О мастерстве и ремесле в литературе говорят охотно и много. Вспомните фонвизинского "Недоросля", где портной, шивший Митрофанушке кафтан, заявляет госпоже Простаковой, что самый первый портной шил хуже него. Опыта человек набирается от предшественников, а потом он сам его передает. Ученичество в ремесле благодаря учебе сокращается в сроках. А мастерство? Кто учил писать Льва Толстого или Тургенева? Тогда ведь не было Литинститута им. Горького, куда рвется нынешняя одаренная молодежь. Литинститута не было, а литература XIX века самая мощная, самая высокохудожественная, до уровня которой редко кто докарабкался из лучших писателей XX столетия.
Тут очень важна литературная среда и, так сказать, скрытый период созревания, когда писатель пребывает, как шелкопряд, в коконе своих творческих сомнений, мучений и открытий.
Мое школьное литературное окружение "кучковалось" вокруг рукописного журнала "У лукоморья", в ленинградском университете, где я учился на журналиста и переводчика чешского языка, ходил в студенческое литературное объединение, которым руководил наш земляк поэт Леонид Хаустов. Туда я осмелился представить на суд свою первую повесть о студентах "Ищу призвание".
Конечно, ничего не дает так много, как свой собственный горький опыт, первая книга, погрузившись в которую, ты постигаешь тайны создания характера, поиска точной бытовой детали, диалога с психологическим подтекстом.
И общение. Мне много дали беседы с нашим местным прозаиком Борисом Перфильевым, который щедро делился своим опытом. А позднее я трепетно "брал литературные уроки" у известных прозаиков Павла Нилина, Николая Атарова, Юрия Лаптева, Гавриила Троепольского, бывая в подмосковном доме творчества Переделкино.
В 60-ые годы почти все мы увлекались "бывалыми мальчиками" из книг Василия Аксенова, Анатолия Кузнецова, постигавших жизнь на целине, великих сибирских стройках. Нравилась ироническая манера письма этих "властителей дум".
Природа смешного, которую острее всех постиг непревзойденный Гоголь, нажил я не только у Аксенова, но и в книгах Александра Малышкина "Люди из захолустья", Виктора Кима (Суровикин) "По ту сторону". Манера этих прозаиков мне нравилась и отчетливее всего она отразилась в моих повестях «18-ая весна», «Белогривая метелица», «Летние гости», «Фазендейро Петухов» и другие, романе «Свадебный круг».
Многие критики писали о моих книгах – Ф. Кузнецов, Ю. Суровцев, И. Стрелкова, В. Свининников, но, пожалуй точнее и вернее всех поняли пружины действия Владимир Крупин и нижегородский критик Вячеслав Харчев.
Невыдуманная жизнь, реалистический свежий взгляд тронули столичных редакторов. «Русскую ночь» при Б. Полевом напечатала «Юность», а «Свадебный круг» журнал «Нева».
Конечно, не обошлось и без горьких для меня оценок. Критика, как и политика, бывает грязной и предвзятой. Именно эту предвзятость я почувствовал, когда, увидев «очернение советской действительности», меня дернули за повесть «Ищу призвание», а потом за роман «Свадебный круг». В 80–е годы моего «очернения» тем же критикам уже показалось мало. А я просто писал правду, потому что все мои герои и ситуации в романах и повестях были подсмотрены в жизни. Работая собкором областной газеты «Кировская правда» я не по одному разу объездил все районы области, а их было тогда 60, встречался с сотнями не придуманных человеческих судеб .
Через очерк и публицистику, которые у меня печатали в 70-е годы многие центральные газеты и журналы, начиная со «Знамени», «Невы», «Нашего современника», «Правды». «Советской России», «Литературной России» и кончая «Крестьянкой», я пришел к осмыслению происходящего. А толчком, наверное, послужила повесть Василия Белова «Привычное дело». Это было, как признание! Не «бывалые аксеновские мальчики», а мужик Иван Африканович Дрыгин и его однодеревенцы. Ведь такими же были и окружавшие меня вятские мужики, мои однодеревенцы из Малого Кабанова, где я родился и провел детство.
Эта книга Белова дала ключ к пониманию дневников моего деда Василия Фаддеевича, который писал их с 1914 года до самой смерти, которая последовала в 1949 году. Сшитые дратвой тетради из оберточной бумаги содержали разгадку к пониманию трагической судьбы русского крестьянства. Под влиянием этих записей появилась «Русская печь», роман-хроника «Эх, кабы не цветы да не морозы», в какой-то мере роман «Свадебный круг».
Эти вещи охотно печатали столичные книжные издательства «Советский писатель», «Молодая гвардия», «Современник», «Советская Россия», и другие.
80-е годы со своими бесстыдными обнажениями, неуемным стремлением очернить все и вся поначалу обескуражили. Чернота – это ведь тоже не та чистая правда, во имя которой поднималась «чернуха». У меня свой взгляд на происходившее и происходящее. Конечно же, он не оригинален. Надо видеть жизнь с позиций простого человека, попавшего в жернова перестройки. У меня свой ответ. Босоногое деревенское детство и войну захватил, правда, подростком и голод уже и сиротство. На медные кухаркины деньги учила меня мать.
Сохранилась ироничная манера письма, но герои описываются с сочувствием. Да и как иначе отнесешься к главной героине повести «Батрачка» Вере Бритвиной, которую судьба забросила с вятского севера вроде бы в благодатные хохлацкие места. Но чувствует она себя там неуютно из-за дефицита людской доброты. Наверное, таковы «загниголовые» Склика и Лидия Панагушина из повести «Бабье лето в декабре», которые пытаются стать бизнесменами, но попадают в такие переделки, что сами себе не рады.
А вот героиня рассказа «Жужелица» Марксина Моисеевна из разряда «жучков», которая постигнув тайны мимикрии, выдают себя за «полезных насекомых», хотя вред от них несусветный. Близок Жужелице комсомольский активист Афончик, он же Джек Барминсон, приобретший новые моральные «ценности». Но ценности ли это, если благополучие держится на обмане и жестокости и бессердечии.
Л.Н. Толстой как-то обмолвился, что наступит такое время, когда писателю не надо будет выдумывать своих героев. То и дело встречаются такие судьбы и ситуации, что и вправду выдумка ни к чему. Сам, восхищенный яркой необычной судьбой человека, старается передать свое удивление и радость от этого знакомства. Таковы услышанные рассказы о Юрии Мальцеве, мальчишкой 8 лет попавшим в колонию во время войны, и благодаря мечте стать «как путешественник Лаперуз», выбравшемся из воровского мира. Услышана неожиданно и история Женьки Перетягина (Рассказ «Женька Перетягин и товарищ Сталин».) Но чаще всего, конечно писатель эксплуатирует свою биографию и свое окружение. В этом отношении я не оригинален. Не будь во время войны моего прекрасного деда и его записок, оставшихся мне в наследство, вряд ли бы я сподобился написать и «Русскую печь», и «Летних гостей» и хронику падения крестьянского двора, многие из детских повестей, выходивших в «Малыше» и «Детской литературе».
Жить и писать мне помогает то, что я верю в человека, что честность, справедливость, которых он достоин, одержат верх. По своей натуре я оптимист и надеюсь остаться им.
Владимир Ситников.
Бабье лето в декабре (повесть)
В тот год уже второго сентября заявило о себе веселое молодое бабье лето. Симе даже показалось, что вернулся июль. Солнышко днем пригревало так, что она ходила в одной блузке. Осень по календарю, а теплынь, на деревьях ни одной желтой пряди. Только утренняя зябкость делала наведки: не за горами стылые утренники с хрустким ледком в копытных следах, застекленными лужами и прудами.
Неторопко бралось село Содом за копку картошки. Ботва была зеленехонька. Набираться бы еще клубенькам весу.
Сима первой зазвала Саню Рябова, по-деревенски Саню Рябчика, которому при дележе колхозной техники досталась впридачу к трактору «Беларусь» картофелекопалка. Пришла Санина пора подсуетиться с заработком. Рябчик вытряс сухонькие, будто мытые клубеньки, на Симиной одворице, получил в награду флакон «Трои».
Тут же, разбавив водой снадобье, употребил чашку, разохотился побалесить.
– А ты, Сим, без Валентина-то еще красивше и моложе стала, – заливал он, – Вон как округлилась.
– Ладно врать-то, – привычно огрызнулась Сима, подбирая картошку в ведра. – С чего круглеть-то? На хлеб денег нету. А чего-то ведь и Валентину в больницу надо везти. Знаешь, как теперь там потчуют: каша на воде, чай без сахару. Жировать не на что.
– Не, не, ты не баба, а малина во сметане, – не соглашался Рябчик.
Симин муж, Валентин, в недавнем прошлом передовик и активист, лучший комбайнер района, когда начал расползаться колхоз, распсиховался и от расстройства надолго слег с сердцем в больницу. Вот ему с Симой никакой техники не досталось. Мужики горлом брали, силодером все тащили. От этого Валентин еще пуще занемог. В реанимацию попал.
Сима на людях теперь больно не показывалась, побаивалась, что не сдержится, начнет собачиться с обидчиками Валентина.
Заглядывала только к соседке Дарье Степановне, которая тоже держала животину-козлуху. С ней был общий интерес.
У Степановны изба старая, и все в ней старомодно. Иконы с лампадкой в красном углу. В рамках под стеклом уместился в фотографиях весь Степановнин род: от царских солдат до внука, который себя называл новым русским и ходил в долгополом плаще, к бабке приезжал с сотовый телефон и говорил с городом прямо из палисадника, чтоб удивить деревню.
В избе светло, высоко и чисто. Коврики домотканые. Ногам мягко, глазам весело.
По годам Степановна была уже старенькой, гнуло ее к земле, а вот в доме и огородце все делала сама, судила обо всем здраво. О своем покойном старике вспоминала с почтением:
– Дед-то мой, помнишь, один был у него глаз, а все в дозоре держал. А теперь ни молотка, ни топора не найду. Побывал внук. Забор залепил, дак там ящик с инструментом зимовать и оставил. А топор тоже уж весной нашла там, где он капусту вырубал. Не прибрал, не свое дак.
И оголтелое хапанье таскунов, которые колхоз разворовывали, Степановна объясняла понятно, по-своему:
– Ране казенное добро было страхом огорожено, а теперь страх пропал, дак казенное-то попереж соседского волокут.
По весне возили Степановну в город на внукову свадьбу.
– Все бастенько да ладненько, – рассказывала она, – В церкве венчали, а вот за столом почто-то принуды было мало.
Принудой называла Степановна насильное угощение, в котором по ее пониманию, проявляется уважение и гостеприимство. И вот у внука на свадьбе потчевали без принуждения. Но она сама же и оправдание нашла:
– Дак ведь молодяжки, старое-то не знают. Отколь им знать?! Дома в деревне не живали, все в городе.
По вечерам писала Сима сыну Андрюше в армию. Выдумывала веселые новости, которые будто бы случались в Содоме. Надо ободрить парня. Дух поддержать. А какие особые события в деревне? Село, конечно, большое. Когда-то было районным центром. Тогда все, что полагалось, в нем имелось. А потом потерял Содом статус райцентра и стал хиреть. А в перестройку даже убрали единственное культурное заведение – вспомогательную дебильную школу. Остались без работы учителя и воспитатели. Кто уехал, кто стал жить за счет коровы да огорода.
На сон смотрела Сима телевизор, дивясь тому, как шумно да богато живут в разных странах разноцветные люди.
Какие только придумки не забредали на досуге в вольную Симину голову. То она мечтала послать загадку в клуб «что, где, когда», то попасть в «Поле чудес» к Якубовичу и у всего света на виду в самую масть да с задором отвечать на вопросы этого говоруна, а потом передать приветы сыну. Вот бы удивился Андрюха, увидев свою мамулю в Москве. Уж она бы нашлась, что сказать на этом «Поле чудес».
Правда, кроссворды составлять ей не приходилось. Но зимой доберется до них и составит. А сама не сумеет, так Лидку Понагушину заставит. Та воспитателем в дебильной школе была, должна соображать.
Больше всего, пожалуй, получала Сима приятности от субботней бани. Любила попариться от души и не спеша. По ее заказу Валентин каких только веников ни навязывал: само собой разумеется, березовых, а еще дубовых, пихтовых с вереском и без вереска, березовых с мятой – для духу.
В предбаннике уместила она напольное зеркало, которое пылилось в ограде, повернутое к стене. Городской Валентинов братан, разбогатевший на торговле бензином, сменил всю мебель и вот огромное зеркало привез им.
Напарившись, выскакивала Сима в предбанник хлебнуть кваску. И тут происходило чудо: из зеркальной глубины вдруг возникала глазастая, красивая женщина. Плечи покатые, налитые, на устойчивых грудях сосочки топорщатся и задиристо. Округлый животик подтянут. Картинка да и только. А ножки-подставочки такие, что и теперь редкий мужик не оглядывается на нее. Эх, какая баба! Сама себе она нравилась. Разве дашь ей четыре десятка? Ни в жизнь!
Поворачивалась Сима спиной, и в зеркале возникал плавный изгиб налитых бедер и спина с ложбинкой. Только понапрасну пропадало это добро. Валентину, видать, с расстройства о другом думалось, а может, она пригляделась ему или сказывалась разница в 12 лет. Спокойно, без прежнего пыла, даже с холодком относился он к ней. Да и с болезнью этой разве до любви. А вздыхателей, которые, бывало, вились около нее, ветром сдуло. Все, наверное, старались подсуетиться, чтоб на хлеб деньги закалымить. Не до загулов.
Без мужа жила Сима налегке. Кур помаленьку убирала, чтоб подкормить Валентина в больнице. Осталась от дюжины всего-навсего тройка несушек. С коровой тоже канителиться не стала: обменяла на двух коз, а на полученное впридачу тянулась, не больно заглядывая в будущее. Валентин вернется, пусть раскидывает мозгами, как дальше жить. Говорила ведь ему: не бери в голову все эти передряги. Хрен с ним, с колхозом, пусть разваливается. Туда ему и дорога. Благодаря Валентину последнее время он только и держался. А без Валентина будто осатанели содомцы: надо делиться на паи! Ух злой пошел народ и вредный. Расхватать трактора и комбайны расхватали, а на солярку денег нету. Вот и распатронивали машины на запчасти, да сбывали туда, где хозяйства не распались. А бедность наступала на пятки. Ох, как она ей обрыдла.
Лидка Понагушина смузыкала Симу заняться торговлей шмотьем. Сима к этому времени осталась без дела, потому что последних коровушек на ферме прирезали на покрытие долгов по зарплате и съели. Долго ли съесть. Доярки стали не нужны.
В одну ночь уперли содомцы со дворов рамы, двери, колоды. Даже скребковые транспортеры Саня Рябчик умудрился снять и увезти на металлолом. Все ничьим стало, так почему не тащить?!
Зубастая да губастая Лидка воспользовалась тем, что Валентин в больнице, и закатилась с бутыльком; Сим-Сим, откройся! А когда выпила, принялась хозяйку чихвостить.
– Колодой лежишь, руки опустила, а вон люди «челноками» ездят, сколько денег на пузе привозят. Давай по сусекам поскребем, наскребем «башлей», да тоже съездим за тряпками. Чем мы хуже? – напирала она.
Азартно Лидка расписывала, как они богато станут жить. Ходовым шмотьем торганут, а потом, глядишь, свою лавчонку откроют или что-нибудь похитрее придумают.
Не устояла Сима, решила в пай войти. Полученное от продажи коровы собрала да то, что Валентин на прожиток оставил. Все на кон поставила.
И сейчас этот месяц отдается в башке лязгом и стуком вагонов. А клетчатые сумки «дирижабли» таскала – пуп трещал. В кого Сима тогда превратилась – не поймешь – не то баба – не то мужик: курить научилась, водку с устатку лопать и материться. Иных слов никто нигде не понимал. Да и бабы «челноками» ездили все отчаянные, злые, издерганные, надсаженные, норовили на хапок взять, море, дескать им по колено.
После первых удачных поездок в Москву Лидка раздухарилась:
– Эх, в Турцию бы махнуть, да я ни по-английски, ни по-немецки не волоку.
А Сима была из деревни Иной Свет. Там сроду в школе никаким языкам не учили. А если бы и учили, так под коровой она начисто все бы забыла.
После очередной поездки рванули на бугрянский рынок. Суббота, бойкий торг. Издали базарный гул слышно. Нескончаемыми рядами-шпалерами вытянулись палатки челноков. Чего только не предлагают. И все новое, зазвонистое. И они с Лидкой разложили свои свитера, за место заплатили. Все, как положено. Подкатывался мужик, ясно – рекетир. За охрану-де всего полсотни возьмет, но Лидка отбрехалась. Завтра. Сегодня бедные мы, голодные.
Достала она из внутреннего кармана заветную фляжечку, налила по стопарику.
– Ну давай, Сим-Сим, за удачу! Фиг ли нам красивым умным бабам.
К красивым она без всякого колебания причисляла и себя.
Вроде после стопарика захорошело все вокруг и усталость дорожная исчезла.
На свой товар они надеялись. Дело к осени. Люди здраворассудливые должны брать и свитера, и шерстяные рейтузы, и колготки. И стали подходить женщины. Вроде все хорошие, но ухо востро держи. Начнут примерять, натянут на себя два свитера, а заплатят за один… И рейтузы эдак же могут уйти на чьей-нибудь заднице.
В торговле ведь тоже без бога ни до порога. Надо молитвы знать, приметы помнить. Деньги за первую покупку не торопись в лифчик или еще куда совать, а зажатой в руке стопкой купюр над товаром поводи: «Господи, помоги продать с легкой руки», – и тогда дело пойдет. Гляди, сколько ломит продавцов с таким же, как у них, товаром.
Есть мастера: не хуже цыган облапошивают покупателя.
Вон прет напролом мужчина в соломенной шляпе, тучный, пот с него градом. Все на него лупят глаза: из мужской одежды на нем ничего не видно, а из женской напентерил черную грацию. Баба с бородой да и только. И еще увешал себя лифчиками. Дамочки кидаются к нему, а он сходу сечет, кому чего подойдет: «На вас имеется», «На вас нету».
Но и этому мужику сегодня нижнее женское продать затруднительно. Конкуренция.
