книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Логово

Дин Кунц

Логово

Герде.

Навеки.

О, что в себе ты, человек, таишь,

Хоть внешне ангелом глядишь!Уильям Шекспир

Часть 1

На волоске от небытия

Жизнь – дар, который надо возвратить,

Но с радостью владеть им должно,

Увы, путь жизни краток и необратим,

И хоть поверить в это невозможно,

Вечный мрак сей дар небес венчает,

Круг замыкается, торжественно-печальный

Бой завершен, мелодия стихает.Книга Печалей

Один

1

За темной оградой гор шумел и суетился целый мир, но Линдзи Харрисон ночь казалась безлюдной, такой же нежилой, как опустевшие покои холодного мертвого сердца. Дрожа всем телом, она еще глубже вжалась в сиденье «Хонды».

По обеим сторонам шоссе плотными рядами бежали вверх по склонам вечнозеленые растения, изредка расступаясь, чтобы освободить место торчавшим в разных местах кленам и березам с сорванными зимними ветрами листьями, протягивавшим к небу свои искореженные черные ветви. Но ни огромный лес, ни мощные скалы, за которые он цеплялся, ничуть не умаляли пустоты этой ужасной мартовской ночи. Когда «Хонда» спускалась вниз по петлявшему асфальтовому шоссе, деревья и каменные выступы, проплывавшие мимо, казались бестелесными, словно сотканными из сновидений.

Гонимый свирепым ветром, вихрем вертелся в снопах света фар мелкий сухой снег. Но и буря не могла заполнить собой вселенской пустоты.

Пустота эта была, однако, в самой Линдзи, а не в мире. Ночь, как всегда, была до краев наполнена хаосом созидания. Пустой оставалась только ее душа.

Она взглянула на Хатча. Сгорбившись, он сидел за рулем, немного подавшись вперед, не отрывая глаз от дороги, и казалось, что его застывшее и непроницаемое лицо ничего не выражало. Но за двенадцать лет совместной жизни Линдзи знала, что это не так. Хатча, великолепно управлявшего машиной, не пугали трудности дороги. Его мысли, как и ее, были всецело заняты уик-эндом на Большом Медвежьем озере, с которого они возвращались.

В который уже раз пытались они воскресить ту непринужденность и ту легкость общения между собой, которые когда-то были столь естественными для них. И в который уже раз ничего у них не вышло.

Цепи прошлого все еще крепко держали их.

Смерть пятилетнего сына тяжелым грузом лежала на их плечах. Она душила всякое проявление жизнерадостности, отравляла смех, вселяла мрак в их души. Джимми уже не было с ними четыре с половиной года, почти столько же, сколько он прожил на свете, но его смерть и поныне висела над их головами и давила своей массой, словно огромная, низко плывущая в небе луна.

Прищурившись, глядя сквозь почти сплошь залепленное снегом лобовое стекло поверх обледенелых, судорожно дергающихся дворников, Хатч едва приметно вздохнул. Переведя взгляд на Линдзи, улыбнулся ей. Улыбка получилась бледная, не улыбка, а призрак улыбки, без тени оживления, усталая и грустная. Казалось, он хотел что-то сказать, затем передумал, и дорога снова приковала его внимание.

Три ряда шоссе – один правый, по которому они спускались, и два левых, бежавших навстречу, вверх, – были едва заметны под крутящейся снежной пеленой. Шоссе, сбегая к концу уклона, ненадолго распрямлялось, затем плавно переходило в широкий поворот с ограниченной видимостью. Прямой участок пути еще не означал, что Сан-Бернардинские горы остались позади. Шоссе еще раз должно было круто спуститься вниз.

Пока они проезжали этот поворот, пейзаж, окружавший их, несколько изменился: шоссе резко пошло вверх, и за перевалом открылось черное зияющее ущелье. От него шоссе отделяло лишь выкрашенное в белый цвет дорожное ограждение, едва различимое в сплошном снежном мареве.

Почти на выезде из поворота Линдзи вдруг охватило предчувствие надвигающейся беды.

– Хатч… – прошептала она.

Видимо, и Хатч почувствовал что-то неладное, так как не успела еще Линдзи открыть рот, как он мягко надавил на педаль тормоза и чуть сбавил скорость.

В конце поворота уже ясно просматривался прямой участок пути, а на нем, под углом, перегородив сразу два ряда шоссе на расстоянии примерно в пятьдесят или шестьдесят футов от них, застыл пивной грузовик-цистерна.

Линдзи хотела крикнуть «О боже!», но слова застряли у нее в горле.

Когда шофер доставлял свой груз в район высокогорных лыжных курортов, он, очевидно, был в пути захвачен снежным бураном, который начался недавно, но на полдня раньше, чем предсказывали синоптики. Колеса огромного грузовика беспомощно скользили на обледенелом асфальте, в то время как шофер безуспешно пытался выровнять машину и продолжить свой путь.

Выругавшись про себя, но внешне оставаясь совершенно спокойным, Хатч чуть сильнее нажал на педаль тормоза. Он не посмел резко вдавить ее в пол, опасаясь, что на скользкой дороге «Хонду» может круто занести.

Когда свет приближающихся фар ударил по кабине, водитель грузовика глянул в их сторону через боковое стекло. В разделявшем их быстро сокращавшемся промежутке, наполненном ночью и снегом, Линдзи увидела только бледный овал и два обуглившихся отверстия, где должны были быть глаза, – лицо призрака, словно за рулем машины сидел злой дух. Или сама Смерть.

Хатч попытался вывернуть на крайний левый из двух бежавших в гору рядов шоссе, остававшийся свободным.

Линдзи боялась, что, невидимые из-за грузовика, навстречу им могли ехать другие машины. Даже на небольшой скорости, если они лоб в лоб врежутся в одну из них, им несдобровать.

Несмотря на все усилия Хатча, «Хонда» потеряла управление. Заднюю часть машины занесло влево, и Линдзи увидела, что они проносятся мимо буксующего на месте грузовика. Плавное, скользящее, неконтролируемое движение было подобно цепочке призрачных видений в ночном кошмаре. Судорога свела ей живот, и, хотя ее удерживал ремень безопасности, она, приготовившись к худшему, инстинктивно прижала правую руку к двери, а левой уперлась в крышку бардачка.

– Держись! – крикнул Хатч, поворачивая руль в сторону заноса, все еще надеясь удержать машину под контролем.

Но скольжение перешло в головокружительное вращение, и «Хонда», как карусель Каллиопы[1], повернулась один раз вокруг своей оси… потом другой… пока снова в их поле зрения не попал грузовик. На какое-то мгновение, когда они, все еще вращаясь и скользя, неслись под гору, Линдзи показалось, что они не заденут его. Впереди них, за грузовиком, она не увидела встречных огней машин: шоссе было свободным.

И в этот момент передним бампером Хатч задел заднюю часть пивовоза. Ночь взорвалась скрежетом металла о металл.

От удара «Хонда», словно отнесенная взрывной волной, багажником врезалась в дорожное ограждение. Зубы Линдзи с такой силой щелкнули друг о друга, что острая, как молния, боль пронзила всю нижнюю часть лица и резко отдалась в висках; одновременно дикая боль пронзила неестественно согнувшееся от неожиданного удара запястье руки, которой она упиралась в бардачок. Ремень безопасности, наискось, от плеча к бедру, пересекавший ее тело, резко натянувшись, с силой сдавил ей грудную клетку, дыхание перехватило.

Машина, ударившись о дорожное ограждение, тотчас отскочила от него, но уже с меньшей скоростью, и потому не врезалась в пивовоз, а развернулась на триста шестьдесят градусов. В то время как они, не переставая медленно вращаться, скользнули мимо грузовика, Хатч попытался снова овладеть машиной, но, судорожно дергаясь то влево, то вправо, руль столь яростно этому воспротивился, что Хатч закричал от боли, когда тот буквально ожег ему ладони.

Пологий спуск неожиданно оказался почти отвесным и таким гладким, словно отполированный водой желоб, по которому на аттракционах скатываются вниз люди. Если бы могла, Линдзи бы, несомненно, закричала. И хотя предохранительный ремень уже давил не так, как раньше, боль, диагональю пронизавшая грудь, не давала ей свободно дышать. В голове пронеслось видение: «Хонда», плавно скользя вниз к следующему повороту, не удержавшись на шоссе, пробивает поручни и падает вниз, в пустоту, – видение это было настолько реальным и ужасным, что она снова часто и быстро задышала.

На одном из полуоборотов «Хонда», врезавшись в дорожное ограждение той стороной, где находилось сиденье водителя, и пробив его, по инерции пролетела еще футов тридцать-сорок, не упав, однако, вниз. Под аккомпанемент скрипа-грохота-скрежета-визга металла в воздух взметнулись мириады желтых искр и тотчас смешались с падающим снегом – словно рой летних жуков-светляков случайно принесся сюда, перепутав времена года.

Задрожав, машина перестала двигаться и накренилась чуть влево и вперед, зацепившись, очевидно, за какой-то столб. Наступившая тишина была настолько глубокой, что ошеломила Линдзи; она взорвала ее, шумно выдохнув воздух.

Никогда в жизни еще не испытывала она столь сильного и радостно наполнившего ее чувства облегчения.

И в этот момент машина вновь пришла в движение.

Ее стало сильно кренить влево. Насквозь проржавевший столб не смог, очевидно, выдержать тяжести машины, или осыпалась земля, в которую он был вкопан.

– Прыгай! – закричал Хатч, судорожно шаря руками подле замка своего ремня безопасности.

Но не успела Линдзи отстегнуть свой ремень и схватиться за ручку двери, как «Хонда» скользнула в пропасть. Несмотря на реальность происходящего, Линдзи не желала этому верить. Мозг допускал возможность смерти, но сердце упорно противилось самой мысли о ней. В течение пяти лет она так и не примирилась со смертью Джимми и потому напрочь отметала возможность собственной близкой кончины.

В скрежете и грохоте ломающегося дорожного ограждения «Хонда» боком скользнула по обледенелому склону и, когда насыпь стала круче, перевернулась. Задыхаясь, с сильно бьющимся сердцем, испытывая невыносимую боль от ремня, врезавшегося в тело всякий раз, как только машина переворачивалась с одного бока на другой, Линдзи молила бога, чтобы на их пути встретилось хоть какое-нибудь деревце или скальный выступ – все, что угодно, любое препятствие, которое хоть на какое-то время сможет задержать их падение, но насыпь была зеркально гладкой. Она не знала, сколько раз перевернулась машина – может быть, всего два раза, – потому что понятия верха, низа, правой и левой стороны полностью перемешались и утратили свой первоначальной смысл. Она с такой силой ударилась головой о крышу, что чуть не потеряла сознание. И так до конца и не поняла, то ли ее саму подбросило вверх, то ли вдруг осела крыша, но на всякий случай, сжавшись в комок, пригнулась на сиденье, опасаясь, что в следующий раз крыша осядет еще глубже и раздавит ей голову. Свет фар кромсал ночную тьму, и в просветах, как из разорванных ран, били фонтаны снега. Затем вдребезги разлетелось лобовое стекло, осыпав ее с головы до ног мельчайшими осколками, и тотчас все погрузилось в непроглядную тьму. Видимо, погасли фары, и из темноты вдруг выплыло лоснящееся от пота лицо Хатча, освещенное снизу тусклым светом приборов. Машина вновь перевернулась на крышу и в этом положении понеслась в пропасть с грохотом скатывающихся по железному желобу сотен тонн угля.

Со всех сторон обступившая их мгла была словно высечена из монолита, словно они с Хатчем находились не на открытом воздухе, а в полностью закрытом тоннеле увеселительного аттракциона неслись вниз на роликовых санях. Даже обычно отсвечивающий снег вдруг стал совершенно невидимым. Холодные снежинки, врывавшиеся в разбитое лобовое стекло, жалили лицо, но Линдзи не видела их, хотя они и налипали на ее ресницы. Безуспешно силясь унять подступившую панику, она подумала, что осколки лопнувшего стекла засыпали ей глаза и она ослепла.

Ослепла!

Этого она боялась больше всего. Она же была художницей. Ее талант черпал вдохновение из того, что видели ее глаза, и под их бдительным надзором ее удивительно чуткие руки создавали произведения искусства. А что может рисовать слепой художник? Что она может создать, если вдруг лишится зрения, самого надежного из всех своих чувств?

В то мгновение, когда она полностью осознала эту новую беду и закричала от горя и ужаса, машина, вновь перевернувшись, встала на колеса, но удивительно мягко, без резкого толчка, словно опустилась на громадную подушку.

– Хатч! – хрипло позвала Линдзи.

Шум их падения в пропасть оглушил ее, и наступившая тишина показалась ей зловеще неестественной, и она не знала, то ли действительно оглохла, то ли это ей только показалось.

– Хатч!

Она взглянула влево, на то место, где он должен был находиться, но не увидела ни его, ни вообще чего-нибудь.

Она действительно ослепла.

– Нет, господи, только не это! Пожалуйста, только не это!

Голова кружилась. Машина, словно воздушный змей, поворачиваясь, медленно парила в летнем небе, то плавно опускаясь, то вновь взмывая вверх.

– Хатч?

Молчание.

Головокружение становилось невыносимым. Машина раскачивалась все сильнее. Линдзи боялась потерять сознание. Ведь если Хатч ранен, он наверняка истечет кровью, и она никак не сможет ему помочь.

Она вытянула руку и дотронулась до его обмякшего на водительском сиденье тела. Голова его, склоненная на плечо, была повернута в ее сторону. Она провела рукой по его лицу. Он даже не пошевелился. Правая щека и висок были залиты чем-то теплым и липким. Кровь. Из раны на голове. Дрожащими пальцами она дотронулась до его губ и, когда почувствовала его теплое дыхание, зарыдала от облегчения.

Он был без сознания, но жив.

Тщетно шаря вокруг себя руками, пытаясь найти замок, чтобы отстегнуть ремень безопасности, Линдзи вдруг услышала звуки, которые поначалу не смогла определить. Мягкие пошлепывания. Причмокивания. Жуткие, лижущие, журчащие. Оцепенев от страха, она пыталась определить источник этих сводящих с ума звуков.

Внезапно «Хонда» резко накренилась вперед, и сквозь разбитое лобовое стекло Линдзи окатило ледяной водой. Она задохнулась от этой неожиданной арктической ванны, пронизавшей ее холодом до мозга костей, и тотчас сообразила, что не было у нее никакого головокружения. Машина действительно была в движении. Плыла по воде. Они упали в реку или озеро. Скорее всего в реку. В озере они бы стояли на месте.

На какое-то мгновение холодный душ парализовал ее, но когда Линдзи открыла глаза, то поняла, что не ослепла. Разбитые фары «Хонды» не горели, но зато она разглядела огоньки подсветки приборного щитка. Видимо, потеря зрения была результатом истерии, а не травмы.

Многого она не могла разглядеть, да и много ли можно увидеть ночью на дне пропасти? Осколки тускло поблескивающего стекла обозначили границу разбитого окна машины. За ним маслянистая вода напоминала о себе только волнообразным серебристым мерцанием, отражавшимся от ее журчащей поверхности и придававшим беспорядочно толпившимся в ней ожерельям из ледяных алмазов темно-серебристый оттенок. В кромешной мгле берегов не было бы видно, если призрачные снежные одежды, прикрывавшие голые камни, землю и кусты своей матовой белизной, не обозначили их присутствие. «Хонда» двигалась по реке: вода, доходя почти до середины капота, затем, как от носа корабля, разделялась на два потока и, журча по обе стороны машины, неслась мимо. Течение толкало их вниз, туда, где их скорее всего подхватят бурные потоки и вынесут на стремнину или пороги, а то и на что-нибудь похлеще. Линдзи с первого взгляда поняла, какая им грозит опасность, но облегчение, которое она испытала, когда сообразила, что не слепа, настолько выбило ее из привычной колеи, что ей было все равно, что видели ее глаза, лишь бы видели. Даже невзирая на грозящую им опасность.

Дрожа от холода, она освободилась наконец от своего запутавшегося ремня и снова дотронулась до Хатча. В странном отсвете мерцающих приборов его лицо было мертвенно-бледным: запавшие глаза, восковая кожа, побелевшие губы, из раны на голове медленной струйкой – слава богу, не хлещет – течет кровь. Она легонько встряхнула его, затем сильнее, не переставая все время окликать его по имени.

Из машины им теперь не так-то легко будет выбраться – если они вообще смогут это сделать, – пока ее несет по течению, особенно сейчас, когда движение убыстрилось. Надо быть готовыми немедленно покинуть ее, если они вдруг налетят на подводные камни или их прибьет к берегу. Ибо второго такого случая может больше не представиться.

Хатч никак не желал приходить в себя.

Машину снова резко накренило вперед. Снова ледяная вода окатила Линдзи с головы до ног, настолько холодная, что она чуть не задохнулась, а сердце, словно пораженное мощным электрическим разрядом, на мгновение даже перестало биться.

Перед машины уже почти весь был погружен в воду.

«Хонда» тонула. Вода заливалась в салон и доходила уже до икр Линдзи. Они явно шли ко дну.

– Хатч!

Теперь она кричала и что есть силы трясла его, не обращая внимания на его рану.

Вода бурлящим пенным потоком, отражавшим янтарный отсвет приборов гирляндами золотых рождественских блесток, уже поднялась до уровня сиденья.

Линдзи вытащила ноги из воды, встала на колени на сиденье и начала брызгать водой в лицо Хатча, отчаянно стараясь привести его в чувство. Но он не просто потерял сознание от удара, а скорее всего находился в глубоком обмороке, может быть, даже в состоянии комы, такой же бездонной, как и океаническая впадина.

Пенясь и кружась водоворотами, вода уже поднялась к нижней кромке рулевого колеса.

Ломая ногти, Линдзи в бешенстве рванула на себя предохранительный ремень Хатча, не обращая внимания на пронзившую ее пальцы боль.

– Хатч, черт тебя дери!

Вода уже поднялась до середины руля, и «Хонда» почти прекратила свое движение. Она слишком отяжелела, и река уже была не в состоянии нести ее на себе.

Ростом Хатч был чуть выше пяти футов, весил сто шестьдесят фунтов, обычный средний мужчина, но сейчас он казался великаном. Она даже не могла сдвинуть его с места. Дергая, толкая, хватая и таща, Линдзи пыталась высвободить Хатча из ремня, и, когда наконец это ей удалось, вода уже поднялась к приборному щитку и была ей по пояс. Хатчу же, полулежавшему на сиденье, она доходила до подбородка.

Температура воды была близка к точке замерзания, и Линдзи чувствовала, как тепло, словно кровь из разорванной артерии, вытекает из ее тела. И чем больше теплоты-крови вытекало из нее, тем глубже проникал в нее холод и сильнее цепенело тело.

И тем не менее она обрадовалась быстро прибывающей воде, так как надеялась, что та поможет ей сдвинуть Хатча с места, вытащить его из-за руля и через разбитое переднее стекло втащить на капот. Так она представляла себе все это в теории. Когда же стала тащить его, он показался ей даже тяжелее, чем раньше, а вода уже поднялась прямо к его губам.

– Ну давай, давай же, двигайся, – яростно хрипела Линдзи, – ты же утонешь, черт тебя побери!

2

Убрав наконец свой пивовоз с дороги на обочину, Билл Купер по служебной рации передал сигнал бедствия. На его вызов откликнулся другой водитель грузовика, у которого, помимо служебной рации, находился в кабине еще и радиотелефон; он пообещал связаться с властями в Большом Медведе.

Билл повесил рацию, достал из-под сиденья длинный электрический фонарь на шести батарейках и шагнул в снежную пургу. Ледяной ветер пробирался даже сквозь его подбитую овечьим мехом куртку, но ночная стужа не шла ни в какое сравнение с холодом, обдавшим его в тот момент, когда он увидел, как «Хонда» вместе со своими несчастными пассажирами пронеслась, вращаясь вокруг своей оси, мимо него и рухнула с насыпи в пропасть.

Он побежал по скользкому асфальту к тому месту шоссе, где было сбито ограждение, надеясь, что «Хонда» уперлась в какое-нибудь дерево невдалеке от насыпи. Но именно в этом месте склона, как назло, деревьев не было, только гладкий, ровный снежный покров, по которому, словно шрам от нанесенной раны, вился след, оставленный скатившимся автомобилем и уходивший куда-то далеко в пропасть, куда не достигал даже луч фонаря.

Укор совести острой физической болью отозвался в его сердце, так что на какое-то мгновение он даже оцепенел. Он опять был пьян. Не очень сильно. Он и выпил-то всего несколько глотков из фляжки, которую всегда возил с собой. Теперь, правда, уже все равно. Мысли его путались. Ему пришло в голову, что вообще глупо было в такую погоду, которая портилась буквально на глазах, ехать в горы.

Пропасть, в которую он всматривался, казалась бездонной, и ее пугающая глубина породила в голове Билла чувство, что он, как в зеркале, видел в ней свое собственное проклятие, на которое будет осужден в конце жизни. Он застыл, пораженный мыслью о тщетности всего сущего, мыслью, которая ошеломляет даже самых лучших из людей, – правда, большинству из них она приходит глубокой ночью, когда они, вдруг проснувшись, с ужасом следят за игрой теней на потолке.

На какое-то мгновение завеса снега чуть приподнялась, и он увидел дно пропасти примерно в ста или ста пятидесяти футах от того места, где он стоял, – не так глубоко, как ему показалось вначале. Он двинулся через пролом в ограждении, намереваясь спуститься вниз по предательски крутому склону и помочь оставшимся в живых пассажирам. Затем остановился у края обрыва, так как от выпитого виски у него закружилась голова, а еще потому, что не увидел на дне пропасти упавшего туда автомобиля.

Через снег по дну ущелья, пересекая след, оставленный машиной, бежала какая-то извилистая черная полоса, словно брошенная вниз сатиновая лента. Глядя на нее, Билл непонимающе хлопал глазами, словно глазел на картину абстракциониста, пока до него не дошло, что это была река.

И в ее черной как смоль воде и исчезла машина.

Несколько недель тому назад после удивительно долгой, с обильными снегопадами зимы погода неожиданно улучшилась, вызвав раннюю оттепель. И хотя недавно зима вновь напомнила о себе, оттепель, не успев полностью отступить, не позволила ей сковать реку льдом. Температура воды в реке была чуть выше нуля. Те, кто находился внутри машины, если избежали смерти при падении, наверняка погибнут от холода.

«Если бы я не был пьян, – думал он, – никогда бы не решился ехать в такую погоду. Дурак я, залитый по уши виски осел, лакал бы себе пиво, так нет, подавай ему виски. Идиот». Из-за него теперь гибнут люди! Билл почувствовал, как к горлу подступила тошнота, и судорожно сглотнул.

С нарастающим страхом всматривался он в мрачную пропасть, пока не заметил странное свечение, словно видение из потустороннего мира, плавно, как призрак, удалявшееся вправо от него. Сквозь пелену падающего снега мягкий желтый свет то исчезал, то появлялся вновь. Он сообразил, что это могло быть внутреннее освещение «Хонды», которую река уносила прочь.

Вобрав голову в плечи, чтобы защититься от резкого ветра, и держась за ограждение, чтобы не упасть с насыпи в пропасть, Билл, спотыкаясь, побежал по верху насыпи в том же направлении, в котором сносило машину, стараясь не упускать ее из виду. Сначала река несла «Хонду» довольно быстро, потом все медленнее и медленнее. Наконец машина застыла на месте, то ли зацепилась за подводные камни, то ли уткнулась в береговой выступ.

Свечение медленно угасало, видимо, постепенно садился аккумулятор автомобиля.

3

Высвободив Хатча из ремня безопасности, Линдзи тем не менее никак не могла сдвинуть его с места, то ли оттого, что за что-то, чего она не могла видеть, зацепилась его одежда, то ли оттого, что застряла в педалях нога.

Нос и рот Хатча уже скрылись под водой, и не было никакой возможности приподнять ему голову. Хатч захлебывался.

Она перестала его дергать, надеясь, что нехватка воздуха заставит его наконец прийти в себя и, кашляя, выплевывая воду и отдуваясь, приподняться, а кроме того, у нее просто не осталось больше сил бороться с ним. Жестокий холод лишил ее их. Конечности быстро немели. Дыхание стало таким же холодным, как и воздух, которым она дышала, словно внутри ее уже не осталось и искорки тепла.

Движение машины полностью прекратилось. Она встала на дно реки, до верха наполненная водой, и только под самой крышей еще оставалось немного воздуха.

От ужаса Линдзи издавала противные повизгивающие звуки, похожие на блеяние. Пыталась силой воли заставить себя замолчать, но ничего не могла с собой поделать.

Странный, просвечивающий сквозь толщу воды свет приборов из янтарного превратился в грязно-желтый.

