирогами накормите?
– Пирогами! – заколыхалась Мария. – Как бы муж мой дубинкой тебя не накормил досыта!
– Так ты замужняя мужатица? – с напускным сожалением спросил Истома и тяжело вздохнул.
– А ты как мыслил? – горделиво ответила Мария.
– Думал, непорочная ты девица, – ломал комедию Истома и смотрел на Феодосию хмельными глазами.
Видела она его шальной взгляд и понимала, что смеется он над золовкой, и не Мария ему нужна, а она, Феодосия, и для нее он рек глумы и играл позоры.
– Разве девица лучше? – ревниво произнесла Мария. – Жена-то слаще…
– Так-то оно так… Да только с чужой женой колотиться – грех. А с девицей – без греха. Потому что жена мужу принадлежит, а девица еще ничья, а значит – чья хочешь.
Феодосия вспыхнула:
– Ты дерзостник! Мерзости речешь! Противен ты мне!
– Феодосия у нас еще девства не растлила, так серчает, – засмеялась Мария.
– А ты, значит, променяла лимонный цвет на алую плешь? – шутил Истома.
Он нарочно сыпал словесами, чтоб задержалась Феодосия еще хоть на миг возле него, скомороха… «Противен!» Ох, как любил Истома непокорных жен! Надоели ему покладистые – от страха ли, от похоти ли покладистые.
– Что ж, не скажете, где живете? – спросил Истома.
– Нет! – решительно повела рукой Мария.
– Ну, делать нечего, – вздохнул Истома. – Надо идти до своего шатра, там уж мои плясавицы, наверное, вечерять меня ждут. Прощайте, молодые княгинюшки. Жаль, не свидимся больше.
Ущипнув напоследок Марию за бок, Истома повернулся и не оглядываясь зашагал по улице, ометая снег длинным диковинным охабнем.
– Вот дурак навязался, – с едва скрытым удовольствием произнесла золовка. – Блудодей. Шагу не ступить порядочной жене! Жаль, Путилушки нет, а то бы я ему пожаловалась, так висел бы сейчас поганый скоморох с вырванным срамом!..
Феодосия рассеянно слушала и кивала, а мысли летели вослед Истоме, идущему по их улице широким и разбитным шагом любострастца, уверенного, что ему вослед жадно глядят жены. Душа Феодосии волновалась при воспоминании о бороде, вьющейся хмельными кольцами, о волосах дикого меда, о синих глазах с осколками золота, о низко надвинутой на лоб шапке, о крепких руках, о запахе тела… А разум мучился виной, что приворожил ее человек срамословный и дерзкий. И, как это часто бывает, Феодосия перенесла вину на золовку: «Истома муж добрый, это Мария его искушала, она виновата!»
– Зачем ты мерзости рекла? – нахмурившись, спросила Феодосия. – Такой стыд! Что ни слово, то… прости Господи!
– Да ты что, Феодосьюшка? – ухватила ее за рукав Мария. – Это же я нарочно! Али ты не поняла? Чтоб не думал скоморох, что мы его, лиходея, боимся. Нарочно ему грубила, чтоб худого он нам не сделал. Кто его знает, что за человек? Может, вор лихой али разбойник? Да если бы мы испуг выказали, он бы нас точно зарезал. Видала, какой у него нож за поясом? О, Господи! Лежали бы сейчас под проезжей дорогой, псов бродячих кишками кормили. Спаси и сохрани!.. Феодосьюшка, подруженька любимая, не проговорись матушке с батюшкой про скомороха, добро?
– Ладно, – согласилась Феодосия. И радостно засмеялась. – А хорошо мы сей день на торжище сходили?
– Ой, хорошо! Славную обедню отстояли… – Мария подмигнула сродственнице. – Только подлые холопы Васька с Тимошкой ту обедню испортили своим запойством. Ну, ничего, батюшка их, лиходеев, выпорет примерно!
Стояли они уже на дворе и не чувствовали мороза. И не хотелось им уходить, а хотелось снова и снова окольными незначащими словами вспоминать дерзкого скомороха.
– Нашлася пропажа у дедушки в портках! – раздался неожиданно истошный крик Василисы. – Вот они где! Вы чего стоите-то возле овина? Али умом повредились? Васька с Тимошкой где? В дом идите!
Мария сразу сделала постное лицо, схватилась одной рукой за брюхо, а другой – за поясницу и едва живым голосом заканючила:
– Ох, устали на обедне! Да через торжище еле пробрались потом – тьма-тьмущая народу толкалась, каких-то скоморохов ждали. Насилу домой добрались…
Перед лестницей Василиса подтолкнула Феодосию в спину:
– Иди скоре, отец с обеда тебя ждет, про жениха хочет объявить.
– П-п-ро какого жениха? – заикаясь спросила Феодосия.
– Про твоего, не про моего же!
Глава четвертая
Изрядно соленая
– …И начинаешь помаленьку пихать… помаленьку, но крепко… вот эдак! – Юда поколотил сжатым кулаком о другую ладонь. – Чуешь – застопорилось. Привынимаешь тогда балду осиновую, но не до конца, и сызнова с размаху пихаешь…
– Всякое дыхание любит пихание, – размежив вежи, пробормотала повитуха Матрена.
– …туда-сюда, туда-сюда… – вдохновенно баял Юда. – Пока самую-то соль и не достигнешь…
Вот уже добрых два часа Юда Ларионов (или, как величали бы его, будь он князем, Юда Ларионович) пытался удержать внимание женской части Феодосьиного семейства, дабы еще хоть на толику задержаться в доме тотемского солепромышленника Извары Иванова сына Строганова да полюбоваться на его дочерь Феодосию. Юда очень хотел завоевать расположение Феодосии, только не умел деять ничего такого, что влечет девиц к иному дурню, как пчел на спелую грушу. И внешность у Юды была не та, чтоб девки пели по нему страдания. Им ведь, сущеглупым, подавай, чтоб глаза с бражной поволокой, и власа кольцами, и устами – краснобай. Не то чтоб обличие у Юды было худое, нет, вовсе не был он худ: тело полное, даже приятно деряблое, шея белесая, брада сивая, ручищи конопатые, с рыжинкой. Что касаемо личины… Личина у Юды не то чтобы не лепа, но и не так, чтоб прелепа. Вроде как в миску толокна глядишь, когда на Юду любуешься. И не силен был он в пении песен, не играл на гуслях. Затеяв разговоры с девицей, не поводил плавно руками и не охапивал нежно, а махал дланями, ровно мельница, что крутила на соляной варнице чтимую Юдой кованую фрезу. Юда и говорить-то складно в присутствии жен был не горазд. Не дал Бог Юде краснословия! Единственная вещь, которая его преображала, был солеварный промысел. Но девицы, заслышав про скважины и чертежи, почему-то дружно зевали. И лишь Феодосия заинтересовалась бурением земной тверди.
– Дабы изготовить обсадные трубы, брать надобно осину. Из-за осинового тела, – с жаром вещал Юда, для вящей убедительности поднимая над столом деревянную ложку.
– Тело на тело – доброе дело, – пробормотала Матрена, не открывая глаз.
Повитуха и Василиса давно уж дремали, привалившись друг к другу на сундуке. Закрывались веки и у Марии. Лишь Феодосия бденно внимала рассказу Юды.
– Наставление по бурению скважин как говорит? Не дуб, не сосна, а – осина! Это всякий древодель знает: дуб не гниет, шиповник какой-нибудь тоже не подвержен пеньковой гнили. А у осины в спелом возрасте…
– Спелая, ой, спелая! Сорок два года, а манда как ягода, – бормотнула с сундука Матрена.
– …центральная часть ствола, по-другому говоря, нутро, сгнивает. Гниль-то мягкая, и легко ее изринуть.
– На что она нужна, гниль-то? – пошлепала губами Матрена. – Мертвых срать возить?
Холопка, лупившая зенки на коробе возле двери, хихикнула в ладонь.