Недалеко от них, буквально рядом такая забористая реклама под музыку – закачаешься. Прямо в кузове грузовой «Газели» с опущенными бортами, стоит девка голышом, задастая, титястая, фигуристая, в золоченых туфельках от Ле Монти. Конечно, не до конца голая, в лифчике и кружевных плавочках, но все это только для блезиру слегка обозначено. Рядом с ней модный господин в белом костюме и черных очках орет через мегафон:
– Бюстгальтеры от Кристиана Диора. Супер! Только у нас! – и улыбается из-под черной полоски усов белозубо и заманчиво. И этот неотразим.
А девка, ей, видать голышом привычнее, чем в одеже, пританцовывает, вертится, показывает, как лифчик титьки держит. Заправский театр.
Все зеваки, конечно, к ним. Забыли про мужика в грации. У девки ноги полные, будто из цельного дерева выструганы, никакого промеж них просвета. Откорм – высший сорт!
Облепили машину не только женщины, мужики навалились. Экое диво.
Девка с улыбочкой да усмешечкой ловко сдернула лифчик и осталась без ничего. Толпа охнула и загоготала. Вот это грудки, так грудки – торчком. «У меня такие же», – с гордостью оценила Сима. А девка и трусики-бикини сдернула. Сексуальный стриптиз в натуре. Свист, ор, бабы заругались. А чего ругаться-то: девка вновь и в плавочках и в лифчике, только уже другого цвета. Никто будто ничего не видел.
Лидка Понагушина осклаблилась:
– Во дает, – и кинулась в толпу поглазеть. У нее самой есть чем потрясти, а бесстыдства вполне хватило бы на базарную толпу.
Белобрысый омоновец рот открыл, стоит, ноги широко расставив, жамкает жвачку. Хозяин здесь. И ему дивно.
Девка-модель уже золотистый лифчик напялила и плавочки эдакие же. Все туго в обтяжечку. «Неужели опять снимет?» – Сима рот разинула, замерла. А той хоть бы хны. Одни сняла, другие надела. Опять ор, хохот, ругань, хлопки.
– Перекувыркнись, – крикнул торговец в грации. – Небось не умеешь!
Как будто он умел.
А она (ну ловка!) раз и сделала колесо. Народ захлопал в ладоши. Чистый цирк.
Поклонилась телесная развеселая девка с господином в белом костюме толпе. Накинул тот на нее прозрачный пеньюар, и машина поехала. Народ нехотя стал расходиться. Опамятовалась Лида с Симой, кинулись к своим «дирижаблям», а их будто корова языком слизнула – нету. Соседняя баба во всю головушку ревет и матерится. Тоже весь товар у нее подчистили, пока глазела, а ведь он чужой, взятый на реализацию. Как теперь быть-то?!
Сима с Лидой как угорелые, совались по рынку, искали свои «дирижабли», рейтузы и свитера. Везде «дирижабли» одинаковые. Как свои найдешь? Кинулись к омоновцу, который гулял у павильона. Спасите, помогите!
– А я что сделаю, – вяло сказал белобрысый омоновец, – вон море людей какое. Рот не надо разевать, девочки.
Пошли на пост милиции, написали заявление, подмахнули протокол, да что толку. Кто им товар вернет?
А вроде договорились с Лидкой бдеть и глаз с сумок не спускать, а тут обоих будто нечистая сила закружила, с места сорвала, глаза затмила, да еще эти стопарики. Зря для рекетира полсотни-то пожалели, поди, бы товар устерег.
Ехали подруги пустые, голодные и злые в автобусе домой, смотреть друг на дружку не хотелось. Все профукали по дурости. Омоновец сказал, что это не свои, а залетные лбы устроили шоу с лифчиками и плавочками от Кристиана Диора да секс-бомбочкой и чуть ли не полбазара грохнули.
Сима всю дорогу ревела, отвернувшись к окошку. Над каждой копейкой тряслась, экономила, всухомятку питалась, и вот тебе на.
Вроде не словечушка не говорили они в Содоме о краже, а все равно откуда-то просочилось, узнали. Может, сама Лидка сболтнула. Сочувствовали и злорадствовали. Вредные в Содоме люди.
После этого Симе к Лидке ходить расхотелось. Ну ее. Еще втравит в какую-нибудь новую аферу. И так притужно Сима жила, а тут вовсе не на что стало: козье молоко да картошка, на хлеб и то деньги с натягом. А Лидка, казалось, нисколько не переживала. Дала объявление через газету, что молодая, полная сил, хозяйственная, приятная добрая женщина за тридцать (хоть ей было за сорок давно) ищет друга для совместной жизни.
Лидка большеротая, зубастая – чистый крокодил, а считала себя первостатейной красавицей.
– Надо психологию знать, учила она Симу. – Мужику покажи, что он самый сильный, настоящий половой гигант, а ты вся изнемогаешь и даже стонешь. Можно даже его куснуть разок, будто от страсти. Знаешь, как он прилипнет к тебе. Бабий волос гнет и дубовый полоз.
Лидка что, она вольная птица. Мужик в тюрьму загрохотал. Какого-то пенсионера сдуру пришил, чтоб машину взять. Лидка сразу развод оформила.
А по ее рекламному объявлению приехал женишок, подержанный, правда, зубки вставные, но чистенький и рукодельный. Лидке он поначалу приглянулся. Досыта ее, обезденежевшую, накормил, напоил на свои пенсионные. Все запоры и накладки подправил, стекла, которые были с трещинами, заменил на новые, огород вскопал. Тягленьким в работе себя проявил. А вот в главном мужском деле оказался не по Лидкиным запросам. Так ведь он при первом знакомстве предупредил, что ночная утеха будет нечасто. Лидка сочла, что прибедняется мужик, а оно и вправду так вышло, утеха была нечасто, да с осечками. Лидка от расстройства устроила женишку от ворот поворот, не щадя его воспитанной скромности: спросила, зачем притащился тогда, если…? Мужичок обиделся, так же тихо, как появился, ушел на автобусную остановку. Откуда ему было знать, что бабы в селе Содом эдакие ярые. В объявлении-то Лидкином об этом не извещалось.
Вахренский врач Верзилин совершил грех – нарушил тайну Гиппократа, открыв Лидке большую тайну. Приходил-де к нему ее временный женишок и будто бы попросил выписать что-нибудь от мужской слабости.
А Верзилин будто бы ответил:
– Могу выписать безвредное, экологически чистое лекарство пчелиное-«маточкино молочко». Летать после него сможешь, жужжать даже будешь, а вот жалить вряд ли.
Верзилин безжалостно захохотал, показав все сорок зубов. Он всем говорил, что у него их именно столько.
Женишок поскучнел, потому что ему хотелось «жалить». Причем не кого-нибудь, а Лидку Понагушину. И она была не прочь, да вот «маточкино молочко», оказывается, не всесильно.
Теперь Лидка торговала в райцентре – поселке Вахренки чебуреками, капустными да картофельными пирогами и, зазывая покупателей, спрашивала, где бы найти газету, в которой можно узнать адрес американца, желающего заключить брачный контракт с русской бабой. Донеслось до нее, что эдак делают. По контракту живет русская баба с американцем, как жена с мужем, да еще он ей в долларах зарплату выдает. А кончится срок, он один решает: то ли продолжить житье, то ли бабу мешалкой. Если не показалась она ему или больно рьяна. Денег на дорогу, конечно, американец даст, и катись обратно в Россию через океан.
Лидка была твердо уверена: попадись ей такой американец, она в постели русскую нацию не подведет. Да где такого американца отыщешь?
Выдумная и заводная эта Лидка. Никакого угомону на нее нет. А вот Сима, пожалуй, прижухла со своей красой да нуждой. Кому она нужна?! И вздыхала, глядя на себя в зеркало.
Те, кто не успел в первое бабье лето выкопать картошку, вытеребить мелочь вроде свеклы, репы да редьки, не прогадали. Вёдро продолжалось и в октябре. Кроткие ласковые дни. А по ночам падали студеные росы, которые укрощали рост трав. На такие росы коров выпускать опасались. Тосковали они в хлевах, а своих двух козлух да Степановнину Маню выгоняла по-прежнему Сима на пожухлую луговину. Что-нибудь да ухватят эти дошлые животины. Сена на зиму больше останется.
К утру опускались над Содомом густые плотные туманы. На Вятке-реке замер поредевший за время перестройки флот и вовсе перестали гудеть в небе самолеты. Земля первобытного глохла в этом тумане, как в вате. Только рык тракторов да гудки автомобилей нарушали тишину и напоминали, какое время на земле.
В то утро, накинув облинялую телогрейку и блеклый головной платок (кто ее видит в этой непрогляди?) погнала Сима козлух пораньше, потому что надумала забросить в Вахренки на продажу с десяток мешков картошки, чтоб не класть зубы на спицу, а хвост на полицу. Да и к Валентину надо было наведаться не с пустыми руками, поди, вовсе от недоедания заумер мужик.
Помахивания вицей, гнала Сима коз через туман, как вдруг, взвизгнув тормозами, вплотную прильнула к ней и перегородила дорогу шикарная черно-лаковая иномарка (напугал-то как, лешак!). Вышел из машины щекастенький, седеющие волосы дыбком, одетый с иголочки – костюм с отливом и искрой, галстук на золотой прищепке – коротенький мужичок, по виду вовсе господин.
«Уж не американец ли, о каком мечтает Лидка Понагушина?» – пронеслось в Симиной голове. А мужичок руки раскинул и на чистейшем деревенском наречьи пропел:
– Симочка, милая, ты ли это?
– А кто еще-то? – удивленная, откуда знает ее этот ферт и чего ему от нее надо, неприязненно бросила Сима, и тут же по плутоватому прищуру веселых глаз и носу уточкой догадалась, что это никто иной, как давний ее вздыхатель, бывший колхозный снабженец Витя Василискин, по прозвищу Сказка. – А говорили, что ты в тюряге сидишь. Будто бабкин дом спалил, чтоб страховку получить.
Витя Василискин присвистнул:
– Когда это было, Симочка. Жив-здоров. С земного шара не сбросили меня. Теперь я бизнесмен. Приехал, чтоб тебя из бедности вытащить, – и вздохнул сокрушенно. – Твои козы-то?
– Мои, а что? – ожгла Сима неприязненным взглядом Витю-Сказку. Не любила, когда ее жалели.
– Ох, Сима, Сима, – горестно качнул тот головой, – С твоей красотой надо на троне сидеть, а ты с козами. Довел тебя Валька.
– А чо довел-то. Не он, а прихватизация довела, – не теряя строптивости, наперла на Василискина Сима.
– Должен я тебя вытащить из бедности, – словно не ей, а уже себе повторил Василискин. – Старая любовь не меденеет.
– Ну, ну. Тыщу баксов небось в подарок дашь? – отставив ножку, с издевкой кинула Сима.
– Может, и побольше. Загляну под вечерок, жди, – пообещал он. И не успела Сима ответить что-нибудь задиристое да вредное, вроде: «Не трудись, не больно нужен», так же неожиданно, как появился, исчез Витя Сказка в тумане на своем шикарном лимузине.
Оставил он какую-то неясность, досаду и обиду. Потом успокоилась Сима. Сказкой-то Витю прозвали за то, что подвирал много. Может, и не бизнесмен никакой. Просто завел машину и решил покуражиться, ее на пушку взять. Уже с утра винный дух шел от него. А какой мужик навеселе не хвастается да не куражится.
Саня Рябчик, запросивший за риск (в кабину пассажиров садить не полагалось) целый флакон «Трои», взялся подбросить Симину и Степановнину картошку до базара.
Из-за непроглядного тумана ехали наощупь, при зажженных фарах, и Саня воображал себя чуть ли не моряком. Набивая цену, говоря, что за такое плавание полагается еще пакет «Блеску».
– Перебьешься, – отмахнулась Сима.
Ее заело, правда ли Витя-Сказка стал таким богачом и его ли это шикарная машина?
Саня Рябчик тоже приврать был не дурак и пустился заливать, что у Василискина кондитерская фабрика на югах, а здесь в области, два леспромхоза и на мебельной фабрике акции, а в городе не один магазин да свой коттедж. Откуда вдруг все объявилось?
– У него денег – свитками, как туалетной бумаги, – то ли врал, то ли правду говорил Саня.
Слава богу, гаишники к Сане не прицепились, добрался до базара благополучно. Картошку Сима сбыла перекупщикам, почти не рядясь, набрала батонов, наелась мороженого и отправилась к Валентину в больницу.
Шла, и лезло в голову всякое. Никто иной, как Витя Василискин, вывез ее из родной деревни Иной Свет. Иной Свет для нее, пожалуй, Иным Светом и стал. Колхоз захудалый, в школе иностранного языка не было. К чему он в Ином Свете? Никто из учителей сюда не ехал. Даже математику физкультурник преподавал. Симе нечего было вспоминать об Ином Свете, кроме огорчений. На второй год в девятом классе осталась, а была невеста невестой.
Больше всего она натерпелась из-за своей красы, здесь в своей родной деревне. Вернее жила-то она не в деревне, а на полустанке. Отец и мать путейскими на железке работали. А потом их из-за пьянки оттуда поперли. Жили в казарме, а по Иному Свету сшибали шабашку. Кому дрова наколют, кому баню поможет отец срубить, поросенка заколоть.
Симка вечно в обносках ходила, впроголодь питалась. А была налитая, со свежим личиком. Мечтала о любви. И надо же, в девятом классе влюбился в нее учитель географии. Такой чудак, ставил ей пятерки, которых она, второгодница, сроду не получала, а потом стал на дороге от полустанка до школы ее перехватывать. То шоколадину огромную принесет. То пирожное. Она сначала убегала от него, но как-то он уговорил ее взять шоколадку. Взяла. Редко такое счастье перепадало.
Учитель курчавый, с сединой в висках, красивый, шел, шелестя палыми листьями, и рассказывал, что в южном полушарии теперь весна, и ему бы хотелось с Симой туда поехать. И днем он провожал ее до полустанка, говоря, что у него сердце падает от одного ее взгляда. В общем, ерунду всякую говорил учитель, какую учителю нельзя говорить. Конечно, весь Иной Свет узнал о том, что он втюрился в Симку Никулину.
Учитель был красивый, влюбчивый, а жена у него химичка Анна Антоновна зануда страхолюдная. Симка и сама вроде стала влюбляться в географа, далась поцеловать. А химичка с директором решили пресечь это безобразие. Вызвали в кабинет – и ну стыдить и его и ее. А потом директорша сказала, что ходу Симке не даст, пусть куда-нибудь убирается к родственникам или вообще куда глаза глядят. Этого еще не хватало, чтоб в ее школе ученица от учителя забрюхатела. Да это ведь позор на всю область, даже на всю страну.
И хоть ничего такого не было, географ струсил, обвял, мял свои пальцы, да говорил, что бес его попутал. Выходило, что Симка – бес. Ну, дикарь какой!
Симин отец в это время с матерью колунами на длинных топорищах кроили школьные дрова. Когда директорша позвала их со двора и рассказала, что Симка спуталась с географом и неизвестно, что будет, не долго думая, схватил ее отец за косу да так дернул, что она свету божьего не взвидела, а потом еще затрещину врезал такую, что она через всю учительскую летела. Тут уж вступилась за нее директриса. Нельзя бить в учительской. Дома разбирайтесь.
Сима кинулась прочь из школы. Отец пообещал вдогонку, что вечером по-хорошему добавит.
Вся в слезах прибежала она в казарму. Сбросала в сумку свои никудышные пожитки и кинулась из Иного Света куда глаза глядят. Вот на вокзале в Вахренках, где ждала автобус, чтоб уехать к тетке, положил на нее глаз Витя Василискин. Понял, что девчонка в горе и растерянности и подсел рядом, угостил яблочком, спросил, далеко ли едет.
Тогда в деревне была нехватка невест и, конечно, доярок, и содомский председатель объявил, что каждому, кто привезет кадр для животноводства, будет выдано 50 рэ. Василискин стал завертывать на авто- и железнодорожный вокзалы и искать людей переселенческого вида, которым негде было приклонить голову.
И попадались такие. Только распиши, что в Содоме у них рай земной.
Он сразу понял, что Сима как раз такой человек, которому надо поехать к ним в Содом, тем более, что корову доить умеет.
Вообще-то Сима себя считала, несмотря на привлекательность и веселый нрав, человеком невезучим. Везучему такое мужицкое имя – Серафима, не дадут. Одно время она даже придумывала себе другое имя – Светлана, но Иной Свет не признал это, и все ее упорно звали Симкой. Ну и конечно везучей такие родители, как у нее, не достанутся.
Съев яблочко, утихомирив всхлипы и утерев слезы, Сима решила, что поедет с этим дядечкой Василискиным в село Содом, будет дояркой и начнет жизнь совсем по-новому, потому что там ее никто не знает.
И день был хороший, несмотря на осень, и добрый Василискин пригласил ее в свой мотоцикл с коляской. Вроде улеглось ее горе. Раз есть хорошие люди, значит, свет еще клином не сошелся.
По дороге в полыхающем бордовом и лимонном цветом перелеске раскинул Василискин скатерть-самобранку. Колбаса, сыр, виноград, яблоки. А Сима была голодна и конечно напустилась на все это. Дура она была, конечно, думала, что все это от чистой души, что все так и полагается. Согласилась с незнакомым мужиком в лес зайти да еще стакан вина хлопнула. Захотелось показать, что она девка бывалая и самостоятельная. И плевать ей на директора школы и на географа, и на деревню Иной Свет. А дядечка Василискин тосты в честь ее говорил, жалел ее, а потом воспользовался, считай, силком взял. И опять к ней вернулось почти то же убитое состояние. Завсхлипывала, но ехать не отказалась. Василискин лебезил перед ней, видно, боялся, что пожалуется она, и тогда малым не обойдешься. Можно не на один год в тюрягу сесть.
Но Сима благоразумной оказалась. Дура что ли про такое рассказывать, себя позорить. Зато быстро Василискину укорот сделала, хотя он к ней в доярочье общежитие закатывался не раз с угощением, даже обещал жениться. Да что она сбрендила с женатиком связываться? Кое-что начала понимать. Но он больно-то и не лез. Раза два денег ей давал. Просто насильно совал в карман, понимал, что тяжко ей, пока зарплаты нет.
