книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Имперский маг

Оксана Ветловская

Имперский маг

От 20.X.44 (отрывок)

(…) В небе над монастырём бушевал пожар. Тусклый дождливый вечер сменился призрачным подобием дня, и в едком лилово-белом свете древняя каменная кладка приземистой башни, замыкавшей мрачное здание, череда автомобилей вдоль увитой плющом стены, надворные постройки под крутыми черепичными крышами, фонтан со статуей святого – всё казалось покрытым фосфоресцирующей пылью. Молодая листва вспыхивала расплавленным серебром под порывами ветра, волной прокатывавшегося по пологим холмам вокруг.

Сияние неба за частым переплётом арчатых романских окон поплыло перед глазами слепящими пятнами, стоило только шагнуть во тьму узкой винтовой лестницы. Ступени круто уходили вниз, и я полусбежал-полускатился, оступаясь и хватаясь за щербатые стены, со второго этажа в утробу подвала.

Решётка, перекрывающая подземелье, была поднята. Этим ходом, расчищенным и восстановленным, в последнее время пользовались часто – двадцать минут ходьбы, и ты уже в замке, а наверху дорога петляет, огибая поля. Внизу провели освещение: толстые вены проводов тянулись вдоль стен, через каждые несколько метров вплёскивая электричество в зарешеченные жёлтые фонари, отражавшиеся во множестве крохотных луж. С потолка срывались ледяные капли. Ход – прямой как тоннель метро; ноги всё быстрее несли вперёд – страх подгонял подобно хриплому собачьему лаю за спиной. Обугленные стены зала для испытаний – бывшей монастырской трапезной, невыносимое сияние за окнами и обгоревшие тела – вот цена моей ошибки, вот что я оставил после себя там, откуда бежал.

То справа, то слева попадались проёмы, из которых слепо, но пронзительно глядела глубокая тьма. Порою краем глаза я замечал там горы ломаного камня, вывалившиеся из темноты подобно шершавым языкам. По легендам, от монастыря Бёддекен до замка почти на два километра протянулся подземный лабиринт – кто знает, не в него ли ведут эти заваленные галереи. Я мельком подумал о завалах и таинственном лабиринте, когда пригоршня камешков вдруг рассыпалась передо мной с дробным стуком, напомнив, что этот ход, к которому я успел привыкнуть за последние года два, – не метро и не бомбоубежище, ему несколько сотен лет, и лишь одному Богу ведомо, насколько надёжны эти низкие каменные своды у меня над головой.

С потолка вновь сорвался камень, удар пришёлся по плечу. Я вздёрнул руки, защищая голову. Пугаться некогда, надо спешить. И тут разом погасло электричество. Обрушившийся вал кромешной черноты на миг перебил дыхание. Я, кажется, вскрикнул и резко остановился, едва не упав. Почему, почему, прекрасно понимая, что сейчас творится в окрестностях монастыря, я спустился под землю, вместо того чтобы выйти во двор и попробовать завести машину, а если та не заведётся, просто бежать, срезая дорогу, через поля? Ещё одно до безумия легкомысленное решение.

Электричество мигнуло и зажглось снова – очень тускло, с действующей на нервы дрожью. Я бросился вперёд, я почти летел, едва касаясь ногами пола, и вновь рывком остановился, когда пришло… это. Тихий, но густой, отдающийся во внутренностях гул зародился где-то в отдалении. Я вслушивался, пытаясь понять, откуда идёт обвал. Свет почти погас. И в этот миг я ощутил не столько ужас, сколько безмерное, опустошающее одиночество. Словно бы что-то, незримо присутствовавшее рядом последнее время, покинуло меня, отомстив за неумение хранить тайны. И будто всё пространство на земле сжалось до узкой прожилки затхлого воздуха, тянувшейся сквозь бесконечность каменного массива.

Сверху посыпались осколки камней и древнего, в песок ссохшегося строительного раствора. Пыль забила горло. Свет окончательно погас. Задыхаясь от кашля, я метнулся к стене, но стены не было, и я запаниковал, когда руки ушли в пустоту. Это просто один из боковых ходов, сказал я себе, – и тут кто-то схватил меня за левую руку. Жёсткая, цепкая хватка. Меня дёрнуло вперёд прежде, чем я успел что-либо осознать. Я всем телом ударился о камень и перестал понимать, где нахожусь, меня словно силились протащить сквозь стену. Руку рванули вниз, на зернистый каменный клык, и внезапно все жилы в ней сместились, как уцелевшие волокна в надломленной ветке. Теперь мою руку ломали так, как мальчишка от нечего делать ломает гибкий зелёный прут, терзали и выкручивали, а я бился, чувствуя вокруг лишь камень, – ничего, кроме камня. Не помню, как я вырвался. Левая рука не слушалась и не давала о себе знать даже болью. Я прижимал её к себе, как чужеродный предмет, пока бежал куда-то вслепую, пока не начал биться о решётку, перегородившую выход, напрочь забыв о необходимости нажать на торчащий рядом из стены рычаг.

В крипте меня ослепил блеск металлических экранов, чудилось, что светился сам воздух перед ними. «Мне не снять их со стен», – подумал я обречённо. Левая рука, согнутая под нелепым углом, висела бесполезным придатком, я едва мог пошевелить пальцами, и от неестественного смещения мышц – пока без боли – по всему телу прокатывалась холодная дрожь. В небольшом круглом помещении пахло грозой. Убрать, убрать экраны, пока та стихия, что до сих пор была мне послушна, не вырвалась окончательно на свободу. Опрокинуть хотя бы один. Правой рукой я неуклюже потянул на себя ближайшую пластину – её сияние наотмашь хлестнуло по глазам, отозвалось глубоко вонзившимся в слух острым металлическим звоном. На миг всё потемнело и поплыло. Я пошатнулся, снова из последних сил протянул руку. Успел заметить резкое движение за плечом, а потом сияние взорвалось болью в затылке, и мир вокруг вспыхнул и погас, как перегоревшая лампа. (…)

1. Камень Солнца

Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста

Июль 1942 года

Чтобы посмотреть этому парню в лицо, надо было задирать голову, – однако сразу хотелось отвести взгляд. Во всяком случае, профессор Кауфман, археолог, именно так и сделал, на что приезжий понимающе усмехнулся, протянул жёсткую сухую ладонь и представился, сопроводив свои слова излишне энергичным рукопожатием.

Люди в мундирах приехали ещё до полудня. Они ходили вдоль отвалов, щёлкали фотоаппаратами, спрашивали о находках и неотлучно следовали за чиновником, который с неопределённым, но скорее довольным выражением глядел по сторонам, одобрительно кивал, а напоследок прочёл профессору Кауфману, полжизни посвятившему археологии, лекцию о том, как следует проводить раскопки. Дилетантские поучения Кауфман выслушал безропотно: на этот визит он возлагал большие надежды. Профессору требовались деньги для дальнейших исследований. Кауфман знал, что чиновник оказывает покровительство археологам, сумевшим заинтересовать его своими проектами, и был уверен в успехе – почти уверен.

При чиновнике постоянно находился долговязый парень. Беседовали они между собой вполне по-свойски и составляли странную компанию: один – невзрачный человек средних лет, прилизанный и благопристойный, с тлеющей в уголках невыразительных губ скромненькой улыбкой, с покатыми плечами, внешне весь какой-то мягкий и податливый, но со стальным прищуром узких глаз; другой – здоровенный детина, худой и плечистый, этакая мачта с поперечиной, молодой до неприличия, немыслимо развязный, по малейшему поводу готовый разразиться столь диким хохотом, что у шедшего следом генерала всякий раз выпадал монокль. Общей в их облике была только одна деталь – круглые очки.

Чиновник в сером мундире носил звание рейхсфюрера СС.

Парень же, представившись, не упомянул ни звания, ни должности. Но ещё до того, как он, отделившись от группы офицеров, шагнул к археологу, Кауфман ощутил, что видит вероятного соперника. Того, кто может отнять у него Зонненштайн.

– Моё имя Альрих фон Штернберг. – Парень широко, радостно ухмыльнулся. Он казался ровесником тех студентов, что работали у Кауфмана на раскопках. В узком его лице, отличавшемся бледностью по-детски свежего золотистого оттенка, было ещё много мальчишеского. Но улыбался он отнюдь не по-мальчишески – странно, нехорошо улыбался, медленно растягивая крупный рот, словно в предвкушении чего-то, или будто его только что осенила какая-то безумная идея, которой он собирался ошарашить собеседника. Выше улыбки археолог старался не смотреть. Решительно невозможно выдержать взгляд, когда один глаз глядит, как и положено, прямо на тебя, а другой разглядывает чёрт-те что где-то в стороне – и притом ещё глаза разного цвета: один ярко-голубой, а другой изжелта-зелёный. «Господи, ну и чучело», – думал Кауфман. И ведь этот косоглазый исхитрился попасть в СС, куда заказана дорога людям с физическими изъянами.

Самого Кауфмана когда-то не взяли в армию из-за маленького роста.

– Я из «Аненэрбе», – добавил парень, откидывая с лица длинные светлые волосы. Его шевелюра была в невероятном беспорядке, словно у бродячего музыканта или свободного художника. Тем не менее парень носил чёрные офицерские галифе. Белая рубаха, распахнутая на груди, открывала круглый золотой медальон.

– Полагаю, вы знаете, что это за организация?

Кауфман знал. Его беспокойство обрело более определённую форму. «Аненэрбе», «Наследие предков», эсэсовское научно-исследовательское общество, президент которого – сам рейхсфюрер. Огромное количество гуманитарных и естественно-научных отделов, ведущих работы по всей Германии, – притом что в академических кругах слова «Аненэрбе», «лженаука» и «шарлатанство» нередко обозначают одно и то же.

– Вы археолог, герр… гм, герр фон Штернберг?

«Мальчишка ты, а не „герр“, – добавил про себя Кауфман, – такие выскочки, как ты, у меня на экзаменах обычно проваливаются».

Парень издал тихий смешок, от которого профессор почему-то вздрогнул.

– Нет, я не археолог, герр Кауфман. Но мои занятия можно в каком-то смысле сравнить с вашими. Я тоже ищу то, что скрыто.

Парень провёл ладонью по залитому солнцем боку каменной глыбы. Его подвижные длиннопалые руки могли принадлежать пианисту или хирургу, но скорее подошли бы фокуснику: на пальцах посверкивали тяжёлые перстни, и к тому же эти руки не знали покоя: либо выразительно жестикулировали, либо ловко вертели необычного вида трость с навершием, выполненным на какой-то древнеегипетский мотив, – солнечный диск, растопыренные соколиные крылья.

– В каком отделе вы работаете, герр…

– Лучше просто Штернберг, герр Кауфман. Я ведь пока всего лишь студент. Я учусь в Мюнхенском университете. А вы преподаёте в Йенском? Кстати, сомневаюсь, что вам удалось бы засыпать меня на экзамене, герр Кауфман.

Несмотря на изнуряющую жару, археолог почувствовал лопатками холодный сквозняк. Вроде он ничего и не говорил эсэсовцу про экзамен. Только подумал.

– Расскажите мне об этом месте, герр Кауфман. О Зонненштайне. Почему оно так называется?

У парня был звучный, дикторский голос и лощёное берлинское произношение. Странно, что он из Мюнхена, подумалось Кауфману. Он и на баварца-то нисколько не похож – слишком высок, слишком белобрыс.

– Капище строили солнцепоклонники… Название пришло из древних легенд. Сказаниями о Зонненштайне занимался мой коллега, к сожалению, он… впрочем, неважно…

– Арестован. – На сей раз улыбка парня была очень жёсткой. И снова Кауфман вздрогнул – правда, лишь внутренне. Пять лет тому назад он добивался разрешения Берлинского археологического института начать раскопки, и ему тогда очень помог коллега, иностранец, с обширными связями в научных кругах. Позже Кауфман называл этого человека своим другом. Они вместе приступали к исследованию капища, уверенные, что совершают великое открытие – Зонненштайн был памятником не менее значительным, чем вестфальский Экстернштайн или британский Стоунхендж. Они в открытую критиковали бредовые идеи группы историка-дилетанта Тойдта (кстати, сотрудника «Аненэрбе»), за которым стоял сам рейхсфюрер, – эта группа изучала чуть ли не «магическое» значение Экстернштайна и намеревалась обнаружить таковое в Зонненштайне. К их мнению тогда прислушались, не отдали памятник сумасшедшим мистикам. А потом Германия вторглась в Польшу, и коллега Кауфмана, поляк и патриот, стал называть Гитлера преступником. Кауфман с ним соглашался. Арестовали их вместе. На допросе следователь попросил помощника принести молоток и гвозди, закурил, предложил сигарету Кауфману и спросил его: «А вот почему у вас такая продажная еврейская фамилия, господин профессор?» – «Я не еврей», – запротестовал Кауфман. Следователь подал знак помощнику, тот прижал правую руку Кауфмана к столешнице. Тогда следователь взял молоток и длинный, в тёмных разводах, гвоздь: «Сейчас проверим» – и пребольно ткнул остриём гвоздя под ноготь указательного пальца. «Заражение ведь будет», – как во сне пробормотал Кауфман. «А мы его спиртиком. Только для вас, господин профессор», – и следователь с улыбочкой полез в ящик стола за какой-то склянкой. Тут Кауфман уже не выдержал и старательно передал следователю все высказывания своего коллеги, даже такие, которых тот никогда не произносил. Кауфмана отпустили: нашлись те, кто за него заступился. Поляку обширные знакомства не помогли.

С тех пор работа продвигалась вяло. Этим летом дела пошли вовсе скверно – ученики Кауфмана уходили на фронт, самого профессора мучила застарелая язва желудка; у него и сейчас резало под ложечкой. Третьего дня пропал лучший археолог из его группы. Отправился поутру прогуляться по окрестностям и не вернулся – а Кауфману накануне приснился отвратительный сон: молодой археолог лежал навзничь в мелкой речной заводи, мальки вспарывали красновато-мутную воду над его лицом и юркали в глубокую кровавую яму на месте горла. Кауфман потом ходил к той заводи – за ольховой рощей, неподалёку от капища. Он недолго всматривался в прозрачную воду: чудилось, кто-то за ним наблюдает с другого берега – где повсюду высились гладкие, отвесные каменные склоны. Крутые откосы из золотистого песчаника зыбким сумрачным отражением опрокидывались в реку, уходя в тревожную тёмную глубину.

Парень внимательно глядел на Кауфмана сквозь криво сидящие на носу очки, пока тот рассказывал, как нашёл Зонненштайн. Несколько веков тому назад капище, находящееся в низине, было затоплено разлившейся рекой, но из-за недавно построенной плотины река сильно обмелела. Первыми сооружение обнаружили жители близлежащей деревеньки Рабенхорст, они-то и сообщили о торчащих из песка и высохшего ила огромных камнях группе Кауфмана, раскапывавшей под Штайнхайдом древние захоронения.

– Что за захоронения?

– Первый – третий века нашей эры. К сожалению, могильник был полностью разграблен.

Парень протянул руку к папке с чертежами и картами, которую Кауфман носил с собой целое утро.

– Позвольте взглянуть.

Юноша принялся рассматривать план капища.

Тем временем они обогнули внешний ряд мегалитов, обходя раскопы возле камней, вышли к восточному краю капища и направились к алтарю.

Кауфман любил повторять, что Зонненштайн похож на британский Стоунхендж. Принцип планировки был, действительно, тот же: огромные каменные конструкции огораживали пустое пространство широким кругом, а в центре имелось подобие алтаря. Но различий было больше, чем сходных мотивов. Вместо трилитонов площадку окружали гигантские цельнокаменные плиты, поставленные на ребро. Они располагались в три ряда в строжайшей последовательности: их высота увеличивалась по мере отдалённости от жертвенника (плиты внешнего круга были выше восьми метров), и, кроме того, расставлены они были таким хитрым способом, что с любой точки площади в проёмах между мегалитами первого ряда можно было видеть все последующие. Вообще же, Зонненштайн с трудом подходил под определение кромлеха: слишком явно и широко был разомкнут каменный круг, образуя две отдельные дугообразные части, – и это притом, что в целом, в отличие от Стоунхенджа, постройка была завершённой, и она нисколько не пострадала – следовательно, в задачу древних строителей входило именно то, что два крыла их грандиозного творения будут раскрыты, словно ладони, навстречу восходу солнца. Плиты при внимательном изучении оказались не прямыми, а выпуклыми или вогнутыми, и это тоже, вероятно, было сделано нарочно: качество обработки поражало, камни изумляли гладкостью, невзирая на прошедшие тысячелетия, – для этого сооружения время будто остановилось. Центральная часть капища, с алтарём, была вымощена удивительно точно подогнанными друг к другу прямоугольными кусками тёмно-серого гранита. Ни на одном из монолитов не виднелось никаких высеченных изображений. Без сомнения, комплекс являл собой нечто совершенно исключительное.

– Главная проблема вот в чём, – рассуждал Кауфман. – Все наши находки до странности однообразны. Кости животных, несколько римских монет… И ничего больше. Трудно поверить, что люди на протяжении тысячелетий избегали капища и его окрестностей. Думаю, если б мы расширили территорию раскопок, то наверняка обнаружили бы немало интересного, но у меня не хватает рабочих рук…

– Погодите, а это что такое?

Они стояли на западном краю обнесённой каменными плитами круглой площади. Берег полого, почти незаметно спускался к реке, жарко блестевшей на перекатах. На той стороне реки от самой воды в небо на головокружительную высоту вздымалась отвесная скала из песчаника, ярко-жёлтая на солнце. Она далеко раскинулась вширь, ровным изгибом охватывая поворот русла, так что, если смотреть с высоты птичьего полёта, излучина реки и низина на противоположном берегу лежали в ней, словно в чаше. Склоны утёса, без единого уступа, были столь гладкими, что казались едва ли не отшлифованными на манер мегалитов капища.

– Что это?

– Простите, где? – не понял археолог.

– Вон, впереди. Стена… – заворожённо произнёс парень.

– Какая стена? – недоумевал Кауфман.

– Да вот же, вон какая огромная!

– Ах, это, – махнул рукой археолог. – Нет, это-то вовсе не стена. Природное образование. О да, я полностью с вами согласен, впечатляет, и ещё как впечатляет. Но к рукотворным объектам не имеет никакого отношения. По сути, это самая обыкновенная скала. Местные жители именуют её Штайншпигель.

– Каменное зеркало? Поэтичное название. А ведь, действительно, будто зеркало… Не могла ли она в древности подвергнуться архитектурной обработке? Вы только поглядите, она же идеально вписывается в этот комплекс. Все эти каменные пластины святилища, они ведь словно вариации на одну тему…

Кауфман позволил себе скупо улыбнуться: не в первый и не в последний раз ему приходилось объяснять всяким профанам от археологии, что именно древние строители, с научной точки зрения, способны были создать, а что – нет.

– При всём моём уважении к мастерству древних германцев, здесь будет метров тридцать в высоту и бог знает сколько в ширину. Даже при современной технической оснащённости крайне сложно проделать работу такого масштаба. Да и нужно ли? Это творение природы. Разумеется, нельзя исключать, что в древности скала была объектом религиозного поклонения и мегалиты капища создавались как имитация священной скалы.

– Но вы посмотрите, какая она ровная.

– Ветра и дожди порой работают лучше камнетёсов. Всё-таки вы наверняка провалились бы у меня на экзамене… герр… Штернберг.

– Разве я стал бы говорить такое экзаменатору? – Парень усмехнулся, тряхнул головой. – Да, да… Разумеется, вы правы. – Он перевёл взгляд на чертёж. – А что здесь обозначают пунктирные линии и точки?

– Углубления и отверстия в плитах мощения. Пока нам не удалось выяснить, для чего они предназначались. Вероятно, для каких-то временных деревянных сооружений. Я предполагаю, в них устанавливались опоры для навеса над жертвенником…

По правде говоря, Кауфману хотелось уйти с площади. В последнее время он редко ходил сюда, на само капище: здесь ему казалось, что боль в желудке мучает его сильнее, а полуденный зной, многократно отражённый от мощения и каменных глыб, мягко толкал его в душное преддверие обморока, когда на долю мгновения мерещилось, будто он летит спиной в пустоту. Кауфман не раз замечал, что его неважное самочувствие словно передавалось изношенному механизму старых наручных часов, которые всё чаще то отставали, то убегали на десять, пятнадцать, двадцать минут вперёд.

Студент-эсэсовец теперь снова ухмылялся, и эта шальная улыбка, просто дикая в сочетании с косоглазием, раздражала археолога всё больше. Ничего хорошего она не обещала.

– Я так понимаю, вы ещё не заявляли в полицию о пропаже учёного из вашей группы?

Кто-то донёс, мрачно подумал Кауфман. Знать бы, кто…

– Мне никто ничего не доносил, герр Кауфман.

– Тогда откуда вы знаете?

– Я много чего знаю. Мой вам настоятельный совет, герр Кауфман: не обращайтесь в полицию. Лучше, чтобы этим случаем занялось «Аненэрбе».

«Вот оно, начинается», – обречённо сказал себе археолог. Да эти господа просто приберут его открытие к рукам.

– Не беспокойтесь, вы не будете отстранены от работы. Но членство в нашей организации будет для вас наилучшим решением. И ещё кое-что: рекомендую вам незамедлительно заняться своим здоровьем, герр Кауфман. В противном случае ровно через месяц у вас случится прободение язвы, и тогда отнюдь не «Аненэрбе» будет виновато в том, что вы отойдёте от дел. Возможно, навсегда.

Кауфман словно бы с головой нырнул в ледяную воду.

– Откуда… откуда вы… В самом деле, с чего вы взяли? Вы что, смеётесь надо мной?

– В таких вещах я всегда предельно серьёзен.

Парень вновь устремил исковерканный взгляд на безмятежно-солнечные откосы скалы над рекой.