Темная сторона ее души требовала бросить все, перестать сопротивляться, покинуть этот мир и уйти в другой, лучший. Линдзи слышала ее негромкий спокойный голос:

– Брось противиться, для чего жить, Джимми нет с тобой, и уже давно, а теперь умер или умирает Хатч, расслабься, сдайся, и вскоре вы все встретитесь на небесах…

Мягкий, призывный голос гипнотизировал и убаюкивал.

Воздуха хватит ненадолго, всего на несколько минут, и, если она тотчас не выберется наружу, она задохнется в машине…

– Хатч мертв, вода полностью залила его легкие, еще немного, и он станет кормом для рыб, уймись, сдайся, к чему все это, Хатч мертв…

Открытым ртом она жадно ловила воздух, который вдруг приобрел резкий металлический привкус. Дышала она частыми, короткими вдохами-всхлипами, словно легкие ее неожиданно уменьшились в объеме.

Если внутри ее и оставалось какое-то тепло, она уже не ощущала его. От холода свело желудок, и даже рвота, поднимавшаяся к горлу, казалась ледяной; всякий раз сглатывая ее, она чувствовала, будто проглатывает омерзительную жижу, замешенную на снеге и грязи.

– Хатч мертв, Хатч мертв…

– Нет! – со злостью прохрипела Линдзи. – Нет, нет!

Неприятие, словно буря, всколыхнуло все ее существо: Хатч не мог умереть. Это невозможно. Только не Хатч, который всегда помнил ее дни рождения и любые другие торжественные даты, кто просто так, без всяких причин, покупал и дарил ей цветы, кто никогда не терял самообладания и не повышал голоса. Только не Хатч, у которого всегда находилось время выслушать жалобы людей и выразить им сочувствие, чей кошелек всегда был открыт для нуждающихся людей; не Хатч, единственным недостатком которого было то, что любой проходимец мог выдоить из него любую необходимую ему сумму. Он не мог, не должен, не смел умереть. Он по утрам пробегал пять миль, избегал в пище жиров, ел много фруктов и овощей, не пил напитки, содержащие кофеин. Что, разве это ничего не значит, черт побери! Летом он втирал в кожу солнцезащитный крем, не курил, никогда не выпивал более двух кружек пива или двух бокалов вина за целый вечер и был настолько добродушным и покладистым, что ему не грозили никакие стрессы и сердечные припадки. Разве эти самоограничения, это умение владеть собой ничего не значат? Или мир уже настолько свихнулся, что в нем вообще нет никакой справедливости? Все правильно, недаром говорят, что хорошие люди умирают молодыми, и смерть Джимми это подтвердила, и Хатчу еще нет и сорока, в общем, как ни крути, он еще молод. Правильно. Согласна. Но ведь говорят также, что добродетель сама себе награда, а ведь он и есть сама добродетель, черт побери, он этой добродетелью залит по уши, а ведь это должно же хоть что-то значить, или бог ничего не слышит и не видит, или ему на все наплевать, и этот мир даже еще хуже, чем она о нем думала.

Она отказывалась принять его смерть.

Хатч не умер!

Линдзи набрала в легкие побольше воздуха. И в тот момент, когда исчез последний отблеск света, снова сделав ее слепой, она погрузилась в воду, оттолкнулась от приборного щитка и через разбитое окно выбралась на капот.

Теперь она была не только слепой, но и фактически лишенной всех своих чувств. Она ничего не слышала, кроме неистовых ударов собственного сердца, река глушила все другие звуки. Заставить ее обонять запахи и говорить мог только страх смерти. Ледяная вода почти напрочь отняла у нее чувство осязания, оставив только небольшую его частичку, и она казалась самой себе бестелесным духом, парящим в невесомости в той среде, которая, видимо, наполняет чистилище.

Предположив, что глубина реки была не выше крыши машины и что ей не надо будет надолго задерживать дыхание, чтобы успеть добраться до поверхности, Линдзи сделала еще одну попытку сдвинуть с сиденья Хатча. Распластавшись на капоте и одной рукой крепко ухватившись за уплотнитель лобового стекла, чтобы не всплыть самой, ничего не видя в кромешной тьме, она ощупью нашла рулевое колесо, а затем и полулежавшего за ним мужа.

Вдруг Линдзи обдало жаром, но ненадолго – это в легких просто кончился кислород, и она стала задыхаться.

Ухватившись за куртку Хатча, она что было сил дернула его на себя – и, к ее удивлению, он вдруг легко, как поплавок, всплыл наверх, и ничто его не держало. Он было зацепился ногой за руль, но затем двинулся вслед за Линдзи, которая, не отпуская его куртки и постепенно освобождая ему место на капоте, отползла назад.

Жгучая, пульсирующая боль раздирала ей грудь. Желание во что бы то ни стало вдохнуть воздух стало непреодолимым, но она не поддалась ему.

Когда тело мужа было уже вне машины, она обняла его и оттолкнулась ногами от капота. Хатч явно наглотался воды, и она, видимо, обнимала труп, но эта жуткая мысль не заставила ее отказаться от задуманного. Если ей удастся вытащить его на берег, она сделает ему искусственное дыхание. И хотя шансов оживить его было мало, по крайней мере оставалась надежда, что она сможет это сделать. А пока теплилась эта надежда, он не был трупом, он жил.

Линдзи вынырнула на поверхность, навстречу завыванию ветра, по сравнению с которым ледяная вода показалась ей удивительно теплой. Когда в ее изнемогающие от нехватки кислорода легкие вновь ворвался воздух, у нее чуть не остановилось сердце, и грудь сжалась от невыносимой боли, и вдохнуть во второй раз оказалось гораздо труднее, чем в первый.

Обеими руками крепко прижав к себе Хатча и работая только ногами, она то и дело хватала ртом воду. Кляня все на свете, тут же сплевывала ее. Природа казалась ей живым существом, огромным свирепым зверем, и ее охватила дикая злоба на реку и снежную бурю, словно обе они вполне сознательно сговорились объединиться и уничтожить ее.

Линдзи пыталась сориентироваться, но в темноте, при завывании ветра и без твердой почвы под ногами это было не так-то просто. Когда она наконец увидела тускло отсвечивающий, плотно укрытый снегом берег, то попыталась, придерживая одной рукой Хатча и гребя другой, доплыть до него, но течение было настолько сильным, что, даже будь у нее свободны обе руки, она все равно не смогла бы добраться до берега. Течение тотчас подхватило их обоих и понесло вниз, то окуная их с головой в воду, то вновь выталкивая наверх, навстречу ледяному ветру, а подхваченные ранее этим же течением и плывущие рядом щепки, ветви и куски льда нещадно колотили их по головам. Неумолимая река все дальше уносила несчастных к тому месту, где неожиданный водопад или целый каскад стремительных порогов служили границей горной части ее русла.

4

Он запил с того дня, как от него ушла Мира. Теперь рядом не было никого, кто мог бы остановить его. И ему это также зачтется на Страшном суде, бог ни за что не простит его.

Держась за ограждение, Билл Купер, вглядываясь во тьму, в нерешительности застыл на краю пропасти. Сплошная стена падающего снега полностью скрыла от него огни «Хонды».

Тем не менее он боялся оторвать взгляд от пропасти, чтобы посмотреть на шоссе, не прибыла ли «Скорая помощь». Он боялся, что забудет точное место, где он в последний раз видел огни «Хонды», и укажет спасателям неверное направление. Тусклый черно-белый фон внизу не изобиловал приметными ориентирами.

– Да что же вы не едете, куда подевались? – бормотал он.

Ветер, заливший лицо, заставлявший слезиться глаза и запорошивший снегом его усы, выл так громко, что напрочь заглушил вой сирен приближающихся карет «Скорой помощи», пока они не вынырнули из-за поворота; и тотчас ночь наполнилась светом их фар и всплесками красных огней. Билл, выпрямившись, призывно замахал им руками, но глаз от пропасти оторвать не посмел.

Машины подъехали к обочине шоссе. Так как одна из сирен заглохла быстрее, он сообразил, что прибыло две машины, скорее всего «Скорая помощь» и полицейский патруль.

Эти точно учуют виски. А может быть, не учуют, вон какой ветер и холод. Он знал, что должен понести жестокое наказание за то, что натворил, – но коль скоро его не собираются убивать, то имеет ли смысл лишать его работы? Время-то тяжелое. Спад производства. Хорошую работу не так-то легко найти.

Вертящиеся сигнальные маяки производили стробоскопический эффект: реальные предметы, периодически выхватываемые из темноты, двигались, как в замедленном кино, а исполосованное световыми бликами небо струило на землю потоки пурпурного снега.

5

Даже быстрее, чем Линдзи могла надеяться, бурная река прибила их к гряде гладких, отполированных водой камней, торчавших прямо посреди русла, словно ряды полустертых от времени зубов, вклинив ее и Хатча в промежуток между двумя из них, достаточно узкий, чтобы прервать их движение. Вокруг них кипела и струилась вода, но защищенная камнями Линдзи уже не боялась подводных течений, тащивших ее вниз.

Тело ее обессилело, и обмякшие, вялые мускулы отказывались повиноваться. Она едва удерживала голову Хатча над водой, что в других обстоятельствах было бы совсем нетрудно, тем более что ей уже не приходилось бороться с быстрым течением.

Инстинктивно не отпуская его, она разумом понимала, что все это бесполезно: он уже давно был утопленником. И не стоило убеждать себя, что он еще жив. Надежда же оживить его с помощью искусственного дыхания таяла с каждой проходящей минутой. Но Линдзи ни за что не хотела сдаваться. Ни за что. Ее и саму удивляло это ее нежелание оставить всякую надежду, тем более что всего за несколько минут до несчастного случая она думала, что надежда навсегда покинула ее.

Ледяной холод воды насквозь пронизывал Линдзи, и вместе с цепенеющей плотью цепенел и ее мозг. Когда она попыталась сосредоточиться, чтобы придумать, каким образом выбраться на берег, то никак не могла привести в порядок разрозненно мелькавшие в голове мысли. Ее нестерпимо клонило ко сну. Она понимала, что сонливость – признак гипотермии и что дремотное состояние может стать началом более глубокого обморока и в конце концов привести к смерти. Она решила во что бы то ни стало перебороть сонливость – и вдруг поняла, что уже поддалась желанию уснуть и что глаза ее уже закрылись сами собой.

Страх, как молния, пронзил Линдзи, влив новые силы в ее обмякшее тело.

Часто хлопая ресницами с налипшим на них и уже не таявшим снегом, она поверх головы Хатча взглянула на ряды отполированных водой валунов. Берег был всего в пятнадцати футах от них. Если камни располагались недалеко друг от друга, она сможет тащить Хатча к берегу, не боясь, что их снесет течением.

К этому времени зрение ее достаточно хорошо адаптировалось к темноте, и в гранитном частоколе она заметила брешь шириной примерно в пять футов, которую пробили в камнях столетия беспрерывной работы текущих вод. Брешь находилась на полпути от нее до края берега. Втягиваясь в воронку, образуемую брешью, черная вода, тускло поблескивая сквозь кружевную шаль льда, убыстряла свой бег и, вне сомнения, с огромной силой вырывалась наружу с противоположной стороны.

Линдзи понимала, что была слишком слаба и что ей будет не под силу преодолеть этот мощный поток. Их с Хатчем обязательно втянет в воронку, и они неминуемо погибнут.

В тот момент, когда вновь заманчивой стала мысль прекратить эту бесполезную борьбу против сил враждебно настроенной природы, наверху, на краю пропасти, примерно в ста ярдах вверх по течению, она заметила странные огни. Но была настолько сбита с толку, что на какое-то мгновение пульсирующий пурпурный свет показался ей жутким, таинственным и сверхъестественным, словно ее взору предстало чудодейственное сияние, свидетельствовавшее о зримом присутствии божества.

Постепенно до нее дошло, что она смотрела на пульсирующие сигнальные огни полицейских машин или карет «Скорой помощи», которые стояли высоко наверху, на шоссе. Вскоре чуть ближе к себе Линдзи заметила огоньки ручных фонариков, острыми шпагами-лучиками обшаривавшие местность. Спасатели, видимо, уже спустились вниз по отвесному склону пропасти и были в ста ярдах выше по течению, там, где затонула их машина.

Линдзи стала звать их. Но крик ее оказался едва слышным шепотом. Она вновь закричала, на этот раз явно громче прежнего, но из-за воя ветра они, видимо, не расслышали и этот ее крик, так как лучи фонариков продолжали обшаривать реку в том же месте, что и раньше.

Вдруг она заметила, что больше не держит в руках голову Хатча и что лицо его находится под водой.

Мгновенно, словно щелкнул переключатель, ужас Линдзи превратился в дикую злобу. Она злилась на водителя грузовика, захваченного бурей в горах, на себя за то, что так ослабла, на Хатча, сама не зная за что, на реку и на пронизывающий холод, но, самое главное, она буквально кипела от ненависти к богу за жестокость, насилие и несправедливость, которые царили в сотворенном Им мироздании.

Злость прибавила ей сил. Сжав пальцы, она крепко ухватила Хатча за одежду, рывком выдернула его голову из воды и так громко позвала на помощь, что напрочь перекрыла леденящие душу завывания ветра. Лучи фонариков, все, как один, повернулись в ее сторону.

6

Пострадавшие, мужчина и женщина, казались мертвыми. Их лица, вырванные из тьмы лучами фонариков, плыли над темной водой, как белые привидения – полупрозрачные, фантасмагорические, потерянные.

Ли Фридман, помощник окружного шерифа из Сан-Бернардино, окончивший специальную школу спасателей, придерживаясь за выступавшие из воды камни, шагнул в воду, чтобы переправить пострадавших на берег. Вокруг пояса он обвязал нейлоновый, толщиной в полдюйма, спасательный трос, способный выдержать груз в четыре тысячи фунтов, другой конец которого был обмотан вокруг ствола приземистой сосны. Подстраховывали его двое полицейских.

Фридман снял с себя штормовку, но остался в форме и ботинках. Переплыть эту стремнину было невозможно, и ему нечего было беспокоиться, что одежда может ему помешать. Зато, даже намокнув, одежда поможет дольше продержаться в холодной воде и замедлит утечку тепла из тела.

Пробыв в реке не больше минуты, однако не пройдя еще и половину пути до пострадавших, Ли почувствовал такой холод, словно ему в кровь ввели хладагент. Ему показалось, что, нырни он в эту ледяную воду голым, ему было бы холодно так же, как и сейчас.

Конечно, лучше было бы подождать группу горных спасателей, уже выехавших к месту аварии, людей, специально обученных вытаскивать лыжников из-под снежных завалов или неосторожных любителей катания на коньках, провалившихся под лед. В их экипировку входили надувные непромокаемые костюмы и всякие другие необходимые приспособления. Но ситуация требовала немедленных действий: пока прибудут специалисты, люди в реке могут погибнуть.

Он добрался до пятифутовой щели, сквозь которую вода бежала с такой стремительностью, словно ее всасывал в себя гигантский насос. Его тут же сбило с ног, но его товарищи на берегу все время держали трос натянутым и травили его ровно настолько, насколько Ли было необходимо, чтобы двигаться и не быть унесенным течением. Широкими взмахами загребая воду, он начал пересекать бешеный поток, нахлебавшись при этом такой зверски холодной воды, что у него заломило зубы, и наконец ухватился за камень с противоположной стороны бреши.

Минуту спустя, задыхаясь и отчаянно, мелко дрожа всем телом, Ли добрался до пострадавших. Мужчина был без чувств, женщина же, наоборот, была в полном сознании. Лица обоих то исчезали, то вновь появлялись в перекрестье направленных на них лучей фонариков; и мужчина и женщина были в ужасном состоянии. Кожа на лице женщины сморщилась и, потеряв свой естественный цвет, стала почти совершенно белой, сквозь нее, словно источая внутренний свет, просвечивали кости, обнажая череп. Губы ее были такими же белыми, как и зубы; черными оставались только ее мокрые спутанные волосы и глаза, похожие на запавшие глаза трупа с застывшим в них ужасом смерти. Возраст ее в данной ситуации невозможно было определить, и трудно было понять, была ли она уродиной или красавицей, но ясно было одно: женщина держалась из последних сил и скорее всего только за счет силы воли.

– Сначала возьмите мужа, – сказала она. Голос ее прерывался. – У него рана на голове, ему нужна срочная помощь, да быстрее, быстрее, шевелитесь же, черт вас побери!

Ли не обиделся на ее ругань. Он понимал, что злость ее предназначалась не ему, она помогала ей держаться.

– Хватайтесь за меня, мы пойдем все вместе. – Он повысил голос, стараясь перекричать вой ветра и грохот реки: – Ничего делать не надо, не надо пытаться достать дно ногами. На плаву им легче будет нас тащить по воде.

Казалось, она поняла, что он сказал.

Ли взглянул на противоположный берег. Лицо его попало в свет фонаря, и он прокричал:

– Готово! Тяните!

Группа на берегу стала подтягивать его на тросе вместе с потерявшим сознание мужчиной и вконец измученной женщиной.

7

Когда Линдзи вытащили из воды, она то теряла сознание, то вновь приходила в себя. В какие-то мгновения жизнь казалась ей видеозаписью, которую можно было прокручивать в любом направлении, взад или вперед, от одной картинки к другой, с серо-белыми промежутками между ними.

В то время как она, тяжело дыша, лежала у края воды, над ней склонился молодой врач с запорошенной снегом бородой и направил ей в глаза тонкий лучик света, чтобы проверить, реагируют ли ее зрачки. Он спросил:

– Вы меня слышите?

– Конечно. Где Хатч?

– Вы помните, как вас зовут?

– Где мой муж? Ему нужно… искусственное дыхание.

– Им уже занимаются. Так помните, как вас зовут?

– Линдзи.

– Прекрасно. Вам холодно?

Вопрос показался ей неуместным и глупым, но вдруг она сообразила, что уже не мерзнет. Наоборот, она почувствовала, что конечности каким-то странным и не совсем приятным образом стали теплеть. Это не был резкий, болезненный укус ожога. Казалось, ее руки и ноги окунули в какую-то жидкость, которая постепенно разъедала кожу, оголяя кончики нервов. Ей и без подсказки стало ясно, что ее нечувствительность к ночному холоду – это признак резкого ухудшения ее физического состояния.

– Носилки, быстро…

Линдзи почувствовала, как ее подняли и положили на носилки. Затем – как двинулись вдоль берега. Лежа на носилках, она видела только человека, шедшего сзади. Дрожащие огни фонариков не давали возможности хорошо разглядеть его, и в их жутковатом отсвете она могла видеть только контуры лица незнакомца и странный, тревоживший ее блеск его стального взгляда.

Бесцветное, как набросок углем, необычайно молчаливое, наполненное движением и тайной, все происходящее вокруг нее и с ней обрело оттенок кошмарного видения. Стоило ей взглянуть назад и вверх на человека без лица, как сердце ее начинало учащенно биться. Непоследовательность и противоречивость полубредового состояния увеличивали ее страхи, и вдруг ей стало казаться, что она умерла, и едва различимые, как тени, люди, тащившие ее носилки, вовсе не люди, а перевозчики мертвых, и что они несут ее к лодке, которая должна перевезти ее через Стикс в мрачную страну мертвых и обреченных.

– Быстрее…

Привязанную к носилкам, почти в вертикальном положении, невидимые ей люди тянули ее на веревках вверх по усыпанному снегом склону. По обе стороны, по колено увязая в снежных заносах, шли двое сопровождавших ее спасателей, направляя носилки и следя за тем, чтобы она не вывалилась из них.

Линдзи поднимали прямо к красным сигнальным огням. Когда она полностью окунулась в их пурпурное сияние, до ее слуха стали долетать возбужденные голоса спасателей и треск и шуршание полицейских переговорных устройств. Когда же она вдохнула в себя выхлопные газы машин, то поняла, что жизнь ее вне опасности.

«А была, видимо, на волоске от небытия», – подумала она.

Обессилевшая, находясь в полуобморочном состоянии и плохо соображая, Линдзи тем не менее расстроилась от того подсознательного стремления, которое просвечивало сквозь эту ее мысль. Была на волоске от небытия? Единственное, от чего она была на волоске, это от смерти. Неужели же до сих пор смерть Джимми – а ведь уже прошло целых пять лет – так действовала на ее психику, что ее собственная смерть казалась ей освобождением от бремени горя?

«Тогда почему же я не сдалась реке? – сама себе удивилась Линдзи. – Почему не прекратила борьбу?»

Из-за Хатча, конечно. Она была нужна ему. Ведь самой ей уже хотелось уйти из этого мира в мир иной. Но она не могла решить это за Хатча; в той ситуации, в которой они оказались, ее уход из жизни означал бы для него неминуемую смерть.

С шумом и треском носилки рывком были подтянуты к краю пропасти и поставлены на землю рядом с каретой «Скорой помощи». Лицо ее тотчас запорошил пурпурный снег.

Врач с обветренным лицом и красивыми голубыми глазами вновь склонился над ней.

– Все будет в порядке.

– Я не хотела умирать, – сказала Линдзи.

Но сказала она это не ему. Она спорила сама с собой, доказывая себе, что ее отчаяние от потери сына вовсе не перешло в тайное хроническое эмоциональное стремление соединиться с ним в смерти. Тот образ себя, который рисовался ей в воображении, не включал понятия «самоубийство», и она была неприятно поражена, что в чрезвычайных обстоятельствах именно это побуждение оказалось столь естественной и неотъемлемой частью ее натуры.

На волоске от небытия…

– Разве я хотела умереть? – спросила она.

– Вы не умрете, – сказал врач, вместе с другим спасателем отвязывая веревки от ручек носилок и готовясь погрузить ее в «Скорую помощь». – Самое худшее теперь позади.

Два

1

С полдюжины полицейских машин и карет «Скорой помощи» занимали два ряда горного шоссе. Для двустороннего движения – в горы и вниз – использовался третий ряд. За порядком на нем присматривали полицейские в форме. Когда мимо пронесся автобус с туристами, Линдзи почувствовала на себе взгляды прилипших к окнам пассажиров, но автобус быстро исчез в вихрях снега и в клубах выхлопных газов.

«Скорая помощь» была приспособлена для перевозки сразу двух пациентов. Линдзи погрузили на каталку с колесиками и, вкатив ее в фургон, закрепили у левой стенки зажимом с пружинной защелкой, чтобы во время движения машины тележка не ездила взад и вперед. Хатча в такой же каталке поместили справа.

Двое медиков вскарабкались вслед за тележкой и закрыли за собой широкую дверцу. Когда они шевелились, их белые нейлоновые штаны и куртки издавали трущиеся свистящие звуки, которые в узком пространстве фургона казались чересчур громкими.

Взвизгнув сиреной, «Скорая помощь» тронулась в путь. Оба медика закачались в такт движению. Опыт позволял им твердо удерживаться на ногах.

Стоя в узком проходе между двумя тележками, они оба все свое внимание обратили к Линдзи. Их имена были нашиты на нагрудных карманах их курток: Дэвид О’Малли и Джерри Эпштейн. Удивительным образом совмещая профессиональную отчужденность с заботливым вниманием, они занялись ею, изредка перебрасываясь короткими, сухими медицинскими фразами, но, когда обращались к ней, тон их незамедлительно становился мягким, участливым и ободряющим.

Эта двойственность их поведения скорее раздражала, чем успокаивала Линдзи, но она была слишком слаба и сбита с толку, чтобы выказывать свое недовольство. Она казалась себе поразительно хрупкой. Непрочной. В памяти всплыла ее собственная картина под названием «Этот мир и мир иной», выполненная в сюрреалистической манере; в центре картины был помещен цирковой акробат-канатоходец, мучимый сомнениями и неизвестностью. Ее сознание напоминало ей туго натянутую проволоку, на которой, покачиваясь, теперь стояла она сама. Любая попытка заговорить с врачами, требовавшая для своего выражения более одного или двух слов, могла вывести ее из равновесия и бросить в черную, зияющую пустоту.

Несмотря на то что мозг с трудом воспринимал многое из того, о чем они говорили между собой, Линдзи все же поняла, что страдает от гипотермии, возможно даже от обморожения, и что их беспокоит ее состояние. Замедленный ритм сердца, сбои. Затрудненное и короткое дыхание.

Видимо, все же она еще была не так далеко от небытия.

Стоит ей только захотеть…

Бок о бок в ней жили два совершенно противоположных чувства. Если после похорон Джимми она подсознательно желала умереть, то теперь особой радости от такого исхода не испытывала, хотя, с другой стороны, ничего дурного в этом не усматривала. То, что с ней случилось, должно было случиться, и в ее теперешнем состоянии, когда эмоции были так же подавлены, как и все пять ее основных чувств, ей было все равно, что с ней произойдет. Эффект гипотермии сказался на инстинкте самосохранения столь пагубно, сколь пагубно сказывается на нем алкогольное опьянение.