Юда нахмурился и пошевелил белесыми бровями. Но рассказа не прервал, а начал молвить, каким инструментом извергают самую осиновую гниль.
Тараща глаза и выгибая удивленно уста, Феодосия слушала Юдину притчицу про удивительный инструмент – железную фрезу, изготовленную тотемскими железоделами. И то сказать, искусны были в Тотьме кузнечные мастера. Кузни их огнедышащие, крытые землей с зеленым мохом, стояли во избежание пожаров по окраине города. Кузнецы и сами в толк взять не могли, каким кудесным образом твердокаменное железо в огне становилось податливым, как побитая жена, и потому в деле своем полагались не столь на науку ремесла, сколь на заговоры. Но так или иначе, ковали тотемские железоделы и крошечные рукодельные ножницы, и огромадные колокола, и звонкие иглы, и святые вериги, и богоугодные кресты, и дьявольски искусные фрезы. Именно фрезой тотемские солевары и удаляли из осины гнилую сердцевину. Оставалась опосля такого сверления деревянная труба толщиной в полторы Феодосьиных ладошки. Елду эту осиновую сушили, а высыхая, становилась она твердой, как государево слово. Кремень прямо, а не осина! Не взять было такую каменную трубу ни топором древоделя, ни зубами тещиными. Поддавалась она только умению тотемских розмыслей, или, как выразился бы книжный отец Логгин, инженеров. Таких, как Юда Ларионов.
– Обработка ее весьма затруднена, – гнул свое Юда. – Но обработать надо! Для первой обсадной трубы берется ствол с комлем. Изнутри, по губе комля, с древоделями и работниками сымаем кромку, дабы стал край завостренным. Обиваем этот нижний край, то бишь подол, железом. Кромка должна стать вострой, как нож!
Феодосия вспомнила нож, висевший на чреслах Истомы, и взгляд ее затуманился…
«Заскучала», – с досадой отметил Юда. Но лишь громче и подробнее продолжил изъяснять Феодосии суть действий обсадной колонны.
– Нож сей равномерно подрезает стенки в земле по губе скважины, – грохотал Юда, могучими конопатыми дланями изображая подрезание стенок. – Обсадная колонна свободно, под собственным весом, опускается долу…
Глаза Феодосии подернулись поволокой.
– …а грунт попадает в нутро. Для извлечения его берем вторую трубу, из древа с железным оконечником либо целиком железную. Сия вторая труба привязана сверху веревкой к вороту…
– Брань на вороту не виснет… – помутила приоткрытыми очесами Матрена.
– …да, к вороту… Либо к блоку. Эта вторая балда невелика…
– Не велика на балде бородавка, а все манде прибавка, – сквозь дрему вновь бормотнула Матрена.
– Баба Матрена! – обсердилась Феодосия. – И к чему такое срамословие? Ни к селу ни к городу!
Не то чтобы матерные лаи не водились в Феодосьином доме. Были они в Тотьме в большом ходу, как и по всей Московии. И хотя духовные особы срамословие осуждали, без лая какое на Руси дело с точки сдвинется?! Но Феодосии, претила матерная хула.
– Чего, Феодосьюшка? – встрепенулась повитуха. – Никак я придремала маленько с устатку да во сонме чего лишнего сболтнула?
– Пока ты сонмилась, черт тебя за язык дергал, баба Матрена! – серчала Феодосия.
– Ну, будет, будет… – зазевала повитуха и перекрестилась. Потом напустила на себя озабоченный вид. – Князь молодой не обижает тебя, Феодосьюшка?
– Нет, нет! – с досадой махнула ладонью Феодосия. – Беседуем мы.
– Добро. Беседуйте, беседуйте, голуби мои, – сквозь зевание прогундосила повитуха и тут же уснула.
Посвистывала носом Мария. Пользуясь случаем, похрапывала на коробе возле печи холопка. Тишину нарушали лишь слабый плач братика Зотейки за стеной да заунывные вои доилицы Агашки – доя Зотейку грудью, та тянула колыбельную песню.
Феодосия пребывала в смятении. Вернее, ей хотелось себя убедить, что на перепутье она и не знает, что делать… То ли глядеть вослед уходящему Истоме? То ли вернуться по знакомой тропинке домой и, воздыхая по скомороху, прилепиться все же с Божьего и батюшкиного благословения к Юде Ларионову? То ли побежать еще какой другой дорогой – много их расходится петушиным хвостом в чистом поле? Не признавалась себе Феодосия, боялась признаться, что смута ее душевная давно уж осталась позади, и бежит она, Феодосия, вослед ватаге скоморохов, и ждет, что вот-вот за поворотом увидит она желанную фигуру в длинном диковинном охабне; и крикнет Феодосия на весь свет: «Истомушка-а!», и обернется Истома, засмеется, и бросится навстречу, и охапит крепко-крепко, и совлечет оголовник, и станет целовать в ланиты и выю… Ой, Господи, прости мне мое умовредие!
– Что? – переспросил Юда, услышав, как тихонько охнула Феодосия.
Он совсем не то хотел сказать вожделенной своей Феодосии! «Какая сухота тебя томит, светлость моя? – мыслил изречь Юда. – Расскажи мне, и будем воздыхати вместе. А как станешь ты мне сочетанная жена, успокою твое томление нежным дрочением, крепким целованием».
Вот что хотел изречь Юда. Но вместо этого сказал хмуро:
– Что?
И дабы не сидеть в молчании, тут же еще пуще углубился в инженерные тонкости соляного промысла.
Феодосия смутилась: «Зачем слушаю баяние Юды, населяя его надеждами? Ведь интерес к беседе принимает за воздыхание? Виделась с ним всего один раз, и то успел он промолвить, что погубила я его душу с первого взгляда. Не честнее ли признаться, что люблю другого? Но рассказ его о чертежах любознатен. Что как и мне поведать ему о карте земной тверди? Что как и мне бы стать розмыслей?! Разве только мужи могут? Отец Логгин рек, была в Греции женщина-розмысля, Гипатия из Александрии. Будь я Гипатией, шла бы с ватагой Истомы и чертила нам путь по звездам…»
– Есть ли у тебя принадлежности для чертежей? – вдруг спросила Феодосия.
– Готовальня арабская, – удивленно ответствовал Юда. – К чему тебе?
– Да так… – вздохнула Феодосия.
«Вот незадача, – подумала она. – То ли слушать про готовальню, разжигая возжелание Юдино, то ли сразу открыться? А поможет ли мое откровение? Доложит он батюшке про сухоту мою по Истоме, и запрут меня в келью под заклеп… Ой, но как же интересно про науку книжную поговорить! Когда еще с таким книжным розмыслей побеседую?»
– А что, Юда, могли бы тотемские кузнецы выковать мне железную лестницу до самого месяца?
– Почто до месяца? – заподозрив подвох, спросил Юда.
Но Феодосия была серьезна.
– Очень уж хочется побродить сверху, на земную твердь поглядеть, поозирать окияны. Я однажды на кровлю нашего дома влезла, так эдакие оризонты увидела!..
– Месяц маленький, – снисходительно усмехнулся Юда. – Его вон ногтем прикрыть можно. Где там бродить? Да и пустой он. Ничего на ем нет, один желтый камень. Соли уж там точно нет! А коли так, нечего людям на месяце и деять.
– А может, и не каменный месяц? Может, и не пустой? Лес издалека тоже неживым кажется. А придешь – и белочки в ем, и зайцы, и волки, и медведь.
– Белочки… – любовно повторил Юда. И вдруг осмелел и ласково посулил: – Как поженимся, за такие-то мысли бить я тебя буду кажинный день. Бить да любить, любить да бить…
Феодосия смешалась и опустила голову, пряча глаза. Никак она не ожидала, что Юда вдруг заговорит о любви!
– Бить – бей, а любить кажинный день ни к чему.
Юда бросил взгляд на спящих женщин и протянул руку через стол, так что его и Феодосию разделила лишь миска моченых яблок.