Может, она бы уехала из Содома к тетке или вернулась в Иной Свет, мать приезжала, плакала, звала обратно домой, винилась, но положил на нее глаз Валька Банников – известный на всю область комбайнер. Правда, по возрасту перестарок. Ему уже было тридцать, а она и 18 не набрала. Валентин как увидел ее в клубе на танцах, так и онемел и уж больше не отходил. Видно, поразила она его воображение своей редкой красотой, глазами да фигурой. Всю весну он клал ей на окошко цветущую черемуху и сирень, даже во время уборочной страды в кино возил в Вахренки, чтоб не мешали любопытные взгляды содомских зевак и особенно доярки Лемескиной по прозвищу Гальки-Кнопки, к которой Валентин похаживал до Симы. Такого от суховатого малоразговорчивого Валентина никто не ожидал.
– Вот ты встретился мне, а я ведь знала, что тебя встречу, потому что такой добрый и заботливый мне все время представлялся, – признавалась она, тронутая его любовью.
– У меня все время в голове такое, – говорил он в ответ, – придти к тебе и целый день сидеть, смотреть на тебя и только этим заниматься.
Когда была свадьба, все говорили, что они пара завидная. Он трудолюб, она красавица, а еще, что ей, человеку без роду-племени, повезло, такого парня известного отхватила. Она поначалу это воспринимала, как должное: повезло конечно, а потом надоело, стала сердиться: а разве я сама-то плоха?
Василискин вовсе тогда в сторону отошел. Снабженец всегда в езде, да и о чем ей, доярке, с ним говорить. А потом с ребенком сидела дома. А Василискин в это время всех удивил тем, что спалил бабкин дом, чтоб получить страховку. Но дознались. Еще Валентина свидетелем таскали на суд. Он видел, как Витя-Сказка тайно нес канистру в бабкин дом.
Посадили Василискина и все о нем забыли, а он вон каким фертом явился в Содом. Не подумаешь, что бывший колхозный снабженец.
Правда, послал он ей как-то письмо из тюрьмы. Видно, больно ему лихо было. Она написала, чтоб терпел. Выйдет, все будет хорошо, но лучше, если письма посылать больше не станет. Муж ревнивый.
Вот и больница. Нашла Сима своего мужа в беседке. Побледневший, в обстиранной больничной пижаме был он какой-то пришибленный и злой. Не брился. Курил тайком, в рукав, чтоб врач не засек, а Симе сказанул такое, что она чуть не сорвалась и не отчихвостила прямо тут, в больнице.
Взяв передачу, начал Валентин толковать, что родник, который бьет на их паевом участке – не простой, а целебный, в нем серебряная вода, и вот он, когда вернется в Содом, наладит продажу этой воды. В доказательство шелестел какими-то вырезками из газеты. Читал о полезности воды. Сима поняла, что лежание в больнице зря не прошло, поехала крыша у мужа, свихнулся от расстройства и от безысходных дум.
– Ты давай выздоравливай, а потом уж про воду, – хотела она остудить его пыл, но Валентин взбеленился.
– Ничего не понимаешь. Вот выход, чтоб найти свое место в этой чертовой рыночной экономике.
Ушла она на автобусную остановку встревоженная. Час от часу не легче. Еще одна напасть: свихнулся Валька. Наверное, тихое помешательство.
В Содоме, не заходя домой, заглянула Сима к Степановне, чтоб отдать деньги за проданную картошку.
– Витька Василискин два раза наезжал, тебя спрашивал, – сообщила Степановна. – Звала его в избу, да у него будто шипица в заднице, все бы куда-то бежал. Говорят, богач из богачей. Нынешнее время для такой породы, которые ни людей не стыдятся, ни бога не боятся.
Сима поняла, что придется-таки ей принимать Василискина.
Одним чайком не обойдешься. Зреют на подоконнике последние, не пущенные в засол помидоры, картошку можно сварить. Колбасы вареной купила двести граммов. Пусть ее лопает. А уж спиртное – извини, подвинься – ей ставить не с руки. Есть флакон «Трои», так эдакий богач им побрезгует. Да хрен с ним. Ей ведь не детей с ним крестить, чайку попьет, расскажет свои сказки, и катись, куда глаза глядят. Интересно, конечно, узнать, с чего люди богатеют.
В сумерках заметались по стенам и потолку блики от автомобильных фар. Пожаловал он с огромной кожаной сумкой на золотых застежках, чмокнул Симу в щеку, будто поутру не встречались.
– Привет! У меня слово-кремень, – похвастался он, – Давай сварганим фуршетик, пригубим за встречу. – А то ведь столько лет не виделись.
«Ишь, не виделись, да что я ему сестра родная?» – неприязненно подумала Сима.
Она уже дернулась, чтобы выставить помидоры, да картошку поставить на газ, жалкую вареную колбасу скупенько нарезать, но Витя положил руку ей на плечо.
– Обижаешь, – пропел он и начал выставлять из сумки на стол сверкающие серебром и золотом бутылки и банки с чужеземными завлекательными названиями.
– Зачем так расходуешься-то, – благоразумно упрекнула его Сима, дивясь щедрости.
– Для меня счастье, Симочка, тебя угостить. Я ведь часто тебя вспоминаю. А «бабок», и «деревянных» и «зелени», у меня навалом.
– Научил бы меня, как «зелени» накосить на подкормку, а то мы тут вовсе обеднели, – обмывая увесистые кисти крупного отборного винограда, огромные яблоки и заморские фрукты киви, – поддержала она разговор.
– Это раз плюнуть, – небрежно сказал Витя.
Он по-хозяйски снял свой пиджак с искрой, повесил на спинку стула, оказался в шитом золотом жилете. Запонки на рубашке тоже, видать, были золотые. Богатство так и лезло в глаза.
Витя принялся открывать бутылки и консервные банки.
– Да ты что рехнулся что ли? Столько всего. Много ли нам надо-то? – все еще стеснялась Сима, доставая фужеры и рюмки – единственное, пожалуй, что осталось от прежней богатой жизни. Сервиз этот преподнесли Валентину за первое место на уборке. Ух, гремел он тогда. Давненько не приходилось пользоваться этим сервизом из-за нужды да Валентиновой болезни. Все запылилось.
Чувствовалось, что открыть-налить для Василискина – дело привычное. Откупорил без хлопка шампанское, точнехонько разлил по фужерам и опять чуть ли не со слезами повторил, как он переживает за Симочку.
Ускоренно сокращал он дистанцию между ними.
– У меня сердце сжалось, когда увидел тебя в телогрейке да с этими козами, повторил он. (Дались ему эти козы). – Ну за тебя, моя королева!
– Ну за меня, так за меня, – согласилась Сима, – Не такая уж я захудалая и, подмигнув, чокнулась с Витей, – Вид у меня еще вполне товарный.
Давно не пила она такого вкусного шампанского, не ела такого винограда. А на столе еще заманчиво ежился ананас. Эдакого фрукта она ни разу не пробовала.
– Удивляешься, наверное, как я переменился? – настырно спрашивал Витя. Видно, не терпелось рассказать о себе. – В тюряге я целый «университет» прошел по экономике и праву. Там такие профессора сидели, что в особо крупных размерах нагрели государство. Было чему научиться.
Успевал Витя рассказывать о своем «университете», делать для Симы бутерброды с икрой и дорогой колбасой, при виде которой она подумала, что выстави свою вареную, опозорилась бы вконец.
– А вот коньячок дамский, – хватая новую бутылку, предлагал Витя. – А это «мартини» – знатное вино.
После коньяка скованность у Симы пропала, и она уже смело называла Витю на «ты», а его руки то и дело попадали на ее налитые коленки…
– До чего ты хороша! Просто голова кружится. Как я мечтал о тебе.
«Ну муж родной после разлуки да и только.», – подумала Сима. – Не говорит, а кружево плетет».
– Больно ты скоростной, – убирая с колен его руки, благонравно утихомиривала она Витю. – Лучше расскажи, с чего ты пошел оперяться-то?
А он вместо этого начал божиться, что и вправду, когда привез Симу в Содом, собирался на ней жениться. Зинка, жена, пила, потом вовсе скурвилась, и вот он мечтал о ней, Симе.
– Помнишь, на масленицу праздник был. На столб за призами лазили. Валентин всегда их брал. Я решил: сорвется нынче у него это дело, и я к тебе подкачусь. Намазал столб свиным салом. А Валька сообразил, когда увидел, как парни один за другим соскальзывают вниз по столбу, закидал его песком и полез.
А ты так на него смотрела, что не мог он не долезть. И долез ведь, приз взял. Ушли вы в обнимку, не таясь. Куда мне деваться, зубами скрипел, чуть не плакал. – И Витя показывал, как скрипел зубами, но его суетливая речь, не вызывала серьеза. Да еще он призаикивался, но когда сказал:
– Давай за меня!, – Сима хлопнула еще одну рюмку коньяку, уже не известно какую.
Не надо было, наверное, столько пить, а она безоглядно, как тогда в лесу, хлобыстнула еще рюмку. Уж больно закуска была хороша – ломтики ананаса. Расскажи – не поверят. Витя сам их резал, чистил и подавал ей в рот, приговаривая: «Королева, принцесса!»
– Ох, опять пользуешься тем, что я пьяная, – пролепетала она, когда Витя повлек ее на кровать. – Погоди, сама разденусь. Ты, наверное, все с городскими фифами, у них кружева да вышивки, а у меня все застиранное. Смотреть зазорно, – и выключила свет, чтоб не видел.
– Клянусь, Симочка, и тебя все будет тонко, звонко и прозрачно, – обещал он, торопливо и жадно целуя ее в плечи, шею, груди, живот. – Ты красивее всех, ты такая…
Она задохнулась в приливе давно не испытанной страсти. Отдалась с таким неистовством, что Витя удивился. – Какая ты, оказывается, горячая.
– Ой, ты Сказка, Сказка. Хитрый же ты, Витька, второй раз меня обманом берешь, – простонала она.
– Ты такая, – не находя слов, шептал свое Василискин. – Да я ради тебя чего угодно сотворю. Ты ведь целенькая была, когда в лесу-то мы… – вдруг признался он.
Для него это ценность представляло. И она застеснялась.
– Ой, чего я делаю. Нельзя ведь. Грех-то какой, – бормотала она, задыхаясь от Витиных поцелуев и ласк и исступленно желая их.
– Ой как мне хорошо, – простонала она. – Дорвалась сдуру.
– Подожди, отдохну, – опустошенно и устало откинувшись прошептала она. И он обессилел, ткнулся ей под мышку.
Задерживаться в эту ночь Вите-Сказке Сима не дала, хотя он вроде настроился остаться у нее до утра.
– А вдруг Вальку отпустили из больницы. Ты знаешь, какой он ревнивый. Он и меня и тебя… – пристращала Сима, но Витя со своими большими деньгами чувствовал себя храбрым и всесильным, однако послушался ее и уехал.
Если по правде, то мимолетние встречи с мужчинами были для Симы не такими уж невозможными. У какой бабы свет клином сходится на одном своем мужике?! Не каждая признается в этом стыдном удовольствии, конечно, но память-то всегда ей самой скажет, когда и что было.
– Да те, кто говорит, что ни за что, никогда, ни с кем или врут или уж такие отвратины, что никто на них не польстится, – решительно осуждала Лидка Понагушина праведниц, считавшая, что, к примеру, в ней есть ложка меда, какую отведать каждому мужику хочется. Она и не скупилась на свой мед. Подумаешь, сбежались-разбежались. Главное, чтоб не проболтался мужик. А ведь среди них бахвалов – ой-ой-ой сколько. Сболтнет, – поползут по Содому ядовитые слухи.
Лидка Панагушина на сплетни чихать хотела, не затруднится – пошлет подальше матерком.. А вот Симе, мужней жене, выговаривали. Валентин такой хороший, примерный, а она… Особенно досаждала из-за врожденной вредности, зависти и короткого росточка Галька-Кнопка. Стоило Симе сделать завивку, как из дальнего конца коровника слышалось: «Кудри вьются, кудри вьются, кудри вьются у б…., Почему они не вьются у порядочных людей?»
Вот и хлебай – не отказывайся. И ничего не было, а слух все равно полз. Но и случалось, конечно.
Бывало привезет председатель на коровник высоких начальников или журналистов, в первый ряд вытаскивает заезженных жилистых работяг, которые лет по двадцать коровье вымя теребят. Руки у них судорогами стягивает, чуть не в голос ревут, а с фермы силком не прогонишь.
– Цены вам нет, великие труженицы, – говорит иной секретарь райкома или обкома, а взгляд все время ловит Симино лицо. Зубки ровные, как ядрышки кедровых орехов, личико свежее веселое, глаза с ложку, губы сочные. Наверное, еще та зажигалка.
– А вот помоложе которая, как у нее с надоями? – спросит как бы между прочим секретарь.
– Это Сима Банникова. Валентина Банникова жена. Ничего, конечно, работает, но до передовиков пока не дотягивает. Опыта мало.
Все-таки один настырный секретарь настоял, чтоб ее наградили медалью ВДНХ. «Хотелось, – как потом признался, – приспособить эту медаль на Симиной груди».
Но тут Валентин взбеленился. Дело в том, что этой медалью, по всем показателям должны были наградить доярку Лемескину – Гальку-Кнопку, с которой до Симы у Валентина что-то было, а вот не наградили. Галька вся вредностью изошла. Валентина поймала в мастерских и пела-пела о том, какая она хорошая, но несчастная, а вот его жене Симе, которая гуляет напропалую, медаль присудили: а за что?
Валентин, наслушавшись Галькиных обид, пришел домой и сказанул, что надо медаль распилить надвое или всю целиком отдать Лемескиной. Но Сима уперлась. Во-первых, ей присудили, во-вторых, почему Гальке она должна уступать, по удоям они сравнялись. Да и медаль Симе была нужна позарез, чтоб в Иной Свет съездить и пусть запоздало директорше школы и химичке, жене географа, да и самому географу нос утереть.
Валентин расходился, но и она не уступила. Долго дулись.
В это время зачастил в Содом телесценарист Жора Гордеев. Будто бы телеочерк о Содомской молочно-товарной ферме надумал сделать. А Сима знала: из-за нее он тут трется. Таланты в ней искал, петь заставлял, выспрашивал, вяжет ли кружева, книги читает ли.
– Не-а, – легкомысленно отвечала Сима. Вот частушек сколько угодно напою.
Но Жоре частушек не требовалось.
Вывез ее Жора в лес, в березняк. Ходила она меж берез, гладила кору, говорила, что любит этот лес, эту землю, даже стихи он ее заставил выучить, а сам шептал:
– Ах, какая ты свеженькая!
– Не смущайте меня, – отвечала она.
Оператор искал точки и ракурсы для съемок, а Жора, оставшись наедине с ней, твердил, что им надо встретиться. И произойдет эта встреча в санатории. У него уже и путевки на руках.
Побывать в санатории, отдохнуть, как отдыхают культурные люди, об этом Сима мечтала всегда. И вот мечта может исполниться, если она поедет с этим солидным бородатым благообразным телевизионщиком Жорой Гордеевым. Пусть тайно, но хоть узнает, какой он – санаторий.
Загниголовая она тогда была. Сказала Степановне, что отправляется к больной матери в Иной Свет, а сама деранула с чемоданчиком, где платья да кофтенки, в город. Жора и вправду повез ее на своей машине в какой-то укромный санаторий. Конечно, останавливал по дороге машину будто поснимать Симу кинокамерой, целоваться лез, стихи читал. Ей было смешно все это. Ясно ведь, чего хочет, а тут… разговоры.
Ушлый, конечно, был этот бородатый плут Жора, в регистратуру представил свой паспорт и паспорт жены (тогда только с женой можно было отдыхать).
Расположились они шикарно. Целая квартира на двоих. Телевизор, холодильник. Жора гитару настроил, чтоб ей песни петь. Накрыл стол. Конечно, не такой богатой, как нынче у Вити Василискина, но сыр, колбаса, яблоки, вино – были. Только собрались чокнуться рюмками, заполошно прибежала дежурная.
– Вас женщина требует, говорит, что жена. Как же это так получается, вы сказали, что это ваша жена, хоть молода больно, а та тоже говорит, что жена.
Сима поняла, будет скандал, а, может, и за волосы станут таскать.
– Спокойно, разберемся в этом недоразумении, – сказал Жора, стараясь быть внушительным, а у самого губы дрожали. Тогда за это могли и из партии попереть и с работы.
Симе Жора прошептал, сделав страшные глаза, чтоб уходила и побыстрее. Все остальное потом.
Пришлось Симе, пока Жора замедленно объяснялся с женой, сбросать, как попало, пожитки в чемодан и в домашних тапочках и халате смываться через балкон из санатория. Уж в лесу переоделась и поперлась на остановку. Вот и вся любовь.
Оказывается, Жорина жена не нашла дома паспорта, заподозрила неладное и поехала по следам мужа. Видно, был на подозрении.
А Симу в тот раз хранил какой-то добрый ангел. Доехала она до Иного Света, не успела с медалью на платье пройтись мимо школы, вдруг прикатил на мотоцикле Валентин, принялся извиняться да клясться, что любит ее и что дурак он, медаль у жены хотел отобрать.
Симин отец к тому времени умер, мать прихварывала. Узнала Сима, что директоршу школы разбил паралич, а географ с химичкой уехали и, слышно, развелись. И хоть не было обидчиков, Сима все равно нацепила медаль и три раза подряд прошлась по деревне Иной Свет, пока Валентин «Дружбой» пилил дрова для тещи.
Потом Лидка Панагушина выпытывала, правда ли, что видели Симу с Жорой Гордеевым в санатории, но она стояла на своем: «Нет! Могли обознаться, принять за нее другую. Она никогда ни в каких санаториях не бывала».
Сама же Лидка ее учила: «Никогда ни в чем не надо признаваться, если даже в постели тебя застанут с мужиком».
Вот сколько всякой всячины вспомнилось. За окном уже бледнел рассвет. Надо бы выбираться из постели, а в башке тяжесть. Зря она конечно раздухарилась и столько выпила «мартини» да коньяку. Но ведь такая редкость.