Но вот в какое-то мгновение в просвете между двумя врачами на соседней каталке Линдзи заметила Хатча, и тревога о нем моментально вывела ее из состояния полуобморока. Он был слишком бледным. Не просто белым. А с каким-то сероватым, нездоровым оттенком. Его лицо, повернутое к ней, с закрытыми глазами и чуть заметно приоткрытым ртом, выглядело так, словно по нему прошлось пламя, оставив после себя только обугленное на костях мясо.

– Пожалуйста, – попросила Линдзи, – мой муж…

Она удивилась собственному голосу, низкому и похожему на воронье карканье.

– Сначала вы, – сказал О’Малли.

– Нет. Хатч… нуждается… в помощи… в первую… очередь.

– Сначала вы, – повторил О’Малли.

Его настойчивость несколько успокоила ее. Как бы плохо ни выглядел Хатч, с ним, видимо, все было в порядке, скорее всего сработало искусственное дыхание, и сейчас для него уже опасность миновала, иначе они бы в первую очередь занялись им. Это же так очевидно, не правда ли?

Мысли ее опять начали путаться. Охватившее было ее чувство тревоги улеглось. Она закрыла глаза.

2

Позже…

Голоса, доносившиеся сверху, казались Линдзи, находившейся в состоянии гипотермического оцепенения, ритмическим речитативом, почти мелодией, такой же убаюкивающей, как колыбельная. Но уснуть ей не позволяло становившееся все сильнее ощущение острой боли в конечностях и грубые прикосновения врачей, подкладывавших под нее какие-то маленькие, мягкие, как подушечки, предметы. Чем бы они ни были – скорее всего, думала она, это электрические или химические грелки, – они излучали тепло, в тысячу раз более приятное, чем огонь, изнутри сжигавший ее ноги и руки.

– Хатчу тоже необходимо тепло, – заплетающимся языком пробормотала Линдзи.

– Не волнуйтесь, с ним все в порядке, – сказал Эпштейн.

Изо рта его небольшими клубами шел пар.

– Но ему холодно.

– Так ему будет лучше. Таким он нам и нужен.

– Но не слишком холодным, – вступил в разговор О’Малли. – Нейберну не нужна сосулька. Если в материи образуются кристаллики льда, это может повредить мозг.

Эпштейн повернулся к небольшому полуоткрытому окошечку, отделявшему кабину водителя от салона, и громко прокричал:

– Майк, прибавь немного тепла!

Линдзи хотела бы знать, кто такой Нейберн, но больше всего ее поразили слова «повредить мозг». Однако она была слишком истощена и слаба, чтобы попытаться вникнуть в их смысл.

Волнами накатывали воспоминания детства, но они были настолько искаженными и странными, что скорее всего она незаметно для себя пересекла границу сознания и бредила наяву, и кошмарные видения, которые рисовались ей, были не чем иным, как причудливой игрой воображения.

…Она видела себя пятилетней девочкой, играющей на лугу за домом. Общий фон отлого поднимавшегося поля был ей хорошо знаком, но какое-то незримое, ненавистное присутствие отравляло картину, искажая детали и окрашивая траву в жуткий черный цвет. Еще более черными казались лепестки разнообразных полевых цветов, а на их фоне кровавыми пятнами резко выделялись пурпурные тычинки…

…Она видела себя, теперь уже семилеткой, на школьной площадке для игр, где она была одна, чего в реальности не бывало никогда. Окружал ее привычный мир качелей, лесенок, перекладин и детских горок, отбрасывавших резкие тени в странном, оранжевом закатном свете. И оттого все предметы детских забав выглядели зловеще. Казалось, они вот-вот сдвинутся с места и, скрипя и лязгая, с загоревшимися на их тушах и сочленениях голубыми огоньками св. Эльма[2] поползут, словно роботы-вампиры из алюминия и стали, на поиски свежей крови, чтобы смазать свои проржавевшие каркасы…

3

Время от времени до Линдзи доносился странный и далекий крик, похожий на печальное блеяние огромного таинственного животного. В конце концов даже в состоянии полубреда до нее дошло, что звук этот не был галлюцинацией и что звучал он вовсе не издалека, а прямо над головой. И был не криком зверя, а воем сирены «Скорой помощи», сметавшим с дороги и без того редко попадавшиеся им на сплошь засыпанном снегом шоссе автомобили.

«Скорая помощь» остановилась намного раньше, чем предполагала Линдзи, но, видимо, оттого, что ее чувство времени, как и все другие чувства, было притуплено. Пока О’Малли отстегивал зажимы на каталке Линдзи, Эпштейн открыл заднюю дверцу машины.

Когда ее вынесли наружу, она удивилась, что приехали они не в городскую больницу Сан-Бернардино, куда, как она думала, их должны были доставить, а находятся на стоянке автомобилей перед небольшим торговым центром. В этот поздний час стоянка была пуста, если не считать расположившегося на ней огромного вертолета, на борту которого красовались красный крест в белом круге и слова: «ВОЗДУШНАЯ САНИТАРНАЯ СЛУЖБА».

Было все так же холодно, и по-прежнему надсадно выл ветер. Они теперь явно находились у подножия гор, выскочив из полосы снежного бурана, но до Сан-Бернардино было, видимо, еще далеко. Колеса каталки ужасно заскрипели, когда Эпштейн и О’Малли торопливо, почти бегом повезли ее по голому асфальту к двум ожидавшим их у трапа вертолета мужчинам.

Двигатели санитарного вертолета работали вхолостую. Винты медленно вращались.

Уже само присутствие этого летательного аппарата – прямое свидетельство особой срочности и крайней необходимости, – словно яркая солнечная вспышка, прорвало густой туман в сознании Линдзи. Она сообразила, что либо она, либо Хатч находились в гораздо более тяжелом состоянии, чем ей казалось ранее, поскольку к такого рода нестандартному и дорогому методу доставки пострадавших обычно прибегали только в исключительных случаях. И повезут их скорее всего не в больницу Сан-Бернардино, а в какой-нибудь особый травматологический лечебный центр, оснащенный высококлассным оборудованием и специализирующийся на оказании срочной помощи именно таким, как они с Хатчем, и, осознав это, Линдзи постаралась побыстрее погасить нежданный луч озарения и вновь окунуться в спасительный туман.

Когда санитары принимали их на борт, один из них, перекрывая шум двигателей, прокричал:

– Но она ведь жива!

– Но в очень плохом состоянии! – прокричал в ответ Эпштейн.

– Да, точно, хреновей не бывает, – согласился санитар, – но все же она жива. А Нейберну нужен труп.

– А вот и труп, – сказал О’Малли.

– Муж, – добавил Эпштейн.

– Сейчас привезем, – сказал О’Малли.

Это была поразительная новость, и Линдзи поняла, что стала свидетельницей какой-то очень важной информации, открывшейся ей в этой короткой словесной перебранке, но оценить всю глубину услышанного она была не в состоянии. Или не желала.

Когда ее внесли в просторное кормовое отделение вертолета, переложили на имевшиеся там носилки и привязали к покрытому винилом матрацу, она вновь окунулась в странные, кошмарные видения из своего детства.

…Ей девять лет, и она играет со своей собакой Бу. Игривый лабрадор приносит ей в пасти брошенный ею красный резиновый мячик и кладет у ее ног, но это уже вовсе не мячик, а бьющееся сердце, за которым тянутся оторванные артерии и вены. Но сердце, оказывается, пульсирует не оттого, что живое, а оттого, что сплошь, снаружи и внутри, облеплено шевелящимся клубком могильных червей и жуков…

4

Вертолет уже был в воздухе. Сильные встречные ветры делали его полет более похожим на плавание застигнутой в море штормовой погодой лодки. К горлу Линдзи подступила рвота.

Над ней со стетоскопом в руке склонился врач, лицо которого было скрыто в тени.

Рядом другой врач, в шлемофоне, склонившись над Хатчем, кричал в микрофон, ведя переговоры, однако не с пилотом, а скорее всего с коллегой, который находился в той больнице, куда должны были доставить пострадавших. Из-за шума винтов, со свистом рассекавших воздух над их головами, голос его казался тонким, похожим на прерывающийся от волнения фальцет подростка.

– …Незначительные повреждения черепа… другие опасные раны отсутствуют… смерть скорее всего наступила… от избытка воды в легких…

С противоположной стороны кабины, в ногах у носилок, на которых лежал Хатч, дверца вертолета была чуть приоткрыта, и, что поразило Линдзи, то же самое было сделано и с дверью, располагавшейся с ее стороны, отчего по кабине гулял арктический сквозняк. Теперь было понятно, почему надсадный рокот винтов и свист ветра заглушали все другие звуки.

Но зачем им был нужен такой холод?

Врач, занимавшийся Хатчем, в это время кричал в микрофон:

– …Механический способ… оживления… О2 и СО2 результатов не дали… эпинефрин также оказался не эффективен!

Реальность слишком ощутимо вторгалась в ее сознание. И ей не хотелось этого. Причудливые видения, несмотря на порождаемый ими ужас, казались ей менее страшными, чем то, что происходило наяву, в кабине санитарного вертолета, видимо, оттого, что на подсознательном уровне она хоть как-то могла воздействовать на ход событий в своих кошмарах, но была совершенно бессильна влиять на них в реальной жизни.

…Она на выпускном балу, танцует с Джоем Дельвеккио, парнем, с которым она тогда встречалась. Потолок зала убран длинными тонкими полосками гофрированной бумаги, струящимися на волнах вздымаемого кружащимися в танце парами воздуха. Вся она в голубых, белых и желтых блестках, отбрасываемых вращающейся над их головами хрустальной люстрой с маленькими зеркальными отражателями. Звучит прекрасная музыка тех лет, когда рок-н-ролл еще только начал терять свою прелесть, еще нет музыки диско, и «Нового времени», и шейка, тех лет, когда Элтон Джон и «Иглз» находятся в зените славы, когда еще выходят пластинки с записями «Айсли Брозерс», «Дуби Брозерс», Стива Уандера, а Нейл Седака вновь с триумфом возвращается на сцену: прекрасная музыка, такая жизнерадостная и живая, и все еще живы, и мир полон надежд и возможностей, которых, увы, уже нет и в помине. Они медленно кружатся в такт мелодии Фреда Фендера, отлично исполняемой местным джаз-оркестром, и ее переполняют блаженство и счастье. Но вот она поднимает голову с плеча Джоя и смотрит вверх и вместо его лица видит гниющий оскал трупа, желтые зубы, торчащие из-под скукоженных черных губ, струпья отслаивающегося вонючего мяса, налитые кровью выпученные глаза, из которых сочится отвратительная жижа. Она хочет закричать и вырваться из этих объятий, но продолжает танцевать под прелестные, романтические звуки шлягера «Когда падает еще одна слеза», сознавая, что видит Джоя таким, каким он будет через несколько лет, когда погибнет во время взрыва казармы морских пехотинцев в Ливане. Она чувствует, как смертный холод его тела передается ей. И понимает, что надо быстрее вырваться из его рук, пока холод не захлестнул и ее саму. В отчаянии оглянувшись вокруг, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, Линдзи видит, что Джой не единственный танцующий мертвец. Вот плывет в объятиях своего кавалера Салли Онткин, уже почти вся разложившаяся, такая, какой станет через восемь лет, когда умрет от отравления кокаином, а юноша словно не замечает ее гниющей плоти. А вот, кружа свою девушку, проносится мимо Джек Уинслоу, футбольная звезда школы, который менее чем через год спустя погибнет по пьянке в автомобильной катастрофе: его вспухшее лицо пурпурно-красного цвета с зеленым отливом, левая сторона черепа раздроблена; именно таким он будет после катастрофы. Скрипучим голосом, словно его голосовые связки превратились в высушенные струны, голосом существа, вышедшего из могилы, который никак не мог принадлежать Джеку Уинслоу, он кричит, обращаясь к Линдзи и Джою:

– Вот это ночка, ребята, а? Здорово!..

Линдзи вся дрожала, но не только из-за пронизывающего ветра, со свистом врывавшегося в полуоткрытые двери вертолета.

Врач, лицо которого до сих пор оставалось в тени, мерил ей кровяное давление. Ее левая, оголенная по локоть рука была вынута из-под одеяла. Рукава свитера и кофточки на ней были обрезаны. Выше локтя ее туго стягивала манжета тонометра.

Она дрожала так сильно, что врач, очевидно приняв ее дрожь за мышечные конвульсии, поспешно схватил с лотка резиновый клин и вставил ей в рот, чтобы она не откусила себе язык.

Линдзи оттолкнула его руку.

– Я умру.

Убедившись, что это были не конвульсии, он твердо сказал:

– Да что вы! Вы не так плохи, как вам кажется. Все будет в порядке.

Откуда ему было знать, что она имела в виду. Линдзи нетерпеливо перебила его:

– Мы все умрем.

Именно эта мысль была лейтмотивом всех ее сновидений. Смерть находилась с ней рядом со дня ее рождения, была постоянным спутником всей ее жизни, но поняла она это только пять лет тому назад, когда умер Джимми, сегодня же, когда смерть отняла у нее и Хатча, она поверила в ее неизбежность.

Сердце ее сжалось, как крепко стиснутый кулак, а душу до краев заполнила новая боль, отличная от всех других и неизмеримо более глубокая. Несмотря на ужас, обморочное состояние и полный упадок сил, которыми она, как щитом, прикрывалась от действительности, правда явилась к ней во всей неприглядной наготе, и ей ничего другого не оставалось, как принять ее такой, какой она была.

Хатч утонул.

Хатча больше не было в живых. Искусственное дыхание не помогло.

Хатч навсегда ушел из жизни.

…Ей двадцать пять лет, она полулежит на подушках в родильной палате больницы Св. Иосифа. Нянечка подносит к ней маленький, завернутый в одеяло сверток, ее ребенка, ее сына, Джеймса Юджина Харрисона, которого она носила в себе ровно девять месяцев и которого, уже всем сердцем полюбив, еще никогда не видела. Улыбающаяся нянечка отдает сверток в руки Линдзи, и Линдзи осторожно приподнимает обшитый атласом край голубого хлопчатобумажного одеяльца. И видит там маленький скелетик с пустыми глазницами и согнутыми в просящем жесте младенца костяшками пальцев. Смерть Джимми явилась на свет вместе с ним, как и со всеми нами: менее чем через пять лет Джимми умрет от рака. Маленький костистый ротик ребенка-скелета открыт в долгом, тягучем, молчаливом крике…

5

До ушей Линдзи все еще доносились рокот двигателей и свист рассекающих ночной воздух винтов вертолета, но сама она уже была вне его. Ее быстро везли на каталке к большому зданию со множеством освещенных окон. Ей казалось, что она должна была бы знать, что это за здание, но мысли ее путались, и в действительности ей было совершенно безразлично, куда и зачем ее везут.

Впереди будто сами собой распахиваются двойные двери, открывая залитое теплым желтым светом пространство с мелькающими в нем силуэтами мужчин и женщин. Ее быстро подкатывают еще ближе к свету, рядом с ней движутся силуэты… длинный коридор… комната, пахнущая спиртом и лекарствами… силуэты обретают лица, лиц становится все больше… приглушенная торопливая речь… ее хватают чьи-то руки, поднимают… переносят с каталки на кровать… опускают ее голову чуть ниже уровня тела… неясные всхлипывания и мягкое пощелкивание какого-то неизвестного ей электронного датчика…

Ей же хочется, чтобы они все ушли и оставили ее в покое. Просто взяли бы и ушли. И, уходя, погасили за собой свет. И оставили бы ее в полной темноте. Ей хочется тишины, покоя, умиротворения.

Резкий, отвратительный запах, отдающий аммиаком. Сильное жжение в носу, глаза чуть не лезут из орбит и тут же наполняются слезами.

Мужчина в белом халате держит что-то прямо у нее под носом и внимательно смотрит ей в глаза. Когда она начала кашлять и отплевываться, он убрал отвратительно пахнущий предмет и передал его черноволосой женщине, одетой в белую униформу. Запах тотчас исчез.

Линдзи чувствовала движение вокруг себя, видела то появляющиеся, то исчезающие лица. Понимала, что является центром внимания, объектом срочных и поспешных расспросов, но она не желала – да и была не в состоянии – принимать это близко к сердцу. Все вокруг казалось ей в гораздо большей степени сном, чем те бредовые видения, которые проносились в ее воспаленном сознании. Мягкий рокот голосов то прибоем поднимался вверх, то шурша откатывался и угасал в прибрежной гальке.

– …Неестественная бледность кожного покрова… явный цианоз губ, ногтей, кончиков пальцев, ушных мочек…

– …Слабый пульс, убыстренный ритм… дыхание быстрое и поверхностное…

– …Никак не могу замерить чертово давление, будто его вообще нет…

– Что, эти ослы ничего ей не ввели против шока?

– Они все сделали правильно.

– Кислород, смесь СО2. Да побыстрее!

– Эпинефрин?

– Да, пусть будет под рукой.

– Эпинефрин? А если у нее внутренние повреждения? Кровоизлияния ведь не видно.

– К черту, придется рискнуть.

Чья-то рука легла ей на лицо, словно кто-то хотел, чтобы она задохнулась. Линдзи почувствовала, что ей заталкивают в ноздри какие-то тонкие предметы, и она действительно чуть не задохнулась. Но удивительнее всего было то, что она отнеслась к этому совершенно безразлично. Вдруг, шипя, в ноздри ударил сухой прохладный воздух, с силой ворвавшийся в ее легкие.

Молодая блондинка, вся в белом, склонилась прямо к ней, поправляя ингалятор и подкупающе улыбаясь:

– Ну, миленькая, поехали. Идет воздух?

Женщина была неземной красоты, с удивительно мелодичным голосом, освещенная сзади золотистым светом.

Небесное видение. Ангел.

Тяжело, с хрипом, дыша, Линдзи сказала:

– Мой муж мертв.

– Все будет в порядке, миленькая. Расслабьтесь, вдыхайте как можно глубже и ни о чем плохом не думайте.

– Нет, он мертв, – повторила Линдзи. – Умер и навсегда покинул меня, навсегда. Только не надо обманывать, ангелы ведь всегда говорят правду.

По другую сторону кровати мужчина в белом ватным тампоном, смоченным в спирте, протирал ей внутреннюю часть локтевого сгиба. Тампон был холодным как лед.

Обращаясь к ангелу, Линдзи снова сказала:

– Умер и навсегда покинул меня.

Ангел печально кивнул. В его голубых глазах светилась любовь: такими и должны быть глаза ангела.

– Умер, миленькая. Но, может быть, на этот раз это еще не конец.

Смерть всегда конец. Что значит – смерть еще не конец?

В левую руку Линдзи воткнулась игла.

– На этот раз, – мягко сказал ангел, – все может обойтись. У нас разработана особая программа, последнее слово в…

В комнату влетела еще одна женщина в белом и возбужденно прокричала:

– Нейберн уже в больнице!

У всех присутствующих одновременно вырвался радостный вздох облегчения.

– Его еле разыскали, он, оказывается, обедал в «Марина дель Рее». Наверное, летел сюда сломя голову, смотри, как быстро добрался.

– Ну вот, видишь, миленькая? – сказал Линдзи ангел. – Еще не все потеряно. Есть надежда. И мы все будем молиться об этом.

«Ну что с того? – горько подумала Линдзи. – Не помню, чтобы молитва когда-нибудь помогла мне. Чудес на свете не бывает. Мертвые всегда остаются мертвыми, а живые только и ждут своего часа, чтобы присоединиться к ним».

Три

1

Следуя перечню процедур разработанной доктором Джоунасом Нейберном методики, основные принципы которой были изложены им в научно-медицинском исследовании, хранящемся в особом отделе Программы по реанимации, специально обученный персонал врачей Оранской окружной больницы уже подготовил операционную к приему тела Хатчфорда Бенджамина Харрисона. Фактически выполнение Программы началось с того момента, когда с места катастрофы в горах Сан-Бернардино врачи по полицейской рации получили сведения, что пострадавший утонул в воде, температура которой была близка к нулю, что в самой аварии он почти не пострадал, отделавшись лишь небольшими ушибами. Все это, вместе взятое, делало его прекрасным объектом для применения на нем методики Нейберна. К тому времени как санитарный вертолет приземлился прямо на автостоянке больницы, уже был готов обычный набор инструментов и аппаратуры, необходимых для срочной операции, плюс байпас, специальный отводной насос и другое оборудование, используемое группой реаниматоров.

Процедуры реанимации, предусмотренные Программой, проводились не в операционной, предназначенной для оказания неотложной помощи поступающим больным, потому что, во-первых, в ней никак не могло бы уместиться специальное оборудование для реанимации именно Харрисона, а во-вторых, в связи с обычным в это время года наплывом пациентов, нуждающихся в неотложной помощи. К тому же, несмотря на то что Джоунас Нейберн был по профессии хирургом, специализировавшимся на сердечно-сосудистых заболеваниях, и весь его штат, задействованный Программой, обладал богатейшим хирургическим опытом, процедуры реанимации редко включали хирургическое вмешательство. Резать Харрисона им придется только в том случае, если будет обнаружено значительное внутреннее повреждение, и потому использование обычной операционной было скорее данью удобству, чем необходимостью.

Когда Джоунас после тщательной обработки в предоперационной переступил порог комнаты, его группа уже ждала в полном составе. Они были не только его коллегами по работе, но и единственными людьми на свете, с которыми ему было приятно и интересно общаться и которых он горячо любил, ибо так случилось, что злой рок в одночасье лишил его всей семьи – жены, дочери и сына, а еще и потому, что врожденная застенчивость мешала ему обзавестись друзьями вне рамок своей профессии.

У шкафчика с инструментами, по левую руку от Джоунаса, в полумраке из-за ослепительного круга света, очерченного галогенными лампами над операционным столом, стоит Хелга Дорнер, великолепно вышколенная операционная медсестра, широколицая, с крепким торсом, напоминающим напичканные стероидами тела советских женщин-атлеток, но с удивительно нежными и мягкими руками рафаэлевской Мадонны. Сначала пациенты боятся ее, затем начинают уважать и в конце концов поклоняются ей, как богине.

С присущей моменту серьезностью Хелга не улыбалась Джоунасу, а только сделала ему ободряющий жест поднятым вверх большим пальцем руки.

У байпаса стоит Джина Делило, реаниматор и ответственная за техобеспечение операционной, тридцати лет, по непонятным причинам скрывающая свою удивительную компетентность и поразительное чувство ответственности под личиной развязной, циничной и кокетливой девицы с вызывающей прической «конский хвост», словно явилась она сюда прямо с экрана, сбежав из старинного фильма о развеселых пляжных приключениях, популярного десятки лет тому назад. Как и все остальные в операционной, Джина одета в зеленую униформу и плотно сидящую на голове хлопчатобумажную шапочку с тесемками, из-под которой не выбивается ни один ее белокурый волосок, зато из окантованных эластиком матерчатых сапог, надетых поверх ее туфель, торчат ярко-розовые гольфы.

По обе стороны операционного стола стоят доктор Кен Накамура и доктор Кари Доуэлл – врачи, приписанные к штату больницы и занимающиеся весьма обширной частной практикой. Кен – редчайший специалист, успешно сочетающий терапию и неврологию и достигший в обеих областях медицины высших научных степеней. Ежедневный опыт общения с хрупкой физиологией человека заставляет одних врачей искать забвения в вине, других, ожесточив свои сердца, уйти в себя, эмоционально отгородившись от своих пациентов; Кен же избрал средством самозащиты здоровый юмор, который иногда, правда, находит несколько экзотические формы выражения, но всегда оказывается психологически уместным. Кари, превосходный специалист-педиатр, ростом на четыре дюйма выше пяти футов и семи дюймов Кена и выглядит тонкой тростиночкой по сравнению с несколько полноватым терапевтом, но, как и он, также обожает хорошую шутку и здоровый смех. Однако бывали моменты, когда глубокая печаль, струившаяся из ее глаз, тревожила Джоунаса и наводила его на мысль, что одиночество так глубоко пустило корни в ее душе, что обыкновенной дружбе никоим образом не будет под силу выкорчевать их оттуда.

Джоунас по очереди оглядел каждого из четырех своих коллег, но никто из них не произнес ни слова. В наглухо отгороженной стенами от всего мира комнате царила жутковатая тишина.

Внешне все они выглядели безразличными, словно никого из них не волновало, что должно произойти. Но их выдавали глаза. Это были глаза первопроходцев Вселенной, стоящих в шлюзовой камере космического корабля и готовых к первому выходу в открытый космос, – горящие возбуждением, любопытством, жаждой познания и немного испуганные.