– Ты не подумай, я не злострастный какой прелюбодей, – понизив голос, произнес Юда. – А только женитва без любовей не бывает.
– Жены стесняться – детей не видать, – пробормотала Матрена.
– Верно!.. Для детосаждения это надо. А как очадешь, беречь тебя буду, бить не стану! – клялся Юда. – Разве только изредка, для порядку.
«Господи, да зачем же Юда так любит меня?.. – подумала Феодосия, и мысль эта ее встревожила. – Надобно сказать про Истому».
– Юда Ларионов, должна я тебе признаться…
По вздоху Феодосии Юда смекнул, что невесту он вовсе не очаровал и не сохнет она по нему. Но и в голову Юде не пришло, что Феодосия может томиться по другому! Лучше бы он дал ей договорить! Лучше бы узнали он и батюшка! Вырвали бы Истоме пуп, и делу конец! Но Юда не дал Феодосии слова молвить.
– Молчи, не надо… – ласково потребовал Юда.
Феодосия осеклась.
– Какую, говоришь, картину забавную ты рукодельничаешь? – быстро сменил тему Юда.
Феодосия помолчала. «Не дал сказать… Ну, да на все воля Божья».
– Вышиваю карту земной и небесной тверди. Хочешь, принесу посмотреть?
– А может, в горницу твою пойдем?
– Нельзя. Ни к чему это, чтоб в девичью комнату заходил муж.
«Безгрешная моя!» – с голубостью подумал Юда и еще дальше протянул руку через стол, преодолев преграду моченых яблок.
Феодосия отдернула длань и быстро вскочила из-за стола:
– Сейчас принесу сие рукоделие.
Матрена приоткрыла на скрип соловый глаз, оценила обстановку как благонравную и вновь засонмилась, будучи, однако, на карауле.
Феодосия бесшумно, как домовенок, пробежала по половикам домашними мягкими сапожками из бирюзовой кожи. Перескакивая через ступени, заскочила в свою горенку. Достала пяльца с шитьем и замерла, глядя в слюду оконца.
– Истомушка!.. Где ты?
В кровяной жиле у Феодосии застучало, и в тот же миг затрепетала жила подпупная, и закипело лоно, словно полный рыбы невод. Ощущение было новым и странным.
– Что сие есть? – удивилась Феодосия.
– Похоть! – возмущенно ответствовал голос, похожий на глас отца Логгина.
…Когда Феодосия услышала: «Отец об женихе тебе сообщить желает», она, глупая, в первую мысль решила даже, что батюшка уже прознал про скомороха и вымолвит сейчас свое отцовское слово: посягнути любимой дочери Феодосии в брак с Истомой! Но тут же изринула эту мысль как совершенно невероятную.
– Кто? – только и успела жалобно промолвить она матери.
– А тебе кто нужон? Черногузой дворянин? Иди-иди, отец сам все изречет, – ткнула Василиса в спину дочери. – Тятя своему чаду худого не присоветует.
Феодосия пустила слезу.
Василиса, истолковав плач боязнью дочери перед замужеством, смягчилась:
– Не ты первая, не ты последняя. Ничего страшного в том нету. Вон спроси у невестки. Когда ты за прялку, так он – за елду! Худо ли?
Мария обиженно поджала губы.
– А вам, матушка, надо, чтоб чужие блудищи Путилу моего за муде водили? Такого мужа, как Путилушка, только оставь на миг, живо курвы обдерут кудри!
– Это истинно, – согласилась Василиса. И впихнула Феодосию в теплые покои, где вечерял отец.
– Мать рекши на той седмице, что вошла ты в женскую пору, – не глядя на дочерь, проговорил Извара. – Стало быть, пока девством твоим поганец какой не воспользовался, решил я посягнути тебя в замужество. За Юдашку Ларионова пойдешь.
Феодосия стояла подле стола, упершись взглядом в ухват, который уже начал двоиться и дрожать в горючей слезе.
«Что как сказать про Истому?» – подумала она и бессильно вздохнула.
Отец перехватил Феодосьин взгляд.
– А ежели кто против, то подай-ка, мать, мне ухват!..
– А кто против? – засуетилась Василиса. – Никто не против, верно, доченька?
– Юдашка – жених самый подходящий. Отец с матерью у него уже на том свете соль промышляют, сын он единственный, стало быть, здеся наследник своей варницы. Его одна, да наши четыре. Всего пятерик. А других-то и нет во всей округе, до Соли Вычегодской скакать – не доскакать! А как вся соль нашей станет, так вот где гости заезжие у нас будут, в этой пясти! И свои, тотемские, какую цену ни накинь, в колени кланяться будут! Без соли куда? А никуда! Шкуры лосиные запасать – соль! Коровьи шкуры тоже солить требуется. Рыба без соли до Москвы с душком дойдет, небось царь Алексей Михайлович за погной по голове не погладит! Мясное пищное без соли недалеко увезешь, хоть каждый воз иконами увешай! Нынче подать соляную вон какую загнули! Так приперли, что ни бзднуть ни пернуть! И не выплатишь, коли мне да Юдашке в пояс не поклонишься. Девку замуж не выдашь, коли пуда соли в приданое не припасешь. А мы сей год еще одну варницу затушим да распустим слух, что кончается соль земная. Как падалью-то потянет из погребов, холопы опухнут с голодухи, так тотемские гости и согласятся на любую цену. Тогда хоть на вес золота соль продавай! Что золото против соли? Тьфу! Золотом ни рыбу, ни сало, ни лесную добычу не засолишь! Огурцы вон с капустой, и те в рассол норовят!
– Верно, отец, верно! – кивала Василиса. – Надо бы жениха лучше, да некуда!
– А ежели заезжие купцы с соляным обозом сунутся, так у нас на них палицы приготовлены. За куль соли любой тотемский Тришка или Ивашка гостям дорогим кистенями головы проломит. Или слух пустим, что завозная соль – отравленная. Опоим зельем бродяг с торжища, хоть тех же Треньку с Омелькой, а как околеют, распустим кривду, что отравились солью чужеземной… Слава тебе, Господи, без соли – никуда. Человек весь насквозь из соли: плачет – в глазах соль, дубинкой машет – на спине. А сроднившись с Юдашкой, мы сольто в такую цену взгоним, что плакать сахаром станут! Сахар – чего? Девкам да Зотейке на петушки да пряники. Без пряников жили, а без соли поди проживи! Того и гляди соляной бунт грянет. И товар зело выгодный. Чуток воды подлил – и вес совсем другой, выгодный вес. Ткань или золото разве водой утяжелишь? А соль – пожалуйте. А кому цена не нравится, отходи, не мешай торговле, соли припасы слезами Божьей Матери!
– Ох, отец, прости Господи! Не богохульствуй!
Но Извара, приняв медовухи, уже вошел в раж.
– Бабья услада, и та соленая!.. А, Матрена?
– Ох, Изварушка Иванович, князь дорогой, верно, верно…
– Соль попридержим в запас, – развалясь на лавке, грохотал Извара. – Запас карман не трет. Монах баб не етит, а елду про запас носит.
– Золотые твои слова, Извара Иванович, – сладко тянула Матрена. – Мудр ты, как царь Соломон.
– А нынче по-другому нельзя. Народ-то ныне лукав, возьмет манду в рукав, пойдет в овин да и етит один.
– Тятенька, – взвыла Феодосия. – Уж больно Юда Ларионов не видный, не парень, а розвальня чистая. Конопатый весь, дебелый…
– А тебе какого подавай? Как кузнец Пронька-блудодей, что ли? Елда по колено, а дров ни полена!
– Волосья-то у Юды жидкие, что холопья дрисня! – вопила Феодосия.
– Воло-о-сья! У тебя зато волос долог, да ум короток.
– Дурно, верно, – поддакнула Матрена. – А как начнет тебя супруг Юдушка Ларионов баловать нарядами да аксамитами, не только про дрищавые волосья забудешь, так и плешь в усладу будет.