– Кстати, я забыл ответить на один ваш вопрос. Вы спрашивали, в каком отделе я работаю. В отделе оккультных наук, герр Кауфман.

Побережье Нормандии, Дьепп

19 августа 1942 года

Воздушный бой над городом продолжался уже несколько часов. В выцветшем небе несколько десятков «Мессершмиттов» и «Фокке-Вульфов» крутили бешеную карусель с английскими «Спитфайрами». Два англичанина, резко снизившись, вырвались из круговерти, за первым «Спитфайром» волочилась тонкая струя сизого дыма. С земли к ним потянулись дымные трассы залпов малокалиберных зениток. На крыльях и фюзеляже подбитого самолёта несколько раз полыхнули окутывающиеся чёрным дымом огненные вспышки, что-то посыпалось трухой, левое крыло разломилось, и горящий «Спитфайр», кувыркаясь в воздухе, рухнул прямо на орудие. Пламя выплеснулось на обломки самолёта, громоздившиеся над сорванной с платформы и опрокинутой набок большой L-образной конструкцией, её странного вида широкий ствол, сужающийся к концу, был надломлен у основания, открывая внутренности – множество полых трубок. Второй «Спитфайр», спикировав, пролетел над разбитым орудием, метнулся в сторону, уходя от пулемётных очередей пары «Фокке-Вульфов», круто взял вверх, распустив за собой узкий белый шлейф гликоля из мотора, но «Фокке-Вульфы» нагнали его и, протрещав пушками, отправили догорать на землю.

Ничего этого, впрочем, Штернберг не видел. Он лежал на затоптанной траве и бессмысленно смотрел вверх, туда, где за маскировочной сетью, в прорехах просвечивавшей на солнце листвы, стальными чайками высоко проносились истребители. Только что англичане, случайно или намеренно, заставили замолчать орудие, которое за каждый сбитый немецкий самолёт отправляло к земле по три-четыре «Спитфайра». От удара единственный образец «Штральканоне-2» превратился в груду металлолома, укрытый в недрах механизма огромный кристалл погиб, и его близнец, покоившийся в ладонях Штернберга, внезапно покрылся трещинами и рассыпался на тысячу искрящихся осколков. Была вспышка боли, от которой словно рвались жилы, и миг глубокого беспамятства.

Затянутое сетью небо заслонили двое, они что-то говорили, но слов было не разобрать. Валленштайн и Ратке. Макс Валленштайн походил на бравого гусара времён Фридриха Великого, а Оскар Ратке – на хорька в каске. Ремень каски у Ратке болтался под тощим подбородком.

– Оскар, затяни ремень, – сказал Штернберг. Звуки внешнего мира вернулись вместе со звуком собственного голоса. – На черта тебе шлем, если носишь его как панаму? Ты не на курорте.

– Мы как раз на курорте, – напомнил Ратке, показывая в улыбке мелкие зубы. Ратке был сугубо штатским человеком, неохотно влезшим в форму и побаивавшимся собственного пистолета.

– Профессор Хельвиг будет биться в припадке, – жизнерадостно объявил Валленштайн. – Ты разнёс его пушку.

– Я? Его пушку?! Иди к чёрту, Макс. – Штернберг резко сел и указательным пальцем впечатал в переносицу очки. – Эта пушка принадлежит мне так же, как и ему. Это была моя идея с кристаллами. Без них тогда, во время бомбёжки Дюссельдорфа, эта проклятая штуковина не смогла сделать ни единого выстрела! А вот испытать её в боевых условиях предложил, кстати, сам Хельвиг. Санкта Мария и все архангелы, я ведь отдал на растерзание собственные кристаллы, других таких нет во всей Германии!

– Предъяви счёт Королевским ВВС, – ухмыльнулся Валленштайн.

– Тогда уж лучше лично Черчиллю, – поднявшись, Штернберг посмотрел туда, где среди опалённых кустов поднимался чёрный столб дыма. Дальше берег обрывался в морскую даль, затянутую серой пеленой. – Проклятие! – Руки у него ещё дрожали после всего произошедшего, в ушах звенело. – Чёрт бы побрал этого томми с его грудой металлолома. Я ж говорил, скверное здесь для неё место.

– Зато как она лупила по этим корытам – английские селёдки надолго запомнят! – восхитился Ратке.

Позицию для «Штральканоне» выбрали и впрямь удачно: отсюда простреливался весь пляж, протянувшийся перед городом до входа в закрытую гавань. Экспериментальное орудие установили на краю западного утёса, а его необычный расчёт расположился на довольно значительном расстоянии, укрывшись за остатками древней каменной стены. Собственно, весь расчёт составлял лишь один сидевший на раскладном стуле Штернберг, в трансе, с пустым бледным лицом склонившийся над большим отполированным прозрачным кристаллом, – он был и командир орудия, и наводчик, а заряжающего не требовалось. Находившиеся неподалёку зенитчики с суеверным ужасом наблюдали за адской машиной: она сама собой поворачивалась на платформе, задирала или опускала ствол. После того, как внутрь орудия в придачу к системе рефлекторов была помещена линза, созданная из кристалла, предназначенного для ясновидения, устройство стало передавать неизвестно откуда энергию, которая могла двигать предметы и, собранная в пучок, останавливала моторы. Вражеские самолёты, попадая под невидимый луч, падали, сползавшие с десантных барж танки замирали в полосе прибоя, катера волной прибивало к берегу, под огонь артиллерии и пулемётов. Высадка англичан окончательно захлебнулась. Ратке снимал работу «Штральканоне» на кинокамеру, а Валленштайн, склабясь, смотрел в бинокль. Он длинно выругался, когда дымящий «Спитфайр» упал прямо на орудие. Валленштайн собирался сменить Штернберга у кристалла.

– Могу поспорить, этот сраный герой нарочно сюда свалился.

Штернберг снова бросил взгляд в сторону разбитой «Штральканоне», с досадой зарылся пальцами во взъерошенные ветром волосы.

– Да ничего подобного. Чистая случайность, дьявол её раздери. Пилот уже был мёртв. Чтоб ему в аду гореть, идиоту.

Они вышли из укрытия и направились к обрыву. Слева, на утёсе пониже, возвышался старинный замок, ещё ниже простирался чадящий город. Вдалеке вокруг жирных клубов дыма «Мессершмитты» гоняли одинокий «Спитфайр». В сущности, всё уже было кончено. Остатки десанта суматошно грузились на катера, в то время как с берега их поливали бешеным огнём. Два катера, один за другим, перевернулись под напором отступающих. Штернберг злорадно улыбнулся, Валленштайн издевательски зааплодировал.

Штернберг подошёл к самому краю обрыва и, сложив руки на груди, принялся по-хозяйски оглядывать пляж, густо усеянный мёртвой техникой. Далеко, за входом в гавань, белой стеной возвышался восточный утёс. Берег у Дьеппа назывался Алебастровым. Прекрасное название для места, где одержана первая победа. Подотдел Штернберга существовал только месяц, и в нём было, не считая его самого, лишь два человека – но первый же проект, за который они взялись, проект по усовершенствованию орудия Хельвига, увенчался, несмотря ни на что, успехом.

Край утёса густо порос высоким чертополохом с сочными зелёными шипами. У берега уходил под воду один из английских катеров. Загнанный «Мессершмиттами» истребитель рухнул где-то в порту. Крупные лохматые цветы чертополоха были похожи на застывшие лиловые вспышки, над ними планировали чёрно-рыжие бабочки-репейницы. Одна бабочка, едва выйдя из крутого пике, уселась Штернбергу на рукав, чуть повыше нашивки над обшлагом – чёрного ромба с белой руной «Альгиц», символом «Аненэрбе»; руна походила на условное изображение человека, в ликовании вскинувшего вверх руки. Огненно-рыжая бабочка на чёрном сукне мундира смотрелась торжественно, как орден.

Валленштайн разглядывал в бинокль подбитые машины.

– У англичан новые танки. Хотя это барахло явно не оправдало их надежд.

– Да это не танки, а шезлонги, – усмехнулся Штернберг. – Англичане, должно быть, думали, им тут будет уик-энд. Привыкли до войны ездить в Дьепп на выходные.

– Нет, на самом деле они проводили учения, – подхватил Валленштайн, – просто их вынесло не к тому берегу.

– Подумаешь, немного сбились с курса. А когда увидели немцев, решили малость пострелять и посмотреть, что из этого выйдет. Между прочим, наши прогнозисты не ошиблись со временем начала высадки, зря ты строил из себя скептика, Макс…

Едва видная за дымами полоса далёких утёсов то проступала, то исчезала, словно какая-то смутная мысль. Меловые скалы, неровные, в уступах, трещинах и тёмных пятнах зелени, с иззубренными напирающей сверху растительностью краями, живописные в своей неправильности, – разве похожи они на отвесную гладь точно срезанного исполинским ножом золотистого песчаника, отражающуюся в зеркальной поверхности воды?

Валленштайн уже разговаривал поодаль с каким-то лейтенантом.

– Большинство там – канадцы, – сообщил он, когда Штернберг подошёл к ним. – Эти вояки захватили здешнее казино. Операция века. А когда им всё надоело и они сдались, кто-то из наших предложил раздеть их всех до трусов, чтоб не разбежались. Курортники, ага? Офицеров уже допрашивают…

– Нам требуется ваша помощь на допросе, оберштурмфюрер, – добавил лейтенант, не глядя на Штернберга.

По каменистой тропе они спустились в город.

– Канадцы на берегу вели себя как ненормальные, – говорил лейтенант. – Лезли под огонь собственных пулемётов. У кого-то уже потом крыша съехала. Бог знает что такое. Кое-кто из наших солдат тоже себя очень странно вёл…

Штернберг нахмурился: вот он, неизученный эффект «Штральканоне». То, что не было принято во внимание и теперь могло грозить серьёзными неприятностями.

Солдаты на улицах провожали их неприветливыми взглядами. Гарнизон Дьеппа состоял из сорокалетних резервистов, у которых едва ли могла вызвать расположение нагло-самодовольная молодость, помноженная на офицерские петлицы и чёрную, тыловую форму СС. Но было здесь и нечто большее. Возле перекрёстка, у пулемёта на зенитной треноге, пожилой солдат переглянулся с товарищем. Он не произнёс ни слова, но до Штернберга донеслось: «Господа учёные… Оружие… Отобрали победу…» Вот оно что, ухмыльнулся Штернберг. Это даже лестно.

Навстречу шла колонна пленных. Канадцы в истрёпанных серых мундирах несли в руках неказистые каски, напоминающие кухонную утварь. Кое-кто и впрямь был полураздет. Пленные кидали в сторону лощёных, при галстуках, очень молодых офицеров угрюмые взгляды, изредка цеплявшиеся за ломаный взгляд Штернберга. Он не отводил глаз, он давно научился не опускать взгляда. Он многое умел слышать, мог бы услышать и отголоски боли – в шеренге были раненые, – но не хотел слышать ничего подобного.

– Welcome to France, – бросил он канадцу, посмевшему с вызовом усмехнуться ему в лицо.

– Приехали, суши кальсоны, плотва! – гаркнул на пленного Валленштайн.

Ратке молча улыбался. На той стороне узкой улицы кинохроникёры наводили на лица бредущих вдоль тротуара канадцев камеру: крупный план.

На первом этаже старинной гостиницы, в большом тускло освещённом прокуренном зале несколько человек собрались вокруг закованного в наручники англичанина.

– …и не принимайте нас за идиотов. Мы прекрасно понимаем, что силы были слишком велики для рейда и недостаточны для вторжения. Так что это, в конце концов, было? – допытывался дознаватель на довольно приличном английском.

– Я был бы вам необычайно признателен, если б вы сами объяснили мне это, – отвечал англичанин без малейшей доли сарказма.

– Я вам сейчас объясню! – вспылил дознаватель. – На берегу нашли дюжину наших солдат, они были задушены. Их так скрутили верёвками, что они задохнулись. Это вы тоже не можете объяснить?!

– Приказ. Брать как можно больше пленных. Связывать так, чтобы они не могли уничтожить документы…

– Цели операции! – заорал дознаватель.

– Вы разрешите, я с ним немного поговорю? – Штернберг отстранил дознавателя, прибавив с брезгливой гримасой:

– Фюрер, знаете ли, не одобряет табакокурения. Вы не согласны с фюрером?

Дознаватель хмыкнул, однако сигарету затушил. Англичанин вскинул на Штернберга глаза. Штернберг положил ему на плечо левую ладонь, чувствуя его недоумение – пока без страха. Так, имя, звание… Англичанин подобрался – так пальцы сжимаются в кулак. Штернберг широко улыбнулся.

– Please don't resist, Bryan, – мягко произнёс он. – Otherwise it may be rather unpleasant for you. Relax. Just look at me.

Англичанин дёрнулся назад, переглотнул, стиснул зубы. Разумеется, он сопротивлялся, несмотря на предупреждение, и, разумеется, ему от этого было только хуже. Штернберг вогнал клинок своей воли в его сознание, точно нож под крышку запертой шкатулки, слегка надавил; офицер вздрогнул, не сводя с него остановившегося взгляда, зрачки его глаз резко расширились, как от сильной боли. Штернберг слегка склонил голову к плечу, ему нравился этот момент. Чужая память раскрылась перед ним, как полутёмный, с теряющимся во мгле высоким потолком, зал огромнейшей картотеки. Война… война. Высадка. Операция. Захватить порт, удерживать город в течение суток, разрушить аэродром… Слухи: немцы собираются испытывать оружие нового типа.

Штернберг отступил от пленного.

– Он действительно не знает подлинных целей операции. Но разведка у них работает неплохо.

– Чего это с ним такое? – хмуро спросил дознаватель.

Англичанин запрокинул голову, от угла рта протянулась тонкая нить слюны, в глазах плескался чёрный ужас.

– Ничего особенного. Через час придёт в себя. Да вы спрашивайте его, спрашивайте, вам же надо было, чтоб кто-нибудь развязал ему язык, – вот, пожалуйста. В таком состоянии он скажет абсолютно всё, что ему известно.

Штернберг вышел из гостиницы, саркастически улыбаясь. «Слухи», значит…

– Кто-то любезно предупредил англичан об испытаниях «Штральканоне», – неохотно ответил он на вопросы подчинённых.

Улица, загромождённая бетонными противотанковыми надолбами, выходила на широкий бульвар, тянувшийся вдоль пляжа. Подбитые десантные баржи, катера, танки с рогатинами высоких патрубков, вгрызшиеся гусеницами в крупную гальку, походили на выбросившихся на берег морских животных.

– Барахло танки, – сказал Валленштайн, спустившись с набережной на пляж. – Они просто теряют гусеницы на камнях.

Впрочем, много было на берегу и совершенно невредимых внешне машин. Рядом с ними в воздухе чувствовался странный едкий привкус, накатывала сильная слабость и тошнота. Какого рода поле возникало вокруг предмета, попавшего под невидимый луч «Штральканоне», было неизвестно до сих пор. Штернберг далеко обходил мёртвую технику. На глаза ему попался труп в серой куртке, лежащий по стойке «смирно», лицом в гальку. Почему это убитые всегда лежат так плоско, будто они уже наполовину ушли в землю, отстранённо подумал Штернберг. И вдруг заметил, что убитых вокруг много, много, из-за серой формы они сливались с камнями. Мутные волны прибивали к берегу трупы. Убитые неуклюже переворачивались в волнах, море утаскивало их назад и выплёвывало снова. Притащившиеся на пляж кинохроникёры наводили камеру на безразличные спины мертвецов.

На пляже, под жарким солнцем, прохватывал холод. Такой же холод, помнится, пронизывал целые кварталы Дюссельдорфа после бомбардировки, только из разбитых домов выносили отнюдь не солдатские – женские, детские трупы. И с какой раскалённой добела яростью думалось тогда об этих лежащих сегодня ничком на камнях союзниках. Штернберг окинул солнечный пляж холодным взглядом победителя. Бесстрастная белизна высящихся за пляжем меловых утёсов казалась воплощённой в камне прелюдией к грядущим, ещё не ведомым достижениям. Он уже представлял себе, что напишут завтра немецкие газеты – рядом со статьями о стремительном наступлении германских войск на Дону и в предгорьях Кавказа, – об этом бездарном предприятии. «Враг потерпел в результате этой десантной попытки, смехотворно обставленной с точки зрения военного искусства, уничтожающее поражение…»

Штернберг ждал триумфального возвращения в мюнхенский институт: успех операции должен был затмить потерю первого образца «Штральканоне». Победу они отпраздновали втроём в маленьком ресторанчике с выбитыми дверьми и окнами, упившись обнаруженным тут же кальвадосом и перед уходом бросив на пустую стойку веер рейхсмарок. Штернберг знал, что деньги у них будут, возможно, даже будет повышение по службе: интересно, что теперь скажет ему при встрече штандартенфюрер Лигниц, никогда не ждавший от своих подчинённых каких-то революционных достижений?

Мюнхен

24 августа 1942 года

– Мне следовало бы попросту отстранить вас от работы.

– За что? За то, что я помог этому лазарету, который по какому-то недоразумению именуется гарнизоном Дьеппа, дать англичанам хорошего пинка?

– За нарушение приказа, за очередную неуместную инициативу – раз. За то, что вы окончательно убедили вермахт в том, что с нами нельзя иметь дел, – два. – Лигниц, по своему обыкновению, говорил очень тихо, без интонаций, его сухое блёклое лицо, исчерченное возле глаз и у рта преждевременными морщинами, ничего не выражало. Что стояло за его словами, Штернберг не мог услышать (прочесть, ощутить – любое обозначение в равной степени подходило к тому не имеющему названия чувству, которым они оба владели в равной степени и потому были закрыты друг для друга). Но глаза Лигница за слюдяным блеском тонких хрупких стёкол были усталые и понимающие, и Штернберг знал, что начальник не собирается выгонять его со службы – ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо ещё.

– Если расставить вдоль побережья орудия хотя бы в половину мощности «Штральканоне-2», – Штернберг, подавшись вперёд, указательным пальцем несколько раз ткнул в стол, размашисто очертив ломаный контур береговой линии, – об опасности второго фронта можно будет забыть. Неужели генералы этого не понимают?

– Они понимают лишь то, что солдаты под действием этих лучей напрочь теряют голову. Становятся неуправляемыми. И что устройства типа «Штральканоне» будут поставляться не в вермахт, а в СС. Кто вам приказал стрелять по пляжу? Вы должны были использовать «Штральканоне» только в качестве зенитного орудия.

Штернберг взглянул на часы.

– Благодаря так называемому «нарушению приказа» танки не вошли в город! – запальчиво заявил он. – Разве этого мало? И с каких пор наши генералы беспокоятся о душевном здоровье вражеских солдат? Я думал, им наоборот понравится, что англичане сами лезут на мушку. Просто в будущем следует изменить тактику, чтобы не страдали наши солдаты. Вообще, нужно как можно скорее представить проект фюреру…

– Ваш проект – чистейшая утопия, – вздохнул Лигниц. – Откуда вы возьмёте столько кристаллов? Те, что нынче делают, не годятся, вы ведь сами говорили. И где вы наберёте операторов? Людей не просто со сверхчувственными способностями, а со способностями вашего уровня? – В словах Лигница не было, однако, ни тени раздражения или насмешки.

Штернберг снял громоздкие очки в стальной оправе, достал из кармана кителя мятый белый платок и принялся протирать круглые линзы, поглядывая на начальника из-под длинной чёлки. Он нарочно редко стригся – чтобы волосы падали на глаза.

– Я уверен, вопрос с кристаллами решаем. Операторы… в конце концов, можно организовать отбор, обучение. Это оружие будущего, штандартенфюрер. И наплевать, что по этому поводу думают в вермахте.

– Вот и займитесь кристаллами, – снова вздохнул Лигниц. Его сухощавые нервные пальцы, перебиравшие бумаги, подрагивали больше обычного.

«У него явно какие-то крупные неприятности, – в очередной раз подумал Штернберг. – Интересно, кто ему насолил?» Некоторые подчинённые едва ли не в лицо называли Лигница слабаком, не справляющимся с обязанностями главы оккультного отдела «Аненэрбе». Штернберг так не считал. Он симпатизировал Лигницу и был демонстративно нагл с его недоброжелателями.

Штернберг надел очки, опять глянул на часы, потом на бумаги на столе начальника. Он узнал зигзагообразную подпись на одном из документов.

– Опять этот любитель попугать мертвецов? Что ему нужно на сей раз? Собирается перекопать все могилы Нордфридхофа? Провести на стадионе массовый спиритический сеанс? Устроить в Доме Искусства выставку мумий?

Лигниц отложил бумаги.

– Как у вас продвигается проверка на благонадёжность группы профессора Хельвига?

– Прекрасно, – неопределённо улыбнувшись, Штернберг вновь отогнул манжету над циферблатом наручных часов. – Разрешите идти, штандартенфюрер?

– Пока не разрешаю. Где ваше заключение? Вы должны были представить его ещё вчера. Дело не терпит отлагательств, сегодня звонили из гестапо…

– Заключение завтра, всё завтра, – Штернберг вскочил с кресла, – виноват, мне действительно надо идти. Кстати, у меня есть чудеснейшее предложение, – сказал он уже от двери, – проведите реформу отдела, ликвидируйте этот клуб гробокопателей, я в жизни не видел более бессмысленной и зловонной конторы…

– Рейхсфюрер считает подотдел Мёльдерса перспективным, – по-прежнему ровно произнёс Лигниц. – Занимайтесь своими делами.

«Один из немногих здесь, у кого всегда ясная голова, – думал Штернберг о Лигнице, почти бегом поднимаясь по широкой, с коваными перилами, лестнице. – Ему бы вот только руку потяжелей, чтобы разом заткнуть рты всем тем, кто считает его „мягкотелым либералом“. Впрочем, чем бы закончились все мои начинания, если б не потворство Лигница?»

