книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Ирина Кисельгоф

Соль любви

Глава 1

Мои родители разошлись, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Я даже не могу вспомнить, как это случилось. Знаю только, что папы дома не было. Он тогда уже ушел. Насовсем. Но я не забыла, как моя подружка Валька на кухне моей квартиры прыгала и кричала:

– А я знаю! А я знаю! Твои родители не любят друг друга!

– Как не любят? – растерялась я.

– Не любят! Не любят! – верещала Валька.

Я не помню того времени, но до сих пор слышу ее пронзительный визг.

– Не любят! Не любят!

– Любят! – заорала я. – Гадина! Гадина мерзкая!

И, не помня себя, бросилась на Вальку. Я лупила ее до крови, нас еле растащили. Меня наказали за то, что развелись мои родители. Поставили в угол и забыли. Я стояла в углу, пока уходили гости. Гости ушли, а я осталась в кухонном углу. Я стояла, пока могла, потом привалилась к стене, потом сползла на пол и заснула. И проснулась от солнца. В солнечном четырехугольнике, перечеркнутом двумя жирными полосами прямо на мне.

Я помню, отец любил меня без памяти. После развода он исчез, и больше я его не видела. Оказывается, можно любить и забыть. Тогда я об этом не знала.

Моя мать отвезла меня к бабушке. Поцеловала и ушла строить новую жизнь с новым мужем. Родила одного ребенка, потом второго. Так у меня появились два брата. Но мне от этого лучше не стало. Я и семья моей матери существовали отдельно. Не знаю почему, но в детстве я никогда у них не бывала. Видела только фотографии моих братьев, их приносила мать показать моей бабушке. Так получилось, что муж моей матери, потом братья, все вместе и каждый по отдельности, забирали у нее частицу памяти обо мне. Поначалу она меня навещала, потом все реже и реже, а потом стала забывать поздравить с днем рождения. Когда это случилось впервые, я ей позвонила.

– Привет, – поздоровалась я. – Ты когда приедешь?

– Сегодня не смогу, зайка, – отрывисто ответила моя мать. – В другой раз.

– Как в другой? – я вдруг осипла. – У меня сегодня день рождения.

– У тебя же двадцатого! – неожиданно разозлилась она. – Еще два дня!

– Сегодня двадцатое.

Стоя в прямоугольнике солнечного света, я слушала, как молчит моя мать.

– Я не успела купить подарок, – наконец сказала она. – Совсем замоталась. Дениске всего пять месяцев. Я не могу за всем уследить.

Мне хотелось объяснить, что я соскучилась, что надеялась, что считала дни, но не проронила ни слова. Просто поняла – все бесполезно.

– Что ты хочешь? – кричала моя мать. – Ты взрослая, должна понимать! Думать надо! У тебя самой будут дети!

– Я не видела тебя почти полгода, – вяло произнесла я и прислонилась к стене.

– Я куплю тебе подарок!

Я сползла на пол вместе с гудящей трубкой и только сейчас заметила, что снова сижу в углу. Угол забвения оказался не таким, как другие углы. Мириады частиц позолоченной пыли сложились в нем серо-коричневыми пушистыми веретенами, легкими и мягкими. Они взлетали от дуновения ветра пушистыми дирижаблями и, сверкнув позолотой в прямоугольнике солнечного света, возвращались на место. В угол забвения. Туда, где сидела я.

Так угол, прямоугольник солнечного света и пыль сложились в мой личный архетип забвения.

* * *

Моя мать привела меня к бабушке, они разговаривали на кухне за закрытой дверью. Я теребила пальцами крученую бахрому бордовой плюшевой скатерти и вертела головой. Стены были увешаны картинами и фотографиями красавиц в невиданных мной белоснежных, кружевных платьях, шляпах с перьями и вуалетками и мужчин в сюртуках, фраках, котелках и цилиндрах. Вокруг них бесконечными кольцами и квадратами змеились золоченые цветы багетов. Я никогда не видела ничего подобного. Даже в кино.

Я опустила глаза и только сейчас заметила: подлокотники кресел и дивана украшали резные львиные морды. Свирепо скалясь, они грозно смотрели мне прямо в лицо. Я погладила деревянные зубы льва и засунула палец в его пасть.

– Ам! – рассмеялась я и отдернула руку. На пальце бисеринами крови краснела царапина.

Я засунула палец в рот и подняла голову. Деревянные глаза деревянного льва вдруг сверкнули. Глаза ненастоящего льва налились кровью цвета красного дерева. Я перепугалась до жути и бросилась на кухню. Я бежала и бежала по нескончаемому темному коридору под сумасшедший грохот собственного сердца. В поисках спасения. К маме.

– Мама! – крикнула я.

– Мама, – ответила мне мама. – Я тебя прошу. Умоляю.

Моя мать смотрела на меня и обращалась ко мне «мама». Я застыла в дверном проеме, и мое сердце остановилось. Из металлических расписных ходиков вдруг высунулась кукушка, открыла клюв и замерла. Затем, не издав ни звука, спряталась за закопченной, крошечной дверцей старых, дешевых часов. На кухне находилось три человека, а будто и не было никого.

Я помню это очень хорошо. Разве можно забыть тот момент, когда тебя бросили? Жизнь сложилась так, что меня бросили раньше, чем забыли. А может, одновременно.

Моим детским домом стал дом моей бабушки. В нем всегда было темно. Солнечный свет жил здесь полосами, но всегда между тенями бархатных портьер на французских окнах. Я слонялась по комнатам от нечего делать, жалея, что здесь не с кем играть и нельзя приводить школьных друзей. Я быстро освоила всю квартиру, кроме гостиной, я ее невзлюбила. Из-за львов. У деревянных львов нашлись родственники – красивые белые ботинки с длинными двойными рядами мелких блестящих пуговиц. Я наматывала на них белые шнурки. Мановением моей руки брекеты смыкались и: «Ам!» – капканом жадно щелкали белые фарфоровые зубки ботинок. Я всегда рефлекторно отдергивала руку. Боялась снова увидеть царапину с бисеринами крови на своих пальцах.

Со временем я нашла целую кучу родичей деревянных львов. Серебряные шпильки для канапе с заостренными двузубцами. Раздвоенные жала свернутых кольцом змей для крахмальных салфеток. Сжатые челюсти пузатых щипцов для колки сахара. Клыкастые зажимы для завивки волос, словно выпавшие в настоящее из тридцатых годов. Ночник из камня в виде совы с хищно раскрытым клювом. Его оставили в моей комнате, чтобы я не пугалась темноты. Внутри полой каменной совы горела лампочка, в самой ее голове. Я щурила глаза, и светло-серые с темными прожилками крылья совы начинали шуршать и шевелиться, а нутро разгоралось живым розовым светом.

– Ам! – молча говорила сова своим розовым нутром, пристально разглядывая меня выпуклыми серыми глазами.

– Ам, – отвечала я и дожидалась, когда она сложит, успокоит свои крылья.

Ждала, но уставала и засыпала. А сова всю ночь шуршала своими каменными перьями. Или это жужжала и потрескивала старая лампочка. Не знаю. Я выросла, и сова вернулась на свое место, в бабушкину комнату. Ворошить крыльями, вырубленными из камня.

В бабушкиной квартире стояла необычная мебель. На спинках стульев были вырезаны скрещенные лезвия палашей, связки стрел и щиты с гербами. Я обнимала спинку стула и прикладывала к ней ухо. И тогда слышался далекий звон оружия, взрывы пушечных ядер, барабанная дробь, крики людей, звуки труб и рожков. В то время я зачитывалась Стивенсоном и Сабатини, и мне становилось страшно оттого, что все… абсолютно все можно почувствовать вживую. Стоит только приложить ухо к бабушкиной мебели.

Но самым важным моим занятием стало смотреть на то, как качается маятник напольных часов, стоящих в тупике длинного темного коридора. Я уже знала, что время останавливается, но не могла поймать этот момент еще раз. Мне нужно было вернуть мою прежнюю жизнь, а для этого требовалось поймать очередную остановку времени. Я следила за бронзовым маятником до гипнотического транса и вздрагивала от дребезжащего боя часов. В конце концов маятник я остановила. Сама. Я держала его до тех пор, пока часы не сломались. Бабушка так и не вызвала мастера. Ей было все равно.

Так я остановила время, а все осталось по-прежнему. Теперь я просто сидела на полу, прислонившись головой к стенке напольных часов. В другом, дальнем конце коридора виднелось окно, за ним – золоченый шпиль. Я смотрела на светлый мир из подзорной трубы темного коридора. С тех пор мне часто снилось, что я лежу на дне огромного черного колодца и смотрю на просторное небо. Я видела голубой купол, окаймленный кантом цвета чернозема. Его прозрачная голубизна вливалась в колодец, размывая своим светом черную границу между небом и землей.

* * *

Моя бабушка молчала часами, сутками, неделями. Она часто сидела у окна и все время о чем-то думала. Она могла готовить еду, стирать, убирать и вдруг застыть, упершись взглядом в одну точку. Мне кажется, вначале я ее боялась. Львы, кукушка и бабушка сплелись в странный хоровод живых неживых – то ли людей, то ли вещей из темной квартиры, заставленной старой, рассыпающейся мебелью.

С бабушкой мы объяснялись односложно. Я делала, что мне велели, и все. И мы так и не стали родными. Она к этому не стремилась, я этого не ждала. У меня были другие, родные мне люди. Я ждала их. Поэтому не сразу поняла, что меня бросили. Я сутками, неделями, месяцами ждала, что меня заберут. А через год поняла: этого не случится никогда. Я не отмечала Новый год. Первый раз в жизни. Раньше мне разрешали беситься всю ночь, пока я не валилась с ног от усталости, и тогда отец на руках относил меня в кровать.

– Спи, котенок, – говорил он.

Я обнимала его и засыпала, обхватив его шею. Он целовал меня и тихо разнимал мои руки, чтобы не разбудить. Он рассказывал мне об этом и смеялся. Я тоже.

В тот раз я получила подарок от Деда Мороза за день до Нового года, а вечером тридцать первого декабря бабушка выключила свет во всем доме и легла спать. Я сидела у телефона в ночной рубашке. Я просидела на полу в коридоре всю ночь. Не помню, чьего звонка я ждала больше: папиного или маминого. Но мне никто так и не позвонил. Мне уже тогда нужно было понять – чудес не бывает.

Я легла в кровать, когда стало светать. Поверх одеяла. Ничего я уже не ждала. А ноги мои были ледянее льда. Я слушала, как неслышно падает снег за окном. На двери моей комнаты кружились тени огромных снежинок, таких больших, каких в настоящей жизни не бывает. Я и не заметила, как обычная, белая дверь вдруг превратилась в прямоугольник солнечного зимнего света с деревянными перекладинами крест-накрест. Прямо на мне.