– Ты на рожу-то не гляди, – принялась поучать золовка Мария. – Другого с рожи не взять, а лих срать!
– Верно, дочка, – неожиданно назвал Извара невестку дочерью, отчего та порозовела да принялась увещевать Феодосию пуще прежнего.
– У иного красавца толк-то есть, да не втолкан весь. У моего супруга Путилушки, слава тебе, Господи, лепота при нем, но ежели бы не красавец был, я не в обиде: с лица воду не пить, верно, батюшка?
– Глаза у него белесые, как каменна соль, – рыдала Феодосия.
– А тебе синие подавай? Глаза – что? – тараторила Мария. – Глазами жену не уделаешь.
– Рыжий он, как гриб лисичка-а!.. – не унималась Феодосия.
– А чем рыжий худ? Рыжий да рябой на баб злой! – шумела Матрена.
– Снег бел, да пес на него сцыт, а земля черна – да хлеб родит, – гладила дочку по голове Василиса. И подмигивала просяще Изваре: не серчай, мол, отец родной, что девка слезы льет да вопли извергает, такая уж девичья задача.
– Ты, дочерь, не гляди на лепоту, а гляди в мошну, – стучал пястью Извара. – Коли мошна тугая, так всякий тебя в красоте уверять будет. Деньги есть – Иван Иваныч, денег нету – Ванька-жид. С синими глазами куда – на кол за блудодейство?
Феодосия обомлела: «Господи, уж не прознал ли батюшка об Истоме? Не про него ли намекает? Спаси его и сохрани!»
Утерев слезы, она примолкла.
– Вот и добро. Эх, слезы бабьи, тут и высохли, – смягчился Извара. – Мы с матерью не вороги тебе, Феодосия. И так порешили, что не те теперь времена, чтоб невеста с женихом впервой на свадьбе встречались. Завтра в обед приедет Юда в наш дом, и сможете вы с ним за столом побеседовать, приглядеться, дабы на свадьбе не напугалась ты рыжего-конопатого да не сбежала из-под венца с каким-нибудь скоморохом.
Мария и Феодосия вздрогнули.
– Тьфу на тебя, отец, – замахала руками Василиса.
Золовка принялась торопливо переставлять миски на столе. Феодосия через силу улыбнулась, тая волненье:
– Что ты, батюшка… Разве я вас с матушкой ослушаюсь?
…«Ох, ослушалась бы, кабы не страх за Истому. Вырвут пуп зазнобе синеглазому, ох, вырвут! А меня так и так за Юдашку отдадут», – томилась Феодосия, сжимая в руках пяльца с рукоделием.
– Ой!
Иголка уколола перст, расплылось по небесному шелку темное пятнышко.
«Почему кровь на пальце алая, а на синем шелке делается бурая? – заинтересовалась Феодосия. И вздохнула. – Пойду у Юды проклятущего спрошу, он все знает. Ой, нет! Ну его к лешему… Заведется опять баять, что кровь тоже соленая и, стало быть, без соли никуда. Да я бы весь век хлеб без соли жевала, лишь бы с Истомушкой один кусок делить…»
Облизав перст, Феодосия поплелась вниз, к Юде.
– А! Это твое рукоделие? И это все – тоже? – Юда обвел пудовыми ручищами разложенные на лавках и поставцах вышивки, сорочки, полавочники и прочие тканые вещи. – Золотые у тебя персточки.
Феодосия рассыпала мелкие смешинки.
– Жених на дворе, так девка – за прялку, – пробормотала она со смехом.
– Что?
– Так, пустое…
Феодосия развеселилась, вспомнив, как ожидали в доме приезда Юды. А все Матрена, сводня старая, затеяла… С утра в теплые покои, куда должны были препроводить дорогого жениха, холопки стаскивали со всех комнат рукоделия, вроде как Феодосьюшкой изготовленные. Феодосия пыталась было поспорить, но куда там!.. Сюда же привели холопку Парашку – тощую, долговязую, как репейник, и, что самое ценное, кривую на один глаз. Матрена самолично с помощью сажи довела чумазость Парашки до самой крайней степени, долго рядила в рогожи и трепала волосья. Угомонилась повитуха, только когда Василиса, вошедшая в покой, гаркнула от испуга и перекрестилась:
– Ну чистое чучело!
Парашке вменялось оттенять светозарную лепоту Феодосьюшки, для чего усажена она была на короб возле печи – насупротив места жениха. И стоило женам заслышать за частоколом всадника, как Матрена кидалась к Феодосии и принималась бить по щекам, дабы ввести в румянец.
– Баба Матрена, отвяжись! – вскрикивала Феодосия.
– Ничего, не отвалится у тебя голова, – не отступала Матрена, нащипывая Феодосьины ланиты и тыча в уста надкушенной клюквиной.
Наконец в двери ввалилась нарочно приставленная за ворота замерзшая холопка и закричала:
– Жених въехавши!
– Прялку! Прялку неси!
– Куда въехавши-то?
– В Красную слободу! К нашему двору уж приближается!
– Веретено! Где веретено?
Феодосию дружно усадили на сундук, подсунули под бок расписную прялку, в руки – резное веретено. Матрена успела подскочить со смазанным маслом гребнем и гладко учесать волосы надо лбом Феодосии да напялить на нее еще одну душегрею – для наилепшей полноты тела. К моменту появления жениха Феодосия так упрела, что начала злиться на ни в чем не повинного Юду.
Жених снял высокую суконную шапку с меховой опушкой, хотел было положить ее на короб, но испугался, обнаружив там кривоглазую Парашку в рогоже. Помяв шапку, он нашарил взглядом образа и трижды перекрестился, кланяясь.
– Феодосьюшка, – медовым голосом испросила Матрена, – какой утиральник подать Юде Ларионовичу? Тот, который ты на той седмице закончила, али тот, на котором ты рдяных петухов вышила?
От стены отделилась золовка Мария с двумя полотенцами в руках.
– Все сама, все сама Феодосьюшка наша срукодельничала, – усердно заливалась Матрена. – Уж все-то лето ходила в полюшко, глядела, как лен растет. Сама своими белыми рученьками пряжу пряла, полотно ткала, на солнце белила, дни напролет вышивала… Уж мы ей пеняли, де, мол, у батюшки твоего челяди сорок сороков, почто свои рученьки белые натужаешь?..
Феодосия возмущенно запыхтела на сундуке.
– Доченька, хватит прясть, встреть, усади жениха дорогого, – проворковала Василиса.
– Да нет уж, маменька, пока не закончу, с места не встану, – с издевкой произнесла Феодосия.
Василиса пихнула дочь в бок.
Матрена, румяная как кулебяка, загородила Феодосию и, вырвав у нее из рук веретено, подтолкнула сродственницу к столу.
– Усаживайтесь, Юда Ларионов! – поклонилась Мария.
– Благодарствуйте.
Поднимаясь с сундука, Феодосия украдом спихнула с плеч одну из душегрей, после чего повеселела.
– Как промысел? – спросила она, перебив Матренину попытку набаять Юдушке, как мастерски печет Феодосия пироги и как всю-то ноченьку пекла она рогульки для дорогого жениха.
Вопросом сим Феодосия несказанно утешила Юду. Ибо со вчерашнего дня, когда Извара Иванович подъехал к нему верхом и не чинясь предложил разговор о слиянии соляного промысла посредством женитвы, пребывал он в трепете. Было Юде уже двадцать лет, и давно помышлял он о браке, но, будучи три лета сиротой, не знал, как это дело изладить. Важивал он к себе в покои холопок, а хотелось ему любовей с женой! Поэтому перспективе брака с Феодосией Юда искренне обрадовался и теперь с энтузиазмом принялся рассказывать про соль, то и дело указывая ложкой на серебряную солоницу.
– Не просыпь, а то поссоришься с невестой, – опережая процесс сватовства с обручением, предупредила Матрена.