В штате других больниц также числились реаниматоры высокого класса, способные в упорной борьбе вырвать пациента из тисков смерти, но Оранская окружная больница была одним из трех центров во всей Южной Калифорнии, которые могли бы похвастать наличием особо субсидируемой специальной Программы, нацеленной на достижение максимального успеха в использовании реанимационных процедур. Харрисон был сорок пятым пациентом реанимационного центра больницы за четырнадцать месяцев ее существования, обстоятельства же его смерти представляли собой исключительно интересный случай. Утопление. С быстро последовавшей вслед за этим гипотермией. Утопление означало отсутствие каких-либо серьезных повреждений, а фактор холода ощутимо замедлял процессы посмертного разрушения клеток.

В большинстве случаев Джоунасу и его группе приходилось иметь дело с жертвами апоплексических ударов, неожиданной остановки сердца, удушения от закупорки трахеи или отравления от чрезмерных доз лекарств. У этих пациентов нарушение функций головного мозга обычно наступало либо непосредственно перед смертью, либо в момент ее, что заведомо сокращало их шансы на возможность полного восстановления здоровья уже до того, как они попадали под наблюдение группы реанимации Джоунаса. У некоторых же из тех, кто скончался в результате сильнейших травм, ранения были настолько многочисленны и серьезны, что вопрос об их восстановлении, даже в случае успешно примененных процедур реанимации, отпадал сам собой. Часть пациентов, вырванных у смерти, после непродолжительного процесса стабилизации становились жертвами вторичных инфекций, которые, быстро распространяясь, оканчивались токсическим шоком. В трех случаях смерть наступила так давно, что разрушение клеток головного мозга либо уже приняло необратимый характер, что коренным образом препятствовало возможности приведения их в сознание, либо оказалось слишком обширным, чтобы, воскреснув из мертвых, они могли вести нормальную жизнь.

С внезапной сердечной болью и раскаянием Джоунас вспомнил все предыдущие неудачи, не полностью восстановленные жизни людей. В их обращенных к нему глазах он безошибочно угадывал ясное осознание несчастной своей ущербности…

– На этот раз все будет по-другому.

Голос Кари Доуэлл прозвучал едва слышно, почти прошептал это, но, как гром, мгновенно вывел Джоунаса из состояния задумчивости.

Джоунас согласно кивнул. Тепло относясь к этим людям, ради них даже больше, чем ради себя, он хотел, чтобы им всем выпал огромный, ни с чем не сравнимый успех.

– Ну что же, попробуем, – сказал он.

И не успел он произнести эти слова, как двойные двери операционной с шумом распахнулись и двое санитаров вкатили на тележке пациента. Быстро и ловко переложили они тело с каталки на слегка наклонный операционный стол, выказывая к покойнику гораздо большую долю заботливости и уважения, чем в сходных обстоятельствах к обыкновенному трупу, и затем удалились.

Группа приступила к работе, когда санитары еще только подходили к дверям. Молниеносно, экономя каждое движение, они ножницами срезали с трупа остатки одежды, оставив его лежать голым на спине, закрепили на нем датчики электрокардиографа, электроэнцефалографа и прилепили к телу кожный цифровой термометр.

Каждая секунда была на вес золота. Минута – бесценной. Чем дольше человек оставался мертвым, тем меньше шансов было у него воскреснуть.

Кари Доуэлл завертела ручками настройки ЭКГ, увеличив контраст. В связи с тем, что вся процедура записывалась на магнитофонную ленту, она вслух сказала то, что все и так видели:

– Линия прямая. Сердцебиение отсутствует.

– Альфа и бета не просматриваются, – добавил Кен Накамура, подтверждая полное отсутствие электрических импульсов в мозгу пациента.

Затянув манжету тонометра на правой руке пациента, Хелга доложила о результате, который они все ожидали услышать:

– Давление полностью отсутствует.

Джина стояла рядом с Джоунасом, внимательно глядя на термометр.

– Температура тела сорок шесть градусов[3].

– Такая низкая! – воскликнула Кари, взглянув на труп расширенными от удивления глазами. – А ведь тело успело нагреться примерно на десять градусов, с тех пор как его вынули из воды. Здесь у нас, конечно, прохладно. Но не настолько же.

Термостат был установлен на шестьдесят четыре градуса, чтобы сохранить достаточно удобный температурный режим для успешной работы группы реанимации и одновременно избежать быстрого нагрева тела пациента.

Переместив взгляд с трупа на Джоунаса, Кари сказала:

– Холод – это, конечно, хорошо, и он нам нужен охлажденный, но не до такой степени. Что, если его ткани промерзли, а у него обширное повреждение церебральных клеток?

Внимательно осмотрев пальцы сначала на ногах покойника, а затем на руках, Джоунас, неожиданно смутившись, проговорил:

– Но вроде бы не наблюдается никаких везикул.

– Это еще ничего не значит, – отрезала Кари.

Джоунас понимал, что она права. Да и любому из них это было ясно. Везикулы, пузырьки в мертвой ткани обмороженных пальцев рук и ног, не могли образоваться до того, как человек умер. Но, черт побери, не мог же он поставить крест на том, к чему даже не успел толком приступить.

– И все же ярко выраженные некротические признаки явно отсутствуют…

– Естественно, ведь омертвение же повсеместное, – сказала Кари, не желая сдавать свои позиции без боя.

Иногда в ее поведении просматривалось нечто, делавшее ее похожей на неуклюжую длинноногую птицу, блестящего летуна, но совершенно беспомощную на земле. Однако чаще, как в данный момент, она использовала высоту своего полета, чтобы, угрожающе распластав над врагом крылья, грозно взглянуть на него, как бы предупреждая: «Лучше послушай, что я говорю, а не то выклюю тебе глаза, голубчик!» Джоунас был на два дюйма выше ее ростом, поэтому Кари не могла, естественно, посмотреть на него сверху вниз, да и вообще среди женщин редко попадались такие, кто бы мог, не задирая головы, просто взглянуть ему в глаза, но все равно ее слова возымели эффект.

Ища поддержки, он посмотрел на Кена.

Но невролог и не думал идти ему на помощь.

– Вполне вероятно, что температура тела могла понизиться до тридцати двух градусов уже после наступления смерти, затем, во время транспортировки, вновь повыситься, ведь проверить это у нас нет никакой возможности. И вы знаете это, Джоунас, не хуже нас. Единственное, в чем мы можем быть абсолютно уверены, – это в том, что он мертвый и мертвее уже быть не может.

– Если у него сейчас сорок шесть градусов… – заявила Кари. – Вода – непременный компонент любой клетки в теле человека. Процентное ее содержание различно в клетках крови и костей, кожи и печени, но, безотносительно к этому, она всегда превышает все другие их компоненты. А когда вода замерзает, она расширяется. Поставьте в морозильник бутылку содовой, чтобы быстро остудить, и попробуйте забыть вовремя ее вынуть. Когда вы наконец вспомните о ней и откроете холодильник, вашему взору предстанут лишь осколки лопнувшей бутылки. То же самое происходит и с замороженными клетками мозга, вообще со всеми клетками тела, вода разрывает их.

Никто из группы не желал пытаться вырвать Харрисона у смерти, не будучи уверен, что возвратит ему полноценную жизнь. Никакой уважающий себя врач, независимо от того, каким бы сильным ни было его желание излечить больного, не согласится вступить в единоборство со смертью и, выиграв схватку, вернуть сознание человеку с обширной травмой головного мозга или, что то же самое, вернуть человека к жизни, которая больше будет походить на состояние хронической комы, поддерживаемой только с помощью специальной аппаратуры.

Джоунас знал, что самой слабой его стороной как врача была его непримиримая ненависть к смерти. Она никогда не утихала в его душе. В такие моменты, как этот, ненависть превращалась в едва сдерживаемую ярость, способную затмить его рассудок. Смерть пациента он рассматривал как личное оскорбление. И часто, приступая к реанимированию трупа, грешил в сторону оптимизма, что по своим последствиям могло оказаться гораздо трагичнее в случае успеха, чем в случае провала.

Члены его группы знали об этой его слабости. И потому все они выжидательно смотрели на него.

Если в операционной и до этого царила могильная тишина, теперь она была сродни тишине затерянного в межзвездном пространстве вакуума, где бог, если он существует, вершит праведный суд над своими несчастными созданиями.

Джоунас буквально кожей чувствовал, как убегает драгоценное время.

Пациент находился в операционной не более двух минут. Но и две минуты могут быть решающими.

Лежавший на операционном столе Харрисон был мертв, в этом не было никакого сомнения. Кожа его отливала нездоровым серым оттенком, губы и ногти на руках и ногах посинели, рот был полураскрыт в последнем предсмертном выдохе. Все мышцы тела полностью расслаблены.

Однако, кроме неглубокого, длиной в два дюйма, пореза на правом виске, ссадины на левой щеке и царапин на ладонях, никаких других ран на его теле не было. Он находился в отличном физическом состоянии для мужчины тридцати восьми лет, только на пять фунтов превышал нормальный для своего возраста и роста вес, отличался прекрасным телосложением и неплохо развитой мускулатурой. Что бы там ни случилось с клетками его головного мозга, он выглядел достойным кандидатом для воскрешения к жизни.

Лет десять назад врач в аналогичной ситуации руководствовался бы пятиминутным пределом, в то время воспринимавшимся как максимально возможный промежуток, в течение которого мозг может оставаться без нового притока кислорода, приносимого кровью, и сохранять при этом все свои жизнедеятельные функции. Но в течение последних лет, с тех пор как реанимационная медицина заняла прочные позиции в лечебной практике, временной предел, устанавливаемый пятью минутами, нарушался столь часто, что на него просто перестали обращать внимание. С введением новых лекарств, способных радикально очищать организм от любых вредоносных бактерий, применением новой аппаратуры, способной охлаждать или подогревать кровь, впрыскиванием в сердце огромных доз эпинефрина и благодаря наличию специальных реанимационных механизмов врачи получили возможность далеко перешагивать пятиминутный рубеж и возвращать пациента к жизни из более глубоких регионов смерти. А гипотермия – переохлаждение мозга, блокирующее быстрые и разрушительные химические изменения в клетках, которые происходят с момента смерти, – увеличивала продолжительность времени, в течение которого пациент мог оставаться мертвым, и одновременно его шансы быть успешно возвращенным к жизни. Двадцать минут считались нормой. Не все было потеряно и в тридцать минут. Бывали случаи, когда удавалось реанимировать пациентов после сорока и даже после пятидесяти минут – в 1988 году двухлетняя девочка из штата Юта, вытащенная из ледяной воды, была возвращена к жизни, избежав травмы головного мозга, после пребывания в состоянии смерти в течение примерно шестидесяти шести минут. А в прошлом году аналогичный случай произошел с двадцатилетней жительницей штата Пенсильвания, пробывшей в состоянии клинической смерти в течение семидесяти минут.

Все четверо членов группы продолжали выжидательно смотреть на Джоунаса.

Смерть, убеждал он себя, это просто патологическое состояние организма.

А патологические состояния можно излечивать лекарствами.

Быть мертвым – это одно. А быть замерзшим и мертвым – это другое.

– Как давно он умер? – спросил Джоунас, адресуя свой вопрос Джине.

По долгу своей работы Джина отвечала за радиосвязь с полевыми врачами и обязана была учитывать и отбирать ту информацию из их сообщений, которая может сыграть решающую роль в определении стратегии реанимационных процедур. Она взглянула на свои часы – огромный «Ролекс» на жгуче, до неприличия, розовом ремешке в тон ее гольфам – и быстро сказала:

– Шестьдесят минут тому назад, но это по предположениям спасателей, а сколько он в действительности пролежал мертвым, известно лишь одному богу. Так что, может быть, и раньше.

– А может быть, и позже, – заметил Джоунас.

Пока Джоунас размышлял, как поступить в данном случае, Хелга, обойдя стол, остановилась подле Джины, и обе они стали внимательно разглядывать левую руку трупа, отыскивая вену на случай, если Джоунас примет решение реанимировать его. Кровеносные сосуды в обмякшем, мертвом теле почти незаметны, и их очень трудно обнаружить, даже когда руку перетягивают резиновым жгутом, чтобы увеличить давление, потому что там вообще нет никакого давления.

– Ладно, попробуем, – сказал Джоунас.

И окинул взглядом Кена, Кари, Хелгу и Джину, давая им последнюю возможность оспорить свое решение. Затем, бросив взгляд на свои наручные часы, добавил:

– Время – двадцать один час двенадцать минут, понедельник, четвертое марта, пациент Хатчфорд Бенджамин Харрисон мертв… однако может быть возвращен в прежнее состояние.

К их чести, даже если у кого-либо из них и были сомнения на этот счет, когда прозвучали эти слова, все они, не колеблясь, восприняли их как призыв к действию. Они имели полное право – даже обязаны были – советовать Джоунасу, как поступить, когда он не знал, какое принять решение, но, когда оно уже было принято, они готовы были приложить все свои знания, навыки и умения, чтобы «возвращение» состоялось.

«Боже, наставь меня на путь истинный и укажи мне, что решение мое верно», – мысленно воззвал к господу Джоунас.

К этому времени Джина уже вставила кровозаборную иглу в вену, обнаруженную Хелгой. Вместе они отрегулировали и включили байпас для откачки крови из тела Харрисона, которая затем будет постепенно подогрета до температуры сто градусов. Набрав нужную температуру, кровь через другую, подающую иглу, вставленную в вену на бедре, будет вновь закачана в тело пациента.

С началом процедуры резко возросло количество работы, которую необходимо было делать одновременно. Прежде всего нужно было внимательно следить и контролировать первые признаки, пока отсутствующие, что пациент реагирует на терапию. Необходимо было далее удостовериться, что первая оказанная на месте врачами-спасателями помощь была более или менее эффективной и что они ввели достаточно большую дозу эпинефрина – гормона, стимулирующего работу сердца, – чтобы в данный момент можно было воздержаться от введения дополнительной дозы этого лекарства. В это время Джоунас придвинул к себе тележку с аккуратно разложенными на ней различными лекарственными препаратами, приготовленными Хелгой еще задолго до того, как тело пациента было доставлено в операционную, из которых он мог бы составить смесь, содержащую максимальное количество элементов, способных эффективно пресечь процесс разрушения тканей.

– Шестьдесят одна минута, – сказала Джина, уточняя время, в течение которого пациент уже находился в состоянии смерти. – Ничего себе! Долго же он уже общается с ангелами. Вернуть его назад будет не так-то просто, ребятки, как бы нам не опростоволоситься.

– Сорок восемь градусов, – торжественно объявила Хелга, отмечая температуру тела покойника, которая под воздействием температуры в операционной медленно поползла вверх.

«Смерть – обыкновенное патологическое состояние, – убеждал себя Джоунас. – А коли так, это состояние, в принципе, можно обратить вспять».

Длинными пальчиками своей удивительно нежной ручки Хелга, развернув марлевый хирургический тампон, ловко обернула им половые органы пациента, и Джоунас оценил ее жест, поняв, что сделала она это не из чувства ложной благопристойности, а в связи с зарождающимся новым отношением к Харрисону, исключительно из чувства жалости к нему. Благопристойность, равно как и жалость, мертвецу были не нужны. Внимание, выказанное Хелгой, свидетельствовало о ее вере в то, что этот человек, вновь воскрешенный к жизни, займет подобающее ему место среди своих братьев и сестер по разуму и, следовательно, имеет полное право претендовать на любовь и нежное отношение с их стороны, а не просто быть бесчувственным чурбаном, объектом сугубо научного, хотя и захватывающего по своим возможностям, эксперимента.

2

Трава и сорняки, густо разросшиеся в эту необычно дождливую зиму, доходили ему до колен. Прохладный ветер овевал поле. Ночные птицы и летучие мыши, пролетая высоко над его головой, неожиданно камнем падали вниз, привлеченные им, и тотчас взмывали вверх, сначала приняв его за такого же, как и они, ночного хищника, но, подлетев поближе, убеждались в страшной своей ошибке.

Он стоял, гордо вскинув голову, вглядываясь в далекие звезды, мелькавшие среди разрывов быстро сгущающихся туч, медленно ползущих в зимнем небе на восток. Он верил, что Вселенная была царством смерти с кое-где затесавшимися в ней островками причудливой жизни, заполненная мертвыми и пустыми планетами, не ветхозаветный гимн созидательному творчеству бога, а бесспорное доказательство убогости Его воображения и торжества собранных воедино и противостоящих Ему сил тьмы. Из двух реальностей, бок о бок существующих во Вселенной, – жизни и смерти – жизнь была меньшей по объему и логически менее последовательной. В царстве живых срок существования ограничивался годами, месяцами, неделями, днями, часами. В царстве мертвых этот срок был вечен.

Он жил в приграничной полосе между жизнью и смертью.

Он ненавидел мир живых, к которому по рождению принадлежал и сам. Его бесили их претензии на всезнайство, их манеры, нравы и принимаемые ими на веру добродетели. Лицемерие во взаимоотношениях между людьми, публично восхищавшимися бескорыстием, но тайно стремящимися к личной выгоде, одновременно забавляло и внушало ему омерзение. Любой добрый поступок он расценивал как тайное стремление к выгоде, которую мздоимец надеется таким образом заполучить.

Больше всего его презрение – а иногда и ярость – вызывали те, кто болтал о любви и уверял, что якобы способен чувствовать ее. Любовь – он знал это – была одной из тех возвышенных добродетелей, о которых без умолку трещали родители, учителя и священники. Любви не было. Она была пустышкой, способом закабалять дурачков, липой.

Его влекли тьма и странная антижизнь мира мертвых, к которому он принадлежал по праву, но в который пока еще не мог возвратиться. Его место было среди проклятых душ. Он чувствовал себя как рыба в воде среди тех, кто презирал любовь, кто истинно верил, что погоня за наслаждениями – единственное, ради чего стоит жить. Я – это самое главное. И никаких тебе понятий «добро», «зло», «грех».

Чем дольше он глядел на звезды, мелькавшие в просветах между облаками, тем ярче они ему казались, пока от их разящих лучиков у него не заболели глаза. Выступившие слезы затуманили его зрение, и он отвел взгляд. Даже ночью мир живых был слишком ярок для таких, как он. Чтобы видеть, ему не нужен был свет. Его зрение было приспособлено к идеальному мраку смерти, к черным катакомбам Ада. Свет был не только избыточен для таких глаз, как у него; он был им неприятен, а иногда и просто омерзителен.

Глядя себе под ноги, он зашагал с поля к кромке сплошь покрытого трещинами асфальта. Его шаги гулко отдавались в пустыне, когда-то звеневшей голосами и смехом посетителей. Но если требовалось, он мог двигаться так же неслышно, как крадущаяся к добыче кошка.

Выглянувшая из-за туч луна заставила его поморщиться, словно от боли. Со всех сторон чернели развалины его тайного убежища, отбрасывая на асфальт неясно очерченные лунным светом рваные тени, которые любому другому могли бы показаться бледными, но ему представлялись пятнами яркой, светящейся краски.

Из внутреннего кармана своей кожаной куртки он достал солнцезащитные очки и надел их. Так было лучше.

На какое-то мгновение он замешкался, не зная, что делать с оставшимся ночным временем. У него был выбор: провести последние предутренние часы с живыми или с мертвыми. Но на этот раз ему не пришлось особенно долго ломать себе голову. В его нынешнем состоянии души он явно предпочитал живым мертвых.

Он вышел из тени, напоминавшей гигантское, чуть скошенное разбитое колесо, и быстро направился к давно заброшенному строению, где находились его мертвецы. Его коллекция.

3

– Шестьдесят четыре минуты, – сказала Джина, взглянув на свой «Ролекс» на розовом ремешке. – Видно, ребята, придется здорово с ним повозиться.

Джоунас и представить себе не мог, что время могло мчаться с такой скоростью, явно быстрее обычного, словно по чьему-то капризу Земля завертелась в несколько раз стремительнее. Но в подобных ситуациях, когда граница между жизнью и смертью измерялась минутами и секундами, это было в порядке вещей.

Он бросил взгляд на кровь скорее голубого, чем красного цвета, которая по отводной трубке из прозрачной пластмассы поступала в мерно урчащий байпас. Обычно в теле человека помещается пять литров крови. Прежде чем реанимационная группа покончит с Харрисоном, его кровь несколько раз прогонят по кругу, постепенно подогревая и отфильтровывая ее.

Кен Накамура стоял подле светящегося щита, рассматривая на его фоне рентгеновские снимки головы и груди пострадавшего, которые были сделаны на борту летевшего со скоростью восемьдесят миль в час вертолета во время пути от отрогов Сан-Бернардинских гор до больницы в Ньюпорт-Бич. Кари склонилась к лицу пациента, внимательно, через офтальмоскоп, изучая его глаза, стремясь выявить в них признаки опасного черепного давления от чрезмерного количества скопившейся в мозгу жидкости.

С помощью Хелги Джоунас наполнил несколько шприцев большими дозами сильнодействующих нейтрализаторов свободных радикалов. Витамины Е и С, будучи весьма эффективными нейтрализаторами, имели еще и то преимущество, что были естественными компонентами, но, помимо них, он намеревался ввести в кровь и лазероид – тирилизадмецилят и фенилтретилбитилнитрон.

Свободные радикалы – это очень подвижные, нестойкие молекулы, распространяющиеся по всему телу и вызывающие разрушительные реакции в большинстве клеток, с которыми они приходят в соприкосновение. Современная теория рассматривает их как основную причину старения человеческого организма, что объясняет, почему органические витамины Е и С способны укрепить иммунную систему и при длительном пользовании в состоянии даже омолодить человека внешне и способствовать развитию у него более высоких энергетических уровней. Свободные радикалы, будучи побочным продуктом обычных метаболических процессов, всегда присутствуют в системе. Но если тело длительное время было лишено оксидинизированной крови, даже несмотря на защитное воздействие гипотермии, в нем возникает огромное количество свободных радикалов, справиться с которыми тело уже не в состоянии. При восстановлении жизнедеятельности сердца, когда оно вновь начинает перекачивать кровь по системе, потоки крови, захватывая с собой эти разрушительные молекулы, несут их к мозгу, и это обычно приводит к губительным последствиям.

Витаминные и химические нейтрализаторы уничтожат свободные радикалы до того, как они успеют нанести мозгу свой смертельный удар. Таковы, во всяком случае, были предположения и надежды ученых.

Джоунас вставил все три шприца в специальные приемные отверстия в основной трубке, через которую в тело должна была закачиваться кровь, но не стал сразу вливать в нее их содержимое.

– Шестьдесят пять минут, – сказала Джина.

И впрямь, уж больно много времени прошло с момента смерти, мелькнуло в голове у Джоунаса.

Еще немного, и они вплотную подойдут к рекорду длительности пребывания пациента в состоянии клинической смерти.

Несмотря на довольно низкую температуру воздуха в операционной, Джоунас почувствовал, как на черепе под быстро редеющими волосами выступил пот. Вот всегда он так, обязательно перегнет палку, слишком близко принимает все к сердцу. Некоторые из его коллег отрицательно относились к его чрезмерному чувству сострадания к пациентам, полагая, что между лечащим врачом и пациентом должна существовать определенная профессиональная дистанция, и только она способна обеспечить врачу разумную оценку ситуации. Но пациент был не только пациентом. Любой из них был кем-то любим и кому-то нужен. И Джоунас остро переживал, когда осознавал, что не в состоянии помочь пострадавшему, ибо был уверен, что этим он обрекал на горе не только его самого, но приносил боль и страдания огромному числу родственников, близких и друзей. Даже в таких случаях, как данный, когда он практически ничего не знал о Харрисоне, он начинал придумывать жизнь людей, чьи судьбы переплетались с судьбой пациента, и чувствовал себя ответственным перед ними, как если бы действительно знал их лично.

– Парень чист, – сказал Кен, оторвавшись от рентгеновских снимков и сонограмм. – Ни переломанных костей, ни внутренних повреждений.

– Но эти сонограммы были сделаны после того, как смерть уже наступила, – уточнил Джоунас, – и они не в состоянии показать, как ведут себя функционирующие органы.

– Верно. Сделаем пару снимков, когда реанимируем его. Вот тогда и удостоверимся, все ли у него цело, а пока у него порядок.

Оторвавшись от своего исследования глаз покойника, Кари Доуэлл сказала:

– У него могло быть сотрясение мозга, но по тому, что вижу, судить трудно.

– Шестьдесят шесть минут.

– Правильнее бы счет вести на секунды. Ну ладно. Все готовы? – спросил Джоунас, хотя вопрос был явно риторический.

Прохладный воздух операционной никак не мог проникнуть сквозь плотную материю хирургической шапочки у него на голове, но покрытый потом затылок почему-то вдруг стал холодным как лед. Его трясло, словно в ознобе.

Кровь, подогретая до ста градусов, по прозрачной пластмассовой трубке начала ритмично, в соответствии с биением искусственного сердца – байпаса, поступать в тело через вену на бедре.