В своём кабинете Штернберг поменял униформу – чёрный китель, белая сорочка и чёрный галстук, чёрные галифе, высокие сапоги – на костюм цвета дорожной пыли, купленный в недорогой лавке готового платья, и ботинки. Из оберштурмфюрера СС он превратился в двадцатидвухлетнего студента. Ипостась оберштурмфюрера нравилась ему гораздо больше: эсэсовец фон Штернберг заказывал костюмы в ателье, у него уже имелся собственный подотдел и собственный автомобиль, а студенту сейчас придётся ехать на трамвае. Чёрный цвет делал его старше и солиднее, чёрный был цветом его касты, и потому Штернберг пренебрегал новой, серой, формой, которую было принято носить в последние годы.

Пиджак оказался узковат в плечах, брюки коротковаты. Штернберг зажал под мышкой расхлябанный зонтик и потёртый портфель, ещё больше взлохматил и без того взъерошенные волосы – жаль, в кабинете нет зеркала – вид у него сейчас, надо полагать, самый идиотский, то есть как раз такой, какой требуется. Он взял со стола авторучку, с удовольствием повертел в левой руке, перебирая в пальцах, прикрыв глаза. Это был его трофей. Ещё в Дьеппе он решил погадать на Хельвига и его учёных, водя рукой с маятником на тонкой нити над списком фамилий. Затем, по возвращении в Мюнхен, ему пришлось перебрать множество предметов, шатаясь по небольшому, к счастью, бюро Хельвига и делая вид, будто он ищет оставленную папку, – пока он не нашёл эту ручку, принадлежавшую человеку, который всегда аккуратно исчезал с рабочего места перед его приходом, – как оказалось, недаром. Психометрия – что-то вроде умения видеть через пальцы. Берёшь предмет в левую руку и просто ни о чём не думаешь. Когда развеется туман собственных мыслей и чувств, в пустоте проступит бледными картинами, отзовётся далёкими голосами всё то, о чём думал и что чувствовал тот человек, который прежде держал эту вещь в руках.

Так Штернберг узнал, кто именно из команды Хельвига сцеживает информацию союзникам. Его ровесник, тоже студент, белобрысый очкарик – правда, не самого высокого роста, неуклюжий и мешковатый. Однако маятник на мысленные вопросы Штернберга уверенными колебаниями («да» – «нет») указал, что агент, с которым у рохли была назначена встреча, прежде получал от него информацию через посредника, фотографии его не видел, а значит, существовала убедительная вероятность того, что подмена студента не будет замечена. Отчёт о психометрическом анализе Штернберг пока составлять не стал. Весь набор традиционных шпионских ужимок вроде зонтика под мышкой или дурацкого пароля он без труда считал с предмета (хозяин авторучки сильно волновался и только и думал, что о предстоящей встрече). Валленштайн и Ратке должны были, под видом гестаповцев, с минуты на минуту «арестовать» рохлю, едва тот покинет контору Хельвига, и посторожить пару часов в пустой квартире, пускай посидит и подумает над тем, каково это – быть предателем.

Доехав до Принцрегентенштрассе, Штернберг купил в ближайшем киоске свежий номер «Дер Штюрмер», мерзейшую газетёнку, которую по собственному желанию никогда б не взял в руки, и не торопясь направился в сторону реки. У газеты он помял вверху страницы, согнув их углом. Было отчётливое ощущение, что за ним наблюдают с того момента, как он вышел из трамвая. Он остановился у широкого каменного парапета моста, бросил под ноги портфель, зажал зонтик под мышкой и раскрыл газету, облокотившись на парапет. Брезгливо пробежался взглядом по страницам. «Евреи – наша беда». «Близится тот день, когда еврейский сброд будет стёрт с лица земли». Коротенькие гавкающие статейки, истошные лозунги, непроходимо глупые письма провинциалов, карикатуры: паук с курчавой губошлёпой человеческой головой, с иудейской звездой на жирном брюхе сидит посреди паутины; еврей с похотливой ухмылкой связывает обнажённую светловолосую девушку; рыцарь разит мечом обезьяноподобных существ в советских пилотках – «Близится наша победа на Востоке». Развороты этого издания часто вывешивали на специальных досках в скверах и на многолюдных улицах. Штернберг скучающе посмотрел поверх газеты на медленные серые воды Изара, на возвышавшуюся за мостом колонну с Ангелом Мира, поблёскивавшим на солнце тусклой позолотой. Подошёл крепкий человек лет сорока, с зонтиком, газета в его руке была с загнутыми углом страницами.

– Вы слыхали о том, что у Максимилиана Йозефа было семеро внебрачных сыновей?

Английский юмор, подумал Штернберг и ответил условленное:

– Нет, что вы, только четыре дочери.

Человек пристально посмотрел на него, и Штернберг остро почувствовал, что в кармане у незнакомца пистолет. Но больше ничего прочесть не удалось. Он вслушивался до озноба, до слабости в ногах, но рядом словно стояла стена, отгородившая все мысли незнакомца. Значит, у союзников есть и вот такие агенты, мрачно подумал Штернберг. Я нарвался на сенситива. Интересно, что он умеет? Что видит, слышит, чувствует? Если он тоже психометр… Штернберг вытащил из портфеля папку и передал незнакомцу. Тот сразу раскрыл её и принялся очень пристально, очень подолгу изучать каждый документ – впрочем, бумаг в папке было совсем немного. Штернберг поглядывал на него, медленно листая газету. Что этот тип делает? Глаза незнакомца были странно пусты. Что, чёрт его возьми, он делает? Запоминает каждую страницу? Есть такие – с фотографической памятью. Теперь ясно, почему рохля согласился стащить у Хельвига важные бумаги, – с расчётом на то, что сегодня же после обеда тихо вернёт их на место… Ну же, давай назад папку. Сейчас, сейчас посмотрим, что ты за птица.

Как только незнакомец протянул папку, Штернберг так резко выбросил всё прочь из сознания, что закружилась голова. Коснулся папки – и увидел внутренним взором точную копию незнакомца, только в очках и чёрном костюме, человек сидел за ярко освещённым столом в тёмной комнате и быстро-быстро писал, что-то зарисовывал карандашом, ему подкладывали чистые листы бумаги, глаза его смотрели прямо, будто в даль, в пустоту. Штернберг от удивления едва не выронил папку.

– С вами всё в порядке? – сухо поинтересовался незнакомец.

– Да… Душно. – Пока Штернберг засовывал бумаги в портфель, незнакомец успел перейти дорогу. Попробовать проследить за ним? Вспугну ведь, одёрнул себя Штернберг, какой из меня шпион, а он наверняка почувствует… Тем не менее, выждав минуты две, Штернберг направился вслед за агентом, вниз по Виденмайерштрассе. Именно на этой улице, в мюнхенской резиденции «Аненэрбе», около трёх лет тому назад началась его карьера. С тех пор оккультный отдел разросся настолько, что переехал в особое здание.

Иногда Штернберг останавливался и касался земли рукой, стараясь уловить след. Газету он сунул в урну. Когда в очередной раз, присев, склонился, подошли двое полицейских.

– Ваши документы.

Чёрт. Штернберг выпрямился, заставив тем самым полицейских дружно задрать головы.

– Нет документов. Забыл.

Это была правда. Документы он благополучно оставил в кармане кителя.

Полицейские разглядывали его, будто пальму посреди баварского елового леса.

– Что в портфеле?

– Бомба с часовым механизмом, – осклабился Штернберг. – Пистолет с глушителем. И секретные документы.

– Ну-ка, верзила, пройдём с нами. Весельчак…

Полицейские завели его в переулок, где стоял чёрный автомобиль, и первым делом полезли в портфель. Папка с документацией на «Штральканоне» произвела на них, как и следовало ожидать, очень серьёзное впечатление. Они выразительно переглянулись.

– На Бриннерштрассе.

– Вот и отлично, господа, мне как раз именно туда и надо, – заявил Штернберг, подставляя запястья под наручники.

Из машины его провели через задний двор здания гестапо, которое прежде ему доводилось видеть только с улицы, прямиком в подвал, в помещение без окон. Усадили на стул. Напротив стоял громоздкий стол, за которым скоро нарисовался жёлтый, с отёчным лицом, следователь. Пока следователь ещё не явился, а охранник стоял в дверях, Штернберг, зажмурившись, во всех подробностях представил себе механизм замка. Ну же: щёлк!.. С третьей попытки замок наручников открылся.

– Чего у тебя, парень, с глазами? – первым делом лениво поинтересовался следователь, просматривая документы из штернберговского портфеля. – Мамаша в детстве головой вниз уронила?

– Нет. На таких, как вы, слишком долго смотрел.

– Шутишь, значит. Мы вот тут тоже очень любим пошутить. Кто таков?

– Оберштурмфюрер СС фон Штернберг. И прекратите тыкать.

От следователя удушливой волной прокатилось раздражение.

– Кто такой, спрашиваю!

– Оттон Великий, – процедил Штернберг.

Следователь, многозначительно смерив его злым взглядом, потянулся к карману – за пачкой сигарет.

– Не смейте курить в моём присутствии.

– Чего-чего?.. – Рука следователя остановилась.

– Не выношу. И вообще, мне этот аттракцион надоел. Позвоните оберфюреру Зельману, он по понедельникам, я знаю, всегда здесь бывает. Внутренний номер я сейчас назову. Он вам скажет, кто я такой.

Следователь уставился на него открыв рот. Захлопнул, снова распахнул:

– Уве!

Явился мордастый детина с лапами цвета кирпича. Штернберг неприятно рассмеялся.

– Слушайте, а вы не могли подобрать на эту должность какую-нибудь менее типичную особь? Просто цирк какой-то…

– Заткнись. Уве, растолкуй ему, как нужно отвечать на вопросы.

Штернберг успел стряхнуть наручники прежде, чем Уве размахнулся для удара, вскочил, пинком отбросил стул и ткнул детину кулаком в солнечное сплетение. Из пробитой невидимой бреши хлынул нечистый энергетический поток, Уве закатил кабаньи глазки и мягко осел поперёк опрокинутого стула. Штернберг с вытянутой рукой обернулся к вцепившемуся в кобуру следователю.

– Звони – оберфюреру – Зельману, идиот. Не то я спалю к чертям собачьим весь этот ваш свинарник. – Штернберг согнул руку, сжал в кулак, поднеся к лицу, затем резко выпрямил указательный палец. На нём плясал яркий узкий язычок пламени, отражаясь в стёклах очков. Следователь перестал терзать кобуру и прислонился к стене. Штернберг подул на пламя, оно задрожало и исчезло. Он широко, хищно улыбнулся. Следователь, развезя потную физиономию в ответном подобии улыбки, потянулся к телефону.

Этот же самый следователь, прея от страха перед крупнокалиберным выговором, отвёл Штернберга в кабинет на втором этаже. Впрочем, боялся следователь напрасно.

– Вы авантюрист! Глупец, мальчишка! Вы объясните мне когда-нибудь, что творится в вашей шальной голове?

Штернберг давно не видел генерала настолько рассерженным. Зельман медленно расхаживал от окна к столу, вколачивая в пол массивную чёрную трость и тяжело приволакивая правую ногу (давным-давно, когда Штернберга ещё не было на свете, он получил серьёзное ранение на фронте во время Великой войны).

– Что, захотелось приключений? Захотелось пулю в лоб и чтобы труп сбросили в реку? Захотелось, чтобы все пальцы переломали в подвале? Благодарите Бога, олух, что вы счастливо избежали и того и другого!

Штернберг с трудом удержался, чтобы не поджать пальцы сложенных на коленях рук – драгоценных, тренированных, музыкальных. Он неплохо представлял себе, что делается в подвалах гестапо, и ему, в общем, не было до этого никакого дела, его это не касалось и не должно было касаться. Вот только от упоминаний про сломанные пальцы всегда передёргивало.

Нужно было отдать Зельману должное: когда он увидел нелепое одеяние Штернберга и принесённые следователем документы, то почти не удивился и ни в чём таком не заподозрил, только поинтересовался, что всё это означает. Но когда Штернберг принялся хвастаться, как ловко скормил британскому агенту собственноручно состряпанную фальшивку, а тот слопал и не подавился, хотя и был, представьте себе, экстрасенсом, – вот тут генерал поднялся из-за стола, и Штернберг умолк на полуслове: в комнате будто бы сделалось на десять градусов холоднее.

– Думаю, этот ваш шпион с самого начала прекрасно понял, кто вы, и не разделался с вами только из жалости, – добавил Зельман под конец, прежде всего основательно выругав Штернберга за безрассудство. – А как не пожалеть такого феноменального болвана, который, надев за каким-то чёртом драный костюм, оставил на запястье золотые часы, – генерал хлопнул его по плечу, Штернберг обернулся, скосил глаза и увидел, что тесноватый пиджак всё-таки треснул у рукава, вдоль шва, а затем уставился на выглядывавшие из-под манжеты часы в массивном золотом корпусе.

– Санкта Мария… До чего же по-идиотски всё получилось. Как в плохом детективе…

– Вот-вот, – немного успокоившись, генерал сел обратно за стол. – Наконец-то вы вспомнили, что у вас, оказывается, есть голова на плечах. К сожалению, вы ею редко пользуетесь.

– Но, в конце концов, всё не так уж скверно. – Штернберг снова выпрямился в кресле. – Во-первых, мои люди задержали этого лаборанта, который работает на англичан. Во-вторых, фальшивка всё-таки проглочена, и к тому же я теперь где угодно найду этого человека, мне нужен только маятник и карта города, и как можно скорее, пока он ещё не уехал далеко, иначе всё здорово усложнится… Между прочим, англичане вовсю используют в разведке близнецов. У них ведь врождённая телепатическая связь, её просто надо развить… Пока мы в своём отделе сидим и думаем, как протолкнуть наших телепатов в разведку, англичане преспокойно работают!

Зельман молча смотрел на него.

– Альрих, – произнёс наконец генерал. – Если кто-нибудь нажмёт на спусковой крючок, пулю вы, при всех ваших редкостных талантах, не остановите. Как и осколок снаряда. Какой кретин послал вас в Дьепп? Лигниц? Хельвиг?

– Лигница не беспокойте, у него и так слишком много проблем. Я поехал туда по собственному желанию.

– Так я и думал. Ну что, посмотрели, как это бывает? Несколько граммов свинца, и из человека получается кусок тухлого мяса. В следующий раз, прежде чем ввязаться в очередное безумное предприятие, вспомните об этом.

– Нашим солдатам обычно советуют вспоминать о других вещах. Например, о том, как почётно умереть за родину, за фюрера…

Зазвонил крайний из трёх телефонов. Зельман приподнял трубку и грубо вбил обратно на место. Штернберг опустил голову.

– Простите, мне не следовало этого говорить.

– Действительно не следовало, Альрих, – сказал генерал. Он всегда обращался к Штернбергу только по имени, и тот не имел ничего против. Зельман был невысоким человеком лет шестидесяти, с широким не от возраста, а от природы, с довольно угрюмым, несколько бульдожьим лицом, и худощавый, диковато ухмыляющийся по любому поводу Штернберг нисколько не походил на него, но, тем не менее, их иногда принимали за родственников. Штернбергу это отчего-то нравилось.

– Ладно, вернёмся к делу, – Зельман разложил на столе карту города. – Вам, наверное, нужно съездить за инструментом?

– Инструмент у меня всегда при себе. Мне нужно к нему лишь какую-нибудь нить. – Штернберг достал из нагрудного кармана один из тех драгоценных перстней, что обычно унизывали его пальцы. Затем стащил с носа очки и без надобности принялся протирать их скомканным платком. Он часто хватался за очки: что-то вроде нервного тика, то, что в самоуверенном эсэсовце осталось от неустроенного студента. Без карикатурно-больших круглых очков (вызывающую нелепость которых наверняка следовало расценивать как самоиздевательскую) лицо Штернберга разом теряло весь налёт гаерского веселья, становилось строже, благообразнее – даже невзирая на фатальный недостаток. С опущенными глазами, прикрытыми тенью густых золотистых ресниц, это была уже не шутовская физиономия, а лицо аристократа – изысканно-удлинённое, с прямым, совершенной формы, носом и крупным, столь же совершенной лепки, властным ртом. Глядя вот на такого, почти незнакомого Штернберга, Зельман с удовольствием вспоминал, что перед ним не крестьянский сын или мелкий бюргер, каких в СС большинство, а потомок древнейшего рода баронов Унгерн-Штернбергов, ведущего происхождение ещё с середины первого тысячелетия, рода рыцарей, уходящего корнями во тьму глухих веков, в дебри полузабытых сказаний, рода крестоносцев, разбойников, алхимиков и святых. На фамильном гербе Штернбергов были изображены лилии и шестиконечные звёзды, и венчал его девиз: «Звезда их не знает заката». Штернберг старательно обходил любые разговоры о том, что послужило причиной его вступления в СС. Его односложные и уклончивые ответы обычно можно было расценивать как угодно. Однажды он обмолвился, что «Германия на свете только одна, какая она ни была бы» и «пусть она лучше будет со мной, чем без меня». В конечном счёте, что бы ни послужило истинной первопричиной для его решения – полное разорение семьи и студенческая жизнь впроголодь, постоянная угроза ареста, юношеские амбиции или одиночество человека, одарённого необыкновенными способностями, снедающее душу желание быть оценённым по достоинству, – Зельману и в голову не пришло бы делать какие-то замечания по этому поводу. Тем не менее Штернберг избегал этой темы так тщательно, будто как раз не желал слышать чужих суждений на сей счёт.

Мюнхен – Берлин

Начало декабря 1939 года

Дождливым зимним утром в кабинет к профессору Вальтеру Вюсту, декану философского факультета Мюнхенского университета, по совместительству – куратору исследовательского общества «Наследие предков», отвечавшему, помимо прочего, за приём в «Аненэрбе» новых сотрудников, заявился незнакомый студент.

– Я учусь здесь первый год, – представившись, пояснил парень, широко ощерившись в улыбке, больше похожей на оскал.

«Долговязый Квазимодо», – подумал Вюст, брезгливо разглядывая нелепого и бедно одетого посетителя из-за газеты. Студент оскалился ещё шире, отчётливо произнеся:

– Квазимодо? Вы неоригинальны в образных сравнениях, профессор.

Вюст пока ещё ничего особенного не заподозрил, но ему стало не по себе. Он отложил газету и поинтересовался, что, собственно, визитёру угодно. Студент уселся в кожаное кресло перед столом, хотя никто не давал ему на то позволения.

– Мне угодно, профессор, чтобы вы лично представили меня рейхсфюреру – и как можно скорее.

Декан, похолодев от бешенства, – в жизни он ещё не сталкивался с таким наглым хулиганством – поинтересовался, на каком таком основании нищему студенту требуется аудиенция рейхсфюрера СС.

– На таком основании, профессор, что я более всех в рейхе достоин этой аудиенции, – процедил парень, развалившись в кресле самым что ни на есть нахальным образом.

– Да вы просто пьяны, – зло сказал Вюст, а про себя подумал: «Сумасшедший».

– Не то и не другое, – ответствовал очкастый студент.

Вот тут декану стало страшно. Он боялся ненормальных. Он решил, что разумнее всего будет позвать на помощь – да хотя бы секретаря (и куда тот, кстати, смотрит?).

– Не вздумайте орать, профессор, – ледяным тоном предупредил кошмарный студент, хотя Вюст ещё и рта не успел раскрыть. – Сейчас я покажу, почему рейхсфюрер будет вами очень доволен, если вы отведёте меня к нему.

Парень встал, протянул руку над разложенным по столу «Народным обозревателем». На бумаге поверх крупных заголовков и столбцов мелких букв стало медленно проявляться, словно бы прожигаться, большое тёмно-коричневое изображение – идеальный круг с расходящимися во все стороны зигзагообразными лучами-молниями. Декана продрал мистический ужас.

– Вам знаком этот символ, не так ли? – усмехнулся студент.

На сероватой газетной бумаге красовалось то, что оккультисты называли «Чёрным Солнцем». Вюст мельком трусливо подумал, а не пьян ли, случайно, он сам. А что ещё более вероятно – не рехнулся ли он?

– Нет, профессор, – успокоил его студент.

Утешение было слабым – профессор с радостью предпочёл бы признать собственное сумасшествие, поскольку дальше произошло уже и вовсе невероятное. Невозможный студент щёлкнул перемазанными чернилами пальцами – и изображение посередине разложенной газеты вспыхнуло самым неподдельным пламенем, с жаром и запахом горелой бумаги, а потом и весь «Фёлькишер беобахтер» заполыхал, как костёр. Студент ещё раз щёлкнул пальцами – и на углах телефонного аппарата, на металлической пружине настольного календаря и на пресс-папье засияли сгустки голубоватого света, вроде огней святого Эльма. Профессор Вюст соскочил с кресла с воплем «Пожар!» – точнее, ему очень хотелось завопить, но ничего не вышло: горло мучительно свело, стало очень трудно дышать. Он в панике схватился за шею.

– Я же предупреждал, не надо кричать. Итак, вы представите меня рейхсфюреру, профессор? – вкрадчиво произнёс адский студент, вновь устраиваясь в кресле.

Парень был бледен как полотно и мелко дрожал, но не от страха и не от ярости, а от некоего неимоверного усилия, находившегося за гранью не то что понимания, а даже воображения Вюста. Декан невнятно прохрипел что-то, елозя по столу руками.

– Я полагаю, вы понимаете, как выгодно вам познакомить меня с рейхсфюрером, профессор, – ровно продолжал студент. – Гораздо выгоднее, чем бежать в полицию, не правда ли? Так что обойдёмся без вульгарного шантажа, это нас с вами недостойно. Вы ведь умный человек, вы же представите меня рейхсфюреру, профессор?

– Пред… ставлю… – на последнем усилии выдохнул декан – и едва он произнёс заветное обещание, как горло отпустило, и он в изнеможении повалился лицом на стол, в догорающие остатки газеты.