Стол был не прибран. На нем полно всякой еды и вин. Явись сейчас Валентин, сразу обо всем догадается. Она выпила «мартини» для просветления мозгов, а все недопитое слила в одну бутылку. Пригодится Сане Рябчику, если потребуется нанимать трактор.
Убрав с глаз батарею бутылок, пошла выгонять коз. Надо бы наскоро надернуть телогрейку, но она сегодня надела модную, под кожу, куртку на молниях. Платок тоже не стала надевать, взбила волосы, так красивее.
Степановна приметливо оглядела ее.
– Нарядное-то теперь завсё носишь? – спросила она, выпуская Маню из загородки.
– А одинова живем, – бесшабашно откликнулась Сима.
– Витя-то долго сидел. Поди, Валентин-от обидится? – не унималась старуха.
– Разберемся, – неопределенно сказала Сима.
Когда Сима вернулась с луговины домой, поначалу обратила внимание только на то, что палка, продетая в кольцо на дверях ограды, убрана. Неужели Валентин вернулся? Но в ограде стоял Витин «мерседес». Приехал, как хозяин, машину загнал у всех на виду. Чего он позволяет себе? Ну теперь от сплетен не отмыться, поняла она и в воинственном настроении двинулась в дом.
Стол опять сиял златом-серебром и, Витя, не угадав гнева, весело бросился навстречу.
– Ты слышала, поутру собака лаяла и скулила? – спросил он.
– Ну и что, что лаяла? – холодно и настороженно спросила она.
– Это не собака была, это моя душа скулила и рвалась к тебе, – пропел он, падая на колени. – Я не могу без тебя, я…
– Ты сбрендил что ли? – сердито обойдя его, оборвала она Витины признания. – Давай убирай свои деликатесы и мотай подальше. Некогда мне сегодня с тобой. И так весь Содом знает, что ты у меня гужевал всю ночь.
– Ах, Сима, Сима, печаль моя, ты знаешь, что такое любовь?
– Откуда мне знать, я баба деревенская, не ученая, – все так же неприязненно огрызнулась она.
– Да ты не бойся. У тебя мощнейшее алиби, я беру тебя на работу в свою фирму «Виквас», что означает Виктор Василискин. Будешь заместителем по общим вопросам, – сказал он.
– Шутишь? А что я буду делать? – смерила она его сердитым взглядом.
– Ничего. Будешь ездить со мной, улыбаться, готовить кофе для гостей в офисе и опять улыбаться, а потом все начнешь сечь. Ты ведь женщина неглупая.
– Шутишь?
– Нет, не шучу. Знаешь, как важно, уметь принять и вести переговоры с другими фирмами? Давай за твою новую должность и поедем сегодня в ресторан.
– Какая у вас работа, коли ты все пьешь да пьешь, – удивилась Сима.
– А вот работа, – туманно ответил он. – Есть у тебя что обуть-одеть?
– Не знаю, – смягчаясь, растерянно проговорила она, все еще не веря в эту непонятную Витину работу.
А тут еще ресторан.
Для Симы «ресторан» был чем-то несусветным и невероятным. Когда наградили ее медалью ВДНХ, устраивал райисполком банкет. Вроде в ресторане… А может, это столовая была. Музыка играла. И Симу там нарасхват приглашали танцевать. И тот секретарь райкома сказал, как ему было приятно прикалывать медаль на ее груди.
Наверное, все-таки в столовой они танцевали.
Стуча дверцами шифоньера, Сима доставала платья, прикладывала: «Годится? Нет? А вот это? Витя качал головой.
– Не проходит. Старомодно, летнее, – безжалостно отметал он. Откуда он все знал?
Наконец он сам схватил костюм, надеть который она не решилась ни разу. Купить храбрости хватило, а вот когда и где показаться в нем – проблема. В этом костюме у нее груди так и выпирали наружу, на юбке разрезы до бедра, вся нога на обозрение. Валентин захохотал, ногами затопал, когда она, виляя бедрами, прошлась перед ним в обнове.
– Ну шалава ты в этом. Все, как на подносе. Продай-ка Лидке. Для нее сойдет, а тут чего только не подумаешь.
Все знали, что Лидка такая, а Сима-то мужняя жена.
Витя, заставив Симу надеть этот костюм, восхищено пропел:
– Кто прекрасней всех на свете? Ты в колготках «голден леди»! Все выпадут в осадок, – и, достав дезодорант, попрыскал на Симу. – Вот только курточка подкачала, а так все будут в отпаде.
Прежде чем выйти на улицу, Сима выглянула в окно и обмерла: против ее окон на бревнах сидели и курили Саня Рябчик, Петька Караулов и Володька Терпигорев, известные содомские ханыги. Теперь разнесут по селу, что Витя Сказка у нее обретался. Валентину так все разрисуют, что тот на стену полезет. Начнет кричать: колись, колись, что у тебя с Витькой Сказкой было?
– Нет, я не выйду и не поеду никуда, – уперлась Сима.
– Не дрейфь! Все будет о кей, , – сказал Витя и, открывая ворота ограды, крикнул, – Чо, мужики, шарики за ролики заскочили?
– Заскочили, надо бы остаканиться. Дай на опохмел тридцаточку, Виктор Иванович, – просипел Караулов.
– Займите у Березовского. У него денег куры не клюют – ответил Витя. – А я каждую копеечку считаю. Впрочем, сейчас у заместителя спрошу, – и крикнул, подходя к окошку:
– Серафима Иннокентьевна, вот люди страдают. Вы как заместитель мой, может, пожалеете земляков? Видел я у вас там в бутылке.
Сима подала пол-литровку со вчерашними опивками, и мужики, благодаря и криво поулыбываясь, отправились с драгоценной ношей в баню к Сане Рябчику, гадая, в какие заместители взял к себе Симу Банникову Витька Василискин.
Витина машина перегнала ханыг, которые почтительно изогнулись.
Витя, косясь на Симу в зеркальце, повторял:
– Отлично глядишься! Суперзвезда да и только.
В областном центре Бугрянске он оставил машину около магазина «Одежда» и, поигрывая ключом от машины, двинулся прямиком в отдел кожаных пальто.
Сима давно тайно и несбыточно мечтала о кожаном пальто с капюшоном на меху. Но на какие шиши его возьмешь, если денег на хлеб хватает с трудом?!
– Покажите вон то, то и то, – уверенно распорядился Витя. Продавщица забегала, почуяв в нем серьезного покупателя. Млея, Сима надела коричневое кожаное пальто.
– Нет. Это не твое, – сказал уверенно Витя, и она послушно сняла его. А вот серое смотрелось на ней, и лицо в опушке такое миловидное.
– Может это? – растерянно жалобно спросила она, – Только как я расплачусь-то?
– Пусть это тебя не колышет, – сказал Витя. – Но такие у всех. А вот это? – Он ткнул рукой в пальто с каким-то зеленым мехом.
И Сима, нехотя сняв понравившееся ей серое, надела зеленое с зеленым мехом.
Да, это оказалось шикарное и зазвонистое пальто. В нем она смотрелась ярко и броско.
Куртку, еще утром казавшуюся такой модной, а теперь выглядевшую затрапезной, продавщица завернула в бумагу, и в том модном пальто Сима сразу вышла из магазина, чувствуя, что на нее смотрят все и все видят ее красивую и броскую, в шикарной обнове.
Вите хотелось быть щедрым и широким. Не говоря ни слова, он подкатил к парикмахерской и, заведя Симу в сияющий, наполненный ароматами зал, спросил у сидящей на кассе дамы:
– За сорок минут прическу здесь умеют делать?
– Очередь, – ответила та, – качнув головой в сторону ожидающих.
– Без очереди, – шепнул ей Витя, – и положил купюру, кажется рублей 50. Какой богач!
И все завертелось. И все преграды исчезли. Нашлись свободное кресло и мастер, и ожидающие дамы молчали, глядя на Витю с почтением.
Сидя в кресле под колпаком, Сима никак не могла обрести обычное и привычное состояние души. Ей казалось, что все это происходит не с ней, и что она вроде не она, а другая женщина, то ли из кино, то ли из какой-то книжки. Простая Сима Банникова из Содома, занятая своими заботами о козах и картошке, больном муже, должна остаться в деревне. А здесь должна сидеть уверенная в себе, с шиком одетая, необыкновенная и конечно надменная дама Серафима Иннокентьевна Банникова. Сима считала, что ей теперь надо быть именно такой. Из зеркала же смотрело растерянное, жалкое деревенское лицо. И никуда это не годилось. Она свела брови, придала взгляду безразличие и вроде получилось то, что надо. Только бы не потерять эту равнодушную гордую осанку. Но Сима все время ловила себя на том, что помимо воли все делает, как обычно: многословно, с заискиванием благодарит парикмахершу, хотя тут все решили Витины деньги. Спохватившись, скупо кивнула и сказала деревянным голосом:
– Вроде сносно получилось.
Перед ресторанскими швейцарами в расшитых галунами пиджаках и фуражках (ну чистые генералы!) тоже хотелось заискивать, самой, без прикосновения их настырных рук снять свое новое пальто, но они угодливо липли к ней, видно, ожидая от Василискина чаевых, и тот небрежно сунул им несколько купюр.
Она смирилась, стараясь делать все так, как делал Василискин. А тот двигался замедленно и весомо, долго причесывал свой «ёжик» у зеркала. А она, стоя рядом, тренировала свою улыбку и взгляд.
Когда двинулись вверх по широкой ковровой лестнице, раздевальщик и швейцар заговорили и зацокали языками. Сима поняла – о ней .
В ресторане все столики были заняты. Их посадили к какому-то лысому очкастому господину с козлиной бородкой. Он хмуро поднимал рюмку и пил, будто разговаривал с невидимым собеседником. Чокнутый какой-то.
И тут Сима дала волю своим переживаниям.
– Ой, деревенская я тетеря. Зачем ты меня вытащил из Содома? – растерянно оглядывая сверкающий зал, стены с золотой лепниной и хрустальными бра, сказала она.
– Ничего, не робей, – успокоил ее Витя, – Ты тут по баллам выше всех этих драных кошек. – Хошь, вот этого плешивого козла заставлю соль есть?
Серафима прыснула.
– Шутишь?
Когда официант разложил ложки и вилки, поставил хлеб, Витя зачерпнул кончиком чайной ложки мелкой йодированной соли, попробовал и, изобразив недоумение, сказал:
– Надо же, сахар вместо соли стали класть. Видать новая мода.
Симе самой захотелось попробовать и убедиться, соль или сахар? Бородатого очкастого «козла» тоже, видать, подмывало узнать это. Он крепился-крепился, а потом-таки поддел соль, попробовал и недоуменно взглянул на Василискина.
– Что я говорил, – развеселился Витя, нахально глядя на «козла». Сима, прикрываясь многостраничным меню, давилась смехом.
Витя же сразу усек, что «козел» – птица невысокого полета. Готовясь к расчету, тот близоруко звенел монетами. Но старик, подняв взгляд, вдруг улыбнулся.
– С солью-то интересно. Сладок корень познания, – сказал он, потом задержал взгляд на Симе, – Какое вы прелестное существо. Берегите себя. У меня жену тоже Серафимой звали. В прошлом году умерла. А познакомились мы с ней здесь, в ресторане. И я вот пришел сюда, сегодня, день памяти.
Симе вдруг жалко стало этого старика, который пришел с последними рублями, чтоб помянуть жену.
– Дай вам бог здоровья, – сказала она.
– К сожалению, бога нет. Я профессор и я это знаю, – строптиво проговорил старик. – Но это очень жалко. Если бы бог был, жить было бы легче. Правители боялись бы творить беззаконие, а преступники свои злодейства. Но увы, его нет.
Василискину понравилось, что с ними сидит настоящий профессор. Это упускать было нельзя, и он позвал официанта, чтоб тот быстрее принес вина.
– Может, выпьете с нами? – сказал Виктор.
– Не пьют только на небеси, а на святой Руси – все, кому ни поднеси. Выпью, – откликнулся профессор. –Если вы не возражаете, я подниму эту бокал за вашу и за свою Симочку. – Потом он встал и заставил подняться Василискина, сказав забавные слова, – Тосты разные бывают, тосты – дело непростое. Я прошу вас встать, мужчина, и за женщин выпить стоя.
И Василискин поднялся. Ему так понравился этот тост, что тут же стал его записывать. Еще Василискину понравились слова Наполеона, которые профессор успел сказать перед уходом: «Армия баранов во главе со львом сильнее, чем армия львов во главе с бараном».
– Больше смазки получает колесо, которое громче визжит, – вставил свое присловие Витя.
– Расторопная голова, рысистая мысль, – похвалил профессор Василискина и, поклонившись Симе, ушел нетвердой походкой из зала.
Горькая одинокая жизнь угадывалась в согбенной фигуре старика, и Симе было его жалко.
То, с какой широкой небрежностью тратил деньги Василискин, Симу и восхищало и пугало. Ведь ей бы на месяц хватило того, что он просадил в парикмахерской, а еще, наверное, на полгода хватило бы того, что просадят они здесь. После коньяка, выпитого с профессором, вроде отлегло от сердца, и она уже без робости и смущения оглядывала зал. Молоденькие ногастые девчушки с мужчинами в годах. Определенно, не дочери. Они так липли к этим откормленным мужикам, так изображали любовь, что Симе было вчуже стыдно за них.
– Наши взрывоопасные девочки будут с вами всю ночь, – напоминал с эстрады вылощенный щеголь. Видимо, эти девочки и должны были создавать взрывоопасность.
– Смотри какие, – шептала Сима Вите.
– Да разве они с тобой сравнятся, – ворковал тот и прижимался ногой к Симиной ноге.
Когда на сверкающей огнями эстраде загремел оркестр и больше раздетая, чем одетая певица, вытанцовывая, начала заряжать ритмом зал, к их столику стали подходить ухари. Одни спрашивали Витю, можно ли пригласить Симу, другие вообще просто тянули руки, требуя, чтоб она шла с ними. Сима отказывала всем. Она боялась, что танец у нее не получится, или споткнется от волнения. Да и чего она будет отвечать этим щеголям, если спросят. Простая, мол, я баба из села Содом или деревни Иной Свет, коз пасу.
Витя тоже танцор был неважный, водил ее осторожно по краю, боясь влезать в беснующуюся толпу сильно разогретых людей. Там ему, коротенькому – вообще будет ничего не видно.
– Один должен подойти, – сказал озабоченно Витя, – Ему-то не отказывай. Нужный для нас человек.
А наверное, зря она стеснялась, никто тут ни на кого внимания не обращал. Девчонки танцевали, вскидывая руки, другие, впившись всем телом в своих кавалеров, а кто-то буйно кружился и топал. «Старуха ведь уже я, – вдруг сделала для себя открытие Сима. – Все такие молодяжки, а я тут кручусь с ними», – но и это угрызение ушло.
Неожиданно подступил к ним могучий, волосатый шумный человек, хлопнул Витю по спине.
– Убьешь ведь, – взмолился тот.
– Промигаешься, – хохотнул великан и, усевшись в кресло, схватил фужер. За столом сразу стало тесно. Такой громадина был этот мужик.
– У-у, какую кису ты надыбал, – сказал громадина, и словно ощупал всю Симу беззастенчивым взглядом своих выпуклых, дерзких глаз. – Ничего бабец, и замахнув фужер коньяку, схватил Симину руку и поцеловал.
– Да вы что?! У меня руки от травы, как терка, – смеялась она.
– Трудовая ручка, – похвалил он. – А теперь рюмка-плясовая. Пойдем. Зови меня Самсон, – и не спрашивая Витиного разрешения, потащил Симу в толпу беснующихся в танце людей.
– Какой вы огромный и толстый, – дернуло ее брякнуть с простой души. Так ведь надо было о чем-то говорить.
– Мужик начинается после ста килограммов, – ответил Самсон и тут же уел, – А вот ты видная баба, а такого шибздика подхватила, ни виду, ни весу.
– Да нет, Витя хороший. Он ведь меня привез.
– А хочешь, я увезу. Ты бабец на большой, – в открытую льстил он ей. – Это не ля-ля-тополя, а на полном серьезе. Ты такая – и прищелкнул языком.
– Я сама знаю, что у меня везде все в порядке, – чтоб не уступать этому Самсону и сбить с него спесь, сказала Сима. А он за словом в карман не полез:
– Вино хвалят не разливши, а попивши. Надо испробовать тебя.
Вот и скажи ему поперек. Он такое отчебучит.
Несмотря на огромный рост и вес, Самсон отплясывал легко и ее крутил будто игрушку. И она разошлась, дала такой дроби по-деревенски, что все расступились, смотрели, как она кружится и лихо дробит каблучками, а потом долго хлопали. И человек десять, не сдержавших свое корневое деревенское веселье, выскочило на круг. Щеголь со сладкими усами вручил ей приз – коробку конфет. Самсон был горд, как будто он завоевал эту награду.
– Ну, Сим, ты даешь, – восхищенно похвалил ее Витя, а Самсон повторил частушку, которую она врезала на кругу:
Моя милка изменила,
Чуть с ума я не сошел.
В ненатопленную баню
Зимой париться пошел.
– Не начудишь, так не прославишься, – ответила Сима, скрывая смущение тем, что дала себе волю, расплясалась в ресторане.
– Ты Симочку цени, – сказал Самсон. – Она тебе любую броню пробьет. Боеголовка!
– Она уже у меня работает, – поспешил сообщить Витя.
Сима не понимала, какие такие способности вдруг обнаружили в ней эти мужики. Ничего ведь она в их бизнесе не соображает. Понимала только, что Самсон куда богаче Вити. У него акции меховой фабрики и кабельного завода. Витя поэтому перед ним стелется. Но в этих тонкостях она не разбиралась и не хотела разбираться. После нищенской жизни приятно было почувствовать себя обеспеченным человеком.
Тогда после ресторана, они поехали в Витин дом. Оказывается, и правда, у него был целый коттедж. И опять Сима почувствовала себя в этих просторных белых палатах не самой собой.
И вернуться в привычную содомскую жизнь с заботами о козах ей было уже неохота, и недосуг. Кормила коз Степановна. Быстрей бы выписался из больницы Валентин, сбыла бы она ему все домашние заботы.