Джоунас наполовину опорожнил все три шприца, введя в первую порцию крови мощные дозы нейтрализаторов свободных радикалов. Немного подождав, он ввел в кровь вторую половину содержимого шприцев.

Его уже ждали три других шприца, согласно инструкции заранее приготовленные Хелгой. Вынув использованные шприцы, он вставил на их место три новых, но вливать их содержимое в линию не стал.

Кен подвинул переносной дефибрилляционный аппарат ближе к пациенту. Когда тот будет реанимирован, не исключено, что его сердце станет биться неравномерно и хаотично – дефибрировать, – но его можно будет заставить работать равномерно, пропустив через него мощный электрический разряд. Но к этому прибегали только в критической ситуации, когда уже были исчерпаны все другие способы. Ведь дефибрилляция разрушительно сказывается на пациенте в момент его возвращения к жизни.

Взглянув на цифровой термометр, Кари сказала:

– Температура тела только пятьдесят шесть градусов.

– Шестьдесят семь минут, – проговорила Джина.

– Уж больно медленно нагревается, – заметил Джоунас.

– Может, попробуем внешний подогрев?

Джоунас в нерешительности замялся.

– Стоит попробовать, – одобрил Кен.

– Пятьдесят семь градусов, – объявила Кари.

– Если и дальше пойдем с такой скоростью, – озабоченно сказала Хелга, – то сердце врубится только где-то на восьмидесятой минуте.

Еще до того как пациент был доставлен в операционную, под простыню, покрывавшую операционный стол по всей его длине, были подложены электрогрелки.

– Ладно, попробуем, – согласился Джоунас.

Кари щелкнула выключателем электропитания грелок.

– Но потихонечку, – сказал Джоунас.

Кари отрегулировала скорость нагрева.

Конечно же, тело необходимо было подогреть, но слишком быстрый подогрев мог привести к ненужным последствиям. Реанимация всякий раз напоминала балансирование на туго натянутой проволоке.

Джоунас занялся шприцами, вводя в кровь дополнительные дозы витаминов Е и С, тирилизадмецилят и фенилтретилбитилнитрон.

Пациент был бледен и недвижим. Он казался Джоунасу одной из центральных фигур, изображенных в натуральную величину на фреске старинного собора: лежащее навзничь, словно высеченное из белого мрамора, тело Христа в момент перед самым успешным в мире воскрешением.

Для того чтобы вести офтальмоскопическое наблюдение, Кари Доуэлл подняла веки покойника, и его широко раскрытые глаза невидяще всматривались в потолок, в то время как Джина, мурлыча себе под нос «Маленькую девочку прибоя», из пипетки капала в них жидкость: искусственные слезы предохраняли хрусталики от пересыхания. Джина была фанаткой группы «Бич Бойз».

Ни страха смерти, ни потрясения не выражалось в глазах трупа. Напротив, они хранили выражение почти полной удовлетворенности и едва заметного изумления. Словно в момент смерти Харрисон увидел нечто, заставившее его сердце радостно забиться.

Опорожнив пипетку, Джина взглянула на свои часы.

– Шестьдесят восемь минут.

У Джоунаса возникло дикое желание наорать на нее, приказав заткнуться, словно перестань она поминутно объявлять время, и оно остановится.

Кровь продолжала перекачиваться из байпаса в тело и обратно.

– Шестьдесят два градуса.

Голос Хелги был суровым, будто она выговаривала мертвецу за то, что тот так медленно нагревается.

Ровные линии на ЭКГ.

– Ну, давай же! – взывал Джоунас. – Давай же, начинай!

4

Он прошел в свой музей не через одну из верхних дверей, а через лагуну, где уже давно не было воды. В неглубокой ее впадине прямо на выщербленном бетонном дне все еще стояли три гондолы, снятые с рельсового пути, по которому, приводимые в движение цепной передачей, они возили своих веселых пассажиров, по десять человек в каждой. Даже сквозь густой мрак ночи, многократно усиленный солнцезащитными очками, он видел, что носовые их части не были выгнуты, подобно лебединым шеям, как у настоящих венецианских гондол, а представляли собой ярко раскрашенные, злобно ухмыляющиеся морды страшилищ, искусно вырезанных из дерева и долженствовавших, по замыслу их создателей, пугать публику, а теперь повидавших виды, с облупившейся краской и покрытых сетью мелких трещин. Ворота лагуны, когда-то легко расходившиеся в разные стороны при приближении гондолы, застыли навеки. Одна створка была настежь распахнута, другая, закрытая, висела только на двух из четырех насквозь проржавевших петлях. Через распахнутую створку он прошел в переход, где мрак был еще гуще, чем в лагуне.

В этой сплошной мгле ему уже не требовались очки, и он снял их.

Не нужен был ему и фонарик. Там, где обыкновенный человек чувствовал бы себя совершенным слепцом, он прекрасно видел все вокруг.

Бетонный канал шлюза, по которому когда-то двигались гондолы, был глубиной в три и шириной в восемь дюймов. По всей его длине шло более узкое углубление. В нем помещался изрядно проржавевший цепной привод – целая серия компактных, скругленных шестидюймовых крюков, которые за стальные скобы, вделанные в днища гондол, тащили их вперед. Когда этот аттракцион действовал, крюки и скобы находились под водой, и создавалось впечатление, что гондолы плыли. Теперь, длинной вереницей уходя во мрак, крюки были похожи на торчащие из спины огромного доисторического ящера позвоночные хрящи.

«Мир живых, – подумал он, – всегда напичкан обманом, пряча под внешней спокойной гладью уродливые механизмы, тайно исполняющие свою грязную работу».

Он прошел дальше, в глубину строения. Шлюзовой канал едва заметно отлого понижался, но он знал об этом, так как прежде уже не раз бывал здесь.

Над ним по обеим сторонам канала бежали бетонные служебные дорожки шириной примерно в четыре дюйма. За дорожками отвесно поднимались стены тоннеля, выкрашенные в черный цвет, чтобы служить мрачным фоном разыгрываемому в них бестолковому спектаклю.

Временами дорожка переходила в ниши, а порой и в целые комнаты. Когда аттракцион действовал, в этих нишах помещались живые картины, призванные позабавить или устрашить посетителей, а иногда сделать и то и другое вместе: привидения и домовые, вурдалаки и чудовища, сумасшедшие, стоящие с окровавленными топорами над распростертыми телами обезглавленных ими жертв. В одном из помещений, величиной в приличную комнату, находилось искусно сделанное кладбище, по которому, крадучись от могилы к могиле, перебегали ожившие мертвецы; в другом – из огромной, почти в натуральную величину, летающей тарелки толпой вываливались кровожадные инопланетяне с острыми щучьими зубами и огромными головами. Все эти фигуры-роботы двигались, корчили рожи, выпрямлялись во весь рост и страшными голосами, записанными на магнитофонную пленку, стращали посетителей, сопровождая одно и то же драматическое действо или жест неизменными и вечно повторяющимися угрозами и свирепыми гримасами.

Увы, не вечными. Роботы испарились, их погрузили на машины и увезли то ли их бывшие хозяева, то ли агенты кредиторов, то ли грабители.

Ничто не вечно.

Только смерть.

Пройдя еще с сотню футов от ворот лагуны, он подошел к краю первой секции шлюзового канала. Пол тоннеля, ранее незаметно понижавшийся, теперь резко, под углом примерно в тридцать пять градусов, обрывался вниз и исчезал в беспросветной черноте. Здесь отцепляемые от крюков гондолы, вздрогнув всем корпусом, скатывались, все убыстряя свой бег, вниз по длинному, в сто пятьдесят футов, склону и гулко шлепались в нижний пруд, поднимая тучи брызг и с ног до головы окатывая водой сидевших впереди пассажиров, к великой радости тех счастливчиков – или хитрецов, – которые догадались сесть позади.

Отличаясь от обыкновенных людей и обладая особыми свойствами, даже он в этой кромешной тьме мог видеть только часть уходящего вниз склона. Его кошачье зрение имело свои границы: в радиусе десяти или пятнадцати футов он видел в полной темноте предметы так отчетливо, как будто смотрел на них при дневном свете; затем они становились менее ясными, их очертания сглаживались, уходили в темноту и наконец на расстоянии примерно в сорок-пятьдесят футов полностью сливались с ней.

Немного отклонившись назад, чтобы удержать равновесие на крутом спуске, он зашагал вниз, в чрево заброшенного аттракциона. Его не пугало то, что могло ждать его там. Ничто теперь уже не пугало его. Он сам был в сотни раз страшнее и смертельнее любой опасности, которая могла бы грозить ему в этом мире.

На полдороге вниз он учуял запах смерти. Его донесли до ноздрей волны холодного воздуха, поднимающиеся снизу. Зловоние будоражило его. Никакие духи́, даже самые изысканные, на нежной податливой шейке прекрасной женщины не могли бы вызвать в нем такого трепетного чувства восторга, как ни с чем не сравнимый, слегка сладковатый аромат гниющей плоти.

5

Отражавшийся от эмалированных поверхностей и деталей из нержавеющей стали свет галогенных ламп в операционной слепил глаза, подобно яркому арктическому солнцу, играющему на острых гранях ледовых торосов. В комнате, казалось, сделалось прохладнее, словно выталкиваемый теплом холод из тела покойника понизил температуру окружающего воздуха. Джоунас Нейберн поежился.

Хелга посмотрела на цифровой термометр, приклеенный к телу Харрисона.

– Температура семьдесят градусов.

– Семьдесят две минуты, – констатировала Джина.

– Идем на рекорд, – сказал Кен. – Раздел «История медицины» Книги рекордов Гиннесса, телеинтервью, монографии, новые фасоны шляпок, на лужайках и газонах в виде пластиковых украшений стоим мы в полный рост.

– Некоторых собак возвращали к жизни и после девяноста минут, – напомнила ему Кари.

– Верно, – согласился Кен. – Но ведь то были собаки. К тому же, если мне не изменяет память, мозги у них у всех съехали набекрень, и, вместо того чтобы гоняться за машинами и зарывать в землю кости, они все делали наоборот.

Джина и Кари тихо рассмеялись, и шутка, казалось, разорвала царившее в комнате напряжение, но Джоунас остался к ней глух. В процессе реанимации он никогда, даже на мгновение, не мог расслабиться, хотя прекрасно понимал, что постоянное напряжение отнимает у врача способность длительно работать с полной отдачей. Умение Кена дать выход накопившейся нервной энергии было тем более восхитительным, что шло не во вред, а на пользу пациенту. Джоунас, однако, не мог в пылу сражения позволить себе такую роскошь.

– Семьдесят два градуса, семьдесят три.

А ведь это и было настоящим сражением. С очень коварным, умным, могучим и безжалостным врагом – Смертью. Джоунас рассматривал смерть не только как патологическое состояние, как некую неизбежность, уготованную всему живому, но и как вполне реальное существо, бродившее по свету, хотя, естественно, не в том обличье, в каком ее обычно изображают в мифах и легендах, – в виде скелета в наброшенном на плечи и голову саване, – но тем не менее как некое ощутимо-зримое бытие. Смерть с заглавной буквы.

– Семьдесят четыре градуса, – проговорила Хелга.

– Семьдесят три минуты, – сказала Джина.

Джоунас ввел еще несколько порций нейтрализаторов свободных радикалов в струившуюся под мощным напором байпаса кровь.

Он знал, что его вера в Смерть как особую сверхъестественную силу, обладающую собственной волей и сознанием, его убежденность, что иногда она обретает вполне реальные, зримые очертания и что в данный момент она, скрытая от глаз под плащом-невидимкой, присутствует в этой комнате, его коллегам покажутся глупыми предрассудками. Верными признаками его психической неустойчивости или скрытого помешательства. Но Джоунас не сомневался, что находится в здравом уме. В конце концов, его вера в Смерть покоилась на вполне объективных данных личного опыта. Семилетним мальчиком он лицом к лицу столкнулся со своим ненавистным врагом, слышал его голос, смотрел ему прямо в глаза, вдыхал его смрадный запах и чувствовал его ледяное прикосновение.

– Семьдесят пять градусов.

– Внимание, приготовиться, – сказал Джоунас.

Температура тела пациента приближалась к тому рубежу, за которым в любой момент мог начаться процесс воскрешения из мертвых. Кари приготовила полный шприц эпинефрина, а Кен включил дефибрилляционную установку и дал ей накопить электрический разряд необходимой мощности. Джина открыла выводной вентиль емкости, содержащей смесь кислорода и двуокиси углерода, составленную по особому рецепту для нужд реанимации, и проверила исправность лицевой маски в искусственном легком.

– Семьдесят шесть градусов, – сказала Хелга, – семьдесят восемь.

Джина взглянула на часы.

– Подходим… к семьдесят четвертой минуте.

6

Внизу длинного спуска он вошел в просторное пещерообразное помещение, напоминающее ангар для самолетов. Когда-то, сообразно полностью лишенному воображения замыслу проектировщика парка аттракционов, здесь был воссоздан Ад, напичканный газовыми горелками, из которых шипя вырывались языки пламени, жадно лизавшие сделанные из бетона скалы.

Газ был давно отключен. Стены Ада были сплошь черными от копоти. Но ему они не казались такими.

Он медленно шагал по бетонному полу, рассеченному надвое змеившимся по нему углублением для еще одной цепной передачи. Благодаря ей гондолы плыли по озеру, вода которого за счет оригинальной подсветки и хитро расставленных клапанов, периодически испускавших струи воздуха, пучилась и кипела, изображая геенну огненную, в которой должны были заживо сгорать грешники.

Пройдя еще немного, он почуял устойчивый запах разложения, который с каждой секундой сладостно крепчал.

На специальных возвышениях раньше стояли двенадцать механических демонов, расправлявших свои огромные перепончатые, как у летучих мышей, крылья, пронзая проходящие внизу гондолы взглядами своих горящих глаз, периодически испускавших безобидные кроваво-красные лазерные лучи. Одиннадцать демонов были демонтированы и увезены то ли в другой парк аттракционов, то ли просто сданы в утиль. По непонятным причинам один был оставлен – молчаливое и неподвижное нагромождение ржавых металлических конструкций, побитой молью материи, ободранных кусков пластмассы и густо покрытых застывшим слоем смазки частей гидравлических механизмов. Он все еще торчал где-то под потолком на своем остроконечном пьедестале, вызывая скорее чувство жалости, чем страха.

Проходя под этой печальной фигурой, он подумал: «Я – единственный настоящий демон, когда-либо посетивший это место!» Мысль эта ему очень понравилась. Давным-давно он перестал называть себя данным ему при крещении именем, а предпочитал дьявола, о котором вычитал в книге о сатанизме. Вассаго. Имя одного из трех самых могущественных князей Ада, равных по силе самому Его Величеству Сатане. Вассаго. Он упивался звуком этого имени. Когда он произнес его вслух, оно так легко скатилось с его языка, что, казалось, он никогда не мог раньше отзываться на другое имя.

– Вассаго!

Глухое эхо, отразившись от бетонных скал, разнеслось по пещере:

– Вассаго!

7

– Восемьдесят градусов.

– Должно бы уже начаться, – заметил Кен.

Вглядываясь в экран мониторов, Кари сказала:

– Увы, линии абсолютно ровные.

Ее длинная лебединая шея была так нежна, что Джоунас без труда различал биение пульса в каротидной артерии.

Он перевел взгляд на шею покойника. Там пульса не было.

– Семьдесят пять минут, – объявила Джина.

– Если он оклемается, можно регистрировать официальный рекорд, – сказал Кен. – Придется отпраздновать, надеремся до чертиков, обрыгаем себе все ботинки, в общем, будем веселиться от души.

– Восемьдесят один градус.

Джоунас буквально онемел от расстройства, боясь, что, если произнесет какой-то звук, это будет либо грязное ругательство, либо низкий свирепый рев дикого зверя. Они ведь все сделали правильно, но все равно проиграли. А проигрывать он ненавидел. И ненавидел Смерть. И ненавидел ограниченные возможности медицины, и пределы человеческих знаний, и свою собственную ущербность.

– Восемьдесят два градуса.

Вдруг мертвец судорожно глотнул воздух.

Джоунас дернулся и быстро посмотрел на мониторы.

ЭКГ регистрировала спазматические сокращения сердца пациента.

– Поехали, – сказала Кари.

8

Фигуры-роботы грешников, числом более ста в лучшие времена Ада, исчезли вместе с одиннадцатью демонами, а с ними канули в небытие стенания и плачи, раздававшиеся из их динамиков-ртов. Покинутая ими пещера не осталась, однако, не заселенной пропащими душами. Но теперь они более, чем роботы, соответствовали своему назначению и были куда более реальны: коллекция Вассаго.

В центре помещения во всем своем величии восседал Сатана, огромный и страшный. Исполинская статуя Князя Тьмы покоилась в полу, в специальном углублении круглой формы диаметром от шестнадцати до восемнадцати футов. Статуя была поясная, но расстояние от пупка до кончиков торчащих в разные стороны рогов составляло ровно тридцать футов. Когда аттракцион действовал, гигантская статуя находилась в яме глубиной в тридцать пять футов, полностью скрытая под водой озера, периодически взмывая вверх, словно вырастая из-под земли, в каскадах брызг и потоках низвергающейся с нее воды, с горящими глазами, разинутой и ощеренной чудовищной пастью, с острыми, как клинки, клыками и раздвоенным, как у змеи, длинным и тонким языком. Скрежеща зубами, чудовище громовым голосом объявляло: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» – и сопровождало эти слова диким зловещим хохотом.

Еще мальчиком, когда он был одним из мира живых, еще до того, как стал обитателем приграничной полосы между жизнью и смертью, Вассаго несколько раз побывал в этом аттракционе и катался на гондолах, и в те дни дьявол, искусно сделанный рукой человека, заставлял его дрожать от страха. Но особенно страшился он сатанинского хохота куклы. Если бы каким-то чудесным образом механизмам, приводившим в действие статую, удалось уберечься от коррозии и снова вдохнуть жизнь в гоготавшее чудовище, Вассаго совершенно не испугался бы, так как был уже достаточно взрослым и по опыту знал, что Сатана никогда не смеется.

Он остановился подле возвышавшегося над ним, как башня, Люцифера и оглядел его со смешанным чувством презрения и восхищения. Конечно же, это была аттракционная липа, явно рассчитанная на мокрые от страха штанишки детей и на делано-испуганные повизгивания девиц, дающие им возможность теснее прижиматься, как бы в поисках защиты, к своим ухмыляющимся ухажерам. С другой стороны, он не мог не признать, что это было вдохновенное творение, так как создатель фигуры Сатаны не пошел традиционным путем, изобразив его эдаким худощавым, с ястребиным носом и тонкими губами Лотарио с прилизанными назад волосиками и остроконечной козлиной бородкой на выступающем вперед, суживающемся книзу подбородке. Вместо этого он сотворил настоящее чудовище, достойное своего титула: это было одновременно и пресмыкающееся, и насекомое, и человек, настолько отвратительный, что вызывал к себе невольное уважение, настолько узнаваемый, что казался почти реальным, и настолько чужеродный, что был действительно страшен. Время, пыль, влага и забвение смягчили кричащие карнавальные цвета и придали статуе степенность и величавость, сродни гигантским каменным изваяниям египетских богов, которые покоятся в занесенных песками пустынь древних храмах.

Не зная, как действительно выглядит Люцифер, и предполагая, что Отец Лжи во многие тысячи раз ужаснее и могущественнее, чем его аттракционное изображение, Вассаго тем не менее находил это сотворенное из пластика и пенопласта чудовище достаточно впечатляющим и величественным, чтобы сделать его центром своего тайного существования в этом забытом богом и людьми месте. У его подножия, прямо на сухом бетонном дне бывшего озера, он и расположил свою коллекцию, отчасти ради собственного удовольствия, но одновременно и как дар божеству ужаса и страданий.

Обнаженные гниющие трупы семи женщин и трех мужчин были выставлены там в самом выгодном, с точки зрения коллекционера, виде: словно десять скульптур, искусно выполненных для музея смерти неким погрязшим в пороке Микеланджело.

9

Маленький судорожный вздох, короткий всплеск сердечной мышцы и непроизвольное сокращение нервных волокон, заставившее разомкнуться и снова сомкнуться, словно лапки агонизирующего паука, пальцы, были единственными признаками жизни, которые проявились у пациента, прежде чем он снова застыл в неподвижной и молчаливой позе мертвеца.

– Восемьдесят три градуса, – сказала Хелга.

Кен Накамура вопросительно посмотрел на Джоунаса:

– Дефибрилляция?

Джоунас отрицательно покачал головой.

– Сердце пока не бьется. Подождем еще.

Кари протянула ему шприц.

– Может, добавим эпинефрина?

Взгляд Джоунаса был прикован к мониторам.

– Нет, подождем. Не воскрешать же его только ради того, чтобы затем вызвать у него сердечный приступ.

– Семьдесят шесть минут, – сказала Джина, и голос ее зазвенел, как туго натянутая тетива, дрожа от возбуждения и какого-то радостного предчувствия, словно она объявляла счет острейшего волейбольного матча.

– Восемьдесят четыре градуса.

Харрисон снова судорожно глотнул воздух. Сердце его забилось быстро-быстро, заполнив экран электрокардиографа целой серией острых всплесков-пиков. По всему телу прошла судорога. Но затем все линии на экранах снова стали ровными.

Схватившись за контакты дефибрилляционной установки, Кен вопросительно взглянул на Джоунаса.

– Восемьдесят пять градусов, – объявила Хелга. – Температурный режим в норме, и этот несчастный явно хочет вернуться к жизни.

С правого виска Джоунаса быстро, как сороконожка, шмыгнула горошина пота и скатилась вниз по щеке. Самое тяжелое было еще впереди, но сначала, перед тем как будут задействованы специальные средства стимуляции реанимационного процесса, необходимо было дать возможность сделать это самому пациенту.

В третий раз активность сердца проявилась в виде более короткого, чем предыдущий, всплеска пиков на экране, однако легкие не подключились. Не просматривались и непроизвольные сокращения мышц. Харрисон был все так же неподвижен и холоден.

– Ему самому не справиться, – проговорила Кари Доуэлл.

Кен согласился с ней:

– Так недолго и совсем потерять его.

– Семьдесят семь минут, – сказала Джина.

Это, конечно, не четыре дня в могиле, которые провел Лазарь, до того как Иисус воскресил его из мертвых, но все же довольно долго, мелькнуло в голове у Джоунаса.

– Эпинефрин, – коротко бросил он.

Кари подала Джоунасу шприц, и он быстро опорожнил его в одно из отверстий на трубке, через которую ранее вводил в кровь нейтрализаторы свободных радикалов.

Кен поднес к телу пациента контакты положительного и отрицательного зарядов дефибрилляционной установки, чтобы в любой момент, если понадобится, быть готовым воздействовать на сердце электротоком.

Но огромная доза эпинефрина, мощного гормона, получаемого из надпочечников овец и крупного рогатого скота, окрещенная некоторыми специалистами-реаниматорами «реанимационным соком», возымела на организм Харрисона тот же эффект, какой произвел бы на него электрошок Кена Накамуры. Затхлый дух могилы разом вырвался из его груди, и он судорожно втянул в себя воздух, словно все еще захлебывался в ледяных водах реки, тело его вздрогнуло, а сердце забилось, как у зайца, со всех ног улепетывающего от лисицы.

10

Вассаго тщательно продумал, каким образом расположить каждый экспонат своей леденящей душу коллекции. Это были не просто десять трупов, бесцеремонно разбросанных по бетонному полу. Смерть он не просто уважал, но и любил ее так же самоотверженно и так же глубоко, как Бетховен музыку, а Рембрандт живопись. Ведь смерть, в конце концов, была подарком, который Сатана преподнес обитателям Эдема, даром вечности, скрытым им под внешне притягательной оболочкой; он был Дарителем Смерти, и царство его было царством вечной смерти. Следовательно, к любой плоти, к которой прикоснулся перст смерти, необходимо относиться с таким же благоговением, с каким истинный католик относится к святому причастию. Ибо если, как они утверждают, просфора – это животворящая плоть господня, то любое гниение и любая кончина – это свидетельства присутствия неумолимого бога Вассаго.