– Пойдем завтракать, – из-за заснеженной двери позвала бабушка.

– А где дедушка? – спросила я.

– Что? – она открыла дверь.

– Дедушка, – неслышно повторила я.

– Он умер от горя, – ответила она.

Я проболела все каникулы. От горя. Я лежала в горячей вате, которая лезла в глаза, нос, горло, уши, мешая слышать, смотреть, говорить. Мокрая, горячая вата давила мне на грудь, не давая дышать. Я задыхалась и бредила дни и ночи без пауз и остановок.

Моя мать навестила меня только раз, когда я стала выздоравливать. Она подарила мне мягкую игрушку – Пьеро в колпаке и белом атласном костюме с черными большими пуговицами.

Я слышала, как мама и бабушка разговаривают в коридоре.

– Она умирает от горя, – тихо и спокойно сказала бабушка.

– Твои слова! – шепотом крикнула мать. – Ты научила?

– Иди домой. Тебе нельзя заражаться. Ты беременна.

– Что ты меня передразниваешь? Что ты меня подкусываешь? Я хочу здорового ребенка! Что в этом плохого? – закричала мама. – И помни! Я у тебя одна осталась!

– Иди! – резко сказала бабушка.

Я соскочила с постели, прижав к себе Пьеро. Моя мама не хотела, чтобы я умерла от горя. Она хотела мне здоровья, а бабка ее выгоняла.

– Мама! – позвала я. – Не уходи! Я с тобой!

Я выбежала в коридор под грохот входной двери. Моя мать исчезла, испарилась, пропала за одно мгновение в темном, старом коридоре темной бабушкиной квартиры.

– Почему босиком? Немедленно в постель!

– Почему ты ее выгнала? – прошептала я. Перед глазами все расплылось.

– Она ушла, но обязательно придет. Совсем скоро. Когда ты выздоровеешь.

– Не ври! Ты ее выгнала! Я все слышала! Все! Все! Все! Ненавижу тебя! Ненавижу! – кричала я как безумная.

У меня случилась истерика, а после я возненавидела свою бабку. Я точно знала, если бы не бабка, мы с мамой давно жили бы вместе. Мне все время снился сон, что моя мама превращается в металлическую кукушку и прячется за крошечной закопченной дверцей часов. Прячется и зовет меня. Долго-долго. Только я ничего не слышала. В моем сне, как и в жизни, кукушка была немая.

Выздоровев, я подтащила стол к кухонным металлическим ходикам, поставила на него стул, влезла на качающуюся пирамиду и выдрала кукушку из часов. Она теперь все время была со мной, только мама не вернулась. Бабушка даже не заметила, что я сломала кухонные часы. Она была несчастливой, а часов не наблюдала. Случается и такое.

Я ненавидела свою бабушку даже тогда, когда поняла, что мать сама не хочет, чтобы мы с ней были вместе. Наверное, ненавидела по инерции. А еще стала обращать внимание на точки отсчета. Позже я узнала, что такие точки отсчета называют приметами нелюбви. Их считают холодно и бесстрастно. Не потому, что так принято, а потому, что так получается.

Первой точкой отсчета стал крест, поставленный на мне солнечным прямоугольником в тот день, когда я узнала о разводе моих родителей. Второй – царапина на моем пальце от зубов деревянного льва, мне сделалось больно до того, как меня бросили, а рассказала об этом металлическая кукушка, не издав ни единого звука. Третьей приметой стал Пьеро в белом атласном костюме. На его матерчатом грустном лице из черного пуговичного глаза текли нарисованные слезы. Он остался моим другом надолго, потому что ему было меня жаль. А моя мать меня не пожалела, не поцеловала, не обняла, просто погладила по голове. И все. Это означало, что бывают дети любимые и нелюбимые. Любимые дети должны оставаться здоровыми, нелюбимые – могут быть, а могут не быть. Мне просто не повезло. Ни к чему ненавидеть бабушку, но она констатировала, что я умираю от горя, а моя мать в ответ хлопнула дверью. Лучше бы я этого не слышала. Вдруг мне стало бы легче?

Четвертой приметой сделалась немая металлическая кукушка. Она соединила в себе все приметы нелюбви. А позже я узнала, что всамделишные кукушки всегда бросают своих детей. Получается, мы всегда изобретаем колесо заново.

Глава 2

Я училась в восьмом классе, когда вернулся дядя Гера. Я уже знала о нем. Мой дядя, сводный брат моей матери, убил свою жену. Из ревности. Его взяли сразу же, он и не пытался скрыться. Просто ждал, когда за ним придут. Потому мой дедушка умер от горя. И бабушка тоже умерла. Заживо. Мне рассказала об этом школьная подруга. Мы переписывали стихи в тетрадки и болтали о смерти моей тетки и моем дяде-убийце. Мне было интересно. Очень. Кино материализовалось в моей жизни, его героями стали неведомые мне родственники.

– Мой дядя – убийца, – сообщила я бабушке, сидя на стуле в кухне и болтая ногами.

– Никогда не говори об этом, – не поворачиваясь, сказала она. – Никогда! Слышишь!

Она резко отбросила нож, развернулась и пошла к раковине. С ее ладони падали крупные капли крови, проложившие извилистую дорожку от стола к раковине. Я сидела на стуле, а капли крови тянули ко мне свои крошечные красные ручки. Прямо с пола. За бабушкиной спиной.

Я соскочила, наспех обула туфли и выбежала из дома во двор. Я ушла потому, что не хотела мыть пол, с которого ко мне тянулись крошечные красные ручки.

Дядя Гера вернулся, а через два месяца умерла моя бабушка. Непонятно почему. Просто умерла, и все.

– Позаботься о Кате, – сказала она, глядя в глаза дяди Геры. – У нее никого нет.

– Хорошо, – ответил он.

– Обещаешь?

– Да.

Я слышала этот разговор от слова до слова. Я присутствовала при нем. Моя бабушка констатировала, что у меня никого нет. А я уже знала об этом. Ни к чему ей было об этом говорить. Совсем ни к чему. Я вышла и услышала хлопок. Громкий, как взрыв. Он поставил печать на бабушкиных словах.

Меня передали дяде Гере, и я осталась с ним. В первой половине жизни я служила эстафетной палочкой. Только бежать эстафету никому не хотелось. Еще до старта.

На похороны бабушки пришло мало народа. Пока дяди Геры не было, ему сочувствовали. Дядю Геру жалели за то, что он убил свою жену. За дело, так говорили соседи. Он вернулся, и нас стали сторониться. Теперь дядя Гера сделался живым укором совести наших соседей, и его перестали жалеть. Выключили жалость одним поворотом тумблера. Я до сих пор не знаю, это правильно или нет. Потому что для меня он стал близким человеком, единственным, кто заботился обо мне по-человечески. Как родные. Потому я никогда не спрашивала о его жене. Я его берегла. Для себя.

Мать поцеловала бабушку в лоб и подтолкнула меня к гробу.

– Попрощайся с бабушкой.

Я не боялась мертвецов, хотя никогда их до этого не видела. Я зачитывалась фантастикой и не страшилась никаких монстров, андроидов, машин-убийц, растений-инопланетян и подобной чепухи. Я обожала «ужастики» и ради них покупала кассеты и диски. Я боялась только одного: оживших совсем обычных вещей. Я пугалась до жути, когда привычные с детства вещи внезапно оживали в темной бабушкиной квартире.

– Ну же!

Я наклонилась и поцеловала бабушку в лоб. Он был ледянее льда. И тут я заметила, как по ее лицу кружат тени огромных снежинок, падающих через трепещущий от ветра, пронизанный солнцем узорчатый тюль. По лицу умершей бабушки кружили тени, отчего ее лицо то оживало, то умирало на глазах. Я иногда вижу живое лицо моей умершей бабушки и чувствую ледяной холод ее неживого лица. До сих пор, хотя прошло много лет.

Во время похорон бабушки завесили все зеркала в доме.

– Зачем это сделали? – спросила я.

– Так надо, – ответила мать.

– Почему?

– Потому! – раздражилась она. – При чем здесь это, если умерла моя мать?

Так занавешенные зеркала стали еще одной точкой отсчета. Они отметили смерть человека, спрятавшись от нее за длинными лоскутами черной ткани. Моя бабушка не могла уйти в зеркало, и ее не стало. Совсем. А я не успела попросить у нее прощения.

* * *

Бабушка умерла, и в моей жизни оборвалась еще одна ниточка. Я не знала, что делать, и тогда пошла к дяде Гере. Он курил в своей комнате, глядя в окно.

– Что со мной будет? – спросила я.

– Ночник, – помолчав, ответил дядя Гера.

– Что ночник? – не поняла я.

– Лампа взорвалась в нем перед самой ее смертью.

Он обернулся ко мне. И я увидела в его глазах вспышку ярко-розового света, вылетевшего облаком из расправленных крыльев каменной совы.

– Теперь в ее нутре не будет света.

– Да, – согласился дядя Гера. – Как у А Бао А Ку.[1]

– У кого? – удивилась я.

– У существа, живущего ради чужой человеческой души. Его не заметишь и не услышишь, так деликатно его участие. А Бао А Ку всегда следует за человеком, но надо очень постараться, чтобы разжечь в его теле свет своей жизни, – дядя Гера помолчал. – Чем меньше дела человеческие отбрасывают тени, тем ярче свет тела А Бао А Ку и тем больше шансов, что он никогда не угаснет.

– А как его разжечь… этот свет?

– Глядя на горы, чувствовать, что они глядят на тебя.

– И все? А, ну это легко.

– Да? Нашла отражение бесконечного мира внутри себя?

– Угу. В форме зеленого яблока, – пошутила я и невольно почесала живот. Мне вдруг показалось, что из моего пупка выросла плодоножка и распустила листок.

– Вообще-то нужна смелость, чтобы оставаться самим собой.

– Нет. Для этого требуется единомышленник, – не согласилась я. У меня был серьезный опыт хронического одиночества.

– Да, мой единомышленник, – улыбнулся дядя Гера. – Не возражаешь, если я заберу сову себе?

Он улыбнулся, и я поняла, что мы похожи. Я и мой дядя-убийца. Увидела его глаза. Они были такими же, как у меня, – заброшенными в пыльный угол забвения.

– Не возражаю, – губы сами сложились в улыбке.

– Ложись спать, и увидишь ночное небо внутри себя, – на прощание сказал дядя Гера.

Ночью мне приснилась черная пустота и в ней бесконечный поток, разрывающий кольцо из сверкающих веретен пыли. Внутри кольца была я, и мне было холодно. Очень.

