книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Оксана Ветловская

Имперский маг. Оружие возмездия

Тюрингенский лес

Ноябрь 1944 года

– Wiedziałem, że to prawda.

«Я знал, что это правда».

Взъерошенный седой человек спотыкается, тщетно пытаясь ускорить шаг, и едва не падает. Сбившееся дыхание срывается в надсадный кашель. Человек поминутно оглядывается через плечо и всякий раз успевает заметить – или ему только кажется – тень невесомого, неощутимого, стремительного движения у себя за спиной. Но на снегу видны лишь его следы. Две борозды пошире, где снег взрыхлили пришаркивающие, нетвёрдые от усталости ноги, и третья, узкая, пунктиром, – где земли коснулась ноша, которую человек не бросил бы даже под угрозой расстрела.

Снегопад погрузил выстуженный северными ветрами лес в глубокое оцепенение. Графическая чернота и неподвижность мёрзлых ветвей кустарника поперёк морщинистых сосновых стволов. Ледяной покой и тишина. Но ветки чуть покачиваются, стряхивая снег, там, где человек мимоходом, шатаясь от тяжести большого угловатого чемодана, задел их плечом, – или выдают присутствие того, кто крадётся следом?

– Wiedziałem, – бормочет человек, стараясь успокоить себя звуком собственного хриплого, стёртого голоса, и вздрагивает, когда чёрно-белая мешанина подлеска на самой границе зрения вдруг оживает, складываясь в подобие фигуры – не то зверь, не то охотник – и, стоит только обернуться, рассыпается, как фрагменты мозаики, превращаясь в переплетение ветвей.

Лес внезапно обрывается, словно не смея переступить черту некой запретной зоны. Впереди – белое поле, протянувшееся до чёрной горы, сквозь редкую сеть тихо падающего снега смутно различимы острые пики елей у её подножия. Человек оглядывается: с каждым шагом всё дальше отступают и всё плотнее смыкаются высокие сосны позади, в их кронах под порывом ветра зарождается сдавленный гул, перерастающий в густой басовитый рокот.

Пригибаясь, человек бредёт через мертвенную пустоту белой равнины. Чемодан он волочит по снегу. Последние силы иссякают. Ему кажется, стоит лишь добраться до тесной тьмы ельника, и то незримое, что неотрывно смотрит ему в спину, дышит холодом в затылок, призрачно мелькает то справа, то слева, наконец, проявит себя – или оставит его в покое.

Удар по лодыжке – нет, просто нога подворачивается на камне или кочке. Человек падает на колени, судорожно оборачивается. Вокруг – никого. Он один посреди заснеженного поля. Ветер затих, снег повалил гуще, и стеной надвинулась тишина. Собственное дыхание кажется человеку оглушительным – и на мгновение оно прерывается, как от резкого толчка в грудь, когда человек замечает в снежной ряби смутное движение, растущую бледную тень. Мерещится? Да. Вроде бы да… Нет… Нет.

– Wiedziałem, że tak będzie. To się musiało zdarzyć, – обречённо шепчет он.

«Я знал, что так будет. Это должно было случиться».

Тень приближается: беззвучные удары сильных лап по снегу. Человек вскакивает, обрывки молитвы безотчётно срываются с его омертвевших губ и тонут в язычески-равнодушной морозной тишине. Угловатая ноша всем весом своего металлически погромыхивающего содержимого толкается в ноги, мешая бежать.

– Dlaczego?.. Za со?.. – Вопрос звучит жалко и бессмысленно – человек знает, почему и за что.

В последний миг он оборачивается. С бредовой отчётливостью горячечного кошмара видит волчий оскал и мягко перекатывающуюся в такт движению встопорщенную светлую шерсть на загривке. Когда его сбивают с ног тяжёлым смертоносным прыжком, он не чувствует дыхания хищника на лице: сознание гаснет, и отчего-то чудится мимолётное скользящее прикосновение длинных, шелковистых женских волос.

1. Первосвященник

Франконский лес, Адлерштайн

14 октября 1944 года

Вечером Хайнц вспомнил о дневнике. Машинально поднимая руку к левому нагрудному карману, где лежала возвращённая книжечка, Хайнц подумал, что последние полторы недели протащились мимо, не потрудившись отметиться в дневнике ни единой строкой. И дело было не только в однообразии казарменного существования. До сих пор Хайнц передёргивался до судороги в пальцах ног при малейшем напоминании об отвратительном происшествии недельной давности. Пережитый стыд горячей кашей стекал по затылку за шиворот, и Хайнц со злостью думал о том, что больше не возьмётся ничего записывать, покуда существует опасность, что вновь засекут за этим делом.

В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтер-шарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины – то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, – Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.

Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами – ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтер-шарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, – книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.

После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.

На вечерней поверке шарфюрер Отто Фрибель благосклонно выслушал донесение заместителя насчёт злостного нарушения дисциплины рядовым Рихтером (об Эрвине почему-то не прозвучало ни слова – впрочем, Хайнц и не собирался сдавать приятеля) и дал добро на проведение экзекуции. Шарфюрер был уполномочен самолично разбирать незначительные происшествия и наказывать провинившихся, не беспокоя некоего полумифического оберштурмфюрера, которому отделение формально подчинялось, хотя тот, похоже, предпочёл навсегда забыть о совершенно лишней в жизни расположения горстке не понятно кому нужных людей. Традиционные наряды вне очереди командир отчего-то не считал эффективной мерой наказания, да и вообще старался не придерживаться какой-либо строгой определённости в выборе карательных мер, предпочитая вольную импровизацию. Роль карателя и импровизатора он передавал по-обезьяньи изобретательному Людеке, сильно скучавшему по своим обязанностям надсмотрщика в «кацет».

В тот вечер Людеке несколько раз прошёлся вдоль короткого строя, предвкушая дальнейшее. Остановился напротив Хайнца, обдав его скотской вонищей ядовитого пота, и приказал сделать шаг вперёд. Хайнц шагнул, чувствуя, как в желудке тает кубик льда.

– Что ты такое? – очень тихо и почти дружелюбно поинтересовался Людеке.

– Рядовой СС Хайнц Рихтер, унтершарфюрер, – безо всякого выражения произнёс Хайнц, тупо глядя во вторую сверху пуговицу на мундире Людеке.

– Не-е-ет!!! Ты не рядовой!!!

Строй вздрогнул, как под порывом ветра.

– Ты, шкура, не рядовой! Ты ленивая свинья! Недоделок! Засранец! Выпердок собачий, мешок с дерьмом!!! – хрипло ревел Людеке, и с грязного потолка печально облетала штукатурка, светлыми чешуйками ложась на плечи трепещущих солдат.

– Ты падаль, недоносок, говнюк! Вздумал отлынивать от работы!!! – драл глотку Людеке, орошая всё вокруг брызгами зловонной слюны, и Хайнц с облегчением подумал было, что самое страшное уже позади: сейчас вот проорётся и на том успокоится. Но не тут-то было – Людеке намеревался творчески подойти к дисциплинарному взысканию. Перво-наперво он сгрёб Хайнца за шиворот и затряс им, как соломенной куклой, не переставая остервенело орать. Китель затрещал по швам, пуговицы застучали по полу. Стиснув зубы, Хайнц в ужасе смотрел на толстую морду Людеке, расцвеченную жёлтыми гнойниками и синюшными пятнами, моля Бога отменить всё последующее, в чём бы оно ни заключалось. Но Создатель, похоже, не имел привычки вмешиваться в казарменные дела. Людеке с размаху швырнул Хайнца спиной на бетонный пол – удар отозвался во всех внутренностях, а в затылке взорвалась такая боль, будто туда врезался пушечный снаряд. Хайнц с трудом приподнялся на локтях, отыскивая взглядом качающийся и пульсирующий потолок, норовящий переместиться куда-то за стену. Фрибель сказал уже от двери:

– Только не сделай его инвалидом.

– Я щас покажу этому дристуну литературу! – злорадно объявил Людеке, а Хайнц всё ещё не понимал, что его ждёт. Не успел подняться, как его вновь повалили на спину – Гутман с Хафнером, два оперившихся птенчика из «Гитлерюгенда», за прошедшие полмесяца успевших так крепко подмазаться к заместителю командира, что у них с Людеке установилась прямо-таки телепатическая связь, где оба паршивца непременно оказывались стороной принимающей и незамедлительно исполняющей. По одному невразумительному движению волосатой унтершарфюрерской лапы они резво подскочили к Хайнцу, Гутман уселся ему на ноги, припечатав своей задницей его голени к холодному полу, и впился жёсткими пальцами в колени, а Хафнер развёл руки Хайнца крестом, всем весом навалившись и ухмыляясь в лицо. Всё это называлось «товарищеским участием в воспитательной работе». Хайнц, распяленный на бугристом полу, чуть слюной не подавился от ненависти. Далеко вверху вздрагивал пятнистый потолок с кривым жестяным плафоном, в котором, как гнилая картофелина в тюремной миске, желтела загаженная мухами лампочка. Слева в очень непривычном ракурсе уходил в полутьму ряд бледных в прозелень лиц сослуживцев. Потом в эту странную картину – так, наверное, видят мир казарменные мыши – вторгся Людеке. Низ подбородка у него был в тёмных полосах невыбритой щетины. Он наклонился, уперев руки в бока. «Ну что он будет делать? – изнывал Хайнц. – Бить, что ли, будет, по животу, по яйцам? Да не имеет он такого права, избивать солдат…» Реалист в Хайнце вполне отдавал себе отчёт в том, что понятия «право» и «законность» безнадёжно неусвояемы примитивным, как водоросли в доисторическом океане, сознанием Людеке, который под своей койкой хранил длинную толстую плеть, скрученную из старых телефонных проводов в металлической оплётке, – этим инструментом он на днях выдрал за нерасторопность Вилли Фрая, вчерашнего школьника, не умеющего ещё сдерживать слёзы. Хайнц упрямо закусил губу и решил для себя, что эти сволочи не выбьют из него ни звука, пусть хоть какую мерзость затевают.

Людеке склонился ещё ниже.

– Рядовой Рихтер! Назовите главную обязанность солдата войск СС!

Хайнц закашлялся.

– Повиноваться… – остальные слова застряли в глотке.

– Вот именно!!! – взревел Людеке. – Повиноваться! Подчиняться приказам! А не шляться где вздумается!.. Солдат должен быть солдатом!!!

«Какое потрясающее умозаключение», – совсем в скобках отметил Хайнц, как всегда в минуту серьёзных неприятностей от какого-то третьего лица с отстранённым интересом наблюдая за расслоением собственного сознания – одна его часть боится до тошноты, вторая ехидничает, третья… третья гадает, каким способом унтершарфюрер дышит с такими зарослями волос в носу.

– Ты куча говна, а не солдат! – продолжал сотрясать воздух Людеке. На сальных висках масляно блестели дорожки пота. – Сучье отродье, вшивое животное! Ты не выполняешь обязанностей! Ты – вот чем занимаешься! Дрочишь в бумагу! Это называется именно так! Что это за сопли?! Что это за дерьмо?! Ты солдат или целка на выданье?!! – При последних словах Людеке бешено рванул клапан левого кармана на кителе Хайнца. Клапан наполовину оторвался, пуговица, сверкнув, ускакала прочь по коридору. Людеке выпотрошил карман, окончательно разодрав, – Хайнц принялся отчаянно извиваться, пока ещё молча, – и тут Людеке вытащил двумя пальцами и поднял кверху на всеобщее обозрение книжечку в кожаном переплёте. Вот тогда Хайнц заорал. Что-то очень глупое и безнадёжно бессмысленное: «Это моё! Не имеете права!..» – а может, вовсе без слов. Такого паскудства он и вообразить не мог. Он вообще раньше не представлял себе, что такое бывает. Людеке раскрыл дневник на первой попавшейся странице и начал что-то зачитывать, нарочно коверкая слова. Солдаты в строю жевали губы и отводили глаза, а Гутман с Хафнером, отличники и активисты, ухмылялись во всю пасть, гадёныши. На левом кармане чистенького кителя Хафнера болтался спортивный значок Гитлерюгенда. «За мастерство в ГЮ». Хайнц принялся плеваться, пытаясь попасть в низко склонённую морду этого «мастера». Слюна холодной водяной пылью оседала на лице. Тем временем Людеке выдрал из книжечки пачку листов и широким взмахом рассеял по коридору, остальное бросил на пол рядом с Хайнцем.

– Рядовой Рихтер! Встаньте! Подотрите этим хламом вашу грязную жопу!

Краем глаза Хайнц увидел, как вытянувшийся по стойке «смирно» Вилли Фрай изо всех сил зажмурился, сморщив веснушчатый нос.

Хайнц так рванулся, что прижатые к полу руки едва не вылетели из плечевых суставов.

– Ну-ка, помогите этой бабе стянуть штаны, – распорядился Людеке.

Удобно усевшийся на голенях упитанный Гутман потянул розовые лапки к поясному ремню Хайнца.

– Уйди к чёрту, пусти, тварь!!! – хрипло взвыл Хайнц и так дёрнулся в сторону, что Хафнер, пытаясь удержать жертву, склонился ниже, чем следовало, и Хайнц, рванувшись вперёд, лбом ударил его в нос и подбородок – с отвратительнейшим тупым стуком. Хафнер, мыча и хлюпая, зажал обеими руками разбитую физиономию, а Хайнц уже вовсю ссаживал костяшки кулаков о зубы Гутмана, в бесконечном изумлении от такого оборота дел раззявившего хлебало. Увернувшись от чьего-то пинка, Хайнц вскочил на ноги, от души врезал по уху Гутману, отплёвывающемуся кровью, наподдал подвернувшемуся хныкающему Хафнеру и, завывая что-то непотребное, бросился на унтершарфюрера Людеке.

Дальнейшее Хайнц знал по чужим рассказам. Он сразу упал без сознания, получив от Людеке удар по голове, а через несколько секунд в казарму прибежал Фрибель – во время драки ор, по словам товарищей, стоял оглушительный, вопли Хайнца, наверное, слышали даже в штабе.

Фрибелю пришлось-таки срочно извлекать из небытия полумифического оберштурмфюрера, потому как именно в его ведении находились вопросы об одиночном заключении – «строгом аресте» – и штрафных работах. К разочарованию Фрибеля, обер-штурмфюрер, нехотя материализовавшись, не проявил должного интереса к малозначительному делу о драке, развязанной неким злосчастным новобранцем, и, с одобрения высших сфер, представленных недосягаемым комендантом, позволил Хайнцу отделаться тремя сутками гауптвахты с выходом на работы в качестве полотёра в главном здании расположения.

Под конвоем, состоявшим из одного дружелюбного солдата штабной охраны, Хайнц три дня ходил мыть офицерские сортиры. Так Хайнц впервые побывал в «штабе», как здесь называли большое, но изящное каменное строение семнадцатого века, бывший дворец какого-то давно загнувшегося от позорной болезни герцога. Что это за штаб и к чему он относится, никто толком не знал, да особо и не спрашивал. Внутри были мраморные лестницы, тёмно-бордовые ковры по всем коридорам и резные дубовые панели на стенах. А ещё там по всем углам тускло блестели рыцарские доспехи в полном комплекте. Хайнцу было интересно, как они так стоят, не падая.

В туалетах (а они имелись на каждом этаже, чтоб господа офицеры далеко не бегали) было безлюдно, свежо и очень тихо. На белом кафеле уютно лежали скошенные прямоугольники солнечного света. Окна оказались просто замечательными: высокими, стрельчатыми, стёкла снизу были матовые, будто в изморози, и с затейливыми готическими завитушками, словно выведенными по инею нагретым на огне металлическим пером. Краны на умывальниках сверкали так, будто участвовали в параде, который принимает сам фюрер. Скруглённые брусочки мыла пахли травами, а в углу скромно присутствовала плетённая из проволоки симпатичная корзинка, в которой Хайнц с радостным интересом обнаружил два белейших листочка, скатанных в аккуратные шарики. На одном листе были записаны столбцами какие-то цифры, а снизу красовалось крупное и старательное сообщение: «Мориц тут был и признаков разумной жизни не нашёл». На другом был изображён в профиль очень брюзгливый носатый типус, и под рисунком было торопливо нацарапано: «Гюнтер, это ты». Кроме того, на подоконнике кто-то забыл прекрасный, совсем ещё длинный кохиноровский карандаш, который Хайнц благодарно присвоил.

По сравнению с казармой, офицерский нужник был настоящим раем на грешной земле. Хайнц, без шуток, запросто согласился бы жить в таком чудесном месте.

Беззаботно насвистывая, он водил полусухой тряпкой по ослепительно-белой стене и за дверью, там, где не очень хорошо видно, открыл для себя примечательный апокриф. Некий обладатель элегантного хвостастого почерка и отточенного тёмно-синего карандаша отчётливо вывел на стене следующее: «Господа, внимание: всё, что вы тут делаете, тоже должно служить великой победе германского народа!» Хайнц очень порадовался такому патриотичному сортирному восклицанию и несильно тёр надпись. Так, чтобы хоть совсем бледная, но осталась. Надо же, оказывается, и среди офицеров люди есть. Интересно, насколько рискованно для офицера оставлять на стенах подобные автографы?

Чины, время от времени посещавшие кафельные покои, относились к старательно скребущему пол солдатику по-разному. Одни приветливо шутили с ним и угощали дорогими сигаретами, а другие требовали, чтоб он сию секунду освободил помещение от своего присутствия на всё время их пребывания в этом самом помещении. Хайнц послушно выходил за дверь. В конце концов, мало ли, может, они там над унитазами секретные шифровки сжигают (правда, Хайнц как-то слышал, что для этой цели в каждом кабинете будто бы имеется специальная жаровня).

Во второй половине дня в белые покои заглядывал конвойный и, ухмыляясь до ушей, объявлял: «Ну что, король унитазов, бал окончен! Пожалуйте на квартиру!» Под присмотром конвоира Хайнц направлялся в приземистую бетонную постройку за гаражами, в свою камеру-одиночку с узкими голыми нарами в торчащих занозах и зловонной дырой в углу. Кормили его два раза в день, просовывая малоаппетитную жратву через отверстие в двери. Утром был кусок чёрствого хлеба и большая кружка с холоднющей колодезной водой. На ужин полагался ещё один кусок хлеба, и ещё одна кружка воды, и в придачу миска слизеобразной каши из крупы не подлежащего установлению сорта. Вечером Хайнц сидел на краю нар, смотрел, как в маленьком забранном сеткой квадратном окошке лиловеет, а затем темнеет небо, и наслаждался тишиной и одиночеством.

На второй день его заключения, как раз после ужина, загрохали тяжёлые задвижки на двери и в камеру ввалился запыхавшийся Эрвин. Хайнц молча посмотрел на него с тревожным недоумением. Эрвин торопливо выгрузил из-за пазухи плоскую флягу и ком обёрточной бумаги, торжественно объявив:

– Хайни, ты герой. Это тебе вместо Железного креста.

Хайнц развернул жёсткие клочья обёрточной бумаги и с умилением обнаружил внутри кусок копчёной колбасы и слипшийся брюквенный мармелад. В отрадно увесистой фляжке что-то булькало. Когда он отвинтил крышечку, запахло вином.

– Слушай, Хайни, ну и зануды эти парни из твоей охраны, я, пока уламывал их, едва не поседел, – возбуждённо разглагольствовал Эрвин, а Хайнц без лишних слов радостно вгрызался в колбасу, с любовью глядя на огненно-рыжие лохмы Эрвина, – не верилось, что такие жизнелюбивые патлы смогут когда-нибудь поседеть. У самого Хайнца волосы были хорошо приспособлены под седину – светлые, пепельно-русые. Да и весь облик Хайнца, не слишком крепкого для своих семнадцати лет, ещё по-мальчишески тонкого, был сработан словно бы с дальним расчётом: мягкие меланхоличные черты приятного лица обещали в будущем обрести интеллигентскую сухую остроту, просторный лоб – стать ещё более высоким за счёт небольших залысин, а чуть близорукие, всегда затенённые серые глаза – скрыться за стёклами очков, которые, несомненно, очень бы ему пошли.