Первым приобретением его коллекции, расположенной им у подножия тридцатифутовой статуи Сатаны, было тело Дженни Парселл, двадцатидвухлетней официантки, работавшей в ночную смену в ресторане-ретро, отделанном под вагон-ресторан пятидесятых годов, в котором музыкальный автомат исполнял Элвиса Пресли и Чака Берри, Ллойда Прайса и «Платтерз», Бадди Хоулли, Конни Фрэнсис и братьев Эверли. Когда Вассаго заглянул туда, чтобы перекусить и выпить кружку пива, он в своем черном наряде и темных очках, которые он даже и не подумал снять в этот довольно поздний час, показался ей парнем что надо. Красивое, почти ангельское лицо и резко контрастирующие с ним плотно сжатые челюсти, и жесткая складка у рта, и прядь густых черных волос, полностью скрывающая лоб, делали его чем-то похожим на молодого Элвиса. «Как тебя зовут?» – спросила Дженни, и он ответил: «Вассаго». И она сказала: «Я же спрашиваю твое имя, а не фамилию», и он проговорил: «А это сразу и имя и фамилия», чем, видимо, здорово заинтриговал девушку, дав волю ее воображению, потому что она спросила: «Это как у Шер, или Мадонны, или Стинга, да?» А он, глядя в упор на нее сквозь черные стекла своих очков, процедил сквозь зубы: «Примерно. А что, у тебя какие-то сомнения на этот счет?» Сомнений у нее не было никаких. Мало того, он ей явно нравился. Она сказала ему, что он «здорово отличается» от других, и только потом поняла, как здорово он отличался от других.

Все в Дженни свидетельствовало, с его точки зрения, о том, что она была обыкновенной шлюхой, и потому, убив ее ударом длинного стилета прямо в сердце, он придал ей позу развратницы. Сорвав с мертвой одежды, он усадил ее на пол, широко раздвинув ей бедра и согнув ноги в коленях. Чтобы тело сохраняло вертикальное положение, он привязал ее запястья к голеням. Потом с помощью тонкой крепкой бечевки сильно пригнул ее голову вперед и вниз, чего при жизни она никогда не смогла бы сделать: для этой цели ему пришлось переломить ей позвоночник. Затем он привязал бечевки к бедрам, и она навсегда осталась в этой позе, глядя себе промеж ног, созерцая орудие своего греха.

Дженни была первым экспонатом его коллекции. Убитая девять месяцев назад, связанная, как свинья, которую собираются разделать на окорока для копчения, она теперь сильно усохла и уже не представляла интереса для могильных червей и жуков. И не смердела, как раньше.

Из-за своеобразной позы, загнивая и усыхая, она постепенно приняла вид бесформенного шара и теперь так мало походила на жившего когда-то человека, что и подумать о ней как о мертвой уже было просто невозможно. Казалось, что смерть навсегда покинула ее останки. Перестав быть трупом, она превратилась для Вассаго в некий курьез, безликую неодушевленную вещь. В результате чего, положив начало его коллекции, она сейчас почти совершенно перестала его интересовать.

Все, что было связано со смертью и мертвыми, беспредельно восхищало Вассаго. Живые интересовали его только как предметы, носившие в себе предвидение смерти.

11

Сердце пациента из слабой тахикардии то и дело перескакивало на сильную, от ста двадцати ударов в минуту до ста тридцати и выше, что могло быть результатом воздействия эпинефрина и гипотермии. Только в данной ситуации это не являлось следствием ни того ни другого. Теперь всякий раз, когда частота пульса падала, она не снижалась так резко, как раньше, а с каждым новым ее увеличением ЭКГ регистрировала усиливающуюся аритмию, которая могла привести к полной остановке сердца.

Теперь, когда решение дать бой смерти было принято и прогремели первые залпы, Джоунас успокоился и перестал потеть.

– Ну-ка, врежь ему под дых.

Никто не сомневался, кому были адресованы эти слова, и Кен Накамура тотчас приставил к сердцу Харрисона холодные электроды дефибриллятора. Электрический разряд буквально подбросил пациента на столе, и в комнате раздался такой звук, словно тяжелой кувалдой ударили по мягкому кожаному дивану.

Джоунас взглянул на экран электрокардиографа как раз в тот момент, когда Кари начала вслух считывать с него информацию:

– Все еще двести ударов в минуту, но теперь ритм как будто бы выравнивается… да, явно выравнивается.

Электроэнцефалограф, в свою очередь, регистрировал альфа– и бета-волны мозга в пределах нормы для человека, находящегося в бессознательном состоянии.

– Дыхание самостоятельное, – сказал Кен.

– Вот что, – решил Джоунас, – надо помочь ему продышаться, чтобы мозг получил как можно больше кислорода.

Джина тотчас поднесла к лицу пациента кислородную маску.

– Температура тела около девяноста градусов, – сообщила Хелга.

Губы Харрисона все еще сохраняли синюшный оттенок, но он уже почти исчез с ногтей.

Частично восстановился и его мышечный тонус. Тело уже было не обмякшим, как у мертвеца. По мере того как к обмороженным конечностям Харрисона возвращалась жизнь, они стали нервно подергиваться и судорожно сгибаться и разгибаться.

Глаза его под закрытыми веками вращались и перекатывались с места на место – явный признак поверхностного сна. В мозгу его проносились видения.

– Сто двадцать ударов в минуту, – сказала Кари, – и пульс явно идет на понижение… ритмичность в пределах нормы.

Джина посмотрела на свои часы и пораженно воскликнула:

– Восемьдесят минут!

– Во дает парень! – восхищенно воскликнул Кен. – На десять минут побил рекорд!

Джоунас, чуть помедлив, взглянул на часы, висевшие на стене, и официально, для записи на магнитофон, провозгласил:

– Время двадцать один час тридцать минут, понедельник, четвертое марта, – пациент успешно реанимирован.

Шепотом высказанные друг другу поздравления и сопровождавшие их улыбки только отдаленно напоминали тот радостный вопль, который вырвался бы у них, находись они не в операционной, а на реальном поле битвы. Но не врожденная застенчивость сдерживала проявление их эмоций, просто они ясно понимали, что положение Харрисона все еще оставалось критическим. Смерть-то они сумели одолеть, но привести пациента в полное сознание еще не успели. Пока он не проснется и не придет в себя, когда станет возможно досконально проверить, как функционирует его мозг, всегда оставалась опасность, что они воскресили его к жизни, полной страданий и несбыточных надежд, трагически ограниченной неизлечимой травмой головного мозга.

12

Упоенный пряным запахом смерти, чувствуя себя в кромешной тьме подземелья как рыба в воде, Вассаго горделиво шагал мимо своей коллекции. Она занимала третью часть пьедестала громадного Люцифера.

Из мужских экспонатов одного он приобрел, когда тот вылезал из своей машины поздним вечером на безлюдном шоссе, чтобы сменить колесо. Другого, когда тот уснул за рулем припаркованной на стоянке возле пляжа машины. Третьего, когда тот полез на Вассаго с кулаками в баре Дана Пойнта. Правда, от бара там было одно только название – обыкновенная забегаловка, – и парень тот был вдрызг пьян, ему было худо, он был одинок, и море ему было по колено.

Ничто не приводило Вассаго в такую ярость, как сексуальные потребности и вызываемое ими возбуждение у других людей. Его самого секс уже не привлекал, и он никогда не насиловал убитых им женщин. Приступы отвращения и злобы к сексуальности других порождались у него не завистью к ним и не чувством, что его импотентность была для него проклятием и тяжким бременем. Нет, он был счастлив, что больше не испытывает сексуальных влечений и страстей. Став жителем приграничной полосы и вняв призыву могилы, он не сожалел об этой своей утрате. Хотя и не совсем понимал, почему даже сама мысль о сексе вызывала у него столь сильную ярость, почему игривый взгляд, или короткая юбка, или туго обтягивающий полную грудь свитер возбуждали в нем острое желание истязать и убивать. Видимо, потому, размышлял он, что секс и жизнь были воедино связаны между собой. Ведь недаром же говорят, что после инстинкта самосохранения самым сильным чувством, движущим поступками человека, является сексуальное влечение. Ибо благодаря сексу жизнь самовозрождается. А так как он ненавидел жизнь во всех ее разнородных проявлениях, ненавидел так сильно, как ничто другое, вполне естественно, что ненависть эта распространялась и на секс.

Он предпочитал убивать женщин, потому что общество больше, чем мужчин, поощряло их выставлять свою сексуальность напоказ, что они и делали с помощью косметики, губной помады, соблазнительных духов, короткой или туго обтягивающей тело одежды и кокетливого поведения. К тому же именно в чреве женщины зарождалась новая жизнь, а Вассаго дал клятву всегда и везде уничтожать ее. От женщин исходило то, что он ненавидел и в себе самом: огонь жизни, еще теплившийся в нем и мешавший ему сойти на обетованную землю мертвых.

Из шести женских экспонатов его коллекции две были домохозяйками, одна молодым адвокатом, одна секретарем в больнице и две студентками колледжа. Хотя он расположил каждый труп в соответствии с присущими той или иной жертве индивидуальными наклонностями, духом и слабостями, которыми они отличались при жизни, и несмотря на то, что обладал истинным талантом в искусстве аранжировки трупов и особенно преуспел в придумывании различных средств, позволявших фиксировать мертвые тела в том или ином положении, больше всего его самого восхищал эффект, которого ему удалось достичь при работе с трупом одной из студенток. Эффект этот, по его мнению, во много раз превосходил результаты так же тщательно продуманных аранжировок всех остальных экспонатов, вместе взятых.

Когда он дошел до нее, то остановился.

И, гордясь достигнутым, молча, в кромешной тьме, стал ее разглядывать…

Маргарет…

Впервые он увидел ее во время одной из своих беспокойных ночных вылазок в скупо освещенном баре, располагавшемся неподалеку от университетского городка, в котором она сидела и мирно потягивала свою кока-колу, то ли оттого, что еще была слишком молода, чтобы, как и ее друзья, пить пиво, то ли оттого, что вообще не употребляла алкоголь. Скорее всего, подумал он, верным было последнее.

Выглядела она абсолютно здоровой и цветущей и чувствовала себя явно не в своей тарелке в дыму и чаду этой забегаловки. Едва войдя туда и увидев ее, Вассаго, судя по реакции Маргарет на реплики ее друзей и по тому, как она неловко ерзала на своем месте, понял, что под внешней бравадой скрывалась робкая и застенчивая душа, всеми силами стремившаяся ничем не выделяться из той среды, в которой она вращалась, но ясно сознающая, что никогда не сможет принадлежать ей всецело. Разгоряченная крепкими напитками речь, дзиньканье рюмок и бокалов, грохот посуды, громовые раскаты и завывания Мадонны, Майкла Джексона и Майкла Болтона, изрыгаемые колонками стереопроигрывателя, удушливый сигаретный дым, тяжелый, кисловатый запах пива, потные и распаленные молодые лица будущих бизнесменов – ничто не трогало ее. Она сидела тут, вместе с ними, но неприкасаемая, наполненная внутренней энергией, перед которой спасовал бы любой из присутствующих в баре, да, пожалуй, и все эти молодые люди и девушки, вместе взятые, существовала как бы отдельно от них, сама по себе.

Энергия эта, казалось, заставляла ее светиться изнутри. Вассаго не в силах был поверить, что в жилах ее текла обыкновенная человеческая кровь. О нет, сердце ее разносило по телу очищенную от всяких ненужных примесей эссенцию самой жизни.

Кипучая жизнеспособность девушки неодолимо влекла к себе. До чего же сладостно будет загасить это ярко трепещущее пламя жизни!

Вассаго пошел за ней следом, чтобы узнать, где она живет. Два последующих дня он рыскал по студенческому городку, по крупицам собирая данные о ней. Он делал это с таким рвением и тщанием, с каким студент готовится к сдаче своей семестровой работы.

Звали ее Маргарет Анна Кампион. Она была студенткой старшего курса, двадцати лет, специализировалась в музыке. Играла на пианино, флейте, кларнете, гитаре и, если бы пожелала, легко могла бы выучиться играть на любом другом инструменте. Одна из самых известных и почитаемых товарищами по учебе студенток музыкального отделения, она была еще и талантливым композитором. От природы застенчивая, Маргарет делала все, чтобы ничем не выделяться из своей среды, и потому музыка была для нее не единственным увлечением в жизни. Она входила в сборную колледжа по легкой атлетике, была второй среди девушек по бегу, всегда боролась до конца; писала заметки о кино и музыке в студенческую газету; активно участвовала в деятельности местной баптистской церкви.

Ее кипучая жизненная энергия проявлялась не только в радости, которую она испытывала, играя на различных музыкальных инструментах или сочиняя музыку, не только в том сиянии, которое подметил в ней Вассаго в баре, но и в ее внешности. Она была на удивление хороша собой, с фигурой киноэкранной богини секса и лицом ангела. Чистая нежная кожа. Четкие контуры лица. Полные губы, чувственный рот, прелестная улыбка. Влажные голубые глаза. Одевалась она скромно, стремясь за складками одежды скрыть сладостную полноту груди, тонкую талию, ладную попку и длинные стройные ноги. Но он знал: стоит содрать с нее одежды, и она предстанет перед ним такой, какой он в самом начале мысленно вообразил ее себе: самкой-производительницей, бурлящим биологическим котлом, из которого будет возникать все новая и новая жизнь, не превзойденная по яркости и дарованию.

Он не хотел, чтобы она жила.

Он хотел остановить ее сердце и затем прижать к себе ее холодеющее тело, чтобы почувствовать, как огонь жизни постепенно угасает в нем.

Ему казалось, что одно это убийство откроет перед ним врата смерти и поможет покинуть приграничную полосу, где он сейчас обитает, и уйти в мир мертвых, к которому стремился всем свои существом и к которому по праву принадлежал.

Маргарет имела неосторожность пойти одна в одиннадцать часов вечера в прачечную самообслуживания, располагавшуюся прямо на территории их жилого комплекса. Квартиры комплекса сдавались внаем финансово независимым престарелым людям, а так как к тому же находились неподалеку от Калифорнийского университета в Ирвине, то и парам и тройкам студентов, плативших за проживание в складчину. Скорее всего, разношерстный состав квартиросъемщиков, прекрасные отношения между соседями, обилие света на территории комплекса – вместе взятые – создавали у нее иллюзию полной безопасности.

Когда Вассаго вошел в прачечную, Маргарет как раз закладывала в барабан стиральной машины последнюю порцию грязного белья. Она взглянула на него с легкой улыбкой удивления, но совершенно без страха, хотя он и был одет во все черное и не снимал темных очков в ночное время.

Очевидно, она приняла его за одного из студентов университета, пытавшегося своим эксцентричным видом подчеркнуть свое неприязненное отношение к условностям жизни и тем самым доказать свое интеллектуальное превосходство над остальными людьми. В любом студенческом городке всегда отыщется подобный «бунтарь», так как всегда легче казаться интеллектуалом, чем в действительности быть им.

– Ради бога, простите, мисс, – сказал он, – я думал, здесь никого нет.

– К чему извинения? Мне нужна только одна машина, – улыбнулась она. – Две другие совершенно свободны.

– Нет, я уже выстирал белье, но, когда пришел домой и вынул его из корзины, увидел, что одного носка не хватает – оставил его то ли в машине, то ли в сушилке. Простите, что помешал вам.

Она улыбнулась еще шире, так как ей показалось смешным, что этот будущий Джеймс Дин, этот бунтарь-одиночка, затянутый во все черное, оказывается на поверку таким супервежливым и предупредительным джентльменом, не чурающимся стирать свое собственное белье и охотящимся за утерянным носком.

К этому времени он уже подошел к ней совсем близко. Два коротких резких удара в лицо – и она потеряла сознание и, как груда белья, повалилась на выложенный виниловой плиткой пол.

Позже, в демонтированном Аду заброшенного парка аттракционов, когда Маргарет пришла в себя и обнаружила, что голая, связанная по рукам и ногам лежит на бетонном полу, ослепшая от непроглядной тьмы, окружающей ее со всех сторон, она даже и не пыталась выторговать себе жизнь, как это делали другие. Она не предлагала ему свое тело, не делала вид, что ее возбуждают его жестокость и власть над ней. Не пыталась откупиться от него деньгами, не убеждала его, что понимает и сочувствует ему, пытаясь из Немезиды[4] превратить его в друга. Она не кричала, не плакала, не молила о пощаде и не осыпала его грязными проклятиями. Она совершенно не походила на других, так как нашла утешение в возвышенной тихой молитве, которую самозабвенно, не останавливаясь ни на миг, произносила едва слышным голосом, почти шепотом. Но молилась она не об избавлении от своего палача и не о возвращении в мир, из которого была насильно вырвана, – словно знала, что смерть неминуема. Вместо этого она молилась, чтобы бог дал ее семье достаточно мужества и сил пережить потерю, чтобы не оставил на произвол судьбы двух ее младших сестер и даже чтобы Он не обошел своей милостью и отпустил грехи ее убийце.

Вассаго тотчас возненавидел ее. Он знал, что ни любви, ни милосердия на свете не существует, что это все пустые слова. Сам он никого не любил, ни когда был среди живых, ни сейчас в пограничной между жизнью и смертью полосе. Он часто, правда, прикидывался, что кого-то любит – отца, мать, девушку, – но только ради того, чтобы получить от них что хотел, и они верили ему. Вера в то, что любовь существует в других, когда наверняка знаешь, что в самом тебе она отсутствует, это явный признак душевной слабости. Человеческие взаимоотношения не что иное, как искусная игра, и умение разглядеть обман – единственное, что отличает хороших игроков от плохих.

Чтобы доказать ей, что обмануть его невозможно и что ее бог бессилен, Вассаго вознаградил ее негромкие молитвы долгой и мучительной смертью. Она все же закричала в конце. Но крик ее не удовлетворил его, так как в крике том прозвучало только физическое страдание, но не было в нем ни ужаса, ни ярости, ни отчаяния.

Он надеялся, что полюбит ее, когда она будет мертвой, но и тогда его ненависть к ней так и не ушла. Некоторое время он прижимал ее тело к себе, чувствуя, как жизнь покидает его и как оно холодеет. Но холодное прикосновение смерти к ее плоти не вызвало в нем того трепетного возбуждения, на которое он рассчитывал. Она умерла с непокоренной верой в вечную загробную жизнь и тем самым лишила Вассаго радости от сознания, что в затухающих глазах жертвы ему удастся прочесть страх смерти. С омерзением оттолкнул он от себя ее обмякшее тело.

Теперь, через две недели после того, как Вассаго покончил с ней, Маргарет Кампион застыла в вечной коленопреклоненной молитве на бетонном полу демонтированного Ада. В вертикальном положении ее тело удерживал стальной штырь, воткнутый им в специально для этой цели просверленное в бетоне отверстие. К нему она и была притянута бечевками. Ее обнаженное тело располагалось спиной к поддельному дьяволу-гиганту. Хотя в жизни Маргарет была баптисткой, в ее мертвые руки Вассаго втиснул распятие, так как оно нравилось ему больше, чем простой крест; распятие было повернуто головой вниз, и терновый венок Христа указывал в землю. Голова Маргарет была отрезана, а затем с маниакальной точностью заново пришита к телу, и, хотя само тело было повернуто спиной к Сатане, лицо девушки смотрело прямо на него, символически отвергая распятие, неуважительно, ногами вверх, зажатое в руках. Поза ее воплощала лицемерие и ханжество, высмеивая ее религиозные убеждения, ее веру в любовь и вечную загробную жизнь.

Несмотря на то что Вассаго получил больше удовольствия от того, что сделал с Маргарет после смерти, чем когда убивал ее, он все же был рад, что познакомился с ней. И хотя ее смерть из-за ее упрямства, глупости и лживой самоотреченности удовлетворила его в гораздо меньшей степени, чем хотелось бы, ему, во всяком случае, все же удалось погасить то исходившее от нее сияние, которое привлекло его в баре. Оскорблявшая чувства Вассаго жизненная энергия покинула ее тело навсегда. Живыми оставались теперь только мириады копошившихся могильных червей, пожиравших ее тело и постепенно превращавших ее в такую же высушенную скорлупу, как и Дженни, официантка, чьи останки располагались по другую сторону коллекции.

Пока он рассматривал Маргарет, внутри его проснулось знакомое желание. Спустя некоторое время желание это переросло в непреодолимое влечение. Резко повернувшись, он зашагал прочь от коллекции обратно через пещеру к наклонному каналу, ведшему наверх к выводному тоннелю. Обычно поиск экспоната, процесс его умерщвления и предания ему эстетически наиболее удовлетворительной позы на целый месяц насыщали Вассаго эмоциями и успокаивали его. Но на этот раз не прошло и двух недель, как ему снова потребовалось найти другую, более подходящую жертву.

Поднимаясь по наклонному каналу вверх к загрязненному ароматами жизни воздуху, он с сожалением покидал очищающий душу запах смерти, как вампир, вынужденный охотиться за живыми, но предпочитающий оставаться с мертвыми.

13

В десять тридцать, спустя почти час после того, как Харрисон был возвращен к жизни, он все еще оставался без сознания. Температура у него была нормальная. Все другие показатели также были положительными. Альфа– и бета-волны были аналогичны тем, какие обычно бывают у крепко спящего человека, но это отнюдь не являлось беспамятством коматозного состояния.

Когда Джоунас объявил наконец, что пациенту пока не угрожают никакие осложнения, и приказал отвезти его в отдельную палату на пятом этаже, Кен Накамура и Кари Доуэлл решили отправиться по домам. Оставив с пациентом Хелгу и Джину, Джоунас сначала вышел вместе с неврологом и терапевтом в предоперационную, затем пошел проводить их до входных дверей на служебную автостоянку. По пути разговор у них сначала в основном вертелся вокруг Харрисона и процедур, которые он должен будет пройти утром, но потом незаметно перекинулся на не связанные с ним темы: о планах расширения больницы, об общих знакомых – словно они не были свидетелями и участниками чуда, напрочь отметавшего саму возможность обмена такими банальностями.

За стеклянной дверью ночь казалась холодной и неприветливой. Шел дождь. Лужи быстро заполняли все щели и выемки в асфальте и в отраженном свете фонарей на автостоянке выглядели как мириады острых серебристых осколков огромного, вдребезги разбитого зеркала.

Кари прильнула к Джоунасу, поцеловала его в щеку и, прижавшись к нему, на какой-то миг задержалась. Казалось, она что-то хотела сказать, но не нашла нужных слов. Отстранившись от него, она подняла воротник пальто и быстро шагнула в дождь.

Немного помедлив после ее ухода, Кен Накамура проговорил:

– Думаю, вам и без меня ясно, что вы прекрасно смотритесь вместе.

Сквозь залитые дождем стеклянные двери Джоунас молча наблюдал, как она быстрым шагом, почти бегом, направлялась к своей машине. Он бы солгал себе, если бы сказал, что никогда не думал о Кари как о женщине. Высокая, с жестким характером, длинноногая, она тем не менее была очень женственной. Иногда он поражался утонченной изящности ее рук и нежной лебединой шее, казавшейся слишком тонкой, чтобы удерживать ее голову. Она была гораздо умнее и эмоциональнее, чем это могло показаться с первого взгляда. Иначе как бы смогла она пробиться сквозь столько препятствий и избежать стольких подножек, прежде чем ей удалось продвинуться в медицине, всецело пока еще отданной на откуп мужчинам, у которых – правда, не у всех – шовинизм по отношению к женщине, если и не присущ им как людям, является своеобразным, едва ли не обязательным символом веры.

– Вам и предпринимать ничего не надо, Джоунас, просто возьмите и предложите ей руку и сердце, – сказал Кен.

– Но я не свободен, – ответил Джоунас.

– Нельзя же вечно оплакивать Мэрион.

– Но ведь прошло всего два года.

– Да, верно. Но надо же когда-нибудь возвращаться в реальную жизнь.

– Еще не время.

– Когда же?

– Не знаю.

Снаружи, на стоянке, Кари Доуэлл уже садилась в свою машину.

– Не будет же она вас ждать вечно, – сказал Кен.

– Спокойной ночи, Кен.

– Намек понял.

– Ну вот и отлично, – сказал Джоунас.

Невесело улыбнувшись, Кен рванул на себя дверь, и порыв ветра тотчас бросил на выложенный серой плиткой пол алмазную россыпь дождинок. Немного согнувшись вперед против ветра, Кен выскользнул в ночь.

Джоунас повернулся и, пройдя несколько переходов, оказался у лифтов. Нажал кнопку пятого этажа.

Ему незачем было говорить Кену и Кари, что проведет ночь в больнице. Они и так знали, что после более или менее удачной реанимации он всегда там оставался. Для них реанимационная медицина была новым, неизведанным полем деятельности, захватывающей побочной сферой приложения их профессиональных знаний и навыков, способом расширения и углубления их умственного багажа; любой успех приносил глубокое удовлетворение, служил напоминанием правильно сделанного ими выбора профессии, основной целью которой было лечить человека. Но не это считал главным Джоунас. Каждое воскрешение из мертвых было победой в бесконечной битве со Смертью, не просто исцелением, а вызовом, брошенным судьбе, грозящим кулаком, поднесенным к ее лицу. Реанимационная медицина была его любовью, его страстью, открытием самого себя, единственным, что поддерживало в нем желание жить в этом мире, утратившем для него все свои краски и ставшем ему неуютным.