Дядя Гера вкрутил в сову новую лампочку. Ночью сова светила ему своим розовым нутром. Так бабушка осталась с ним. Как А Бао А Ку.

А я начала разглядывать небесные атласы. Сам на сам.

* * *

С дядей Герой мы тоже молчали целыми днями. Он много работал. Как классного специалиста его сразу взяли на работу. Он сидел за компьютером сутками. Меня это устраивало, мне никто не докучал. Если бы на меня обрушили внимание, я бы этого не вынесла. Я к такому не привыкла.

Он зашел ко мне как-то раз. Ночью. Я смотрела «Проклятие». Раз в пятый. Самое страшное в нем лицо перед объективом видеокамеры наблюдения. И жуткое, утробное урчание. Сначала тихо, потом громче и громче. Где-то за пределами видимости.

– Не спишь? – спросил он.

– Угу, – ответила я.

– Интересные люди японцы, – сказал он.

– Чем?

– Только японец может додуматься написать портреты красавиц шести лучших домов, чтобы передать не портретное сходство, а их настроение.

– И что здесь такого?

– В том-то и дело, что ничего. Но прежде, как мне кажется, до этого никто не додумался.

– А как его зовут? Этого японца?

– Китагава Утамаро.

– А. Дашь посмотреть? Прямо сейчас.

– Ну, пойдем.

Я смотрела на одну и ту же женщину, жившую одновременно в шести лучших домах Японии. У этой женщины на всех шести портретах было одно и то же выражение лица. Черно-белое. Все японки похожи одна на другую. Эти в особенности. Или живший в восемнадцатом веке художник Утамаро нас просто дурачил. Я отложила книгу в сторону – я чувствовала разочарование.

– Не понравилось?

– Средне, – замялась я. – Вообще-то так себе.

– Ну иди тогда спать.

Я уже закрывала дверь, но все же решила поставить точку, чтобы не выглядеть полной дурой.

– Это одна и та же женщина. Во всех шести домах. Одновременно.

– Что ты сказала? – воскликнул дядя Гера и развернулся ко мне. Как избушка на курьих ножках. К компьютеру задом, ко мне передом.

– Одновременно, – повторила я. – Твой Утамаро дурит нас из восемнадцатого века. Прямо сейчас.

– Потрясающе! – рассмеялся он. – Мне бы твою голову, я бы горы своротил!

Я посмотрела на голову дяди Геры. Ее контуры были седыми от света маленькой офисной лампы, прикрученной к столу. Лицо терялось в темноте. Я видела только черные дыры глаз, носа и рта. Не хотела я его голову.

– Мне моя голова дорога как память, – отшутилась я дежурно.

– И правильно. Я бы на твоем месте твою голову никому не отдал бы.

– Спок нок, – попрощалась я.

– Спок, – он махнул мне черной рукой, ее контуры серебрились светом офисной лампы.

Я легла спать, и мне приснились шесть японских красавиц. Они были разными. И выражение их лиц разнилось. Три белых и три черных настроения, расположенных в шахматном порядке. Верящее, надеющееся, любящее и ни во что не верящее, ни на кого не надеющееся и никем не любимое. Но почему-то все красавицы жили в одном доме. В моем.

* * *

Дядя Гера сутками сидел за компьютером. Сначала дома, потом на работе, потом снова дома. Я ходила в школу и дружила с самой некрасивой девочкой в классе. С ней никто не знался, кроме меня. Я общалась с ней потому, что была новенькой. Я так и осталась новенькой все годы моей школьной жизни. Нас никто не замечал. И слава богу. Приходили другие новенькие, если они рыпались, их мочили в сортире. Короче, били руками и ногами в школьном туалете, чтобы учителя не узнали. Избитые новенькие превращались в стареньких или исчезали как дым. Меня никто не трогал, потому что я всегда молчала. Мне просто нечего было сказать. Я была неинтересной.

После школы я часто бродила по городу. Мне нравилось смотреть на воду. Я перевешивалась через чугунные перила моста у моего дома и глазела на реку. Ее вода казалась темной и мутной, она шевелилась сама по себе, неся и закручивая бумагу, пластиковые пакеты, листья и ветки. В ней кишели бактерии, полезные, бесполезные и ужасные. Реки не бывают стерильными, я узнала об этом из уроков биологии.

Под мостом всегда было темно, даже летом, в самый солнечный день. Там прятался рот живой реки, мост гнулся усами, каменные усы росли на ее губах.

– Привет, живая протоплазма, – говорила я.

Живая протоплазма булькала под мостом, приглашая к себе. Я мечтала прыгнуть в реку и бездумно плыть по течению к своему собственному причалу. Но ни разу так и не прыгнула. Не знаю почему. Наверное, оттого, что в реке жили бактерии.

Я уселась на стол дяди Геры и заболтала ногами.

– Есть хочу, – объявила я.

– Мне некогда. Приготовь сама.

– Бабушка велела тебе обо мне заботиться. Ты обещал. Вот иди и заботься.

– Скучно? – дядя Гера развернулся ко мне.

– Средне.

Я засмотрелась на сетчатое веретено, кружащееся в мониторе. Это была не заставка. Веретено меняло цвет, у него виднелись свет и тень, оно превращалось в спираль, складывалось в бублик, разворачивалось веером, раскладывалось параллельными спицами, потом снова кружилось веретеном. На вуаль веретена, как бусины, были нанизаны электронные цифры.

– Они улетают и всегда возвращаются на свое место, – сказала я. – Туда, откуда улетели.

– Кто? – дядя Гера перевел взгляд на монитор.

– Дирижабли. Они взлетают и становятся золотыми, а когда возвращаются…

Дядя Гера смотрел на меня во все глаза, мне даже стало неловко. Он мог принять меня за сумасшедшую.

– Становятся серо-буро-малиновыми в крапинку, – буркнула я и прекратила болтать ногами.

– Откуда ты все знаешь? – спросил он.

– Ничего я не знаю.

Я спрыгнула с его стола и пошла на кухню жарить яичницу на двоих. Дядя Гера сел за кухонный стол и принялся сверлить мне спину взглядом.

– Слушай, – наконец сказал он. – Что ты еще знаешь?

– Про что?

– Про все.

– Я двоечница, – ответила я. – Хотя чаще троечница.

– Это твои учителя двоечники, – не согласился он.

– Это все знают, – согласилась я. – А ты что знаешь?

И дядя Гера рассказал мне о том, что прошлого нет и будущего нет. Они существуют одновременно. Время можно изменить, растянуть, сократить, изогнуть, искривить, сложить складками. Точнее, время само себя меняет. А еще можно оказаться в другой жизни, оставшись одновременно в этой. Путешествовать во времени, не покидая собственного дома.

Он говорил, а я видела космический корабль, несущийся в облако стремительно сближающихся голубых звезд. Звезды отлетали назад и, краснея, шипели в ледяном вакууме беспредельной Вселенной. Туннель времени и пространства длился бесконечной трубой, свернутой черным кольцом. Мой звездолет вернулся домой раньше, чем стартовал, я даже не успела состариться.

– Поняла? – спросил дядя Гера.

– Конечно. Это же просто.

Он засмеялся.

Не знаю, почему я ему сразу поверила. Наверное, потому, что в моем доме жили шесть разных японских красавиц, появившихся в двадцать первом веке из одной японской красавицы, жившей одновременно в шести лучших домах Японии восемнадцатого века. Но самое главное, я узнала, что свою жизнь можно отклонить от предопределенного вектора.

– Как? – спросила я.

– Не знаю, – ответил дядя Гера.

– А я остановила время, – сказала я.

– Как?

– Сломала часы! – рассмеялась я, и дядя Гера вслед за мной.

Поздним вечером я зашла к дяде Гере. Мне нужно было узнать во что бы то ни стало.

– А где искать другую жизнь?

– За зеркалом, – ответил он.

– А я думала там, где кончается река.

– И там тоже. Спокойной ночи.

– Спок, – я махнула рукой спине дяди Геры.

Вышла в коридор и посмотрела в зеркало против напольных часов. Они всегда прятались в самом дальнем конце коридора. В зеркале отражался длинный черный коридор, кое-где подсвеченный луной, и я в ночной рубашке. Только меня было несколько. Мои «я» тянулись по коридору вереницей, становясь к зеркалу все меньше и меньше. Я подошла поближе, чтобы себя посчитать, и оказалось, что я одна. Я провела за зеркалом пальцами и понюхала. Другая жизнь пахла пылью. Так пахнет угол забвения. Он пахнет мириадами позолоченных частиц пыли, складывающихся в пушистые серо-коричневые дирижабли. Вот почему во время похорон зеркала закрывают черной материей. Чтобы не забывать.

У дяди Геры есть дорогущий фотоаппарат. Я стала фотографировать свое отражение в зеркале утром, днем, вечером и ночью. Почти каждый день. Только с того раза я всегда была одна. Теперь в моем компьютере полно моих фотографий. Целая папка. Иногда я их разглядываю. От нечего делать. Я на фотографиях всегда одна, но все же меня скорее шесть. Это зависит от времени суток и освещения. И моего настроения, строящегося в шахматном порядке.

Глава 3

Моя мать влюбилась в Мерзликина, потому что сломанную застежку сандалии он заместил спичкой. В жизни матери спичка заместила папу. Напрочь и до сих пор.

– Почему ты влюбилась в спичку? – спросила я.

– Потому что мне стало его жалко.

– Кого его? Сандалий? – вредно спросила я. – Или Мерзавкина?

– Сандалию, – раздражилась мать. – И прекрати его так называть.

– Сандалий? – невинно уточнила я. – Или сандалию?

– С тобой невозможно разговаривать! – вскипела мать. – Душу ей открываешь, а она в нее плюет!

– Ну, я пошла. Привет Мерзюкину.

Я взяла сумку и ушла из дома Мерзликиных. Теперь изредка я стала к ним заходить. По собственной инициативе. Не знаю зачем. Мерзликина я игнорирую, братья меня раздражают, а с матерью мы не стали роднее. Просто принюхиваемся друг к другу, как кошки. И все.

Я шла по улице и думала о любви. Ее истоки теряются в подсознании. Не надо даже спрашивать себя, почему этот нравится, а этот нет. Все равно не угадать. Подсознание будет крутить дули, а мозг начнет нести наукообразную чепуху. Я, к примеру, разлюбила за голую шею. Хотя я знаю почему. Нечасто так бывает, когда знаешь, откуда приходят и уходят чувства.