– Какая я невеста? Нас еще и не сватали, – недовольно произнесла Феодосия.
– А кому сватать, ежели Юдушка сиротиночка? Верно, Юдушка? – запела Матрена. – Мы и без чужих сватов обойдемся.
– Сами договоримся, – подтвердила Василиса.
– Да уж у нас с Изварой Ивановичем все договорено, – заверил Юда. – Моя варница да ваши четыре. Всего – пятерик. А ближайшая – в Соли Вычегодской. До ней скакать – не доскакать. Извара Иванович – из ума сложен муж! – все мне обсказал.
Юда взглянул на чумазую Парашку, размышляя, стоит ли раскрывать планы при челяди. Но желание предстать перед Феодосией в самом выгодном свете взяло верх. «Да она, щурбан кривоглазый, кажись, в изрядном умовредии и навряд ли чего поймет».
– Сперва поклонимся мы возом соли нашему воеводе да заодно доложим, что поганый народ утаивает от него, а стало быть, от государевой казны соляную подать. Воевода осерчает, начнет поборы с насилием, всю-то соль до крошечки из отребья вытянет, а после этого новую цену на соль можно будет хоть до небес поднять.
Холопка на коробе икнула.
– Ой, чучело, – возмутилась Матрена, – видишь, Юдушка дорогой, какие страхолюдные девки бывают?
Юда покосился на короб и прокашлялся.
– А наша-то Феодосьюшка как лепешечка в меду!
Феодосия возмущенно закатила глаза.
Матрена гнула свое. Упомянуто было и о белых рученьках, а также ноженьках, и о том, как батюшка с матушкой кормили дочерь и одевали, не щадя живота своего.
Юда внимал Матрене с неподдельным вниманием, то и дело повторяя:
– Да уж и сам вижу!..
От всех этих бесед сердце Юды так размягчилось, что рукоделие, принесенное Феодосией, он рассмотрел с необычной душевною ласкою, лишь самую малость выказав свое мужеское мировоззрение.
– Откуда же ты, Феодосия Изваровна, ведаешь, что земная твердь плавает в окиянах?
– Размышляла об сим многие часы, – радостно призналась Феодосия. – Брат мой Путила, да и другие купцы рассказывают, что ежели на Сивер по Двине обозом поедешь, уткнешься на студеное Сиверское, али Белое, море. На казанские, астраханские земли поедешь али к крымцам, уткнешься в Евксинское, по-иному – Черное море. По Двине товар повезешь, опять в море ткнешься – в Балтийское. И так кругом, куда ни глянь, вокруг тверди – окияны соленые. (Упоминание про соль Юде понравилось.) Значит, твердь земная плавает в неопределенном, сиречь безразмерном, окияне. Вот только в каком сосуде плещется сей окиян? Ведь без сосуда он бы растекся? А куда растекся – тоже вопрос. Вот над чем я сейчас размышляю.
Юда глядел на Феодосию, вылупив белесые зенки и раззявив рот. Наконец встряхнулся и нахмурился. Оглянувшись на спящих женщин, Юда сжал пясть и осторожно приставил к Феодосьиному виску. Поталкивая легонько кулаком, Юда пригрозил:
– Вот тебе за эти размышления, вот тебе! А как станешь моей женой, выбью я из тебя сии мысли не пястью, а палицей.
Феодосия охнула и сжалась. В груди у нее запекло.
Юда дернул к себе рукоделие.
Феодосия очнулась. Вырвала вышивку и завопила:
– Ах ты, соленая борода! Изыди вон, прыщ соленый! Али не видишь, тошно мне от твоих рыбьих зенок! Синие я люблю!
Василиса с Матреной подскочили на сундуках. Парашка свалилась с короба.
– Окромя синих глаз, не нужны мне другие!
Золовка Мария вскочила с лавки, ринулась к Феодосии, зажала было рот ей ладонью. Но вдруг охнула и изринула трубой иерихонской:
– Рожа-а-аю!!
Глава пятая
Родильная
– Умираю, баба Матрена!.. Мария голосила уже несколько минут. Но все призывы Матрены покинуть обеденные покои и перебраться в обиталище, в котором есть ложе с постелью, не досягали ушей перепуганной роженицы. Позабыв про Феодосию, едва не нарушившую даннословия сберегать в украде тайный поход на скоморошьи позоры, Мария поковыляла было к дверям, но возле печи взвыла еще голосистее и согнулась серпом. Она вцепилась в опечье, словно бражная баба в угол кабака, и никак не желала лишаться этой подпоры. Василиса и повитуха тянули ее за подруки, дружно хуля.
– Чего же ты деешь-то, Мария? Ведь печь разворотишь!
Полоротая Парашка азартно влезла в печной закут и попыталась оттудова повыпихивать роженицу. Но ослабы Парашкины действия не принесли, лишь обрызгала она от усердия всех слюной да опахнула скаредьем. Дружно обозвав холопку ехидной, пучеглазым нощным враном и сучьей лапой, женщины погнали ее вон, подальше от роженицы.
– Тебя, щурбана кривого, здесь не хватало! – прикрикнула на Парашку Василиса.
Тогда повитуха, чьей задачей было всякую роженную ситуацию обратить к благоприятному исходу и собственной выгоде, принялась за дело. Отерев пузом печной бок, Матрена вытянула задвижку и стащила с устья заслонку.
– Василиса, – скомандовала затем Матрена, – вели отворить все двери, распахнуть все окна да раззявить заволоки. Бадьи пускай челядь во всем доме откроет, горшки, сундуки, кадушки, все, чего открывается. Чует мое сердце, сии женские ворота на крепком заклепе. Парашка, распускай молодой госпоже волосья.
– Матрена, ты мыслишь, чего речешь? – шепотом произнесла Василиса. – Сундуки открыть! Кладези распахнуть! А сторожить кто будет? Али ты не знаешь про вороватость моей подлой челяди? Али мне самой от сундука к коробу с караулом бегать?
– Матушка, давай я все излажу, – кинулась к дверям Феодосия. – Уходите, Юда Ларионов!
Юда, о котором все позапамятовали и который все это время перепуганно жался к стене, ринулся в сени.
– Извините, что не провожаю до ворот, – холодно попрощалась Феодосия и помчалась вдоль лавок, скидывая крышки с кадушек.
– Феодосьюшка… Не держи на меня памятозлобия… Бьет муж – значит любит, это тебе каждая баба скажет.
– Не волнуйтесь, Юда Ларионов, даннословие свое мой батюшка сдержит, на брак меня посягнет. А любо ли мне битье… Признаюсь, есть такой человек, от которого мне всякое внимание, хоть и битье до соленой крови, дорого…
Юда просиял.
– Человек сей – я?
– Тот, кто охапит меня нежно, и не только тело, но и душу мою будет дрочить с ласками.
– Так это ж я и есть!..
Но Феодосия уж неслась из сеней вон, распахивая по пути все двери и подпихивая под укос то валенок, то рогожу.
Когда она вернулась в обеденный покой, Марию уже оторвали от опечья и уложили на сдвинутые лавки – повитуха здраво рассудила, что коли пречистая Дева Мария родила в пещере, то и у другой Марии брюхо без одра да перин обойдется. Матрена развязала на роженице все кушаки и подвязки и, пробормотав приличествующие молитвы вперемежку с сообщениями вроде «уж попердит, пока родит», задрала ей подол. Смущенная Феодосия схоронилась за печь и до самого рожения не подходила к золовке ни на поступь, так что слышала лишь, как Матрена пытала роженицу, не в грехе ли она очадела, не мочилась ли, будучи брюхатой, на солнце или на восток… И хотя Мария, подвывая, все отвергала, Матрена зловеще рассказала про роженицу, которая произвела чадо женского пола без дырки в заднем оходе… Побасенка произвела на несчастную Марию такое впечатление, что она закричала особо истошно и из лядвий ее показалась головушка чадца.