Он разослал свои предложения и ходатайства в различные университеты, предлагая взамен читаемого им на медицинских отделениях курса лекций организовать под его руководством при каждом университете научно-исследовательские группы по реанимационной медицине, причем львиную долю финансирования этих групп он брал на себя. Его хорошо знали и уважали как известного хирурга по сердечно-сосудистым заболеваниям и как крупного реаниматолога, и он был уверен, что получит все, чего добивается. Но ему не хватало терпения. Джоунасу уже мало было заниматься только практической стороной реанимационного процесса. Он хотел глубже изучить эффект воздействия кратковременной смерти на клетки человека, понять механизмы, лежащие в основе свободных радикалов и их нейтрализаторов, испытать на практике свои теории и изыскать новые способы изгонять смерть из тех, в ком она уже успела прочно поселиться.

У медсестер на пятом этаже он выяснил, что Харрисона поместили в палату 518. Это была не одноместная палата, но обилие пустых коек в больнице делало возможным превратить ее в отдельную на все время, которое понадобится для полного выздоровления Харрисона.

Когда Джоунас вошел туда, Хелга и Джина уже заканчивали устраивать пациента, которого они поместили подальше от двери, у забрызганного дождем окна. Они облачили его в больничную пижаму и подключили к нему датчики электрокардиографа с дистанционной телеметрической функцией, способной воспроизводить ритмы его сердца на мониторе, установленном в комнате у медсестер. На стойке у кровати висела капельница, наполненная прозрачной жидкостью, поступавшей в левую руку пациента, на которой явственно проступили следы от уколов, сделанных в вертолете санитарными врачами; прозрачная жидкость содержала обогащенную антибиотиками глюкозу, чтобы предотвратить обезвоживание организма и обеспечить защиту от многочисленных случайных инфекций, которые могут свести на нет все, что было достигнуто в реанимационной. Хелга причесала волосы Харрисона расческой, которую как раз в момент прихода Джоунаса прятала в ящик тумбочки. Джина осторожно накладывала на его веки специальную мазь, чтобы они не прилипали друг к другу, – опасность, которая грозит коматозным пациентам, долгое время пролежавшим с закрытыми глазами, в результате чего у них постепенно затухает деятельность слезных желез.

– Сердце работает как мотор, – сказала Джина, увидев входящего Джоунаса. – Мне кажется, не пройдет и недели, как этот парень снова будет играть в гольф, танцевать и вообще делать все, что ему заблагорассудится. – Она откинула со лба слишком низко нависавшую челку. – Повезло человеку.

– Не будем торопиться с выводами, – охладил ее пыл Джоунас, зная повадки Смерти, способной притвориться, что отступила навсегда, а потом нежданно-негаданно нагрянуть и в самый последний момент вырвать из их рук победу.

Когда Джина и Хелга ушли, Джоунас полностью выключил свет в палате. Освещенная только чуть флюоресцирующим светом из коридора и зеленоватым свечением кардиомонитора комната наполнилась тенями.

Было очень тихо. У ЭКГ отключили звуковой сигнал, и лишь, бесконечной чередой пробегая по экрану, ритмично пульсировали светящиеся линии. Тишину нарушали только отдельные завывания ветра за окном да редкая приглушенная барабанная дробь дождя о стекло.

Джоунас стоял в ногах постели и смотрел на Харрисона. Что знал он о человеке, которому спас жизнь? Единственное, что тому тридцать восемь лет. Рост – выше пяти футов, вес – сто шестьдесят фунтов, шатен, глаза карие. В отличной физической форме.

А что кроется внутри его? Хатчфорд Бенджамин Харрисон. Какой он человек? Честный? Можно ли на него положиться? Верен ли он своей жене? Завистлив ли, жаден ли, отзывчив ли к горю других, умеет ли отличать хорошее от плохого?

Доброе ли у него сердце?

Умеет ли он любить по-настоящему?

В горячке реанимационных процедур, когда дорога́ каждая секунда и требуется сделать слишком много, а времени на это отпущено слишком мало, Джоунас не позволял себе думать о самой главной этической проблеме, с которой сталкивается любой врач, ибо задумайся он об этом, и все его усилия окончатся прахом. Сомневаться и гадать он будет позже, много позже… Мораль предписывает любому врачу стремиться сделать все от него зависящее, чтобы спасти жизнь пациенту, но всех ли надо спасать? Ведь если умирает злой человек, разве не будет более правильным – и этически оправданным – оставить его в когтях Смерти?

Если Харрисон был плохим человеком, то вина за содеянное им зло по выходе из больницы частично ляжет и на плечи Джоунаса Нейберна. Боль, которую Харрисон причинит другим людям, в какой-то мере запятнает и его, Джоунаса, честь.

Но на этот раз особой проблемы вроде бы не было. Харрисон был известен как благородный гражданин и порядочный человек, уважаемый всеми владелец антикварного магазина, женатый на художнице – говорят, неплохой, – во всяком случае, Джоунас слышал ее имя. А хорошая художница, будучи более тонкой и восприимчивой по натуре, чем обыкновенный человек, гораздо острее и нагляднее чувствует действительность. Ведь так? И если бы она по ошибке вышла замуж за плохого человека, то наверняка уже давно оставила бы его. Нет, на этот раз можно было совершенно определенно сказать, что они спасли жизнь, достойную быть спасенной.

Единственное, чего желал Джоунас, – это чтобы дело всегда оборачивалось таким образом.

Он отошел от кровати и подошел к окну. Пятью этажами ниже, со всех сторон освещаемая фонарями на столбах, находилась почти опустевшая к этому времени автостоянка. От проливного дождя лужи на ней пузырились, и казалось, что вода в них кипит, словно под асфальтом стоянки был разложен огромный костер.

Долгим взглядом Джоунас задержался на том месте, где еще недавно стояла машина Кари Доуэлл. Он искренне восхищался ею и находил ее весьма привлекательной. Временами она ему даже снилась по ночам. И после этих снов он чувствовал себя удивительно хорошо. Он не стеснялся сам себе признаться, что иногда ему очень хотелось быть с ней рядом, и радовался мысли, что это желание было скорее всего взаимным. Но она ему была не нужна. Ему нужна была только его работа, нужна для того, чтобы хоть изредка насладиться своей победой над Смертью и…

– Там… что-то… движется…

Начало фразы вклинилось и перебило мысли Джоунаса, но голос был таким слабым, что он не сразу понял, откуда он донесся. Он обернулся и поглядел в сторону открытой в коридор двери, предположив, что голос доносится оттуда, и только на третьем слове сообразил, что это говорил Харрисон.

Его голова была повернута к Джоунасу, но взгляд прикован к окну.

Моментально очутившись подле кровати, Джоунас взглянул на электрокардиограф и увидел, что сердце Харрисона билось очень быстро, но, слава богу, ритмично.

– Там… что-то движется, – повторил Харрисон.

Глаза его следили не столько за окном, сколько за какой-то точкой вне его, скрытой мраком дождливой ночи.

– Это просто капли дождя.

– Нет.

– Обыкновенный зимний день.

– Что-то очень нехорошее, – прошептал Харрисон.

В коридоре послышались быстрые шаги, и в палату почти вбежала молоденькая медицинская сестра. Ее звали Рамона Перез, и Джоунас знал, что она всей душой предана делу и прекрасно справляется со своими обязанностями.

– Ой, как хорошо, что вы здесь, доктор Нейберн. На телеметрической установке его сердце…

– Знаю: забилось очень быстро. Он только что пришел в себя.

Рамона подошла к постели больного и включила висевшее над его головой бра.

Словно не замечая присутствия Джоунаса и медсестры, Харрисон все еще пристально всматривался во что-то, только ему одному видимое. Голосом еще более тихим, чем в прежние разы, в котором чувствовалась непреодолимая усталость, он снова повторил:

– Там что-то движется.

Затем веки его сонно заморгали и закрылись.

– Мистер Харрисон, вы меня слышите? – спросил Джоунас.

Но пациент молчал.

Ритм сердца на мониторе ЭКГ быстро упал со ста сорока до ста двадцати, а затем и до ста ударов в минуту.

– Мистер Харрисон?

Девяносто ударов в минуту. Восемьдесят.

– Он опять заснул, – прошептала Рамона.

– Вроде бы да.

– Просто заснул, – добавила она. – О коме, думаю, и речи быть не может.

– Да, на кому, пожалуй, не похоже, – согласился с ней Джоунас.

– А ведь он что-то сказал. Что-нибудь осмысленное?

– Похоже, что да. Но что́ он имел в виду, не совсем понятно, – сказал Джоунас, склонившись над пациентом и внимательно всматриваясь в его веки, под которыми ясно угадывались быстрые движения глаз. Харрисону снова что-то снилось.

Снаружи дождь внезапно превратился в ливень. Усилившийся за окном ветер завыл громче.

– Я ясно слышала слова, он их довольно четко произнес, – проговорила Рамона.

– Да, вполне. А фактически он говорил законченными предложениями.

– Значит, у него нет афазии, – сказала она. – Вот здорово!

Афазия – невозможность говорить или понимать устную и письменную речь – представляет собой одно из наиболее тяжких последствий болезни или тяжелой травмы. Пораженный афазией пациент может общаться только с помощью жестов, но ограниченные возможности языка жестов вскоре начинают его удручать, и он впадает в глубокую депрессию, откуда он никогда так и не возвращается.

Харрисону, очевидно, это не грозило. Не грозил ему и паралич, и если в его памяти было не слишком много провалов, то в ближайшем будущем, выписавшись из больницы, он сможет вести нормальный образ жизни.

– Не будем спешить с выводами, – заметил Джоунас. – И не будем строить воздушных замков. Ему предстоит еще долгая дорога. Но в историю его болезни необходимо обязательно вписать, что впервые он пришел в сознание в одиннадцать часов тридцать минут вечера, спустя два часа после возвращения к жизни.

Харрисон что-то бормотал во сне.

Джоунас низко склонился над ним и подставил ухо прямо к его едва заметно шевелившимся губам. Слова, произносимые на выдохе, были едва слышны, словно транслировались по радио с радиостанции, находившейся на другом конце света, и, отраженные от атмосферного слоя, с трудом пробившись сквозь помехи и огромные пространства, казались загадочными и пророческими, несмотря на то что их трудно было разобрать.

– Что он говорит? – спросила Рамона.

Из-за шума дождя и ветра за окном Джоунас не был уверен, что действительно расслышал слова Харрисона, но ему показалось, что тот беспрестанно повторял одну и ту же фразу: «Там… что-то… движется».

Ветер снаружи неожиданно яростно завыл, и дождь с такой силой забарабанил в окно, что казалось, вот-вот вышибет его.

14

Вассаго обожал дождь.

Небо было полностью укрыто тучами, не оставившими ни единой щелочки для луны. Пелена дождя делала сияние уличных фонарей и фар двигавшихся ему навстречу автомобилей менее ярким, приглушала краски неоновых реклам, смягчала ночные контуры и вкупе с солнцезащитными очками позволяла с большими удобствами и меньшим напряжением вести машину.

Сначала он поехал в западном направлении от своего логова, затем свернул на север и покатил вдоль побережья в поисках не очень ярко освещенного бара, в котором можно было бы найти пару-тройку подходящих женщин. Многие бары в понедельник вообще не работали, в других посетителей в это время ночи, в половине первого, было что кот наплакал.

Наконец в Ньюпорт-Бич рядом с автострадой он наткнулся на небольшой придорожный ресторанчик. Это был обыкновенный кабак, но с претензией на добропорядочность, с раскинутым над тротуаром балдахином, рядами миниатюрных лампочек, протянувшихся вдоль крыши, и небольшим рекламным щитом, на котором крупными буквами значилось: «ТАНЦЫ ПО СРЕДАМ – СУББОТАМ В СОПРОВОЖДЕНИИ ОРКЕСТРА ДЖОННИ УИЛТОНА». Ньюпорт был самым богатым в округе городом, с крупнейшей в мире гаванью для стоянки частных яхт, поэтому любое заведение, претендовавшее на обслуживание богатых клиентов, скорее всего таким и было на самом деле. С середины недели на автостоянке, видимо, дежурил специальный лакей, присматривавший за машинами, что было не очень хорошо, так как он мог стать потенциальным свидетелем, но в такой дождливый день, да к тому же еще и в понедельник, лакея на стоянке не оказалось.

Вассаго припарковал машину невдалеке от ресторана, и, когда выключил мотор, с ним вдруг случилось нечто невероятное: с головы до пят его тело потряс мощный электрический разряд. Глаза закатились, и ему показалось, что его тело бьется в конвульсиях и он не может ни охнуть, ни вздохнуть. Невольно из груди вырвался стон. Припадок длился не более десяти или пятнадцати секунд и окончился тремя словами, которые, казалось, прозвучали прямо у него в голове: «Там… что-то… движется». Это не было возникшей из ниоткуда мыслью, порожденной случайным коротким замыканием в мозгу, так как он явственно слышал голос, произнесший эти слова, – мысль ведь абстрактна, у нее нет ни тембра, ни интонации, но эту мысль кто-то произнес. Но не он сам, а кто-то другой, так как голос был совершенно ему незнаком. Его охватило непреодолимое ощущение, что в машине, кроме него, находится еще кто-то, невидимый ему, чей дух, пробившись сквозь разделяющую миры преграду, воплотился в реального человека, чье присутствие он и ощущает в данный момент. Затем все прекратилось так же внезапно, как и началось.

Он не двигался, ожидая повторения.

Дождь неистово барабанил по крыше.

Мотор, остывая, потрескивал.

Он попытался вникнуть в тайный смысл случившегося. Были ли эти слова – «там что-то движется» – каким-то знаком, психическим предвидением? Или угрозой? К чему они относились?

Снаружи машины не было ничего особенного, ночь как ночь. Идет дождь. Вокруг благословенная темнота. На мокром асфальте, в лужах и потоках бурно мчащейся по сточной канаве воды тускло и нервно переливается свет фонарей и вывесок. Изредка по автостраде с шумом и брызгами проносится одинокая машина, и, насколько он мог видеть – а ночью он видел, как кошка, – ни вблизи, ни в отдалении не было ни одного пешехода.

Спустя некоторое время он решил, что поймет, что с ним произошло, когда ему будет дано это понять. И нечего ломать себе над этим голову. Если это была угроза, откуда бы она ни исходила, она его совершенно не беспокоила. Он был невосприимчив к страху. Пока это было единственным его приобретением с тех пор, как он покинул мир живых, хотя временно и застрял на полдороге к смерти: ничто в мире уже не могло его напугать и тем более ужаснуть.

И все же услышанный голос был одним из самых странных ощущений, которые он когда-либо испытывал. А странных ощущений в его жизни было не занимать.

Он вылез из своего серебристого «Камаро», захлопнул дверцу и пошел ко входу в ресторан. Дождь приятно холодил лицо. В порывах неистового ветра листья пальм гремели, как старые кости.

15

Линдзи Харрисон также поместили на пятом этаже больницы, но в дальнем от мужа конце коридора. Когда Джоунас вошел в ее палату и приблизился к постели, то почти ничего не смог увидеть, так как в комнате даже не было мерцающего зеленого свечения электрокардиографа. Фигура женщины только угадывалась на кровати.

Он не знал, стоит ли будить пациентку, и очень удивился, когда услышал ее голос:

– Кто вы?

– А я думал, вы спите, – сказал он.

– Не могу заснуть.

– Разве вам не дали снотворное?

– Оно не помогло.

Как и в палате ее мужа, дождь с угрюмой настойчивостью барабанил в окно. До ушей Джоунаса доносился рокот и плеск потоков воды, низвергавшихся по расположенной неподалеку от окна оцинкованной водосточной трубе.

– Как вы себя чувствуете? – спросил он.

– А как, вы думаете, я могу себя чувствовать?

Она попыталась вложить в свои слова убийственный сарказм, но была слишком истощена и подавлена, чтобы успешно справиться с этой задачей.

Он опустил боковое ограждение на кровати, примостился на краешке матраца и протянул руку в направлении Линдзи, полагая, что ее глаза более привыкли к темноте, чем его.

– Дайте мне вашу руку.

– Зачем?

– Меня зовут Джоунас Нейберн. Я – врач. Я хочу вам сказать несколько слов о вашем муже, и, мне кажется, будет лучше, если вы позволите мне держать вашу руку в своей.

Она ничего не ответила.

– Сделайте одолжение, – попросил он.

Хотя эта женщина была уверена, что потеряла мужа, Джоунас вовсе не собирался мучить ее неведением, утаивая от нее факт его воскрешения. Но по опыту он знал, что хорошая новость подобного рода может быть такой же ошеломляющей, как и плохая, и потому человека необходимо готовить к ее восприятию весьма осторожно и постепенно. Когда ее доставили в больницу, она то впадала в полубредовое состояние, то выходила из него, что было результатом длительного пребывания в ледяной воде и нервного потрясения, но лекарства и грелки быстро исправили это положение. Уже несколько часов она находилась в нормальном – умственном и физическом – состоянии, достаточно долго, чтобы полностью осознать факт потери мужа и попытаться хоть как-то свыкнуться с ним. В душе еще глубоко скорбя по нему и полностью не осознавая себя вдовой, она к этому времени уже должна была отыскать на краю эмоциональной лавины, сбросившей ее вниз, небольшую складку, узенькую площадочку, остановившись на которой можно было перевести дух. И вот с этой площадочки он и намеревался ее сейчас спихнуть.

Конечно, ему бы следовало быть с ней более откровенным и выложить ей все начистоту. Но, к сожалению, он не мог обещать, что вернет ей прежнего полноценного, совершенно не изменившегося мужа, не отмеченного печатью случившегося, способного быстро и без усилий возвратиться к прежнему образу жизни. Потребуется еще много часов, а может быть, и дней тщательнейших обследований Харрисона, прежде чем они смогут более или менее определенно высказаться относительно возможности его полного выздоровления. А далее Харрисона ждут многие недели, а может быть, и месяцы трудо– и физиотерапии, прежде чем вообще можно будет говорить о каких-либо положительных результатах.

Джоунас все еще ждал ее руки. Наконец она неуверенно протянула ее.

В лучших традициях поведения врача у постели больного он кратко стал излагать ей основы реанимационной медицины. Когда она сообразила, для чего ее посвящают в столь сложное и непонятное для непрофессионалов дело, пальцы ее крепко сжали его ладонь.

16

В палате 518 Харрисон захлебывался в безбрежном море кошмарных сновидений, бессвязных образов, наплывавших один на другой без какой бы то ни было логической последовательности и связи. Круговерть снега. Огромное чертово колесо, то украшенное праздничными огнями, то без них, сломанное и зловещее, в непроглядной темени дождливой ночи. Купы деревьев, похожих на пугала, с кривыми почерневшими ветвями, с содранными с них зимним ветром листьями. Пивовоз, развернутый под углом и перегородивший засыпанное снегом шоссе. Тоннель с бетонным дном, уходящим вниз, в пугающую черную неизвестность, заставляющую учащенно биться его сердце. Лежащий навзничь на больничной койке и умирающий от рака Джимми, сыночек: похудевший и осунувшийся так, что остались только кожа да кости. Вода, холодная, глубокая, черная, как тушь, захватившая все пространство вплоть до горизонта, выбраться из которой невозможно. Обнаженная женщина с неестественно повернутой назад головой, сжимающая в руках распятие…

Часто на периферии его снов возникала какая-то странная, безликая и загадочная фигура, одетая во все черное, словно сама Смерть, похожая на тень и временами полностью сливавшаяся с нею. Иногда черная фигура отделялась от окружающего ее мира и как бы сама становилась его наблюдателем, и тогда Хатч видел этот мир глазами другого человека – глазами, которые смотрели на него с безжалостной, голодной, расчетливой практичностью кладбищенской крысы.

На какое-то время события в кошмаре обрели определенную последовательность, и Хатч увидел, что бежит по вокзальному перрону, пытаясь догнать пассажирский вагон, медленно удаляющийся от него по рельсам. В одном из окон вагона он видит Джимми, худого, со впавшими щеками, тяжело больного, одетого в больничную пижаму, печальными глазами глядящего на Хатча, с поднятой в прощальном жесте маленькой рукой: прощай, прощай, прощай. Хатч отчаянно пытается ухватиться за поручень, чтобы вспрыгнуть на ступеньку вагона, но поезд набирает ход, и Хатч промахивается, и нога его соскальзывает со ступеньки. Бледное маленькое личико Джимми расплывается в пятно, тускнеет; вагон все быстрее и быстрее удаляется от перрона, пока совсем не исчезает в ужасающем ничто, в черной, бездонной пустоте, присутствие которой Хатч только сейчас ощутил. Затем мимо него под перестук колес начинает проезжать другой пассажирский вагон, и он видит в одном из окон Линдзи, потерянно глядящую на платформу. Хатч кричит: «Линдзи!», но она не видит и не слышит его, словно пребывает в каком-то забытьи, и он снова бежит и снова пытается на ходу вскочить в вагон, но и на этот раз вагон увеличивает скорость, как раньше с Джимми. «Линдзи!» Рука его всего в нескольких дюймах от поручня… Вдруг разом исчезают и поручень, и ступенька, и вагон. С жуткой текучестью любых сновидений вагон превращается в роликовые сани в парке аттракционов, под перестук колес подкатывающие к началу катания на горках. Хатч подбегает к концу платформы, но опять не успевает вскочить в тележку Линдзи, и она, скользнув мимо него, быстро взлетает на первый крутой подъем длинного, волнообразного маршрута. В этот момент, вслед за Линдзи, мимо него на бешеной скорости проносится последняя тележка санного поезда. В ней только один пассажир – Черная фигура, вокруг которой теснятся тени, как вороны на кладбище, – сидит на переднем сиденье тележки, низко опустив голову и скрыв лицо под густыми прядями волос, словно под капюшоном монаха. Оглушенный частым перестуком колес, Хатч кричит Линдзи, чтобы она оглянулась назад, а главное, чтобы крепче держалась за поручень. «Ради всего святого, держись крепче!» Вереница соединенных друг с другом тележек, достигнув гребня подъема и задержавшись там на миг, ухает вниз, наполняя все пространство визгом и криками ужаса.

Рамона Перез, дежурная ночная медсестра, обслуживающая пятый этаж, куда входила и палата 518, стояла подле постели, глядя на своего подопечного. Она была обеспокоена и не знала, стоит ли позвать сюда доктора Нейберна.

По данным монитора, пульс Харрисона вел себя нестабильно. В основном частота его была в пределах нормы – от семидесяти до восьмидесяти ударов в минуту. Но временами он подскакивал аж до ста сорока. С другой стороны, и это утешало, никакой сердечной аритмии у пациента не наблюдалось.

Усиленное сердцебиение, естественно, сказывалось на кровяном давлении, но ни сердечный приступ, ни кровоизлияние в мозг, связанные с резкими перегрузками, пациенту не грозили, о чем свидетельствовали его систолические показатели, находившиеся в пределах нормы.

Он был мокрым от пота, а круги вокруг глаз стали такими темными, что казались подрисованными художником. Несмотря на кипу набросанных на него одеял, он дрожал от холода. Пальцы левой руки, вынутой из-под одеяла для внутривенной подпитки, иногда судорожно сжимались и разжимались, однако не настолько энергично, чтобы сместить иглу, воткнутую в руку чуть пониже локтевого сгиба.

Шепотом он беспрестанно повторял имя своей жены.

– Линдзи… Линдзи… Линдзи, нет!

Скорее всего Харрисону что-то снилось, а физиологическое воздействие сновидений, как известно, аналогично воздействию реально происходящих событий.

В конце концов Рамона пришла к убеждению, что усиленное сердцебиение было результатом снившихся пациенту кошмаров, а не следствием расстройства сердечно-сосудистой системы. Он был вне опасности. Тем не менее она не отходила от его постели, внимательно наблюдая за его состоянием.

17

Вассаго сидел за столиком у окна, выходившего на гавань. Уже после пятиминутного пребывания здесь он понял, что место для охоты выбрал неудачно. Все в ресторане раздражало его. И он уже жалел, что сделал заказ.

По понедельникам в ресторане не исполняли танцевальных мелодий, хотя в одном из углов и примостился за фортепиано пианист. Но в его репертуар не входили ни сентиментальные песенки 30-х и 40-х годов, ни продуманно-легкий для восприятия рок-н-ролл, развращающе действовавший на мозги регулярных посетителей ресторана. Вместо этого из-под его пальцев вылетали довольно нудные композиции «Нью эйдж», адресованные тем, кто считал танцевальную музыку слишком крикливой и раздражающей.

Вассаго же предпочитал тяжелый рок, быстрый и бурный, словно сдирающий кожу с живого человека. С тех пор как он стал жителем пограничной полосы, музыка вообще перестала его радовать, так как в большинстве своем ее упорядоченные структуры действовали ему на нервы. Он мог выдерживать только атональную музыку, резкую и немелодичную. Положительно он реагировал только на режущие ухо смены тональностей, грохочущие аккорды и взвизгивания электрогитар, бьющие прямо по нервам. Ему нравились диссонансы и рваные ритмы. Его возбуждала музыка, вызывавшая в его воображении сцены насилия.