После первого курса я осталась отрабатывать хвосты на кафедре нормальной анатомии. Мне дали задание отпрепарировать нервы кисти как будущий учебный препарат. И вручили руку человеческого мертвеца. Мертвецов в формалине за первый курс я насмотрелась, потому на руку мне было чихать. А зря. Микрохирургия – цветочки в сравнении с этим. Потому что живые нервы крепкие, как канаты, а нервы мертвеца, тонкие, как нитки, и рвутся только так, сами по себе. Короче, на эту руку ни дунуть, ни плюнуть было нельзя.

Отделить нервы от окружающих, продубленных формалином тканей задача не из легких, она требует сноровки. Сноровки у меня не имелось, потому пришлось работать без перчаток, голыми руками. Я обрезала ногти до корня и мыла руки с утра до вечера щеткой с коричневым хозяйственным мылом, а потом протирала их литрами одеколона.

И вот, в таких условиях меня угораздило влюбиться.

Он учился на курс старше меня и подрабатывал препаратором на кафедре. Мне казалось, что он невероятно красив. Брюнет, брови вразлет, карие глаза и румянец на смуглой коже. О некоторых говорят: кровь с молоком. У него были корица с каркаде. С ума сойти! Я и сходила. Думала о нем дни и ночи напролет. Я вкрутила в настольный светильник красную лампу и обмотала абажур крафт-бумагой. Ничего похожего, но мне хватало и этого. Я подпирала голову руками и смотрела, как шевелящаяся вода темной реки уносит меня в конец начала. К огромному ветвящемуся дереву, где с веток дождем падают пурпурные цветы прямо в черную реку или на мокрую черную землю. Я не знала, что лучше: когда цветы на земле рядом со мной или когда их от меня уносит река?

– Опыты со светом? – спросил меня дядя Гера.

– Вроде того, – ответила я.

Корица с каркаде носил черный свитер с красным рисунком. Его румянец отбрасывал свет на красный рисунок, а красный рисунок – на его румянец. Я сразу обнаружила в городе сонм сочетаний красного и черного. На рекламных плакатах и билбордах, пластиковых пакетах, бутылках кока-колы, обертках конфет, сотовых телефонах, в одежде витринных манекенов и в россыпях ювелирных украшений. Везде и всюду. Я стала носить черно-красную бижутерию. Красные сердца и черные пуговицы глаз моего Пьеро.

Я чахла и чахла, а Корица не обращал на меня никакого внимания. Но я ничего не ждала. В этом не было ничего особенного, парни на меня не реагировали. Я всю жизнь оставалась застенчивой, долговязой нескладушкой, так называла меня мать.

– Что за ноги? – говорила она. – Тощие, длинные, посередине шарик. И руки такие же. Хоть бы замуж тебя кто взял.

Я стеснялась саму себя, но не очень. Дядя Гера называл меня красивой. Ему я верила чуть больше, чем матери, он же мужчина.

Я чахла и чахла по Корице с каркаде, и все так и текло, если бы не явился его друг.

– Какая симпампуля! – воскликнул его друг. – Как звать?

Корица всмотрелся в меня. Впервые.

– Катя, – я поперхнулась от счастья.

– Тятя? – изумился его друг.

Корица с каркаде захохотал, его друг тоже, а я покраснела и опустила голову. Они смеялись дуэтом, я в него не вписалась. Парень посовещался с Корицей в отдалении и снова явился ко мне.

– Есть хочешь? – спросил он меня.

– Хочу, – членораздельно ответила я, уткнувшись взглядом в руку мертвеца.

– Бросай эту лапу, и пошли.

Я напоследок вгляделась в лапу, начавшую приобретать вид учебного препарата, и бросила ее на произвол судьбы. Этой лапе и со мной и без меня было ни тепло, ни холодно. А мне хотелось на волю. Точнее, мне хотелось к Корице с каркаде. До ужаса или до сердечного приступа. Я могла не успеть поймать свое время.

Мы шли с Корицей по обе стороны его друга и тайком таращили друг на друга глаза. Когда наши взгляды скрещивались, они вспыхивали бенгальским огнем, царапая кожу осколками взорвавшейся пиротехнической проволоки. Я вздрагивала каждый раз, ловя его взгляд. Мне было страшно, не пойму отчего. Его кожа полыхала румянцем, моя полыхала огнем. Короче, я дважды влюбилась в одного и того же парня. Но гораздо сильнее, потому что второй раз наложился на первый.

Мы сидели в кафе, я не отводила взгляд от тарелки, потому что если поднимала глаза, то смотрела только на Корицу. Мне было бы легче, если бы он не обращал на меня внимания, но он глядел на меня и краснел, ловя мои взгляды.

– Что молчишь, Тятя? – раздражился его друг. – Язык проглотила?

Я на автопилоте отрицательно замотала головой, потом спохватилась и закивала.

Корица рассмеялся, но совсем по-другому. Я рассмеялась точно так же. Мы переглянулись, как сообщники, и засмеялись дуэтом. Его друг в наш дуэт не вписался.

Корица был из обрусевших болгар, его отец осел в нашем городе в пятидесятые годы. Приехал учиться и задержался. Получилось, что навсегда. У Корицы осталось полно родни на исторической родине.

– Знаешь, почему я смеялся, видя, как ты кивала? – спросил он, когда пошел меня провожать.

Я отрицательно замотала головой, он снова засмеялся.

– Болгары кивают, когда имеют в виду «нет». И мотают головой, когда имеют в виду «да».

– Какие вы смешные! – удивилась я.

– Очень, – серьезно сказал он.

Мы покатились со смеху. Мы смеялись у моего подъезда, накрытые теплой шалью августовской ночи. В шали были дырки, сквозь них нам подмигивали звезды.

– Подержи мою сумку, – попросил он.

Я взяла его сумку в свободную левую руку, ближе к сердцу. Он только коснулся моих губ, а я вдруг почувствовала, что мне не хватает воздуха. Он обнимал и целовал меня у моего подъезда, а я дышала как рыба, выброшенная на берег. И он тоже. Я целовала его и обнимала обеими руками, в которых были и его и моя сумки. Когда я вспоминаю об этом, мне всегда и смешно и грустно. Нечасто людей от избытка чувств обнимают сразу двумя сумками.

Наша первая ночь началась с поворота ключа в двери. В общежитской комнате его друга. Я хорошо помню, как дрожали его руки, когда он коснулся меня. И я хорошо помню, как мне самой было страшно.

– У тебя шея соленая, – сказал он, дыша рыбой, выброшенной на берег.

Мое сердце колотилось как сумасшедшее, ведь он стал у меня первым. И еще мне было страшно оттого, что такого я никогда раньше не чувствовала.

Мы встречались с Корицей почти каждый день. До самой весны. Весной все нормальные люди влюбляются, а я разлюбила. Я ждала его у лестницы. Он спускался, то попадая в прямоугольники солнечного света, то пропадая из них. Я смотрела на него со стороны. С чего вдруг для меня это стало важным? Я увидела его длинную, побледневшую без загара шею над воротом синей рубашки. Длинная, голая шея в прямоугольнике солнечного света поставила крест на моей первой любви.

– Уму непостижимо, – говорит в шутку дядя Гера.

Я с ним согласна. Ум человеческий непостижим самому себе. Чувства тем более.

Мне жаль того времени. Оно ушло навсегда. Я тогда была счастлива, а Корица нет. Он ждал меня у моего дома всю ночь. Наверное, хотел узнать, что случилось. Я прошла мимо него в другом времени, в настоящем или уже в будущем, а он остался в прошлом, стоя неподалеку от меня. Больше мы не встречались, хотя учились в одном институте.

Что нужно сделать, чтобы исправить собственные ошибки? Завязать время бантиком там, где оно образует складку. Вернуться в прошлое и создать собственный мир, где я буду и я и не я одновременно. В последнее время все чаще думаю об этом.

* * *

– Девушка в синем сарафанчике!

Я обернулась. Мне улыбался незнакомый парень. На его худощавом, загорелом лице от улыбки образовались ямочки. Я не знала, что на худощавых лицах тоже могут быть ямочки. Это создавало странное впечатление – сочетание мужественности и женственности одновременно. Тогда я знала только то, что ямочка на подбородке мужчины, как у Керка Дугласа, это мужественно, а на щеках – женственно. У женственных ямочек нашелся товарищ по стилю – короткий хвостик. У парня не было буклей, как на париках восемнадцатого века, но женственный хвостик добавлял ему мужественности. Сочетание несочетаемого слилось в общий, не похожий ни на что образ флибустьера-миляги.

Парень сидел в машине с хищной, вытянутой мордой, она походила на красную каплю. Его рука на руле, ноги выставлены из красной машины. Они были затянуты в карамельно-коричневую джинсу и обуты в облагороженные кожаные сланцы.

– Время скока? – спросил он и зачем-то положил ладони на колени.

– Никто не знает точного времени, – ответила я.

– Часы знают, – не согласился он, и по его губам скользнула улыбка.

Его ладони сложились лодочкой, улыбка спряталась в них, как в раковине. Она не была никому адресована. Он улыбался сам себе.

– Часы знают, – согласилась я, – но они отстают или спешат. Умышленно.

Парень рассмеялся. Я смотрела на его лицо, скрытое солнцезащитными очками. На его подбородке вполне могла оказаться ямочка Керка Дугласа. Их подбородки были похожи. Но вот зачем природе понадобилось создать дублет ямочек на щеках?

– Хочешь прокатиться? – спросил он.

– Нет. Я хочу на консультацию по патофизиологии. У меня сессия.

– Медичка?

Я кивнула.

– И трупы?

– Мы их передали подрастающему поколению, – я помахала у него перед носом чистыми, свободными от трупов руками.

– Будет тебе консультация, – пообещал он. – Садись.

Парень открыл дверцу машины, я села. Он довез меня до учебного корпуса, вышел из машины и пошел за мной.

– Зачем? – спросила я.

– Надо же у кого-нибудь узнать время.

Я достала сотку и сообщила время. Я опаздывала уже на четверть часа. Мне было некогда.

– А номер сотки, где время лежит? – заинтересовался он.

Я продиктовала номер серийного выпуска моего мобильного телефона. Он записывал его в телефонную книгу своей сотки.

– Что за бред! – возмутился он. – При чем здесь буквы?

– Это последний писк. Не знал?

– Чей писк? Агонизирующего алфавита?

Я рассмеялась. Он приложил руку к животу, его лицо скривилось от боли.

– Если я не попаду на консультацию патофизиолога, у меня случится аппендицит.

– Не в тему, – вредно сказала я. – Аппендицит подошел бы к экзамену по общей хирургии, но я его уже сдала.

– Или номер телефона, или патофизиология. Выбирай, – потребовал он. – Твоя консультация может не состояться, если я приду консультироваться по патофизиологии. У меня накопилось к ней много вопросов. В смысле к твоей патофизиологии.