Кто оказался в отпаде, увидев Симу в модном пальто и с модной прической, так это Лидка Панагушина. Она сделала карьеру. В Вахренках теперь торговала пирожками, от вероятной непогоды забралась в ларек. Увидев Симу, обалдело высунулась в амбразуру ларька и заорала на всю улицу:
– Вот это пава! Ну, Сим-Сим, даешь. Неужели Василискин расщедрился?
– Я у него работаю.
– Ну, даешь! И сколько положил?
– Спроси чего-нибудь попроще, – уклончиво ответила Сима, так, как отвечали бизнесмены, если им не хотелось отвечать.
А Валентин, увидев на больничной аллее свою жену в шикарном кожаном пальто, с модной прической, опешил.
– Да ты ли это? – с испугом спросил он. – На какие шиши так расфуфырилась?
– На работу поступила. Виктор Василискин меня в свою фирму взял. Бизнесом занимаюсь, – сказала она.
– Да ты что? Не связывалась бы с этим прохиндеем. Облапошит, – забеспокоился Валентин, – Бабкин дом сжег, чтоб страховку получить. Прохиндей. Я ведь помню, как он в колхозе подворовывал, ничем не брезговал: мешки, мясо, мед – все тащил.
Сима бросилась защищать Василискина.
– Это раньше он был прохиндеем, а теперь коммерсант, новый русский. У меня зарплата такая, сколько председатель колхоза не получал, – похвасталась она.
– А за что? Ты чего делаешь? – зло кинул Валентин. – С ним спишь?
– Чего городишь-то, дурак, – вскипела Сима. – Да я по рекламе занимаюсь.
Что она должна подчистую все выложить: мол, все бывает.
Когда Валентин вернулся домой, поводов для подозрений стало еще больше. Сыну Андрюше накупила Сима курток, кожаную и джинсовую, пальто. У самой появились красивые часики на руке, золотые сережки в ушах, унюхал Валентин тонкие духи.
– Колись, колись, чем зарабатываешь? – наступая на нее, требовал он. Будто осатанел мужик, даже схватил за запястья рук и ну крутить
– Да ты что, фашист что ли? – взмолилась она от боли и злости. – Сама купила, раз тебе не на что.
Чуть до драки у них не дошло.
Правда, потом Валентин извиняться лез, умолял бросить все это предпринимательство у Василискина.
– Давай, корову опять заведем, тихо будем жить. Пенсию мне дадут, под огород побольше земли возьмем, картошки насадим не десять, а пятьдесят соток.
А она была далеко от этих летних забот. Да и что это даст? Покачала головой: нищей я быть не согласна, надоело. Год пожить, да как сыр в масле. Я теперь знаю, как люди деньги делают.
Валентин замкнулся.
Поводов для подозрений было у него много. Холодильник полон продуктов, сама Сима появляется домой поздным поздно и навеселе, а порой и вообще не ночует дома. Ездила-де в другие города закупать товары. Пойди разберись, куда ездила.
Валентин всегда был на славе, всегда кормилец, а теперь стал нахлебником, и от этого его просто корежило.
Конечно без дела он не сидел. Корпел над сломанными часами, резиновые сапоги старухам заливал, рылся в бумагах о целебных источниках. Росла у него к Симе неприязнь.
– Ты как чужая стала, – сказал он с тоской.
– Не городи-ка чего не надо, – оборвала она его, а про себя подумала: «Правда, как чужой он мне». Но что она могла поделать? Нельзя бросить эту богатую, рисковую жизнь, этот достаток.
Как-то Василискин сказал:
– В общем-то дело наше табак. Надо чего-то понадежнее найти, чтоб большой процент шел. Дед мой говорил: мельник спит, а жернова мелют. Вот и мне так надо, чтоб день и ночь мельница молола.
Сима поняла: для того, чтобы «стоять и не падать», нужно закупить Василискину акции меховой фабрики или кабельного завода, где распоряжается всем Самсон Сумкин. А тот Василискина всерьез не принимал и акции не продавал.
Еще два раза они угадывали в ресторан вместе с Сумкиным, плясали. Не пробрало это Самсона. Устроил Василискин встречу с ним в сауне. Сидели в простынях за роскошным столом, как древние римляне, Самсон ее в плечо целовал, всю шею щетиной исколол, а когда плавали в бассейне, тут уж добрался. Обнимал да обнимал.
– Не ищи, все у меня на месте, – отбивалась она.
– Ну, я в полном отпаде, – то ли врал, то ли правду говорил он. Василискин наставлял Симу закинуть словцо на счет акций, но у нее как-то не получалось. Наконец, когда оказались за столом втроем, Витя набрался решимости.
– Ты все ищешь слепого покупателя на гнилой товар. Зачем мне твой леспромхоз, если он в банкротах? – охладил Сумкин Василискина.
– У меня ведь не один леспромхоз, – сказал Василискин.
– Что я-то конкретно с этого буду иметь? – нехотя спросил Самсон, почесывая волосатую грудь.
– Ну «зелень» Много «зелени», – ответил Виктор.
– Ты знаешь, Симочка, как комар писает? – спросил Сумкин, оставив без ответа Витины слова о «зелени»?
– Нет, – удивилась Сима.
– Тонко писает, – сказал Сумкин, – А коммерция еще тоньше, чем струя комара. Коммерция – это способность жить своим умом на чужие деньги. А Василискин грубо работает. Знаете, сколько я теряю?
Они поняли, что Сумкин не согласится продать акции.
А он вдруг сказал так бесстыдно, что Сима даже не поняла, в шутку или всерьез.
– Симочку отдашь, тогда я подумаю.
Сима замерла. Наверное, это была шутка. Не может ведь такого быть, чтобы ее, живую бабу, за какие-то акции продал Витя Сумкину.
– Просто слетаем с тобой на Канары, – сказал Сумкин, – ну куда хочешь? Есть на Канарах оазис Параисо, но это тебе ничего не говорит. А вот остров Вечной весны – это то, что надо.
И так было все, как во сне. А тут остров Вечной весны. Это как в раю. Эх, была не была.
– Поеду.
У Вити радостно зажглись глаза. Он погладил ее ногу и качнул головой: умничка!.
– За пять процентов акций, – вдруг сказала она, сердясь на Витю.
Сумкин захохотал.
– Мы с тобой почти на равных. Василискину нечего предложить кроме «зелени», а у тебя большой капитал – твоя красота. И правильно ты ставку делаешь, твой капитал временный, через десяток, даже через пять лет он улетучится. Ставь сейчас на кон. Но пять я не дам. Три. И на твое имя, а то Василискин губу раскатил, но хрен ему.
Витя опять погладил Симе ногу: соглашайся!
Он-то знал, что эта зацепка поможет влезть в АО «Меховая фабрика». Ну пусть не ему, а Симе даст проценты Сумкин. Сима пока ничего не смыслит в этом деле. Значит, он будет всем заправлять.
– Идет, – прошептала Сима и бросилась к бассейну, нырнула. Должна же она охладиться и погасить свое возмущение и Василискиным и Сумкиным. «Ах, Василискин, Василискин. Видать давно он все это задумал. Он тогда за меня 50 рублей получил, когда в доярки привез, и теперь продает», – подумала она.
Стоял уже декабрь, а земля все еще была неприютно черна и только матово зеленеющие озими радовали глаз. Зябко, как веники-голики, торчали над Содомом купы деревьев. Лишь на рябинах рдели кисти ягод. Уныло, будто жесть, шелестели мерзлые листья в канавах. Наверное, все еще продолжалось затяжное бабье лето, но оно уже изрядно надоело всем. Люди и звери ждали снега. И Сима ждала его.
Хорошо было охотникам-зайчатникам. Шкурки у зверьков побелели, а снега нет. И никуда не скроешься. Видно издалека. Валентин сходил по чернотропу с ружьем. Без собаки. Принес зайчика.
Сима затушила зайчатину, напекла пирожков и ватрушек, с замиранием сердца думая о том, что назавтра умчится с Сумкиным на неведомые Канары. Исполнится ее мечта о санатории и море. А Валентину придется сказать, что поехала в дальний Пудемский район, где у Василискина был леспромхоз.
В этой двойной или тройной жизни надо говорить меньше, чтоб не завраться и не проговориться. Но Валентин вряд ли поверил, что она едет в Пудем, потому что взяла она лучшую сумку. Остальное – купальники, летние сарафаны и кофточки возьмет в Витином коттедже, где хранила теперь все, что могло вызвать у Валентина бурные мысли и подозрения.
Главное, чтоб не узнал сейчас, а что будет потом, Сима старалась не думать. Правда, опять вернулась обида на Василискина. Как он может так – клясться в любви и с легким сердцем предлагать ей слетать в Канары с Сумкиным? То, что это работа, бизнес, не утешало. Продал, стервец! Как будет он после этого смотреть ей в глаза?
Сумкин уверенно оттеснил Василискина, и тот безропотно отошел в сторону. Сима побаивалась этого громадину Самсона, но подчинялась его грубой неистовой любви. Ах, как повернулась ее судьба, как она вляпалась?! Самсон не признавал ни ее опасений, ни ее колебаний. Купленная «вещь» должна принадлежать только ему. И он брал свое, требуя быть в его коттедже, в сауне, на даче.
Когда Сима уехала, началась зима с отчаянными метелями. В Содоме пуржило две недели подряд. Смерчи метались по полям и дорогам. Снегу наволокло столько, что за две зимы не наметало. Бесновалась зима, а Сима об этом не знала.
То ли Василискин проболтался, то ли еще кто сказал Валентину, но узнал он, что жена улетела на Канары. Потом донесся слух о том, что самолет в Канары не попал, а столкнулся в воздухе с «Боингом». Катастрофа случилась у берегов Африки. Кто-то спасся, потому что самолеты упали в море, а большая часть людей погибла.
Валентину выдали белую фарфоровую вазу и сказали, что тут останки его жены. Он долго смотрел на эту посудину, даже захоронил ее на Содомском кладбище, но все равно не поверил, что от его Симы осталось так мало. «Горе не прощено, слезы не меряны, все дорогое навеки утеряно» – написал на деревянном кресте.
А Лидка Панагушина доказывала, что Сима не могла погибнуть и не погибла, а добралась до Африки, там захватили ее бедуины и продали в гарем. Она там, конечно, живет припеваючи, но тоскует. Там ведь постоянная жара, а русскому человеку нужны зима и холод.
Степановна затеплила лампаду перед иконой и в церкви свечку поставила за рабу божью Серафиму. Красивая и добрая она была. Витька Василискин только ее с толку сбил.
Батрачка (повесть)
Глава 1
«Все, все, кончаю беготню-колготню и начинаю сборы-соборы в Васильевку. Перво-наперво драгоценную сапочку не забыть. Она не простая магазинская, а из пиловой стали. Поперечную пилу в здешних хозмагах днем с огнем не найдешь. Такой сапкой весь сезон отстукаешь, а она еще лучше станет, заострится – будто бритва. Еще бы сапочки две таких взять про запас. Да где тут пилу раздобудешь? Не дровяные места. Вот в Угоре таких пил – завались!» – мельком подумала Вера, и вдруг от какой-то тягучей, ноющей тоски по родному и без жалости брошенному гнездовью опять сжало в груди. Но она не дала подниматься и разбухать этой слезливой волне, от которой вот-вот запрыгают губы…
«Чего уж прошлое трясти?!» Пятнадцать годочков минуло, как приехала сюда, в Запорожье. Пора бы угомониться тоске, а она нет-нет да вдруг садко по живому скребнет, или тягучей болью расплывется где-то глубоко и скрытно.
Вера вытащила из стенового шкафа облинявший, из зеленого превратившийся в блекло-желтый, цвета лежалой травы, заслуженный заплечный мешок, с котором столько лет моталась «на буряки» да на картошку. Встряхнула его. Обстирнуть бы надо, да, наверное, не поспеть. Времени в обрез. Вчера не пришлось. Брату Геннадию помогала в саду. Он вольготностью на землю воспользовался, еще три сотки прирезал под бахчу. Свои арбузы захотелось есть.
Кинула Вера в мешок первое, что попало на глаза – панаму. Зачем купила ее, сама не знает. Всегда ведь работала по-крестьянски, в платке, надвинутом на глаза, а тут вдруг захотелось эдакой фифой представиться в Васильевке. Панамочка-то кокетливая, с накрахмаленным аленьким цветочком.
Не удержалась, надела ее, подошла к трюмо. Из зеркала смотрела круглоликая, с живыми усмешливыми глазами и резко очерченными будто лезвия косы-горбуши решительными бровями физиономия. Глаза большие, черные. Ох, сколько в молодости парней заглядывалось на нее из-за глаз. Сохранилось в них с юных лет удивленье и вопрос. Недаром Иван любил поначалу петь: «А глаза твои большие не дают покоя мне»…
Вера подмигнула себе: «Под пятьдесят, но еще не пятьдесят, рано унывать, есть еще порох!» – и довольная, принялась завертывать в холстину сапки-мотыги. Их беречь надо пуще глаза.
Сбил ее с деловой озабоченности звонок у входной двери. Рявкнул будто электровоз. Все сменить собиралась этот звонок, да руки так и не дошли. Вон какие усладистые да музыкальные продавали звонки. Она все откладывала: потом да потом, а теперь и они вздорожали. Придется терпеть эдакого ревуна. Да и купишь – пролежит. Мужика в доме нет. Сын Турик у тестя своего живет, теперь только набегами бывает. Поесть, денег занять без отдачи.
– Входите, не заперто, крикнула Вера. Оказывается, притряслась Ганна Артемоновна, соседка, аж с девятого этажа. Любит к Вере завертывать, чтоб поплакаться. А тут обещала за цветами посмотреть. Вера два раза оставляла их на попечение Ганны. Сохранила.
На этот раз сдобное лицо Ганны Артемовны было полно тревоги и страха.
– Верк, а Верк, – возбужденно затараторила Ганна Артемовна. – З милиции звонють! Твой Иван у вытрезвитель попал. Требуют тебя.
– Да какой он мой?! – вырвалось у Веры и даже двери от злости чуть не захлопнула перед носом одышливой полнотелой Ганны Артемовны.
– Так ведь милиция. С ними що ж побалакаешь? Спасибо сказала б, що прибежала. Вся упыхалась.
Смяв панаму, швырнула ее Вера в рюкзак и прежде Ганны Артемовны подлетела к лифту. Черт его дери, этого Ивана. Чем-нибудь да напомнит о себе и в самое неподходящее время. Весь январь по вечерам встречал ее у овощебазы, где она перебирала картошку. Сумку с картошкой-моркошкой до ее дома носил. Знакомые видели, дивились: неужели Верка опять простила своего Бритвина? А он еще ворковал: давай снова сойдемся. Мотыги-то он ей на заводе смастерил. Бутылку поставила. Но в конце концов не выдержала, устроила ему от ворот поворот: проваливай, нечего меня дразнить, задабривать. Надо было сразу ладом жить, а не кочевряжиться.
– Так ведь никого у меня здесь нету, – жалобным голосом канючил Иван. По горячей сетке вышел он в пятьдесят лет на пенсию и вот дурью маялся, не знал, куда себя девать.
– Это твоя забота. Меня не касается, – отрезала Вера.
Тогда Иван к их младшему сыну Артуру стал липнуть. То в пивную зазовет, то в компанию «строить». Вера как-то выследила их в пивной, прилюдно расчихвостила в пух и прах Ивана, чтоб не сбивал парня.
Вроде отстал, когда ушел обратно в механический цех на работу. А теперь, слышно, завод на простое, Ивана спровадили в отпуск. Опять, видать, загулял.
Вера поднялась с Ганной Артемовной в ее квартиру. Снятая трубка ждала на застеленной кружевной скатеркой тумбочке.
– Гражданка Бритвина? – послышался в телефонной трубке протокольный голос. – Ваш муж Иван Игнатьевич Бритвин задержан в нетрезвом состоянии и теперь находится у медвытрезвителе. Если не желаете осложнять ситуацию, внесите штраф та забирайте свойго чоловика.
– Да какой он мне муж, пять лет в разводе, – выкрикнула она. – Отрезанный ломоть!
– Нэ ведаю, – холодно ответила трубка. – Гражданин Бритвин кличет вас законною жинкою. Уплатьте, а то пятнадцать суток и все едино взыщем штраф по месту работы иль через собэс.
– Хоть на месяц садите, – крикнула Вера. – Щоб за такого паразита гроши платила, – затараторила она под сочувствующим взглядом Ганны Артемовны, которая, опершись на косяк, обмахивала ручником вспаренное лицо. Халат у нее был расстегнут, груди наружу Жара сморила бабу. Ганна Артемовне одобрительно кивала головой. Она тоже была из разряда мужененавистниц, хотя имелся у нее законный супруг, которого она ласково называла Витюсик. За Витюсиком этим, откормленным бугаем, она ходила как за младенцем и сюсюкала с ним.
– Вер, помоги в последний раз. Ни за что ведь забрали. Я вовсе не шатался, – послышался гулкий бочковой голос Ивана. Видать, с крепкого перепоя. – Ну, в последний раз. Отдам я деньги, отдам. А то две недели позориться с метлой. Я ж кузнец шестого разряда, а тут…
– Ишь ты, позориться не хочешь… Кузнец высшего разряда. А вот помахай метлой-то, помахай, попозорься, может, поумнеешь? – крикнула она и дальше слушать бывшего мужа не стала, положила трубку. Повторила про себя знаменитое его присловье: «Ох, жизнь, жизнь, до чего ты же хороша, сволочь! Радостям нет конца! – и двинулась к себе на третий этаж, не сообщив страдающей от любопытства Ганне Артемовне, как поступит с Иваном.
Не дошла Вера до лифта у Ганны Артемовны залился трелью телефон, и та уверенно, как будто Вера поручила сказать ей об этом, ответила:
– Придет, придет, а вы внушите этому паразиту, щоб ценил нашу женскую доброту.