– Ой, расперло меня! – заметалась Мария.
– То – детищ! – доложила ей Матрена.
– Детищ… – радостно повторила за печью Феодосия. – Баба Матрена, а кто? Отрок либо отроковица?
– А на лбу у его не написано, – проворчала повитуха.
– Сына моему Путиле рожай! – строго приказала Василиса.
Мария с натугой вскрикнула, и безвозрастное выскользнуло на подол портища.
– Муж! – гаркнула Матрена, оглядев младенца.
– Слава тебе, Господи! – блуждая счастливой улыбкой, произнесла Мария. И тут же зачванилась, апеллируя явно к Василисе: – И не сумлевалась я, что сына рожу, у нас в роду с дырой сроду не было, завсегда парни. Дайте же мне Любима моего!
– Что ты, что ты! Еще ложе детинное не вышло, пупок не завязан.
«Любим! – обрадовалась Феодосия. – Любимушка… Ах, кабы мне такого Любимушку-скоморошка…»
Обрядив чадце, отерев его Путилиной рубахой, Матрена вложила дитя в руки Марии:
– А сие – плод чрева твоего, бери его, пестуй чадце. А желаю, чтоб через год была у тебя уж двоица, а баба Матрена за кусок хлеба да чарку меда приняла его с Божьей помощью.
Повитуха нарочно смиренно оценила свое бабичье мастерство коркой хлеба да чаркой медовухи. Главное на сей момент было напомнить о плате за помощь, потому как самые вящие обещания роженицы да их сродственники дают на родильном одре, когда счастье рожения еще переполняет молодых княгинюшек.
– Баба Матрена, да я… да мы с Путилушкой… Возьми прямо сейчас из моих ушей усерязь с рубинами!
– От щедрот ваших мне и доброго слова да привета достанет, – пустила лукавую слезу повитуха. – Много ли мне, благонравной вдове, надо? Лишь бы на том свете бабушке Матрене зачлось…
– Матрена, благодарствуй! – поклонилась Василиса. – Извара Иванович наградит тебя щедро, это я тебе как перед Богом даннословлю.
– Чего теперь с чадцом-то деять, баба Матрена? – испуганно сказала Мария.
– Пороть да самой женитвы, – пошутила Матрена. – В люльку класть да доилицу звать, чтоб доила Любимушку денно и нощно, вот что деять. А завтра с утра батюшку вести, чтоб прочитал подобающие молитвы.
После того как Любима унесли с наивозможными почестями и тучей приговоров от сглаза, ночного плача и прочих младенческих бед, а Марию переодели, омыли и укрыли отдохнуть на сундуках, Матрена запросила вечеряти. Но перед тем сбегала, переваливаясь и топая, в сени – поглядеть, какая на дворе погода и какой, стало быть, будет жизнь новорожденного Любима. Вернувшись, заверила, что небо ясное, а звездочки быстро-быстро бегут к месяцу, стало быть, и молодой князь Любим, ясный сокол, жизнь проживет щастливую и богатую. Вот только… Мария насторожилась: что?! Поупиравшись, как бы не желая объявить плохое известие, повитуха в конце концов сообщила, что, судя по мерцанию звезды, будет Любим изрядный баболюб. Мария, у которой отлегло от сердца, удовлетворенно засмеялась: ужо поетит ее Любимушка девок!.. Василиса между тем зычно призвала холопок, те засуетились и вмиг уметали стол пищными яствами и хмельными медами. Повитуха сидела, как архимандрит на именинах. Княгиней поглядывала с ложа и Мария. Ликовала Феодосия. А когда в покой взошел сам Извара Иванов, которому прямо у ворот доложили о рождении первого внука, застолье сделалось таким веселым, что отец Логгин покачал бы главой. Матрена, изрядно хватившая медовухи, ударилась в свои побасенки, которые с каждой новой чаркой становились все любодейнее. Уж что было грешного хохоту!
– Ну, вот вам притча, – подмигивая и качая головой, рекла Матрена. – Правда, не лжа. Были тому самовидцы, видели сами своими очами. Врать не буду, сама не видавши, но от верного человека слыхавши, за что купивши, за то и продавши.
Был один молодец, Митрошка. Был он не то чтоб дурак, а так – балда… И было у балды две елды. Митрошка в том дива не узревши, думаючи, что и у всех мужей так же – две жилы подпупные в чреслах. А только прошел между девиц нерастленных и жен-мужатиц слух, что зело силен Митрошка в любовной колотьбе, самую муженеистовую жену и злострастную девицу ублажает. Собрались раз молодцы-мужи да дьяки-чернецы и пристали к Митрошке: говори, дурачина, как ты с женами колотишься, что самое злонеистовое естество женское ублажаешь? То ли зельем зелейным жен-мужатиц опаиваешь? То ли чары волховые на девиц нерастленных кудесишь? То ли скокотание особое на жене знаешь? Митрошка только плечами пожимает да очесами моргает: ввергаю первый уд жене, скокотаю до истицания, а потом второй уд ввергаю, и опять колотьба идет. «Какой такой второй уд? – удивились молодцы-мужи да дьякичернецы. – Перст, что ли?» Выпучил Митрошка очесазеницы, выставил пясть, оглядел персты да и думает: «Нет, не перст! Перстом показывают, а не любы делают». – «Нос, может быть?» – поглумились молодцы-мужи да дьяки-чернецы. Митрошка-балда шутки не уразумел, да и мыслит: «Изреку мужам, де, мол, нос – вторая моя елда, пускай-ка отвяжутся!» «Истинно, нос!» – кивает Митрошка. «Да ведь носом воню злую, смрад да сладковоние нюхают», – удивляются мужики. – «Не верите – не надо, – стоит на своем Митрошка, – а только все жены-мужатицы да девицы нерастленные ко мне бегут, не боясь ни чужеложничества, ни детосаждения». Разошлись молодцы-мужи да дьяки-чернецы, а Митрошка-дурачина идет домой и размышляет: «Видно, второй уд для нюхания вони злой, смрада да сладковония дан!» А се… Пришедши Митрошка домой, а матерь ему и рекши:
– Митрошка, понюхай-ка дежу, не из нее ли злосмрадие по всей избе идет?
Митрошка изверг из портищ срамной уд, да и опустил в дежу.
– Что ты делаешь, дурачина?!
– Нюхаю.
– Да разве срамом нюхают?
– А чем?
– Языком! – поглумилась матерь над Митрошкой.
Дурачина глумы не понял, а себе на ус намотал.
Вот ночью темной стучится к нему мужатая жена от дряхлого мужа, просит зело вящей колотьбы.
Митрошка вверг мужатице злострастной первый уд, принялся скокотать до истицания, потом второй мехирь вторгнул, опять начал колотьбу, а потом еще и думает: дайка понюхаю женску дежу, не из нее ли злосмрадие по всей избе идет? Сунул язык и ну нюхать по лядвиям, по стегнам, по подпушью! Жена-мужатица пуще прежнего довольна:
– Олей! Олей! О! Порадовал Митрошенька ныне колотьбой!
И пошла о Митрошкиной колотьбе слава по всей державе. Прослышала об Митрошке княжья дочь, нерастленная девица Желая. Но наперед решила проверить, правду о Митрошкиной мужеской силе молвят либо лжу лгут? Вот возлегши Желая с Митрошкой на одр, девица муженеискусная и говорит:
– Покажи-ка, молодец, свою колотьбу!..
Дурачина смекает: «Показывают ведь перстом».
И возвергнул перст в лоно.
– Олей! О! – хвалит Желая. – А понюхай-ка, молодец, сладковоние мое заморское.
«Нюхают-то языком», – опять смекает балда.
И возложил язык в лядвии.
– Олей! О! – пуще прежнего довольна девица, девства не растлившая.
Ну, а после оба уда срамных Митрошка ввергал нерастленной Желае и скокотал дважды злопохотно, так что лоно девицы неистово ублажил.