Я расхохоталась. Парень был чудик, и ему подходили ямочки на щеках. Я сдалась.

– У меня нормофизиология, – сказала я на прощание.

– Не пробовал, – он пожонглировал ямочками на щеках.

Я хихикала всю консультацию, вспоминая чудика. У него был высокий рост, широкие плечи и шикарная машина. Как в кино. А звали его Ильей. По-библейски.

Он позвонил мне тем же вечером. И мы встретились. Как раз на каменных усах живой протоплазмы. Я ждала его, слушая, как булькает живая протоплазма. Она блестела тускло-серым цветом старого бабушкиного зеркала в темном коридоре. В ребристом зеркале реки ничего не отражалось, даже хмурые тучи. Ветер гнал реку живой протоплазмы прочь, она сопротивлялась из последних сил, утробно ворча под каменным мостом.

Он поцеловал меня, и я потеряла сознание оттого, что заглянула в его глаза. Их радужка была похожа на купол неба с земляным ободком по краю, только в центре купола вместо золоченого шпиля – черная дыра. Я снова попала в колодец, у которого оказалось два черных дна, разделенных голубым небом, похожим на двояковыпуклую линзу.

* * *

– Смотаемся на море. На все выходные, – предложил Илья.

– У меня же сессия. Не хочу в даль несусветную. Мне готовиться надо.

– Все нормальные студенты готовятся за одну ночь перед экзаменом. Чем меньше учишь, тем больше зарабатываешь. Посмотри на меня.

– Смотрю.

– Я живой пример, как надо правильно сдавать экзамены.

Я отрицательно помотала головой. Он притянул меня к себе за шею и посмотрел в мои глаза. Это был запрещенный прием. Я втянулась в купола его неба, как в аэродинамическую трубу. Собрала вещи, и мы уехали на все выходные. Мы уехали в пятницу и прибыли на место глубокой ночью.

– Отдельный коттедж, – потребовал он.

– Нету, – ответили ему.

– А если подумать? – Илья положил на стойку пару зеленых банкнот.

Мы шли в полной темноте к нашему временному пристанищу. В песке росла трава по пояс и кусты выше нашего роста. Черная трава и кусты пригибались ветром, утробно шурша нам вслед. Они дышали альвеолами своих листьев, как больной астмой. Тяжело, трудно и страшно. В полной темноте. Так дышат погребенные заживо.

Я рада, что посмотрела «Зеркало» Тарковского в восьмом классе. Если бы я увидела его позже, я бы его поняла, но не почувствовала. Тогда я «Зеркало» не поняла, но почувствовала. Мои самые любимые моменты в этом фильме – это колыхание ночной высоченной травы и исчезающее пятно на столешнице. Мне до сих пор страшно, когда я вспоминаю это.

Сейчас было то же самое. Потусторонний ночной мир песка, травы, ветра, черных скелетов деревьев и ощущение того, что мы одни на всем свете, тревожило и бередило мое воображение. Завинчивало в меня страх. Он растекался в моей утробе тихо-тихо, как отравляющий газ. Я была рада, что Илья молчал, он помешал бы моему воображению. Я думала о том, что все на свете море. И трава, и люди, и время. Даже огромное вселенское ухо, улавливающее мои страхи, мои мысли, мое настроение, меня саму. Огромное вселенское ухо – замысловатая морская воронка, заканчивающаяся в Марианской впадине и начинающаяся там же своим зеркальным отображением. Мир на полной скорости влетал во вселенскую воронку и вылетал из нее на полной скорости. Весь секрет был в том, что воронки соединялись с обеих сторон.

Илья включил свет и выключил мое воображение. Потусторонний мир заместился обычным. Он стащил с кровати матрасы и сложил на полу вместе.

– Зачем? – спросила я.

– Чтобы не мешать соседям.

– Ты буйный?

– Не то слово! – рассмеялся он. – Расстели постельное белье.

– Не буду. Я привыкла, чтобы обо мне заботились.

– А я привык, чтобы обо мне.

Мы уставились друг на друга. Мы ели друг друга глазами. Это было просто. Его глаза находились в тени.

– Ты что? С приветом? – его глаза сощурились.

– Не то слово, – ответила я.

– Отпад! – на его лице заиграли желваки. – Я приехал сюда отдохнуть, а должен в четыре утра выяснять отношения с сумасшедшей бабой!

– Я не баба, – мои губы против воли задрожали.

Он отодвинул свой матрас, расстелил белье и лег спать, выключив свет. Я просидела всю ночь за столом, глядя, как черные ветки бьются в окно. Живое дерево металось за пределами комнаты, перечеркнутое черным крестом оконной рамы.

* * *

Мне в глаз заглянул золоченый шпиль. Он теребил мои ресницы вежливо, но требовательно. Я раскрыла глаза и услышала смех Ильи. Не в доме, но рядом. Я вышла на террасу, он болтал с девушкой из соседнего коттеджа. Она кокетничала с ним вовсю. Всеми своими веснушками, кудряшками, спавшей с плеча бретелькой топа. И губами. Он смотрел на ее губы, не отрывая взгляда. Я вдруг перестала слышать звук, я только видела, как ее губы складывают разные фигуры, то растягиваясь, то сжимаясь, то превращаясь в воронку. Я прошла мимо, меня даже не заметили.

Я шла по самой кромке, на границе воды и песка, только они играли в другую игру, постоянно меняя границу. Я загребала мокрый песок пальцами ног, и мои ступни становились тяжелее меня самой. Вода разбегалась, накрывая голени и вымывая песок, и делала меня легче. Мне казалось странным, что ноги зависят от взаимоотношений воды и песка. Разве так бывает?

Я села на камни и стала смотреть на море. В нем были ворота. Далеко-далеко. В виде перекладины на стойках. Как футбольные ворота без сетки. Зачем посреди морского простора были построены маленькие ворота? Я представила белый кораблик, встала за штурвал и миновала ворота. Когда я проходила под ними, они стали огромными и унеслись в самое небо. Так далеко, что перекладины и видно не было.

– Куда глядишь?

Рядом стояла маленькая толстая девочка и ела бутерброд с колбасой.

– На море.

– Я тоже люблю на него смотреть.

– Почему?

– Не знаю, – девочка пожала плечами.

– Красиво, – согласилась я.

Правда красиво. Море жонглировало мириадами крошечных золотых пирамид из воды. Под ними у самого дна просвечивали ультрамариновые камни. Закачаешься!

– Хочешь бутерброд?

– Да, – я захотела есть.

Кто-то свистнул, я посмотрела в сторону. Неподалеку стоял Илья, покачиваясь с пятки на носок.

– Детишек обираешь?

Я разом запихнула в рот весь бутерброд целиком. Мне было стыдно не оттого, что я обираю детишек, а просто потому, что побираюсь бедной родственницей. Он захохотал в голос. Я жевала бутерброд и давилась, он хохотал как ненормальный вместе с маленькой толстой девочкой.

– Ты похожа на жадного бурундука! – еле выдавил он.

И они с девочкой, смеясь, рухнули на песок.

– Если вас мучает зависть, замучайте ее совестью! – возмутилась я.

– Я лучше замучаю ее смехом! – снова захохотал он.

Мы возвращались назад в обнимку, рядом плескалось море, играя крошечными золотыми пирамидами из воды. А мой парень играл ямочками на щеках. Закачаешься!

– Я, кстати, не завтракал.

– Значит, тебя все же мучает зависть, – констатировала я.

– Надеюсь, смехом я уже отмучился!

Мы вошли в наш коттедж и упали на матрасы. Он целовал меня, дыша как рыба, выброшенная на берег. И я тоже.

– А как же завтрак? – только спросила я.

– Обойдусь десертом.

Я сняла с него солнцезащитные очки и заглянула в небесные купола. Черные дыры в их центре то увеличивались, то уменьшались. Его вселенная фотографировала меня, а моя его. Я забыла обо всем на свете вмиг. И сама не заметив, устремилась на пушистом золотом дирижабле кружиться в синем небе зеркального мира. В моем немыслимом пути я потеряла золотой дирижабль. Или он стал мне не нужен. У меня появился теперь другой, синий.

Мы занимались любовью все время, оставшееся до отъезда в город. Как сумасшедшие. Мы даже ели всего один раз за все два дня. Перед отъездом.

Он целовал меня в моем подъезде и не хотел отпускать. Я целовала его в ответ, а потом бежала вниз за ним по лестнице. Я выбежала в тамбур под грохот входной двери. Мой парень с ямочками на щеках исчез, испарился, пропал за одно мгновение в темном, старом подъезде бабушкиного дома. Я побоялась открыть дверь на улицу. Я знала, что не найду его там. Ночью в темноте никого не найти.

Больше он мне не звонил. Я не звонила сама. Просто вспомнила. Он не краснел и не бледнел, глядя на меня. Он не волновался, и у него не дрожали руки, как у Корицы. Парень с ямочками на щеках отдохнул в выходные – и все.

Но я не могла найти материальной точки отсчета. Все закончилось или нет? Да или нет?

Глава 4

Я завалила летнюю сессию, последний экзамен. Точнее, я просто не пошла сдавать патанатомию. Я к ней не готовилась. Я лежала в кровати и смотрела на стену. Три дня, не вставая. Если я поднималась, у меня кружилась голова. От слабости или еще от чего. Не знаю.

– Как успехи? – спросил дядя Гера.

– Нормально, – ответила я.

Он поставил на мою кровать тарелку с огромными вишнями, постоял и вышел.

«Хоть кто-то обо мне заботится», – подумала я и заплакала первый раз за три дня.

Я чертила значки на стене и ревела. И вдруг подумала: по идее, я должна страдать особенно, а я страдаю как «дама с собачкой» в переложении Михалкова. Значит, буду страдать стандартно, решила я и, послюнявив палец, нарисовала на старых обоях половину сердца. Пока рисовала, палец высох. Я снова послюнявила палец и очертила вторую половину сердца, а первая уже испарилась, исчезла. На моей стене была только одна половина сердца, что означало: мое сердце разбито. Раскололось пополам. Я порылась в сумке, достала зеркальце и приложила к стене. Нарисованное сердце высыхало на глазах, и на стене и в зеркале. Материальной точкой отсчета стало высохшее на обоях разбитое сердце. Я нашла примету нелюбви. Она раскинула крылья и в этой, и в другой жизни. На моих обоях. И не важно, что ее уже не видно. Важно, что она была. Значит, она есть. По закону вселенского бублика.

Я снова сидела ночами в темном коридоре, привалившись к стенке напольных часов. Я ничего не ждала из прошлого. Я хотела будущее, но сама сломала часы, чтобы остаться в прошлом.

– Не спишь? – спросил дядя Гера и сел по другую сторону напольных часов.