– Я полагаю, вы человек слова, профессор, – студент протянул худую длиннопалую руку. Декан долго смотрел на эту руку, самую обыкновенную и в то же время такую страшную, и осторожно пожал её. При этом его собственную руку пронзило острой болью, и, поднеся ладонь к глазам (от страха косившим ещё больше, чем у студента), Вюст увидел алеющий крестообразный ожог.

– Это чтобы вы не забывали о своём обещании, – пояснил, уже вовсе предобморочно побелев, но по-прежнему ухмыляясь, невообразимый студиозус. – Это пройдёт, как только я вашими стараниями предстану перед рейхсфюрером, профессор.

Через два дня куратор «Аненэрбе» вместе со студентом выехал в столицу, совершенно не представляя себе, под каким соусом преподнесёт рейхсфюреру это существо (ибо Гиммлер считал, что для людей с физическими недостатками есть лишь одно допустимое место обитания – концлагерь). Но Вюст опасался напрасно: рейхсфюрер был необычайно доволен. Устройство студента в институт «Наследие предков», которому не хватало не то что ярких талантов, а даже просто достойных кадров, послужило далеко не последним поводом к присвоению Вюсту очередного эсэсовского звания.

Мюнхен

Июль 1940 года

До этого времени Зельман пребывал в уверенности, что является главой самой серьёзной и влиятельной из всех структур рейха, имеющих отношение к изучению (применительно к его ведомству, скорее, пресечению) сверхъестественных явлений. Мелкие группки профанов, каких всегда хватало в недрах СС, – «мистицирующие», как называл их Зельман, – не могли сойти даже за подобие конкурентов. Входившая в СД группа под названием «Зондеркоманда Н», изучавшая историю ведовства и судебные процессы над ведьмами, была вполне беспомощной: её представителей архивариусы зачастую гнали взашей без особых последствий, ссылаясь на низкую квалификацию эсдэшников, недостаточную для работы со старинными документами. Тем не менее, эта организация была весьма настырной и успешно выдавила со своего поля деятельности «Аненэрбе», давно покушавшееся на «ведьмологию». Но «Зондеркоманда Н» имела дело исключительно с касавшейся ведьм документацией. Общение с самими «ведьмами» было прерогативой Зельмана и его «Реферата Н».

Правда, имелся ещё некий «учебно-исследовательский отдел оккультных наук» в составе «Аненэрбе». Существование его, в отличие от «Реферата Н», особо не скрывалось (о нём даже было написано в памятном издании «Аненэрбе» 1939 года, где уточнялось, что отдел занимается изучением астрологии, хиромантии и прочих подобных дисциплин), но многие, зная всю глубину пропасти, отделявшей амбиции «Аненэрбе» от далеко не блестящего положения дел в исследовательском обществе, резонно полагали, что таинственный отдел присутствует лишь на бумаге да в воображении рейхсфюрера.

Так же считал и Зельман, а потому был в высшей степени заинтригован, когда ему предложили поглядеть на «настоящего мага из „Аненэрбе“». Зрелище, как клятвенно уверяли, достойно было даже того, чтобы ради него поехать на очередную мюнхенскую выставку шедевров «национального искусства», которую собирался посетить Гиммлер со свитой. Зельман подозревал, что «магом» окажется не совсем вменяемый субъект со странностями, способными всерьёз заинтересовать, кроме Гиммлера, разве что врачей психиатрической лечебницы, сменивший на неформальном посту такого же полувменяемого Вилигута-Вайстора, так называемого «Распутина при дворе рейхсфюрера», невесть за что уволенного из СС год назад. Зельман сомневался, что ради очередного маразматика с клиническим прошлым стоит тратить время на «арийское искусство». Но всё-таки поехал.

Гиммлер лично представил Зельману своего оккультиста. Должно быть, рейхсфюреру казалось очень забавным знакомить старого инквизитора с юным ведьмаком. Над ситуацией и впрямь можно было вдоволь поиронизировать: представители двух совершенно взаимоисключающих кланов, но, тем не менее, работники единой организации жали друг другу руки, а Гиммлер разглагольствовал о том, что оккультные науки и занятия магией официально запрещены по всей Германии, поскольку они – привилегия, принадлежность элиты, и лишь элите – то есть СС – надлежит сохранять и развивать их. Новоявленный оккультист оказался, к полному недоумению генерала, сущим мальчишкой в чине унтерштурмфюрера (но уже с лентой креста за военные заслуги второго класса в петлице чёрного кителя). Стоило Зельману что-то произнести, как парень тут же открыл радостно улыбающийся рот (как позже выяснилось, к несчастью для окружающих, он вообще редко когда его закрывал) и принялся по клочкам разносить Адольфа Циглера, одного из любимейших художников фюрера. На глазах у шефа имперской полиции полоумный офицерик растаптывал святое и неприкосновенное, за пять минут заработав себе концлагерей на десять жизней вперёд. Даже за самую деликатную критику «арийской живописи» можно было запросто получить личный номер на грудь и прописку в «кацет» на всю оставшуюся недолгую жизнь. Зельман глядел на парня, словно набожный монах на забредшего в собор богохульника. Гиммлер тихо наблюдал за генералом узкими сонными глазами за круглыми очочками. Возможно, стремительно бледневшее лицо гестаповца и впрямь являло собой в ту минуту весьма занятное зрелище. Впрочем, самое дикое заключалось даже не в том, что юродивый офицерик в присутствии хозяина концлагерей смешивал с грязью неприкосновенного арийского живописца. Когда Зельман входил в вестибюль, думал он как раз о Циглере. И думал очень плохо. Циглер, которому Господь напрочь отказал во всяком подобии таланта, обыкновенно писал обнажённую натуру и делал это с маниакальной, чудовищной педантичностью (за что, кстати, получил нелестное прозвище «художник немецких лобков»). На входе в анфиладу выставочных залов Зельман мысленно разнёс Циглера в соответствии с теми самыми пунктами, которым сейчас следовал офицерик. Мальчишка буквально повторял его мысли вслух. Неужели это было всего лишь жутковатое совпадение? Зельман обошёл косоглазого парня как зачумлённого, думая о том, сколько недель ещё будет разгуливать на свободе эта новая игрушка рейхсфюрера. Гиммлер подвёл Зельмана к полотну, кажется, Падуа, и поинтересовался его мнением о новой картине. Зельман отделался чем-то благожелательно-нейтральным. Гиммлер выжидательно посмотрел на долговязого парня, притащившегося следом со шкодливой ухмылочкой.

– Это, с вашего позволения, рейхсфюрер, полное дерьмо, – высказался парень, глядя Зельману в глаза. – Это позор – так писать женщину.

Гиммлер довольно кивнул. Зельману всё стало ясно. Парень представлял собой то, что на жаргоне «Реферата Н» называлось «пеленгатор»: он был талантливейшим телепатом, способным не только улавливать чужие мысли, но и с лёгкостью определять их носителя. Офицерик слово в слово повторил всё то, что у Зельмана язык чесался произнести.

– Рекомендую вам, Зельман, воспитывать ваши художественные вкусы. Учтите, скоро я буду знать мысли всех и каждого, – сухо сообщил Гиммлер и вновь посмотрел на парня.

– Это будет сущий ад, рейхсфюрер, – невинным голоском произнёс офицерик, улыбаясь помрачневшему Зельману. Генерала просто взбесило, что какой-то сопляк так беспардонно потрошит его сознание, да ещё прямо перед шефом СС. Парень же уставился на какую-то большую картину и громко изрёк, что если изображённое на ней существо называется идеалом немецкой девушки, то в таком случае он требует отдать художника под суд от имени всех немецких мужчин.

Потом они шли по светлым залам, и Зельман, с возрастающим изумлением слушая невообразимую трепотню молоденького офицерика, внутренне метался от острого желания надавать парню затрещин и тем самым привести его в состояние, быть может, более соответствующее окружающему миру, до жгучего намерения любым способом выцарапать это сокровище из «Аненэрбе» и сделать его своим заместителем в «Реферате Н». Кажется, дело тут обернётся сотрудничеством, решил в конце концов генерал. И притом сотрудничеством долгим и успешным.

От 18.X.44

В сущности, рано или поздно я всё равно предстал бы перед эсэсовцами – если не в качестве нового сотрудника, то в качестве подозреваемого или обвиняемого. Думаю, в тридцать девятом Зельман уже знал о моём существовании – во всяком случае, о существовании некоего человека, обитавшего в одном из пригородов Мюнхена, в квартале старых особняков, а выяснение личности было лишь вопросом времени. Дело в том, что блокляйтерам этого квартала подозрительно часто не везло.

Первый блокляйтер, трусливое, склонное к мелким пакостям животное, поначалу трепетал перед моим отцом, но болезнь отца и наша нищета вскоре развязали этому ничтожеству руки. У него была лишь одна страсть (не считая выпивки): он обожал вызывать своими словами опасливую настороженность в глазах мужчин и жалобный испуг (лучше со слезами) в глазах женщин. Моя мать, не проронившая ни слезы даже тогда, когда мой отец, едва разомкнув одеревеневшие губы, повелел привести священника (она отрезала: «Нет», – и, я думаю, только поэтому отец выжил), блокляйтера холодно игнорировала, что выводило мерзавца из себя. Ему неинтересно было просто донести на нас. Он пытался запугивать, пытался насмехаться. Он лично вручал мне бланки вступления в Гитлерюгенд (тогда членство в этой организации уже было повальным, но ещё не являлось обязательным), чтобы после либо с издевательским участием поинтересоваться, не отказали ли мне из-за моего порока, либо порассуждать о нашей «спеси» и в сотый раз пригрозить сообщить о нас «куда следует». Такие бланки тогда распространяли и в гимназии: «Почему ты ещё не в Гитлерюгенде? Если ты за Гитлера и Гитлерюгенд, заполняй бланк. Если не хочешь вступать, напиши о причинах…» Я вообще ничего не писал.

Потом, после истории с моей сестрой блокляйтер над нами измывался уже в открытую. То, что я однажды наговорил в ответ на очередное его оскорбление, уставившись ему в глаза, – теперь я понимаю – было настоящим, образцовым проклятием, пущенным в упор. В тот же день блокляйтер отравился, вскоре сломал обе руки, затем у него сгорел дом. Затем он исчез куда-то – говорили, он был арестован, – и на его место пришёл новый. Этот не докучал нам целый год, а потом история повторилась. Кроме того, я опрометчиво взялся практиковаться на главных осведомителях блокляйтера, которых начали одолевать разнообразные недуги – то поочерёдно, то всех вместе. Я всё отчётливей осознавал свою силу, могущую стать незримым оружием против всех тех, кто пытался опорочить нашу обнищавшую, увязшую в долгах семью, лишить нас последнего, что ещё оставалось, – доброго имени да ветхого дома, где высокие сумрачные потолки с потрескавшейся, осыпающейся по углам лепниной нуждались в штукатурке и побелке ещё, должно быть, с кайзеровских времён. Третий блокляйтер вёл себя осторожно, и он-то, будучи человеком неглупым, в конце концов сообщил «куда следует» и «что следует». После зачисления в университет я сам слёг с неизвестной хворью – с жаром, ломотой в костях, постоянным кровавым привкусом во рту – проклятия непременно возвращаются к тому, кто их произносит, а я тогда не умел защититься. В первый раз после болезни выйдя на улицу, я почувствовал, что за нашим домом следят. Позже я узнал, что это были инквизиторы Зельмана. Он в середине тридцатых возглавил независимую группу «Реферат H» в составе гестапо, позже переформированную в отдел IV H, фигурировавший лишь в секретных документах рейха. Работников этой структуры острословы окрестили «Hexenjager» – «охотники на ведьм». Отдел был создан для выявления и ареста людей со сверхъестественными способностями, оппозиционно настроенных по отношению к режиму.

Я решил не дожидаться инквизиторов.

Мюнхен

8 января 1943 года

Мюнхенский институт тайных наук занимал длинное здание на Леопольдштрассе – конвоирующий улицу от перекрёстка до перекрёстка трёхэтажный корпус с узкими окнами и тяжёлыми ступенчатыми карнизами. Насупленный условно-классицистический фасад этого строения, казалось, принадлежал суду или казарме, а не научному учреждению; сумрачными зимними днями он выглядел особенно сурово. Поздним утром подъехав на машине к институту, Штернберг увидел, как под арку во двор заезжают большие фургоны. Чем-то они притягивали взгляд, эти безликие серые автомобили, чем-то от них веяло таким, словно они были доверху нагружены тяжёлой промозглой тьмой – казалось, стоит раскрыть двери фургонов, и наружу выйдет ночь. По гулким коридорам института он прошёл до чёрного входа, где солдаты войск СС выгружали из фургонов и заносили в здание длинные металлические ящики. «Сущие гробы», – подумал Штернберг. Он поравнялся с очередной парой солдат, что, пыхтя, спускали свой груз вниз, в подвал, по крутой лестнице, снял с левой руки перчатку и скользнул пальцами по мокрой от слякотной снежной мороси поверхности ящика, мысленно пытаясь проникнуть внутрь, в тёмный холод, всколыхнувшийся навстречу и на миг заполнивший сознание. Твёрдый от мороза воздух; согнутая спина человека, бегущего меж мёрзлых стен окопа; привычная тяжесть карабина в руках; фонтан земли из бруствера – и будто накренилась камера. И боль. Штернберг отдёрнул руку, у него волосы под фуражкой поднялись дыбом.

– Назад! – зашипел он на опешивших солдат. – Санкта Мария, вы из ума выжили – тащить сюда это?! Да ещё в таком количестве?! Вы же всё здание отравите, вам вообще знакомо такое понятие как «энергетика места»?

– Виноват, оберштурмфюрер, – сказал тот, что стоял двумя ступеньками выше. – Приказ.

– Чей?! Покажите, сию минуту покажите мне этого идиота, который сумел додуматься…

– Вы это о ком, мой дорогой юноша?

Наверху лестницы показался очень высокий, со Штернберга ростом человек – тёмный силуэт на фоне пасмурного неба в проёме распахнутых дверей. Шинель наброшена на плечи, короткая солдатская стрижка подчёркивает длину продолговатого черепа.

– Хайль Гитлер, – процедил Штернберг, нахально засунув руки в карманы.

– Что это вы тут так живо обсуждали? – Офицер махнул рукой солдатам, и те понесли зловещую ношу дальше.

– Да вот, погода чудесная, штурмбанфюрер. – Штернберг исподлобья вперился взглядом в чёрный силуэт. – Только уж больно грязно, не находите? – Он прошёл мимо офицера, едва не задев его плечом.

Ну и зачем же, со злостью думал Штернберг, поднимаясь к своему кабинету на втором этаже, зачем отдали этому клиническому сумасшедшему людвигсхафенских физиков и мою «Штральканоне»?

Проект «Штральканоне» закрыли, когда погиб профессор Хельвиг. Долгое расследование ничего не дало: судя по всему, это действительно был просто несчастный случай на испытаниях новой установки.

«Пока с этим оружием могут управляться только сильнейшие экстрасенсы рейха, а их можно по пальцам одной руки пересчитать, – сказал Хельвиг Штернбергу при последней встрече. – Мы должны создать оружие, которое будет обслуживать обычный расчёт немецких солдат». Вместо энергии Тонкого мира, которую концентрировали кристаллы ясновидцев, профессор решил задействовать электричество. Первое же включение аппарата убило не только крыс, на которых проводились испытания, но и тех, кто находился в хорошо защищённой будке контрольно-наблюдательного пункта.

«Мы должны создать оружие для обычных немецких солдат», – такие слова часто повторял про себя Штернберг в эти дни; порою казалось, что вечно всем недовольный Хельвиг не погиб, а просто дал ему отставку, выставил за дверь за ненадобностью, притом что Штернберг лично обследовал зал с испытательным стендом после трагедии, писал психометрическое заключение и присутствовал на похоронах. Хельвига хоронили как героя. Все его наработки решено было передать группе физиков из Людвигсхафена, которые тоже сотрудничали с оккультным отделом «Аненэрбе», причём уже давно, – с большим подотделом штурмбанфюрера Мёльдерса.

«Апогей дьявольской бессмыслицы», – говорил Штернберг об этом решении, не скрывая того, что считает свой крохотный подотдел полноправным наследником бюро Хельвига. Но Штернберг был слишком молод для того, чтобы возглавить проект уровня «Штральканоне». И тогда он взялся за создание собственного проекта. Ему не давала покоя мысль о британских близнецах-агентах (одного из которых арестовали в августе прошлого года на мюнхенском вокзале) – о людях, мгновенно передающих друг другу информацию из любой части света.

Время было не самым удачным для новых начинаний. В обход обтекаемых заголовков газет и бравурных радиоречей ползли разговоры о невиданных потерях под Сталинградом, который ещё несколько месяцев назад должен был пасть, но имя этого злополучного города упорно возникало вновь и вновь, выплывая из тумана слухов подобно кораблю-призраку, чьё появление, как известно, не сулит удач. Приход нового года ознаменовался расстрелом нескольких астрологов – не из «Аненэрбе», – опрометчиво пообещавших немецким войскам скорую победу, зато был выпущен из-под домашнего ареста начальник подотдела оккультной прогностики, ещё в конце лета предупреждавший об очень тяжёлой фронтовой зиме.

Тем не менее Штернберг был уверен, что его проект будет одобрен. Он ещё раз просмотрел бумаги. Сегодня он представит проект самому рейхсфюреру.

Мюнхен

Январь – февраль 1943 года

Позже Штернбергу казалось, что всё в те дни предвещало нечто значительное. Впрочем, работа шла как обычно. Он был одержим идеей телепатической передачи разведданных и искал способ пробудить скрытые сверхчувственные способности обычных людей. Его не ограничивали в средствах, что вызывало зависть не только работников других подразделений «Аненэрбе», но и коллег из оккультного отдела, никогда, собственно, не страдавших от материальных затруднений. Но Штернберг пока не желал этого замечать. Склизкая темнота человеческих мыслей была привычной и единственно возможной атмосферой. Настоящая жизнь проходила не в этой мгле, а в золотистой дымке на горизонтах нескончаемого внутреннего поиска, там, где проступали очертания чего-то удивительного и необыкновенного.

Это было состояние того непрерывного внутреннего подъёма, той стеклянно-дрожащей чистоты восприятия, когда всякий случайный предмет, на который падал рассеянный взгляд, представал с мучающей глаз бессмертной отчётливостью, словно бы перед тем, как запечатлеться в вечности, явив через себя суть всех вещей. В такие минуты чудилось, что душа добирается до высшей своей октавы и звенит там, требуя нового, более высокого, невообразимого регистра, какого-то четвёртого измерения. Все краски вокруг были как никогда насыщены полутонами, и все звуки казались как никогда объёмными, дробными, многоплановыми. Сидя в своём кабинете за столом, заставленным старыми книгами, с веером выписок под правой рукой, Штернберг слышал, как в соседнем помещении, за толстыми стенами, легко ходят, деликатно опускаются на едва заскрипевший стул, глухо хлопают дверцей тумбочки, – и всё это сквозь грохот и гомон рабочих, прямо под окном разбирающих брусчатку; слышал цокот дамских каблучков в арке через дорогу – который нисколько не заглушался остервенелым рёвом проехавшего грузовика, битком набитого запакованным в серое сукно человеческим грузом, в унисон думающим о тепле и о пиве, – и это он слышал тоже, уже, правда, другим слухом, тоже обострившимся до предела. И где-то высоко над всем миром, оставшимся в холодной глубине, мысль скользила, как конькобежец по льду.

Лихорадка очередного изыскания захватила его целиком, не оставляя времени ни для еды, ни для сна. Часто он оставался на ночь в институте (да и не хотелось идти в недавно приобретённую мюнхенскую квартиру, огромную, прекрасно обставленную, но совершенно нежилую; прислугу он, едва наняв, прогнал сразу, как выяснилось, что любопытные женщины, невзирая на все запреты, повадились трогать различные амулеты, идолы и загадочного вида устройства, которыми были заставлены почти все комнаты, да к тому же интересоваться его перепиской). Глаза саднило от хронического недосыпания, но его это мало беспокоило; так и не удосужился он поинтересоваться и тем, кто каждое утро доставлял ему на письменный стол кофе и бутерброды. Никто и ничто не тревожило: сотрудники не нарушали его сосредоточенное уединение, учёба в университете на тот момент не представляла для него уже никакой проблемы, временно он мог позволить себе забыть о ней, так как по личному распоряжению Вальтера Вюста, куратора «Аненэрбе» и, с июля сорок первого, ректора Мюнхенского университета, изыскания Штернберга зачитывались за университетскую научную работу.

Он ещё не знал, к чему приведут поиски, но уже смутно представлял себе некий прибор – не курения, не ядовитые порошки по забытым рецептам – а нечто современное, некое техническое устройство, и хитроумное, и обескураживающе простое, предназначенное из любого человека сделать на время настоящего мага. Существовало ли у древних что-то подобное? Посмотрим: зеркала прорицателей. Зеркала для святочных гаданий у русских. Индийские священнослужители пользуются вогнутыми зеркалами с позолоченной поверхностью. Так называемое «Зеркало Соломона», из полированной стали – и ныне довольно распространённое магическое приспособление. Вогнутое зеркало собирает в своём фокусе астральный свет, и человек, находящийся перед таким зеркалом, приобретает способность к ясновидению – очень интересно, надо будет проверить на практике. Золотые и серебряные зеркала, найденные в захоронениях перуанских племён. Бронзовые, с полированным дном, священные котлы древнегреческих жрецов. Кстати, о котлах: если вспомнить истории про чудесные котлы из кельтских мифов – тот же котёл Брана, возрождающий павших воинов, – имеет ли всё это какое-то отношение к… – впрочем, не будем пока отвлекаться. Таинственное зеркало учёного-монаха Роджера Бэкона – уж не являлся ли необычайно прозорливый францисканец, знаменитый своими мистическими озарениями, ясновидящим, заглядывавшим в далёкое будущее? Зеркала флорентийских академиков семнадцатого века, способные отражать и концентрировать холод ледяных глыб. Любопытно: в сущности, вогнутое зеркало – своеобразный приёмник и передатчик, причём далеко не только видимого света – любых излучений, в том числе и излучений Тонкого мира? Интересная мысль, но что дальше?..