Наутро посягнула княжья дочь за дурачину в брак. С тех пор величают Митрошку Митрофанушкой да Митрофаном Васильичем, ест он сладкояства да пиво пьет, спит на лебяжьем одре, под голову кладет чижовое взголовье, уд влагает в серебро, муде – в сафьян. Тут и притче конец!
Феодосия едва расслышала сквозь хохот стук в дверь.
– Кто здесь? – выглянула она в сени.
За дверями стояла Акулька.
– Чего тебе?
– Хозяйка молодая, дозвольте у хозяина изволения спросить? – с поклоном протянула холопка.
– Ну, зайди. Батюшка, Акулька испросить дозволения хочет.
– Чего еще? – повернулся к дверям Извара Иванов.
Акулька, поминутно кланяясь и бормоча «уж простите меня, сущеглупую», поведала, что старшие дети ее бегали кататься на соломе с горы, да и уморозили до смерти двухмесячное чадце, Орефку.
– Как это уморозили? – грозно вопросила Василиса. – Ты, небось, нарочно Орефку уморить велела, чтоб на корм не тратиться да люльку не качать? Все бы дрыхла, опреснок!
– Ей-богу, не нарочно! Пронька с Анькой положили Орефку в салазки и увезли с собой. Поставили салазки возле горы, да и закатались. Вспомнили про Орефку, а он уж белый лежит, заиндевел. Простите Христа ради!
– Вот же блудь бражная! – обсерчала Василиса. – Скоро на пажити некому будет работать, а вам, поганцам, лишь бы лишний рот не кормить! И чего ты приперлася теперь? Чего стоишь щурбаном?
– Хочу спросить, можно ли домовинку с Орефкой в избе до завтра оставить? Уж больно далеко в эдакий мороз до Божьего дома идти.
Василиса вопросительно поглядела на Извару.
– Да вы что, матушка, батюшка! – заголосила вдруг с сундуков Мария. – В эдакий день, когда ваш внучек первый народился, упокойников на дворе держать?!
– Верно, – переглянулись Извара с Василисой.
Матрена перехватила их взгляд.
– Еще чего удумала! – вскрикнула она Акульке. – Неси новопреставившегося в Божий дом сию же минуту! Выпороть тебя еще надо за порчу хозяйского раба. Морозно ей! Небось не околеешь, вон рожу-то наела на господарских хлебах! Феодосия, сходи-ка пригляди, чтоб сей же час выметались со двора с покойником! Да чтоб не вздумали за воротами кинуть! Волков еще набежит, скотину порежут.
Феодосия опасливо поглядела на Акульку: все ж таки худо это, что придется ей среди ночи тащиться с домовиной под мышкой.
– Возьми сани, – шепнула Феодосия Акульке в сенях, – на которых навоз вывозят. Лошадку похуже можешь взять. Скажешь, мол, молодая хозяйка велела ехать санями, чтоб еще и Акулька от морозу не издохла.
Феодосия пошла в людскую избу, где обитала Акулька с мужем-бийцей Филькой и детьми. Она впервые переступила порог столь скаредного обиталища. Была это не изба, а землянка, размером с сундук, освещенная лучиной. Возле черной каменной печи в закуте лежали отрочата, тут же, перед нарами, висела колода для чадца. Кровать взрослых в виде дощатого ящика была заполнена смрадным тряпьем и соломой. Ее теснил стол, в середине которого была выдолблена ямка, заменявшая миску. Феодосия смекнула, что это именно миска, по нелепым кривым ложкам, брошенным в углубление. На краю стола стояла домовина – плетеный из корья короб.
– Э-гм-хр-р-ка! – донеслось из угла за столом. Это зашевелился Филька.
– Да ты набражничался! – догадалась Феодосия, прикрывая ладонью нос.
– С горя он, – кланяясь, объяснилась за мужа Акулина, – что не уберег хозяйского раба Орефу, в расход ввел Извару Иванова и Василису Петрову. Встань да отвесь поклон молодой хозяйке, пес!
– Ладно, Акулька, пущай дрыхнет. А ты себе в помощь возьми кого из людей. Да прямиком сейчас – в Божий дом! Там завтра и отпоют Орефку. А здесь мертвому телу нечего делать.
Феодосия вернулась в обеденный покой в мрачном расположении. Что за люди, Господи! Смрад, зловоние, бражная вония!
– Ну, чего там? – принялась расспрашивать Василиса.
– О-ой!.. – только и произнесла Феодосия.
– Расходы одне от поганой челяди, – заворчала мать. – Крестили Орефку, так кто батюшке пятерик яиц отдал? Василиса Петрова да Извара Иванов. Отпевать станут, кому расход? Опять подавай попу из хозяйского кладезя добро.
– Не расстраивайся так, Василисушка, – влезла Матрена. – Такая уж господская доля, обо всем печься. Давай-ка я еще побасенку побаю, развеселю тебя маленько.
– Давай! – махнула рукой Василиса.
– Ну, вот вам притчица. Правда, не лжа. Были тому самовидцы, видели своими очами. Врать не буду, сама не видавши, но от верного человека слыхавши, за что купивши, за то и продавши.
Бысть три брата, три княжьих племянника. Старшего звали Могуча, среднего – Хотен, а младшего – Зотей. И была у Могучи в чреслах огненная палица…
– Елда огненная? – захохотал Извара.
– Истинно! Да такая вящая, что не раз он этой межножной палицей медведя валил. Однажды забежало в наши окраины из Африкии чудо людоедское, брадатое – брада у него не только вкруг главы и выи была, но даже на конце хвоста росла. Самовидцы сказывали, что брада у того чуда рыкающего даже на сраме росла. Узревши оного, Могуча востерзал из портищ свой огненный уд, свинцовые муде да так огрел чудо африкиинское, что оно замертво пало. Когда садился Могуча на коня, да клал свою любосластную огненную палицу коню на загривок, да укладывал муде коню на становой хребет, то конь под ними прогибался. А когда опустил однажды Могуча свою огненную палицу в море-окиян – охладить жар телесный, – то пошел из моря-окияна пар. И стоял тот пар три дня и три ночи и солнце застил так, что днем было темно, как ночью. А из того пара собралась такая важная туча, что когда дождь из нее выпал на пажить, то рожь уродилась сам-двадцать, а репа широкая да губастая, как Матренина задница. И собой Могуча был красив: брада кудлеватая, подпупие рыжее, очи – как у ночного врана-филина. А се… У среднего брата, Хотена, срамной мехирь тоже был не худ. Как достал его однажды Хотен из портищ, чтоб поссца, так сцы его полдюжины лисиц повергнувши, дюжину зайцев да залетного тотемского чижа. И собой Хотен был великолепен: брада овчеватая, подпупие сивое, очи – как у дрозда. Младший брат Зотей срамом похвалиться не мог. Уд у него был не больше соловья. Да и собой был не лепо красив: брада завитками густыми соболеватыми – как у девицы межножное подпушье, подпупие враное, очи – как у ясного сокола! А се… И узнавши братья, что живет в дальнем княжестве девица, княжья дочь Дарина. И бысть Дарина девица, девство не растлившая, муженеискусная: уста сахарные, брови собольи, власы золотые. А благоодежная какая! – рубашца шелковая, подколка земчузная! Сидела Дарина в высоком тереме, роза сладковонная, светозарная, словно солнце. И вот стала сухота-тоска естество ее женско томить. «Хочу быть мужатицей замужней», – рекши она своей матери. Быть тому! Протрубили гонцы по всем княжествам. Прискакали на белых да вороных конях княжьи сыновья, братья да братаны-племянники со всей русской державы. «Кто будет мое тело белое, лядвии межножные собольи нежнее всех дрочитьласкать, за того посягну я замуж», – возвестивши девица из высокого терема. Стали женихи перед Дариной похваляться. Первым Глупей сын Горохов свой уд из портищ изверг. Усмехнулась Дарина: тростяной твой уд, плешивое подпупие, чижовые очи! Вторым Безумей сын Пустов подпупную жилу изрыгнул. Засмеялась неискусомужняя девица: лубяной твой уд, мховое подпупье, воробьиные очи! Третьим заезжий княжич Бзден сын Окалов становую жилу поднял. Расхохоталась девица, девства не растлившая: лыковая твоя елда, воспяное подпупие, тараканьи очи! Отступили женихи. А тут на двор Могуча, Хотен да Зотей въезжают, кланяются княжне Дарине.
– Слышали мы, что желаешь ты, лепая девица, быть мужатою мужатицей, вступить в женитву.
– Се правда, – рекши Дарина. – Тот молодец станет мне мужем, кто даст моему естеству женскому самолучшие самонежные любы.
– Аз есмь, – рыкнул Могуча и принялся похваляться: – Как своей огненной булавой да свинцовыми муде единожды взмахнул, так африкиинское чудище замертво упало. А уж тебе, девица, я любы самые злострастные сделаю.
Изверг из портищ булаву огненную, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Уд его вдарил в крышу, всю кровлю разворотил да меж стропил застрял.
Рассердилась муженеискусная девица:
– Твою елду только валять да к стене приставлять!
Вышел тогда наперед средний брат, Хотен, принялся похваляться:
– Не уд – стрела!
Востерзал свою подпупную жилу, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Срам не долетел до высокого терема, упал на крыльцо.
Принялась глумиться ангеловзрачная девица:
– А твоей только в мошне кукиш казать!
Вышел тут младший брат, Зотей.
– Светозарная Дарина! Моя жила будет лону твоему изтецать любострастие, я же буду тело твое белое дрочить, перси нежить, подпупие баловать, стегна ласкать.
– Дерзостник какой! – удивилась честная девица. – Где же твой уд злострастный, покажи!
Достал Зотеюшко из портищ свой невеликий уд женонеистовый, подкинул его в небо. Полетел уд с нежным посвистом соловьиным, залетел в терем, покружил по горнице да прямиком под шелкову рубашцу, в сладковонные лядвии. Впорхнул в лоно и ну в чреве летать, кружиться.
– Ох-ти мне, Зотеюшко!.. – простонала девица, естества не растлившая. – Будь ты мне мужем, а я тебе – женой.
И был тут пир на весь мир, наш тотемский воробей туда летал, от каравая крошки клевал, с залетной воробьихою колотился. А самовидцы Зотеюшкиного соловьиного мехиря с той поры говорят: «Уд мал, да удал!»
– А-ха-ха! – залилась смехом Мария.
Отсмеявшись, она мечтательно проговорила:
– Хоть бы одним глазком увидеть ту Африкию…
– Взбесилась?! – охнула Матрена. – Да там такие звери водятся, что на баб как мужики нападают.
Феодосия выкатила глаза.
– Кривду врешь, Матрена! – посмеиваясь, умышленно подначивал Извара.
– Почто обижаешь вдову, Извара Иванович? – хлюпнула носом Матрена. – Отродясь я слова кривого не изрекала. Провалиться мне на этом месте, а только есть в Африкии зверь – вельблуд, вельми блудливый то бишь. На спине у вельблуда растут два огромных горба, навроде кожаных торб али курдюков. И африкийцы возят в этих горбах воду!
– Гос-с-споди, спаси и сохрани, дикари какие! – удивилась Василиса. – Да как же вода в горбах может быть?
– А как молоко в грудях? – привела достойный аргумент Матрена.
– А-а! Тогда понятно…
– А на баб-то, на баб как он нападает? – полюбопытствовал Извара.
– На жен похотствует не вельблуд, а слон! Ростом он со стог сена, а на харе вместо носа – елда!! Вот эдакой толщины!
Матрена приподняла вдоль поставца свою неохожую ногу, скрытую подолом. Но и сквозь подол ясно было, что размеры слонового уда необыкновенны!
– И перед тем, как броситься на несчастную жену, слон в свою елду еще и трубит!
– Почто трубит-то? – вопросила с сундуков Мария.
– А я почем знаю? Я с им не беседовала. Знаю только, что по Африкии бродят скоморохи со слонами…
Феодосия напряглась.
– Слон по окрику главного скомороха поднимает елду и начинает охапивать да обласкивать ею блудную девку…
– Плясавицу? – вопросила Феодосия.
– Ну да… А се… И, наконец, он девку сию поднимает выше головы!
– Ишь ты! – удивился Извара. – А еще говорят: как ни востра, а босиком на елду не взбежишь.
– Не всему верь, что говорят, Извара Иваныч, дорогой! А еще тем слон страшен, что разносит чуму.
– Господи спаси!
– В Москву какой-то африкийский царь прислал в подарок нашему государю-батюшке, Алексею Михайловичу, слона.
– Уморить хотел отца нашего, заступника?!
– Знамо дело, – авторитетно поводила плечами Матрена. – Провели чудище энто по улицам. И начался в Москве мор! Государь Алексей Михайлович наказал спасаться от погибели: заколачивать избы, в которых заболели чумой, сжигать дома, никого из нутра не выпуская. Но мор не прекращался. И тогда царь наш батюшка смекнул, что слон адский чуму нанес. И повелел Алексей Михайлович слона убить до смерти и сжечь. Земские люди кольями слонищу закололи, сожгли до пепла. И мор остановился! А того африкийского слугу, что водил чудище по улицам, привязали к столбу и обливали кипятком, пока не сварился.
– Это верно!
– Так и надо нехристю.
Возбужденное событиями дня, семейство еще долго сидело за столом, беседуя и слушая байки Матрены. Первой заснула на сундуках Мария. Оставив при ней караул в лице кривоглазой Парашки, все разошлись по покоям.
Феодосия взошла в свою горницу совершенно сонная. Прикрыла дверь. Села на одр. Поглазела на огоньки лучины и свечей. Зевнула. И в этот момент из угла метнулась золотисто-черная тень.
– А-а!.. – в ужасе вскрикнула было Феодосия, но чьято крепкая рука сжала ей уста.
Глава шестая
Любострастная
– Вор! Вор! – тщилась выкрикнуть Феодосия. Но запечатались уста воровской дланью, словно камнем, приваленным к пещере со святыми мощами. Другой рукой супостат охапил накрепко Феодосию ниже груди. Феодосия судорожно вдохнула, чтоб в третий раз извергнути крик: «Вор!» – но почуяла, что больше уже не крикнет, потому что вора сего Феодосия узнала по сладостной воне. Горечью воняло, горьким мужским телом, горьким дымом и можжевеловой ягодой, и чабрецом, растертым перстами. И почему-то зналось Феодосии, что губы, прилепившиеся к ее щеке, тоже горчат. И от этой горечи хотелось стонать Феодосии в смутном томлении. Она смежила веки и расправила плечи… – Звезды со звездами скокотали, любострастились, один я во мраке вечном воздыхал от тебя на удалении, так не терзай меня, любушка, дай свету твоего сердечного, свету звездного… – грудным голосом проговорил вор и чуть ослабил длань на Феодосьиных устах. Феодосия медленно повернула голову. И, как это бывает, когда лица оказываются друг против друга на расстоянии греха лобзанья, увидела скошенные к носу глаза и сам нос, странным образом видимый с двух сторон разом. Феодосия беззвучно засмеялась от радости, что глаза те самые, синие с золотыми осколками.
И отвела Феодосия затворившую уста руку, а вор осторожно повел шебуршавой ладонью по душегрейке в том месте, где томилась грудь, и крепко стиснул. Феодосия тихо застонала. Вор замер, не решаясь пошевелиться, дабы не спугнуть девицу. Нахлынула оглушительная тишина. Феодосии слышно стало, как колотится ее сердце, словно ботало в ночной реке. А у вора комаром запищало в ушах.
Треснул угол горницы, ломаемый ночным морозом. Сухим стручком гороху выщелкнула лучина. Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.
|