– Давай починим часы, – предложила я.

– Давно пора.

– Почему меня все забывают? Я что? Ненужная вещь?

– Ты особенная. Я всегда о тебе помню.

– Нет. Не помнишь. У тебя есть твоя работа. У меня нет ничего.

Дядя Гера взял мою руку и сжал мне пальцы.

– У меня тоже так было. Это пройдет.

– Даже то? – я впервые спросила его о жене.

– Это стало другим.

Дядя Гера назвал «то» словом «это». Значит, его прошлое еще не умерло и живет в настоящем, только оно стало другим. Значит, он до сих пор его переживает. Я поняла, что прошлое всегда в настоящем, как шесть японских красавиц, пришедших ко мне из далекого восемнадцатого века. От прошлого не избавиться, потому мы таскаем его за собой до конца жизни. Для этого даже не нужно портретов и фотографий, достаточно лишь намека, и все само собой всплывет из старого тусклого зеркала. Вот почему на похоронах зеркала закрывают лоскутами черной ткани. Чтобы постараться забыть.

– Пошли спать. – Он поднял меня за руки.

Я добрела до кровати и легла поверх одеяла. Мои ноги были ледянее льда.

– Посиди со мной, – попросила я. – Чтобы я знала, что я не одна.

Он взял меня за руку и поцеловал ладонь. Она вся была в пыли угла забвения. Его губы стерли пыль с моей ладони, уничтожив частицу забвения меня. Так один поцелуй может заразить памятью.

Я смотрела на дядю Геру. Контуры его тела были седыми от света маленькой новой луны, прикрученной к небосводу. Лицо терялось в темноте. Я видела только дыры глаз, носа и рта.

– Как ты понял, что ты один?

– Я не один, у меня есть ты.

– И ты у меня один.

Я поцеловала ему руку, стерев частицу забвения о нем. Я должна была заразиться памятью о ком-то. Так было честнее.

– Что хуже, когда тебя предают или забывают? – сказала я в его ладонь. Слова отскочили в меня мячами теплого воздуха, как при игре в сквош.

– Это одно и то же, – ответил он.

– Не одно. Бабушка помнила тебя всю свою жизнь.

Мы молчали и молчали в черной комнате черного бабушкиного дома, становясь старыми от одиночества, покинутыми, заброшенными и никому не нужными. На нас была пыль всех углов забвения, как на мебели в заброшенном доме. А новая луна назойливо лезла в нашу жизнь непрошеной гостьей.

– Некого предавать, если некого помнить, – сказала я.

– Спи, а я посижу с тобой, пока ты не заснешь.

Я обняла его руками за шею, совсем как отца в моем детстве. И не знаю, что со мной случилось. Я вдруг поцеловала его в губы. Он разнимал мои руки, а я цеплялась за него, как за последний обломок надежды, и целовала, целовала, целовала. В губы, лицо, шею, грудь, руки. Я заснула, вцепившись в него, как в спасательный круг.

* * *

Утром я вышла на кухню, Гера стоял у окна. Он смотрел в него, не отрывая взгляда. Там, оказывается, люди чаще всего прячут свои глаза. На его руках бугрились мускулы, отсвечивая в лучах восходящего солнца цветом кровавика. Ночью в свете луны его тело блестело амальгамой, при солнце – венозной кровью, застывшей камнем.

– Привет! – сказала я.

Он не ответил, будто не слышал.

– Не хочешь со мной говорить? – спросила я.

Гера медленно развернулся ко мне. Я, не веря, глядела на него во все глаза. Он оказался красивым. Высоким блондином без ботинок. У него даже не виднелось седины. Он еще был молодым, и я не знала, сколько ему лет. Никогда не спрашивала. Но он точно моложе моей матери. Гера приходился ей сводным братом, у них разные отцы. Мою мать тоже бросил отец, как и меня. Я никогда не видела того дедушку, хотя тогда он не умер и, может быть, жив до сих пор.

Гера смотрел на меня зеркальным отображением моих глаз. Исподлобья. Наверное, я бы не хотела встретиться с ним взглядом, если бы не бабочка. Бабочка полыхала пожаром, раскинув крылья на его впалых щеках.

– У меня хорошее настроение. Предупреждаю.

У меня действительно было хорошее настроение впервые за много дней. Точнее, за последнюю неделю.

– Мы с тобой родственники только по бабушке. Дальние. Вроде кузена и кузины. Здесь нет ничего такого. Не заморачивайся. Ты меня не совратил. Я совершеннолетняя, и ты у меня третий.

Я включила чайник, села на стул и заболтала ногами. У меня было отличное настроение. Лучше не бывает. Теперь он смотрел на меня во все глаза. Я ему улыбнулась.

– Ты что? Не понимаешь, что я мразь? – тихо сказал он. – Это хуже всего того, что я сделал за всю свою жизнь. Хуже убийства!

– Нет! Это лучшее, – упрямо возразила я и перестала болтать ногами. Теперь я смотрела на него исподлобья. – Ты сам мне говорил, что объявят истиной, то истина и есть. Решил жить по объявленной истине?

– Я не могу уйти и не могу остаться! Ты это понимаешь?! – кричал он. – Понимаешь?

Он кричал тихо и страшно. Как чужой. Когда человек кричит тихо – страшно. Моя мать кричала так же, убеждая бабушку, что я не умираю от горя. А я умирала, да не умерла. Я оказалась слишком живучей для жизни, в которой мне не нашлось места.

Гера не мог бросить меня и не мог остаться, потому что его мучила объявленная истина. Или что-то еще. Меня не мучило ничего, кроме страха остаться одной. Я подошла к Гере совсем близко и сказала, глядя в отображения моих глаз:

– Знаешь, что самое смешное? То, что у персов до сих пор сохранился обычай жениться на близких родственниках. Их объявленная истина не укладывается в твою, потому что вы живете по разные стороны зеркала!

– При чем здесь персы?

Он сел за стол и обхватил голову руками. Я испугалась до жути. Я должна была что-то сделать, чтобы не потерять и его. Он мог уйти и не вернуться. Пропасть в объявленной истине. Навсегда. Как мой отец.

Я упала на колени подле него, и его ногти вдруг блеснули перламутровым, гладким хитином в вертикальном луче солнечного света.

– Я больше не буду. Честное слово! Прости меня! – Я обнимала его ноги и рыдала до знобкой дрожи внутри. – Не уходи! Прошу тебя! Пожалуйста!

Он сел на пол рядом со мной. Он говорил, что моей вины нет и что он никогда не уйдет. Он вытирал мои слезы. Они текли рекой времени, стирая память о страхе.

– Прости меня, – просил он. – Ты меня прости.

Мы обнимали друг друга, сидя на полу у кухонного стола. Его бежевые ножки пестрели серыми царапинами почти до самого верха. Самые глубокие из них уже почернели от времени. Царапины на ножках стола не рубцевались, они загнивали черными струпьями.

* * *

– Надо было не давать тебе читать, – сказал мне Гера. – Твои Ахемениды[2] плохо кончили.

– Не так уж плохо, – не согласилась я. – Персы-то живы до сих пор.

Он посмотрел на меня исподлобья.

– Я больше не буду, – пообещала я. – Хотя какая разница? Все равно выживут только сто сорок четыре тысячи. Я могу остаться в пределах статистической погрешности, а умереть глубокой праведницей.

– Тебя к вере близко нельзя подпускать.

– А я к ней и не хожу. Из страха.

– Какого страха?

– Меня зажало между дверями автобуса. Я верю в бога, но не принадлежу ни к одной из конфессий. Не знаю, какой из них бог отдает предпочтение. Вдруг я выберу не те обряды и ритуалы и попаду в ад? Кто из живущих на земле знает, что нравится богу? Ты знаешь?

– Нет.

– Ну вот, – убежденно сказала я и мысленно отправила дьявола к его матери. На всякий случай.

Дьявол – интересный тип. Он всегда дает одно и обязательно забирает другое. И то и другое одинаково дорого для тебя. Он этим пользуется без зазрения совести. У дьявола ее просто нет. У меня такое впечатление, что бог – глобалист, а дьявол – антиглобалист. Или наоборот. Они постоянно выясняют отношения, время от времени жертвуя той или иной фигурой. Человеком, цивилизацией, материками. Был один, стало пять. Даже космическими телами, астероидами, метеоритами, планетами, их спутниками, черными дырами. Я просто уверена, что они забывают обо мне постоянно. Если бы не было истории в сочетании с археологией, мы не помнили бы о себе ничего. Я помню себя только по материальным точкам отсчета.

Пока я об этом думала, у меня зашевелились волосы на голове. Я вышла на балкон и посмотрела на небо. Оно было синим-синим с белым облаком прямо над золоченым шпилем. Золоченый шпиль сверкал от солнца и летел ввысь к облаку, где сидел бог. Получилось, что бог думает обо мне.

– Спасибо, – сказала я, глядя на облако, где сидел бог.

И провела рукой по голове, волосы перестали шевелиться, хотя на балконе дул ветер. Бог точно думал обо мне.

«Здорово!» – решила я и вернулась на кухню.

– Гера! – крикнула я. – Пойдем обедать!

Он ел с виноватым видом. В последнее время у него всегда виноватый вид. Мне сделалось весело. И у меня не было виноватого вида, хотя папы римские и не римские вертелись в своих гробах как заведенные. Я точно с приветом. И я знала, кто мне его передал.

Все дело в вере. Зачем ходить в крестовые походы, чтобы извиняться за это через несколько сотен лет? Вообще, зачем ходить с мечами за тридевять земель, если рядышком лежат орала? И тут я поняла, кто не только мне, но и всему человечеству передал привет. Мы все получили его из одного адреса. Только конверт со штемпелем-дублетом, он отражает сам себя. И цвет его черно-белый. Как портреты японских красавиц. Потому каждый человек и плохой и хороший. Мы же созданы по образу и подобию. Все это знают. И мне не нужны никакие конфессии. Бог общий. Разве не ясно?

Гера ел, я смотрела на него. Его кожа отсвечивала красным в параллельных лучах солнца. Она обтекала бугрящиеся мышцы, обрисовывая их рельеф черной тенью. Гера мне кого-то напоминал, и я не знала, кого.

Я залезла в инет и сразу же наткнулась на фотографию скорпиона. Он блестел на солнце гранатовыми зернами, собранными в связку бус. Гранат в тени казался черным. Я закрыла глаза и увидела Геру скорпионом. Его тело блестело на солнце кровью, а при луне становилось черным, как гематит. На юге, куда мы летом ездили с Герой, я находила других скорпионов. Они были маленькими, цвета слоновой кости. Мне хотелось их поймать, а они убегали, задрав хвост знаком вопроса. Жаль. Хотя я понимала, что и у скорпионов должна быть частная территория. Я тоже не люблю, когда лезут в мою жизнь. Чем скорпионы хуже? И я не видела никого красивее скорпионов. Странно, что их не любят. Я уже знала, что их яд – это лекарство для борьбы с рассеянным склерозом. Яд нужен, чтобы человек мог оставаться самим собой. Это и есть самое главное – быть самим собой.