Поскольку вид из окна был очень красив, он так же, как и ресторанная музыка, действовал Вассаго на нервы. Вдоль всего берега бухты, каждая у своего пирса, стояли парусные и моторные яхты. Все они были привязаны, со свернутыми парусами или заглушенными моторами, и лишь чуть покачивались на воде, так как гавань была очень хорошо защищена, да и шторм на море был небольшой. Богатые владельцы яхт редко оставались на ночь на борту, независимо от размеров судна и наличествующих там удобств, поэтому только на некоторых из них можно было заметить свет в иллюминаторах. Струи дождя, превращенные прожекторами на пирсах в ртутное серебро, барабанили по палубам, оседали бисерными капельками на металлических частях яхт, жидким, расплавленным металлом стекали по их мачтам на палубу и по желобам бурными потоками низвергались за борт. Он не выносил красоты, гармонических композиций, подобных видам на почтовых открытках, потому что они казались ему насквозь лживыми и представляли действительность не такой, какой она была на самом деле. Его влекли визуальные диссонансы, рваные контуры, зловещие и искореженные формы.

Ресторан с его мягкими, покрытыми плюшем стульями, с неярким янтарным освещением был слишком изнеженным местом для такого кровожадного охотника, как он. Обстановка размягчающе действовала на его инстинкты убийцы.

Вассаго медленно обвел глазами посетителей, надеясь отыскать среди них хоть одного, подходящего по качеству для своей коллекции. Если он заметит нечто действительно стоящее, что заставит воспрянуть его страсть к приобретению, то никакая отупляющая атмосфера не сможет сдержать его решимости.

У стойки бара сидели несколько мужчин, но они его не интересовали. Трое мужчин в его коллекции были соответственно его вторым, четвертым и пятым приобретениями, взятыми потому, что были доступны, уязвимы, в обстоятельствах, которые позволяли ему без шума справиться с ними и незаметно увезти их тела. Он не испытывал отвращения к убийству мужчин, но убивать предпочитал только женщин. В основном молодых. Ему нравилось умерщвлять их до того, как они смогут произвести на свет новую жизнь.

Самыми молодыми из посетителей были четыре женщины примерно одного возраста, лет двадцати, сидевшие в трех столиках от него, также у окна. Они были слегка навеселе и вели себя весьма легкомысленно, перегнувшись друг к другу над столом, о чем-то оживленно беседовали, скорее всего сплетничали и при этом громко и вызывающе смеялись.

Одна из них была весьма прехорошенькой, и Вассаго тотчас ее возненавидел. У нее были огромные, шоколадного цвета, глаза и что-то грациозно-звериное в облике, делавшее ее похожей на лань. Он дал ей кличку Бэмби. Ее черные, цвета воронова крыла, волосы были коротко подстрижены и крыльями распадались по сторонам, оставляя открытыми нижние половинки ушей.

Ах, что это были за удивительные уши, большие, но очень изящные по форме. Ему казалось, что он может сотворить с ними нечто исключительно оригинальное, и потому он продолжал упорно наблюдать за ней, пытаясь решить про себя, действительно ли она может стать достойным приобретением его коллекции.

Бэмби была самой говорливой и самой смешливой из них. Ее громкий смех напоминал ослиное ржание. И хотя она была невероятно привлекательной, впечатление портили ее нескончаемая болтовня и этот идиотский смех. По всему было видно, что ей нравилось слушать только себя.

Она может значительно выиграть, если вдруг станет глухонемой.

На него разом нашло вдохновение, и он даже выпрямился на стуле. Если отрезать ей уши и, вставив их в ее мертвый рот, плотно сжать ей губы и затем плотно сшить их вместе, то всем своим видом она будет символизировать порочный изъян в своей красоте. Это было так просто и одновременно обладало такой изобразительной мощью, что…

– Один коктейль, – сказала официантка, ставя перед ним на стол высокий стакан с ромом и кока-колой. – Хотите открыть у нас счет?

Вассаго поднял на нее недоумевающий взгляд. Перед ним стояла пожилая, довольно полная рыжеволосая женщина. Он прекрасно видел ее сквозь темные стекла очков, но, поглощенный своими мыслями, никак не мог сообразить, чего она от него хочет.

Наконец он спросил:

– Счет? Нет, простите. Я расплачусь наличными, спасибо, мэм.

Когда он вынул свой бумажник, у него возникло ощущение, что он держит в руках ухо Бэмби. Когда же его большой палец скользнул вверх и вниз по гладкой коже бумажника, он уже ощущал не то, что было в его руке, а то, что там должно было быть: изящно и ладно скроенные хрящевидные бороздки, формирующие примулу аврикулу ушной раковины, пластичные изгибы выемок, направляющих звуковые волны к барабанной перепонке…

Он вдруг сообразил, что официантка уже второй раз обращается к нему, повторив цену коктейля. А пальцы его все еще хранили ощущение восхитительных мгновений, пережитых им в грезах о смерти и обезображивании.

Не глядя, он извлек из бумажника хрустящую бумажку и протянул ей.

– Но это сотенная, – сказала она. – Нет ли чего помельче?

– Нет, мэм, простите, – сказал он, стремясь поскорее отделаться от нее, – мельче ничего нет.

– Но у меня нет сдачи с такой крупной суммы. Мне надо пойти разменять ее в баре.

– Да, пожалуйста, как вам будет угодно. Спасибо, мэм.

Когда она повернулась, чтобы уйти, он бросил взгляд в сторону четырех молодых женщин и увидел, что они уже встали из-за стола и направились к двери, на ходу надевая на себя пальто.

Он начал было также вставать из-за стола, чтобы пойти вслед за ними, как вдруг застыл на месте, услышав голос, произнесший: «Линдзи».

Это был явно его голос. Но никто в зале не услышал его. Кроме него самого. И это его сильно удивило.

Он как застыл, опершись одной рукой о стол, а другой о спинку стула, так и остался в этом полустоячем положении. И пока он так стоял, не зная, что и подумать, четыре молодые женщины вышли из ресторана. Бэмби сразу же потеряла для него всякий интерес, вытесненная из сознания именем Линдзи, и он снова сел на свое место.

У него не было знакомых с таким именем.

Никого, кого бы звали Линдзи.

Каким же образом он мог произнести это имя вслух?

Он взглянул через окно на бухту. На покрытой мелкой рябью воде покачивались, стукаясь друг о друга бортами, поднимаясь и опускаясь, сотни миллионов долларов, истраченных на удовлетворение собственного эго. Сверху – мрачное небо было таким же неприветливым и холодным, как вода внизу. Между ними протянулись мириады серебристо-серых ниточек дождя, словно природа стремилась пришить небо к океану и таким образом уничтожить узкое пространство между ними, где еще теплилась жизнь. Будучи когда-то одним из живых, затем одним из мертвых, а теперь превратившийся в живого мертвеца, он считал себя предельно искушенным существом, настолько приблизившимся к познанию абсолютной истины, насколько это было возможно для человека, рожденного простой смертной женщиной. Он полагал, что в мире не существует более ничего, не познанного им, что могло бы научить его чему-нибудь новому. А теперь вдруг это. Сначала приступ в машине: там что-то движется! А теперь вот Линдзи. Но, что интересно, оба эти события были совершенно различны, так как во второй раз не незнакомый голос прозвучал в его сознании, а он сам вслух произнес это совершенно неизвестное ему имя. Но оба события, он чувствовал, были как-то связаны между собой. И в то время как он разглядывал пришвартованные к пирсам яхты, бухту и темное небо за окном, все случившееся стало казаться ему странным и загадочным, с чем он давно уже не сталкивался в этом мире.

Вассаго взял со стола коктейль. Сделал большой глоток.

Когда ставил стакан на стол, произнес вслух:

– Линдзи.

Стакан чуть не выпал из его руки, так сильно снова удивило его это имя. Он произнес его не для того, чтобы поразмыслить о нем. Оно само вырвалось из его груди, как стон, и на этот раз довольно громко.

Это уже становилось интересным.

Казалось, ресторанчик был окутан волшебством.

Он решил немного здесь задержаться и посмотреть, что произойдет дальше.

Когда официантка принесла ему сдачу, он сказал:

– Еще один коктейль, мэм.

И протянул ей двадцатидолларовую купюру.

– Думаю, этого хватит, а сдачу оставьте себе.

Обрадовавшись чаевым, она поспешила к стойке бара.

Вассаго снова повернулся к окну, но в этот раз уставился не на бухту, а на свое отражение в стекле. Тусклое освещение ресторана сделало его неярким, опустив некоторые детали. В туманном зеркале его темные очки почти слились с лицом. От этого оно стало более походить на череп с огромными зияющими глазницами. Видение понравилось ему.

Хриплым шепотом, не привлекшим, однако, внимания присутствующих, но прозвучавшим с ноткой отчаяния, он вдруг произнес:

– Линдзи, нет!

Как и в предыдущие два раза, это произошло само собой, помимо его воли, совершенно неожиданно для него, но он не испугался. Быстро приноровившись к этим загадочным происшествиям, он попытался найти им рациональное объяснение, так как не в состоянии был долго чему-нибудь удивляться. Ибо, побывав в Аду, как в настоящем, так и потешном, под бывшим парком аттракционов, он принимал как должное возможность вторжения мистики в реальную действительность.

Заказал и выпил третий коктейль. Когда прошел еще час и ничего не произошло и когда бармен объявил, что ресторан закрывается, Вассаго встал и вышел.

Но жажда убивать и творить так и осталась неудовлетворенной. Не имея ничего общего с выпитым спиртным, она жгла его изнутри, забивала дыхание и сжимала сердце, как готовую лопнуть от напряжения пружину часового механизма, закрученную до предела. Он уже жалел, что не пошел вслед за женщиной с глазами лани, которой дал кличку Бэмби.

Он срежет ей уши, когда она наконец умрет или когда еще будет жива?

Интересно, сможет ли она по достоинству оценить артистизм его иносказания, когда он будет сшивать вместе ее красивые полные губы? Вряд ли. Никто из его жертв не обладал ни достаточным умом, ни проницательностью, чтобы не то что понять, но хотя бы удивиться уникальной самобытности его таланта.

Один на почти совершенно опустевшей автостоянке, он стоял под проливным дождем, чтобы хоть немного остудить полыхавшую в груди жажду творчества. Было почти два часа ночи. Времени на охоту до наступления рассвета уже не оставалось. Придется возвращаться в свое тайное убежище с пустыми руками, без нового приобретения для коллекции. Но для того чтобы лучше подготовиться к новой охоте на следующую ночь, неплохо хотя бы немного вздремнуть в течение наступающего дня, и потому сейчас необходимо во что бы то ни стало погасить эту жажду накопительства и унять свой творческий порыв.

Вскоре Вассаго начал зябко поеживаться.

Жар в его груди уступил наконец место беспощадному холоду. Он поднял руку, поднес ее к щеке. Лицо было холодным, но пальцы были еще холоднее, как у статуи Давида, которой он всякий раз восхищался, когда – в ту пору еще один из живущих – оказывался в мемориальном парке кладбища «Форест Лоун».

Так-то оно лучше.

Открывая дверцу машины, он еще раз оглянулся на омытую дождем ночь. И снова, но уже по собственной воле, произнес:

– Линдзи?

Ответом ему была тишина.

Кто бы она ни была, видимо, время их встречи еще не пришло.

Ну что же, он будет терпелив. И хотя был явно заинтригован и раздираем любопытством, решил, что случившееся непременно должно получить какое-то дальнейшее развитие. Терпение было одним из главных достоинств мертвых, и он, пока еще только на половине пути в страну Смерти, постарается выдержать это испытание временем.

18

Во вторник, ранним утром, едва наступил рассвет, сонливость Линдзи как рукой сняло. Все ее тело, каждый мускул и каждая жилочка ныли и болели, и то немногое время, что ей удалось поспать, ни в коей мере не повлияло на ее вконец истощенный организм. Но она упорно отказывалась принимать снотворное. Не желая откладывать дела в долгий ящик, она настояла, чтобы ее немедленно отвезли в палату к Хатчу. Дежурная сестра, предварительно посоветовавшись с Джоунасом Нейберном, который все еще находился в больнице, повезла ее в кресле-каталке по коридору в палату 518.

Нейберн, с опухшими от бессонницы красными глазами и весь взлохмаченный, тоже находился там. Простыни на ближайшей к двери кровати развернуты не были, но имели весьма помятый вид, словно доктор несколько раз в течение ночи ложился на них отдохнуть.

К этому времени Линдзи уже кое-что выяснила о Нейберне – меньшую часть от него самого, большую от нянечек и медсестер – и знала ходившие о нем легенды. До недавнего времени он был известен как крупный специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям, но в течение последних двух лет, после потери жены и двух детей, погибших ужасной смертью, он большую часть времени отдавал реанимационной медицине в ущерб своей хирургической практике. Он был не просто предан своей работе. Он был одержим ею. В обществе, которое только стало приходить в себя после тридцатилетнего периода потворства личным амбициям и «я-первизма», легко было восхищаться таким бескорыстным человеком, каким был доктор Нейберн, и все вокруг действительно боготворили его.

Линдзи же просто была от него без ума. Ведь он спас жизнь Хатчу.

Несмотря на свой несколько помятый вид и воспаленные от бессонной ночи глаза, Нейберн быстро подошел к занавеси, отделявшей кровать Харрисона от остальной комнаты, и отдернул ее, затем, ухватившись за ручки кресла Линдзи, подкатил ее ближе к мужу.

Ночью прошел сильный ливень. Теперь же утреннее солнце, пробившись сквозь щели между ребристыми пластинками жалюзи, покрыло одеяло полосками золотистого света и тени.

Из-под псевдотигровой шкуры виднелись только одна рука и лицо Хатча. И хотя кожа на них имела тот же полосатый окрас огромной кошки, было заметно, что он еще очень бледен. Сидя в кресле и рассматривая лежащего за кроватной решеткой Хатча под необычным ракурсом, Линдзи, заметив у него на лбу окруженную расползшимся во все стороны уродливым синяком рану с наложенным на нее швом, почувствовала, что у нее начинает мутиться в голове.

Если бы не показания монитора и едва заметное движение вверх-вниз одеяла на его груди, она бы ни за что не подумала, что он жив.

Но он был жив, жив, и она ощутила, как в груди у нее стеснило дыхание и к горлу подкатил ком – верные признаки подступивших слез, такие верные, как молния, предвещавшая близкую грозу. То, что она может сейчас заплакать, ужасно ее удивило. Ее грудь взволнованно вздымалась.

Она не плакала ни тогда, когда их «Хонда» сорвалась с обрыва в пропасть, ни во время тяжелейших физических и эмоциональных испытаний, которые ей выпало пережить в эту кошмарную, только что прошедшую ночь. Она не гордилась своим стоицизмом, она просто была такой, какой была.

Нет, не совсем так.

Такой, какой она стала во время страшного поединка Джимми со своей ужасной болезнью. С того момента, как был поставлен диагноз и обнаружен рак, ему оставалось жить ровно девять месяцев, столько же, сколько она потратила, чтобы зачать и с любовью выносить его в своем чреве. И в конце каждого дня этого медленного угасания ей хотелось забраться с головой под одеяло и, свернувшись калачиком, дать волю слезам и плакать до тех пор, пока они из нее не вытекут до конца и она, пересохнув, не превратится в прах и не исчезнет с лица земли. Сначала она иногда плакала. Но ее слезы очень пугали Джимми, и она поняла, что любое выражение душившего ее горя было не чем иным, как выражением жалости к самой себе. Даже когда она плакала на стороне, он догадывался об этом; он всегда был чересчур восприимчивым и мнительным для своих лет, а болезнь только обострила эти свойства характера. Тогдашняя теория иммунологии придавала огромное значение положительным эмоциям, смеху и уверенности как успешному оружию, которое необходимо использовать в борьбе с тяжелыми недугами. И она научилась подавлять в себе ужас при мысли, что может потерять его. Теперь он всегда видел ее только смеющейся, любящей, уверенной в нем, в его мужестве, не сомневающейся в том, что он одолеет свою страшную болезнь.

Ко времени смерти Джимми Линдзи так великолепно научилась подавлять в себе желание плакать, что теперь вообще уже не могла этого делать. Лишенная возможности дать выход отчаянию в слезах, она замкнулась в себе, в своих переживаниях. Стала быстро худеть – сначала на десять, пятнадцать, а в конце и на все двадцать фунтов, – пока не превратилась в ходячий скелет. Перестала мыть голову и причесываться, следить за собой и своей одеждой. Убежденная, что она не оправдала ожиданий Джимми, пообещав ему свою помощь в борьбе с болезнью и не оказав ее, она считала, что не имеет права радоваться пище, следить за своей внешностью, получать удовольствие от книг, кинофильмов или музыки – вообще от чего бы то ни было. С течением времени Хатчу пришлось приложить немало усилий и терпения, чтобы доказать ей, что ее желание взять на себя всю вину жестокой, коварной и слепо разящей судьбы было такой же болезнью, как и болезнь Джимми.

И хотя она так и не сумела возвратить себе умение плакать, ей все же удалось выбраться наружу из того эмоционального провала, в который она забилась. И с тех пор она так и жила на краю пропасти, всегда рискуя сорваться вниз.

И вот теперь, после столь длительного срока воздержания, слезы удивили и обеспокоили ее. В глазах у нее защипало, и они вдруг стали горячими. Все вокруг потеряло свои очертания. Не веря случившемуся, дрожащей рукой она коснулась своей щеки и ощутила катящуюся по ней влагу.

Нейберн вынул из стопки на тумбочке салфетку и подал ей.

Эта маленькая услуга подействовала на нее так сильно, что она уже больше не могла сдерживать рыдания.

– Линдзи…

От всего, что произошло с ним, у него пересохло горло и голос был хрупким и едва слышимым; она скорее увидела движение губ, чем услышала его. Но она была абсолютно уверена, что это было сказано не в бреду, что он обращался именно к ней.

Салфеткой она быстро стерла слезы и наклонилась вперед в своем кресле-каталке, коснувшись лбом заградительной сетки на кровати. Глаза его были открыты и ясны, и он смотрел прямо на нее.

– Линдзи…

Он нашел в себе силы выпростать из-под одеяла правую руку и протянуть ей.

Она наклонилась еще больше вперед. Взяла его руку в свою.

Кожа его была сухой. Поверх ссадины на ладони была приклеена тонкая марлевая повязка. Он был еще слишком слаб, и пожатие его было едва ощутимым, но он был теплый – господи! – он был теплый и живой.

– Ты плачешь, – сказал Хатч.

И это было правдой, Линдзи действительно плакала, а вернее, ревела навзрыд и одновременно улыбалась сквозь потоки слез. То, что не смогло в течение этих ужасных пяти лет сделать горе – вызвать у нее слезы, – радость сделала в какую-то долю секунды. Она плакала от радости, и ей казалось, что так и должно быть и что это ее исцеляет. Она чувствовала, как с сердца один за другим слетают железные обручи, сжимавшие его, и все потому, что Хатч жив. Был мертвым, и вот, надо же, живой!

Но если не чудо может так взволновать сердце, то что же еще способно это сделать?

– Я тебя люблю, – прошептал Хатч.

Потоки слез превратились в водопады, – о господи! – в реки слез, и она услышала свой собственный голос, говоривший: «Я люблю тебя!», и почувствовала на своем плече руку Нейберна, и этот трогательный добрый жест показался ей чрезмерной милостью, и она заплакала еще пуще. Она плакала и смеялась одновременно и видела, что Хатч тоже улыбается.

– Все в порядке, – хрипло выдавил он из себя. – Самое… страшное… позади. Все… плохое… мы уже… пережили…

19

В дневное время, скрываясь от лучей солнца, Вассаго ставил свой «Камаро» в подземный гараж, когда-то до отказа забитый электротележками, ручными тачками и грузовыми машинами, которые использовались бригадами по обслуживанию парка аттракционов. Теперь, угнанные кредиторами, все эти средства передвижения исчезли. «Камаро» одиноко стоял в центре огромного сырого помещения без единого окошка.

Из гаража по широкой лестнице – лифты уже давно не работали – Вассаго спустился еще ниже, на другой подземный уровень. Этот этаж располагался под всей территорией парка аттракционов и вмещал в себя, кроме специального помещения охраны с десятками видеомониторов, на которых как на ладони просматривался весь парк, любой его закоулок, еще и центр управления всеми механическими аттракционами, сверху донизу нашпигованный сложнейшей ультрасовременной электронной аппаратурой, а также помещения для столярных и электромеханических мастерских, столовую для обслуживания персонала, раздевалки с запирающимися шкафчиками для сотен костюмированных служащих, работавших повсеместно, лазарет для оказания срочной медицинской помощи и, помимо этого, различные кабинеты, где располагалась дирекция парка и другие помещения.

Не останавливаясь, Вассаго прошел мимо дверей, ведущих на этот уровень, и спустился еще ниже, на самый последний этаж подземного комплекса. Несмотря на обильно прогретые солнцем песчаные грунты Южной Калифорнии, на такой глубине от стен исходил влажный известковый запах.

Из-под ног Вассаго не шарахались и не разбегались с писком в разные стороны крысы, и это его удивило тогда, много месяцев тому назад, когда он впервые спустился в свое будущее подземное царство. Ни одной крысы не встретил он за все те несколько недель, что бродил по мрачным переходам и безмолвным комнатам огромного пустого пространства, хотя он бы не возражал против такого соседства. Крысы ему нравились. Пожиратели падали, эти рыскающие по пятам смерти уборщики сбегались на пир при первом запахе гниения. Видимо, они не наводнили подвалы парка потому, что по закрытии все, что можно было отсюда унести, было унесено, место осталось совершенно голым. И кроме покореженного бетона, изодранной в клочья пластмассы и ржавеющих металлических конструкций, покрытых тонким налетом пыли, да валявшихся на полу обрывков бумаги, там не было ничего, что могло бы заинтересовать крыс, опустевшее пространство было таким же стерильным для грызунов, как летающая вокруг Земли космическая станция.

В конце концов крыс наверняка привлечет его коллекция в Аду, и, после того как твари набьют там свои желудки, они останутся жить с ним по соседству. Вот тогда у него и будет подходящая компания, с которой ему станет не скучно коротать светлое время дня, когда он не может выходить по своим делам.

В конце четвертого, и последнего, лестничного марша, двумя этажами ниже подземного гаража, Вассаго вошел в дверной проем. Дверей в нем не было, как не было их нигде по всему комплексу: их утащили сборщики утиля и продали за несколько долларов каждую.

Прямо за порогом начинался большой, шириной в восемнадцать футов, тоннель. Пол был ровный, и точно по центру его бежала жирная желтая полоса, как на шоссе, которым по замыслу его создателей тоннель и был. Бетонированные стены, изгибаясь, плавно переходили в потолок.

Другая часть этого самого нижнего яруса была отдана под склады, где когда-то хранилось несметное количество припасов. Здесь было все необходимое, чтобы поставлять продукцию в разбросанные по всей территории парка закусочные-забегаловки: пластиковые стаканчики и запакованные в целлофан гамбургеры, коробки с жареной кукурузой и хрустящим картофелем, бумажные салфетки и маленькие пакетики из фольги с кетчупом и горчицей. Деловые бланки. Пакеты с минеральными удобрениями и банки со средством против насекомых, используемые бригадой по благоустройству территории парка. Все это – и многое другое, необходимое для обеспечения жизнедеятельности этого маленького города, – давно уже исчезло отсюда. Теперь складские помещения были пусты.

Целая сеть небольших тоннелей соединяла их с грузовыми лифтами, подававшими товары наверх, к аттракционам и в рестораны. С их помощью можно было доставлять пищевые продукты и в случае поломки какого-нибудь из аттракционов людей для его починки, не беспокоя при этом посетителей и не разрушая иллюзий, за которые они заплатили деньги. Через каждые сто футов на стене красовалась нарисованная краской цифра, обозначавшая тот или иной маршрут, а на пересечении тоннелей имелись даже специальные вывески, на которых маршруты указывались стрелками:

Реклама: erid: 2VtzqwH2Yru, OOO "Литрес"
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

В греческой мифологии одна из девяти муз, покровительница эпической поэзии. – Прим. ред.

2

Огни Эльма – электрический разряд в атмосфере в форме светящихся пучков, возникающих на острых концах высоких предметов при большой напряженности электрического поля в атмосфере. В Средние века часто наблюдались на башнях церкви Св. Эльма, откуда и название. – Прим. ред.

3

Здесь и далее температура дается по шкале Фаренгейта. – Прим. пер.

4

В греческой мифологии богиня мести. – Прим. ред.