Колбаса оказалась чертовски твёрдой, мармелад и вовсе напоминал доисторическую окаменелость, а вино было препаршивым и сильно разбавленным, но всё-таки это была пища богов. Хайнц жевал с таким усердием, что в ушах стоял хруст, а Эрвин тем временем рассказывал. История с Хайнцем стала почётным примером, способным при случае воодушевить прочих рядовых отделения, и теперь Людеке хоть и горланит по-прежнему, но не рукоприкладствует, поскольку солдаты глядят на него уже волками, а не побитыми собаками. Красавчик и аккуратист Хафнер ходит с разбитым опухшим носом и, судя по отдельным случайно обронённым им фразам, готовит Хайнцу индивидуальный апокалипсис. Гутман непонятно зачем попёрся в санчасть и продемонстрировал там дежурному фельдшеру два выбитых зуба в ладони и две дырки в дёснах, на что фельдшер, сполна подивившись такому кретинизму, резонно заметил, что существует лишь один-единственный доступный ему способ восполнить утрату: посадить зубы на сверхпрочный клей. «Вообще, этих двух поганцев теперь едва над полом видать», – заключил Эрвин. Фрибель был вызван на ковёр оберштурмфюрером, очевидно решившим ради разнообразия на время перейти из области мифов в разряд вещественных явлений, и получил грандиозный разнос за работу с личным составом. Всё отделение собралось под окнами штаба послушать отзвуки бури библейского размаха, обрушившейся на голову подловатого и туповатого Фрибеля. Оберштурмфюрер, как и положено всякому мифическому существу, оказался истинным громовержцем. Хайнц давился вином от разбиравшего его хохота, покуда Эрвин приводил зубодробильные эпитеты, которыми начальство сполна наградило незадачливого командира отделения.

– А знаешь, Хайни, что самое интересное? Оберштурмфюрер вопил: «Не сметь калечить этих солдат!» Кричал, что наше отделение представяет большую ценность. Вообрази, Хайни: мы – ценность!

– Да ладно тебе, – не поверил Хайнц.

– Слушай, он так орал. Грозился, что ещё одна такая драка, и Фрибель отправится на фронт. Вместе с Людеке. Вот ещё что, – Эрвин поднялся с нар, – я, конечно, не ангел, чтобы вывести тебя, как святого Петра, из темницы, но кое-какие чудеса в моих силах, – он достал из-за пазухи плоский предмет, в котором Хайнц не сразу узнал свой дневник, и положил на серые доски. Рядом поставил баночку с канцелярским клеем.

– Собрать я всё собрал, а склеивать ты уж сам будешь. Всё равно тут делать нечего.

Хайнц улыбнулся:

– Эрвин, ты и впрямь просто ангел.

– Давай, ремонтируй свои записи. А после войны пиши книгу, как ты офицерские толчки драил во славу фатерлянда.

– Между прочим, офицерский нужник – курорт, – сказал Хайнц. – Я будто неделю в отпуске провёл.

– Ещё бы. Да всё что угодно лучше, чем наш цербер из «кацет».

– Людеке я в конце концов убью, – мрачно пообещал Хайнц.

– Ну, это ты зря. Он же уникум. Эта обезьяна, оказывается, даже читать умеет. Представь, сколько сил в него какой-то дрессировщик вложил, как же надо постараться, чтобы такое животное грамоте обучить, – попытался пошутить Эрвин. Хайнц только вздохнул. Тогда Эрвин бодро добавил:

– Я вот ещё слышал, на днях наш новый командир приезжает. Ну наконец-то! Офицер, причём какой-то особенный.

– Да мы скорее второго пришествия тут дождёмся, чем командира этого, – уныло ответил Хайнц, бережно взяв на колени растерзанный дневник и заодно словив занозу с колючих досок. – И кстати, от кого ты это слышал, насчёт приезда? Случайно не от Пфайфера?

– Да ну его, – отмахнулся Эрвин, будто отгоняя муху, – кто ж ему верит! В комендатуре говорят.

– А какими ветрами тебя туда занесло?

– Да так. Сегодня с утра опять ящики привозили, только какие-то странные…

– Офицерскую туалетную бумагу, именную, – фыркнул Хайнц. – Наградную.

– Да тише ты, – одёрнул его Эрвин. – Ещё услышит кто. Ну, бывай… И выше нос, ты же герой.

Хайнц действительно стал героем. В отделении, состоявшем сплошь из необстрелянных новобранцев, он занял почётное место сорвиголовы, бешеного парня, запросто способного броситься с кулаками на начальство за попрание своего достоинства и потом легко выкрутиться из неприятностей. Было чему радоваться. Но единственное, что испытывал Хайнц в связи со всей этой историей, был стыд. Мерзкий, липкий и холодный стыд за то, что с ним пытались сделать, распяв в коридоре казармы.

Так или иначе, общественный вес Хайнца в отделении резко изменился, и нельзя было сказать, что Хайнцу новое положение дел не нравилось. Людеке, когда отчитывал его за что-нибудь, больше не лупил и не хватал за шиворот и не вспоминал о дневниковых записках. Гутман от него беззастенчиво шарахался. Хафнер хотел было провести акцию возмездия, для чего долго подкарауливал Хайнца в тёмном тупике коридора, у солдатского нужника, но Хайнц удачно увернулся от пинка в пах и врезал Хафнеру по поджившему носу, а затем пообещал утопить его в сортире. Хафнер больше не лез, а сослуживцам наврал, что поскользнулся в душевой.

Фриц Дикфельд, весёлый человек, никогда не расстававшийся с губной гармошкой, нарисовал на обороте какой-то листовки большой, раза в два больше настоящего, Железный крест, написал внизу: «Именем Фюрера СС-шютце Хайнц Рихтер награждается Железным крестом первого класса» и прилепил всё это безобразие на стену рядом с койкой Хайнца. Там оно висело пару дней, пока не было содрано Людеке.

* * *

Перебрав в памяти события последней недели, Хайнц оценил их как вполне достойные того, чтобы поведать о них дневнику. Он огляделся по сторонам, достал из левого кармана подклеенную книжечку в кожаном переплёте и остро заточенный карандаш, тот самый, что ему оставил в пользование неизвестный офицер, и оглянулся ещё раз.

Углы промозглого, с низким потолком помещения тонули в темноте. Помещение называлось «комнатой досуга», но больше походило на третьеразрядный склад, из которого вынесли мешки с капустой, а взамен затащили обшарпанные канцелярские столы и контуженые табуреты, припадавшие на одну из конечностей, – к тому же стоило на таком табурете хоть чуть повернуться, раздавался подагрический скрип, от которого сводило челюсти, и ножки табурета закручивались винтом. На самой облупленной из четырёх стен мрачновато, совсем по-зимнему синело два квадратных окна. В центре комнаты в круге пыльно-жёлтого света, около стола, расположился примерно десяток солдат, играющих, конечно же, в карты, – других дел по вечерам у них обычно не находилось. Лампа на длинном перекрученном проводе висела над самым столом. К утлому плафону был дополнительно приделан бумажный козырёк, он янтарно просвечивал, темнея по краю зеркально перевёрнутым готическим заголовком. Солдаты хлопали засаленными картами о стол и глухо переговаривались. Иногда под кем-нибудь из них истерически взвизгивал табурет, и сидящий на мгновение замирал с комичным выражением на лице, а остальные похохатывали. Отдельно от прочих, на узкой скамье у входа пристроились Хафнер с Гутманом. Их шепотки холодной струйкой просачивались сквозь приглушённый гомон игроков. Ну прямо как девчонки, подумал Хайнц с отвращением.

У окна, там, где сильнее всего дуло из щелей в рассохшейся раме, за столом одиноко сидел, сгорбившись, Вилли Фрай. Он вдумчиво листал номера «Германии» за прошлые годы. Хайнц не уставал поражаться, какому кретину вздумалось снабдить ублюдочный интерьер солдатской комнаты досуга слежавшимися кучами журналов конца тридцатых и самого начала сороковых годов, причём журналов серьёзных, научных: «Германия», «Биология», «Слова и вещи», «Родовые гербы»… «Слова и вещи» были целиком посвящены науке под названием «ономастика» – Хайнц даже не знал, что это такое, а копаться в макулатуре у него не было никакого желания. Единственным из всего отделения, кто охотно рылся в этой свалке, был Вилли Фрай. Ну и ещё иногда Эрвин – по настроению. Фрай листал журналы так бережно, словно сидел не в казарме, а в публичной библиотеке. В стандартных солдатских развлечениях Вилли никогда не участвовал. Не умел курить, на дух не переносил шнапс, а игру в карты находил смертельно скучным занятием. Среди семнадцати-восемнадцатилетних Вилли Фрай считался малолеткой – ему было шестнадцать. Солдаты его всячески унижали, а он держался отчуждённо. Не дичился только Хайнца, Эрвина да ещё Фрица Дикфельда – потому что они над ним никогда не издевались, в отличие от прочих. С того самого дня, как было сформировано их странное, никому не нужное, никчёмное отделение, Хайнц часто задавался вопросом, на кой чёрт кому-то взбрело в голову выдернуть Вилли из-за школьной парты и отправить на службу в Ваффен-СС.

Однажды Вилли рассказал Хайнцу с Эрвином, как это произошло.

Весной по городку, где жила семья Фрая, поползли слухи, будто эсэсовцы приезжают в трудовые лагеря (обязательные для каждого молодого немца), там собирают юношей в каком-нибудь помещении побольше, якобы для того, чтобы зачитать важное сообщение или устроить лекцию, а затем шантажом и угрозами вынуждают парней подписывать заблаговременно подготовленные бланки заявлений о вступлении в войска СС. Именно таким образом в «элиту» чуть было не загремел старший брат Вилли – он, едва завидев из окна пару автомобилей, из которых деловито вылезали люди в серой униформе, всё сразу понял и побежал прятаться на чердак. Там, в пыли, между часто натыканными стойками и подкосами, подпирающими пологие стропила, он просидел до самого вечера, помня об отцовском наказе не сметь связываться с СС. Получил нагоняй от руководителей, но зато лишился сомнительной чести носить на воротнике эсэсовский символ – сдвоенные руны-молнии. А через два месяца его по призыву загрёб вермахт.

Сам Вилли в то время только начал учёбу в профессиональной школе и наивно полагал, что в учебные заведения эсэсовцы не сунутся. «Как бы не так», – хмуро повторял он, щелчком сбрасывая соринки с рукава серого кителя. Как-то утром на доске с расписанием нарисовалось огромное объявление, полуметровыми буквами вопиющее о том, что после обеда состоится лекция – «чего-то там про укрепление национал-социалистического мировоззрения» – и что явка на неё для всех обязательна. Перед входом в аудиторию торчал замурзанный тип в штатском, он быстро, но остро – будто ножом резал – оглядывал каждого входящего и в соответствии с одному ему ведомыми критериями отбирал слушателей: кому-то позволял входить, а кого-то отправлял прочь. Оглядев Вилли Фрая – весьма и весьма высокого для своих лет, светловолосого и голубоглазого, – потасканный чмырь спросил про возраст; получив ответ, досадливо поморщился, но велел входить. Аудитория была уже битком набита. Вилли зажали в самый угол. Хмырь в штатском вкатился внутрь, за ним вошли трое подтянутых господ в эсэсовской форме (один нёс кипу бумаг), а вслед за офицерами впёрлись двое полицейских и один преподаватель. Полицейские заперли дверь на ключ, да ещё встали по сторонам от неё. Главный эсэсовец – Вилли тогда не умел толком различать их звания – взобрался на возвышение за преподавательской кафедрой и после краткой и неуклюжей речи о роли каждого немца в деле достижения победы, о величии службы в войсках СС и о воинском долге немецкого мужчины приказал всем становиться в очередь на заполнение заявлений. Аудитория забурлила, ропот покатился с задних рядов к кафедре. Срывая голос, офицер закричал, что это якобы «личный приказ самого фюрера» – «призывать в элитные войска образованную молодёжь, которая так нужна на фронте». Младший офицер тем временем раскладывал на столе бумаги, а его помощник бестолково махал на толпу руками, пытаясь призвать учащихся к порядку и тишине. Преподаватель стоял как манекен. Замызганный хмырь тщился отвоевать у молодых людей стулья для того, чтобы предоставить подпорки под эсэсовские седалища. Главный эсэсовец, надсаживаясь, вторично приказал становиться в очередь – «иначе всех вас арестуют и отправят в концлагеря за невыполнение приказа фюрера». Парни нерешительно переглядывались, повторяя друг другу: «Приказ фюрера!» Задние ряды вдруг ломанули к двери, отбросив чмыря в штатском и снеся стол с бланками. Полицейские достали пистолеты. Тогда взвизгнули створки дальнего окна. Главный эсэсовец, трупно пожелтев от бешенства, выхватил пистолет и пальнул в потолок. На мгновение все замерли, пригнувшись под весом звенящей тишины. Потом двое учеников медленно подняли опрокинутый стол. «Что за трусливое стадо! – возопил эсэсовец. – Скопище слюнтяев! Сейчас, в эти самые минуты, наши солдаты героически сражаются за будущее великой Германии! А что делаете вы? Вы позорите немецкий народ! Вы предаёте нашего фюрера! Можете ли вы после этого называться немцами?!» Несколько рук потянулись за рассыпанными по полу бумагами. В длинной очереди подписывающих заявления Вилли оказался одним из первых. «Я не хочу быть трусом», – сказал он дома разгневанному отцу.

Эта история в целом оказалась похожа на «принудительно-добровольное» вступление в войска СС Хайнца и Эрвина. Эрвину по окончании школы незамедлительно пришла повестка из призывного пункта, и, когда он явился по указанному адресу, там объявили, что никаких университетов ему не будет, пока он не послужит отечеству в войсках СС. Что же касается Хайнца, то у его родителей были связи в нужных кругах, и человек, занимавший в эсэсовской иерархии далеко не последнее место, обещал устроить всё так, чтобы единственный сын Рихтеров не попал на фронт. Пока неизвестный Хайнцу эсэсовец вроде держал своё обещание.

Рассказ Вилли Фрая был подробно записан в Хайнцовом дневнике. Прежде Хайнц на несколько страниц расписал, как было сформировано их странное отделение, – солдат привозили из разных мест и в самом различном качестве – Хайнц, например, прибыл в должности писаря при одном хауптштурмфюрере, редкостном миляге, обожавшем животных, весельчаке, любившем потешить подчинённых сочными рассказами о том, как он, будучи командиром взвода в составе айнзатцкоманды, вешал польских партизан, а перешёл на более спокойную работу из-за того, что однажды метко брошенная польской девочкой граната снесла ему почти полкрупа.

В окончательном виде отделение насчитывало тринадцать человек, не считая командира, шарфюрера Фрибеля, и его усердного зама, унтершарфюрера Людеке. Это число – тринадцать – суеверного Хайнца угнетало. Их привезли в Адлерштайн – крохотный городок посреди елового леса. Адлерштайн можно было бы даже назвать деревней, если б не его солидные каменные здания, замшелые остатки крепостных стен и внушительных размеров готическая церковь. Всё это Хайнц успел разглядеть, пока они ехали по узким городским улицам.

Расположение находилось на краю города, занимая бывший дворец какого-то аристократа (по россказням новых хозяев, содержавшего целый гарем и околевшего от сифилиса). В плане дворец напоминал широкую букву «Н». Перед парадным подъездом была площадь с недействующим фонтаном, которая использовалась для развода караулов, а ещё предназначалась для автомобилей эсэсовских чинов – машины медленно огибали фонтан по изящной дуге и торжественно причаливали прямиком к основанию высокой лестницы. От площади до глухих железных ворот с витой колючей проволокой поверху распластались в грязи остатки некогда пышного сада. Весь кустарник и все крупные деревья были вырублены; широкие, как столы, пни кругло, слепо смотрели в небо. Хайнц запомнил, как пуст был парк в сумрачный день, когда прибыло их отделение, и никого не было на площади, только тепло желтели окна дворца, да темнели у его дверей неподвижные фигуры часовых. А ещё на огромном пне у дороги, по которой, далеко объезжая штаб, проползла колонна грузовиков, сидел в скорбной позе человек в форме и делал выговор большой овчарке, поводя у неё перед носом свёрнутой в трубку газетой. Овчарка в ответ насмешливо улыбалась и колотила хвостом по редкой пожухлой траве. Человек проследил за неспешным движением грузовиков так, как обычно следят за ходом облаков – всем своим видом выражая невозмутимое философское безделье. Овчарка улыбнулась проезжающим и задорно махнула хвостом. Уже тогда Хайнц подумал, что «сверхсекретный объект», очевидно, насквозь провонял духом хронического ничегонеделания – жалкая кучка офицеров, разочаровавшихся во всём на свете и тихо спивающихся в запертых кабинетах, и рота охранников, вконец опустившихся в тиши провинциального городка. Дальнейшее пребывание в расположении показало Хайнцу, что он был прав, но лишь отчасти – всё-таки в недрах штаба велась какая-то таинственная деятельность, и притом порой весьма активная – кто-то там заседал до полуночи, приезжали какие-то чины, привозился груз неясного назначения.

По обеим сторонам от дворца и позади него находились гаражи, хозяйственные постройки, а также тюрьма, устрашающего вида бетонный бункер на случай авианалётов (казалось, это сооружение однажды ночью вылезло из самых глубин земли) и кирпичные коробки казарм. Как-то раз Хайнц набросал в дневнике примерный план всего расположения, хоть и понимал, что ему сильно не поздоровится, если эта черкатня попадётся на глаза какому-нибудь офицеру.

Хайнц обстоятельно записал события последней недели, включая своё столкновение с Людеке и пребывание под «строгим арестом». Хотел было закрыть дневник, но передумал и ещё раз вывел дату, аккуратно её подчеркнув.


14. X.44.

«Всё по-прежнему. Вопрос: кто мы тут и в каком качестве здесь находимся? Кому нужны? Ведь нужны же кому-то. Солдаты из охраны могут получить увольнение в город. А мы – нет. Мы тут как будто на карантине в изоляторе. Почему? Позавчера Майер с Книттелем канючили, что здесь ни работы, ни развлечений. Что лучше бы нас на фронт отправили. И ещё: „Каждый солдат имеет право на бордель“, – совсем охренели от скуки, раньше от них такого не было слышно. А бордель в городе есть, охранники получают на него к увольнительной специальные талончики. Майер пытался один выменять, Фрибель ему вломил за это. Фрибель – на все „разрешите спросить“ отвечает: „Приказ“. Не подступишься. „Ждите приезда командира“. Ну и где наконец этот командир? Видать, сдох по дороге. Уже полмесяца ждём. Состаримся тут.

Сегодня разговаривали о днях рождения, и вот какая интересная штука выяснилась: все мы родились в июле месяце, разброс в датах – с 7 по 12. Будто нарочно так отделение подобрали. Как это понимать? Случайность? Пытался спрашивать что-нибудь ещё – про родителей, братьев-сестёр и т. д. – пока не послали. Вроде больше ничего общего.

По-прежнему опрашиваю охранников. Насчёт нашего отделения: „Самим интересно, зачем вы тут“. Про обещанного командира: „Говорят, какой-то чокнутый“. Ничего не скажешь, воодушевляет.

Сегодня опять возили на стрельбище. Фрибель в своём репертуаре – очередной перл: „Ствол карабина должен быть как основной, я бы даже сказал главный, жизненный орган солдата“. Всё отделение едва ли не аплодировало.

А кстати, к бордельным талончикам выдают в придачу по три штуки презеров и средства личной гигиены. Говорят, на город приходится всего десяток шлюх, старых и жирных. А Майер ещё к ним хочет. А Райф выцыганил у кого-то из охраны набор порнооткрыток, сейчас они ходят по рукам. Получая их назад, он всегда краснеет как дурак. Из-за этого Курт его всё подкалывает, да только Райф отмалчивается и краснеет ещё больше. Он вообще странный, от него целыми днями ни слова не услышишь».


Хайнц задумчиво почесал висок тупым концом офицерского карандаша – ничего сколько-нибудь значимого больше в голову не приходило. Он засунул карандаш в карман. Заметив краем глаза движение за спиной, судорожно дёрнулся, локтем прикрывая дневник, оборачиваясь, – и виновато-облегчённо улыбнулся, увидев Эрвина с облезлой коробкой шахмат под мышкой.

– Да у вас нервы шалят, сударь, – сказал Эрвин, пинком подогнав к столу табурет и усаживаясь напротив. – Как насчёт турнира?

– Ты же вроде составил неплохую компанию нашим картёжникам.

– Да пошли они в задницу. Сказать, на что они сейчас играют?

– Ну и?.. – без особой охоты спросил Хайнц.

Эрвин, перегнувшись через стол, хотел было что-то прошептать, но уставился куда-то вбок. Хайнц посмотрел туда же и увидел злобно ощерившегося Майера, поводящего указательным пальцем из стороны в сторону.

– Ну их к чёрту, – пробормотал Эрвин. – Потом скажу.