Вера сплюнула. Да что ж это такое?! Кто этой Ганне Артемовне позволил обещать? Все время решают за нее. А может, она и не думает идти в этот вытрезвитель. Ей на буряк надо собираться, а не в вытрезвитель… Времени в обрез. Вечером поезд. Из колхоза от председателя Егора Ильича Куропата срочную телеграмму отбили. Ждут ее бригаду. В колхозе их ценят. Они не какие-нибудь фифочки из научно-исследовательского института, которые не знают, каким концом свекла в земле сидит, или студенты, которые пока не надурятся в поле, за дело не возьмутся. Вот песни у костра под гитару петь, магнитофон-молотилку запускать во весь дух да ошиваться на дискотеке – это их занятие. А они, батрачки, вкалывают от зари до зари, еле до дому доползают. Даже час-другой жалеют на отдых. Им гроши треба. Не прохлаждаться они за длинные версты катят, а вкалывать. Теперь дорога-то во сколько влетает, чтоб впустую гонять?!
Ну, конечно, и гроши платят немалые. Как об оплате услышат здешние, городские, загорятся: «Ох, я б пойихала». Вон та же Ганна Артемовна узнала, что привезла Вера в прошлом году весной тысячи три с гаком да столько же осенью, принялась упрашивать: возьми да возьми. Вера сразу поняла, что не выйдет из этой толстомясой Ганны Артемовны работницы. Сырая, рыхлая, зад в три обхвата, пока с сумкой из магазина идет, сто раз присядет да за сердце схватится. Но Вера ее не отговаривала. Знала эту породу мечтательниц: целыми днями диван давят да книжки про шпионов читают, а потом на попятную. Перед отъездом так и случилось: сама Ганна Артемовна заныла:
– Ой, Верк, я така хвора, така хвора. На валерьянке живу. Да и Витюсик без меня или с голоду помрет, или запьет, или бабья полную квартиру натащит. Ты знаешь, как к нему липнут эти бессовестные девки?! Так липнут!
А к чему липнуть-то? Витюсик был пузатый, тоже с одышкой, как жена. Правда, чубатый, со следами былой удали в глазах.
Вера после телеграммы всех товарок по бригаде обошла да обзвонила. Все сидят на чемоданах. Вот Ганна Артемовна подвела. Первый срыв. Файка Филоненко под вопросом. Петька, Файкин мужик, лег в онкологию на обследование. Супруги Филоненко спокойные, работящие, с ними надежно, без проблем. Женя Калякина так и не выздоровела – третий. Жиденькая бригада получается.
Ехала Вера на автобусе в милицию и страдала оттого, что жизнь опять принуждает ее заниматься не тем, чем надо. Не любит она собираться впопыхах, а опять приходится. Всегда задолго обдумывала, что взять, куда положить, у кого цветы комнатные пристроить, а тут… Отец Николай Лукич говаривал: надо надуматься, а наделаться успеем. Не предусмотришь – обязательно промашка получится.
«Билеты я достала, – перечисляла Вера в уме, стараясь вспомнить, не упустила ли чего. – Алику письмо написала. Артуру денег дала. Хорошо, что загодя сумела купить подарки: председателю колхоза Егору Ильичу – редкое вино, главной бухгалтерше Изольде Тарасовне – парфюмерный набор. И такой же набор агрономше Оксане Коциенко. Чтоб добрее были. От них многое зависит. Тут жмотиться не надо. Рука дающего не оскудеет.
Летом подарки начальству. Осенью подношений надо будет побольше, но попроще – бутылок пять горилки для шоферов да трактористов. Задобрить, чтоб ее свекольные бурты и грузили, и везли поаккуратнее, с накладными не химичили. Магарыч – ее забота. Она старшая.
Проносились мимо окон автобуса зеленые яблоневые, вишневые, грушевые сады с побеленными стволами. Полторы недели назад такой медовый аромат висел над ними – до головокружения! На земле было слепяще бело и светло, будто после снегопада.
Уже давно здесь теплынь, старики «вытаяли», копошатся на грядках. Вода в ставках зацвела, серебрится капустная рассада на огородах. Считай, бесповоротно лето обосновалось. Здесь не то, что у них на Угоре, на вятском севере. В Угоре об эту пору еще утренники – зуб на зуб не попадет. И хотя днем пригревает, хозяйки в раздумье: то ли сажать под пленку огурцы, то ли погодить. Пока от Николы Великорецкого не вернулись паломники, надежного тепла не жди.
«И к чему это забытый Угор ко мне сегодня привязался? Как будто чем-то дорог этот нищий серый край вечнозеленых помидоров и колючих елок. Слаще репы она там ничего не едала. А здесь всего завались. Тьфу на этот Угор. И вообще, не пищи и не растравливай по пустякам себе душу», – оборвала Вера воспоминания. – Россия теперь отрезанный ломоть, а значит, и она от России отрезана».
Но не верилось этому. Конечно, она и говорит-то теперь не по-вятски, а с украинским щоканьем. Этот Иван окает да чокает, а у нее запросто «що» да «щоб» слетают с языка. И поет она не хуже хохлушек: «Ты ж менэ пидманула, ты ж менэ пидвела…»
К чему Угор вспоминать? Здесь хорошо! Дороги все в асфальте. Городок на берегу водохранилища. Наслаждайся, если время и гроши есть. Загорай, купайся, фруктов от пуза. Вон у брата Геннадия в саду даже виноград вызревает. А теперь арбузы будут. Геннадий на базар возит абрикосы продавать. Ей корзинами дарит.
Квартира у нее двухкомнатная, со всеми удобствами. Съездит на свеклу, заробит грошей, обязательно что-нибудь новое из обстановки купит. Стенка и сервант с хрусталем, ковры, цветной телек. И одевается. Скажи, что батрачка – не поверят. Человеком себя чувствует. По дому забот никаких. А в Угоре дров наноси, печь истопи, в баню воды натаскай, Угор и есть Угор, все в гору да с надсадой. Вон здесь уже теперь помидоров красных, огурцов долгих, как милицейская дубинка, – завались, и цветов тепличники нарастили – возы!
Узкоглазый парень казахского вида с прекрасными белыми зубами уступил ей место, отвлек от раздумий.
– Садитесь, мамашечка, – сказал с ласковым заискиванием. И в голосе, и во взгляде чувствовалось почтение не только к годам. Вера замечала, что еще нравится мужчинам. И вот этот парень так заинтересованно взглянул, что вогнал ее в краску.
– Спасибо, – смутилась она, и воспоминания ее оборвались, – я на следующей выхожу.
Но парень не садился, и она не садилась. Глупо получилось. Надо было присесть, как ни в чем не бывало. Хорошо, что ее остановка подоспела.
На крыльце милиции, около которого притулились мотоциклы и автомашины с красными полосами на бортах и колясках, Вера открыла сумочку, взглянула в зеркальце, подвела помадой губы. Вот и вытрезвитель. Бронированная сварная железная дверь. И такой же, как у нее, звонок-ревун.
Скучающий белесый лейтенант нехотя встал. Взгляд выпуклых охальноватых глаз, ощупывающий, подозрительный, так и норовит забраться под платье. Видно, вовсе одичал от безделья дежурный. Усы – под запорожца – тронул, попытался приспособить фуражку на чубатой голове, однако фуражка на копне волос не удержалась. Положил ее снова на сейф.
– Гражданка Бритвина? Заплатьте, распишитесь в получении сокровища, – сказал он и, самодовольно разгладив усы, подвинул журнал учета задержанных. – А сокровище ваше вон где, – и он с улыбкой помахал указательным пальцем. Вера взглянула по направлению милицейского пальца, стыд и жалость стиснули сердце. В стене, как в зоопарке для зверей, клетка, забранная стальными прутьями, и там, за прутьями Иван. В порванной грязной и мятой рубахе, с лиловой метиной под глазом. Волосы сальные, взъерошенные. Ох, Иван-Иван, – ханыга да и только. А ведь какой чистюля был. Рядом с ним два небритых мужика, еще замызганнее, на рожах синяки и ссадины. Знать, «оказывали сопротивление», как записано было в протоколе. И вот этот усатый лейтенант наслаждался их падением и униженностью. И жалко, и противно, и стыдно стало Вере. Обезьяны в клетке. Ох, отродье человеческое, до чего докатились.
Вера отсчитала деньги, взяла квитанцию за штраф и, не дожидаясь, когда лейтенант отопрет лязгающий запор, выпустит Ивана, кинулась на улицу из духоты и зарешеченной неволи. Думала, что только в кино про черных рабов да австралийских дикарей такое можно увидеть, а тут живые русские мужики сидели в клетке у них в Краснорудном, молодом, считавшемся культурном городке химиков, который все еще по привычке хвалят за чистоту и современный вид.
По торопливому шлепанью подошв и шумному дыханию Вера поняла, что Иван догоняет ее. Ну и пусть. Ей-то теперь это до лампочки. Она свое дело сделала – выкупила его, а остальное ее не касается.
Навстречу шли девицы в легких платьицах, мини-юбочках, в итальянских, в обтяжку, лосинах, а то и в рейтузах. Ну моды нынче. Добро всякое напоказ. У всех была чистая обувь, все были нарядные. Иван, увидев уличную колонку, вымыл ботинки, но это не прибавило ему изящества.
– Постой, Вер, давай поговорим. Что мы чужие, что ли? Ведь не чужие мы, а? – тянул Иван, не успевая за ней. Ботинки с порванными незавязанными шнурками хлябали у него на ногах. Да, не чужие они были. Может, когда-то роднее его не было, а вот кончилось. Теперь-то даже не верится, что хорошее что-то связано было у нее с Иваном.
Глава 2
В полупустом автобусе она прошла вперед и села к окошку. Иван посовестился в замызганном виде проходить в передний салон и топтался где-то на задней площадке. Вера чувствовала ее присутствие, ощущала его затравленный упречный взгляд. А может, он и не смотрел на нее, но был тут и думал о ней. Это она знала.
Помнит, помнит она время, когда Ваня Бритвин всколыхнул и осветил недолгой радостью ее жизнь, но сам же и погасил этот сияющий надеждами сполох. Еще бы, не помнить, из такой глуши явилась в Угор. Да первая любовь…
Раньше считала она свои самые ранние годы жизни тусклыми, серыми и притужными. А теперь вот начали смягчаться воспоминания умилением и любовью ко всем людям, которые окружали ее тогда, и к родной деревне, которая называлась ласково Деревенька.
Исчисляет Вера свою жизнь с дней, которых помнить не могла, потому что еще на свете ее не было. Но так много слышала об этом от матери и отца, что явственно представляла, как будто ей уже тогда стукнуло года три или четыре.
Отец ее Николай Лукич был на войне всего один месяц, но так истерзали его тело осколки, что лечился в госпиталях чуть ли не год. Воротился в деревню с необычным именем Деревенька, опираясь на костыли. Израненный, хворый, оказался он единственным женихом. Девок же целая выставка. Выбирай любую. Он выбрал Нюру Кассину, крепкую расторопную, неунывную. Пока он не окреп, Нюра на себе его носила, и в банный день, когда, подвыпив, не мог ковылять на костылях, тоже взваливала на спину.
– Из лоскутков ведь меня сшили, будто одеяло, – удивлялся себе худой и жилистый Николай Лукич, нещадно смоля самосадом и матерясь, – хотели раньше срока выпихнуть из лазарету, да я не дался, ногами-руками уперся: не поеду, пока все, чего полагается иметь мужику, не восстановите. Это для того, чтоб не только с тросткой колдыбать, а еще и вас смастачить.
Однако самый слезный отцов рассказ был не про войну, а о том, как он в 45-м на бабах из Деревеньки пахал поле под яровину. Семь баб, впрягшись в холщовые лямки, волокли плуг (лошадей-то не было, одни одры), а он, как мог, вел лемех бороздой.
Вдруг все они услышали, как за рекой Моломой, в леспромхозомском поселке Угор началась стрельба из охотничьих ружей, засвистели гудки на узкоколейке, забасили в мастерской и крики послышались: войне конец – победа!
Бабы лямки сбросили, скучились, обнялись и его, пахаря своего, обняли и завыли, всего слезами улили. Горькая голодная жизнь кончалась и одновременно рассыпалась надежда на то, что воротятся домой мужики.
Допахивать не стали в тот день. Тащили на руках семь замученных тощих баб плуг да его, колченого пахаря, по вязкому красноглинью на твердь и то пели, то ревели.
Старший ребенок – Гена родился у матери в войну, в 1943-ем. Еще была малышня да померла из-за того, что травой приходилось набивать брюхо. И Вера в войну выскочила, но жива осталась. После того опять впустую пошли отцовы старанья и материны мученья – умерли парень да девка, даже имен им не успели дать.
Но пока ребятишки были живы, сам отец удивлялся:
– Голопузики прямо одолели. По головам ходят, все уши обступали.
Младшая сестра Люська, заскребыш, оказалась живучей. На нее еще хватило духу и сил у отца. Может, и больше было бы ребятни, да раны укоротили отцов век. Ведь и во сне у него нервы шли в расход. Все ему мерещились бомбежки да немецкие танки. Поутру успокаивал себя самосадом. Зато привязчивый кашель трёс его до слез.
У отца Николая Лукича и матери Анны Даниловны, на которой все держалось в семье, были одинаковые фамилии, так что они даже не расписывались, наивно полагая, что и эдак все ясно. На долгое житье отец не нацеливался, считал, что умрет со дня на день. К чему сельсовет утруждать?! И вот им, детям, пришлось позднее хлопот хлебнуть, чтоб матери оформили пенсию за мужа-фронтовика. Везде мать числилась как старая дева, а они, трое детей, вроде как незаконнорожденные.
Для Веры и Люськи всегда был высшим авторитетом старший брат Генка. Он их и от обидчиков оберегал, и кормил, и поил. Отца месяцами латали в областном госпитале инвалидов войны, а безотказная мать была заплатой на все прорехи. На нее взваливали колхозные бригадиры без разбору все работы – от пахоты и косьбы до лесозаготовок.
Мать, отправившись в извоз на неделю, а то и на две, оставляла дом на Генку. Генка с восьми годов и корову доил, и печь топил, картошку варил, даже блины пек.
А еще запомнилось, как они катались с горы на ледянках, которые мастерил тот же Генка. Накатавшись, отогревались с мороза на просторной битой русской печи.
Тут же на битой русской печи, чтоб не канючили сестренки, рассказывал им Генка самодельные сказки о теплых местах, где растут настоящие сладкие яблоки, груши и арбузы. Вера с Люськой слушали брата, затаив дыхание. Вот бы попасть им на сказочную неведомую землю, они бы целыми днями ели эти яблоки. Генкино озабоченное лицо в это время размягчалось, и замечала Вера, что у него голубые добрые глаза и большущие ресницы. Только рассказывал он с трудом. Заикался.
Как-то на заре, когда шел Генка в школу, погнались за ним волки. Успел он на сосну залезть. Волки все ремни на лыжах изорвали. Дрожал, дрожал Генка, пока не рассвело и не появилась первая подвода. Когда сосед привез его домой, у Генки зуб на зуб не попадал не только от простуды, но и от страха. С той поры носил Генка с собой нож и спички. А еще стал он заикаться, особенно когда волновался. Но тогда от этого не лечили. До того ли было.
Когда приспела пора пойти в школу Вере, то в осеннюю грязь и весеннюю поводь, да и зимой, таскал ее на себе Генка. Три километра до Угора ехала она на брате и обратно на нем же. Зимой даже легче было, потому что ходил Генка на лыжах. Уютно и покойно было за братовой спиной, иногда она даже задремывала, едучи на нем.
– Эй, слезай – приехали, – кричал Генка, садя ее на перила школьного крыльца.
А подросла Вера и сама стала на лыжи. Наверное, из-за того, что каждый день бегала из Угорского интерната в Деревеньку, удалась такой быстрой на ногу. На лыжах чувствовала себя легко и свободно, с любой крутизны срывалась, чтоб ощутить жуть скорости и полета.
Все лето Генка ходил босиком, донашивал широченные отцовские армейские брюки-галифе. На генкином попечении была не только их корова Беляна, но и вообще все стадо личных буренок из Деревеньки, пока не вырезали их по приказу Хрущева, надумавшего обогнать Америку по мясу и молоку. Корову Кассины сохранили, сено косили тайком, по ночам.
Жили тогда притужно и скудно.
Генка командовал в доме решительнее, чем отец.
– На молоко-то не нажимайте, картошки больше пихайте в рот, не ленивому, дак можно напороться-то, – учил он Веру и Люську.
Всю зиму мечтали о лете, ждали его.
До чего хороша была Деревенька летом! От их дома посмотришь по улице вверх – синее небо, вниз – тоже синеет, только уже река Молома. В зеленоватой дымке деревья, свежа и чиста молодая травка. В затененных лесом отпадках дотлевает последний почерневший, как соль-лизунец снег. А на ивах уже сидят пушистыми шмелями сережки.
Генка знал, где в эту пору добыть еду. Вон она! На молодых сосенках желтые мягкие появышки – будущие шишки. А теперь они – кашка, сладкая и сочная. На елках красно от “сиверихи”. Она на вид будто земляника, а на вкус – и сладковатая, и сочная, и смолкой отдает. Генка залезет на елку – и летят к ногам сестренок ветки, усыпанные “сиверихой”. И кисленка, и луговой лук, и дикая редька, и заячья кисленка, и дудки – пиканы – всего завались. Ешь – не хочу. Набивали животы до барабанной упругости. Правда, на дворе после такого харча не просидишься. Ходили с кровью.
На поскотине Генка во время пастьбы пёк картошку. Картофелины черенком кнута выкатывал обуглившиеся, будто головешки. Хватали их, подкидывая из руки в руку. Каленые. Ели прямо с кожурой. Губы и рот после этого были чернущие, будто печное чело. Зато вкусно! Не оторвешься.
Генка ел-ел, а взглядом следил за коровами. Чуть пеструха устремится на овсы, он вскарабкается на молодого мерина Грачика и завернет корову на лужок. А иногда просто поднимет змеей лежащий в траве длиннющий бич-шелыган да так щелкнет, будто выстрелит. Корова вернется на пастбище, а не вернется, Генка ее достанет шелыганом. Тогда не хочет да поймет. На конце бича узелки. Калено ожигают бока и спину.