Я легла спать, думая о Гере. Как за одно мгновение любовь может превратиться в ненависть и отвращение? Я точно знаю, он любил свою жену. Безумно. Об этом говорили все. Тогда зачем он это сделал? За предательство? Или это оказалось случайной ошибкой, которая все равно требовала расплаты?

Ночью мне приснились рыцари-крестоносцы с ногами, стертыми до кровавых мозолей. Лиц от пыли я не могла разглядеть.

– Мы дошли! – закричал один из них, глядя в синее небо.

У крестоносцев была своя мечта, ради которой они стерли ноги до крови. За тридевять земель от родного дома. Я заплакала прямо во сне. Не знаю, отчего.

* * *

Как-то поздним вечером я зашла к Гере. Он снова сидел за своим компьютером. Разгадывал ребус времени и пространства.

– Почему так получилось с ней и тобой? Мне важно знать.

– С кем?

– Твоей женой?

– Не знаю, – не оборачиваясь, ответил он. – Сейчас я думаю, что все дело в печати.

– Какой печати?

– Обычной. Нельзя предать, если не любишь. Одного разрыв ранит, другому наплевать или почти наплевать. Почему нужно беречь чьи-то чувства? И не важно, будешь ты мучиться, сознавая, что кто-то страдает, или не будешь. Это ровным счетом ничего не меняет. Ты любишь другого, ничего поделать с этим нельзя. Таких людей множество. Разве они плохие? Если есть естественное право не любить, почему нельзя не мучиться угрызениями совести? – Гера развернулся ко мне, я снова увидела лицо с черными дырами глаз и рта. – Никто не виноват в том, что не любит, зато виновны те, кто не любит нас. Смешно, да? А я думал, непроизнесенные обязательства стоят меньше, чем свидетельство о браке или любой другой документ с подписями и печатями.

– Ты ее уже не любил?

– Не знаю. Скорее, себя я любил больше.

– А сейчас?

– Сейчас все намного хуже.

– Ты не виноват. – Я встала со стула, поставив точку.

– Где ты это вычитала?

– В облаке. Иначе я бы тебя не любила. Кстати, плохих людей не любят. Это я вычитала в букваре.

Я закрыла дверь его комнаты и посмотрела на дальний тупик длинного темного коридора. В старом зеркале меня было не сосчитать. Я струилась сотнями копий по темному коридору от двери Гериной комнаты до тупика, где висело зеркало. Чтобы влиться в него.

Бом! – пробили старые напольные часы. Один раз. И я снова стала одной-единственной.

Старые напольные часы уже починили, а я вытерла пыль за зеркалом. По всем приметам должна была начаться другая, лучшая жизнь.

Я поставила «Карты, деньги, два ствола», а потом «Криминальное чтиво» и прохохотала весь остаток ночи. Если бы люди всей земли посмотрели эти фильмы, они глядели бы на профессионалов по мордобою как на идиотов. Пародия на мочилово самое лучшее лекарство от мочилова. Я вас уверяю.

На следующий день я пошла пошататься по городу. Живая протоплазма проурчала мне вслед приветствие из-под моста. Я снова свесилась, перегнувшись через парапет. В темной, мутной воде плыли астры. Сиреневые, розовые, белые и фиолетовые. Что они там делали? Ума не приложу.

– Спасибо, – сказала я.

– Не за что, – булькнула протоплазма.

Я живу в старом районе, сложенном из дворов-колодцев. В некоторых даже нет деревьев. Старые здания бычатся казематами на своих постояльцев. Мне повезло. Мой дом смотрит окнами на реку. Только она место убийства. На ней смертельно ранили человека, разворотив живот огромной пулей, выпущенной из пистолета.

Не зная, чем себя занять, я пошла в кинотеатр неподалеку. Шел фильм «Руки Орлака» с Конрадом Вейдтом в главной роли. В зале не было почти никого. Фильм оказался черно-белым, но меня это не разочаровало. В отсутствии цвета есть своя тайна, мне такое нравится. По-моему, его сняли еще до Второй мировой войны. Я смотрела, как руки Орлака мелькают над клавишами. Сами по себе. Без Орлака. Конрад Вейдт из-под черных бровей жег черными кругами глаз мои глаза. А я в ответ выедала его глаза. Снова и снова. Я решила ему не уступать. И Конрад Вейдт проиграл. Фильм закончился моей победой, потому что он просто кончился.

Мне не хотелось идти пешком к дому, я в нерешительности остановилась на остановке. Уже смеркалось, а я чего-то ждала. И даже не сразу заметила, что вокруг меня наворачивает круги плюгавый мужичок и что-то бормочет. Я прислушалась от нечего делать.

– Ветер дует. Ветер дует, – беспрестанно повторял он, подходя ко мне все ближе и ближе. – Ветер дует. Ветер дует.

– Пошел вон! – неожиданно закричала женщина, и я вздрогнула от ее пронзительного крика. – Вон пошел! – кричала она, как безумная. – Вон!

Плюгавый мужичок исчез, испарился, пропал в сумеречном, влажном, безветренном воздухе. Как будто его и не было.

– Хорошенькие девушки не должны ходить одни, – хихикнул дядька с портфелем. – Не то съест их серый волк.

– Свечку в церкви поставь, – велела мне женщина. – Обязательно! Слышишь?

– Спасибо, – сказала я и пошла пешком домой вдоль живой протоплазмы. С ней мне было спокойнее.

Старый, скрипучий лифт еле полз на мой пятый этаж, медленно чередуя полосы света и тени. Я привалилась к его стенке и вдруг подумала, что плюгавый мужик мог сглазить мою другую, лучшую жизнь. Своим дурацким ветром. И мне стало страшно до жути. Как в детстве. Так страшно, что у меня онемел указательный палец на правой руке. Я давила изо всех сил на кнопку пальцем, лифт не останавливался. Он поднимался вверх, как в замедленной съемке, а я была в его тесном гробу.

Я ворвалась домой и закричала.

– Дядя Гера! Дядя Гера!

Он вышел мне навстречу. Выбежал!

– Что случилось?

Я по голосу почувствовала, что он тоже напуган.

– Зачем мы починили часы? – спросила я дрожащими губами.

Он молчал, опустив руки, не зная, что ответить. Я заглянула в отражение своих глаз.

– Понимаешь. Другая жизнь не начнется. Все будет по-прежнему. Навсегда, – прошептала я.

Я зарыдала, он прижал меня к себе.

– Навсегда! До конца жизни! Моей дурацкой, никчемной жизни!

Я ревела, размазывая по его рубашке слезы и сопли. Он был единственным человеком, которому я оказалась нужна.

– Не плачь.

Я кивнула, не в силах ответить, и положила голову ему на грудь. Мне хотелось зарыться в нее, как в подушку. Спрятаться. В его груди мне было спокойнее. Там билось зеркальное отражение моего сердца.

– Когда дует ветер – это хорошо, – сказал он. – Ветер к переменам.

– Да?

– Да. Я знаю точно. Помнишь твою любимую картину, где белый стол улетает в синее небо?

Я кивнула.

– У тебя обязательно будет большой белый стол, полный людей. Самых близких и нужных. Веришь?

Я улыбнулась, он улыбнулся мне в ответ.

– Давай мне рубашку. Я отстираю свои сопли, – велела я.

Он дал мне рубашку, я пошла ее стирать.

Ночью мне приснился сон. Руки Орлака подарили мне букет астр. Сиреневых, розовых, белых и фиолетовых. С их стеблей капала вода. Кап-кап. Кап-кап.

Глава 5

– Как жизнь?

Я обернулась. За моей спиной стоял, облокотившись о чугунный парапет, Илья. Я молча смотрела, как он жонглирует ямочками на щеках.

– Просто шел мимо. Дай, думаю, зайду.

Я молчала, он перестал улыбаться.

– Ты что? Обиделась? Я тачку разбил. Пришлось попахать.

Илья пришел из прошлой жизни, нам стало не по пути. Ветер обещал мне перемены.

– Может, прошвырнемся куда-нибудь?

За мостом пряталась серая машина, она удивленно пучила на меня глаза, огромные, овальные, почти как у стрекозы. Она казалась симпатичнее первой. Прежний автомобиль походил на вытянутую каплю крови, его узкие, раскосые глаза хищно щурились с узкой вытянутой морды. Мне он не слишком нравился.

– Я не могу, – сказала я.

Зачем мне парень, которому наплевать на меня? Я ведь мечтала о лучшей жизни. И я пошла прочь, искать лучшую жизнь с другими парнями или с кем-нибудь еще. Илья догнал меня и дернул за руку.

– На консультацию? – Он растянул губы в улыбке. Ямочки отъехали к ушам.

– На диссертацию! – засмеялась я.

– Я могу защитить тебя от диссертации! – рассмеялся он.

– Не можешь. Ты не из таких, – спокойно сказала я.

– В смысле? – Он перестал смеяться.

Я, словно извиняясь, пожала плечами.

– Интересно. Из каких я? – Он улыбнулся, ямочки на его щеках налились темнотой.

– Никаких, – ответила я.

Мы уставились друг на друга. Мы ели друг друга глазами. Это было просто. Его голубые купола меня не волновали. Они ушли в прошлое вместе со своим хозяином. И он это понял.

– Ну и черт с тобой! – Он щурил глаза, как разбитая красная машина. – У меня таких, как ты, до фига и больше!

– Всем привет! – развеселилась я.

– Параша! – Он развернулся и ушел, не оглядываясь.

У меня против воли задрожали губы, а потом я заплакала. Почему я плакала по человеку, который был уже в прошлом?

Вечером я включила MTV. MTV анонсировал «Южный парк» слоганом «Только у нас!». Я чуть не заснула. Но мне хотелось досмотреть его до конца, чтобы найти пресловутый двойной смысл. Для этого надо было вставить спички между век.

– Что они прицепились к этой дребедени? – раздражилась я. – Муть голубая!

Я не нашла в этой белиберде ничего сногсшибательного, как ни старалась. Я поняла, телеящик опять нас дурит. Внаглую. А мы, как овцы, идем у него на поводу. Рейтинги повышаем. Не верите? Спросите Бориса Стругацкого, он знает. Его книга о планете Саракш.[3]

Иногда в телевизоре бывают нормальные люди. Но это стало раритетом. Таким необычным, что трогает сердце даже прожженных телевизионщиков. На похоронах Алексия II телевидение в режиме реального времени показало толпу простых людей, мокнущих у храма под промозглым дождем.

– Я потратила последние деньги, чтобы приехать в Москву и проститься, – сказала старая женщина и заплакала.

Ее слезы текли по лицу вместе с каплями дождя. У нее, как и у многих, не было зонта. Не знаю почему. Рыбьи глаза корреспондента на миг стали похожи на глаза нормального человека.

– Вряд ли стоящие здесь смогут попасть в храм, чтобы проститься, – констатировал он, смотря в глазок телекамеры нормальными, человеческими глазами.

«Вряд ли», – подумали телезрители.

Мне кажется, что вера растет из слез этой никому неведомой женщины, а она попала в кадр совершенно случайно. Ее на телекартинке могло и не оказаться… Если бы не сам господь бог.

В полтретьего ночи зазвонил мобильник. Я машинально взяла трубку.

– Извини, – произнес Илья нормальным голосом. – Я наговорил тебе кучу дерьма.

– Извиняю, – сказала я.

– Точно?

– Да.

– Ну, пока.

Так мы расстались с Ильей как нормальные, человеческие люди.

* * *

Я еле продрала глаза, замусоренные распиаренной дребеденью «Южного парка», и вышла на балкон. Справа золотился шпиль, уносясь в облако – туда, где сидел бог.

– Привет! – сказала я богу.

Он деликатно потрепал мне волосы ветром. Я их пригладила и потянулась до хруста в косточках. Прямо в глаза било солнце, и мне пришлось прищуриться. Я смотрела на солнце через ресницы. Они пылали тысячами радужных колец.

– Здорово! – рассмеялась я и загадала желание.

Я загадала желание о лучшей жизни под чей-то свист и посмотрела вниз. На меня глядела серая машина. Ее брови были удивленно приподняты, глаза начинались у кончика носа, почти у губ, и текли на лоб. Или наоборот. Как яичница времени безумного каталонца. Серая машина пучила на меня глаза, думая, что я за чудо такое. Ничего удивительного. У серой машины не было мозга. Точнее, лобных долей. Ее черепную коробку сплющило спереди воображением безумного инженера-конструктора.

– Спишь, что ли? – крикнул Илья.

– Стоя, – громко согласилась я.

Он рассмеялся, но ямочки с пятого этажа не видны. Жаль. Ямочки возле ушей выглядят просто уморительно.

– Спускайся. Мне надо тебе что-то сказать, – крикнул он.

Я посмотрела на облако, ветер, приглашая, растрепал волосы. Я спустилась вниз.

– Говори.

– Ты почему такая незагорелая?

– Не люблю плыть в мейнстриме. Когда все, взявшись за руки, идут в солярий, мне хочется из него выйти.

– Я заметил.

– Говори, что хотел.

– Бутерброды все еще тыришь?

– Тебе нужен подельник?

– Ну! – рассмеялся он. – На каждого Клайда своя Бонни. По одиночке они никто и звать их никак. Садись в тачку, поедем тырить.

Я села в придурковатую серую машину, чтобы тырить бутерброды. Мы застряли в пробке на перекрестке улицы и проспекта. Посередине проспекта тянулся бульвар.

– У тебя парень есть?

Потрясающе! Чудик спрашивал меня о парне, будто мы виделись в первый раз. Будто не было поездки на море, будто не было ничего и никогда. Получается, я стала его забытым прошлым. Ну и ладно! Он сам мое полузабытое прошлое. Я даже не думала о нем прошедшей ночью. Я смотрела «Южный парк». Так вот, оказывается, для чего он нужен. «Южный парк» – палочка-выбивалочка! Его надо вертеть по всем каналам до посинения человечества. По крайней мере, мне он помогает. Так что все отлично.

– Желаешь выставить кандидатуру? – усмехнулась я.

– И что для этого надо? – Илья развернулся ко мне.

– Продемонстрировать экстраординарное свойство твоей натуры, свидетельствующее об исключительной способности к экстремальному выживанию и тем самым выделяющее тебя среди других претендентов.

– А поточнее?

– Все дело в павлинах. Они выжили среди хищников вопреки приметному хвосту. Короче, если человек прыгает с крыши высотки и не разбивается, значит, у него невероятные способности к выживанию и эксклюзивный генофонд. Попросту говоря, это выдающийся самец, – в заключение пояснила я.

– Павлиний хвост! – расхохотался Илья. – Тогда Федор Конюхов. Самец из самцов! Исходя из павлиньей теории, у него самое яркое оперение.

– Слопнулся? – вредно спросила я.

– Я похож на тупого?

Его ответ предполагал два варианта истолкования. Я замолчала и засмотрелась на желтопузых гаишников. Они вертели полосатыми пропеллерами, пропуская машины только по проспекту. Мы стояли на улице, а перед нашими глазами сплошным потоком неслись машины, автобусы и маршрутки, гудя и сигналя остальным неудачникам. Это была вызывающе громкая какофония превосходства.

Почему гаишники на улицах всегда худые, а в машинах толстые? У них тоже жесткий естественный отбор? Получается, выживает самый толстый?

Я вздрогнула от бешеного рева. Не просто вздрогнула, а подпрыгнула над сиденьем на метр! Взбесившаяся серая машина взревела, как больной слон, и рванула со скоростью света. Мы зигзагообразно промчались сквозь скопище движущихся машин по одной стороне проспекта. Проскочили по прямой через полупустой межбульварный квадрат. И снова зигзагом на другую сторону проспекта. Короче, мы прыгнули в неизвестность за спинами двух гаишников. Они нас даже не заметили!

Мы затормозили так же неожиданно, как и рванули. Через квартал от проспекта. Я открыла глаза и выдохнула.

– Тебе сколько лет? – спросила я.

– Двадцать шесть.

– Тогда почему ты такой тупой?

– Уже завтра я могу стать не тупым. Вот почему! Ясно? – он бросил на меня косой взгляд. Он порезал меня бритвой. Чуть-чуть. Я уже видела такой взгляд. В одном фильме[4]. Странный плюгавый мужик с больной коровой на приеме у человеческого врача. Ему не шла масть, не везло. Долго. Потому он сцеживал слюну плевками сквозь сжатые зубы. Он бросил на меня короткий косой взгляд, полный ненависти. Через плечо. И мне стало страшно. А сейчас нет. Наверное, я адаптировалась к косым взглядам.

– Поехали ко мне.

– Нет.

– Что ты ломаешься, как малолетка? Мы же с тобой уже спали.

– Вот именно. – Я вышла из машины.

– Больная! – крикнул он и рванул с места на бешеной серой машине.

Я пришла домой, легла на кровать и зарылась лицом в подушку. Мне было жаль себя, не пойму отчего. Так жаль, что я снова заплакала. Мне не следовало встречаться с прошлым. Оно на меня плохо действовало.

* * *

Я смотрела «Южный парк» ночами и временами хохотала. Только ничего особенного я в нем так и не нашла. Я решила, что на MTV жесточайшая цензура, стоящая на страже моей нравственности. Мне стало приятно. Я для них никто и звать меня никак, а они беспокоятся обо мне в поте лица. Странно чувствовать, что ты нужен кому-то, кто тебя не знает вовсе.

Я закрыла глаза и представила государство с белыми крылышками за спиной. Внутри меня ни с того ни с сего зазвучала песенка: «А бабочка крылышками бяк-бяк-бяк-бяк»… И я захохотала как ненормальная. Государство махало белыми крылышками под звуки дурацкой песенки. Оно даже летало, как Миронов! Один взмах крылышка был равен одному бяку или шмыгу. Опупеть! Я визжала и каталась от смеха, как сумасшедшая. Отсмеявшись, я вытерла слезы и поняла, что дело совсем не в «Южном парке». Если бы против него не было кампании, я бы его не смотрела и мне бы не пришла в голову такая бредятина.

Ночами я смотрела «Южный парк», а днем делала кораблики из бумаги для печати формата А4. Свешивалась с чугунного парапета и бросала их вниз, в мутную реку живой протоплазмы с одной стороны моста. Потом перебегала на другую сторону, чтобы проверить. Кораблики сразу ложились набок, пассажиры тонули, а опустевшие суда плыли на боку к неведомому причалу. Я потопила целую кучу людей, пока не явился военный моряк. Он свесился с парапета недалеко от меня и смотрел, как я топлю белые кораблики.

– Корабли так не спускают на воду, – сказал он после того, как я потопила пятый кораблик.

– А как?

– Со стапелей.

– И где я возьму стапели?

Он достал из кармана катушку ниток, в них была вшпилена иголка.

– Дай сюда, – велел он.

Я дала ему белый кораблик. Он прошил парус ниткой и стал спускать на воду. Осторожно-осторожно разматывая катушку. Кораблик сел на воду и поплыл, как положено. А мы пошли за ним, держа его за нитку.

– Нитку отпускать нельзя, – объяснил моряк. – Потонет.

Я ему сразу поверила. Наверное, потому, что он был профессионалом. Мы дошли до моста-улицы, под который ныряла река.

– Все, – сказал моряк. – Приплыли.

– В смысле амба, пришли? – уточнила я.

Он рассмеялся. Кораблик хотел плыть дальше, а мы держали его за нитку.

– Давайте рискнем, – предложила я.

– Ну, – неуверенно сказал он. – Давай. Только скорее потонет, чем нет. Нитка утянет.

– Отпускайте! – велела я.

– Есть! – засмеялся он и отпустил.

Кораблик поплыл дальше под мост, как положено. Несмотря на нитку.

– Проверять не будем, – предложила я.

Он посмотрел на другую сторону моста-улицы. Через мчащиеся по ней машины, автобусы и маршрутки.

– Дойдет, – уверенно сказал он. – Раз сразу не потонул, значит, дойдет.

Мы прощались с моряком, он взял меня за руку.

– Я бы взял твой адрес, если бы не жена, – произнес он, блестя глазами.

– Зачем вам мой адрес?

– Ты похожа на русалку, – улыбнулся он. – Волосы длинные, от ветра развеваются. Взлетают и опадают как волна. И сверкают на солнце золотой сетью. Такая сеть до самого дна утянет, что и не выплывешь никогда. Только глаза у тебя синие.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Примечания

1

Персонаж «Книги вымышленных существ» Х.Л. Борхеса.

2

Персидская империя Ахеменидов, простиравшаяся на всю территорию Ирана и вплоть до Ливии, была уничтожена Александром Великим в 330 году до нашей эры.

3

«Обитаемый остров» – роман Аркадия и Бориса Стругацких.

4

«Дикое поле», реж. М. Калатозишвили.