– Не больно-то интересно, – Хайнц лениво расставлял фигуры по облупленной доске. – В прошлый раз я был за белых, – напомнил он, – сегодня ты за белых, да?

Эрвин рассеянно посмотрел в тот угол, где сидел Вилли Фрай.

– Слышь, Вилли, иди-ка сюда. Хватит там плесенью покрываться. Будешь у нас арбитром. А то этот великий стратег опять начнёт у меня ходы назад требовать, когда жареным запахнет.

Вилли Фрай застенчиво улыбнулся и мотнул головой – нет, мол, спасибо, но не хочу.

– Чего ты там такое читаешь, прямо оторваться не можешь? – не отставал Эрвин.

– Про трон Кримхильды, – улыбнулся Вилли Фрай.

– А-а…

– А что это вообще такое? – встрял Хайнц. – Чего в нём интересного?

– Это археологический памятник под Майнцем, – снисходительно пояснил Эрвин. – Стыдно не знать. А ещё сын историка.

– Да я археологией никогда не интересовался, – пренебрежительно скривился Хайнц. – В черепках копаться, вот ещё…

– Это не черепки, – Фрай укоризненно посмотрел на Хайнца. – Это культовое место древних германцев. Там наши предки поклонялись солнцу.

– Херня, – фыркнул Эрвин. – Чушь полная. Обыкновенный древнеримский карьер. Римляне там камень добывали для своих дорог, когда германцы ещё в звериных шкурах ходили. А наши учёные готовы объявить это место всем чем угодно, потому как там, видите ли, пара свастик на стенах нацарапана.

– Вот тут один тоже опровержение пишет, – Фрай перевернул страницу. – Студент Мюнхенского университета, представляете? Можно сказать, наш ровесник – и в таком журнале напечатался…

– Серьёзно? Ну-ка, покажи! – потребовал Эрвин, соскочил с табурета и в ту же секунду оказался за спиной Вилли Фрая. На студенчество Эрвин готов был молиться. Во сне он часто видел себя не в казарме – в огромной светлой аудитории, а шарфюрер Фрибель сказочно преображался, прямо поверх униформы обрастая штатским костюмом, обзаводясь очочками, сообщающими его физиономии порядочность и учёность необыкновенную, получал в руки папку с лекциями, отчего вдруг начинал говорить полноценным литературным языком, и, скрипя мелом, размашисто записывал на доске латинские термины. Армию Эрвин ненавидел – за муштру и самодовольную унтерскую тупость. Из школы он перенёс в казарму свою репутацию всезнайки, и в отделении им даже немного гордились, как обычно гордятся силачом или острословом.

Эрвин протянул руку над плечом Фрая и приподнял тяжёлый отсыревший журнал.

– А ведь и правда студент. Слышь, Хайнц?

Хайнц за компанию подошёл посмотреть. Статья занимала страницу и являлась репликой на вялую многостраничную писанину какого-то профессора. Пробежавшись взглядом по первому столбцу, Хайнц с удивлением отметил, что по сути статья была ядовитейшим разносом, беззастенчиво распотрошившим в клочья слащаво-народнический бред сановитого учёного. Обаятельный колючий сарказм пришёлся Хайнцу по душе, и он с любопытством посмотрел на блёклую фотографию в левом верхнем углу страницы. Парню на снимке наверняка должно было быть за двадцать, но выглядел он сущим школьником: светловолосый и лохматый, с мягкими чертами тонкого лица, с неказистыми, чересчур большими круглыми очками на носу – а ещё он жизнерадостно улыбался во весь рот – Хайнц поймал себя на том, что глупо лыбится в ответ.

Эрвин тоже улыбался – радовался, видать, за этого студента.

– Скорее всего, сынок какого-нибудь ректора, – решил проявить скепсис Хайнц. – Сидит сейчас где-нибудь в министерстве образования и статейки пописывает, а мы тут отправки на фронт ждём.

– Да ну тебя, – обиделся Эрвин. – Он, может, давно где-нибудь в брянских болотах гниёт, а ты тут на него…

Хайнц ещё раз взглянул на снимок и вдруг увидел вместо улыбки жуткий мертвецкий оскал коричневых дёсен в клочьях сгнившей кожи, разбитые очки, склизкое копошение в заплесневелой униформе, осколки снаряда, застрявшие под рёбрами… Хайнца перетряхнуло. А у какой-нибудь за одну ночь поседевшей женщины такая фотография до сих пор стоит на каминной полке. Хайнц вспомнил, что уже больше месяца не писал родителям, – завтра же напишу, поклялся он про себя. И с внезапной горечью подумал: «Господи, ну пусть этот симпатичный парень останется жив!»

* * *

После отбоя Хайнц взбил кулаком плоскую, как выброшенная на берег рыба, подушку, чтоб была повыше, и с головой укрылся колючим провонявшим мышами одеялом, чтобы поскорее согреться. В небольшом помещении – для сна отделению была отчего-то выделена особая комната – стояла пронзительная тишина. Возле окна по полу через равные промежутки времени проходил веер стерильно-белого света, прорезая сине-серый сумрак, – это прожектор с вышки обшаривал двор. Далеко залаяла собака. Хайнц моргал, чувствуя песок в глазах. Спать почему-то расхотелось. Он повернулся на бок, чтобы лучше видеть окно. На соседней койке свернулся Пфайфер. Прожектор, заглядывая в комнату, серебрил мелкие ворсинки на его одеяле. Всё чудилось, что в дверном проёме кто-то стоит, хотя дверь была плотно закрыта. Хайнц с минуту пристально глядел на неё и, успокоившись, повернулся на другой бок.

– Хайнц, приём, – отчётливо прошептали с соседней койки. – Ты что, спишь?

– Уже нет, – Хайнц раздражённо отбросил одеяло. – Ну чего тебе, Пауль?

– А ты почему не спишь?

– А ты почему?

– А я охренительную новость узнал, вечером рассказать не успел. – Пфайфер приподнялся на локте и шумно поскрёб пятернёй недавно обритый затылок. На фоне окна его голова выглядела чёрным ушастым силуэтом с лунной каёмкой, лица совсем не было видно, но Хайнц чувствовал, как Пауль вкусно улыбается, до поры пережёвывая рвущиеся с языка слова. У Пфайфера всегда были новости, и они всегда были «охренительными». Из любой ерунды, яйца выеденного не стоящей, он умел создать аппетитную сенсацию, и, как всякого самозабвенного художника, его нимало не беспокоил тот факт, что сведения, расписанные его без устали работающим воображением в самые экзотические цвета, напрочь теряли после такой высокохудожественной обработки свою главную ценность – достоверность. Он щедро делился самодельными сокровищами со всеми окружающими – высшей наградой для него были изумлённые восклицания собеседника – и по-настоящему страдал, если его не терпящая простоя фабрика скандальных новостей и невероятных историй не имела возможности сбыть свой яркий, броский, но совершенно никчёмный и в придачу скоропортящийся товар. Сослуживцы раскусили Пфайфера ещё в первые дни, так что его россказни давно уже не воспринимал всерьёз никто, кроме Вилли Фрая, который верил любой небылице, как ребёнок.

– Ты, наверное, слышал, что к нам на днях наш новый командир приезжает, – выдал Пфайфер своё коронное вступление. Его бесчисленные сообщения частенько начинались именно с этих слов: «Вы, наверное, слыхали, что…» – и дальше обычно шёл какой-нибудь приевшийся слух, давно уже муссирующийся и оттого выцветший и почти развеявшийся, но вдруг получающий новую жизнь в медовых устах божьего соловья Пфайфера.

– Ну слышал – и что? – со злой скукой спросил Хайнц. Спать совершенно расхотелось – а это означало, что, заснув-таки под утро, завтра на зарядке он будет чувствовать себя трупом, а на поверке будет стоять как бревно, то и дело заваливаясь на бок, и все силы прикладывать к тому, чтобы держать глаза открытыми и не прослушать свою фамилию. – Ну и когда наконец он прикатит?

– Дня через три. И, между прочим, он не простой офицер – а работник оч-чень секретной организации. – Пфайфер аж облизнулся. – Угадай, какой?

– «Лебенсборн», – брякнул Хайнц самое нелепое, что только пришло в голову, и решил выхватить у Пфайфера эстафету заливистого вранья, чтоб тот поскорее заткнулся: – Приедет спец из «Лебенсборна» и будет нас учить, как делать арийским матерям арийских детишек. Десять здоровых детей – Железный крест первой степени. Можешь завтра всем рассказать. А сейчас спи.

– Какой тебе «Лебенсборн», бери выше – «Аненэрбе»!

– Пфайфер, – строго произнёс Хайнц.

– А? – несколько обескураженно отозвался тот. – Ну чего, говори.

– Тебя хорошо засылать в тыл к врагам, вот чего. В качестве новейшего оружия с гигантским радиусом поражения. Называется дезинформационная бомба. Кому угодно вынесет мозги. Надо будет предложить учёным из твоего «Аненэрбе».

– Ну почему оно моё? Я насчёт «Аненэрбе» серьёзно говорю!

– Пфайфер, заткни шипелку, пока всех тут не перебудил!

– Ну, раз тебе неинтересно…

– Да, неинтересно, я спать хочу! – Хайнц демонстративно сунул голову под подушку и так рванул на себя одеяло, что оголившиеся пятки окунулись в холод. Он подобрал ноги и прислушался к внезапному скрипу на верхнем ярусе. Через секунду оттуда раздался шёпот Эрвина:

– Слышь, Пфайфер, по-моему, ты чего-то здорово напутал. «Аненэрбе» – это общие СС, а мы – войска СС. С каких это пор штафирки будут нами командовать? Представь себе, какой-нибудь доцент. И вот он приезжает командовать пехтурой. Чепуха ведь! Да ему одного взгляда на Людеке хватит, чтоб от безнадёги на собственных подтяжках повеситься!

– Мало ли, может, «Аненэрбе» зачем-то понадобилось вооружённое отделение, – предположил Пфайфер.

– Ага, отделение… Маловато, тебе не кажется? Кому нужна дюжина новобранцев?

Ну всё, воодушевился Хайнц, сейчас Эрвин уничтожит этого свистуна. Хайнц приготовился слушать и поддакивать, но тут в дискуссию вступил ещё один собеседник: Курт Радемахер, несчастливый обитатель верхнего этажа Пфайферовой койки, он мог засыпать только в полной тишине, отчего возымел привычку регулярно хулить болтливого соседа снизу самыми чёрными словами. Вообще, по убеждению Радемахера, почти каждый человек на свете заслуживал того, чтоб его если не вздули хорошенько, то хотя бы как следует выругали.

– «Аненэрбе»… – растягивая каждый слог, задумчиво прошептал Курт и вынес вердикт: – Дерьмо.

Вердикт, надо сказать, не отличался оригинальностью. Множество вещей куда менее значительных, чем эсэсовское исследовательское общество «Наследие предков», ежедневно заслуживали со стороны Курта в точности такой же приговор. На сей раз Радемахер решил обосновать своё категорическое высказывание:

– Гробокопатели. Могилы разрывают. В костях ковыряются…

– Почему, не только, – вставил предпочитающий объективность Эрвин. – Они разными науками занимаются. Биологией, медициной…

– …в «кацет», – закончил Радемахер. – Над заключёнными. Мне дядя рассказывал.

– Ну так там же преступники сидят, – сказал Пфайфер.

– Всё равно свинство собачье. Вот если бы фюрер знал об этом! Он бы всех этих учёных… Вырожденцев…

– Думаешь, он не знает? – как-то отрешённо, очень по-взрослому спросил Эрвин.

– Ребята, давайте спать, а? – взмолился Хайнц, чувствуя мерзкий холодок внутри, – а ну как их подслушивают, те же стукачи Гутман с Хафнером, проснулись, гниды, и запоминают сейчас каждое слово. Сам Хайнц однажды попался, при всём отделении неудачно пошутив по поводу эсэсовской символики, а именно насчёт черепа с костями, и после имел пренеприятнейшую беседу с Фрибелем о чести и долге в убогом понимании шарфюрера – к счастью, дальше него дело не пошло.

– Куда спать, я ещё не договорил, – взвился Пфайфер. – Этот человек из «Аненэрбе» – представляете? – в чине – не поверите! – обергруппенфюрера!

Радемахер проиграл губами целую симфонию, очень неблагозвучную (Хайнц на него зашикал), а Эрвин жалостливо прошептал:

– Пауль, поди остуди голову. А потом подумай: ну с какого большого бодуна он будет обергруппенфюрером?

– А вы случайно не знаете, к чему могут крысы сниться? – сменил тему Радемахер.

– Вот уж чем никогда не интересовался, так это сонниками, – сказал Эрвин.

– А что тебе приснилось? – полюбопытствовал Пфайфер.

– Дрянь паршивая… – Курт надолго замолчал и, когда уже все решили, что он ничего не будет рассказывать, всё-таки продолжил: – Снилось мне, что приезжаю домой – ну, война закончилась, или вроде того. Как в город приехал, не помню, а помню только, что подхожу к родительскому дому возле нашей пекарни, дверь почему-то нараспашку, захожу внутрь – и никого. Ни единой живой души. Тишина. И солнце как будто во все окна сразу. И пыль, знаете, вертится – махнёшь так рукой, и она кружится в солнечных лучах. Я по всем комнатам побежал, думаю, уехали они, что ли, без меня? Дёргаю ящик отцовского стола – а там шевелится всё, копошится – крысы! Чёртова уйма крыс! Прямо так и попёрли оттуда. Шкаф открываю – на меня лавина крыс рушится, ну и дерьмо, и ведь живые, нюхают чего-то, лезут куда-то, хвосты их эти мерзкие… А потом отовсюду хлынули, изо всех щелей уже высираются, полная дьявольщина! Совершенно дерьмовый сон.

Все молчали. Хайнц думал о своих родителях и о том, что завтра – непременно! – напишет им самое что ни на есть обстоятельное письмо, не просто пару жалких строчек. Пфайфер совсем тихо спросил:

– Курт, а у тебя где семья живёт?

– В Вендельштайне. У нас лучшая пекарня в городе.

– Это где?

– Под Нюрнбергом.

– Бомбят?

– Пишут, что нет…

Все по очереди вздохнули. Эрвин заскрипел койкой, устраиваясь поудобнее, и громко прошептал:

– Да ладно вам, сны. Я вот как сюда, в Адлерштайн этот чёртов, попал, так почти каждую ночь такую пакость вижу, что впору от нервов лечиться. Сейчас вот только, пока вы меня не разбудили, видел какую-то бабу без головы. Причём ходячую.

– А я, – фыркнул Хайнц, – наоборот, башку без всего остального. Летающую.

– А Пфайфер видел во сне обергруппенфюрера, – заключил Радемахер.

– Обезглавленного. Фуражка над пустым местом висела.

– А башка вокруг летала!

– И крысы по нему ползали, из карманов вылезали…

Под утро Хайнцу приснился обергруппенфюрер СС. Он прошёлся перед строем – его серое кожаное пальто блестело под мелким дождём – и остановился напротив Хайнца. Обергруппенфюрер вытащил из бездонного кармана десяток живых крыс, связанных хвостами, и торжественно сообщил, что руководство «Аненэрбе» поручает рядовому Рихтеру исследовать этих крыс на предмет проверки расовой чистоты.

Адлерштайн

17 октября 1944 года

Колонна муравьёв совершала марш-бросок с полной выкладкой. Несколько солдат тащили тонкие прутики, один – какую-то мелочь с зеркальными крылышками, и ещё один волок многоногую каракатицу втрое больше себя самого. Муравей-офицер – во всяком случае, Хайнц решил, что это именно офицер, потому что он был самым большим и самым чёрным среди прочих, – шествовал в середине колонны налегке и нервно поводил усами: наверное, подозревал, что впереди его отряд ждёт засада. Это была дерзкая вылазка – пересечь обширную местность, напрочь лишённую укрытий, да ещё почему-то на такой высоте, да ещё в середине октября – правда, последние три дня были по-летнему тёплыми, вчера Хайнц даже видел бабочку, – но нельзя было сказать наверняка, что будет с погодой уже вечером – муравьи это, очевидно, знали и очень торопились. Может быть, они спешили присоединиться к своей армии. А возможно, их муравейник, подготовившийся к зиме, разбомбил сапожищами кто-нибудь из охраны расположения, и группа уцелевших защитников искала убежище. Колонна муравьёв отважно преодолевала бескрайнюю пустыню, которая для Хайнца была лишь широкими деревянными перилами. «Интересно, что они обо мне думают? – рассуждал Хайнц, почти уткнувшись носом в перила. – На что я, по их мнению, похож? Или они меня просто не замечают?» Хайнц отошёл подальше, чтобы ненароком не подавить полвзвода, и уселся на дощатый настил сторожевой вышки, свесив ноги вниз, в голубую просвеченную солнцем пустоту.

С дозорной вышки был виден целый мир. Поднявшись на неё, всегда можно было убедиться, что вселенная за пределами расположения ещё существует, несмотря ни на что. Даже несмотря на чудовищные слухи из штаба о том, что два фронта с двух сторон накатываются со скоростью горной лавины.

Этим утром солнце рассеивало над миром остатки тумана. Столбы света торжественно стояли в бледной дымке среди древней еловой черноты и тёмной паутины влажных ветвей старых лип. Пятеро солдат, рассевшихся возле перил, молчали, словно в церкви. Молчал и караульный, которому, единственному из всех, действительно полагалось в этот час находиться на вышке и гонять от неё самовольщиков из отделения Фрибеля, с утра вздумавшего занять солдат полезным делом – уборкой казармы. «И чтоб под койками тоже мыли! Я ведь потом обязательно пройдусь под вашими кроватями, посмотрю! Ну чего вы ржёте как свиньи? Я что, непонятно объясняю?» – распорядившись таким образом, Фрибель убыл в штаб, где, по некоторым заслуживающим доверия данным, застрял всерьёз и надолго, получая от начальства таинственную инструкцию. Людеке же ещё с вечера траванулся каким-то спиртосодержащим пойлом и, к жеребячьей радости всего отделения, временно избавил рядовых от своего обременительного присутствия. Утро было чудесным. Разлив воду по полу казармы, солдаты разбрелись кто куда.

При влезании на благословенную дальнюю угловую вышку, несмотря на удобство её расположения – кругом были глухие стены складов, – следовало соблюдать известные меры предосторожности. Нужно было, во-первых, идти к ней по одному, во-вторых, сворачивать за хозяйственные постройки ещё до складов, и к тому же очень желательно было придать лицу выражение крайней сосредоточенности, а походке – максимальную степень солидной поспешности, будто ты направлен каким-нибудь офицером с важным поручением и изо всех сил стараешься не расплескать из головы пункты этого поручения на долгом пути.

Таким образом, нарушая самые устои дисциплины, на вышке компанию караульному составили пять бездельников.

Деревянная, выбеленная дождями и ветрами площадка с хилым подобием навеса словно плыла куда-то в солнечной тишине. Вот так взять бы и улететь, подумал Хайнц. Куда-нибудь бесконечно далеко. Дощатый настил вместо ковра-самолёта, съестные припасы – огрызки сухарей в кармане, и станковый пулемёт – чтобы защититься от врагов. Ствол пулемёта в отливающем синевой дырчатом кожухе тупо пялился на город раструбом пламегасителя. А крутые черепичные крыши города свежо блестели, между ними виднелись туманно-серые группы деревьев с ещё не осыпавшимся кое-где золотом листьев, и небо над всем этим было такое пронзительно-синее, какое бывает только осенью. Справа невдалеке высилась тёмная, будто обугленная, церковь с узкой и острой, как вершины обступивших её елей, готической колокольней. От церкви до самого расположения тянулось обширное кладбище с печальными бледными берёзами и траурной чернотой почти оголившихся лип. С вышки хорошо были видны древние каменные кресты с тяжёлыми толстыми основаниями и покрытые мхом плиты, среди них попадались нищие захоронения последних лет. Обычно на кладбище старались не смотреть, глядели на город, на редких прохожих, и иногда лениво переговаривались ни о чём. Но в этот раз разговор зашёл именно о кладбище.

– Как-то раз я наткнулся на любопытную статью, – неторопливо рассказывал начитанный Эрвин. – Знаете, эти старые издания всяких спиритических клубов и тому подобное. У нас дома на чердаке полно этого хлама. В общем, в той статье было написано, что над свежими захоронениями будто бы остаются на несколько недель сгустки какой-то там энергии. Вроде прослойки между телом и духом. Тело в земле, душа на небесах или где ей там положено быть, а сгусток энергии летает около могилы, покуда не рассеется. И находиться среди таких штук не очень-то полезно. Недаром кладбища считаются мрачными местами. Может, всё это и чепуха, но применительно к нам кое-что объясняет. Например, постоянные ночные кошмары.