Как-то Генка из хвоста мерина Грачика надергал волос и связал леску. Подогнав стадо к полноводной тихой Моломе, заставил Веру с Люськой стеречь коров, а сам пошел на омута. Через час притащил он целый картуз окуней, сорожек, ершей, пескарей. Вот уха была! А потом сплел он намет, морды и домой стал приносить рыбу корзинами.
В это уловное время и начались Генкины походы в леспромхозовский поселок Угор. Переплывет он через Молому “самолетом” – паромом на тросу – и уже там. А в Угоре иная жизнь. В магазинах всего полно. Люди ходят нарядные, веселые, денежные – покупают рыбу, не рядясь. Не измучены полевой работой. Хотя делают вроде не самое главное дело – валят лес, трелюют да отправляют по железной дороге куда-то далеко-далеко.
По утрам Вера, босоногая, голенастая и крикливая, носилась по Деревеньке, собирая ребятню за земляникой. В руках берестяный бурак, за спиной Люська.
В траве на вырубках пряталась сочная, сладко пахнущая солнечным зноем ягода. Иногда забредали в самое страшное место, где водится нечистая сила. Про эту нечистую силу знала множество страшных историй кривозубая большеротая Тонька Конева. Собирали ягоды и озирались. Вдруг встанет над лесом большущий мужик в красной рубахе или вылезет лохматая черная кикимора. Или еще волк задерет. Но вот ягоды набраны. Дух от них – сама сладость. Вышли на дорогу, и страху как не бывало. Шальная Тонька Конева, вырвав стебелек лисохвоста, норовила заудить землянику из Вериного бурачка.
– Иди ты, – сердясь, отбивалась Вера и замахивалась. Ей ведь еще надо было Люську нести. А Тонька, отбежав, “удила” ягоды у себя из алюминиевого мятого котелка и вдруг, вспомнив, приплясывая в пыли босыми шелушащимися ногами, кричала:
– Жадина-говядина. Верка – жадина-говядина.
Вера крепилась. Тоньку с Люськой за спиной ей не догнать. И доказать хлестким ударом по спине, что она не жадина – нельзя. Ягоды Генка понесет продавать в Угор. Да и Люська хнычет: нянь, сосу, нянь, сосу.
Генка перед уходом в Угор расчесывал свой непослушный чуб, надевал новую рубаху. Он уносил в Угор в берестяном бураке ягоды, а в корзине переложенную крапивой рыбу. Сумку с четвертными бутылями молока надевал через плечо и ходко шел к переправе.
Из Угора он возвращался с гостинцами: кирпичики белого хлеба, бордовые яблочки, сушка.
Вера с Люськой натренировали зрение, выглядывая, когда на дороге появится Генка. Мчались навстречу ему со всех ног.
Обитатели Деревеньки завидовали сытной да легкой леспромхозовской жизни и рвались туда.
В колхозе денег тогда не давали, вот и изобретали Генка с отцом да матерью всякие способы их добыть. Отец валенки катал и продавал тайком в Угоре на дому у материной сестры Анисьи. Та, басовитая, скроенная по-мужицки, обходила солдатским шагом соседок и шептала:
– Вальни-самокатки больно хороши, диверь привез.
Без утайки было нельзя. Финагент зазнает, налогом таким обложит, взвоешь.
После пастухов Генка выучился на тракториста, потом на комбайнера. Все знал да умел, хоть еще в армию не успел сходить. Старики приходили к нему за советом: он и плотничать мог и даже печи класть пробовал.
Когда колхозы укрупнили и начали тридцатитысячников посылать, к ним в колхоз тоже подобрали выдвиженца Тютина Степана из Угорского леспромхоза. Тютин долго ходил там на вторых да третьих должностях. Вот и спровадили в колхоз из секретарей парткома.
– У нас свой есть председатель, – уперлись мужики из Деревеньки. – Геннадий Николаевич Кассин. У него здорово башка варит.
Райкомовец, привезший Тютина, вроде согласился. Давайте вашего поглядим. Генку в райком партии в Мулино возили, хоть молодяжка был. Там поглядели на него, послушали – и заключили:
– Не годится. Сильный недостаток имеет – заикается.
Генка по-прежнему призаикивался с того самого испугу. А у райкома было требование даже для малого начальства, чтоб говорил гладко.
– А по нам пусть заикается, только бы дело знал да честный был, не воровал. До гладких ли речей?! Надо вначале дело поставить. А говорунов в колхозе и так хватает: специалисты, парторг имеются, – говорили мужики. Однако решили в райкоме, что не могут мужики из Деревеньки так ответственно и широко мыслить, как надо, и Генку забраковали.
Он выпросился в Угорский леспромхоз. Обмен получился: колхозу Тютина Степана, а леспромхозу тракториста – Кассина Геннадия. Генка и там не пропал. На трелевке был передовиком.
Потом Генка признавался:
– Ни хрена бы мне в председателях не сделать. Я ведь на землю полагался, а у нас за зерно и картошку такие крохи платят – ноги протянешь. Не прожить нынче на земле.
А Тютин Степан смикитил, что для крестьянина теперь земля не прибыльна. Заведомый убыток приносило все, кроме мяса.
Инвалидскую походочку у колхоза выдвиженец Степан Тютин так и не исправил. Хромал колхоз по-прежнему. Но дал Тютин иной разворот: свел вокруг Деревеньки боры и спровадил лес на юга. В правлении колхоза день-деньской толкались дети разных народов: армяне, закарпатцы, южные россияне. Всем нужен был вятский лесок. Степан Тютин, нарядный, в закарпатском кожушке и ненецких мокасинах размашисто навеселе бегал по конторе. Пил досыта армянский коньяк и толсто обещал: Дом культуры построю, дорогу, пруд, автобус, еще чего надо? Считай, каждый день увозили его домой пьяного.
Стали давать колхозникам деньги. По первости люди обрадовались, а потом поняли, что все это ненадолго: проедят лес, а потом снова зубы на полку. Старики еще в деревне держались, а молодежь после восьмилетки по-прежнему упархивала в поселки и города.
Газеты находили в Тютине какие-то руководительские таланты и хвалили за размах, но колхоз при нем перестал засевать уже треть земли, уходила она под дурнину. И никого это не тревожило, кроме стариков вроде Николая Лукича.
– Сей год опять недопашка, – сокрушался он.
Тютин ни в какую не соглашался дать Вере после восьмилетки справку из колхоза. Генка объехал его на кривой кобыле. Узнал, что Угорская МТС должна послать человека на курсы учетчиков. Уговорил директора МТС, чтоб выпросил тот у Тютина сестру Веру. И послали ее в область на учебу.
Пока училась она в ремеслухе, Хрущев эМТээСы разогнал, и оказалась Вера ни колхозницей, ни работницей МТС.
Стылым ясным вечером отвез отец Веру на мерине Грачике в Угор.
Лежала она в санях. То приближаясь, то удаляясь, карусельно разворачивались полукругом заснеженные шпили елок. Вере было хорошо. Она ехала из Деревеньки в другую жизнь, красивую и радостную.
У тетки Анисьи, старой девы-вековухи, теснились они с Генкой в закутке на семи метрах. Но ей было к тесноте не привыкать.
Все нравилось тогда Вере в Угоре: и нарядные люди, и зыбкие от опилок дороги, и брусковые светлые дома, где свежо и весело пахло смолой и деревом. А еще магазины, столовая, новенький клуб, в который тянуло ее будто магнитом. Повсюду полно молодежи. Не то, что в Деревеньке. Ей стукнуло тогда всего лишь семнадцать годков. Хотелось веселья, радости, чего-то необыкновенного, яркого и праздничного.
Устроилась счетоводом. Не пыльно, тепло и сухо. Вовсе не утомляла ее эта работа. Летала по конторе в приплясочку, только ступеньки пощелкивали под каблучками. Для всех улыбка и смех.
– Откуда у тебя столько веселости-то? – удивлялись в бухгалтерии.
А она и сама не знала. Ей все было внове и в радость. Люди казались добрыми, отзывчивыми, хотелось везде быть, во всех весельях участвовать. Везде знакомые да друзья, с которыми в школе вместе училась. На узкоколейке машинист Митя Конев родом из Деревеньки. В столовой подавальщицей его сестра шалая Тонька Конева, с которой бегала Вера за земляникой на вырубки, в родной Деревеньке. А сколько одноклассников!
Приехали на работу в Угор кавказцы. Шумливые, веселые, красивые. Они такие концерты в Доме культуры закатывали, что на месте не сиделось. Огневой танец лезгинка.
Один кавказец по имени Шамиль приударил за Верой, даже проводил несколько раз. Парень из Гудермеса был ласковый, обходительный и все предлагал ей выйти за него замуж.
Вера отшучивалась:
– Мама не велит.
– Маму уговорим, – настаивал Шамиль. А она побаивалась его. Мало ли. Издалека. Увезет туда, тоскливо ей там будет.
Чтобы как-то отвязаться от Шамиля. Вера стала ходить на вечера с Тонькой Коневой. Доведут Шамиль с Тонькой Веру до квартиры тетки Анисьи, она и ускочит в калитку: до свидания. Волей-неволей провожает Шамиль Тоньку. Допровожал. Вдруг весть, которую, сияя глазами, сообщила Вере сама Тонька через раздаточное окно столовой: выходит она, замуж и отвозит ее Шамиль на Кавказ.
Слегка завидовала Вера тому, что уезжает Тонька в южные места, где, говорят, винограда больше, чем у них здесь рябины.
Проводили Тоньку и забыли.
Приезжала она теперь в Угор раз в два года, уже дебелая, ухоженная, с ребенком, а потом с двумя, и в эти дни неслись песни из дома машиниста Мити Конева. Любили Тонька и ее Шамиль петь, угощать угорских родственников кавказским вином и чачей. И Тонька вроде красивей стала. Рот не так велик, как в детстве, и зубы кривые не больно заметны. В теле, откормленная и видная. Вера не чета ей. Хоть и говорят, жила лучше жира, так ведь опять есть присловье, что и собака на кости не кидается.
Глава 3
Был у председателя-тридцатитысячника Степана Тютина сын Костя, как две капли воды похожий на отца. Тоже коротенького росточка, большеротый, басовитый, говорун. И тоже с пеленок в активистах.
Когда Вера училась в седьмом классе. Костя уже кончал десятый, ходил в секретарях школьной комсомольской организации и речи говорил не хуже отца. На субботник поднимал ребят, в комсомол записывал. До сих пор Вера помнит, как зубрила перед поездкой в Мулино, что такое демократический централизм, да что Ленин сказал на третьем съезде Союза молодежи. И ревмя ревела двоечница Тонька Конева, которую из-за двоек в комсомол не брали.
А потом после школы Костя побыл заведующим клубом и очутился опять в секретарях, только теперь комитета комсомола всего Угорского леспромхоза. В отличие от предшественников он к этой должности относился всерьез и у него было все ладно и с “ростом рядов”, и в субботниками. А подучился в центральной комсомольской школе, так вообще стал фигурой. Член бюро райкома комсомола.
Услышал Костя Тютин, как Вера на складчине в бухгалтерии частушки голосисто да с притопом, как в Деревеньке полагалось, пела, и записал в агитбригаду. Вот с агитбригадой ездила она по выходным дням на лесопункты, в соседние леспромхозы, в свой колхоз и даже на смотр в районный поселок Мулино Девчата и парни из агитбригады хорошо знали свое дело, добросовестно пели и плясали. Она пришлась кстати. Стала самой заядлой агитбригадовкой. Ей нравились веселье и какие-то приподнятость и нарядность этих поездок и концертов.
Голосишко на деревенском просторе удался у нее звонкий, задорный, сама маленькая, аккуратненькая, о таких говорят – все в кучке – и привлекательная, круглоликая – ямочки на щеках. Еще рта не откроет, уже одобрение. Хлопали ей охотно и много. Сразу она стала, если не гвоздем программы, так самым выигрышным номером, который пускают под занавес. Аккомпанировал ей на гармони Ваня Бритвин, хмуроватый, могучий блондин с овсяной шевелюрой. Гармонь у Вани хоть была старая, потертая, но звучная, с мягкой настройкой. Ваня говорил, что мастер изладил ее еще до войны. Отец отдал за нее недешево – целую свинью. И не зря. Сам с любовью на ней играл, пока безвозвратно не ушел на войну, и Ване вот досталась она в наследство. Когда призывался Иван в своей деревне Бритвинцы, раздирал гармонь от плеча и до плеча подряд чуть ли не полмесяца. А в последнюю дождливую ночь так нагулялся, что оставил гармонь под дождем в огородной борозде. Думали пропадет у инструмента голос, меха откажут. Ан нет, вернулся из армии Иван, гармонь поет так же мягко и весело. Все его имущество, привезенное из деревни в общежитие, была эта гармонь. Из-за нее звали его на свадьбы, гулянки, в агитбригаду записали.
В добром настроении играл Ваня терпеливо, голос у певиц не заглушал. Вообще, был щедрый, широкий. Когда после концерта, чтоб не закоченеть, скидывались агитбригадовцы по «колхозничку» (так рубль называли), Иван небрежно бросал пятерку или трояк и говорил:
– Сдачи не надо.
Как-то на всю агитбригаду мороженого закупил, а конфеты-пряники почти всегда приносил. Не отступал, пока не возьмет Вера пряничек. И, конечно, сигареты парни у него “стреляли”. Еще бы, Ваня в передовиках ходил, денег много получал, портрет его висел на Доске почета. Девчата к нему ластились, но он никому не выказывал особой симпатии.
И вдруг Вера стала замечать, что этот прославленный в Угоре человек и в поезде, и в автобусе всегда оказывается рядом с ней. Смотрит умиленным взглядом, старается от ветра прикрыть, от снега уберечь.
А стоило кому-то из парней позаигрывать с ней, Иван сразу нахмурится, желваки на скулах заходят, уйдет курить.
Когда спрашивали, скоро ли женится (ему было уже 24, чуть ли не в перестарках ходил), изображал из себя разбитного бывалого гуляку:
– Куда торопиться-то. Девок неженатому хватает. Нас ямочками на щечках не заманишь. Браком хорошее дело не назовут.
У Веры от обиды холодело в груди. Это он ее, конечно, имеет в виду, когда упоминает о ямочках на щечках. Значит, вовсе не нравится она ему.
А вдруг он и вправду такой гуляка, за другими бегает? Но вроде ничего такого не замечала Вера. Почему тогда так о себе говорит? Что-то пугало ее в нем.
Конечно, Вера втайне ждала, что Иван признается в любви, а тот молчал, терялся. Костя Тютин изо всех сил намекал, что они самая что ни на есть подходящая пара, а Иван ни мычал – ни телился.
В книгах и в кино были кавалеры куда обходительнее. Особенно в иностранных. Такие красавцы элегантные, но где возьмешь этих Альфредов, Пьеров в Угорском леспромхозе? Только вздыхать приходилось. Ваня и тот вот только вокруг ходит и молчит.
Как-то зазвал Веру Тютин в общежитскую комнату, где они жили с Иваном вдвоем, и говорит:
– Давайте в язык цветов поиграем? Флирт называется.
«Что придумал, есть когда играть?» – подивилась Вера.
Растасовал Тютин карточки, а там у каждого цветка что-то написано про любовь. К примеру: «Жасмин – вы пьяните мои чувства».
Вот тут Ваня разошелся и начал называть цветы. Скажет Вере и потупит глаза.
– Сирень.
Вера читает. А у «сирени» слова: «Моя любовь к вам просыпается». Ну и ну.
А она, конечно, выбирала ответы поосторожнее. Вроде «боярышника», что означало: «Вам позволено надеяться». Так ни до чего и не договорились. Игра она и есть игра.
Однажды Костя Тютин попросил Веру забежать в мастерские и известить Ивана на счет поездки на концерт.
Вера до этого не бывала в мастерских. Высоченный потолок. Кран-балки с кабелями легко поднимали трактор-треловочник. На черном замасленном полу того гляди поскользнешься. Вера боялась упасть. Шла осторожненько.
Ей показали, как пройти к Ивану. Она двинулась на звук бухающего молота и железного лязга. Увидела Ивана Бритвина. Стоял около стана он в широкой зеленой брезентовой робе, чумазый и белозубый, вертел в щипцах какую-то раскаленную железяку, подставлял ее под пневматический молот. Ловко загнул розовую раскаленную железяку в петлю, распрямился и рассчитанным спорым движением кинул ее в груду таких же деталей.
Вера восхищенно смотрела на Ивана.
Он заметил ее, улыбнулся.
– А ты как сюда попала, краса?
И показался он ей таким сильным, умелым, знающим, надежным и близким, будто Генка. За таким не пропадешь.
– На концерт надо в пять, – пролепетала она.
Вывел он ее из цеха. День был тихий, мглистый: март чего-то выгадывал, не щедрился на солнце. По всему Угору тянуло сладковатым печным дымком, который лениво стекал в луговину, к Моломе.
Иван распахнул робу, показывая тельняшку, вдохнул всей грудью воздух.
– Эх, весна ведь. Влюбляться пора, – и полуобнял ее.
Она покраснела, смешалась, вырвалась с возмущением.
– Скажешь тоже, – и побежала прочь.
Тревогу вызвала у нее эта весна. Вроде все по-прежнему. Низкое небо висело на стожарах объеденных стогов, на макушках тополей, скандалили грифельно-черные грачи, разрешая жилищную проблему, поросячьим визгом резала воздух пилорама. И вовсе иначе выглядело теперь все вокруг нее, и примечала она что-то совсем новое, другое, что раньше не попадалось на глаза.
Все сварганил Ванин друг Костя Тютин. Вдруг объявил, что у него в субботу день рождения и зовет он на него Веру. Пусть придет ровнехонько в пять. А Костя Тютин и Иван Бритвин жили в одной комнате. Конечно, что-то необыкновенное ждала Вера от этого приглашения.
В тот день она не один час провела у зеркала, то распуская, то вновь заплетая косу. В конце концов расчесала волосы под итальянскую кинозвезду и нарядная, будто и не она вовсе, постучала в дверь.
По изумленному восторженному взгляду Ивана Вера поняла, что сегодня она просто необыкновенная, зарделась от радости и смущения. Костя Тютин, увидев Веру, крякнул:
– Ну даже глазам больно, какая ты яркая. А мне кажется, в Угоре у нас все парни слепые.