Штернберг выпрямился, заведя руки за голову и растирая затёкшую шею. Все суставы слегка ломило, как при высокой температуре, было и жарко, и холодно – его здорово знобило от разыгравшегося волнения. Казалось, разгадка невероятно близка – но мысль застряла в какой-то колдобине, и, пока она там буксовала, в дело вмешался совсем нежелательный помощник – скепсис. Штернберг поспешно перебрал выписки. Идея всё быстрее уплывала вдаль, словно последний вагон отходящего от перрона поезда, лишь фонарь на задней площадке дразняще-недостижимо мерцал в сизом дыму, сливаясь с тусклой полосой заката. Пепел вдохновения тихо сыпался за окном опустевшего сознания.

Штернберг в тоске огляделся, жестом крепко задумавшегося школяра запустив пальцы в гущу волос на затылке. Взгляд упал на раскрытый свежий номер «Германии», лежавший поверх стопок книг, – он отложил его, чтобы позже ознакомиться, было там что-то любопытное, касающееся работы шеферовского отдела Центральной Азии, кажется, отдел преобразовывается в целый институт – журнал был открыт как раз на начале этой статьи. Там была помещена и фотография самого Эрнста Шефера, ещё времён его тибетской экспедиции тридцать восьмого года, наделавшей столько шума, – Шефер, бородатый и весёлый, в меховой шапке, на фоне каких-то тибетских гор, а точнее, на фоне одной огромной скалы – Боже правый, да я ж собственными глазами это видел! Край обрыва шёл от одного угла снимка до другого ровной чашей, обнимая склонившееся к нему небо. Скала была вогнутой и идеально ровной. Штернберг вздрагивающими руками потянул к себе журнал. Похоже, совсем не случайно Шефер сфотографировался на фоне именно этой скалы. Вогнутая и совершенно гладкая. Как зеркало мага. Да где же я видел подобное?.. Припомнились солнечные блики, струящиеся по жёлтым откосам, запах мокрого песка, жара, влажный, тинистый, камышовый ветер с реки, вялая возня голых по пояс людей на каких-то раскопках, огромные древние камни. Как там называлось это место?..

Вскочив, он потянулся через башни книг к телефону и поставил его перед собой на раскрытый журнал.

– Хаймар?.. Да, это я. Будьте добры, свяжитесь с центральным архивом и закажите все отчёты Шефера по тибетской экспедиции. Я особенно подчёркиваю – все – включая фотоснимки, киноматериалы, абсолютно всё, что только там найдётся, до последней дрянной бумажонки. Кто? Перебьются. Подождут немного. Пусть пока в пивную сходят. Что?.. А не пошли бы они… А вот так и передайте: Штернберг из оккультного отдела настоятельно порекомендовал им устроить себе парочку выходных. Сразу заткнутся. Надолго… Да, и ещё: мне срочно нужны все данные по Зонненштайну. Любые публикации, исследования, записи местных легенд – всё что угодно… Зонненштайн. Нет, это не гора. И замок в Саксонии тут тоже не при чём. Это археологический памятник на юге Тюрингии. Что-то вроде капища, большое сооружение, очень древнее. И узнайте, пожалуйста, когда Шефер намеревается появиться в Мюнхене… Отлично. Да, разумеется. Благодарю вас.

Штернберг положил трубку. Он широко улыбался, глядя в стену перед собой и видя вместо неё озарённую солнцем отвесную плоскость скалы, огромное каменное зеркало, вогнутое зеркало, по свидетельствам древних авторов, способное помочь обычному человеку обрести ясновидение. Он уже ясно представлял себе, как будет выглядеть его новое устройство: простая система вогнутых зеркал, возможно, совсем небольших, гигантские здесь, наверное, ни к чему. Он знал, что предстоит ещё немалая работа по подбору геометрических параметров этих зеркал, по расчёту их местоположения, он ещё не понимал толком, как это будет работать, но уже был совершенно уверен: это – работает. И, кроме того, его ждал отдельный роскошный приз, венчающий всю эту идею, – загадка древних монументов, ключ к которой, кажется, теперь тоже был у него в руках.

От 19.X.44 (отрывок)

Самое первое, легчайшее прикосновение до поры неведомой идеи я ощутил ещё летом сорок второго, во время невинного, довольно бесцельного и в какой-то степени случайного посещения малоизвестного археологического памятника, в старых преданиях упоминаемого как Камень Солнца – Зонненштайн. Тогда я собирался сопровождать рейхсфюрера в очередной поездке к Экстернштайну – и тут шефу поступило предложение ознакомиться с недавно расчищенным археологами древним сооружением, вероятно, ничуть не менее значительным, чем известная эсэсовская святыня. Он же в свою очередь предложил мне изучить магические и ритуальные перспективы обретённого национального достояния.

Помешанный на романтике Гиммлер, у себя в Вевельсбурге приказавший соорудить аналог артуровского Круглого Стола для своих двенадцати приближённых обергруппенфюреров, с первого дня моей службы величал меня «мой юный Мерлин». Прозвание мне, конечно, льстило. Я до опьянения гордился собой. Я был блестящим студентом, талантливым исследователем, выдающимся экстрасенсом, работником ценным, успешным и перспективным, и, разумеется, высокооплачиваемым, – в общем, наличествовали все поводы для хмельной самовлюблённости. В глаза меня уважительно характеризовали как «амбициозного молодого человека»; за спиной говорили: «парень с бешеным гонором». Некоторые меня уже боялись.

В то лето я часто ездил с Гиммлером на раскопки – шеф бредил петроглифами. Мне довелось посетить множество памятников древности, и Зонненштайн был далеко не первым кругом больших камней из тех, что я видел, хотя и самым впечатляющим среди них.

И самым странным. Дело было не только в исчезновении археолога, на которое я тогда не обратил особого внимания – в окрестностях капища множество крутых откосов и тёмных оврагов, на краю которых запросто можно оступиться; я обещал профессору Кауфману, что этим случаем займутся наши специалисты, но они ничего не смогли выяснить. Им не удалось разгадать массивную, как колонны древнего храма, тишину этого необыкновенного места. Увы, и я не сумел прочесть его историю. Я положил ладонь на шероховатый, зернистый, горячий от июльского солнца камень, закрыл глаза. Если бы удалось очистить сознание от всех до единой мыслей, прошедшие века, возможно, заговорили бы со мной далёкими голосами и сумрачными мимолётными образами. Но ничего не получилось. В моём отношении к этому капищу уже тогда был неопределённый опасливый интерес, мешавший достичь необходимой для психометрии отстранённости. Оно словно бы смотрело на меня, это сооружение. Да, именно смотрело. Это был гранитно-тяжёлый, давящий и как будто изучающий взгляд, который чувствовался спиной – лопатками, дугой позвоночника, всеми внутренностями. Не выдержав, я обернулся – но увидел лишь утёс над рекой. Возможно, профессор Кауфман тоже чувствовал нечто подобное: я видел, как он боится этого места – и в то же время как притягивает его к нему.

Я думал, что не скоро вернусь к этим камням, – «Штральканоне» представлялась мне тогда гораздо важнее, чем ветхие тайны древних построек. Однако я заблуждался. (…)

Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста

11 февраля 1943 года

Из-за непогоды археологические работы приостановили, и капище было тихим и безлюдным, словно сотни, тысячи лет назад, когда ходить к нему воспрещалось всем, кроме неведомых служителей. Медленный снег опускался с серой хмари неба на чёрную гладь реки. Мегалиты стояли тёмные, строгие, загадочные. Ходить, а тем более стоять между ними было изводяще-холодно, прохватывало до мозга костей. Скала Штайншпигель, обледеневшая у основания, уходящего в воду, и тоже потемневшая, посуровевшая, казалась сейчас настолько откровенно, настолько рукотворно гладкой, столь идеально отшлифованной, что Штернберг лишь диву давался, как тогда, летом, мог безропотно согласиться с коротышкой-археологом, ничего не видевшим дальше своего учёного носа, ничего не замечавшим, кроме привычных и благопристойных мослаков да черепков, – или он тогда и сам был слеп?

Тишина давила на уши. Падающий снег поглощал все звуки.

Скала смотрела на него – так, как смотрит на ребёнка густая тьма из распахнутой в ночь двери, – многооко, пристально, сковывающе. Хочешь, но не в силах отвести взгляд – а если всё же отвернёшься, то мучительно леденеет спина, и уже очень скоро оборачиваешься назад, затаив дыхание от необъяснимого страха.

Беззаботно насвистывая, он оглядел скалу от края до края (неубедительная мелодия тонула в густой тишине). Если предположить, что это и впрямь огромное магическое зеркало, то требуется встать в его фокус, дабы получить необходимый эффект. Допустим, это творение рук человеческих, положим, эта штука была создана для того, чтобы концентрировать энергии Тонкого мира и с их помощью активизировать у людей сверхчувственное восприятие. «Разумеется, мне-то такая активизация ни к чему, но что-то я наверняка должен ощутить. Попробуем, а там видно будет», – решил он. Интересно, где тут этот фокус? Ответ напрашивался сам собой: там же, где и алтарный камень. Если прикинуть в уме план территории, место представлялось вполне подходящим. Ну что ж, сейчас посмотрим.

Алтарь, припорошённый снегом, по форме напоминал большой низкий стол, на котором при желании мог свободно улечься любой человек, даже очень высокого роста. Штернберг нарочито-раскованно обошёл камень, ложиться, разумеется, не стал, а поднялся прямо на жертвенник и встал ровно посередине. Постоял, хмыкнул, пожал плечами. Да, затея с самого начала отдавала клиническим бредом. Конечно, всем свойственно ошибаться, но это как-то слишком. Тоже мне, арман. Наследник древних тайн. Стоит только здраво подумать о том, сколько народу и сколько времени потребовалось бы для обтёсывания скалы таких размеров. Чем они её, оленьими рогами скребли? Каменными топорами тюкали? Ну чушь же, чушь собачья. Штернбергу было жаль потраченного зря времени. Сорвался из Мюнхена куда-то ко всем чертям, зачем, спрашивается? Он с досадой поглядел на циферблат наручных часов. Часы стояли. Его прямо-таки подбросило от раздражения. Ну не везёт так не везёт. Швейцарское качество, чтоб его. Золотой корпус, бриллианты. На эти часы автомобиль купить можно. Чёрт бы их побрал. Он постучал ногтем по циферблату, потряс рукой, приложил запястье к уху. Мёртво, как в могиле.

– Прекрасно! – саркастически воскликнул он, но не услышал собственного голоса.

Внезапный испуг был обжигающим и хлёстким, как удар крапивным стеблем.

– Кажется, у нас проблемы, – отчётливо произнёс он, сосредоточенно вслушиваясь, и опять не услышал ни звука.

Проклятие, у меня что-то со слухом, с оглушающим ужасом подумал он. Или же с голосом. Или и с тем, и с другим. Он с силой топнул ногой, но каблук сапога беззвучно утонул в мягком снегу. Крикнул без слов, до предела напрягая голосовые связки, но результат был такой же, как если бы он являлся глухим от рождения. Глаза тем временем прямо-таки ломило от дичайшего несоответствия, немыслимой неестественности вокруг, и когда он, наконец, обрёл возможность вновь воспринимать увиденное, то изумлённо вздохнул, млея от какого-то неназываемого чувства, сродни вкусу сновидения из детства.

Мир остановился. Мир застыл. Из самого сердца Вселенной некто всемогущий изъял сам принцип движения, и снежные хлопья, ещё минуту назад медленно опускавшиеся к земле, сейчас замерли в воздухе, словно на фотоснимке. В этом нарушении всех земных законов было что-то настолько величественное, что он долго стоял, не смея пошевелиться, и всем существом внимал сковавшей мироздание священной немоте. За недвижимой завесой снега почти неразличимы были монолиты, огораживающие капище. Казалось, вовсе уже ничего не существует, кроме торжественного сна снежного безмолвия.

Глупо улыбаясь, он сгрёб в горсть россыпь снежинок, поднёс к лицу. Они холодили кожу, но не таяли. Он дунул, и снежные хлопья, разлетевшись, замедлили движение и вновь застыли на сюрреалистическом полотне мира без времени. «Как же так, – всё больше веселясь, подумал он, – что же такое происходит, если это ход времени прекратился, то как я дышу, как я существую, почему в теле не остановился обмен веществ, да я уже давно должен быть трупом!..» Он потёр ладони – они были тёплыми. Вспомнил про перчатки, обронённые, когда началась вся эта чертовщина; наклонился и увидел их не долетевшими до земли, зависшими на полпути вопреки всем законам притяжения.

Тем временем всё вокруг плавно пришло в неспешное движение: снежные хлопья тихим ходом устремились обратно к смутно-серым небесам. Они отделялись от снежного покрова и медленно поднимались ввысь. Снежинки срывались и с чёрного сукна шинели, высвобождаясь из микроскопических волосков шерстяной ткани, и уплывали всё выше и выше. Часы на запястье вздрогнули и мерно пошли в обратную сторону. Маховик времени крутанулся вспять.

– Санкта Мария, – только и сумел пробормотать Штернберг. – Господь всемогущий!

Вдруг воздух, словно гранатой, разорвало чьим-то оглушающим истошным воплем. Не успел Штернберг толком испугаться, как кто-то за спиной хрипло произнёс скороговоркой: «Кажется, у нас проблемы», и вслед за этим кто-то ещё в паре метров от него ядовито прокомментировал: «Прекрасно!» Голос показался незнакомым, к тому же за каждым звуком колыхалось странное смазанное эхо – поэтому Штернберг не сразу узнал свои собственные слова, затерявшиеся в расслоившемся и скомканном времени и пространстве.

Вокруг происходило что-то противоестественное. Рябящий снегом воздух потемнел и наполнился неясными, очень далёкими отзвуками чего-то скрипучего, отвратного. От пронзительного холода онемели пальцы и заломило в висках. Изумление быстро уступало место самому чёрному, животному страху. Продолжая играть деловитое спокойствие экспериментатора, хотя всё внутри уже дрожало и ходило ходуном, Штернберг достал из кармана компас. Обычно на Зонненштайне магнитные приборы не выкидывали никаких фокусов, но сейчас стрелка плясала и вертелась во все стороны как бешеная.

– Чёрт знает что, – произнёс он, чтоб хоть что-нибудь сказать. Голос прозвучал глухо, словно в противогазе. Нервы уже сдавали, хотелось бежать без оглядки – но куда? Обняв себя за плечи, он ещё раз осмотрелся – паника боролась с любопытством, и любопытство пока брало верх – а вокруг становилось всё темнее, снег беспорядочно мельтешил, носясь сразу во всех направлениях, в ушах нарастал сиплый и глухой монотонный рёв, напоминавший эфирные помехи исполинского радиоприёмника, виски и затылок сдавило, и он почувствовал, что, кажется, начинает терять сознание. «Вот ещё сдохну тут», – мельком подумалось ему, но эта мысль почти не испугала из-за невероятности происходящего. Он шагнул вперёд, но не ощутил под ногами никакой опоры. Вообще вдруг перестало существовать само понятие верха и низа, исчезло всякое направление, протяжённость пространства сжалась в ничто, и за единый миг он увидел дрожащие отблески факелов на гигантских камнях и мглу тинистого речного дна, человека в белом одеянии вроде тоги, бьющего по лицу связанного пленника, и жертву дурацкого, бессмысленного убийства, лежащую пятками врозь у брошенного автомобиля в уютном лесочке за огромной скалой, а затем всё смешалось, пропиталось тьмой и сгинуло.

Постепенно вместе с самоощущением вернулась обыденность мира, и Штернберг почувствовал, что лежит, раскинув руки, в снегу, и снежный холод уже успел растечься по жилам. Что-то мягко скользнуло по щеке. Штернберг заморгал, стряхивая снег с ресниц. Кажется, чья-то рука смахнула с его лба длинную чёлку – и вдруг в глаза высыпалась целая пригоршня снега. Он зажмурился, мотнул головой, услышал словно бы лёгкий смешок и вновь щекой ощутил мимолётное шелковистое касание. Через мгновение открыл глаза, поправил криво сидевшие очки, но ни рядом, ни поодаль никого не было.

Стоило приподняться, как земля потеряла устойчивость и совершила несколько плавных кругов; от такого аттракциона гадко подташнивало. На какое-то время вышел из строя вестибулярный аппарат, и казалось решительно неосуществимым не то что подняться на ноги, но даже встать на четвереньки – конечности подгибались, и после пары безуспешных попыток он остался лежать на снегу, медленно приходя в себя и соображая, как следует расценивать всё то, что с ним случилось. До жертвенного камня было метров пять, если не больше, и Штернберг не мог понять, как и когда успел отойти от алтаря. Создавалось впечатление, будто его выбросило из центра капища – словно бы взрывной волной или силовым полем невиданной мощности.

На снегу не было никаких следов. «Кто-то ведь здесь был, – недоумевал он, – тот, кто сыпал мне в лицо снег. Мне это не померещилось. Но можно ли здесь вообще доверять своим ощущениям?» В старых легендах об этом месте говорится, что человека, оказавшегося в одиночку среди камней, посещают диковинные видения, а ещё может почудиться, что он провёл на капище всего пять минут, тогда как на самом деле прошло два часа, и наоборот, час может обернуться несколькими минутами…

– Господа, кажется, эксперимент превзошёл все ожидания, – объявил Штернберг в морозную тишь, после чего кое-как встал на ноги и пошёл к автомобилю, шатаясь, падая и вновь сосредоточенно поднимаясь.

В холодной, как пещера, автомашине он первым делом поглядел на часы на приборной панели. В сравнении с его наручными часами они ушли на двадцать минут вперёд.

Йена

15 февраля 1943 года

– Как ваше здоровье, профессор Кауфман?

Вопрос был задан только из вежливости: Штернберг видел, что со здоровьем у археолога дела плохи. И тот понимал, что Штернберг это видит.

Они сидели на скамье у окна, в тупике больничного коридора. За окном анемичное солнце вяло трогало мокрые ветки деревьев.

– Вы хотите поговорить о Зонненштайне? – Кауфман искоса взглянул на него, по-птичьи дёрнув головой. В сером больничном халате маленький археолог казался особенно хрупким. – Вы туда приезжали недавно, я вижу.

– Расскажите мне о людях, которые исчезли на раскопках. Я знаю, после того июльского случая было ещё два подобных происшествия.

Штернберг почувствовал внезапный испуг археолога.

– Я не… Я, собственно, подумал, вы попросите рассказать легенды о капище.

– О легендах мы ещё поговорим. Я прочёл все публикации вашего дражайшего коллеги, занимавшегося легендами, господина Габровски. Жаль, что он составил компанию обитателям Бухенвальда. Хотя, разумеется, ему следовало подумать о последствиях, прежде чем распускать язык.

Археолога передёрнуло. Впрочем, раздражение его быстро уступило место равнодушию, на дне которого тёмными водорослями колыхался страх.

– Они были моими лучшими учениками. Все они были молоды… и, я б сказал, несколько самоуверенны. Они выдвинули интересную гипотезу о том, что высота мегалитов как-то связана с высотой солнца в различное время года… Двое должны были осенью отправиться на фронт… Не знаю даже, что вам ещё сказать…

– Они не пытались залезать на жертвенник?

Кауфман озадаченно нахмурился.

– Понятия не имею, не видел.

– А вы, профессор, не пробовали?

Археолог посмотрел на него как на ненормального.

– Помилуй вас Бог. Да и вообще, к чему вы всё это спрашиваете?

– Да так… В легендах говорится о волках, которые отбирают жизнь у человека, недостойного приблизиться к капищу. О двух чёрных волках с пылающими, понимаете ли, красным пламенем глазами, – Штернберг широко ухмыльнулся. – Не слишком оригинально, правда? Я так понимаю, это какая-то метафора?

– Просто старинное предание. Волки – это мифические стражи капища. В Тюрингенском лесу раньше действительно водилось множество волков, отсюда и легенда. Но их всех истребили. Местные жители очень давно не видели этих зверей.

– В легендах ещё сказано, что люди приходили на капище с молитвами, и молитва достойного могла заставить солнце «быстрее или медленнее катиться по небу». Это как следует понимать?

– Вы неудачно поставили вопрос, герр Штернберг. Это ведь всего лишь миф…

И тут Штернберг вновь ощутил испуг сидящего рядом человека. Археолог знает про временные аномалии, понял Штернберг, он с ними сталкивался, но не может их объяснить, и оттого ему страшно. Штернберг с трудом подавил желание похвастаться открытием и рассказать, как похожа скала Штайншпигель на чашеобразные скалы на Тибете, о которых ему говорил в личной беседе Шефер. Тибетские каменные конструкции тоже, по преданиям, созданы в незапамятные времена и способны сжимать и растягивать время…

– Ладно, а что, по-вашему, значит вот это – «достойный», «недостойный»?

– Раз вы читали статьи моего коллеги, вы сами всё знаете: человек кладёт на алтарь свою жизнь, отдаёт её на суд духу Зонненштайна, который и решает, отнять у человека жизнь или сохранить её, ответить или нет на его молитву…

– «Отнять жизнь»? А зачем тогда стражи-волки? Какая-то путаница компетенций получается. Впрочем, Бог с ними, с легендами. Вот что скажите мне, профессор: вас, кажется, беспокоили какие-то странные сны…

– Ничего подобного, – сухо ответил Кауфман.

Профессор лгал. Прикрыв глаза, Штернберг вслушивался в мысли археолога и видел смутные обрывки преследующих того снов: утёс у реки, залитый мертвенно-ровным светом, кровь в речной воде… Женщина, сидящая на берегу, укрытая, как белым покрывалом, густым потоком распущенных льняных волос. Археолог видел этот сон как раз перед тем, как обострившаяся болезнь вырвала его из рабочих будней. Женщина поднялась, хмуро взглянула на археолога прозрачными, как вода, холодными глазами и бросила ему под ноги белый камень; когда Кауфман поднял камень, тот стал чёрным.

– Однако же в легендах не упоминается ни о какой женщине, – задумчиво произнёс Штернберг.

Кауфман вздрогнул.

– Вы позволите мне возобновить раскопки? – помолчав, спросил археолог.

Штернберг хотел было соврать, но неожиданно для себя сказал правду:

– Археологам больше нечего делать на Зонненштайне, профессор. Вы там ничего не найдёте. То, что нужно искать, лежит не под землёй.

Плечи Кауфмана опустились. Штернбергу стало жаль его, этого больного старика, столько лет посвятившего делу, которое в конце концов у него отобрали. Вспомнилась «Штральканоне».

– Послушайте, профессор, – вкрадчиво начал он, положив холёную, горячую руку на высохшую холодную руку археолога, – я могу вернуть вам здоровье. Это в моих силах. Если вы хотите – а ваше намерение тут совершенно необходимо…

Под тонкой золотистой кожей его руки голубоватые жилы ветвились как гибкие ростки большого, сильного дерева, а узловатые вены на руке профессора походили на засохшие сучья. Кауфман, помедлив, убрал свою руку, затем поднялся.

– Не пытайтесь откупиться, господин Штернберг. Мне, право же, ничего от вас не нужно.

Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста

16 февраля 1943 года

На сей раз Штернберг вступил на капище словно в свои – ему хотелось думать, что законные, – владения. Теперь Зонненштайн принадлежал ему, и только ему, безраздельно.

Он вновь стоял на алтарном камне и смотрел на часы. Стрелка мерно отсчитывала секунды. Низкое небо нависало над заснеженными верхушками огромных камней, словно бы отодвинувшихся от жертвенника, удерживавших и подавлявших свою непонятную силу. Скала за рекой казалась гигантским пустым экраном. Однако за обыкновенностью серого дня таилось нечто, с трудом умещавшееся за драпировками обыденности. Штернберг, пожалуй, не удивился бы, увидав сейчас среди мегалитов пару чёрных волков из легенд или беловолосую женщину из сна археолога, бросающую белые и чёрные камни.

Но ничего не происходило.

«Хочу, чтобы время пошло вспять, – думал Штернберг. – У меня же получилось в прошлый раз, отчего не выходит сейчас?»

Стрелки часов ровно шагали вперёд.

Штернберг посмотрел на низкие тёмные тучи, едва волочившие тяжкий груз, уже сыпавшийся через край первыми, редкими снежными хлопьями. Древние возносили здесь молитвы, сила которых была такова, что заставляла солнце быстрее или медленнее двигаться по небу. Нет, точнее так: заставляла время нестись во весь опор или едва ползти, превращая минуты в часы. Выходит, что день может длиться как целый год? Это ж сколько тогда можно успеть за один день…

Ему показалось, что стрелка часов запнулась и следующий шаг сделала медленно и неуверенно. И словно бы чьи-то ладони покровительственно легли сзади на плечи – мягким прикосновением, окатившим спину волной колких мурашек. Он резко обернулся, хватаясь за кобуру. Недвижимый пустой воздух, одинокая цепочка его следов, ведущая к жертвеннику. Он озирался по сторонам, пульс глухо колотился в ушах, но страха почему-то не было: испуг, едва вспыхнув, сменился холодной, прозрачной эйфорией. В тишине, царившей на капище, слышалось молчаливое одобрение.

Он досадливо тряхнул головой, пытаясь ухватить ускользавшую нить мысли. Нет, здесь нужен не приказ. Здесь требуется просто желание, идущее из самой глубины души. Похоже, свойства мегалитов напрямую зависят от желаний стоящего в каменном кругу человека. Успех первого опыта объясняется очень просто: тогда он всей душой, зло и пронзительно пожелал, чтобы время поворотилось вспять. И сила его желания немедленно запустила какой-то скрытый в каменном комплексе механизм… или просто сконцентрировалась в луч воли, многократно отразившись от множества каменных зеркал вокруг?

От 20.X.44

С марта мои поездки к Зонненштайну стали регулярными. В начале весны сорок третьего года я только и делал, что курсировал между археологическим памятником и мюнхенской лабораторией оккультного отдела «Аненэрбе».

Вскоре я уже проводил эксперименты с моделями Зонненштайна в Мюнхене, Кведлинбурге, Падерборне и в имении Бёддекен неподалёку от Вевельсбурга. Разработки, связанные с пробуждением у людей телепатических способностей, с ведома Гиммлера переросли в исследования по преодолению хода времени. Попутно выяснялось множество иных достойных самого пристального внимания особенностей, которыми обладала система искривлённых металлических плоскостей, имитировавших каменные плиты кромлеха. К примеру, обнаружилось, что между двумя любыми не обладающими экстрасенсорным восприятием людьми, помещёнными в центры удалённых друг от друга на значительное расстояние моделей, устанавливается прочная телепатическая связь. Так вдруг сама собой решилась изначальная задача моих исследований. Вскоре стало очевидным, что управлять силами Зеркал (так я в документах обозначал свои модели) лучше всего получается у их первооткрывателя. Кауфман открыл археологический памятник Зонненштайн, я же открыл Зеркала Зонненштайна.

Мысль есть энергия – это первое, что надлежит усвоить тому, кто приступает к изучению оккультных практик. Теперь я знал, что и время есть энергия, и эти два вида энергии могут взаимодействовать между собой. В ту пору моё самомнение не знало границ. На гребне вдохновенных исследований я взялся за создание портативного прибора вроде беспроводного телефона или небольшой рации, действие которого основывалось бы на принципе отражения тонких энергий. Экспериментальные образцы прибора вполне успешно испытывались в секретной лаборатории, расположенной в труднодоступном районе Австрийских Альп у границы с Баварией, возле тёмного и глухого лесного озера Топлиц. Но испытания закончились катастрофой. Я уехал на несколько дней в Берлин – к моему возвращению на месте лаборатории была выжженная земля, на поверку психометрией отзывавшаяся мертвенной пустотой, а всю оставшуюся документацию относительно телепатического прибора, в том числе и привезённую из Мюнхена, уже успели погрузить в стальные ящики, и двое солдат покидали эти ящики в лодку, после чего размашисто погребли на середину озера (только финал я и успел увидеть), чтобы невозмутимо утопить весь свой бесценный груз в чёрной пучине. Топлицзее славится тем, что из него ничего нельзя извлечь, – на половине немалой глубины плавает тьма-тьмущая древесных стволов, так что у озера как бы двойное дно, и если какой-нибудь предмет падает в мрачные воды Топлиц, то можно считать, что он навеки канул в небытие.

На следующий день сверху поступил приказ прекратить все работы в этом направлении.

Я был в бешенстве: без моего согласия приняли решение прервать мои разработки, в моё отсутствие обчистили святая святых – мой рабочий кабинет. Я пришёл к начальнику отдела за разъяснениями – но вместо них услышал угрозу запретить вообще все исследования, касающиеся Зеркал. Тогда я вновь поехал в Берлин.

Официально программа по созданию телепатического прибора была закрыта из-за того, что устройство представляло опасность при эксплуатации. Но истинная причина заключалась в другом, и сообщение о ней вызвало у меня лишь недоверчивую усмешку: за несколько минут до катастрофы участники эксперимента при помощи прибора якобы получили из глубин астрала мрачное пророчество, предвещавшее скорый крах Тысячелетнего Рейха, после чего, словно в подтверждение предсказания, в лаборатории грянул взрыв. Прознав об этом, следивший за ходом разработок Гиммлер запаниковал и приказал уничтожить все чертежи крамольного устройства. Но исследования природы Времени рейхсфюрер, тем не менее, по-прежнему одобрял, и мне оставили мои Зеркала.

От уцелевших свидетелей альпийской катастрофы я получил немногочисленные, но примечательные сведения, заставившие серьёзно задуматься. Я-то никогда не относился к Зеркалам как к забавной игрушке. В круг камней капища я всегда входил как в храм и со всеми моделями мегалитического комплекса, как и с производными от них устройствами, обходился бережно и почтительно, словно с младшими братьями Зонненштайна. Более того, сами собой выработались некие связанные с новым изобретением правила, которым я по собственному желанию почему-то неукоснительно следовал: перед работой с Зеркалами я всегда старался настроить себя на самый безмятежный лад; я просил у Зеркал прощения, если был чем-то раздражён или если меня донимала какая-нибудь неприятная навязчивая мысль; и вовсе не подходил к моделям, если был сильно не в духе. У меня вошло в привычку беседовать с Зеркалами – вести этакий странный полудиалог, подразумевавший молчаливые реплики. Это напоминало игру, в сущности, это и было игрой – но игрой по-настоящему ритуальной, священной. Мне казалось, всё должно быть именно так и никак иначе. Но другие не желали прислушиваться к моим рекомендациям по обращению с Зеркалами – с первого взгляда, надо признать, довольно странным. Для остальных Зеркала были просто очередным устройством – да, необычным, гениальным, удивительным, – но в конечном счёте всего лишь устройством, из которого следовало выкачать всё возможное. Вначале я подумал было, что небрежное обращение с Зеркалами способствует возникновению неуправляемых потоков тонких энергий. Но всё оказалось гораздо сложнее. Отчего-то Зеркала не желали подпускать к себе некоторых людей. После страшной катастрофы в Бёддекене я стал говорить о своём изобретении только так, тем самым автоматически возводя его в одушевлённое качество.

Главной целью экспериментов, проводимых в бывшем монастыре Бёддекен, было выявление закономерностей, согласно которым Зеркала принимали или отвергали операторов. В качестве подопытных были взяты люди самых разнообразных достоинств: застенчивый помощник главного библиотекаря Вевельсбурга, разбитная буфетчица из отеля в Падерборне, прославленный ас, недавно получивший бриллианты к Рыцарскому кресту, несколько заключённых различных национальностей из концлагеря Нидерхаген (узники которого использовались как рабочая сила для реконструкции замка Вевельсбург), а также трое младших сотрудников «Аненэрбе» и двое эсэсовских генералов. Последние напросились сами, и, собственно, из-за них всё и случилось. Первым был небезызвестный Ханс Каммлер из строительного управления, про которого потом стали поговаривать, будто он руководит проектом по созданию машины времени, а всё лишь из-за того, что ему однажды захотелось побаловаться с моими Зеркалами. Другой чиновник из этой бравой команды, незадолго до того проводивший инспекцию концлагерей, похвалялся меткой стрельбой с балкона комендантского дома по движущимся целям. Эти предприимчивые господа воспылали идеей впечатать в энергетическое поле Земли постулат о величии фюрера путём помещения в фокус Зеркал большого портрета Гитлера и собственных благонамеренных персон. Их шумное присутствие вызывало у меня неконтролируемые приступы отвращения. Вероятно, это также послужило не последней причиной произошедшего. Позже я осознал, что каким-то образом связан с Зеркалами даже тогда, когда нахожусь вне их фокуса.

Стоило офицерам внести в пространство установки портрет, как под потолком зала возникли крупные сгустки ярчайшего белого света, вроде шаровых молний. Это уже само по себе было очень страшно, но чиновники не потеряли присутствия духа и заявили, что данное явление следует расценивать как знак высшей избранности фюрера, – и тут паркет вспыхнул у них под ногами. Один офицер сгорел заживо, а другого – Каммлера – вышвырнуло прочь из установки в угол зала неведомой силой. Из окон ударило пронзительно-лиловое сияние – казалось, воспламенились небеса. Дальнейшее все очевидцы описывали по-разному. Мне всё это вспоминается как мутный и бессвязный кошмар.

В тот вечер и затем всю ночь небо над Вевельсбургом и окрестностями пылало непередаваемыми оттенками лилового и белого. Нигде я больше не видел таких цветов. Это было невыносимо красиво. Жители окрестных деревень, за последние десять лет привыкшие ко многому, должно быть, на сей раз всерьёз думали, что наци решили устроить всей Германии апокалипсис. Ткань времени и пространства натягивалась и рвалась – возможно, я единственный человек, слышавший, как она рвётся – с оглушительным треском тысяч электрических разрядов. А затыкать все прорехи пришлось мне, поскольку лишь я один хоть что-то смыслил в происходящем. Хорошо помню, что Каммлер бежал из Бёддекена босиком – что-то начисто снесло ему подошвы сапог, оставив одни голенища. Зато как мне ломали руку – почти не помню. Припоминаю только, что тьма и туманный свет причудливо перемешались между собой тонкими слоями, и всё почему-то было прозрачным: я наяву видел собственные вены, кости, аккуратные суставчики кисти. И ещё помню: то, что высунулось из стены и ломало мне руку, получало от последнего зверское удовольствие. Я начерно закрывал стихийно возникавшие порталы, набрасывал на конструкции из металлических листов, служившие моделями мегалитов Зонненштайна, какие-то тряпки, портьеры, чьи-то плащи и шинели, выскребал на обгоревшем паркете руну «Иса», чтобы хотя бы заморозить неуправляемый процесс, а затем нёсся по подземному ходу в Вевельсбург, потому что в крипте под залом Вальхаллы Гиммлер приказал установить систему металлических плоскостей, подобную макету Зонненштайна, – одному Богу было ведомо, как на неё, при исключительной мощи энергетики замка, могло повлиять творившееся в Бёддекене. (…)

Доктора говорили мне, что невозможно получить столь сложный перелом руки в результате простого падения, но и мои рассказы о том, как в подземном ходе между Бёддекеном и Вевельсбургом что-то вцепилось мне в руку и потащило прямо в стену, врачи отвергали как бред травмированного сознания, тем более что в крипте Вевельсбурга на меня накинулся какой-то служитель, с перепугу вообразивший, что я со своими порождающими молнии устройствами намереваюсь совершить не что иное, как покушение на жизнь недавно прибывшего в замок рейхсфюрера, и потому от души ахнул меня по голове острым ребром металлического табурета, после чего я свалился ему под ноги, затылком на каменный пол.

Почти три недели, проведённые на больничной койке, дали мне немало времени для раздумий. Я чувствовал себя виноватым – перед Зеркалами. Я бахвалился, как последний дурак, я был самонадеян и недальновиден и получил по заслугам. Я раскаивался и мысленно просил у Зеркал прощения.

Мюнхен

Май 1943 года

Вокруг госпиталя цвёл весенний сад, но из окна палаты были видны лишь сухие сучья, по ночам тёршиеся друг о друга с безжизненным шорохом, и ветер пролетал сквозь них со свистом, цепляясь чёрным дождевиком, и врезался во вздрагивающие стёкла, за которыми Штернберг лежал и смотрел в тёмное окно, мучимый головной болью и бессонницей. Под повязкой половина головы у него была обрита (подобная мода была введена среди узников некоторых концлагерей) – доктора наложили швы, – а то, что творилось под твёрдой скорлупой пахнувшего извёсткой гипса, доходившего почти до плеча, он даже и не пытался вообразить, с содроганием вспоминая то исковерканное, негнущееся, непослушное, что почти не причиняло боли, но доставляло страдание своей неестественностью и бесполезностью. К дождю левая, загипсованная, рука едва заметно, но противно ныла.

Его посетил Гиммлер, дабы сообщить о повышении по службе и торжественно вручить Железный крест первого класса, и между прочим поведал, что не в меру ревностного замкового служителя отправили в концлагерь, потому как тот едва не угробил самого перспективного мага «Аненэрбе». Его навестил Зельман, с тем чтобы сделать выговор за неосмотрительность, Лигниц, поздравивший с получением награды, и Валленштайн, притащивший кипу запрещённых книг, в их числе замечательный сборник Кафки и анонимную машинопись разухабистого порнографического романа, явно пришедшегося самому Валленштайну весьма по вкусу.

По выходе из больницы Штернберг оказался остриженным как новобранец – требовалось привести в соответствие шевелюру справа, потому что слева волосы только начали отрастать, и чудовищно, в чём-то непристойно смотрелся кривой мясисто-розовый шрам, протянувшийся от макушки к уху («Штопали как пьяные патологоанатомы», – ругался Штернберг на докторов), но даже это не раздражало его так, как карикатурно торчащие большие полупрозрачные уши, выставленные теперь на всеобщее обозрение, имевшие идиотскую особенность ярко алеть при всяком волнении, – над этой деталью его внешности, он знал, потешались не меньше, чем над косоглазием. А самое огорчающее обстоятельство выявилось, когда с него наконец сняли гипс. Освобождённая из заточения рука выглядела жалко, как протез, и была столь же малопослушной, а когда он попробовал пошевелить пальцами, обнаружилось, что они совсем не повинуются. Он потребовал от хирурга объяснений. Тот сказал, что приемлемая сноровка после некоторых тренировок непременно появится, на вопрос же, вернётся ли прежняя гибкость и ловкость, неопределённо пробормотал, что, без сомнения, кости срослись прекрасно, даже лучше, чем ожидалось, и беспокоиться не о чем, а про себя подумал, что юноша слишком много хочет, достаточно юноше будет и того, что ему не ампутировали конечность, собирали ведь буквально по кускам. Врач не знал, что сидящий напротив слышит каждую его мысль, и потому безмерно удивился, когда пациент вдруг вскочил с выражением ужаса на побелевшем лице.

С того дня Штернберг проводил бесчисленные часы, сидя за роялем и разрабатывая злосчастную левую руку, но та, несмотря на нескончаемые упражнения, никак не поспевала за правой, не могла резво пробежаться даже по гамме до мажор, ломала миноры, не попадая непослушными, слепыми пальцами по узким чёрным клавишам, и совершенно не способна была осилить сложные аккорды. Он упорно продолжал тренировки, всё больше, однако, убеждаясь в их бессмысленности.

Именно в эти дни, когда он погибал от бессилия над раскинувшейся в обе стороны лаковой клавиатурой, его немыслимо раздражал появившийся в доме непрошеный помощник. Этого неумеренно деятельного деревенского парня, сержанта Франца, приставили к Штернбергу сразу, как того выписали из госпиталя, чтобы как-то компенсировать его временную беспомощность, – и теперь этот самый Франц носил ему книги и бумаги, бегал по служебным поручениям и помогал дома. Во всех поступках Франца присутствовала исключительная основательность, и все его мысли были размеренными, степенными и какими-то очень функциональными, никаких пустых отвлечённостей, даже мечтания его, если он себе таковые позволял, были добротными, словно крестьянские постройки, и больше всего напоминали скрупулёзный план действий, которому сей образец благоразумия затем неукоснительно следовал. Штернберг – чьё пространство мышления было на редкость неуютным, с блуждающими огнями и возвышающимися среди бездонной трясины шаткими конструкциями, и продувалось разрушительными леденящими ветрами – смутно завидовал в этом отношении Францу и в то же время самым снобистским образом раздражался на приземлённость и на швабский говорок ординарца и потому донимал парня едкими замечаниями и колкими шутками, на которые был мастер. На издёвки Франц никогда не обижался, смотрел на молодого учёного с ласковым любопытством, как обыкновенно глядел на всё, что было выше его понимания. А Штернберг, по его разумению, был самым непонятным существом на всём белом свете.

Со временем, однако, Франц сделался настолько незаменимым помощником, что Штернберг лишь удивлялся, как прежде без него обходился. К тому же Штернберг знал, что к Францу нередко подкатывались гестаповцы и то деньгами, то угрозами пытались вынудить к доносительству, на что Франц, так и не сумевший окончательно избавиться от ужасного швабского диалекта, но зато принципиально не употреблявший бранных слов, в виде исключения детально объяснял, в какое именно место его шеф этих гестаповцев со всей их конторой заколотит, если они ещё отважатся сунуться с подобными предложениями.

Между тем музыкальные тренировки Штернберг упорно не оставлял, и спустя три месяца после выписки из госпиталя первой вещью, сыгранной без единой запинки, стала третья часть 21-й сонаты Шуберта, раньше не особенно им любимая, но отныне ставшая гимном его нечеловеческому упрямству. Поздравить его было некому – Франц не понимал музыки сложнее маршей и деревенских песенок. Ординарец терпеливо сносил Шопена и Бетховена, как будто их музыка была уличным шумом. Пока Штернберг приступом брал аккорд за аккордом, Франц сидел в своей комнатке и прилежно писал очередное письмо домой – тонким слухом Штернберг мог разобрать, как он с тщательностью школьника подбирает слова. Через какое-то время в далёкой швабской деревеньке у стола соберётся большая семья, и кто-нибудь будет вслух читать про то, какой странный офицер попался их дорогому Францу: каждый вечер по несколько часов мучает музыкальный инструмент.

Штернберг и в этом отношении завидовал Францу, как только может завидовать человек, ведущий лишь деловую переписку.

Швейцария, Вальденбург

22–23 августа 1943 года

Когда он приезжал в последний раз, его никто не встретил. Они не вышли из дома даже тогда, когда автомобиль, отчётливо прошуршав по гравию в утренней тишине, остановился у крыльца и шофёр деловито захлопал дверцами, сначала выпуская чиновника, а затем выгружая объёмистые чиновничьи чемоданы. В крайнем справа окне шевельнулась портьера. Они знали, кто приехал, но не торопились выходить. Нарочно.

Замешкавшийся почтальон оттолкнулся ногой от ступеньки, медленно объехал на своём облупленном велосипеде зеркально-чёрный «хорьх» (все машины Штернберга были чёрного цвета) и, вихляя, поколесил прочь, то и дело оборачиваясь. Сейчас всей улице растрезвонит.

А к Штернбергам-то сынок прикатил. Ну да, да, именно он, тот самый.

На чёрной глянцевой поверхности автомобильной двери отражалось чёрное летнее небо, и сияющее чёрное солнце, и высоченный человек в чёрном. Всякий раз, когда он ступал на это крыльцо, его просто тошнило от собственной представительности – и, тем не менее, перед каждым визитом сюда он обязательно облачался в доспехи благополучия: идеально сидящий костюм (чёрный, естественно), пошитый в самом дорогом берлинском ателье, бриллиантовые запонки на слепяще-белых манжетах (бриллиантам он отдал предпочтение с того самого дня, как смог себе их позволить), все пальцы в драгоценных перстнях, словно у персидского царя (для его элегантно-худых крупных рук это не казалось вульгарным излишеством). Он любил очень дорогие вещи – они являлись материальным выражением его ценности и незаменимости.

Он помедлил, прежде чем всполошить дом восклицанием звонка, давно уже, впрочем, ожидаемым. Они ведь знают, что он стоит под дверью, – и не выходят. Нарочно не выходят встречать его. Вот Эммочка непременно бы вышла, да что там – выбежала б за ворота и нетерпеливо пританцовывала бы вокруг разворачивающегося автомобиля – но ей, разумеется, никто не посчитал нужным сообщить заранее о прибытии злосчастного гостя.

Дверь открыла горничная и, не поднимая глаз, поспешно удалилась. Прошла минута, прежде чем в прихожую вышли две прямые худощавые женщины – старшей, пепельноволосой, с королевской осанкой, никак нельзя было на вид дать её пятидесяти с лишним лет, а поразительная (хоть и несколько суховатая в последнее время) красота младшей, тридцатилетней, свидетельствовала, насколько богатого законного достояния природа лишила Штернберга, вздумав так жестоко над ним посмеяться.

– Ну что ж. Ну здравствуй, Альрих, – произнесла старшая женщина.

Где-то на втором этаже хлопнула оконная рама, и раздался глухой частый стук, сначала едва слышный, но быстро крепнущий, резво перемещающийся к лестнице, – и вот маленькие ноги забарабанили по деревянным ступеням. Эммочка неслась белым вихрем и пронзительно выкрикивала на весь дом: «Дядя приехал! Дядя приехал!» Её поймали за плечо – «Куда босиком?» – но она грубо вырвалась и в следующее мгновение подлетела на пугающую, нечеловеческую высоту, раскинув руки в широких рукавах ночной сорочки, словно белая птица, снова подлетела, дико вереща от восторга, и вцепилась в жёсткие лацканы пиджака, дрыгая ногами от избытка чувств, пока Штернберг легко целовал её в зажмуренные глаза, в голубоватый висок, в паутинный шёлк лунно-светлых волос. Она тыкалась носом ему в шею и елозила, устраиваясь поудобнее на согнутой руке, и вся она была сплошным горячим сгустком счастья, светящимся так ярко, что тем, другим, глазам – не этим, уродливым, ни черта не видящим без очков, – было даже больно, потому что они привыкли к мраку. Штернберг улыбался, глядя поверх лохматой льняной макушки девочки, – но никто не улыбнулся ему в ответ.

– Вот негодница, даже не оделась, – сказала сестра, а мать промолчала и лишь про себя отметила, что за прошедшие пять месяцев он стал ещё более чужим и ещё более лишним, и что уже ничего в нём не осталось от того бегавшего по частным урокам неказистого студента, которого она любила, что бриллианты на его запонках стали ещё крупнее, а тени под глазами – ещё глубже, и она с беспокойством подумала, не пристрастился ли он к наркотикам. Сестра же беспокоилась единственно о том, что дочь опять закатит скандал на целую неделю после того, как он уедет, – да лучше бы он вовсе не приезжал. До чего же это иногда скверно – слышать мысли окружающих. Ну уж нет, подумал Штернберг, со щемящей благодарностью касаясь губами тёплых волос Эммочки, – пока кто-то здесь будет так счастлив видеть меня, я буду сюда приезжать.

Шофёр внёс в дом несколько больших чемоданов. Обе женщины старались не смотреть на них, а Эммочке пока было не до того – но скоро она проявит к ним самый живой интерес. Всегдашний ритуал преподнесения даров словно оправдывал его появление, превращая его приезд в пышное прибытие подателя всех благ, исполнителя всех желаний. Не составляет труда выбирать подарки, когда ты способен прочесть чужие мечты и когда твой банковский счёт эквивалентен казне небольшого королевства – ведь и этот тишайший городок в сонной долине Швейцарских Альп вместо неспокойного Мюнхена (после того, как мать категорически заявила, что они уйдут из рейха хоть пешком), и этот особняк, окружённый пышным садом, все слуги и гувернантки, решительно всё, что ни есть у них, всё получено… Но хватит, довольно об этом.

– Позорище какое, – сказала сестра. – Эмма, немедленно иди оденься. Не то дядя сию секунду уедет обратно.

– Глупости, – отозвался Штернберг.

Эммочка, крепко обнимая его за шею, обернулась и показала длинный розовый язык, болтая голыми ногами.

– Сейчас по губам хлопну, – пригрозила сестра, но не сдвинулась с места.

– Смотри, что я умею делать. – Эммочка каким-то очень сложным способом переплела тонкие пальцы. – А фрау Магда назвала твою машину «катафалк». Это значит карета?

– Это значит гробовозка, солнце моё. Фрау Магда – твоя новая гувернантка?

– Да. И она уже собирается увольняться.

– Ну и правильно. Потому что я ей язычок к зубам приморожу, пускай она мне только попадётся.

Под ногами тихо заскрипели ступени лестницы, ведущей на второй этаж.

– А в следующем году с нами в школу будут ходить мальчики. Мы с ними уже сейчас дерёмся.

– Прекрасно.

– А помнишь герра Шальбурга? Которого ты называл клетчатым удавом? Так вот, он поругался с мамой, и я налила ему в шляпу компота, и меня заперли в чулане, а он больше к нам не ходит.

– Невелика беда. Только в следующий раз, прежде чем налить кому-нибудь в шляпу компот, подумай, что бы ты делала, если б кто-нибудь положил овсяной каши в твои новенькие туфельки.

– Ф-фу, овсянка, какая гадость… Ты ведь надолго к нам приехал? Надолго?

Через окно на лестничной площадке было видно, как сиделка выкатила в сад инвалидное кресло с сидящим в нём пожилым мужчиной. Штернберг поспешно отвёл взгляд.

Главное ощущение тех нескольких дней: детские руки, теребящие пальцы. И иное ощущение, сверхчувственное: поток светлого обожания, горячего, такого чистого, что хотелось припасть к драгоценному источнику и пить, пить без конца, – но этого нельзя было делать ни в коем случае, дозволялось лишь смиренно подставлять ладони – а не тянуть жадно преступные лапы.

Эммочка шумно распотрошила коробки с подарками и долго крутилась перед ним в новых платьях, разбрасывая тонкие руки, и её длинные прямые волосы призрачного лунного оттенка, убранные шёлковыми белыми лентами, блестели в утреннем солнце. Эммочка была хрупкой на вид и высоконькой девочкой, пожалуй, чересчур высокой для своих восьми лет, и Штернберг с удовлетворением отмечал, что нет в ней ничего от того мерзавца и проходимца, что обманул и бросил его сестру, ожидавшую ребёнка (и спустил с лестницы очкарика-школяра, вздумавшего вызвать его на дуэль). Никакая неугодная примесь не испортила древней породы, сухой, длиннокостной, бледноволосой – штернберговской.

Эммочка была дитя незаконнорождённое и нежеланное. Эвелин считала, что этот ребёнок поломал ей жизнь. Один только Штернберг, в ту пору страховидный гимназист, был по-настоящему рад появлению девочки на свет: мелодия бессловесных мыслей и незатейливых чувств младенца, звонкая и чистая, как родник, ласкала его слух, открытый Тонкому миру, а аура вокруг крохотного существа была яркой и необыкновенно красивой. Ему нравилось держать в руках маленький комок жизни, такой тёплый в огромной холодной пустоте, и он очень гордился тем, что всегда знал обо всех потребностях младенца – тогда как другие демонстрировали в этом отношении невероятную тупость. Вечерами он расхаживал по своей комнате, держа перед собой белый свёрток и учебник, и нараспев зубрил очередной урок. Таким образом, во времена младенчества Эммочку убаюкивали не колыбельные няни (которую семья тогда не могла себе позволить), а Плутарх, Тацит, Гораций, алгебра, геометрия и история Французской революции. Позже, когда он получил членский билет СС, и потому его можно было хулить как угодно, Эвелин не переставала язвить (и мать никогда её не одёргивала): ну надо же, до чего докатилось благородное семейство барона фон Штернберга, – выродок нянчит бастарда.

Эвелин злило, что Эммочка, взбалмошная, неуправляемая и неласковая, прямо-таки липла к косоглазому нацисту, на весь белый свет позорящему их семью. Эммочка никому не позволяла себя целовать – «слюнявить», как она выражалась, – зато, когда дядюшка приподнимал её лицо своими длинными бледными пальцами прозектора и приглаживал губами её белёсые брови, она довольно жмурилась, а Эвелин передёргивалась: держал бы лучше подальше от неё свою пасть, да и вообще, не стоит позволять девочке из порядочной семьи садиться на колени человеку, у которого наверняка армия любовниц и неисчислимое множество случайных женщин (о, она слышала про эти ужасные дома разврата, куда, говорят, каждая немка незамедлительно должна явиться по повестке, с тем чтобы какой-нибудь эсэсовец сделал ей расово полноценного ребёнка). Мать же в такие минуты пыталась произнести какие-нибудь ничего не значащие, обыкновенные слова и пугалась: для сидящего напротив человека в чёрном слов не находилось. Кто он теперь, что он? Ждёт ли его хоть кто-нибудь в том бредовом, насквозь казарменном, унифицированном мире, что ненадолго его извергнул и совсем скоро поглотит обратно? И кто там может его ждать? Приятели по работе, собутыльники? В его комнате на столе – то вино, то коньяк, и в прошлый раз было то же самое. Его там спаивают, не иначе. Штернберг, вздыхая, переводил взгляд с матери на сестру и с кривой усмешкой говорил: «Я ведь всё слышу. Я, между прочим, абсолютно всё прекрасно слышу». Его способность читать чужие мысли представлялась им ещё одним проявлением его уродства, как нельзя лучше подходящим для гестаповской ищейки или кем он там работает.

За обедом Эммочка вела себя, как всегда, буйно, смеялась, гремела посудой и стучала стулом, но, если б не она, в столовой царило бы ледяное молчание. Мать и сестра хмуро смотрели в свои тарелки. Они чувствовали себя крайне неуютно в присутствии гостя. Перед десертом Эммочка залезла к нему на колени и принялась поедать большое плетёное пирожное. Придерживая девочку одной рукой, Штернберг потянулся за чашкой и едва не расплескал чай, когда Эммочка вдруг с размаху ткнулась макушкой ему в грудь и, запрокинув голову, объявила:

– Смотри, что я умею делать, – и стала подбрасывать крошки печенья и ловить их ртом (половина падала ему на костюм и на пол вокруг).

– А смотри, что я сейчас сделаю. – Штернберг пристально поглядел на лежавшую перед ним салфетку. На уголке её появился язычок пламени и быстро побежал к центру, сужая концентрические круги, оставляя выжженную дорожку в виде спирали.

– О господи, – раздражённо произнесла сестра и встала из-за стола. Мать поджала губы.

– Здорово! – захлопала в ладоши Эммочка. – Давай ещё чего-нибудь подожжём!

– Попозже, солнце моё.

Штернберг откинулся на спинку кресла, далеко под стол вытянув длинные ноги. Эммочка, умиротворённо развалившись у него на коленях, принялась разглядывать и теребить перстни на его пальцах – снимать их ей не разрешалось, по той причине, что они, мол, магические, а про эсэсовское серебряное кольцо с черепом Штернберг как-то сказал, что оно заколдованное, и что носить ему это кольцо до тех пор, пока не завершится его служба при дворе могущественного императора в качестве главного волшебника, – так теперь Эммочка всякий раз проверяла, нет ли на кольце трещин, и придумывала разные способы, как его сломать, очень уж ей хотелось освободить дядюшку из-под власти императора, ведь тогда, она знала, он больше никуда от неё не уедет.

– Я слышал, здесь начинается строительство большой электростанции. Если это будет причинять беспокойство, можно подыскать место получше… – Его слова упали в пустоту.

– Нам ничего не нужно, – сухо ответила мать почти через минуту.

– Открой окно, – попросила Эммочка. Этот фокус ей никогда не надоедал.

Штернберг картинно вытянул руку с указующим перстом по направлению к дальнему окну, и оно само собой с треском распахнулось.

– Альрих, перестань, – сказала мать. – Сейчас Ханна придёт убирать посуду, ты же напугаешь её до смерти.

– Просто Ханна глупая, – заявила Эммочка. – Она ничего не понимает в волшебстве. Давай превратим её в белую мышь!

– Как-нибудь в другой раз, солнце моё. И потом, ты не боишься, что её съест кошка?

Эммочка задумалась.

Сестра вздохнула:

– Между прочим, кому-то здесь давно пора заняться французским.

– У меня каникулы, – отмахнулась Эммочка.

– Каникулы надо заслужить. Кроме того, не забывай про невыученные стихи из Евангелия.

– Невыученные стихи? – заухмылялся Штернберг. – Из Евангелия? Эви, дорогуша, у нас теперь строгая католическая семья? Подъём с зарёй и распевание гимнов? Я сейчас изреку банальную истину: то, что вбивается в голову без мысли, навсегда останется бессмысленным грузом.

– Я тебя спрашивала?..

– А французским я с ней сам позанимаюсь. Последняя гувернантка, как я погляжу, напрочь отбила у неё охоту учиться.

– Нет уж, – зло, но совершенно беспомощно сказала Эвелин.

– Да уж, да уж! – радостно подхватила Эммочка.

Эвелин в бешенстве вышла из комнаты. Ну что она могла сделать? Этот омерзительно всесильный чиновник, длинное чёрное насекомое, вылупившееся из её нелепого младшего братца, привязал их к себе главным: деньгами. Он был источником постоянных доходов. А раз так, его приходилось, сжав зубы, терпеть. Терпеть, когда этот упырь, провонявший пыточными подвалами, склоняется над её дочерью… Каким-то запредельным, шестым чувством Эвелин ощущала, что нечто недоступное её пониманию кроется за взаимной привязанностью девочки и молодого мужчины, относящееся, конечно, не к Эммочке, нет (с ней-то, допустим, всё ясно), а только к эсэсовцу, что-то он определённо имеет с этой дружбы, что-то постоянно получает от неё, недаром он так пьяно улыбается… А так называемые занятия французским следовало бы раз и навсегда запретить. Видела она, что они собой представляют. Например, следующее: книга валяется на софе, Эммочка, болтая ногами, сидит на письменном столе перед Штернбергом, и они вместе, хохоча, распевают куплеты про доктора Гильотена – куплеты очень сомнительного, никак не детского содержания. А эти истории про старые вестфальские замки и про души неупокоенных, которые он ей рассказывает на ночь, вальяжно развалившись в ногах её постели, в арестантском халате, лохматый обитатель дурдома, таких к детям и близко нельзя подпускать, – а Эммочка потом стращает чужих ребят услышанными небылицами так, что те плачут от ужаса, – ей-то, негоднице, всё нипочём. А эти меланхоличные, с мутным смыслом и с каким-то издевательским подтекстом песни, которые он, сидя за роялем, поёт для неё, а она с явным удовольствием подпевает – это ж чем думать надо, чтобы петь такое маленькой девочке, – а Эммочка в результате наотрез отказывается разучивать хорошие, добрые, понятные песни, написанные специально для детей. А эти странные знаки, которые она рисует на косяках и на дверях, и неразборчивые словечки, которые шепчет над разбитой коленкой, – от него, всё ведь от него.

Поздним вечером в открытые окна налетели большие ночницы и с тугим стуком бились в колпак настольной лампы, оставляя на нём чешуйки тёмно-серой пыльцы, бумажно трепеща короткими крыльями. Штернберг читал книгу – вот что в нём никогда не менялось, так это пристрастие к книгам и к чтению за полночь. Знакомая поза сосредоточенности: сплетённые пальцы подпирают подбородок, из-за чего плечи приподняты – но не тощие юношеские, а широкие и сильные мужские, – сейчас даже от его прилежно, по-ученически склонённой большой спины, казалось, исходила смутная угроза.

Когда они обе вошли и симметрично встали по сторонам от двери, словно кариатиды, он не обернулся, но, не отрываясь от книги, ответил на невысказанный вопрос:

– До следующего воскресенья, я полагаю. – Помолчав немного, добавил: – Хорошо, не буду.

– Вот именно. – Эвелин обошла стол, отмеченный жёлтым кругом электрического света, и посмотрела в окно, в свежую, веющую дождём черноту. – Хотя бы минут десять постарайся не отвечать, пока тебя не спросят. Что за штуку Эмма притащила в дом?

– Лук. И стрелы. Я учил её стрелять из лука.

– Этого ещё не хватало. Она не мальчишка.

– Она сама меня попросила.

Мать тоже обошла стол и села напротив.

– Господи, Альрих, как ты её балуешь. Страшно подумать, что будет с твоими собственными детьми.

– Надеюсь, их не будет как можно дольше… Эвелин, я всё слышу. Насчёт десятка на стороне. Я что, похож на Казанову?

– Знаешь, Альрих, – нервозно начала мать, – мы регулярно слушаем сводки новостей. В последнее время по всем западным радиостанциям только и передают о том, что германские войска отступают и несут потери. Для Гитлера всё кончится так же, как для Муссолини. Эта война уже проиграна, Альрих.

– Нет. Германия никогда не потерпит поражение. – Штернберг по-прежнему не поднимал голову от книги.

– Германия и рейх – вовсе не одно и то же, – сказала Эвелин от окна.

– Родину не выбирают.

– Ах вот как! Если ночью к соседям вламывается полиция, если молодчики в галифе стреляют в людей прямо на улицах только за то, что те ходят в синагогу, а не в кирху…

– Так бывает, когда стремление навести порядок вырождается в…

– Порядок?! – вспылила Эвелин. – Да что ты, скажи на милость, называешь порядком? Нескончаемую войну? Бешеную пропаганду? Не говори мне о порядке и уж тем более не говори о каких-то там своих идеалах! Скажи лучше честно: ты нашёл золотую жилу. Потому что твой рейх как известный триптих: для одних ад, а для других – сад земных наслаждений!

Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин – из-за чего они стали очень похожи друг на друга.

– Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… – процедил Штернберг.

– Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа. Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе как следует расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза!

– Эвелин, – тихо сказала мать.

– Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю…

– Эвелин!

Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча смотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в жёлтый абажур с налёту врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча.

– Альрих, – произнесла она наконец со строгой, но в то же время просительной, едва ли не умоляющей интонацией.

В сущности, она не знала, что ему сказать. Слишком непостижимым был он для неё, непроглядным, во сто крат темнее этой затихшей комнаты. Она бы и хотела испытать какое-то пронзительное понимание, какое-то совершенно искреннее тепло по отношению к нему, но чувства, смущённые его чуждостью, скованные справедливостью суждения, были способны лишь на жалость, смешанную с неизбывной опаской. Да и вообще, не стоит его злить, никуда тут не денешься: хорошие деньги есть хорошие деньги, они нужны всегда…

Было видно, как он снял очки и стал неспешно протирать их широким отворотом халата.

– Альрих, ты не хочешь поговорить с отцом?

– О чём? – обронил он с этой своей новоприобретённой отвратительной холодной отстранённостью.

– О чём-нибудь… Ведь уже четвёртый год идёт, Альрих. За четыре года уж наверняка можно было решить, что именно следует сказать, чтобы он тебе ответил.

Штернберг нервно хмыкнул, продолжая полировать очки.

– Если б такие слова существовали, я давно бы их произнёс.

– Вчера он мне сказал, что хочет с тобой поговорить.

– Неправда, – быстро произнёс Штернберг. – Неправда. Ты это сама только что придумала.

– Господи, какое же ты всё-таки чудовище…

– Точно. Монстр. Надо было меня ещё в колыбели задушить подушкой. Или отстрелить мне голову из охотничьего ружья. Или, ещё лучше, оттяпать садовыми ножницами. Это же его слова, верно?

– Прекрати, – глухо сказала мать. – Никогда раньше не подозревала, что ты настолько злопамятен. Или это они там тебя научили?

– И для всепрощения существуют пределы.

– Знаешь, раньше он всем пытался втолковать, что наш сын сидит в нацистской тюрьме. А теперь он всем говорит, что нашего сына убили…

– Ну, спасибо ему на добром слове.

– Ты даже не хочешь попытаться?

– Я уже однажды сделал попытку, тогда, четыре года назад. В то время мне как никогда прежде нужно было с ним поговорить. А теперь нам уже не о чем разговаривать.

– Альрих, порой следует прощать чужие ошибки – чтобы другим было легче простить тебе твои собственные грехи.

– Намёк ясен. Но мне не в чем раскаиваться. И вот ещё что: напоминаю, я мог бы поднять его с инвалидного кресла, теперь это вполне в моих силах… если бы он сам попросил. Но ведь он никогда меня ни о чём не попросит.

– Боже, ну до чего ты на него похож. Ну в точности такой же упрямец…

Он бесшумно поднялся из-за стола, захватив с собой книгу. Была какая-то жутковатая грация в столь плавных и в то же время столь размашистых и уверенных движениях такого большого, длинного существа. Даже его отец, в молодости очень изящный, невзирая на свой не менее внушительный рост, никогда не отличался ничем подобным. Наверное, ему сейчас очень идёт этот его мундир…

* * *

С утра Штернберг повёл Эммочку в горы. Ей необыкновенно нравились эти долгие-долгие прогулки, когда время словно замедляло ход, и день представлялся бесконечным. Они уходили далеко прочь от нахоженных троп (было у Штернберга какое-то сверхъестественное чутьё, не позволявшее ему заблудиться), и было странно видеть на диких зелёных склонах мужчину в городском костюме (он терпеть не мог так называемую «походную» одежду) и девочку в нарядном светлом платье (Эммочка всей душой разделяла это его неприятие). С ним было сказочно легко: он нисколько не возражал, когда она просила остановиться и передохнуть, и иногда соглашался взять её на руки и понести по особенно крутому косогору, а сам, похоже, вообще никогда не уставал. И, самое главное, он позволял делать всё, что ни заблагорассудится: залезать куда угодно, бросать камни в реку, валяться на траве, да и сам, казалось, был не прочь поглядеть, что будет, если со всей силы швырнуть булыжник вон в ту большую зелёную лужу на дне оврага или если вскарабкаться вон на тот неприступный с виду каменистый пригорок. Он умел заговаривать ссадины и царапины, лечить сломавших крылья ласточек (которых было так жалко) и даже (только это был большой секрет) мановением руки останавливать дождь и рассеивать грозовые тучи. Да и говорить с ним можно было о чём захочешь.

Они видели водопад и укромную тенистую заводь, где обитают русалки, наткнулись на развалины небольшого каменного сооружения, разглядывали обезглавленное дерево, поражённое молнией, а под угрожающе нависшим обрывом обнаружили рогатый череп, ржавый остов зонтика и дырявый складной стул. Всё это они, хохоча, навесили на обугленное дерево, так, что вышло подобие языческого алтаря, – пугать путников.

Поднявшись вверх по течению безымянного ручья, они набрели на луг с ровной, будто ковёр, и мягкой травой, и Эммочка тут же уселась на неё, натянув на колени отороченный кружевами подол. Штернберг походил вокруг и вдруг очень удивил её тем, что сначала присел рядом, в два приёма сложившись, лишившись своей огромной высоты, а затем и вовсе разлёгся, вытянувшись во весь рост (раньше он себе такого не позволял), – и сразу стал неуловимо напоминать тех старшеклассников, что, сбежав с уроков, курят, лёжа на крыше школьной пристройки. Он закрыл глаза. Эммочка с минуту разглядывала его с хитрой улыбкой, размышляя, означает ли всё это какую-то новую шутку или озорство, а затем уселась верхом ему на ноги, чуть выше колен. Он стащил с носа очки и посмотрел в небо. Он долго, очень долго смотрел так вверх, и его лицо выражало полнейшую отрешённость и ещё что-то такое, отчего ей стало тревожно и даже тоскливо, и она постаралась прогнать поскорее неуютное чувство, завязав разговор:

– Скажи, почему взрослые говорят вести себя хорошо, а сами ведут себя иногда очень плохо?

– А? – Кажется, он только сейчас очнулся и заметил, что она требовательно глядит на него. И это ей тоже почему-то не понравилось.

– Я спрашиваю, почему взрослые сами ведут себя плохо, а детей наказывают, чтоб они вели себя хорошо? – повторила Эммочка.

– Ну, видишь ли, каждому взрослому хочется, чтобы вокруг него было хоть какое-то подобие порядка. А порядок создать гораздо сложнее, чем хаос. Потому у самих взрослых это далеко не всегда получается, как они ни стараются, – подложив руки под голову, он внимательно посмотрел на неё. – Кажется, я знаю, почему ты об этом спрашиваешь…

– Вы вчера так кричали, – сказала Эммочка. – Вы все. Друг на друга. Мама запирает меня в чулане, когда я кричу на неё.

– И ты это слышала даже у себя в комнате?

– Да.

– Скверно. Мне очень жаль, солнце моё. Постараюсь, чтобы такого безобразия больше не повторилось.

– Взрослые тоже иногда делают глупости.

– Да, к сожалению, – Штернберг двумя пальцами нацепил очки. – И знаешь, что в этом деле самое худшее? Детские глупости легко опознать, а вот взрослые – гораздо сложнее. Взрослые глупости очень тщательно маскируются под умные вещи. Они предельно логичны, они растут и развиваются, они изобретают себе разумные поводы и прекрасные цели. Важно ещё и то, что детские глупости – совсем небольшие, а взрослые часто бывают огромными, гигантскими, просто титаническими Мегаглупостищами с Самой Большой Буквы.

– А ты умеешь их отличать?

– Наверное. Не знаю. Очень хочется надеяться, что да.

– Это так трудно?

– Это невероятно трудно.

– Сложная у взрослых жизнь, – вздохнула Эммочка.

– Ты права. Очень сложная.

– Это, наверное, потому, что она у них половая.

– Что?.. А, ну да. – Штернберг засмеялся. – В некотором отношении замечание весьма справедливое. Ты сама додумалась или тебе подсказал кто-нибудь?

– Это вчера мама с бабушкой про тебя говорили. Они сказали, что у тебя беспорядочная и к тому же половая жизнь. И ещё что ты много пьёшь, и оттого у тебя много женщин. А зачем тебе нужно много женщин? Они тебе что-то выпить помогают?

Штернберг оглушительно расхохотался. Его колотило от хохота, он никак не мог остановиться, и Эммочка тоже начала смеяться, глядя на него.

– Санкта Мария и все херувимы, – выговорил он наконец. – Вариативность интерпретации. Ты просто прелесть, солнце моё.

– А что это значит – половая жизнь?

– В сущности, это довольно однообразное занятие. Но многие взрослые находят его чрезвычайно интересным. Ну, во всяком случае, несомненная польза от этой штуки есть – из-за неё появляются дети.

– Про детей я всё знаю, – похвасталась Эммочка. – Они отрастают в животе у женщины. После того, как она поспит в одной кровати с мужчиной.

– Просвещённый ты человек. Всех аистов давно пора списать на свалку истории. По графе «моральное устаревание».

– Про аистов – это только для самых маленьких. Потому что они многого ещё не понимают в этой жизни, – умудрённым тоном изрекла Эммочка.

– А из того, что про меня рассказывают, ты не всему верь. Видишь ли, твоя мама очень умная женщина, но кое-чего она всё же не знает и оттого иногда присочиняет.

– Да просто мама с бабушкой тебя совсем не любят. Они хотят, чтобы ты поскорее уехал, вот и всё. Хочешь, я скажу тебе страшную тайну?

– Давай, мне очень интересно, – ответил Штернберг, хотя прекрасно знал суть этой тайны, давно уже знал, и не только потому, что слышал мысли сидящего у него на коленях беловолосого ребёнка.

Эммочка наклонилась вперёд и, понизив голос до торжественного полушёпота, произнесла:

– Они тебя боятся. Они все тебя жутко боятся. Потому что ты ведь чёрный волшебник. Да, да, – Эммочка важно закивала, – я сама догадалась. Белые волшебники должны ходить в белом. А ты всегда носишь чёрное. И у тебя на пальце кольцо с черепом. Чёрных волшебников всегда все боятся и никто не любит. Я про это читала в сказках.

– Умница. – Штернберг грустно улыбнулся.

– А вот я тебя люблю. Очень-очень-очень… – Эммочка в два рывка пересела ему на живот и распласталась у него на груди, раскинув тонкие золотисто-белые руки, пытаясь обнять, – и случайно, а возможно инстинктивно, приняла наиболее действенную сакральную позу человека, стремящегося поскорее передать другому свою жизненную энергию, прижав того к груди (как мать прижимает к себе заболевшее дитя, как солдат – раненого товарища), – и Штернбергу стоило большого труда не зачерпнуть из такого маленького, но на редкость чистого источника больше, чем дозволялось взять, – ведь его громоздкая мощь способна в два счёта осушить этот драгоценный горный родник. Он безотчётно осклабился в хищническом экстазе, но тут же одёрнул себя: аккуратнее, хватит – и приподнял за плечи вяло упиравшуюся девочку – той нравилось ощущать, что такое большое, жёсткое на ощупь тело тоже живёт и дышит, и внутри него тоже бьётся сердце.

– Слезай-ка, мне уже жарко.

Эммочка заулыбалась, её осенила новая идея:

– А давай, когда я вырасту, ты на мне женишься. Мы будем жить в твоём замке – у каждого волшебника, я знаю, есть замок. И ты будешь учить меня музыке и французскому, а на ночь рассказывать истории про привидения.

– Не выйдет, солнце моё. Я твой дядя. Это всё равно что старший брат. Родственники не женятся.

– Почему?

– Потому что нельзя.

– А почему нельзя?

– Дело в том, что есть на свете такие вещи, которые вообще никогда нельзя делать. Их не так уж много, этих вещей, но про них следует помнить. Сам Бог раз и навсегда запретил их делать. А с Ним, как ты понимаешь, спорить не годится, крайне плохо это может закончиться.

– Ну и что, – капризно возразила Эммочка. – Вот, например, Бог запретил людям убивать друг друга. А они всё равно убивают и убивают. Я это знаю, потому что мама с бабушкой постоянно об этом говорят. И Бог таких людей не наказывает. Так что Он даже не заметит, если мы с тобой поженимся.

– Софист ты мой. Тебя не переспоришь.

– Ну так что – давай? Представляешь, как мама разозлится! – азартно воскликнула Эммочка.

– Представляю, – вздохнул Штернберг. – В галерее моих мнимых пороков, и впрямь, только растления с кровосмешением и не хватает. Когда же коллекция станет полной, из меня сделают чучело Гая Фокса. Набьют соломой, предварительно выпотрошив, зальют в глотку бензин и торжественно сожгут в окружении портретов достопочтенных предков…

– Кого-кого сделают?

– Не обращай внимания, солнце моё. Я тоже иногда болтаю глупости.

Теперь он сидел, откинувшись назад, опираясь на руки. Эммочка теребила тяжёлые, прохладно-шёлковые с изнанки полы его расстёгнутого пиджака и длинный чёрный галстук.

– Я не хочу, чтобы ты уезжал.

– Придётся… – Он погладил её по голове, вдоль тёплого пробора в густых волосах. – Да, тебе нужен хороший отец. Только где его теперь возьмёшь. Впрочем, не исключено, что ещё повезёт… Будем надеяться.

– Мне никто не нужен, кроме тебя. Можно, я поеду вместе с тобой?

– Не стоит. У меня много работы, я редко бываю дома. Тебе быстро наскучит сидеть одной.

Он долго смотрел вдаль и ничего больше не говорил, и на его лице вновь появилось то отстранённое выражение, которое ей так не нравилось и почему-то смутно её беспокоило.

– Тебе что, грустно?

– Напротив, я очень счастлив. Я так рад, что могу видеть тебя, солнце моё.

От 21.X.44 (отрывок)

Я продолжал исследования Зонненштайна и осенью сорок третьего года сделал одно из самых значительных открытий, относящихся непосредственно к капищу. Экспериментируя с различными моделями древней постройки, я выяснил, что для более тонкого и совершенного управления энергетическими потоками наряду с каменными Зеркалами существовали плоскости меньших размеров, сделанные, возможно, из золотых пластин, рассчитанные на временную установку. Опоры их ставились в те самые углубления, которые, по мнению археологов, были предназначены для опор навеса над жертвенником. Существовал также некий способ определять положение малых Зеркал в зависимости от времени года и суток, и я со своими специалистами немало помучился, вычисляя взаимосвязь между высотой солнца и должным местонахождением металлических пластин на капище. Результатом явилось то, что я назвал «связкой ключей от Зонненштайна», – набор простых металлических столбиков различной высоты, устанавливаемых в особые отверстия в мощении вокруг алтаря. Тени от них указывают на угол поворота малых Зеркал.

Никогда прежде у меня не вызывали такого раздражения различные задания – к слову, часто исходящие от самого Гиммлера, который тем самым демонстративно выделял меня среди прочих оккультистов «Аненэрбе». Из-за этого мне предрекали в будущем влияние в научном обществе, по значительности сопоставимое с властью Зиверса, Вюста или авторитетом Шефера, а то и превосходящее их. При всей лестности подобных прогнозов, с некоторых пор я досадовал на мелочную суету шефа, то посылавшего меня читать лекции в городке Дахау, где были организованы курсы лозоискателей и инструкторов по обучению лозоискательству, то настаивавшего на том, чтобы я присутствовал при его беседе с каким-то генералом и после обстоятельно доложил обо всём, что генерал предпочёл не произносить вслух. От обязанностей присутствовать на допросах многочисленных шпионов, чаще всего таковыми не являющихся, меня избавили после того, как, мельком проглядев сознание очередного арестанта, я объявил, что не намерен больше мчаться по звонку через полгорода только затем, чтобы оповестить следователей, насколько сильно жертва очередного доноса хочет в уборную или страдает жаждой опохмелиться.

Верхом нелепости стали поиски легендарных сокровищ горы Хохенгёвен, которые так жаждал заполучить шеф (к несчастью для подчинённых, его голова всегда была полна подобных идей). После того, как геолог Виммер облазил всю гору с лозой, но вернулся с пустыми руками, наслаждаться красотами окрестностей Хохенгёвена на ноябрьском ветру отправили меня. Я нашёл Гиммлеру эти «сокровища», оказавшиеся сундуком истлевшей рухляди. Больше к поискам сокровищ меня не привлекали.

Однако от необходимости то и дело срываться с места и ехать на аэродром, чтобы обеспечить лётную погоду нашим асам, освобождать меня никто не собирался: толковых «погодников» в «Аненэрбе» можно было пересчитать по пальцам одной руки.

Мне не давало покоя ощущение, что я размениваю золото на пыль, снова и снова отвлекаясь от Зеркал ради повседневной работы. Но главное я совершил: я полностью реконструировал Зонненштайн.

К этому времени у меня начались серьёзные стычки с Дитрихом Мёльдерсом, из-за которых возникло столько проблем в недалёком будущем. (…)

Мюнхен

Октябрь – ноябрь 1943 года

Мёльдерс был начальником подотдела чёрной магии в составе оккультного отдела «Аненэрбе». В мюнхенском институте он слыл персоной известной и даже скандально знаменитой, но слава эта была совершенно иного рода, нежели шумная популярность Штернберга, которого вслух поругивали за бесшабашные выходки, но которому втайне, пожалуй, даже симпатизировали, особенно после того, как по выписке из госпиталя он вернулся заметно порастерявшим спесь. Что же касается Мёльдерса, то его одиозная личность едва ли могла вызвать у кого-то симпатию. Подотдел чёрной магии, уподобляясь филиальчику преисподней, располагался в полуподвале здания института, и оттуда вечно смердело какой-нибудь отвратительнейшей дрянью, вроде гари, серы или гниющих останков. Работники прочих подотделов предпочитали не интересоваться, что происходит во владениях чёрных магов, но иногда сплетничали о том, что там занимаются техникой дистанционного умерщвления, усовершенствованием ядов, некромантией и перегонкой крови еврейских девственниц ради получения эликсира вечной молодости. Мёльдерс, директор всего этого хозяйства, выползал из своих подземелий нечасто, но и не настолько редко, чтобы о нём забывали. Внешне Мёльдерс очень смахивал на покойного шефа СД и гестапо Гейдриха – Гейдриха, пару дней пролежавшего в гробу и приобретшего трупную желтоватую бледность и тёмные пятна на висках. У Мёльдерса был такой же долгий нос на вытянутой физиономии со скошенным назад высоким лбом, длинные узкие глаза под припухлыми веками, только рот, совершенно лишённый губ, несколько портил исключительное сходство. Даже в тёплую погоду Мёльдерс ходил в накинутой на плечи чёрной шинели, и от его хламиды несло мышами и белладонной, которую он, поговаривали, курил до одурения. Когда случалось, что он показывался на втором этаже института (где на стене лестничной площадки висела скромная медная табличка «Техномагия, экстрасенсорика и целительство»), то наглец Штернберг, ненароком встречаясь с ним в коридорах, демонстративно прикрывал нос платком. Мёльдерс был ему противен до рвотных позывов. Кроме того, Штернберг не мог забыть об истории со «Штральканоне». Вероятно, конфронтация с главным чёрным магом началась бы у него значительно раньше, если б Лигниц имел привычку проводить общие собрания начальников подотделов, но, к счастью, Лигниц предпочитал общаться с подчинёнными с глазу на глаз, предоставляя каждому возможность тихо работать в своём персональном кабинете и не мешать другим. Как позже выяснилось, это была самая мудрая политика, хоть несчастный Лигниц и слыл бездарным руководителем.

Лигниц погиб в автомобильной катастрофе, при довольно странных обстоятельствах: водитель на полной скорости вырулил на встречную полосу, тут же врезавшись в грузовик.

Отдел возглавил дёрганый, истеричный и скорый на необдуманные решения Вальтер Эзау. Именно он ввёл новую форму отчётности – еженедельные общие собрания, служившие неизменным отправным пунктом для разногласий между подотделами и для личной неприязни между некоторыми сотрудниками. На одном из первых таких собраний Эзау счёл нужным устроить Штернбергу выволочку за очередную дикую проделку: накануне Дня Всех Святых Штернберг заявился в институт в парадно-выходной форме, но в чёрной сорочке и с густо обведёнными чёрной тушью глазами, что делало его похожим на молодого блондинистого Дракулу, и вид у него был настолько гадкий и шокирующий, что «Лугоши с зависти подал бы в отставку», по выражению гогочущего Валленштайна; к тому же в продолжение целого дня с ним невозможно было толком разговаривать: он, закрываясь руками, шарахался всякий раз, как собеседнику стоило ненароком произнести «майн Готт». По поводу всего этого безобразия Эзау сделал Штернбергу строгий выговор, впрочем, не произведший на того никакого впечатления. И тут Мёльдерс поднялся и во всеуслышание изрёк, что всем людям с физическими недостатками свойственно несколько излишнее и даже болезненное остроумие, им они компенсируют свою неполноценность, и привёл в пример колченогого коротышку Геббельса. Штернберг ответил, что физические недостатки всё же куда как менее вредоносны, нежели психические (Мёльдерса считали не вполне нормальным), – но уши его налились рубиновым соком, как у пристыженного школьника, и он ничего не мог с этим поделать. До самого конца собрания Мёльдерс то и дело оглядывался на Штернберга и вызывающе ухмылялся. Это здорово нервировало. Штернберг про себя поклялся, что при первой возможности укажет проклятому трупоеду его распоследнее место.

Случай представился на следующем же собрании, когда Мёльдерс запрашивал у начальника отдела разрешение на крупную поставку «живого человеческого материала» в связи с началом нового этапа своих разработок.

– В прошлый раз, – говорил Мёльдерс, с тихим присвистом вдыхая сквозь зубы перед началом каждой фразы, – в мою загородную лабораторию было доставлено никуда не годное сырьё. Эти твари едва шевелились. На сей раз я требую самый свежий материал, ибо мы как никогда близки к цели. Мы произведём величайший переворот в алхимии. Отныне арийская алхимия сплавит в себе лучшие достижения человечества в этой области и сольёт воедино западные и восточные практики. Я нашёл кратчайший путь к решению нашей задачи. Мы соединим европейское Великое Делание и восточный Нэй-Гун, и созданный в результате Эликсир Бессмертия будет лучшим подарком нашему фюреру к его следующему дню рождения… Но мне требуются ресурсы. Мне нужен материал, способный к внутреннему Деланию. Человеческие единицы должны иметь силы на то, чтобы практиковать положенные физические упражнения и сексуальные приёмы. Только тогда в них вызреет пилюля бессмертия. В тех ходячих скелетах, которые мне привезли в прошлый раз, не оставалось ни грана необходимых для Нэй-Гун физиологических жидкостей…

Кто-то из присутствующих, сидевший поблизости от двери, нарочито кашляя, вышел в коридор.

– Сексуальная практика, – с аппетитом продолжал Мёльдерс, – способствует получению дань, сока бессмертия, который я собираюсь извлечь из производящих единиц. Эта практика потребует от них значительных затрат сил. Человеческий материал должен быть готов к тому, чтобы питать свою энергетику с помощью инь-ян. Иными словами, от этих тварей требуется способность совокупляться…

Штернберг с самого начала выступления чернокнижника сидел молча, что было для него весьма нехарактерно. Неожиданно он спросил:

– Вы лично будете руководить упомянутыми практиками?

– Да, разумеется, – ответил Мёльдерс и добавил специально, чтобы покоробить молодого человека: – Полагаю, зрелище будет возбуждающим.

– Ах, вот для чего вы всё это затеяли, – воскликнул Штернберг. – Но ведь это же очень дорогое удовольствие. Вы только подумайте, какие издержки грозят институту в связи с транспортировкой и содержанием большого числа заключённых. Я порекомендую вам более дешёвое, но не менее надёжное средство: кедровое молоко и сок алоэ, говорят, хорошо помогает, а ещё определённого рода фотографии, их вы можете приобрести у любого охранника за пачку хороших сигарет…

Аудитория ржанула. Мёльдерс побелел: до него дошло, что над ним решили поиздеваться.

– Эти издержки как-то затрагивают ваши личные интересы? – ледяным тоном произнёс он.

Штернберг встал, воздвигшись на всю высоту своего огромного роста, и насмешливо осклабился. Его подзуживали со всех сторон, предвидя развлечение, а он и рад был стараться.

– Я, конечно, мог бы сказать, что пекусь о сохранности кассы нашего отдела. Но это, признаюсь, не совсем так. Я как раз хотел основательно тряхнуть её на предмет обустройства моего рабочего кабинета. Я намерен заказать для него португальский портшез, мой портрет анфас, а заодно прикупить партию портвейна и сменить портного, потому как нынешний оказался поразительным портачом. А тут вы со своими проектами. Кроме того, я слышал, вы дали задание работникам сада лечебных трав в Дахау выращивать в теплицах сому. По-моему, зря. Это же сильнейший галлюциноген. Я бы посоветовал вам выращивать чемерицу, по отзывам древних, хорошее средство, отлично помогает при острых бредовых состояниях, вот и Демосфен, если помните, говорил…

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.