– Нагнал зауми, – равнодушно бросил Радемахер, получивший наконец-то долгожданное письмо из дома и на радостях в продолжение целого утра стойко воздерживавшийся от обычной своей ругани.

– Мракобесие, – прокомментировал доклад караульный.

Фриц Дикфельд тихо подбирал на губной гармошке недавно услышанную где-то мелодию.

А Хайнц, самый впечатлительный из всех, поёжился от внезапного озноба:

– Так что, по-твоему, получается, прямо на территории расположения какие-то остатки покойников летают?

– Вроде того, – довольно ответил Эрвин и решил припугнуть нервного приятеля: – А может, и души умерших, не нашедшие покоя… Хайни, не бледней так, ты меня пугаешь.

Караульный, насмешливо косясь на Хайнца, принялся рассказывать что-то про сторожевых собак, которые, по его словам, порой вели себя как-то странно и беспокоились без видимых причин.

– Да заткнитесь вы все, – лениво посоветовал Радемахер. – Лучше уж Майера слушать, как он про баб болтает.

– Давайте-ка я расскажу, – радостно встрял Пфайфер. – Весёленькая история на тему, и аб-со-лютно правдивая. И про баб там тоже есть, – добавил он специально для Курта.

Никто не возражал, хотя все заранее скептически ухмылялись. Не обращая внимания на ухмылки, Пфайфер, потирая руки от удовольствия, приступил к рассказу. История была такая.

Несколько лет назад, ещё до войны, еженедельное эсэсовское издание «Чёрный корпус», снабжавшее читателей не только политическими новостями, но и кое-какой духовно-интеллектуальной пищей, опубликовало на своих страницах статью про старинные немецкие кладбища. Некий щелкопёр живо расписал якобы существовавший у древних германцев полный важного мистического значения обычай, согласно которому юные девушки на выданье должны были пройти инициацию, совокупившись с юношами на могилах предков. Таким образом духи почитаемых героев будто бы могли получить новое земное воплощение, придя в мир зачатыми на кладбищах младенцами. Эта замечательная идея не то была высказана самим рейхсфюрером Гиммлером, не то просто получила у него поддержку. Так или иначе, но Гиммлер рассудил: почему бы эсэсовцам, наследникам великих германцев, и их жёнам не возродить древний обряд? Гиммлер посчитал, что это – безотказный приём, способствующий реинкарнации величайших арийских героев. Чтобы подтвердить полную серьёзность высказанной рейхсфюрером эпохальной мысли, газета напечатала под статьёй внушительный список старинных кладбищ, рекомендованных эсэсовскими исследователями для столь ответственной деятельности. И продолжала затем время от времени публиковать адреса «героических» захоронений. И всё бы ничего, если б номер газеты с этой статьёй не попался на глаза одному молоденькому унтер-штурмфюреру. Молодой человек был свято ограничен, свято фанатичен, всякий приказ начальства воспринимал как предначертание свыше, а всякое пожелание того же начальства – как приказ и готов был, не задумываясь, хоть на голову встать и ногами подрыгать ровно в полдень перед Бранденбургскими воротами, если б какой-нибудь чин ему брякнул, что тем самым он послужит возвеличиванию нации в целом и СС в частности. А ещё молодой человек недавно сочетался браком с милой девушкой в полном соответствии с новомодным языческим ритуалом – перед алтарём, укрытым полотнищем со свастикой, украшенным портретом фюрера, убранным зелёными ветвями, обставленным штандартами и поддерживающими их младшими эсэсовцами, с велеречивым начальником в роли патера. Ожениться-то офицерик оженился, всё честь по чести, да вот, оказывается, для зачатия детей теперь тоже вполне определённый обряд существует. Ну что ж, пикантно. Ладно хоть начальник для этого дела не требуется. Долго не думая, летним вечером, в поздний час, молодой человек запаковался в парадную эсэсовскую униформу, нацепил партийный значок, чтоб духи предков видели, что он не так, разгильдяй какой-нибудь а преданный сын партии и народа, жена его тоже приоделась, – и, дождавшись полуночи, счастливая парочка направилась к одному из рекомендованных газетой некрополей – выполнять священный долг перед рейхом. Ночь была чудесная, и вековые имперские дубы что-то тихо шептали, словно пытающийся ухватить зловредную рифму поэт-романтик, вымучивающий стихотворение про залитое лунным светом кладбище. Кладбище, кстати, было большим – парочка притомилась, выискивая самое внушительное захоронение. Наконец, наиболее помпезное и приемлемое древнее надгробие было найдено, и молодожёны, расстелив благоразумно прихваченный плед, принялись целоваться – необычность обстановки способствовала особенному накалу чувств.

В это самое время в лунную ночь выполз из маленького домика кладбищенский сторож, порядком подзаправившийся и оттого мерно раскачивающийся в такт неверным шагам. Сторожу несвоевременно взбрело в голову проверить, не появилась ли вновь на стене церкви на краю кладбища богохульная надпись «Христос – жид». Старик знал, что надпись поздними вечерами аккуратно подновляют поганцы из Гитлерюгенда, и клялся, что когда-нибудь непременно поймает паршивцев и назидательно выдерет их веником из ядрёной кладбищенской крапивы. И вот сторож направился к церкви, пьяный, как змий, так что ноги понесли его не туда, куда нужно, а в сторону вовсе даже противоположенную. Сторож, седой как лунь, длинновласый, с апостольской бородой, в выпростанной белой рубахе, нёс в руке кольцо с единственным, но очень внушительным ключом от своего дома, и глаза старика от благотворного принятия на грудь горели неугасимым светом. Проплыв мимо замшелых крестов и обогнув мраморного ангела, старик встал как вкопанный: открывшееся зрелище только спьяну и могло примерещиться.

Старательный унтерштурмфюрер, кстати получивший воспитание в строгой католической семье, едва нашёл в себе силы приподняться повыше на руках, чтобы взглянуть на возникшую невесть откуда странную белую фигуру. Ничего толком не соображая, он глянул и обомлел: перед ним стоял, несомненно, святой Пётр, Ключник, с лунным нимбом вокруг главы, с гневно горящими глазами, указующий перстом в небеса и нараспев произносящий что-то на языке ангелов.

У несчастного молодого человека весь огонь в крови мигом обратился в лёд – он разом вспомнил суровые родительские наставления, гласившие, что святые и весь сонм херувимов следят за каждым его шагом. Напрочь забыв про напуганную жену, а уж тем более про намерение осчастливить рейх новорождённым героем, офицерик подхватил штаны и ринулся сквозь кусты очертя голову, в ужасе вовсе не разбирая дороги. Очень скоро он свалился в свежевырытую под могилу яму, да так неудачно, что сломал ногу в двух местах. Бедняга настолько ошалел, что представил, будто земля под ним разверзлась, не вынеся его позора, и закричал предсмертным криком, а потом увидел ровные стены могилы в торчащих обрубках корней, звёздное небо и болтающуюся на ветке фуражку с серебристым черепом. Молодой человек сидел голой задницей на холодной кладбищенской земле, держался за сломанную ногу и рыдал в голос, вымаливая у Боженьки прощение за непотребство.

Больше полугода офицерик ходил на костылях, а затем ещё года два хромал, как имперский министр пропаганды доктор Геббельс. Остаётся добавить, что в ту злосчастную ночь молодая жена эсэсовца всё ж таки понесла, и в должный срок у неё благополучно родился здоровый ребёночек, но, когда ребёночек стал подрастать, выяснилось, что одна ножка у него короче другой, и он будет хроменьким, как его незадачливый папаша, только на всю жизнь.

А офицерик с той поры каждое воскресенье ходит с семьёй в церковь.

– Такой вот гимн служебному рвению, – закончил Пфайфер свою историю. – Кто хочет повторить подвиг?

Солдаты ответили дружным гоготом. Караульный с опаской наблюдал за двором – боялся, как бы громкое ржание полудесятка здоровых глоток не привлекло чьего-нибудь очень нежелательного внимания.

– Я уже слышал эту байку, – заметил Фриц Дикфельд, оторвавшись от губной гармошки. – А ещё у меня двоюродный брат по эсэсовскому обряду венчался.

– А медовый месяц у него тоже на кладбище был? – вставил Радемахер, и все снова заржали.

Караульный постучал прикладом винтовки о настил:

– Катапультируйтесь отсюда, живо. Догоготались. Кажется, к нам целая делегация идёт.

Самовольщики один за другим отработанным приёмом соскользнули по металлической лестнице вниз и бросились врассыпную, скрываясь между тесно поставленными складскими блоками. Хайнц как раз забежал в тёмную щель между стенами складов, оступаясь на битом кирпиче, когда услышал панические вопли:

– Да свои же идут, олухи! Куда вы драпанули? Фрибель вернулся! Злой как пёс!

Через несколько минут вся чёртова дюжина солдат отделения стояла навытяжку перед крыльцом казармы, а шарфюрер Фрибель – прокуренный, серолицый, носатый, мосластый (всё на нём висело и перекручивалось, как на пугале), в жёваной фуражке – ходил перед строем взад и вперёд, как волк по клетке, и сипло выкрикивал:

– Солдаты! Вы опустились ниже некуда! Ниже канализации! На что вы похожи, я вас спрашиваю! Вместо казармы – хлев! Сральня! Свиней разводить можно! Как в болоте!

Последние слова, очевидно, относились к разлитой по полу воде, создававшей весьма условную видимость уборки. Кто-то в строю не выдержал – фыркнул. Парадоксальные высказывания Фрибеля невозможно было слушать сохраняя на лице дубовое уставное выражение.

– Так! Балаган в строю! Отставить! Рядовой Кунц, вы чему лыбитесь? Чего вам смешного? Хотите посмеяться – посмотритесь в зеркало! Вот это и впрямь смешно! Обросли весь, целиком, хуже всякой бабы! Не солдат, а свинья! Я лично отведу вас к парикмахеру, чтоб он вам голову обрил, как задницу! Рихтер, Книттель! Вас тоже к парикмахеру отвести? Смир-рна!

Фрибель остановился, сложив руки за спиной, чуть склонившись вперёд, и вперился холодным взглядом бесцветных глаз в мальчишеские лица солдат.

– Так! Насчёт уборки я потом с вами отдельно поговорю! Раз-долбаи, сукины дети! Языком пол выскребать будете! А сейчас слушать меня внимательно! Имею сообщить вам следующее. Завтра утром приезжает наш командир – оберштурмбанфюрер фон Штернберг! Все запомнили?

По короткому строю прошла лёгкая рябь – все, усмехаясь, оглядывались на хронического враля Пфайфера, уже всему отделению растрезвонившего о том, что звание командира будет не ниже группенфюрера. Радемахер спросил шёпотом:

– Пауль, это и есть твой генерал?

– А-атставить разговоры! – гаркнул на него Фрибель. – Вам тут не рождественский базар! Распустились! Стадо макак на вольном выпасе! Всем заткнуться и слушать сюда! Оберштурмбанфюрер фон Штернберг – особоуполномоченный рейхсфюрера! Все запомнили? Вы, тухлые головы, бочковые селёдки! От вас требуется железная дисциплина! Никакого раздолбайства! Никакого самовольства! С этого дня всякий нарушитель дисциплины немедля отправляется на фронт! Если какой-нибудь говнюк опозорится перед уполномоченным, то будет гнить в окопах и подставлять задницу под русские пули!

Солдаты переглядывались. Пфайфер имел вид торжествующий – всё-таки впервые он со своей болтовнёй оказался как никогда близок к истине.

– Смир-рна! – засипел Фрибель и шумно прочистил горло. – Внимание! Перед оберштурмбанфюрером – не трепаться в строю! Стоять руки по швам! И не шляться перед ним вразвалку, как у вас тут заведено! Прямо беременные индюки! Едва копыта переставляете! – Фрибель продолжал пополнять анналы унтер-офицерского красноречия. Солдаты проглатывали смешки, воображая копытных индюков. – Строевой шаг! – хрипел Фрибель. – Какого чёрта я должен вам про это напоминать? Вы плетётесь, как супоросые свиньи! Всем внимание! Слушай мою команду! Нале-е – во! Шаго-ом – марш! А-атставить! Это что за сортирная походочка? – Фрибель очень натурально изобразил вялую пробежечку пьяного, спешащего в нужник. – Вы способны ноги от земли отодрать? Внимание! Слушай сюда! Одной ногой – раз! Второй ногой – два! – самозабвенно печатал шаг шарфюрер. – Третьей ногой – три!

– Четвёртой ногой – четыре, – в полной тишине радостно закончил Эрвин, и все солдаты повалились друг на друга, изнемогая от хохота.

Адлерштайн

18 октября 1944 года

Утром обещанный особоуполномоченный рейхсфюрера так и не приехал. Отделение получило наряд на уже ставшую привычной разгрузку автомашин – почти каждый день в расположение прибывали грузовики с ящиками, чаще деревянными, иногда металлическими. Эти ящики нужно было перетаскивать в складские блоки, а изредка – и тогда рядом непременно дежурила пара-тройка офицеров из штаба – в подвал дворца. Что находилось в ящиках, солдатам, разумеется, знать было не положено. Пфайфер божился, что якобы подсмотрел однажды, как офицеры вскрыли один ящик, и внутри оказались переложенные ватой человеческие кости с прицепленными к ним бирками, а в другой раз будто бы приметил, что из металлических контейнеров извлекали стеклянные пузыри с прозрачной жидкостью, в ней что-то плавало («Человеческие зародыши!» – делал страшные глаза Пфайфер) – солдаты над всем этим от души потешались. Пфайфер с такой же убеждённостью как-то рассказывал, будто в подвалах штаба водятся крысы размером с собаку и что у коменданта расположения (в нижних карманах кителя нескромно носившего по фляжке со шнапсом и оттого получившего среди солдат прозвище «Бомбовоз») под чёрной повязкой (он воевал всю Великую войну) скрыт механический глаз, которым он прекрасно видит в полнейшей темноте.

В жёлтом электрическом сумраке склада солдаты резво укладывали ящики штабелями и шутливо переругивались. По углам в клочьях пыли и в обрывках старых газет шуршали мыши. Хайнц болтал и смеялся вместе со всеми, но на душе у него было муторно. Он полночи не спал, ворочался на продавленной койке и думал о том, что всё неожиданно само собой уложилось в схему, логичную донельзя. В целом она выглядела так: уполномоченный рейхсфюрера – «особенный» офицер – «Аненэрбе» – отделение новобранцев, содержащееся отдельно от прочих солдат, будто на карантине, и пока никак не оправдавшее своего существования. В пользу «Аненэрбе», про которое ещё никто официально не объявлял, недвусмысленно говорили стопки старых журналов в казарме – все издания так или иначе имели отношение к обществу «Наследие предков» – Хайнца удивляло, почему ему раньше не приходило в голову задуматься над этим вполне очевидным фактом. Зачем оберштурмбанфюреру – подполковнику! – десяток новобранцев? Уж наверняка они нужны ему не в качестве вояк. А в качестве чего?..

Хайнц так взвинтил себя всеми этими мыслями, что до дурноты не выспался и сейчас маялся от свинцовой тяжести в голове, заранее ненавидя треклятого особоуполномоченного, даже не удосужившегося приехать вовремя.

Остальным, видать, тоже было не по себе – специально для наблюдения за парадным подъездом штаба отрядили Вилли Фрая – он периодически выходил из складского помещения, пробегал до проезда, откуда была видна площадь с фонтаном, и возвращался назад, чтобы сообщить: как не было, так и нет никого. У Хайнца всё валилось из рук. Он натыкался на товарищей, всем мешал и к тому же уронил ящик прямо на ногу Радемахеру – тот обложил Хайнца такой отборной руганью, что все складские мыши в панике заметались по углам. В конце концов Хайнца отправили в дозор вместо Вилли Фрая. Дождавшись, пока Фрибель выйдет на перекур (курить в складских помещениях, как и в гаражах, строжайше запрещалось), Хайнц выскользнул вслед за ним в полуотворённые ворота, прошёл за грузовиками, а затем побежал вдоль бетонных, в грязных потёках, стен. Склады и гаражи кончились, осталась только дорога, остатки парка с хилыми редкими деревцами, с обнажённой землёй, испещрённой следами шин, и серая громада дворца, и совсем вдалеке – полоса забора, ворота, вышки. Хайнц забрёл в выкошенный парк, бросил взгляд на площадь – пустую, конечно, – и решил, что надо, пожалуй, поворачивать назад, пока его тут не поймали: среди многочисленных запретов (частенько нарушаемых) был один, грозящий взысканием за праздношатание на территории расположения, в особенности поблизости штаба. Но в этот момент что-то в пейзаже переменилось. Далёкие ворота раскололись надвое, пропуская целое стадо разномастных машин: броневик, армейский «кюбельваген», гражданский «Мерседес» – и всё это в окружении мотоциклов – а затем породистый лощёный зверь, длинный, чёрный, изящный и презрительный («Хорьх?» – гадал Хайнц, щурясь), потом грузовик, ещё один «кюбель-ваген», ещё один броневик – Хайнц уже повернулся, чтобы бежать к складам, но решил досмотреть представление до конца. Чёрный зверь мягко остановился у подножия лестницы, пренебрежительно глядя фарами прямо на Хайнца, а на лестнице тем временем появлялось всё больше и больше встречающих. Открылась передняя дверь, выпуская шофёра, в свою очередь с многозначительной неспешностью подошедшего к задней двери, чтобы выпустить из машины некоего типа, невыносимо длинного, худого, чёрного – чёрная шинель, чёрная фуражка, – а с другой стороны резво выпрыгнул низенький и крепенький малый, тоже в чёрном и с большим чемоданом, – дальше Хайнц смотреть не стал, опрометью бросился к складам. У самых складских ворот его изловил Фрибель – будто нарочно за грузовиком подкарауливал, выскочил, вцепился Хайнцу в плечо и обдал шершавым душком старой, давно не вытряхиваемой пепельницы: «Ты где шляешься, скотина безрогая?! А ну марш на построение!»

* * *

Наверное, со стороны это выглядело, по меньшей мере, странно: на плацу перед казармами выстроилось всего тринадцать солдат, а подле столпилось начальство в полном составе, включая командира роты штабной охраны, к которой формально было приписано отделение, и ещё там был комендант со своей знаменитой чёрной повязкой через глаз, а ещё некий штурмбанфюрер, который здесь явно за всё отвечал, – этого человека Хайнц уже видел однажды, за пару дней до того, как услышал о своём предстоящем переводе в Адлерштайн. Фрибель, обалдевший от такого наплыва разнокалиберных начальников, старательно доложился, срывая голос, а когда к собравшимся присоединился какой-то генерал, Фрибель окончательно ошалел, только деревянно выбросил вперёд и вверх правую руку, надсадно проорав: «Хайль Гитлер!»

На плацу солдаты проторчали около получаса. Некоторые офицеры уходили, затем возвращались. Кое-кто из них ожесточённо спорил. До Хайнца донеслись обрывки разговора командира роты охраны с ответственным за всё штурмбанфюрером: «Я своих парней не отдам, у меня и так некомплект». Штурмбанфюрер раздражённо отвечал в том смысле, что требовался, вообще-то, взвод, а наскребли только жалкое отделение. Ещё добавил: «Лишь для проформы. Ваши всё равно не подойдут по всем параметрам…»

Сопровождаемые офицером из здешних – ну наконец-то – появились двое. Те самые, в чёрном. Хайнц напряжённо разглядывал их, пока они ленивым прогулочным шагом шли по плацу. Парочка была, надо сказать, весьма примечательная. Один, низенький, в унтер-офицерской фуражке с кожаным ремешком, круглолицый и коренастый – эсэсовская форма, чёрная, устаревшего образца, смотрелась на нём как фрак на фермере – пёр с собой огромный угловатый чемоданище. Другой был очень высок ростом. Исключительно высок, худощав и широкоплеч – последнее при столь выдающемся росте и породистой худобе придавало его фигуре рыцарское величие. Ему очень подошёл бы меч-фламберг, подумал Хайнц. У этого офицера – несомненно, пресловутого особоуполномоченного – было длинное узкое лицо и нелепые круглые очки на носу, отражающие блёклое небо. Из-под криво надетой чёрной фуражки с высокой тульёй и плетёным серебристым ремешком во все стороны выбивались соломенно-светлые волосы. Они падали прямо на очки, почти ложились на воротник – странному офицеру явно не помешало бы хорошенько подстричься. Уполномоченный рейхсфюрера был облачён в чёрную шинель, несколько перекосившуюся из-за того, что правую руку он засунул в карман – а в левой нёс нечто вроде трости с позолоченной рукоятью, совершенно непонятную штуку – правда, Хайнца сейчас гораздо больше интересовала очкастая физиономия офицера, отчего-то удивительно знакомая. Дежавю какое-то. И тут Хайнц вспомнил. Ну конечно! Вилли Фрай за столом. Журнал «Германия». Студенческая публикация, фотография рядом с язвительной статьёй. Узколицый парень в больших круглых очках. Это же он и есть.

Эрвин не выдержал, шепнул Хайнцу через соседа: «Да ты только глянь, кто к нам идёт!» – «Вижу», – одними губами ответил Хайнц. Ему отчего-то стало до жути обидно: ещё переживал за этого парня, как бы его, понимаете ли, на фронте не убили. Вот, пожалуйста. Цел и невредим. В вызывающей чёрной униформе тыловой крысы – да что там, к осени сорок четвёртого даже самые замшелые тыловики позаботились обзавестись благородной полевой, серой, униформой, хотя бы для того, чтобы не стать объектом насмешек со стороны сослуживцев. Оберштурмбанфюрер. Подполковник, если перевести на общевойсковой. «Студент». Однако… Интересно, сколько ему лет? Юное, свежее, чистое лицо, удивительно ровной матовой бледности кожа. Он мало отличался от своего фотопортрета трёх– или четырёхлетней давности. Разве что черты лица твёрже. На вид ему было ну от силы двадцать пять, никак не больше. Прокуренный Фрибель, про которого доподлинно было известно, что ему от роду двадцать шесть лет, казался рядом с этим офицером сущим стариком.

Долговязый оберштурмбанфюрер в сопровождении своего – кого? ординарца, персонального грузчика-носильщика, телохранителя? – в общем, холуя – неспешной журавлиной походкой прошествовал мимо группы офицеров, те вытянулись в партийном приветствии, он же только молча приподнял полусогнутую руку. Мнит себя важной птицей, с возрастающей неприязнью отметил Хайнц. Как бы ему не лопнуть от гордости, этому уполномоченному. Радемахер, замерший слева, прошептал на самой грани слышимости: «Первосортное говно, видать». Хайнц под испепеляющим взглядом Фрибеля с трудом зажевал улыбку. И вздрогнул, когда – а может, ему просто померещилось? – длинный оберштурмбан-фюрер зыркнул на него с быстрой ухмылкой, Хайнц ещё успел заметить, что у приезжего офицера явно что-то не в порядке с глазами, – но тот уже отвернулся, обратившись к командиру взвода, в котором номинально числилось злосчастное отделение. Выслушав некое продолжительное донесение, он что-то резко сказал подошедшему штурмбанфюреру, тому самому, который непонятным, но отчётливо ощутимым образом являлся организатором всего мероприятия. Тот стал оправдываться. Хайнц ясно расслышал слова «сжатые сроки» и «строгий отбор по заданным характеристикам». Уполномоченный громко произнёс: «В вашем распоряжении было полтора месяца. Полтора месяца! За это время можно было подобрать целый батальон, а ещё в придачу выучить основные японские иероглифы и написать исследование по рунологии. Чем вы тут тогда вообще занимались?» Голос у долговязого офицера был без армейской задеревенелости, бархатистый, густо окрашенный; выговор – идеальный берлинский.

Круглолицый малый встал рядом с начальником и принялся разглядывать солдат отделения, внимательно так, каждого по отдельности. Он был в чине хауптшарфюрера. Лет двадцати, то есть совсем ненамного младше своего странного командира. Гробоподобный чемодан он так и держал в левой руке, даже не захотел на землю поставить. Хайнц не совсем был уверен в том, что мельком увидел, но, кажется, чемодан был прикован к коренастому малому посредством стальной цепочки и браслета на запястье – прямо как портфель с важными бумагами к иностранному курьеру. Офицер, стоя спиной к строю, так и сяк вертел в руках трость, и наконец-то Хайнц сумел разглядеть её как следует. Эта штука была из светлого дерева, с золотым подобием рукояти в виде каких-то растопыренных крыльев – вообще, она здорово напоминала те причиндалы вроде жезлов, какие Хайнц видел в одной книге про Древний Египет, на изображениях барельефов, в руках не то фараонов, не то жрецов и всяких экзотических божеств с собачьими и птичьими головами. На поясном ремне офицера справа была обыкновенная кожаная кобура, а слева висел эсэсовский кинжал очень странного вида: длиннее, чем положено, на целую ладонь, и рукоять у него была больше обычного. «Боже правый, ну и фрукт», – подумал Хайнц, разглядывая особоуполномоченного, как диковинное тропическое растение. По высокой шее офицера от заросшего затылка спускалась дорожка светлых волос, волосы лежали и на оттопыренных ушах, топорщась в стороны, – Фрибель, ревнитель солдатских причёсок, всё это время так же, как и его подчинённые, неотрывно пялившийся на оберштурмбанфюрера, заметил это вопиющее безобразие и совсем увял, помрачнев лицом и медленно переходя от землистой серости к нездоровой зелени.

К группе офицеров подошёл командир роты штабной охраны и что-то сказал уполномоченному, указав на шеренгу солдат. Тот обернулся. Штурмбанфюрер, организатор непонятного смотра, воспользовавшись случаем, откатился далеко в сторону, глубоко вздохнул и почесал погон.

Особоуполномоченный в сопровождении ротного и ординарца направился к строю. Фрибель встрепенулся. Как заведённый, выбросил вверх правую руку и уже отвалил челюсть, чтобы проорать приветствие, но чёрный офицер дирижёрским жестом остановил его – и Фрибель засох. Ротный выступил несколько вперёд и, почтительно указывая на долговязого офицера, как на некое ценное произведение искусства, объявил:

– Имею честь представить – ваш новый командир. Оберштурмбанфюрер Альрих фон Штернберг. Один из ведущих специалистов «Аненэрбе». Особоуполномоченный рейхсфюрера. Надеюсь, вы понимаете, какая ответственность на вас ложится, – добавил он под конец менее приподнятым и более угрожающим тоном.

Солдаты старательно моргали, взирая на столь сановного начальника со всей требуемой почтительностью.

Высокий офицер оглядел строй. Хайнц вздрогнул, увидев его глаза за очками. На той журнальной фотографии – с очень выгодным ракурсом, с глубокими тенями и наверняка подретушированной – это было незаметно. А сейчас этого не могла скрыть даже длинная чёлка, падающая на стёкла очков. И как ему удалось пройти комиссию при вступлении в СС?.. Офицер был уродом. Левый его глаз, небесно-голубой, смотрел прямо на солдат, а правый, зелёный с прожелтью, очень заметно косил к переносице. И это уродство сразу поломало всю внушительность его статной фигуры и необратимо испортило приятное впечатление от тонкого молодого лица. Всё разом обратилось в фарс. Это было нелепо долговязое лохматое чучело в криво напяленной фуражке – убийственная карикатура на эсэсовца.

Офицер шагнул вперёд, обеими руками сжимая свой древнеегипетский жезл.

– Здравствуйте, солдаты! – объявил он и отчего-то ухмыльнулся, широко, до ушей, став от этого ещё нелепее и гаже. Ответом ему послужила мертвейшая тишина. Фрибель, отвернувшись от него, гримасничал, делая какие-то знаки отделению, но солдаты угнетённо молчали.

– Вижу, вы от меня не в восторге, – ухмылялся офицер, – но это дело поправимое. На сегодня могу сообщить вам лишь следующее. Из вашего подразделения лично мною будут отобраны семь человек. Семеро. За судьбу остальных ручаться не берусь. Вероятно, они останутся в этой части. Но может случиться и так, что они будут отправлены на фронт.

Хайнцу стало холодно, хотя день был тёплый.

Командир роты подал Штернбергу папку со списком личного состава. Вряд ли там были только имена и фамилии – иначе отчего белобрысый офицер так сосредоточенно что-то вычитывал? Указательным пальцем он лихо впечатал в переносицу сползшие очки и, облизнувшись, перевернул страницу. Из-за поредевших облаков выглянуло солнце и бросило искрящиеся блики на многочисленные перстни, украшавшие сухощавые длиннопалые руки офицера, – чего на них только не было, помимо эсэсовского кольца с «мёртвой головой» на безымянном пальце левой руки. В солнечных лучах светлые волосы Штернберга приобрели тот же золотистый блеск, что и рукоять трости-жезла, которую он неудобно держал вместе с папкой. А ещё яркие лучи выявили одну презабавную особенность: оттопыренные уши особоуполномоченного розово просвечивали против солнца.

Офицер начал проводить перекличку – причём, на взгляд Хайнца, весьма неразумным и утомительным способом: после каждого «Я!» подходил к откликнувшемуся рядовому и пристально смотрел ему в лицо. И так шлялся вдоль шеренги от солдата к солдату, держа перед собой папку и древнеегипетскую трость, перехватывая всё это время от времени, чтобы не выпало, да ещё успевая поправлять очки.

Когда офицер подошёл к Фраю, тот повёл себя совершенно неестественным для солдата образом – впрочем, для него, напротив, это был самый естественный стиль поведения. Подросток Вилли, чью непосредственность ещё не вытравили унтер-офицерские окрики, мальчишка, никак не способный внести в свою жизнь армейское правило номер один – никогда не раскрывать рта перед вышестоящим без позволения – малолетка, олух Вилли Фрай радостно улыбнулся уполномоченному рейхсфюрера и заявил:

– А я вашу статью в журнале читал, оберштурмбанфюрер!

Фрибель оскалился, пронзая недоумка Фрая бешеным взглядом. Он бы Вилли, пожалуй, в землю вколотил по самую макушку, если б офицеры на пару секунд куда-нибудь испарились. Что же касается оберштурмбанфюрера, то он лишь ухмыльнулся в своей характерной манере – клоунская улыбочка до ушей на длинном лице, совершенно идиотическая при его уродском косоглазии – и прокомментировал:

– Замечательно, поздравляю.

И всё. Офицер отошёл, а Фрибель исподтишка погрозил счастливому Фраю кулаком.

Через некоторое время очередь дошла до Хайнца.

– Рихтер.

– Я!

Высокая фигура заслонила солнце. Хайнц хмуро уставился в шею офицера. Чистая высокая шея, точёный подбородок, красивый крупный рот – и чего этому бедняге так не повезло с глазами? Верхние пуговицы шинели расстёгнуты, виден крахмальный ворот белой сорочки, чёрный галстук и примечательный орден поверх галстука на чёрно-бело-красной ленте – Рыцарский крест за военные заслуги, с мечами. Награда редкая и уважаемая. Насколько Хайнцу было известно, её получали лишь из рук фюрера. Отчего-то смутившись, Хайнц опустил взгляд ещё ниже, на руки нового начальника. Зачем ему столько перстней? Целая ювелирная лавка. Над обшлагом левого рукава шинели имелась нашивка – чёрный ромб, в нём белая руна – «Альгиц». Или «Лебен». Руна Жизни. Символ принадлежности к обществу «Наследие предков». Руна походила на христианский крест, только с загнутыми кверху концами поперечины. Она напоминала фигуру человека, в исступлённой мольбе протягивающего руки к небесам. Или фигуру сдающегося в плен.

От офицера пахло дорогим одеколоном, а ещё какими-то горькими травами, будто от деревенского знахаря. «Форсун, – неприязненно подумал Хайнц, глядя на золотое навершие его трости-жезла. – Ишь, вырядился, как рождественская ёлка. И где только Рыцарский крест умудрился получить? Шут гороховый».

Очкастый офицер вдруг издал тихий смешок и, наклонившись к Хайнцу, вполголоса произнёс:

– Заблуждаетесь.

Хайнц так и подпрыгнул. Его мгновенно прошиб холодный пот. Неужто он настолько рехнулся, что проговаривает вслух все свои мысли, да ещё прямо перед лицом высокого начальства?.. Хайнц чуть не сел на брусчатку, разом ослабевшие ноги отказывались держать его. Он в ужасе смотрел на оскорблённого им офицера, готовый хоть целовать чиновничьи хромовые сапоги, вымаливая прощение, так стало страшно, – но герр фон Штернберг лишь усмехнулся и направился к следующему по списку солдату.

Хайнца подташнивало от животного ужаса, колени подкашивались, и в единый миг припомнились все слышанные когда-либо истории про то, как рядовых, оскорбивших больших начальников, отправляли под трибунал. Всё происходящее вокруг слышалось будто сквозь вату.

Офицер в чёрном тем временем отдал папку услужливо подскочившему ротному и объявил солдатам:

– Завтра с каждым из вас я проведу индивидуальное собеседование. Запомните: вы можете говорить что угодно и как угодно – но не смейте мне лгать. Лжецов буду наказывать самым строжайшим образом. А теперь – все свободны до завтрашнего утра.

Никто из солдат не сдвинулся с места. Белобрысый офицер, не обращая на них более никакого внимания, поманил пальцем Фрибеля:

– Подойдите-ка сюда, шарфюрер.

Фрибель подошёл, глаза у него совсем потухли. Особоуполномоченный что-то спросил, и Фрибель, мучительно запинаясь, долго говорил в ответ. Офицер покосился на шеренгу, махнул Фрибелю рукой – мол, свободен – и поманил к себе прохлаждавшегося в сторонке штурмбанфюрера. Тот сразу скис и приплёлся с таким видом, будто ожидал побоев. Долговязый офицер, склонившись, навис над ним, сложив руки за спиной:

– Милостивый мой государь, вы хоть сами-то знаете, что вы мне подсунули?..

Дальнейшего Хайнц не слышал. Фрибель по приказу ротного в спешном порядке увёл своих солдат. Уже у казармы, обогнав колонну, к нему привязался Хафнер:

– Шарфюрер, разрешите обратиться?..

Фрибель тяжело шевельнул челюстью. Хафнер понизил голос:

– А рядовой Радемахер назвал оберштурмбанфюрера говном… И Фрибель, всегда благосклонно принимавший подобные секретные донесения, ни за что не упустивший бы возможности устроить несдержанному на язык Радемахеру большую нахлобучку, Фрибель, считавший стукачей своей второй парой ушей, неожиданно рявкнул:

– А ну пошёл вон!!!

Адлерштайн

19 октября 1944 года

Прижавшись затылком к тёплому дереву, Хайнц посмотрел вверх, на перекрещивающиеся под потолком резные балки. Балки были украшены изображениями роз и крестов. Хайнц принялся считать кресты, но скоро сбился, да и шея затекла – и потому уставился в противоположную стену. Панели на ней были из морёного дуба, и волокна тёмной древесины слегка серебрились под сумеречным светом из окна. Окно занимало всю стену в конце коридора. Высокое, как и все окна в штабе, стрельчатое, в частом переплёте, с выложенным цветными стёклами гербом вверху. На гербе было что-то вроде лилии, и ещё щит, и какой-то зверь. Хайнц не разбирался в геральдике. За окном жемчужно светлело небо.

Хайнц зевнул, едва не раздирая рот. Нестерпимо хотелось спать. Голова была как чугунная чушка – будто с перепою. Ещё в первую неделю после приезда в Адлерштайн, когда уже выяснилось, что от отделения не требуется ровным счётом ничего, кроме как единственно наличия, Хайнц в порядке эксперимента набрался до потери пульса – впервые в жизни. На следующий день после проведения опыта он чувствовал себя так же, как сейчас. Даже хуже. Ощущения ему не понравились, поэтому больше он не пил.

А сегодня просто-напросто клонило в сон – но со страшной силой. Сидеть было мучением. Хоть на пол ложись, как собака.

Ещё с вечера в казарме разгорелся спор – яростный, но совершенно бессмысленный. Поначалу все единодушно пришли к выводу, что новый командир – законченный пижон и редкостная мразь. Только Вилли Фрай смотрел на всех телячьими глазами и удивлённо спрашивал: «Да что он вам сделал, ребята?» – «Ничего! – оборвал его Радемахер. – И ничего хорошего не сделает. Ты только глянь на него! Типичный вырожденец!» Курт считал, что все командиры должны походить на суровых каменнолицых парней с пропагандистских плакатов и служить вдохновляющим примером для солдат. Пьяницу Фрибеля он открыто презирал. Курт был из тех, кто по собственной инициативе является в ближайший призывной пункт и гордо именует военную службу «делом настоящих мужчин».

Стали выдвигать предположения, зачем оберштурмбанфюреру нужны семеро солдат. Отличился, разумеется, Пфайфер. Первым делом он объявил, что офицер из «Аненэрбе» умеет читать чужие мысли, и что это доказано – на его, Пфайфера, опыте. Сочинителя Пфайфера подняли на смех, и Хайнц хохотал вместе со всеми – старательно делая вид, что ему действительно смешно. У Хайнца тоже был кое-какой опыт общения с уполномоченным, которым он, в отличие от Пфайфера, решил ни с кем не делиться. Затем Эрвин отметил, что у приезжего офицера настоящий жреческий жезл – и вот тогда Пфайфера понесло. Пфайфер рассказал, что у эсэсовских чинов есть особые эсэсовские алтари, перед которыми они справляют тайные древнегерманские обряды. А где алтари – там, понятное дело, и священники. Точнее, жрецы. И долговязый офицер – явно один из них. Зачем эсэсовскому жрецу отделение молоденьких новобранцев? Странный вопрос. Для жертвоприношения, естественно. Человеческого. Жертва древнегерманским богам, во имя скорейшей победы рейха. Всё очень просто. Офицер выбирает среди новобранцев самых молоденьких и свеженьких, а затем каждому на алтаре вырезает сердце своим таким большим ножичком, который у него на поясе висит… Пфайфера с его тошнотворной бредятиной тумаками заставили заткнуться. А затем долго спорили: так на кой всё-таки чёрт офицеру из «Аненэрбе» сдались семеро рядовых? Хайнца же беспокоил не столько этот вопрос, сколько отчаянная боязнь того, что высокопоставленный чиновник ещё припомнит ему случайно сорвавшиеся с языка (или не сорвавшиеся, но, тем не менее, каким-то образом услышанные) слова. Он опять не выспался – и теперь едва способен был что-либо соображать.

Рано утром отделение пригнали в штаб на собеседование с уполномоченным рейхсфюрера. Фрибель вместе со взводным (тем самым оберштурмфюрером, который некогда относился лишь к области мифов) завели осовелых солдат в тупик длинного тёмного коридора и там рассадили на скамье в алфавитном порядке рядом с запертой дверью. Через некоторое время заявилась какая-то откормленная офицерская морда и известила всех о том, что господин фон Штернберг, видите ли, ещё не проснулся. Хоть Хайнц с трудом воспринимал окружающий мир, всё ж таки ощутил укол ядовитой злобы. Ещё не проснулся. Многие солдаты подрёмывали, откинувшись на неудобную низкую спинку скамьи и опёршись затылком о стену. Фрибель, сам клевавший носом, иногда по-лошадиному вздёргивал головой и неубедительно рыкал на рядовых, чтоб они не позорились.

Спустя час приплыл всё тот же раскормленный до неприличия чиновник и порадовал отделение замечательной новостью, заключавшейся в том, что герр фон Штернберг наконец-то продрал глаза и изволит завтракать. Хайнцу захотелось как следует пнуть жердяя-чиновника. А герра фон Штернберга – отравить мышьяком.

Ещё спустя час – отделение уже почти вымерло, кто-то из солдат спал, запрокинув голову, кто-то, не мигая, остановившимся взглядом упёрся в стену, а Фрибель, задремав, согнулся в дугу, так, что с него свалилась фуражка, – перед всей этой пустыней безнадёжного ожидания возникла небольшая процессия во главе с его святейшеством Штернбергом. Солдаты оторопело глядели на него оловянными глазами. Круглолицый малый отпер своему хозяину дверь, и Штернберг, предупредив, что его помощник будет вызывать рядовых по одному, зашёл в кабинет. По сторонам от двери встали здоровенные лбы в чёрном.

Солдаты в алфавитном порядке исчезали в недрах кабинета. Обратно не возвращались: скорее всего, их выводили из здания каким-то другим путём, чтобы они не сумели рассказать находившимся в неведении товарищам о сути таинственного собеседования. Некоторые заходили с жалкими, испуганными лицами, другие делано храбрились. Всё это напоминало Хайнцу приём у врача с какой-то очень редкой и крайне неприятной специальностью. Когда настала очередь Вилли Фрая, он вдруг сделался белым, как простыня. Эрвин, когда его вызвали, нахально улыбнулся помощнику уполномоченного, взглянул на Хайнца, прошептал: «Ну, сейчас мы посмотрим, кто это такой» – и отправился в кабинет с высоко поднятой головой, как на диспут. Радемахер пошёл, наоборот, низко склонив голову и сжав кулаки, будто собирался драться с оберштурмбанфюрером. Следующим после Курта был Харальд Райф. За секунду до того, как дверь в очередной раз отворилась, молчун Харальд, всё это время сосредоточенно смотревший прямо перед собой, вдруг наклонился к Хайнцу и прошептал:

– А я знаю, для чего мы нужны уполномоченному рейхсфюрера. Он отберёт тех, кто способен совершить подвиг.

– Какой ещё подвиг? – нахмурился Хайнц. – С чего ты взял?

– Догадался, – таинственно ответил Харальд и тут же вскочил, услышав свою фамилию.

На одного человека особоуполномоченный затрачивал около получаса, если не больше. Время близилось к обеду. Хайнц вытянул в проход затёкшие ноги. Всё тело одеревенело, кости ныли, а желудок сводило от голода. Каждый предмет, на котором взгляд задерживался дольше пяти секунд, покрывался мелкой противной рябью. Хайнц в тоске огляделся по сторонам – кроме него в коридоре оставалась лишь пара человек, а ещё Фрибель. Шарфюрер сидел у стены, словно средневековое изваяние. Любопытно, заботит ли его хоть в малейшей степени, что незнакомый жутковатый офицер будет делать с его подчинёнными?.. Серая физиономия Фрибеля выражала лишь безграничную скуку, как и всегда, впрочем. Похоже, ему было всё равно. Плевать он хотел на своё отделение с высокой колокольни. Ему лишь бы сигарету в зубы вставить да к бутылке приложиться.

– Рядовой Рихтер!

Хайнц на напрягшихся, будто перед прыжком, ногах двинулся к распахнутой двери.

Просторная хорошо освещённая электричеством приёмная. Ярко желтеет паркет, стены тоже в золотистом дереве снизу, а сверху – белые. Ещё две двери – одна прямо и одна направо. Интересно, какая из них – второй выход? Круглолицый парень в чёрном (Хайнц окрестил его про себя Послушником) указал на стул рядом с большим пустым столом. Хайнц покорно сел, недоумевая. Перед ним положили лист с какими-то пустыми графами и напечатанными мелким шрифтом словами над ними, а ещё самопишущую ручку.

– Заполните анкету, пожалуйста. Если что будет непонятно – спрашивайте у меня, – тоном вежливого консультанта в адвокатской конторе произнёс Послушник.

Хайнц отвинтил колпачок и тупо уставился на золочёное перо.

– Время у вас есть, не торопитесь, читайте внимательно. И помните, от вас требуется абсолютная честность в ответах. Но всё-таки сильно не медлите, отвечайте по возможности кратко, – наставительно изрёк круглолицый малый. Фуражки на нём не было, взъерошенные жёсткие волосы отливали рыжиной.

Хайнц обратился к анкете. Вопросы там были очень странные. «К какой конфессии Вы принадлежите?» «Верите ли Вы в Бога?» «…в дьявола?» «Девственник ли Вы?» «Легко ли Вы засыпаете?» «Часто ли Вам снятся кошмары?» «Хорошо ли Вы помните свои сны?» «Чего (кого) Вы боялись в детстве?» «Назовите самый страшный момент в Вашей жизни». «Можете ли Вы назвать себя мечтателем? Почему?» «Какая музыка Вам нравится?» «Какие предметы Вам легко давались в школе?» «Любите ли Вы подшутить над другими?» «Злопамятны ли Вы?» «Часто ли Вы задумываетесь о будущем?» «Верите ли Вы в то, что человек сам управляет своей судьбой?» «Назовите самые, на Ваш взгляд, отвратительные человеческие пороки». «Были ли в Вашей жизни мистические переживания? Если да – приведите пример». «Хотели бы Вы жить вечно? Почему?»

Хайнц поднял взгляд на помощника особоуполномоченного. Тот приятно улыбнулся. Симпатичный, оказалось, такой унтер. Наверняка по-деревенски хозяйственный.

– Вас что-то смущает, рядовой?

– Э-э… – Хайнц, как последний недоумок, широко открыл рот и, спохватившись, со стуком зубов его захлопнул. И вновь уставился в анкету. Вопросы показались Хайнцу просто дурацкими. Да и вообще всё это было какой-то невероятной глупостью. Кому и на кой чёрт может быть нужна такая чушь?.. Хайнц почесал затылок и занёс над анкетой золотое перо. Неожиданно его увлекла непривычная игра: вопрос – ответ, вопрос – ответ. Никто из вышестоящих никогда раньше не задавал ему вопросов, все только приказывали.

Хайнцу казалось, что на анкету потрачено безобразно много времени, и очень удивляло, что никто его не торопил (Послушник в какой-то момент скрылся за одной из дверей и больше не появлялся), но, когда он взглянул на большие часы, висевшие на стене приёмной, оказалось, что прошло меньше десяти минут. Хайнц завинтил колпачок ручки. Интересно, эти господа не боятся, что какой-нибудь предприимчивый солдатик умыкнёт их золотое перо? Голова, гудевшая с утра, разболелась нестерпимо. Хайнцу страшно захотелось уронить голову на скрещенные руки и отключиться хотя бы на час.

Приоткрылась дверь, та, что напротив входной. Круглолицый малый поинтересовался:

– Вы закончили? Или вам ещё пару минут? Не забудьте, пожалуйста, указать вашу фамилию.

От постоянной предупредительности и вежливости этого унтера у Хайнца аж лопатки чесались. Ну и выражается он. Правильно Эрвин говорил, что «Аненэрбе» – та же гражданка.

Хайнц встал и чужим каким-то голосом ответил:

– Так точно, хауптшарфюрер, закончил.

Послушник забрал анкету и перо, исчез за дверью, а через несколько секунд появился вместе с бледным и дрожащим Харальдом Райфом. У Хайнца всё внутри осыпалось, когда он увидел лицо сослуживца – белое до голубизны, болезненно перекошенное, с пустыми невидящими глазами. А Послушник, пропуская в кабинет Хайнца, радушно произнёс, сопроводив слова пригласительным жестом заправского дворецкого:

– Прошу.

Хайнц на ватных ногах зашёл. Он ничего не видел вокруг, только огромный стол прямо впереди и оберштурмбанфюрера, сидящего за ним. Штернберг крест-накрест сложил свои руки визиря в сверкающих перстнях и, чуть склонив голову к плечу, исподлобья глядел на Хайнца. Свет из окна, расположенного за высокой спинкой готического, с остроконечными навершиями вроде пинаклей, стула, бледно золотил взлохмаченные необыкновенно густые волосы офицера. На узком лице застыла полуухмылка. В зловещей черноте мундира было что-то иезуитское. А всё-таки до чего внушительно выглядит эта устаревшая чёрная униформа, не в пример серой…

Хайнц вытянул вперёд и вверх правую руку, совершенно не чувствуя ни её, ни ног под собой, и словно со стороны услышал собственный хриплый возглас:

– Хайль Гитлер!

– Присаживайтесь, – не потрудившись ответить на приветствие, Штернберг улыбнулся в своеобычной отвратительной манере, от уха до уха, и указал на барочное кресло с гнутыми ножками прямо напротив стола. Тьфу, и чего он лыбится постоянно… с такой-то мордой… и очки эти идиотские…

Хайнц сел на краешек кресла, сложил руки на коленях, нервно переплетя пальцы, и, как на недавнем смотре, уставился на серебряный орден у белого ворота офицера.

Где-то сбоку громко стучали часы. Прошло полминуты. Молчание. Минута. Хайнцу отчаянно захотелось провалиться куда-нибудь к чертям подальше, хоть в подвал, к тем крысам, про которых Пфайфер рассказывал. Наконец он, не выдержав, взглянул офицеру в лицо.

Штернберг состроил гримасу тоскливейшей обречённости. Причём вышло это у него настолько натурально – прямо сейчас разрыдается от жалости к себе, драгоценному, – что Хайнц, закусив губы, едва сумел замять улыбку. А ведь это же он меня изображает, дошло до Хайнца. Это я тут сижу с такой рожей, будто меня на части распиливать собираются… Хайнц только сейчас понял, как судорожно у него свелись брови к переносице, и вздохнул, пытаясь придать лицу нейтральное выражение.

– Вы не выспались. У вас голова болит, – изрёк офицер. Это был не вопрос, а констатация факта.

Хайнц снова напрягся. Ну вот они, чудеса, начинаются… «Девственник ли вы?» Да какая ему, на хрен, разница, выродку, косоглазому извращенцу?!

– Р-разрешите спросить… как вы узнали, оберштурмбанфюрер? – вслух произнёс Хайнц. Он едва не сказал «господин оберштурмбанфюрер»: при виде этого чёрного мундира, широких плеч, длинного породистого лица язык как-то сам собой поворачивался произнести «господин».

– Это же очевидно, – благодушно ответствовал Штернберг, и физиономия у него стала такая развесёлая, будто он услышал не только прозвучавший вопрос, но и мысленный Хайнцов возмущённый вопль.

– И, кроме того, дорогой мой воин, я не извращенец, – добавил Штернберг, ухмыляясь во всю пасть. – Вопросы я подобрал не из праздного любопытства.

Сюрреализм всего происходящего постепенно обретал-таки внутреннюю логику – пугающую сюжетность некоторых ночных кошмаров. «Ну точно, мысли читает», – мрачно подумал Хайнц. Его удивлял даже не сам факт, что человеческие мысли, оказывается, действительно можно читать, и кто-то умеет это делать; гораздо больше изумляло то, что он принял новую данность так спокойно, нисколько не поражаясь ей, чувствуя лишь печаль, – всё, отнимают последнее, что было своего, – сокровенные размышления. А офицер этот – чего он так веселится? Нравится, что ли, направленную в свой адрес мысленную ругань слушать?

Штернберг со знакомым тихим смешком – услышав его раз, невозможно было забыть – сказал Хайнцу:

– Ничего, скоро вы будете чувствовать себя гораздо лучше. Давайте-ка посмотрим, что вы тут написали.

Привстав и вытянув длинную руку – на скрипаческих пальцах сверкнули перстни, – офицер взял с угла стола листок-анкету. Там этих анкет набралась уже тонкая стопка.

– Та-ак… Ну, что ж… Обтекаемо выражаетесь, сударь. Впрочем, всё с вами понятно.

«Чего тебе понятно, пугало косоглазое», – набычился Хайнц, но тут же внутренне встряхнулся: не думать, не думать, лучше вообще ни о чём сейчас не думать.

– Да ладно вам. – Штернберг поднял взгляд от анкеты. В его неистребимой шизофренической ухмылке Хайнцу чудилось что-то чрезмерное и неестественное. – Только давайте всё-таки без прямых характеристик, я имею в виду мой облик. Отвлекает.

Хайнц пристыженно уставился в пол. А ведь это ж, наверное, запросто рехнуться можно, когда постоянно слышишь, что о тебе думают окружающие. В особенности если имел несчастье с такой рожей уродиться…

Офицер откинулся на спинку готического кресла, вытянув руки на столе.

– Вам не хочется воевать, – это был полувопрос-полуутверждение.

– Никак нет, оберштурмбанфюрер! Это мой долг перед родиной и перед фюрером, и я всегда готов его исполнить, – само вырвалось, автоматически, Хайнц даже подумать не успел.

– Разумеется, это ваш долг – то есть обязанность. Я вас не про обязанности спрашиваю. – Штернберг ждал.

– Я… я действительно готов идти на фронт, раз так нужно моей стране…

В комнате снова надолго воцарилась тишина. Офицер молчал, и это его молчание словно вытягивало что-то из Хайнца.

– Виноват, оберштурмбанфюрер… н-но я…

В самом деле, да разве можно о таких вещах с начальством разговаривать?!

– Я считаю… что… в-виноват… ну не должны люди убивать друг друга. Да, я знаю, жизнь любого ненемца ничего не должна для нас значить… это просто слабость, то, что я говорю, а мы не должны быть слабыми, но… – Слова находились с трудом, словно медленно всплывали из чёрной глубины стоячего водоёма, но и остановиться, свернуть на проторённую дорожку «солдатского долга» Хайнц уже не мог. Сказал «а» – скажи и «цет». Хайнцу стало страшно. В открытую высказывать антивоенные, пораженческие мысли прямо перед посланцем рейхсфюрера…

Штернберг вздохнул, картинно запрокинув голову и закатив глаза.

– О Санкта Мария и все великомученики. Вот она, наша молодёжь. «Резкая, требовательная и жёсткая». «Похожая на диких зверей». Милый мой, неужто вы всерьёз полагаете, что я ехал в такое захолустье лишь ради того, чтобы пару-тройку парней отправить в концлагерь или в штрафбат? А? Вы думаете, это разумно?

Скучающий наигранно усталый тон, пренебрежительная усмешечка – всё это было просто оскорбительно. И Хайнца внезапно прорвало:

– Я знаю, долг каждого немца – пожертвовать собой ради Германии. Но вот живёшь на свете всего семнадцать лет, и всё, пуля в голову или осколком в живот. Да, это честь, умереть для победы… Но мы ведь всё отступаем и отступаем! Русские у границ Восточной Пруссии! Ну когда она будет, наша победа?..

Хайнц в ужасе прикусил язык. Любой погон его бы уже убил за эту неслыханную ахинею. По стене бы размазал. А Штернберг молча смотрел. Хорошо хоть перестал улыбаться.

– Да, я понимаю, – жалко пролепетал Хайнц, – мы обязаны были вернуть нашей стране могущество. Ну а теперь-то как? Эти англичане с их бомберами, и ещё эти дикие азиатские орды, про которые столько рассказывают… В общем, я не хочу на фронт, но если прикажут…

«Боже милостивый, ну и вляпался я, – добавил он про себя. – Что же теперь со мной будет?»

– Ладно, довольно, – мягко произнёс Штернберг. – Благодарю вас. За честность.

«А чего, – вяло подумал Хайнц, – если он мысли читает, разве он не мог просто-напросто покопаться в моей голове и выудить, что ему нужно?» Хотя, похоже, офицер слышал только самые чёткие мысли. Ладно, уже легче.

– Вы считаете себя трусом?.. – опять полувопрос-полуутверждение.

– Немецкий солдат не может быть трусом, – пробормотал Хайнц, отводя глаза и стараясь ни о чём больше не думать. – Нордическая твёрдость и вера в нашего фюрера…

– А вот этого не надо, – перебил Штернберг тихо, но очень строго. – Говорите своими словами и о себе. Иначе я рассержусь.

– В-виноват. Да… – Хайнц с трудом удержался от уже въевшегося в язык армейского «так точно». – Да, оберштурмбанфюрер. Я боюсь слишком многого. Мои… – Хайнц заставил себя умолкнуть. Пристальное молчание сидящего напротив человека обладало какой-то особой тональностью, настойчиво вызывающей на откровенность.

– Ваши одноклассники рвались на фронт, – продолжил за него Штернберг, – записывались добровольцами, а вы подумали – и побоялись. Попробовали только представить, как ваши родители получают похоронную.

Хайнц съёжился от стыда: ну вот, этого не хватало. Сейчас ещё и про родительские знакомства всё прочтёт…

Штернберг едва слышно усмехнулся.

– Я пытаюсь бороться с собой, – принялся оправдываться Хайнц, – я знаю, солдат не должен быть трусом, но я никак не могу…

– А чего именно вы боитесь? И боитесь больше за себя или?..

Хайнц помолчал, подумал.

– За себя я боюсь, только если какой-нибудь страшный позор. Или какая-нибудь невероятная боль и мерзкая, мучительная смерть. А так-то я смерти, пожалуй, не боюсь, только вот умирать слишком рано не хочется. А ещё я боюсь за родных…

– А что это значит – «мерзкая»?

– Это когда ужасная грязь, тоска и безнадёжность.

– Кем бы вы хотели стать, когда война закончится?

Хайнц замялся.

– Вообще-то… я бы хотел писать книги… – Хайнц поднял глаза на офицера – не смеётся ли? Тот даже не улыбался. – И не какую-нибудь халтуру, а настоящие, хорошие книги.

– Что ж, отлично. – Штернберг снова улыбнулся, но теперь его улыбка не показалась Хайнцу такой неестественной и гадкой. Как-то разом ослабев, оттаяв, Хайнц сел в кресле посвободнее. Он даже начинал различать предметы обстановки. Вот, например, стол. Просторная полированная столешница, почти пустая, в ней туманным светлым столбом отражается высокое окно. Гибкие пальцы Штернберга в продолжение всего разговора бесшумно пробегались по тёмно-зеркальной поверхности, словно упражняясь в гаммах на невидимых клавишах (Хайнц живо представил себе белобрысого очкастого мальчика, заморенного уроками музыки). На столе были лишь матово-чёрный телефон, стопочка анкет, пара самопишущих ручек и кожаная папка. А ещё рядом стояла тарелка с большим зелёным яблоком, надгрызенным с одной стороны. Яблоко почему-то Хайнца рассмешило. Хотя вроде чего такого: офицеры ведь тоже люди, и яблоки они тоже любят кушать… Хайнц внезапно вновь почувствовал, до чего ему есть охота, прямо-таки желудок перекручивается от голода. И ещё вдруг понял, что голова у него не болит совершенно, будто и не было вовсе бессонной ночи и мучительного утра.

– Вот вы говорите о настоящих книгах, а что вы, как будущий писатель, скажете по поводу современного отечественного искусства? Хотя бы кинематограф вам наверняка доводилось посещать.

Хайнц беспомощно огляделся по сторонам. Комната, кстати, тоже была почти пустой. Лишь два шкафа со стеклянными дверцами. Никаких полотнищ со свастиками, портретов или бюстов фюрера. То ли просто не успели ещё занести, то ли – вдруг подумалось Хайнцу – господин Штернберг демонстративно всем этим пренебрегает… Каких-нибудь там алтарей, идолов, статуй одноглазого Вотана или изображений Мирового Древа Ирминсул тоже не было видно. Лишь слева на пустой стене зачем-то висел большой, в человеческий рост, отрезок чёрного бархата.

– Только не говорите мне, что вы не видели такие шедевры, как, скажем, «Вечный жид» или «Еврей Зюсс».

Хайнц вздохнул.

– И каковы ваши впечатления? – продолжал пытать Хайнца косоглазый инквизитор. Да что же такое, снова испугался Хайнц, ну в самом-то деле, чего он, издевается?

– Э-э… Разрешите, оберштурмбанфюрер… я не буду отвечать на этот вопрос… видите ли, я… вообще не люблю кино. Как вид искусства. Я его не понимаю.

Штернберг хмыкнул.

– Ладно, как вам угодно. Похоже, я вас уже замучил. Как, кстати, ваша голова, уже не болит? Я так и думал. Отлично, отлично, – промурлыкал он, – что ж…

Штернберг отложил Хайнцову анкету на край стола, ко всем прочим. Рядом со стопкой анкет лежал какой-то чистый лист. Он и раньше там лежал, но Штернберг, по-видимому, только сейчас обратил на него внимание. Офицер поднёс лист к глазам, перевернул – на обратной стороне было что-то написано, Хайнц успел разглядеть заваливающиеся книзу строчки. Штернберг озадаченно приподнял густую золотистую бровь. У него это очень хорошо вышло, так изящно, по-аристократически, только косоглазие всё портило. Пока Хайнц, морща лоб, безуспешно пытался проделать со своими бровями тот же фокус, Штернберг прочёл:

– Заявление.

Поглядел куда-то поверх Хайнца:

– Франц, что это такое?

К столу приблизился Послушник (оказывается, он давно уже стоял в комнате у дверей).

– Что – а, это? Так это один солдат написал, тот самый, который чуть в обморок не свалился. Он, когда анкету заполнял, сказал, что ему непременно нужно написать заявление на ваше имя. Ну, я ему и дал листок, даже не читал ещё, что там такое…

Штернберг нахмурился, разбирая корявый мальчишечий почерк. И вдруг громко-громко расхохотался. Он оглушительно хохотал, запрокинув лохматую голову, сверкая ярко-белыми зубами. Хайнц сердито глядел на него. В жизни он ещё не видел такого сумасшедшего эсэсовца. Сначала задавал дичайшие какие-то вопросы, теперь вот ржёт как ненормальный…

Штернберг, не переставая хохотать, попытался прочесть написанное вслух:

– Оберштурмбанфюреру… лично в руки… заявление. Уважаемый господин фон Штернберг! Я с большим пониманием отношусь к вашему стремлению возродить древнюю религию великих германцев. Но я не могу во всём этом участвовать. Ха-ха… Как христианин, я… ха-ха-ха!.. отказываюсь принимать участие в… в… ха-ха… жертвоприношениях германским языческим богам, которых всё равно не существует… Считаю своим долгом предупредить вас, что человеческое жертвоприношение – большой грех, и вы можете погубить вашу бессмертную душу… О Санкта Мария… ха-ха-ха!.. Согласно учению Господа нашего Иисуса Христа… так… Должен сообщить, что буду вынужден оказать сопротивление, если вы попытаетесь меня принудить… Хайль Гитлер. О, боже!.. Ха-ха-ха-ха!!!

Штернберг склонился над столом и дрожащей рукой протянул заявление своему помощнику, тоже гогочущему во всё горло. Хайнц мрачно переводил взгляд с одного на другого. Ну и дела, форменный сумасшедший дом. Хайнц, конечно, сразу понял, кто является автором «заявления». Олух царя небесного Вилли Фрай, до полусмерти напуганный болтовнёй Пфайфера.

Смех прекратился так резко, словно оборвалась киноплёнка.

– Драгоценный мой легионер, что ваш славный декурион вам про меня наплёл? Что я главный жрец какого-нибудь Монтесумы и только и жду того, чтобы выдрать сердце из чьей-нибудь груди?.. А? Что ж вы так убито молчите?

Хайнц не знал, что и ответить. Не повторять же перед офицером Пфайферову бредятину – впрочем, тот и сам обо всём догадался.

– Ладно, ближе к делу. – Штернберг поднялся со своего готического трона. Хайнц дёрнулся, порываясь встать тоже, но был остановлен плавным дирижёрским жестом.

– Нет, вы-то как раз сидите. Только не скукоживайтесь так, вас никто тут не собирается резать.

Штернберг с неподражаемой, одному ему свойственной журавлиной грацией – а ведь обычно долговязые кажутся такими неуклюжими – прошествовал мимо Хайнца куда-то за спинку кресла и там остановился.

– Смотрите в окно. Постарайтесь ни о чём не думать.

Хайнц покосился на отражение в стёклах ближайшего шкафа: офицер встал прямо за креслом и теперь водил раскрытой ладонью сантиметрах в двадцати от его, Хайнца, макушки.

– Я же сказал – смотрите в окно.

Хайнц покорно уставился в жемчужное марево за частым переплётом. По темени словно прошло лёгкое тёплое дуновение, что-то очень слабое, щекотное – не то мерещится с перепугу, не то этот косоглазый касается рукой его волос на макушке. Хайнц повёл лопатками и немного отстранился.

– А теперь встаньте вон там, перед чёрным экраном.

Хайнц отошёл к стене, к висевшему на ней отрезку чёрного бархата.

Офицер небрежно присел в освободившееся кресло.

– Стойте спокойно, не тряситесь.

Штернберг, чуть откинувшись – точь-в-точь ценитель живописи перед новым полотном, – слегка прищурился и с минуту смотрел будто сквозь Хайнца, насколько вообще можно было судить по его ненормальным глазам – и, кстати, Хайнц против воли стал понемногу привыкать к этому уродству.

Насмотревшись же, офицер приказал:

– Подойдите сюда. Встаньте-ка вот здесь, передо мной.

Хайнц медленно подошёл.

– Руки протяните… нет-нет, ладонями вверх. Вот так.

Хайнц протянул руки.

– Глаза закройте, пожалуйста. Да закройте же, что вы за пугливое создание, не собираюсь я вам живот вспарывать.

Опустилась глухая тьма. Поначалу ничего не происходило. А затем руки залило приятное тепло, проходившее по ладоням, словно луч прожектора по плацу. В самых кончиках пальцев нарастал зуд, тело становилось будто невесомым, настолько невесомым, что, казалось, уже паришь, не касаясь пола, – Хайнц, не выдержав, открыл глаза и увидел протянутые руки Штернберга на некотором расстоянии от своих, странно сосредоточенное лицо офицера – и тут взбесившийся пол с силой ударил по ногам, Хайнц повалился назад, с треском ударился затылком о край стола, а затем локтями, копчиком, спиной – об пол. Сдавленно взвыв, Хайнц схватился за голову.

– Эх, вы, преторианец…

Офицер подобрал пилотку Хайнца, валявшуюся рядом с креслом (Хайнц даже не помнил, когда успел её снять). Встал, выпрямившись во весь свой величественный рост. Хайнц, морщась, тоже кое-как поднялся. Штернберг одним махом напялил на него пилотку, сдвинув набекрень и одновременно дотронулся горячими пальцами до его лба – Хайнц вздрогнуть не успел, как вся боль от удара мгновенно исчезла.

– Всё, вы свободны. Благодарю за то, что нашли в себе мужество говорить со мной откровенно.

Хайнц в растерянности поглядел на офицера. Штернберг отошёл к окну: там, за спинкой готического трона, на подоконнике стояла целая тарелка с яблоками. Он взял одно.

– Ловите!

Хайнц дёрнулся вперёд, поймал в пригоршню.

– Думается, вы мне подходите. Окончательный список я зачитаю завтра. Идите.

Хайнц вопросительно оглянулся на замершего у дверей Послушника.

– Да, и ещё – вы хотите жить долго? – внезапно спросил от окна Штернберг.

– Да, конечно, – недоуменно ответил Хайнц.

– Тогда немедленно бросайте курить.

– Да я… я же так, иногда только… – пролепетал Хайнц, заикаясь. Уже не было сил удивляться.

– Всё равно бросайте, – сурово оборвал его Штернберг. – У вас лёгкие слабоваты. Но это вам нисколько не повредит, если будете вести здоровый образ жизни.

Послушник вывел Хайнца из кабинета, слегка подтолкнув его, непрестанно оборачивавшегося, в спину. В приёмной Хайнц наткнулся на панический взгляд Хорста Зайглера, сидевшего за столом над анкетой. Хайнц через силу улыбнулся товарищу – как ему самому показалось, ободряюще – на самом же деле дрожащей улыбкой полупомешанного.

Послушник быстро повёл Хайнца в третью дверь, затем по короткому коридору и по винтовой лестнице, скупо освещённой узкими окнами. Хайнц почти ничего не замечал вокруг. Всей душой он был ещё там, в кабинете, стоял, задрав голову, и ошалело глядел на ухмыляющегося офицера. Хайнц запоздало разозлился на себя за тупость: и чего торчал там, как пень, хоть бы раз улыбнулся в ответ, и нечего было трястись и заикаться – ведь ясно же, что никакие земные законы в покоях Штернберга не действуют, и можно было б говорить с ним сколь угодно откровенно, он бы всё понял, он же людей насквозь видит…

Холодный уличный воздух, плеснувший в лицо, несколько отрезвил Хайнца. Он взглянул под ноги – как раз вовремя, чтобы не оступиться на неровных сколотых ступенях крыльца.

– До казармы, думаю, сами дойдёте, – улыбнулся Послушник.

Хайнц обернулся – тяжёлая дубовая дверь уже закрылась. Он остался один. Посмотрел на серую скалу дворца, уходящую в бледное стремительно плывущее на запад небо, и вдруг почувствовал, что держит в руках некий предмет: большое глянцевое яблоко.

Адлерштайн

20 октября 1944 года

Швырнув суконку в угол, Хайнц плюхнулся на ближайшую койку. Оказалось – на койку Гутмана. Тот подскочил, залопотал что-то. Назло ему Хайнц вытянул ноги в ботинках прямо поверх одеяла и буркнул:

– Цыц, гнида. Уши поотрываю и псам скормлю. Дристун вонючий.

Накануне Гутман с Хафнером отличились. Ближе к вечеру, сговорившись, побежали стучать самому коменданту, и на кого – на оберштурмбанфюрера Штернберга! Неизвестным осталось, чего именно офицер наговорил этим шептунам, но повод капнуть был, по их мнению, важности поистине вселенской. Комендант спокойно выслушал доносчиков, после чего лично заявился в ту отгороженную часть казармы, где обособленно обитало отделение Фрибеля, и сделал солдатам строжайшее внушение. Суть внушения заключалась в том, что господин Штернберг, особоуполномоченный рейхсфюрера, является птицей столь заоблачного полёта, что сам прекрасно знает, о чём ему можно говорить и о чём нет, а вот некоторые самонадеянные рядовые, пыль под штернберговскими сапогами, как раз запросто смогут загреметь за колючку, если будут раскрывать свои слюнявые рты для огульной критики уполномоченного. В продолжение суровой тирады коменданта Гутман с Хафнером последовательно краснели, бледнели, зеленели, тряслись как припадочные, а под конец стали переминаться с ноги на ногу, будто проверяли, не мокро ли у них в штанах. За этими метаморфозами Хайнц наблюдал с нескрываемым злорадством.

Вообще же, вечером все были на удивление молчаливы. Никто ни о чём даже и не пытался спрашивать. Казалось, будто отделение вернулось с исповеди: все избегали смотреть друг другу в глаза.

Разговорились лишь на следующий день, утром. Фрибель, с вечера надравшийся как сапожник, решил до обеда устроить своим солдатам второй раунд уборки, но по причине явственной неспособности держать себя в вертикальном положении, а уж тем более надзирать за чёртовой дюжиной халявщиков, махнул на всё рукой и противоуставно пошёл досыпать, ориентируясь на указания взводного относительно того, что отделение понадобится обер-штурмбанфюреру не раньше полудня. Солдаты лениво побродили с тряпками в руках, а затем расселись по койкам и табуретам.

Первым заговорил Эрвин – возжелал блеснуть эрудицией:

– Вы обратили внимание на его жезл? Эта штука сверху, золотой круг с крыльями, – вообще-то совсем не германская. Похожа на древнеегипетский символ Солнца. А в зороастризме это – символ бессмертной души человека.

– В зоро – чего? – не понял Радемахер.

– В зороастризме, говорю.

– Вот ещё дерьмо какое-то. А этот косой просто двинутый, вот и всё.

– Неправда, – улыбнулся Эрвин. – Умнейший, между прочим, человек. Беседа с ним доставила мне огромное удовольствие.

– Беседа? – поперхнулся Радемахер.

– Да, именно, – Эрвин сиял от гордости. – Я не удержался, задал несколько вопросов, и господин Штернберг любезно на них ответил.

Все так и уставились на храбреца. Эрвин сделал попытку изобразить на лице эдакую прохладненькую небрежность – мол, ничего особенного, со дня призыва только и делаю, что рассуждаю с офицерами о высших материях, – но получалось у него плохо. Он прямо-таки светился ликованием. Хайнц тоже вытаращился на приятеля, чувствуя спиной колючий холодок – первое прикосновение убийственной зависти.

– Например, я спросил, отчего на стене висит чёрный экран, и зачем мне требуется перед ним встать. Герр Штернберг рассказал, что вокруг каждого из нас существует такой энергетический кокон, аура. Она защищает от внешних энергетических воздействий. Герр Штернберг может эту ауру видеть и по ней судить о здоровье и о духовном облике человека. Лучше всего аура видна на тёмном фоне.

– И чего он у тебя увидел? – спросил Пфайфер.

– Он сказал, что у меня завидное здоровье. А ещё – что в моей ауре много ультрамарина – ну, аура, она может быть разных цветов – так что в будущем меня ждёт блестящая научная карьера. Много синего – признак интеллекта.

– Ну надо же…

– Герр профессор! – засмеялся Дикфельд.

Все остальные завистливо вздохнули. Хайнц отвернулся. У него даже в глазах защипало от мучительной злости на себя, тупицу, кретина такого, стоял там как баран, трясся только и отвечал кое-как, а ведь можно было говорить свободно, можно было спрашивать!

– Всё равно он чокнутый выродок, – упрямо гнул своё Радемахер. – И вопросы в анкете у него какие-то дерьмовые. Вырожденческие! Лучше уж с русскими танками дело иметь, чем с этим полоумным.

– Точно, – подхватил Харальд Райф, и на него посмотрели с любопытством: от Харальда редко когда можно было хоть что-то услышать. – Я ему говорю: я готов умереть за фюрера и отечество. Он спрашивает: а ты думал, что такое смерть? Я отвечаю: для каждого немца смерть во имя нашего фюрера – высочайший подвиг, к нему надо стремиться. Он на меня смотрит-смотрит, а потом давай ржать… псих какой-то.

– Да ты у нас, оказывается, герой, – тут же подцепил Харальда Радемахер. – А он наверняка о порнухе узнал. По этой твоей, как её там, ауре.

Райф, разумеется, густо покраснел, но пробурчал:

– Ещё он вечно опаздывает. Ну разве это по-немецки?

– Он вообще не достоин называться немцем, – тонко выкрикнул Хафнер. – Он измывается над ценностями германского народа, он предатель, таких просто вешать надо, он глумится над идеей национал-социализма, он даже насмехается над самим фюрером!

После этого риторического приступа Хафнер, задрав острый подбородок, высокомерно оглядел присутствующих и вышел из комнаты. Радемахер подпёр закрывшуюся за Хафнером дверь табуретом и с заговорщическим видом уселся на него.

– Слышь, Вилли, – Эрвин посмотрел на Фрая, тихо сидевшего в углу со своей Библией, – а ты что думаешь по поводу нового начальника?

Фрай поднял от книги ясные глаза:

– Я б за такого командира, не задумываясь, жизнь отдал.

– Ну ты скажешь, – Дикфельд неуверенно хохотнул.

– А с тобой он о чём говорил? – хмуро поинтересовался Хайнц у Фрая.

– О вере.

Радемахер покосился на Вилли и ухмыльнулся:

– Вы только представьте: как этакий дылда на свою шалаву умещается? Трудно поди работать, когда баба тебе в пуп носом тычется.

Все заржали.

– А он её на табуретку ставит и нагибает, – предположил Майер, всегда готовый порассуждать на подобные темы. – Ну и дубина, наверное, у этой жерди.

– А тебе завидно?

Вновь раздался гогот. Фрай захлопнул книгу и молча отошёл к окну. Он был единственным в отделении, кто никогда не забывал о вечерней молитве и держал в шкафчике Библию, ежедневно извлекаемую на свет божий, что служило дополнительным поводом для издёвок: видя такое проявление благочестия, прочие нарочно заводили при Вилли неприличные разговоры или принимались изощряться в грязных шутках.

Радемахер тем временем, приложив ухо к двери, прислушивался, не возвращается ли Хафнер.

– А вот и наш засранец, – объявил он.

Дверь толкнули. Курт покачнулся на табурете, хулигански ухмыляясь.

– Занято! – заорал он нарочито противным голосом.

Дверь распахнулась с такой силой, что Радемахер кубарем покатился по полу вместе с табуретом. В проёме, почти касаясь чёрной фуражкой притолоки, стоял Штернберг, затянутый в свой безукоризненно элегантный мундир, презрительно спокойный, с неизменной иронической полуухмылкой на устах.

– Доброе утро, воины.

– Ой… – Радемахер медленно поднимался с четверенек. – Оберштурмбанфюрер… виноват… не знал, что это вы…

– Хорошо службу несёте, боец, – Штернберг холодно усмехнулся. – Весьма оригинально. Вашему десятнику отдельная благодарность. Где, кстати, этот несравненный декурион?

– Шарфюрер? Он это… того… – Пфайфер сделал некое замысловатое движение рукой.

– Исчерпывающее объяснение. Ладно, всё ясно. – Штернберг шагнул в комнату, скрипнув начищенными сапогами, внося в убогое солдатское обиталище лёгкий аромат хорошего одеколона, кофе, какого-то травяного настоя – запах нездешнего благополучия. Всё отделение уже стояло навытяжку вдоль стены. Хайнц с ревностью покосился на сослуживцев. Оберштурмбанфюреру требуются семеро. А в отделении – тринадцать человек. Округляя, получается два человека на место. Хорошо, что Штернбергу предоставили лишь отделение вместо обещанного взвода – меньше конкурентов. Хайнц, не мигая, в отчаянной надежде уставился на офицера.

Штернберг прошёлся от двери к окну, с нескрываемым любопытством озираясь по сторонам. У одной из коек склонился, что-то рассматривая, и усмехнулся. До Хайнца не сразу дошло, что стоит-то офицер рядом с койкой Райфа, а там поверх одеяла разложена вся богатая коллекция порнооткрыток, которые Райф любовно рассортировывал по одному ему известным признакам.

– Весело живёте, викинги. Сущая Вальхалла. Хоть бы потрудились спрятать всё это куда-нибудь, бесстыдники.

Райф со страдальческой физиономией дёрнулся из строя, желая, видать, немедленно исправить оплошность. Штернберг бархатно рассмеялся – похоже, всё происходящее его здорово развлекало.

– Куда же вы, герой? Смирно. Раньше следовало обеспокоиться. Не переживайте, вовсе не нужны мне ваши сокровища. Хочу лишь напомнить, что официально порнография по-прежнему под запретом, достославные мои витязи.

Солдаты стояли потупившись. За спиной Штернберга в строй прошмыгнул Хафнер.

– Что ж, отлично, – сказал офицер. – Вот теперь я могу объявить имена тех, кто поступает под моё командование.

У оберштурмбанфюрера не было при себе списка – он произносил имена и фамилии по памяти, одновременно указывая на называемого рядового – и ни разу не ошибся.

– Фридрих Дикфельд… Вильхельм Фрай… Эрвин Кунц… Пауль Пфайфер… Конрад Радемахер…

Курт нахмурился, всем своим видом выражая свирепое недовольство.

– Харальд Райф… Пристыженный Райф встрепенулся.

– Хайнц Рихтер.

Хайнц не сумел сдержать счастливой улыбки.

– Это всё. Те, кого я назвал, – соберите вещи, вас переводят из этого барака в другое помещение. Мой помощник вас проводит. Остальным – желаю удачи.

Одарив отделение на прощание своей сумасшедшей улыбкой, Штернберг плавно развернулся и, сложив руки за спиной, прогулочным шагом направился к двери. Солдаты заворожённо смотрели, как он уходит. Хайнц на какую-то долю секунды глянул на строй и оттого первый понял, что же именно произошло в следующий миг, – а увидел он Хафнера, подавшегося вперёд с перекошенным от злобы лицом. Хафнер с бешеной ненавистью уставился в спину офицеру, и губы его неслышно шевелились, сгоняя в углы рта ядовитую слюну. Штернберг мгновенно обернулся. На его скулах, обтянутых золотисто-белой кожей, и на кромках ушей быстро проступили, разрастаясь, алые пятна – словно влажную бумагу тронули кистью с красной акварелью. Офицер медленно двинулся обратно к шеренге. Строй рассыпался – страх так и швырнул солдат в стороны, как гонимые ветром листья, хотя никто ещё не осознал, в чём, собственно, было дело, кроме Хайнца – и кроме Хафнера, естественно, в полном одиночестве оставшегося у стены. Штернберг склонился над ним, присевшим и посеревшим от ужаса. Лицо у офицера было такое, будто он сейчас плюнет.

Хафнер прижался к стене, отвернулся, запрокинув голову, блуждая ошалелым взглядом по потолку. Штернберг схватил его длинными пальцами за слабый подбородок и резко развернул к себе. Хафнер, хныкнув, зажмурился. Презрительно скривившись, Штернберг отдёрнул руку. Голова Хафнера безвольно мотнулась. На узком подбородке быстро проступали пунцовые следы от стальных пальцев офицера.

Штернберг не торопясь вышел из комнаты, заложив руки за спину – дубль номер два. На сей раз он миновал дверной проём, и его шаги постепенно затихли в гулком коридоре. Хафнер, всхлипывая и дрожа, сполз по стене на пол. На него старались не смотреть.

Хайнц встал у окна, под яркие солнечные лучи, разглядывая свои руки – худые, со смутно зеленеющими венами, такие слабые – руки узника, а не солдата. Он думал о том, что его новый командир – самый странный командир на свете.

2. По ту сторону зеркала

Больше двух лет тому назад, в начале осени сорок второго, Штернберг собирался посетить рейхскомиссариат Остланд. Эта поездка – если б она состоялась – не имела бы никакого отношения к служебным делам. Целью её стал бы каменистый остров к северу от той земли, которая прежде называлась Эстляндией, – остров, ныне носящий труднопроизносимое эстонское наименование, германцами же когда-то названный Даго.

На этот остров восемью столетиями раньше прибыл немецкий рыцарь Халза Унгерн фон Штернберг и велел построить здесь замок. Отсюда его потомки, рыцари Тевтонского ордена, отправлялись в походы, неся христианскую веру на острие меча эстам, ливам, леттам и славянам. Другие пиратствовали; во времена Ральфа и Петера Унгернов замок превратился в разбойничье гнездо. Иные преданно служили сначала шведским королям, потом российским императорам. Некоторые, сочтя такую службу недостойной своей крови, оставляли родовые владения, чтобы встать под знамёна прусского короля. Хартфрид Унгерн-Штернберг слыл чёрным магом, а его младший сын, принявший постриг, творил чудеса с Божьей помощью. Алхимика Вильхельма Унгерна, жившего в восемнадцатом веке, прозвали «Брат Сатаны». Один из прадедов стал епископом. В тысяча восемьсот семьдесят пятом году дед – барон фон Штернберг – покинул Даго, чтобы служить объединённой Германии. Он поселился в Мюнхене, где приобрёл большой особняк. В жилах барона древняя германская кровь смешалась с венгерской и скандинавской, и баварцев изумлял его исполинский рост, грива цвета восходящего зимнего солнца и волчья улыбка. Жену он выбирал долго, холодно и тщательно, не по знатности и достатку, а по красоте и, главное, здоровью.

Тем не менее с той поры густо разветвлённое древо рода Унгерн-Штернбергов редело с каждым годом. Многие погибли на прошлой войне – в том числе трое братьев отца. Дальние родственники сгинули в Советской России. Среди них – полубезумный белогвардеец барон Унгерн, властвовавший в Монголии, прославившийся мистицизмом и кровавыми зверствами, расстрелянный в конце концов большевиками.

Штернберг никогда не видел острова Даго, лишь по книгам знал, что земля там сурова и неплодна, камень да песок, множество глядящих в затянутое тучами небо озёр, а вокруг сосновые леса, суровые в своей бедности, сдерживающие натиск яростных морских ветров. Но ему была знакома каждая пядь острова – по детским фантазиям, таким ярким, что до сих пор он словно наяву видел неприступные прибрежные скалы, укромную бухту для пиратских кораблей, молчаливых светлоглазых жителей средневекового городка, которым достаточно одного громкого клича, чтобы снять со стен арбалеты. И, конечно, горделивый замок на высокой горе.

В сорок втором году он вспомнил об острове Даго, когда гулял по развалинам замка под Мюнхеном. Из щелей между истрескавшимися плитами выбивалась буйная трава, на вершине полуразрушенной башни, среди рыхлой от ветхости кладки, проросло упрямое дерево. Тогда Штернберг размышлял о том, что от его рода на всём свете осталось, быть может, лишь одно небольшое семейство: давно и тяжело болеющий отец, преданная отцу мать, сестра с дочерью – его, Штернберга, племянницей. Те, кто отрёкся от него в тот день, когда, одетый в необмятый чёрный мундир, скрипя сапогами и портупеей, он переступил порог дома. Дом вскоре опустел. Они отводили глаза, когда принимали деньги на отъезд в Швейцарию. Они хотели бы его забыть. Все, кроме Эммы, Эммочки – восьмилетней племянницы.

Штернбергу хотелось ступить на ту землю, которая долгое время служила пристанищем его предкам, почувствовать порывы штормового ветра, увидеть бьющие в берег волны, ощутить под пальцами древность камня замковой стены. Но в последние часы перед отъездом ему пришло в голову, что настоящий остров Даго вполне может не иметь ничего общего с романтикой детских фантазий. А вдруг это голое, плоское, глупое место, с ленивым тростником на нескончаемых болотах, с сонными деревеньками, худосочными стадами на блёклых пастбищах, с провинциальным городишком, наивно гордящимся своим церковным хором да пивной, с пошлейшей суконной фабричкой, разросшейся как раз на месте замковых развалин? Бор вырублен, озёра загажены. На побережье – липкий серый песок, развешенные рыбацкие сети и удушающая вонь тухлой рыбы.

Поездка так и не состоялась, и намерение вскоре было забыто.

Но теперь, спустя пару лет, остров Даго вновь поднялся из глубин памяти, чтобы стать тем местом, куда Штернберг изредка наведывался во снах. Это был именно его, тот самый, остров: с пенными волнами, штурмующими крутые скалы, с войском корабельных сосен, выстроенным из камня городом и замком на горе. Однако Штернберг никогда не думал, что его остров окажется совершенно безлюден.

Теперь Штернбергу порою приходилось брести сквозь один и тот же изматывающе-длинный сон: он идёт от заброшенной пристани к пустому городу, где слепоглухонемые дома стоят с плотно закрытыми ставнями и запертыми дверьми, поднимается к замку, почему-то уверенный, что должен кого-то непременно, во что бы то ни стало там найти. Лестницы в замке железные, гулкие, забранные стальными сетками, а длинные прямые коридоры перекрыты раздвижными решётками, легко и беззвучно отходящими в сторону. Не замок, а тюрьма. Издевательски смотрятся дорогие гобелены на стенах просторных распахнутых камер, избыточно освещённых истошно-белым электричеством. В некоторых камерах попадается изысканная мебель, расставленная разрозненно и безо всякой цели. Лишь в последней камере в углу обнаруживается вполне тюремного вида койка: узкая, железная, обшарпанная. И от вида этой койки – пустой – Штернбергу становится безнадёжно и жутко, и он с усилием просыпается.

Когда-то раньше ему уже доводилось видеть эту тюремную койку: фотографически-отчётливо помнилось, что прутья в изголовье погнуты, а засаленный, косо лежащий матрас – в пёструю клетку с малозаметными тёмными пятнами, словно рубашка краплёной карты. Штернберг старался не думать о том, где всё это видел.

Адлерштайн

21 октября 1944 года

В каменных чашах по обе стороны лестницы стыла чёрная стоячая вода. Холодная зеркальная гладь зябко вздрагивала, когда её касались рыжевато-жёлтые дубовые листья, разбивавшие осколок голубого неба в глубине и тихо причаливавшие к истрескавшемуся гранитному краю. Льдистый холод сковывал руку, проникал в самые кости. Платок, намокнув, из белого превратился в синеватый, яркие пятна крови расплылись и стали блёкло-коричневыми. Штернберг торопливо выжал платок и сунул в карман, пока Зельман не увидел. Дотронулся до носа, посмотрел на руку – нет, вроде ничего. Утром его угораздило полезть под стол за соскользнувшей картой, и, едва он нагнулся, из носа хлынула кровь – пришлось прижать к лицу смятый лист бумаги и бежать в ванную за полотенцем: очень не хотелось изгваздать свежую сорочку. За десять минут терпеливого сидения с запрокинутой головой (как в гимназии после драки) кровь унялась, но потом всё утро то и дело набухала тёплыми каплями по краю ноздрей. Всё это порядком раздражало, но после того памятного сентябрьского вечера вообще появилось много неприятных вещей в таком роде – и самым лучшим способом избавиться от них было просто не придавать им значения.

Медленно спустившись по широким ступеням, Зельман оглянулся, повернувшись всем своим тяжеловесным корпусом. Бригаденфюрер Зельман всегда ходил с тростью, он припадал на правую ногу – следствие тяжёлого ранения в той бесславной войне, которая закончилась ещё до того, как Штернберг появился на свет. Кажется, сейчас Зельман опирался на трость гораздо явственнее, чем раньше; ходить ему было уже определённо нелегко. В последнее время у него появилась мрачная присказка: мол, если нога снова болит, значит, ещё один немецкий город разбомбили. По состоянию Зельмана можно было судить о том, что Германию бомбят беспрерывно, – впрочем, это суждение полностью соответствовало истине.

Штернберг легко сбежал вниз по лестнице. Он встал перед генералом – руки в карманах, фуражка на затылке. Штернберг был выше Зельмана более чем на голову. Зельман, с тяжёлым квадратным лицом, был приземист, плотен и казался ещё шире в своей светло-серой шинели с белыми генеральскими отворотами. Длинный, сухощавый Штернберг был особенно высок в устаревшем траурно-чёрном одеянии. Зельману было почти шестьдесят пять. Штернбергу летом исполнилось двадцать четыре. Трудно было представить себе людей более несхожих.

Зельман растянул обвислые губы в прямую черту – те, кто его знал, легко распознавали в этой гримасе улыбку.

– Альрих, я чертовски, чертовски рад вас видеть, – повторил он, наверное, в третий, если не в четвёртый раз. Он давно называл Штернберга только по имени, а с недавних пор в его речи ещё и стало проскальзывать отеческое «ты» – Штернберг не имел бы ничего против этого, если б не знал наверняка, какое намерение, вполне уже определённое, скрывалось за таким тёплым семейным обращением.

– Чёрт возьми, когда я узнал о покушении в Вайшенфельде… Давно меня так ничто не пугало. А вы, Альрих, у вас просто совести нет. Седьмого сентября я узнаю от вашего любезного Франца, что всё у вас прекрасно, как никогда, а на следующий день мне докладывают, что вы уже три дня как в госпитале, и врачи просто не знают, что с вами делать.

– Да ничего подобного. – Штернберг досадливо дёрнул плечом. – Смотрю, ваши информаторы все как один прирождённые трагики и талантливые сочинители. Но никакой трагедии не было, уверяю вас. Небольшой шок и пара царапин.

– Пара царапин? То же самое вы говорили, когда пластом лежали после того ада в Вевельсбурге. То же самое я слышал, когда заключённый в школе «Цет» ранил вас стамеской… или это всё-таки был столовый нож? Вы мне можете наконец объяснить, Альрих, на кой дьявол заключённым столовые ножи? Чтобы они всю охрану перерезали?

– Ножом режут не охрану, а пищу, – пояснил Штернберг, покачиваясь с пятки на носок, глядя поверх светло-серой фуражки генерала. – У всех цивилизованных людей принято пользоваться за столом ножами.

– И заключённый тот – тоже, по-вашему, цивилизованный человек?

– Вполне. Во-первых, он хорошо владеет ножом, правда, не совсем по назначению, во-вторых, твёрдо знает, где у человека расположено сердце. Чем не представитель цивилизации? Он оставил мне на память очень симпатичный шрам…

– Прекратите юродствовать, Альрих, это совсем не смешно. А по поводу заключённых…

– …Мы уже столько раз спорили, что не следует начинать всё сначала, – закончил Штернберг. – Тем более если заранее известно, что каждый останется при своём мнении. – Он поглядел вниз, в блёкло-голубые глаза Зельмана, всегда полуприкрытые тяжёлыми, в тонких прожилках, веками, и уже отвернулся, но Зельман вдруг крепко сжал ему локоть широкой рукой в лайковой перчатке и рывком развернул к себе. Штернберг знал, что сейчас будет очередное строгое внушение, – с некоторых пор Зельман возвёл такие выговоры в ранг своих священных обязанностей.

– Сколько раз я вам повторял – мне надоело ваше чёртово ухарство! Альрих, человеку многое свойственно, но только не бессмертие. Мне, конечно, импонирует – и всегда импонировал – ваш пуленепробиваемый оптимизм, но иногда он начинает граничить с помешательством. Вы прекрасно знаете, чем закончил Лигниц. Альрих, я не хочу видеть вас в деревянном ящике. Кого угодно из СС, мне наплевать, но только не вас.

Штернберг комкал в кармане влажный платок. Руке его было больно, пальцы Зельмана впились в самое чувствительное место на сгибе локтя, и он отступил назад, высвобождаясь.

– Не беспокойтесь, загнать меня в ящик не так-то просто. Если даже самому Мёльдерсу не удалось это сделать…

– Однако на больничную койку Мёльдерс вас всё-таки загнал, – сухо заметил Зельман.

– Но самому ему пришлось гораздо хуже…

– Не сомневаюсь, – растянув губы в подобии улыбки, Зельман посмотрел на Штернберга с гордостью почти отеческой.

Синие утренние тени стелились им под ноги, ломаясь на стыках неровных плит.

– Скажите, Альрих, зачем вам понадобилось ещё и с Зиверсом ссориться?

– Ссориться? – переспросил Штернберг с обычным своим тихим смешком. – Мы лишь немного поспорили о значении предстоящей операции. К слову, о сути её Зиверсу почти ничего не известно, впрочем, ему и не положено знать. Посему его аргументы были просто смешны и совершенно не по адресу. Да и разговора у нас, собственно, не получилось: он меня плохо знает и оттого слишком боится.

– А вы, конечно же, не упустили случая поиздеваться над ним, – вздохнул Зельман. – Будьте осторожны, Альрих. Возможно, вам не составляет труда даже его довести до икоты, но не забывайте, Зиверс постоянно обедает с Гиммлером. Так что Зиверсу в свою очередь не составит труда основательно подпортить ваше далеко не безупречное досье.

– Не так давно шеф великодушно продемонстрировал мне эту комедию в десяти актах. Мы вместе от души повеселились. Сборник первосортных анекдотов толщиной с Ветхий Завет. Одни только Мёльдерсовы кляузы чего стоят. Шеф был настолько добр, что подарил мне это несравненное писание, чтобы я почитал его на досуге.

– И чтобы вы обстоятельно сделали все соответствующие выводы, – прибавил Зельман. – Надеюсь, вы не станете наивно думать, будто Гиммлер не оставил у себя копии этой, как вы выражаетесь, комедии.

Штернберг пожал плечами.

– Альрих. – Зельман вновь взял Штернберга за локоть, за то место, которое тихо ныло после грубой хватки жёстких генеральских пальцев. – Послушайте меня. Вы ещё идеалист, хотя, не отрицаю, видите суть людей отчётливо, как никто. Я сам в вашем возрасте был идеалистом. Люди свински неблагодарны, Альрих. Это самое обычное дело. Не питайте иллюзий относительно значительности вашего положения. Будьте осторожнее. Как бы Гиммлеру однажды не взбрело в голову обменять вас на что-нибудь. Да-да. На то, что в какой-то момент покажется ему более важным, чем присутствие рядом такого человека, как вы.

– Этого не произойдёт, Зельман. Он мне ничего не сделает, пока будет убеждён в моей преданности. А он будет убеждён вопреки всем этим вонючим доносам. Вы же сами много раз слышали – я уникален.

– Вайстор тоже так о себе думал. И все те, кто возглавлял ваш отдел прежде. Лигниц, Эзау. Вайстору, как мне кажется, всё-таки позволят умереть в собственной постели. Эзау – не знаю. Хотя он всё равно уже ни на что не годен. А Лигница этого удовольствия уже лишили.

Штернберг поглубже засунул руки в карманы, приподняв плечи.

– Вайстор – просто старый маразматик. Кроме того, он не имел к нашей службе никакого отношения. Эзау – впрочем, что говорить об Эзау, он сам виноват. А Лигниц – пусть ему вечно светит Первосолнце – он, бедолага, так и не понял, как следует вести себя с этой публикой. Чего он боялся? Гестапо? Да при его исключительном даре он запросто мог бы самому Мюллеру в фуражку объедки сплёвывать, ничего бы Лигницу за это не было. Ни одна тварь не посмела бы вякнуть. У него же была идиотская привычка красться вдоль стен и изо всех сил стараться угодить в любой мелочи. И это глава оккультного отдела! Ему не хватало элементарной наглости. Нахальство бы его спасло, Зельман. А так его в конце концов посчитали никчёмным слабаком, который слишком много знает. Мёльдерс тоже, конечно, немало гвоздей в его гроб вколотил… Сволочь.

Зельман сухо и зло рассмеялся:

– Да Мёльдерса следовало бы сразу расстрелять безо всяких судебных церемоний. Я лично с превеликим удовольствием застрелил бы его как бешеную собаку.

Штернберг с мрачной усмешкой отвернулся. К нему после ареста Мёльдерса попали все документы, которые бывший глава оккультного отдела успел вывезти из мюнхенского института и спрятать в тайнике возле заброшенной усадьбы посреди лесов Гарца. Фотокопии отдельных бумаг из архива Мёльдерса Штернберг уже видел раньше – когда собирал на стервятника компромат, – но только теперь ему представился случай заглянуть в самые недра таинственных разработок, проводившихся под руководством прежнего верховного оккультиста «Аненэрбе». В бумагах обнаружились отчёты об испытаниях первых образцов оружия под кодовым названием «Чёрный вихрь». Это был главный проект Мёльдерса. Именно этим оружием продажная тварь намеревалась расплатиться с американцами за соответствующее гражданство.

Устройство испытывали в подземных лабораториях в Нижней Силезии. Специально для этого комплекса наверху была построена большая электростанция – «Чёрный вихрь» потреблял столько энергии, что едва ли в ближайшем будущем проект мог всерьёз заинтересовать кого-то, кроме учёных. Фотографии испытательного стенда – громоздкая бетонная конструкция посреди огромного помещения, сплошь облицованного керамической плиткой. Фотографии самого устройства – цилиндрический аппарат из тёмного металла; при включении он начинал бледно светиться. Излучение, порождаемое «Чёрным вихрем», разрушало органические соединения. Последние образцы оружия за несколько секунд уничтожали всё живое, находившееся в пределах досягаемости, а первые, из-за недостаточной мощности, лишь запускали процесс разложения, который затем длился несколько дней. Фотографии «опытных образцов»: растения, животные. Люди. Узники различных национальностей и – пациенты располагавшейся неподалёку клиники для душевнобольных. Ко времени экспериментов Мёльдерса программа эвтаназии давно была свёрнута, однако врачам психиатрических лечебниц по-прежнему рекомендовалось любыми способами «уменьшать количество пациентов», чем Мёльдерс охотно пользовался. Он желал знать, влияют ли расовые и психические различия подопытных на скорость «распада живой ткани». Фотоснимки трёх стадий разложения: студенистая масса, густая слизь, тёмная пыль. На первой стадии люди ещё живы и находятся в сознании. Эти снимки Штернберг видел тоже. Карточки подобного рода вообще не следовало бы брать в руки экстрасенсу, способному определять самочувствие человека по фотографии. Запечатлённая на них боль – за гранью всего, что разум способен представить, – ещё долго потом эхом отдавалась в теле, и мерещились протяжные крики, часами не смолкавшие в кафельном подземелье.

Из этих отчётов Штернберг узнал ещё кое-что, о чём прежде ему было неизвестно. Чудовищное устройство являлось лишь побочным продуктом, созданным в рамках более широкой программы по изучению связи между гравитацией и временем. Мёльдерс, оказывается, тоже – как и Штернберг – изучал загадки Времени. По-своему.

Невысокий склон, на вершине которого располагался дворец, полого уходил к каким-то унылым постройкам, отчётливо видным за несколькими хрупкими деревцами, оставленными будто в насмешку. Изуродованный парк до отвращения напоминал город после многочасовой бомбёжки. Так же много ничем не оправданной, безнадёжной пустоты.

В последние дни Штернберг то и дело ловил себя на том, что повсюду выискивает какие-то намёки, предзнаменования. Прежде за ним такого не водилось. Вот, например, кладбище по соседству – скверный знак; однако же сущая мелочь по сравнению с тем, что ему было явлено вчера. Вот только что именно – благословение или предостережение? Штернбергу очень хотелось думать, что первое.

Это была машинисточка, что подала ему кофе, пока он обстоятельно распекал штурмбанфюрера Шлихтинга, полтора месяца назад получившего ответственнейшее задание и всё это время чёрт знает чем здесь занимавшегося. У машинистки оказались зелёные, изысканно приподнятые к вискам, удивительные глаза. Девчонка давно привыкла к мужскому вниманию и, отвечая на вопрос Штернберга, кокетливо назвала себя (Хайма Петерс) и свой возраст (двадцать лет). А той в сентябре исполнилось двадцать два, отстранённо отметил Штернберг. У девицы была небольшая, тонкая, но ладная, с округлыми бёдрами фигурка – на таких девушках Штернберг и прежде задерживал взгляд, а с некоторых пор стал невольно к ним присматриваться, чтобы, впрочем, тут же потерять всякий интерес. Так и с этой Хаймой – чьи мысли, как мысли большинства людей, он слышал, чувствовал, видел насквозь, и это походило на то, как если бы он видел насквозь её внутренности. Ничего любопытного, а тем более привлекательного там не было. Лишь её мнимо-загадочные и мнимо-глубокие глаза настойчиво напоминали о других, действительно бездонных и загадочных, но наполнившихся страшной пустотой в тот всё решивший день.

Впрочем, какой смысл теперь вспоминать об этом, одёрнул себя Штернберг. По сути, тогда был поставлен эксперимент. Эксперимент прошёл удачно. И всё. Точка.

– Вас что-то сильно беспокоит, – обратился он к Зельману. – Вы явно думаете над тем, как бы поудачнее мне это преподнести.

– Вовсе нет. Я только хочу знать: что вы думаете об этом месте, Альрих?

– Курорт, ничего не скажешь. Хоть санаторий открывай. Особенно кстати это кладбище прямо под боком, с полгорода величиной…



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.