– Почему? – спросила Вера.
– Да потому что тебя не видят, – сказал Костя.
– Извини-подвинься, – вдруг осмелился и вставил свое слово Иван. – Есть и такие, которые видят.
Вера заметила, что парни уже приложились. Вот и смел Иван.
Ваня, подвязавший вместо фартука полотенце, казалось, готов был тут же схватить Веру, но руки у него были мусные.
– А почему никого нет? – всполошилась Вера.
– В семь придут, – сказал Иван.
Вера опомнилась, уразумела, что некрасиво девчонке к парням идти одной, да еще за час до застолья, хотела убежать, а Тютин дорогу заступил:
– Спасай, Верочка, скоро гости придут, а у нас ничего с пельменями не получается. Тесто к скалке липнет.
Пожалела их Вера, скинула пальто и начала все переделывать: и тесто, и фарш. Она и тогда шустрая была. Мгновенно пельменей накрутила. Ваня с Костей еле успевали их складывать да относить на холод.
Таская противни, Иван улыбался чему-то.
Когда принялись варить пельмени. Костя убежал, сказал, что переодеваться. Вера мигом накрыла стол. Долго ли расставить соленые огурцы, капусту, консервы. Бутылки Ваня батареей поставил в концах стола. Какая тогда была сервировка. Стаканов граненых парни по всему общежитию насобирали, тарелок в столовке выпросили – вот и воя подготовка к застолью.
В кастрюле бурлила вода, мягко выталкивая на поверхность пельмени. Вера с Иваном зачарованно смотрели на это кипение, будто бог знает какое диво происходило. Скажет не скажет? – думала Вера. Вот тут он тихонько сказал ей на ухо:
– Можно мне тебя поцеловать, Верочка?
Она смутилась от неожиданности этого желанного момента, залилась краской.
– Зачем? Нехорошо, вдруг Костя прядет.
Но Иван понял это как разрешение и поцеловал ее в щеку. Она вырвалась, убежала на улицу, не в силах унять волнение, стыд и жар в щеках. Он догнал ее, обнял. Уже смеркалось, никто не должен был увидеть. Ваня еще раз поцеловал ее прямо в губы.
– Ой, – опомнилась она. – Пельмени-то убегут.
И правда, чуть не убежали пельмени. После этого они целовались до самого прихода Кости.
Когда закатились говорливые веселые гости – свои леспромхозовские из агитбригады, Вере вдруг показалось, что все они уже знают, как Иван ей в любви объяснился и поцеловал. Щеки у нее пылали огнем и навертывались на глаза слезы от смущения.
И еще добавилось тревоги, когда появился брат Геннадий, приехавший в то время на побывку из армии. В ловком парадном костюме, с дюжиной значков отличника боевой и политической подготовки, подтянутый и четкий. Он, конечно, для гостя был хорош, но дело в том, что с Иваном они не очень ладили. Считал Генка, что перепадает Ивану не по заслугам честь.
Позвал Генку Костя Тютин на свой день рождения, намекнув, что, возможно, узнает тот о чем-то очень важном.
Когда выпили за день рождения, Тютин встал и оказал:
– А теперь тихо. Девчонки, вы чего раскудахтались? Важное
сообщение. Ваня с Верой женятся.
Ну, Иван, даже сам сказать не осмелился.
Девчонки завизжали, захлопали в ладоши. Им что, лишь бы на свадьбе погулять. Полезли поздравлять. А брат Гена спросил:
– Онна-то ссогласна? Он-то п-почему м-молчит?
– Я согласен, – сказал Иван.
Вера теребила край газеты, которой был накрыт стол вместо скатерти, и боялась поднять взгляд. Только кивнула головой.
– Ох, в ушах у тебя в-ветер, в б-башке д-дым. Ты чего втюрилась-то? – по дороге домой отчитывал Веру Гена. – Ванька ведь больно уросливый да норовистый, наревешься с ним, девка. Я-то знаю.
А ей не верилось, что Ваня такой, каким его брат представлял. А Генка сталкивался с кузнецом Бритвиным, когда ремонтировал свой трактор.
– Да что ты, Ген. Он такой хороший, добрый, тихий, – вступилась Вера за Ивана.
– В т-тихом озере черти водятся. Все мы хороши, п-пока за д-девкой ухаживаем, – вздохнул брат. Наверное, знал он что-то, чего настораживало в Иване, но Вера считала, что все это мелочи. Главное то, что она любит Ваню и он ее любит.
Ей бы обождать с замужеством. Восемнадцать годков. А Иван неотступно ходил за ней. Сказала Вера, что у отца с матерью надо разрешения спросить, он на следующее же воскресенье настоял, чтоб она сводила его в Деревеньку. Родители теперь жили одни. Генка в армии, Люська в медучилище.
Иван отцу понравился. Не поскупился – три поллитровки водки принес. И матери приглянулся тоже. Всю землю, вспаханную под картошку, разборонил.
Вышли Вера и Иван в ограду – крытый двор с длинными розовыми от закатного солнца щелями в стенах. Пахло навозом и лесом. В углу лежали неколотые еловые кряжи. Иван схватил топор. Крякнул, разлетаясь, первый кряж, второй. Года три ждали эти дрова, когда доберется до них Геннадий. А тут Иван, разохотившись, раскроил их играючи. Мать только руками всплеснула. А Вера любовалась Ваниной силой и сноровкой. Ничего из рук у него не упадет.
Дом в Деревеньке был у них серый, покосившийся, крыша, как говорила мать, “верблюдой”. Вера стыдилась убогости родительского жилья. Все тут выглядело старо, немодно, скрипуче. Сидели они за столом на лавках да на старинном кованом сундуке, покрытом лохматым ремушечным домотканым ковриком. Мать в телогрейке, перехваченной поясом от цветастого Люськиного платья, отец в валеных опорках. Ой, как все старомодно.
Боялась Вера, вдруг Ивану не понравится вся их деревенская бедность и простота. А Иван, когда поставили на стол соленые грузди, бруснику, заварную капусту да белую разваристую картошку, вдруг обрадовано признался, что у него мать тоже в деревне живет. Одна-одинешенька, потому что отец в войну погиб, а сестра укатила на целину. А когда Анна Даниловна вспомнила о военной голодухе, признался, что тоже траву ел, лиха хватил и вот после армии в свои голодные Бритвинцы возвращаться не стал.
Анна Даниловна завздыхала, когда речь зашла о женитьбе.
– Молода ведь еще и одеть-то ей больно-то нечего.
– Наживем, – твердо сказал Иван. – У меня знаете какая зарплата – четыреста рублей!
Анна Даниловна ойкнула.
По-старому-то цельных четыре тыщи! Для нее это были в то время несусветные, огромные рубли. Да и для Веры тоже.
Потом стояли они вдвоем с Иваном в вечерней полумгле в той же ограде, слушали скрип колодезного журавля, звон бадьи. Знакомы были ей эти звуки с детства. Стосковалась она по ним.
– Как хорошо? – повторял Иван и все лез целоваться. И ей уютно от Ваниной надежности, от его поцелуев.
Один Генка все еще отговаривал ее от замужества. Когда кончился отпуск и уехал он в армию, Вера окончательно согласилась выйти за Ивана.
Из их свадьбы сделал расторопный Костя Тютин зазвонистое комсомольское мероприятие, о котором написала даже мулинская районка. Комсомольские свадьбы тогда только входили в моду. И вот в Угоре первая была у них.
Костя в предсвадебные дни из профкома не выходил, то и дело шастал в кабинет к директору леспромхоза. Продумывали план, искали средства на подарки, на оплату наемного баяниста и затейника-свадьбиста.
Сулили эти приготовления что-то необычайное. Вера удивленно, широко открытыми, восхищенными глазами смотрела на все, что затевалось вокруг нее. И все было такое ослепительное, радужное, приятное. У нее свадьба! Ей сшила знакомая портниха белое платье, она сумела купить белые венгерские туфли, и лежали где-то у Ивана золотые кольца. Вера с восторженным нетерпением ждала тот день, когда Иван повезет ее в директорской «Волге» в поселковый Совет, и все будут смотреть на них, веселиться, радоваться, кричать “горько”, и она будет невестой.
Буйно цвела черемуха. Ее ароматом были заполнены улицы. И вся машина в лепестках, будто запуржило ее.
Наверное, не свадьба, а целый концерт получился благодаря Костиным стараниям. Смотреть на это диво собрался чуть ли не весь Угор. Вере казалось, что все это происходит вовсе не с ней.
Поскольку Иван был передовик и портрет его красовался на доске Почета около леспромхозовской конторы, то и при записи в загсе, и за столом в Доме культуры Костя Тютин, заправлявший свадьбой, и представители от парткома-профкома, говорили о Ваниных процентах, рационализаторских предложениях и о пятилетке. Подносили им всякие дорогие подарки, агитбригадовцы пели песни. И все было не так, как ей представлялось в мечтах. Вроде исполняли они с Иваном роли, а не были самими собой.
Мать и отец оказались на свадьбе потерянными и ненужными. Николай Лукич шепотком матерился, поминал свое любимое “ёк-макарёк”, и Анна Даниловна, утирая потное испуганное лицо скомканным носовым платком, осуждала его.
– Не кругло, Коля, говоришь, ой, не кругло, – а всех начальников униженно благодарила: спасибо, не побраковали, пришли, спасибо, не побраковали. Хотя чего браковать, они были тут хозяева.
Для проведения свадьбы из РДК послали крашенную дебелую массовичку-свадьбистку, затейницу Викторию Борисовну, которая приехала с многочисленными свертками. Свертки лежали на столике за ее спиной. Запас потешек оказался у нее неиссякаем. Вот она подсунула Вере и Ване бог знает где раздобытый в майскую пору кочанок капусты, в котором жених и невеста нашли трех пупсов. Намек – и хохота и восторгов полное застолье. Вроде все. Нет, Виктория Борисовна подала сувенир – поперечную пилу с бревнышком, на котором написано: “Не будь пилой, а будь женой!”, а Ване голицу, утыканную гвоздями. Ежовая рукавица, в которой должен был он держать Веру.
– Ой, приставленная, ой, что вытворяет, – дивилась Анна Даниловна. Вера видела, как детским восторгом горели глаза у матери, как выскакивал дробный хохоток из отца. Даже Костя Тютин обманулся, решил, что пора опять кричать “горько”, но Виктория Борисовна придвинула сверток, в котором оказались две бутылки с молоком. Кто первый высосет через соску молоко, тот будет главой семьи. Иван истово сосал молоко, стараясь обогнать Веру, но не опередил. Вера прокусила соску и раз-раз опорожнила бутылку. Значит, она будет задавать тон в семье.
Допивая молоко, Вера со страхом видела, как старательно Виктория Борисовна загоняет в яблоко спички, делает на потеху гостям “ежа”. Придется Вере с Иваном целоваться до тех пор, пока не вытащит Виктория Борисовна короткую спичку. И друг Ивана машинист Митя Конев ерзал на скамье, ожидая момент, когда ему надо будет “украсть” невесту, которую жених должен будет выкупать.
А главные сюрпризы были впереди. Вышел маленький, будто подросток, торжественный, в голубом костюме и с голубым галстуком (так он ездил только в область) директор леспромхоза Федор Федорович Федоров, которого звали трижды Федя, и в наступившей тишине поднес молодым огромный картонный ключ. Вера знала, что им дирекция выделяет половину нового брускового дома. Вот картонный ключ удостоверял их право на квартиру. Ахов было!
Перестаравшийся Тютин предложил качнуть директора. Трижды Федю схватили и пошли подбрасывать чуть не до потолка. Легонький директор взлетал чуть не до люстры. Он повизгивал от жути. Качать было за что. Подарил целую квартиру из трех комнат на двоих. А сколько людей в очереди на жилье стояло в Угоре?!
Иван усерднее всех подкидывал директора. Ему было из-за чего стараться.
Долго говорили об этом щедром подарке дирекции леспромхоза в Угоре, об удачливом Ване Бритвине, его изворотливом друге Косте Тютине и совсем немного о Вере. Повезло пигалице.
Развспоминалась Вера и чуть не проехала остановку. Мелькнула ее девятиэтажка. Со вздохом поднялась с места. По сиплому дыханию и бухающему кашлю за спиной поняла: Иван стоит, не отказался от затеи поговорить с ней. А может, денег хочет занять на опохмел. “Нет уж, дудки. Не дам!” – твердо решила она.
Шел Иван следом. Чуть схлынул народ, опять заканючил:
– Ну, спасибо тебе, Верочка. Я знал, что ты приедешь. Я ведь почти не пьяный был. Знаешь, из-за чего выпил-то? Письмо из Угора пришло. Митя Конев умер. Помнишь, машинистом был? Друг мой. Помнишь, на нашей свадьбе еще тебя воровал.
– Пил, вот и помер, – обрезала Вера. Не намерена она была заниматься воспоминаниями, хотя хорошо знала и помнила Митю Конева. Еще бы, из одной деревни. Добрый был человек, сколько раз ее за брусникой по УЖД возил.
Иван махнул рукой: не то, мол, говоришь.
– Из-за Конева и в вытрезвитель попал? – с врединкой в голосе спросила Вера.
– Да нет. Не пьяный я был, а расстроенный, и тут еще шпана налетела:
«Гони, дядя, деньги на штоф. Нет? Обыщем!» Ну я и врезал двум. Они кубарем, а потом на меня. Хорошо, что милиция, а то бы под нож. Разбежалась эта шпана, а мне куда деваться, я же защищался. А милиция разве понимает? Синяк под глазом да выпивши – меня и забарабали. Тут правды не найдешь. У них “хмелевозка” была пустая, чтоб в вытрезвитель людей возить. Они и освирепели. Тем более, кацап я, не хохол.
– Ну ты, конечно, не пьяный был, а выпивши, – схватилась Вера за противоречие Иванова рассказа. – То кацап, то хохол.
Ей наперед было известно, что Иван скажет. Наперед без неожиданностей, безошибочно определяла она все его слова. Теперь повторит сотню раз слышанное: “Верчик, давай съедемся, я не могу без тебя. У меня пенсия большая. Да я еще работать поступлю. Ребят-то тянуть надо”.
Он и вправду в точности так сказал. Только добавил:
– Ты не думай. Я не пью… И ты не бойся, деньги я отдам.
Все это она слышала.
– Давай все забудем, а? – тянул он. – В Угор уедем. Может, там… а? Алик и Турик, может, тоже вернутся?
– Зачем?
– Ну, я же люблю тебя.
– Так не любят. Все сгорело, дорогой. Жилы тянуть из себя я не дам. Мне ребят поднимать надо, а не тебя.
– А вместе бы. Ведь жили же? Чего нам делить? Скоро дед и бабушка будем.
Все собрал Иван. Какой дед. Алик отца не признает. Он хорошо все помнит. Зачем ей прошлое возвращать? Позабыть бы навсегда. Оно и так ни сна, ни покоя не дает.
Вот и до дому дошли. Иван, видно, еще надеялся, что Вера впустит его в квартиру, чаем напоит, рюмаху поднесет, посочувствует, но она захлопнула дверь перед самым его носом.
– Все это я уже слышала, Иван Игнатьич! Некогда мне.
А он, то ли с обиды, то ли надеясь на что-то, звонил и звонил, а между звонками стучал в дверь.
Не обращая внимания на рев звонка, на стук и жалобные уговоры впустить, она складывала в рюкзак и в чемодан вещи. Вечером ехать, а у нее ни у шубы рукав, а еще надо к Артуру забежать. Как там сноха Лида. Ее же в роддом увезли.
Глава 4
А воспоминания нахлынули вновь.
Новый двухквартирный дом, половину которого дали Ивану и Вере, держался молодцевато. Приветливо смотрел на улицу широченными окнами. Бревна еще не потеряли смоляную желтизну. Под шиферную волнистую крышу ушли тугие струны проводов, гудящих низким гитарным голосом. И внутри все свежо, ново, с запахом смолы и дерева. Жаль только, что поселок был без березки, без елочки. Лес антенн заменял растительность. Только черемухи да рябины в палисадниках.
Вера гнездышко семейное обиходила. Все у нее было выглажено, побелено, сияло чистотой. Наверное, такой и должна была быть семейная жизнь. Теперь вспоминалось это как наивный детский радужный сон.
Отец навещал их, вроде даже сердился:
– Ух, ёк-макарёк, ступить боязно.
Долго вытирал сапоги о коврик. Полупальто-московку оставлял у порога в сенях. Боялся насорить.
Иван поил тестя наповал. Тот плакал. Слезу вызывали складно поющие по радио ребятишки, демобилизованные парни, гуляющие по поселку.
– Зачем ты? Он еле ходит, – корила Вера мужа.
– Пусть помнит зятя Ивана Бритвина, – кричал в ответ Иван.
Любил он быть широким, броским, щедрым, да чтоб видели и дивились, что он такой.
Когда возвращался домой с зарплатой, обычно был навеселе, выхватывал из кармана деньги и, подбросив к потолку, орал:
– Золотою казной я осыплю тебя! – и скинув робу прямо на пол, на купюры, мертвой хваткой брал в свои лапы Веру. Невтерпеж ему было тут же, на деньгах этих, заниматься любовью. Вера отбивалась, но он все-таки достигал своего. Притихшие, усталые, лежали они потом на полу и смотрели в потолок.
– Ой, Иван, Иван, – шептала Вера, приютившись около него, – неистовый ты. Ну разве можно так?
– Ничего. Будем жить, Верка! Эх, жись, жись, до чего же ты хороша, сволочь!
Она поднималась на четвереньки и, ползая по полу на коленках, собирала купюры. Иной раз залетала бумажка за диван или кровать. Позднее она неожиданно находила ее. Опять подарок.
Соберет она деньги, тщательно пересчитает, колечком из бельевой резинки схватит и положит в заветную деревянную шкатулку. Она деньги берегла, а Иван брал их без счета, горстью и уходил. Опять звал его Костя Тютин. Кто-то из района или области нагрянул и надо этого по словам Кости нужного человека поить. У Тютина кишка тонка, да и скуповатой был. Кроме того, убеждение такое носил, что Ваня деньги лопатой гребет, вот его и звал на выручку. А иногда Тютин говорил без всяких экивоков: