книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Н. Пушкарева, А. Белова, Н. Мицюк

Сметая запреты Очерки русской сексуальной культуры XI—XX веков Коллективная монография

Светлой памяти И. С. Кона

История сексуальной культуры в русской дореволюционной науке

вместо предисловия

Прошлое обладает реальностью. Но можем ли мы познать его, воссоздав, реконструировав? Проникнуть в мир чувств и переживаний человека ушедшего времени, к чему призывают специалисты по «истории частной жизни»? Ведь люди отдаленных эпох – как понимают теперь не только антропологи, историки, этнопсихологи, но и обычные современные читатели Дж. Фрезера, К. Леви-Стросса, М. Фуко – были гораздо больше похожи на нас внешне, чем внутренне. А внутренне – по способу познания и существования, по системе ценностей и особенностям чувствования – разительно, кардинально отличались. Приблизиться к их пониманию можно, а вот до конца понять…

Стоит ли пытаться? Ведь у историков нет непосредственного контакта с фактами, они имеют дело с источниками, в которых факты уже «отягощены» истолкованием авторов и составителей текстов. Сомнения историков, основанные на отсутствии действительно «чистых» фактов, давно уже озвучены – еще в конце позапрошлого века известный французский исследователь считал, что в прошлом «ничего нет, кроме исписанной бумаги»1. Эта мысль варьируется и сегодня: «тексты, тексты, ничего, кроме текстов!», «история – это не то, что случилось, это всего лишь то, что рассказывают нам историки»2. Написавший последние строки Джулиан Барнс очертил историю так: «Перед нами – гобелен, поток событий, сложное повествование, связное, необъяснимое… Она больше напоминает хаотический коллаж, краски на который наносятся скорее малярным валиком, нежели беличьей кистью… История мира? Всего только… легенды, старые легенды, которые иногда только как будто перекликаются, причудливые отзвуки, нелепые связи…» Однако именно из легенд и мифов складывается традиция, которая наряду с историческими остатками (документами) способна многое рассказать исследователю. Не только подшивки газет, тома дипломатической переписки, мемуары или судебные дела, отложившиеся в архивах, способны рассказать об умонастроениях каждой эпохи, но и запримеченные бытописателями и зафиксированные ими черты повседневного быта, порою нелепые (с точки зрения современного человека!) поверия, детали ритуалов и обрядов – короче, все то, что так интересовало этнологов, социальных антропологов, фольклористов буквально с начала возникновения их наук.

Современному исследователю любопытно и важно знать, как воспринимались те или иные явления в прошлом, как интерпретировалась традиция, «обрастая» при этом теоретическими построениями, порождая уже не бытовые, но научные знания, убеждения, а зачастую и новые мифы. История всегда существовала как бы в двух измерениях: с одной стороны, как некое объективное знание о прошлом (раскапыванием которого как раз и занимались профессиональные исследователи прошлого) и, с другой стороны, как некий коллективный миф, в котором отобразились идеалы и воплощения низкого и высокого, прекрасного и безобразного, героического и трагического. Изучение этих коллективных мифов, в том числе участия ученых в научном мифотворчестве, и составляет изучение традиции.

В этой традиции – много верного и точного, проверенного и доказанного. Иногда в старых научных книгах можно найти гениальные догадки и интерпретации, полузабытые, но необычайно важные именно сегодня. Порой такие находки заставляют современного исследователя проблемы (если он честен перед самим собой) смущенно вспомнить, что он – отнюдь не пионер в своей области знания, но стоит на «плечах гигантов» – многих и многих предшественников, своими трудами сделавших возможным создание и кажущегося абсолютно новым направления, и фактической основы его разработок. Без собранных когда-то фактов не может быть теоретического рывка – и в этом смысле тоже старые научные труды таят в себе немало открытий…

Однако довольно часто обращение к истории науки порождает сложную цепочку новых исследовательских проблем. Не секрет, что нередко научные мифы рождаются и воспроизводятся не только по причине недостатка информации и несовершенства методов ее обработки и анализа. Подчас они возникают и под воздействием направленных устремлений записывающих их ученых, умышленно или, чаще, неумышленно (под влиянием как личных, так и социальных факторов) искажающих почерпнутую ими информацию. Казалось бы, в силу потери достоверности сообщенной в таких трудах информации они теряют свою значимость. Именно эти причины – в частности, умышленные искажения, связанные с классовой принадлежностью ученых («дворянский историк», «буржуазный исследователь») – лежали в основе непризнания и забвения многих работ и поднятых в них тем в советской историографии.

Лишь в последние годы, в связи с изменением приоритетов в гуманитарном знании и превращением его в «антропологически ориентированное», вместе с постмодернистской терпимостью и интересом к изучению разных трактовок и интерпретаций, отношение к трудам, написанным на заре развития науки, стало очевидно меняться. Обнаружилось, что старые научные труды – это ценнейший источник по истории ментальностей, идей, господствующих в общественном сознании, и идей маргинальных, вытесняемых на обочину идеологий и мировоззрений. Отход от марксистской прямолинейности в оценке процессов развития общественного сознания помог выяснить, что «болезни неточности» возникают не только под влиянием недостатка квалификации, поспешности, ослабления внимания, доверия к собственным знаниям и способности их оценить, неконтролируемой игры воображения, но и (главное!) – под воздействием господствующих «научных» и «уже давно доказанных» выводов, преодолевать которые необычайно сложно, потому что они основаны… на здравом смысле, а он, в свою очередь, на очевидном и потому не требующем специального исследования.

Выяснить, в какой мере это «доказанное», эти предпонятия давили на исследователя, насколько он был самостоятелен или зависим от них, – задача не из легких. Тем более что старая наука – труды ученых XIX – начала XX века – была, казалась бы, более ориентирована на сбор фактов, а не на их истолкование. Из «пяти вопросов науки» – что (как), где, когда, откуда и почему – самым «нелюбимым» оказывается именно последний (почему?)3. Но чтобы понять те или иные скрупулезно описанные процессы, нужно по крайней мере выявить те полузабытые научные труды, которые многим кажутся уже давно устаревшими.

Напомню также, что обращение к истории науки позволяет проследить логику исследования любой темы, ход мыслей автора – для того чтобы не повторять ее и избежать ошибок предшественника или же, наоборот, повторить верный и точный путь и тем самым углубить полученное много лет назад знание. Так или иначе, работа по генерализации собранного много лет назад материала – не только необходимое условие для современных научных разработок, но и путь к осмыслению механизмов формирования научных теорий и обоснованных «наукой» идеологических установок.

Если же абстрагироваться от оценочной стороны старых трудов, то они могут оказаться ценнейшим «вторичным источником» о различных явлениях. Именно в них можно найти ссылки на еще более раннюю литературу, только в них обнаружить описания, которых уже не найти в тех или иных не дошедших до современности книгах и публикациях иного рода. Все это позволяет увидеть в истории науки отнюдь не склад старых и ненужных изданий, но живой источник знаний – как об описанных в них явлениях, так и по истории общественной мысли того времени, когда велась научно-исследовательская работа и было опубликовано то или иное научное сочинение.

Именно с таким, критическим по сути, но уважительным отношением к историографической традиции должны в идеале брать старые журналы и сборники, книги и брошюры исследователи постмодернистской эпохи.

***

В изучении отечественного прошлого есть немало тем, которые были в какое-то время весьма обсуждаемыми, а потом исчезали из круга исследовательских интересов. Причина этого ясна: историю, как никакую другую науку, все время стремились представить как magistra vitae (учительницу жизни, воспитательницу), то есть поставить на службу идеологии и политике. Поэтому абсолютно любую тему в исследовании прошлого можно было рассмотреть как «удобную» или «неудобную» для них.

История сексуальной культуры с самого начала формирования советской исторической науки оказалась в числе «неудобных». Даже в короткий период живого интереса к «половому вопросу» – то есть в 1920‐е годы, совпавшие с общей либерализацией публичного дискурса4, – научное изучение истории формирования русской сексуальной культуры было подменено идеологической трескотней вокруг темы репродуктивного здоровья и права общества и государства контролировать частную жизнь своих граждан5. Идиография (описание особенностей)6 сексуальной культуры русских оказалась вне внимания «серьезной» науки, надолго отправившей подобную тематику из области гуманитарного знания – в медицину7.

Новый всплеск интереса к изучению истории русской сексуальной культуры, как полагают современные социологи8, относится к концу 1980‐х годов, поскольку первые попытки обращения к этой теме в эпоху общественной стагнации оказались обречены на неудачу (известному российскому социологу, работы которого имеют международную известность, в настоящий момент возглавляющему Санкт-Петербургский филиал ИСИ РАН С. И. Голоду, бывшему четыре десятилетия назад аспирантом, попросту не дали защитить подготовленную диссертацию; и единственным свидетельством проделанного им тогда труда являются несколько статей и автореферат работы, так и не вынесенной на обсуждение9). Не удивительно, что обращения к ранее «запретной» теме первыми сделали философы10: они старались касаться этого вопроса в очень общем ключе, не приводить конкретных фактов и не оперировать ими. Первым отечественным исследованием по общим вопросам сексологии стала работа И. С. Кона «Введение в сексологию»11, революционный характер которой трудно переоценить. Именно И. С. Кону первому из российских ученых удалось показать становление сексологии как междисциплинарной области знания, раскрыть биологические, социальные, этнокультурные и психологические закономерности сексуального поведения. Он опирался в своих выводах главным образом на зарубежную литературу. Существенно расширив эмпирическую основу, в последней своей книге о русской сексуальной культуре12 тот же автор выделил общие исторические тенденции развития этой важнейшей части отечественной культуры. Однако по сей день несколько в тени и, в известном смысле, в безвестности остаются работы первых российских ученых, обративших внимание на различные аспекты истории сексуальности и тем самым проявивших решительность и немалое мужество при выборе данной проблематики для своего исследования.

Речь об ученых XIX – начала XX века – историках, филологах, этнологах, правоведах, врачах. Распространенное сейчас в повседневном обиходе представление о «сексе» связывает с ним чувственное наслаждение в акте телесного общения полов и связанный с ним круг чувств, стремлений и идей. Ученые XIX столетия практически не касались собственно этого аспекта (истории чувственного наслаждения), не использовали термина «секс» и обозначали предмет своего исследования через слова «пол», «чувственная страсть», реже – «любовь», а еще чаще – «непотребство». Стоит напомнить, что лишь в 1802 году «последний летописец» и один из первых и виднейших русских сентименталистов Н. М. Карамзин записал, что в русском языке появилось «новое слово – влюбленность»13.

Сексуальность в понимании русских ученых XIX – начала XX века была слабо отделена от репродукции. Образование семей связывалось тогда с хозяйственной или родовой целесообразностью, что предполагало возникновение определенного круга прав и обязанностей, порожденных возникающими социальными и существующими биологическими связями. Не удивительно, что в текстах собранных в данном томе работ мало кто из ученых пытался рассуждать об индивидуальном влечении (любви) мужчин и женщин, их индивидуальных самоощущениях и самочувствиях. Сексуально-эротическая мотивация индивидуального поведения всячески вуалировалась и приглушалась самими же учеными, описывавшими те или иные стороны сексуального поведения своих современников. Хотя исследователи и не отрицали впрямую необходимость легитимации чувственности, все же они не были свободны от воздействия постулатов православной доктрины со всей ее асексуальностью, выступавшей против всего, что создавало чувственное наслаждение, сводившей все богатство сексуальных переживаний индивида к репродуктивной биологии. Потому-то в отношении истории русской сексуальной морали XIX – начала XX века так трудно понять, какие ценности превалировали в самосознании самих ученых, изучавших сексуальное поведение, потому так нелегко разграничить их (ученых) повседневные (бытовые) установки и те нормы, которые они должны были утверждать своими исследованиями. Нормы эти вынужденно соответствовали официальной морали того времени, иначе бы данные научные труды могли просто не миновать цензурных препон.

Видение сексуальности сквозь призму задач регуляции репродуктивного поведения, устойчивый гетеронормативизм14 и отрицание нормальности гомосексуальных отношений, жестко негативное отношение к расширению возрастных рамок сексуальной активности, особенно к ранним сексуальным дебютам, мастурбации – все это отвечало общему уровню развития не только российской, но и западноевропейской медицинской и научно-гуманитарной мысли того времени. Если кто-либо из общественных деятелей или ученых того времени и мог выступать с позиций феминизма в вопросе о допущении женщин к высшему образованию или профессиональной деятельности, то в вопросах, связанных с сексуальной сферой, те же сторонники женской эмансипации подчас проявляли себя как сторонники традиционного распределения гендерных ролей и во вполне традиционалистском, патриархатном духе рассуждали о «греховности» или «нравственности» тех или иных проявлений сексуального поведения. Это детерминировало и место истории сексуальности в кругу исследовательских проблем – как правило, даже изучение добрачной и внебрачной сексуальной активности строилось вокруг тем, связанных с анализом изменений в брачно-семейных отношениях, и увязывалось с вопросами популяции/депопуляции.

Особенно это заметно по работам этнологов, которые смотрели на сексуальные отношения в крестьянских семьях глазами самих крестьян, натуралистические же представления последних были мало совместимы с романтической образностью. По словам Ф. Гиляровского, «зачатия и рождения» в народной среде происходили «по аналогии с животными»15, а дочь выдающегося русского путешественника О. П. Семенова-Тянь-Шанская увязывала «сожительства» с… сытостью и голодом, но никак не индивидуальными эротическими переживаниями16. Чтение некоторых из работ ученых XIX века, рисовавших картины сексуальной жизни «простого народа», потрясает: они писали свои труды бесстрастной рукой ученых, честно рисуя современные им картины безо всяких прикрас. И картины эти – неантропоморфны, пугающе бесчеловечны, а посему враз излечивают от идеализации полуторавекового прошлого и сетований о деревенском быте, «который мы потеряли». Люди того времени предстают грубыми и чуждыми нам, сегодняшним, по эмоциональной окраске их переживаний17.

Тем не менее выстроенные в тематическом и хронологическом порядке публикации исследователей «истории чувств» XIX – начала XX века позволяют все же догадаться, какими путями сексуальность медленно и постепенно, но все же отделялась от репродукции, становясь средством эмансипации, областью широкой эмоциональной реорганизации личной, частной жизни. Русская исследовательская традиция в этом смысле развивалась практически в одном русле с европейской: от фиксации тех или иных фактов ученые постепенно переходили к их критическому осмыслению и размышлениям о значимости этой части культуры в общей картине эмансипации и индивидуализации чувственной сферы.

Борьба с репрессивной сексуальной моралью включила к середине XIX века критику буржуазного брака, требование освобождения женщины (поначалу «половой вопрос» был именно вопросом об эмансипации женщины), да и само право ученых обращать исследовательское внимание к отчетливо социальным темам, связанным с сексуальным поведением, таким как сексуальность и брак, сексуальность и бедность, сексуальность и преступность, сексуальность и способы контролирования рождаемости, сексуальность и охрана общественного здоровья, а к концу XIX века – сексуальность и коммерция.

Индивидуализация и плюрализация стилей жизни, конструировавшие новое, буржуазное общество, меняли и множили формы социального контроля за сексуальностью. Отмена крепостного права в 1861 году внесла свои коррективы в образ жизни российского населения как в центре, так и в провинции. То, что считалось вполне допустимым для представителей привилегированных слоев в их отношениях с крепостной челядью и не считалось развратом (сексуальный произвол и насилие в отношении зависимых людей), довольно быстро и подчас неожиданно для представителей «образованного сословия» обрело свою цену и стоимость в домах терпимости. Рост числа последних повлек за собой бурные общественные дискуссии о том, как расценивать такое социальное явление, как проституция, какой видеть «продажную женщину» – олицетворением разврата или же жертвой бедности и социальной несправедливости, Сонечкой Мармеладовой (эту, вторую точку зрения выражает позиция известного юриста А. И. Елистратова, чьи работы приведены в сборнике). Любопытно, что в оценках проституции как социального явления уже тогда проступали гендерные различия ученых и исследователей. Так, известная российская феминистка М. И. Покровская, чьи работы по вопросу о медико-полицейском надзоре над проститутками имели огромный общественный резонанс, настаивала на весьма экстравагантном способе борьбы с этой «социальной язвой». Считая главной причиной распространения проституции сексуальную распущенность мужчин из «высоких слоев общества», она рекомендовала обратить серьезное внимание на их перевоспитание и ориентацию на недопустимость сексуальных отношений до брака и, когда он заключен, вне его.

Резко возросшая социальная и географическая мобильность населения, в том числе развитие отходничества, нарушала «старые добрые порядки»: женатые мужчины оказывались подолгу оторванными от семьи, «соломенные вдовы» заводили себе параллельные семьи. Все эти социальные реалии также требовали правовой регламентации, поэтому и вопросы, связанные с правом женщины на аборт, производством контрацептивов, планированием и ограничением рождаемости, тема борьбы с венерическими заболеваниями оказались в центре обсуждения журналистами и юристами рубежа XIX–XX веков. Интимность становилась областью радикальной реорганизации межличностных связей, что гомологично процессу демократизации публичной сферы.

Трансформации интимности всегда оказывали преобразующее влияние на социальные институты. На данном этапе сексуальность практически отделена от репродукции… Она должна рассматриваться как особая область культуры, средство освобождения (эмансипации), широкой эмоциональной реорганизации личной, частной жизни.

ГЛАВА I

Сексуальная культура допетровской России

от греха к «удовольству» (XI–XVII вв.)

Изучение сексуальной этики русских, особенно в ранний период – эпоху Средневековья и раннее Новое время, – долго не привлекало внимания российских историков и этнографов. Одним из препятствий было традиционное представление об асексуальности русской культуры и, следовательно, отсутствии самого предмета исследования. К этому добавлялись негласные идеологические запреты на любые публикации, имеющие отношение к эротике, в том числе на исследования исторические, философские и даже медицинские. Свою роль играл и официальный атеизм, мешавший появлению исследований по проблемам религиозной антропологии (в рамках которой и могли были быть поставлены проблемы истории сексуальной этики, ведь православные тексты даже самого раннего времени так или иначе касались этой области межличностных отношений). Сами же деятели православной церкви тоже не спешили изучать те стороны эволюции православной концепции семьи и брака, которые касались интимных, чувственных переживаний.

Да что и говорить об историко-сексологической проблематике, если в российской историографии советского времени исследования быта и повседневности допетровской России можно было сосчитать по пальцам, если изучению динамики эволюции форм и типов семейной организации у русских в X–XVII веках оказались посвящены лишь несколько небольших статей! Специалисты-источниковеды, разумеется, знали, что причиной отсутствия исследований по проблемам сексуальной этики православия и, шире, проблем истории повседневности, религиозной антропологии является вовсе не бедность источников. Хотя на первый взгляд, действительно, в отличие от индийской традиции, подарившей миру «Камасутру», или западноевропейского культа Прекрасной Дамы, оставившего мировой литературе лирику трубадуров, – в этико-культурном наследии допетровской России описаний того, как любили наши предки, казалось бы, совсем не было. В древнерусских литературных памятниках отсутствовали эротически окрашенные образы и сюжеты, так что даже русское народное устно-поэтическое творчество, да и сказки (вплоть до конца XVIII столетия) наполнены скорее эвфемизмами, нежели описаниями откровенных сцен.

Как складывалось такое «лица необщее выражение» русской культуры? Что лежало в основе ее труднообъяснимой сексофобии, сохранявшейся несколько столетий? Действительно ли интимно-физиологические стороны жизни людей считались в ней малозначительными? Как и когда возникла лингвистическая ситуация, при которой все, что связано с сексуально-чувственными, телесными переживаниями, оказалось в самом языке практически «неназываемым», за исключением медицинских терминов или инвективной, обсценной лексики? Даже задумываться об этом долгое время негласно считалось «ненаучным».

В начале 1990‐х, когда прежние идеологические препоны разрушились, исследователи истории семьи, быта, культуры не только признали необходимость изучения историко-сексологических сюжетов, но и начали поиск необходимых источников. Это заставило их обратить внимание на существование в рукописном наследии допетровской России некоторых сравнительно малоиспользуемых памятников церковного происхождения X–XVII веков – требников, молитвенников, сборников епитимий, исповедных вопросов и проповедей, дидактических текстов18. Многие из этих памятников до сих пор не опубликованы и потому малоизвестны. Однако именно в них традиционно содержались особые разделы, в которых формулировались запретительные нормы сексуального поведения. Авторы и составители этих дидактических сборников – знатоки норм канонического права, касавшихся интимной жизни людей, – считали своей задачей закрепление в сознании паствы определенных правил, преступление которых означало бы прямой конфликт с Богом и церковью. Скрупулезный анализ этих памятников, сопоставление ранних списков с поздними, выявление локальных особенностей православных этических проповедей, касающихся сексуального поведения, способны раскрыть степень «усвояемости» этических норм, определить силу и форму сопротивления им, найти корни социально-психологических стереотипов маскулинности и феминности в русской культуре.

Изучение канонических текстов допетровской России под углом зрения исторической сексологии было впервые апробировано в 1980‐е годы19. До этого времени исследования по проблемам славянской этносексологии в российской и зарубежной историографии (а они очень немногочисленны) охватывали лишь некоторые стороны сексуального поведения российских крестьян прошлого века и были созданы на этнографических материалах XIX – начала XX века20. Между тем результаты исследований по истории сексуальности в средневековой Московии и России раннего Нового времени оказались небезразличными для многих специалистов. Ими заинтересовались демографы, фамилисты (специалисты по истории семьи), социологи, социопсихологи, а также историки, интересующиеся динамикой социокультурных изменений в истории русских женщин. Сейчас эту междисциплинарную научную проблему можно считать уже признанной в российской историографии, хотя три десятилетия назад она считалась почти столь же «периферийной», как и славянская этносексология. Без понимания роли сексуальной этики в культуре православия, без определения ее характера и факторов, воздействовавших на возникновение тех или иных поведенческих или психологических стереотипов, без попытки сопоставить «норму» и «действительность», демографические (сексуальные в том числе) представления и демографическое (сексуальное) поведение – общая картина социального и семейного положения русских женщин в допетровскую эпоху оказалась бы обедненной и неполной.

Отсутствие долговременной историографической традиции, недостаток источников (которых даже чисто количественно сохранилось меньше, чем в Западной Европе) создают несомненные сложности в разработке проблем истории сексуальной этики в контексте истории женщин в России. Исследователь принужден оперировать лишь косвенными свидетельствами, становясь – если воспользоваться сравнением одного из мировых авторитетов в исследовании истории повседневности, французского исследователя Ж. Дюби – «искателем жемчуга, пытливейшим охотником за конкретными, мельчайшими деталями»21. Из этих-то разрозненных деталей и приходится составлять более или менее цельную картину.

***

Сексуальное поведение древних русов, все их изменчивые переживания, оценки, восприятия (все то, что относят к ментальности – неотрефлексированным сознанием жизненным установкам, определяющим поведение представителей разных этносов и социальных групп, в том числе женщин), как и вся их частная, домашняя жизнь и повседневный быт в целом определялись в X–XVII веках двумя главными доминантами. Одной из них были традиции, ритуалы и обычаи, связанные с воспроизводством себе подобных. Другой – с крещением Руси в 988 году стала этическая система православия, проводники и проповедники которой неустанно боролись за то, чтобы все вопросы, связанные с заключением брака, в том числе и с сексуальными контактами внутри и вне его, регулировались лишь нормами церковного права и постулатами православных дидактических сборников.

Сосуществование двух доминант было далеко не идиллическим. Целью православных идеологов было скорейшее «единовластие» – то есть утверждение христианских этических норм, однако искоренение языческой свободы и раскрепощенности (особенно ярко заметных в сексуальных отношениях) происходило отнюдь не столь легко и просто, как того бы хотелось инициаторам культурного броска из варварства в цивилизацию.

Едва ли не первой задачей в регуляции сексуального поведения древнерусской паствы было утверждение венчального брака вместо «поиманий» и «умыканий». Характерной чертой их на Руси с древнейших времен было согласование данного акта с похищаемой («с нею же кто съвещашеся…»)22 – свидетельство проявления частных, индивидуальных интересов женщины в вопросе о выборе сексуального (брачного) партнера. Вопрос о сохранении этой «традиции» (права женщины «съвещаться») – сложнее. Как и в Западной Европе, где в сборниках исповедных вопросов (пенитенциалиях) IX века еще упоминаются казусы умыкания по согласованию с невестой23, в российских епитимийных сборниках умыкание по согласованию встречается примерно до XIII века. В поздних церковных руководствах для священнослужителей такие сведения не столь часты. Впрочем, в одном из требников XV – начала XVI века, среди поучений священнослужителям, имелся запрет венчать жен, «въсхыщеных от нецих» и «восхотевших» «с въсхытившими брак творити» – косвенное свидетельство того, что заключение браков через похищение все еще оставалось «в поле зрения» духовных отцов24. Скорее всего, умыкание девушек с их согласия сохранилось как брачный ритуал прежде всего в среде «простецов», особенно в северных и зауральских землях, где в крестьянской среде, как доказали исследователи, и в XIX веке браки «убегом» были частым явлением25. Долговременность существования традиции похищения женщины с ее согласия – яркий пример живучести идеи заключения брачного союза на основании личной, в том числе сексуальной склонности и предпочтительности.

Как о том говорят тексты епитимийников (сборников исповедных вопросов с указанием величины и длительности церковного наказания, епитимьи), похищения и «умыкания» предпринимались не только с целью заключения брака и далеко не всегда заканчивались им. Не случайно похищение девушки приравнивалось и в Древней Руси, и позже к принуждению к вступлению в половой контакт, к «осилию», «осквернению»26 и наказывалось как блуд. Термин этот был очень многозначен. В частности, его употребляли, говоря о сексуальных отношениях незамужней и неженатого и вообще о многих видах воспрещенных сексуальных действий («творить блуд созади», «творить блуд во сне», «блудить лицом к лицу»)27. С течением времени он прочно закрепился в нормативной лексике светских и церковных источников28.

«Тайнопоиманье» и «умыканье» девушек зачастую совершалось отнюдь не втихую и не ночью (как, например, у кавказских народов), а на многолюдных весенне-летних празднествах, устраивавшихся в честь языческого бога «женитвы» Лада. Эти празднества – игрища содержали и в эпоху повсеместного распространения христианских аскетических запретов (XVI–XVII века), а тем более ранее, немало оргиастических элементов: «Егда бо придет самый тот праздник, мало не весь град возьмется в бубны и в сопели… И всякими неподобными играми сотонинскими плесканием и плесанием. Женам же и девкам – главам накивание и устам их неприязнен клич, всескверные песни, хрептом их вихляние, ногам их скакание и топтание. Тут же есть мужем и отроком великое падение на женское и девичье шатание. Тако же и женам мужатым беззаконное осквернение тут же…»29,30

Посещение «игрищ» нередко заканчивалось для женщин внебрачными сексуальными контактами (которые резко осуждало духовенство и к которым было в целом толерантно общественное мнение)31. Для девушек же посещение публичных празднеств весьма часто приводило к «растлению девства». Последнее было особенно неприемлемо для ревнителей православной нравственности. При этом примерно с XV века появилось дифференцированное наказание для тех, кто во время празднества совершил «блуд осильем» (изнасиловал девушку), и тех, кто пошел на грешное дело по согласованию с партнершей («аще сама изволиша», «аще мигала с ким впадь в блуд»)32. В первом из двух случаев растлителю предлагали вступить с потерпевшей в брак («поять ю») и тем самым «смыть» позор с обесчещенной, которую именовали из‐за случившегося «убогой». В случае отказа – виновнику грозили отлучением или по крайней мере епитимьей —четырехлетним постом. Во втором случае духовные отцы рекомендовали ограничиться денежным штрафом в качестве моральной компенсации (правда, весьма значительным – третью имущества!)33. Разрабатывая систему наказаний для совершивших преступления против нравственности, авторы пенитенциарных кодексов выдвинули в XV–XVI веках особое наказание и для тех соблазнителей, которые добились согласия девушки на вступление в интимную связь «хытростью» – к коей ими относились «клятвы» и «обещани[я]» (вступить в законный брак). Примечательно, что обманувший девушку приравнивался составителями законов к убийце («Хытростию растливший – аще бо уморивший, убийца есть»): ему назначалось девять лет епитимьи34.

Изнасилование девушки, «блуд умолвкой», равно как более или менее продолжительная связь с незамужней молодой женщиной, считалось в православной этике одним из наиболее серьезных нравственных преступлений, ибо невинная девушка стояла в православной «табели о рангах» неизмеримо выше не только «мужатицы», но и «чистой» (то есть не вышедшей второй раз замуж) вдовы. Но как относились к строгим церковным предписаниям те, для кого они предназначались? Прежде всего, обращает на себя внимание сам факт сохранения исповедных вопросов, касающихся добрачных связей, в епитимийниках XVI–XVII веков – молчаливое признание бессилия церкви в борьбе за их воспрещение.

Во-вторых, в вопросе о целомудрии православные проповедники оказались терпимее своих западных коллег (католиков): как ни осуждались в православии добрачные сексуальные связи, но отсутствие девственности не рассматривалось ими как препятствие к заключению брака, за исключением семей священников и великих князей (царей), долженствующих быть образцом для простых мирян35. Широко известен введенный поначалу как ритуал во время царских свадеб, но постепенно проникший и в народные брачные празднества, обычай «вскрывания почестности» невесты. («Молодой объявлял родственникам супруги, как он нашел жену – невинною или нет. Выходит он из спальни с полным кубком вина, а в донышке кубка просверлено отверстие. Если полагает он, что нашел жену невинною, то залепляет то отверстие воском. В противном же случае молодой отнимает вдруг палец и проливает оттуда вино», – так описывал ритуал итальянский посол Барберини в XV веке36.)

Всех, согрешивших до венчания, священники неизменно побуждали к супружеству и взимали лишь небольшой штраф с невесты или ее родителей, «аще замуж пошла нечиста» («аще хто хощет жену имети, юже прежде брака растлит, – да простится ему имети ю, за растление же – запрещение [причащаться] да примет на 4 лета»)37. Позже, в XVIII веке, в крестьянской среде на «девичье баловство» тоже зачастую смотрели снисходительно, по принципу «грех девичий прикроется винчом (венцом. – Н. П.)». Очевидцы свидетельствовали, что очень многие из невест приживали «еще в девках» по одному-двум, а то и по три ребенка, да еще и от разных отцов. Нелегко, полагали крестьяне, уберечь «молодку» от греха, чтобы шла она «как из купели, так и под злат венец», – но это ничуть не мешало стремлению родителей следить за «почестностью» дочери до брака. Если накануне венчания обнаруживалось, что невеста утратила невинность, дело «не рассыхалось»: «вперед не узнато, а может издасса (окажется. – Н. П.) лутше-лутшова», рассуждали крестьяне38. Длительно сохранявшаяся толерантность отношения к добрачным сексуальным связям в русской деревне была связана с традиционно сложившейся структурой ценностей, в которой семейной жизни уделялось одно из главных мест и в которой ценились в первую очередь хозяйственные навыки девушки, а не формальные признаки высокой нравственности (впрочем, уже в XIX веке положение изменилось, и церковный идеал нравственности постепенно превратился в народно-религиозный)39.

Разумеется, в ранние эпохи отношение к добрачным сексуальным связям девушек было в народе не менее, а куда более терпимым. Это следует принять во внимание при определении уровня брачности в допетровской России. По отношению к X–XVII векам он, несомненно, должен был превышать реальное количество церковных браков – тем более что они стали регулярно фиксироваться в церковных метрических книгах лишь после указа 1667 года, причем не сразу и поначалу со стороны священнослужителей очень неаккуратно и неохотно40. Хотя добрачные (точнее: «довенчальные») связи и возникающие на их основе половые союзы были недолговечны и непрочны, тем не менее они являлись немаловажным фактором, определявшим избыточные воспроизводственные возможности того времени.

Еще одним аргументом в пользу высокого уровня брачности в допетровской России является возраст начала половой жизни и, следовательно, детородного периода у женщин. Было бы ошибочным определять его лишь по возрасту невесты на момент венчания. Правовая норма православного канонического права определяла предельно-минимальный возраст первого брака для «женщин» в двенадцать лет41,42. Разумеется, это не означало, что все или даже большинство невест в Древней Руси и Московии вступали в брак в столь раннем возрасте. Низкий брачный возраст наблюдался прежде всего в среде князей и бояр, где – преследуя политические цели – могли выдать замуж совсем маленькую девочку («младу сущу, осьми лет»), «оженить» подростка (будущий царь всея Руси Иван III был «опутан красною девицею» пяти лет от роду). Дети в этом случае отдавались на руки «кормильцам»-воспитателям в новых семьях и до достижения половой зрелости супружеской жизнью не жили43.

У «простецов» возраст вступления в первый брак был, надо полагать, несколько выше, чем у представителей привилегированных сословий. Нелегкие обязанности хозяйки дома в крестьянской семье, вынужденной на равных помогать супругу в работе в поле и на огороде, ходить за скотом и приплодом, – могли выполнять лишь физически крепкие девушки, вполне готовые стать женщинами. Поэтому долгое время в крестьянских семьях существовал обычай отдавать девиц замуж отнюдь не в отрочестве. Однако стремление родителей следовать православной заповеди сохранения невинности до брака постепенно сделало ранние браки женщин в среде «простецов» обычным явлением. Во всяком случае, в XIX веке двенадцати-тринадцатилетние невесты-крестьянки не были редкостью («а было мне тринадцать лет», – признавалась пушкинской Татьяне ее няня, крепостная, выданная замуж по воле родителей и «не слыхавшая», по ее словам, «в те годы про любовь»). Физически такие невесты, разумеется, были незрелы44.

Знаток древнерусского быта Б. А. Романов справедливо видел в ранних браках «противоблудное средство»45. Действительно, православные нормы были выработаны в ответ на реально сложившуюся ситуацию – распространенность сравнительно ранних половых связей, которые требовалось «оформить». Возможность «растления девства» «по небрежению», «оже лазят дети [друг на друга или „в собя“] несмысляче», была и в Древней Руси, и позже, достаточно распространенной. Во всяком случае, вопрос о том, как наказывать родителей за подобные проступки детей, был поставлен в одном из самых ранних покаянных сборников46. В XV–XVI веках церковный закон всю вину за добрачный секс возлагал на растлителя: «Аще кто прежде брака [в] тайне или нужою растлит жену и потом законным браком съчетается с ею – блудника познает запрещения: 4 лета едино убо у дверей церковных да плачется»47.

Вопрос о неискоренимости блуда, которым духовные отцы готовы были именовать чуть ли не все виды сексуальных прегрешений в древней и средневековой России, сильно занимал идеологов христианской нравственности. «Едино есть бедно избыти в человецех – хотения женьска», – сетовал в связи с рассуждениями о блуде компилятор дидактического сборника «Пчела». Отчаявшись победить это «хотение», проводники и проповедники идеи целомудрия направляли все усилия на то, чтобы ограничить, а по возможности – воспретить распространение «бацилл аморальности» прежде всего среди холостого населения, причем не только юного, но и вполне зрелого, включая вдов и вдовцов. В связи с этой задачей в лексике составителей дидактических сборников примерно с XII века появляется различие между блудом (добрачным сексом, связью холостых, различными девиантами в общепринятой сексуальной ориентации) и прелюбодеянием (супружескими изменами, нарушением обета верности мужа и жены друг другу – так называемой седьмой заповеди – адюльтером прошедших через церковное венчание супругов)48.

Иногда слова «блуд» и «прелюбодеяние» использовались как литературные синонимы, но полностью ими не стали49. В современной инвективной лексике «блядство» как термин одинаково заменяет слова «блуд» и «прелюбодеяние». В Древней же Руси термин «блядня» был синонимичен прелюбодеянию, родственный ему лексический термин «блядство» – означал блуд, «половую невоздержанность» (И. И. Срезневский)50, а слово «блядение» использовалось главным образом как синоним пустословия, болтовни (ср.: нем. разг. «Bla-bla-bla» – болтовня), суесловия, вздорных речей. Ругательного оттенка все перечисленные слова в домосковское время не имели. Не имел его и термин «блядь» – синоним отглагольных («обманщик», «суеслов») и отвлеченных («вздор», «пустяки», «безумие») существительных51. Пример тому – помимо уже известных – имеется и в известной новгородской грамоте на бересте № 531. Она описывает семейный конфликт, вызванный ростовщическими действиями некой Анны с дочерью, ринувшихся в опасные финансовые операции без ведома хозяина дома, своеземца Федора. Когда тайное стало явным, Федор в сердцах назвал «жену свою коровою, а дочь блядью» – то есть обманщицей, скрывшей, как выясняется далее по тексту документа, прибыль от своих ростовщических афер52.

Инвективный оттенок перечисленные выше существительные и однокоренные с ними глаголы приобрели на Руси не ранее Московского времени. Однако уже в XVII столетии современники отмечали, что «грубые, неуважительные слова», «грязная брань» является характерной чертой повседневного общения россиян53, которых Адам Олеарий имел все основания назвать «бранчливым народом», переведя на свой язык наиболее употребляемые из ругательств и довольно точно транслитерировав их. Если верить Олеарию, к XVII веке слово «блядь» и однокоренные с ним глаголы и прилагательные употреблялись уже только как ругательства и иной смысл утеряли54.

Перечисленные Герберштейном и Олеарием инвективные выражения ярко характеризуют русскую культуру описываемого ими времени как культуру с высоким статусом родственных отношений по материнской линии, ибо только в таких культурах большую роль играют оскорбления матери. Упоминание женских гениталий и отправление ругаемого в зону рождающих, производительных органов, символика жеста «кукиш», изображающего женский детородный орган, намек на то, что «собака спала с твоей матерью» (Герберштейн верно отметил аналогичную брань у венгров и поляков), ругательства со значением «я обладал твоей матерью» (в инверсии о распутстве самой матери) – все эти признаки характеризуют особую силу табуированности именно разговоров о матери55,56 и попутно характеризуют значимость «матриархального символизма»57.

Сопоставление древнерусской литературной и инвективной лексики, относящихся к сексу и сексуальному поведению, позволяет заметить, что в ранние эпохи в языке существовали слова, обозначавшие детородные органы и сексуальные действия, не являвшиеся эвфемизмами и не имевшие в то же время ругательного смысла. В нашем современном языке эти дефиниции уже не употребляются. Между тем в покаянной и епитимийной литературе XII–XVII веков можно обнаружить около десятка наименований половых органов, в частности – женский (мужской) уд (или юд, то есть часть тела, орган), естество, лоно, срамной уд, срам, тайный уд (или удица); все они не считались «скверностями» и употребление их вполне удовлетворяло, вероятно, и составителей текстов, и тех, для кого они писались. В затруднительных ситуациях православные компиляторы использовали греческие термины: вместо русского термина рукоблудие (онанизм) использовалось греческое слово малакия, в запрещениях анального секса вместо «непотребно естьство» и «проход» употреблялся греческий термин «афедрон»58. Примерно к XVII столетию греческие аналоги все еще использовались в церковных текстах и литературном русском языке, но в его профанном варианте прочно закрепилось употребление в связи с сексуальным поведением одной лишь инвективной лексики – блудословья («нечистословья»)59.

Общим правилом в систематизации церковных наказаний за употребление бранных слов по отношению к женщинам был – как и в случае с самими прегрешениями и преступлениями данного свойства – учет социального и семейного положения пострадавшей. Оскорбление словом как вид преступлений типа dehonestatio mulieris (казус ложного обвинения в блудодействе) упомянуто уже в Уставе князя Ярослава Владимировича (XII век) и абсолютно идентично штрафу за изнасилование: клеветнически обругать женщину распутницей было все равно что совершить подобное обесчещение60.

Церковные законы позднейшего времени позволяют сделать еще одно важное наблюдение: наказание за блуд с невинной девушкой было более строгим, чем за прелюбы с «мужатицей». В церковной иерархии ценностей девушка стояла выше тех, кто был в браке или вне его «растлил девство», постольку одной из основополагающих идей в этической системе православия была именно идея сохранения «пречюдной непорочной чистоты», вечной невинности как идеала, доступного избранным («много убо наипаче почтенно есть девство, убо неоженившаяся вышши есть оженившейся», «аще хощет без брака пребывати, не ити замужь – добре есть се»)61. Исходя из этого нравственного постулата, проповедники причисляли обесчещение девушки, насилие над ней к числу тяжелейших грехов.

Однако исповедные вопросы, «список» которых компилировался исходившими из повседневной практики православными духовными лицами, косвенно свидетельствуют о том, что преступления против чести девушек были весьма распространенным явлением. И совершали подобные проступки не только те, кого исповедальники именовали «прост человек», но и сами лица духовного звания, долженствовавшие в идеале быть образцом для мирян. «Осилие» девушки, совершенное «простецом», каралось, разумеется, не столь строго, сколь преступление, совершенное «мнихом», попом, а тем более епископом (видимо, все же, казусы были, если правовые памятники не исключали этого исповедного вопроса). От четырех до шести лет епитимьи (поста «о хлебе и воде») для простецов, которых авторы требников еще надеялись «оженить» на обесчещенных девушках и тем или иным путем вернуть в лоно церкви, – противостояли многолетней (от двенадцати до двадцати лет) епитимье для черноризцев и священников. Епископа за подобные развратные действия предписывалось немедленно лишить сана62.

Еще более строгие моральные взыскания ожидали тех, кто «творил блуд» с обитательницами монастырей. Ранние церковные памятники оставили свидетельства того, что мирские и более того – вакхические соблазны вторгались порою в эти цитадели христианского благочестия: «Иже в монастерях часто пиры творят, созывают мужа вкупе и жены…», «иже пьють черницы с черньцы…»63. Следствия подобных пиров не заставляли себя долго ждать: «невоздержанье, нечистота, блуд, хуленье, нечистословье…», а в результате – наказания и тем, кто «девьствовати обещавши, сласти блудни приял», и тем, кто на этот грех их сподвигнул. Особенно греховными в этом случае казались проповедникам «съвокупления» тех, кто должен был являть «добронравие святительского подобия» – то есть черноризцев с монашенками: их «блуд» приравнивался к «кровоместьству» (инцесту духовных родственников)64. Глубоко безнравственным не без основания считалось осквернение девушки-«черноризицы»: церковные законы предписывали не пускать такого развратника в храм, ибо он – «сущщи убийца есть»65.

Усилия древнерусских и средневековых проповедников по утверждению христианских моральных норм в отношении блуда холостых были значительны, но результаты этой деятельности малоудовлетворительны. Поэтому из столетия в столетие в исповедальной и дидактической литературе неизменно присутствовала тема добрачных связей и блуда не вступивших в брак, а потому не подвластных «вождям слепых, наставникам блудящих». Эти «вожди» и «наставники» неоднократно жаловались на страницах своих посланий в «высшие инстанции» (епископу, митрополиту), что молодежь охотно «клянется» на исповедях «блюстися блуда». А на деле – одни «сблюдут како любо», другие – «мало», а третьи вовсе тут же «падают». Чтобы избежать кошмарного промискуитета, некоторые священники «на местах» на свой страх и риск (как епископ Нифонт в XII веке) рекомендовали тем, кто был еще не связан узами брака и безвольно отдался своим «чювствам», по крайней мере, удержаться от частой смены партнеров («аже ся не можещь удержати – буди с единою»)66. В то же время священникам было сверхнеобходимо не упускать подобную молодежь и холостых из поля своего зрения, заставляя их признавать недостойность своего поведения, «каятися» и с раскаянием «преставать от блуда». Победа над «блудливостью» холостого приравнивалась к угашению в нем «пламеня огненнаго»67.

В отличие от современных блюстителей нравственности, православные проповедники, говоря о растлении невинных, практически не интересовались возможностью и последствиями совращения юноши опытной женщиной. «Испортить», по их терминологии, могли только невинную девушку. В единственном найденном нами исповедном вопросе о беззаконной связи «жены» с отроком (а под термин «отроки» попадали молодые люди добрачного возраста, примерно десять-четырнадцать лет) упомянуто даже меньшее наказание обоим участникам проступка, чем за обычный блуд, – всего шестьдесят дней «сухояста» (поста на хлебе и воде)68.

Зато особый круг вопросов о блуде создавали ситуации незаконной связи представителя привилегированного сословия с «рабою» (так именовались в покаянной литературе все девушки и женщины из среды социально зависимого населения). Проще всего для древнерусских компиляторов дидактических сборников было бы следовать в этом деле пожеланиям византийского брачного права, предписывавшего «осподину» освобождать ту «рабу», которую он обесчестил69. Однако такое требование могло коснуться лишь изнасилования рабыни: казусы «пошибанья» и «осилья» рабынь чужими «осподами» рассматривались как уголовно наказуемое деяние, штрафы за которое росли от столетия к столетию (выплачивались они, разумеется, владельцам «рабынь»-холопок)70.

В определении наказаний за интимные связи холопок со своими «осподами» духовные отцы чувствовали себя не столь уверенно. С одной стороны, права владельцев зависимых «хрестьян» давали им возможность распоряжаться их судьбами. В то же время пределы этих возможностей были весьма неопределенны. К тому же на Руси с древнейших времен отсутствовало «право первой ночи», замененное денежной компенсацией в пользу князя еще при княгине Ольге (середина X века)71. Весьма тонкой материей представлялось и добровольное грехопадение холопки, и дальнейшее ее сожительство со своим господином: кого и за что здесь было наказывать? В случае если «съвкупление» господина с холопкой завершалось беременностью последней, то вне зависимости от ее дальнейшего поведения («родит дете» или же «проказит дете в собе», добившись выкидыша), – ее предлагалось освободить72. Если на беззаконную связь решался схимник – ему не позволялось три года входить в церковь и назначался на это время пост73. На венчание и законное закрепление мезальянса его участники не могли рассчитывать: церковь поначалу вообще пугала, что «от раб ведома жена есть зла и неистова» (то есть не женись на женщине, стоящей ниже тебя по статусу, – получишь сущее исчадие ада).

Однако к XVI веку всевозможные устрашения и запрещения всем решившимся на смешение классовых и социальных различий в браке74 сменились толерантным отношением некоторых церковных деятелей к мезальянсам. «Рабу-наложницу име[ющий], или оставит ее, или по закону оженится ею. Аще же есть свободна – да законно поимет ю» – предлагал один из требников московского времени. Принимая в свое лоно бывшую холопку-блудницу, церковный закон строго спрашивал уже с нее – «токмо ли с единым своим господином она совокупляшася»? В случае утвердительного ответа ее разрешалось венчать, а «блудящей с инеми» предписывался решительный отказ («отвержение») – пока не «очистится» поклонами и покаянием75.

Судя по сборникам исповедных вопросов, куда более распространенным было сожительство – прелюбы – «осподина» с рабою при наличии у него венчаной жены. Холопок, приживших от господина «чад», называли на Руси меньшицами – вторыми женами. Число вторых, «неофициальных» семей учету не поддается, но их существование оказывало, разумеется, влияние на брачность, рождаемость, детность и иные демографические показатели76. Блуд с рабою как пережиток многоженства (или как черта неистребимой склонности мужчин к смене сексуальных партнерш) к XV веку стал представляться одним из наименее значительных и требующих внимания грехов.

Вынести аргументированное суждение о самом многоженстве в допетровской России X–XVII веков трудно из‐за отрывочности данных. Известно, однако, что в домонгольский период, до начала XIII века, деятелям церкви время от времени приходилось иметь дело с открытым прямым двоеженством. Пока канонические сборники заверяли прихожан, что жить «бес стыда и срама с двумя женами» означает жить «скотьски» и назначали отлучение от причастия, летописцы пристрастно фиксировали подобные ситуации. О том же говорят и некоторые нормативные памятники77, упоминающие, что «друзии (некоторые) наложници водят яве (держат открыто) и детя родят, яко с своею (женою)», что в имуществе умершего главы семьи может возникнуть «прелюбодейна часть», полагающаяся незаконной, не «водимой» жене и детям от нее78. В среде «простецов» наличие вторых семей тоже было, в принципе, возможно79. Появление же в летописях сообщений о побочных семьях в среде знати вызывалось скандальностью самой ситуации и в то же время ее распространенностью.

О стремлении древнерусских мужчин к сексуальному разнообразию и готовности к частой смене партнерш косвенно свидетельствует и сообщение митрополита Ионы (XV век), ужаснувшегося тому, что – несмотря на запрещение оформлять третьи браки – «инии венчаются незаконно… четвертым и пятым съвкуплением, а инии – шестым и седмым, олинь (один) и до десятого…»80. В сборниках исповедных вопросов встречаются описание ситуаций группового секса, однако, как правило, между родственниками («аще два брата с единою женою осквернятся или две сестре с единым мужем…»)81.

Явления полигинии – сравнительно прочных и длительных связей вне основного, венчаного брака, наличия побочных семей – никогда не смешивались в сознании средневековых православных дидактиков с примерами уголовно наказуемых групповых изнасилований (толоки)82. Толока, если судить по текстам канонических памятников, зачастую сопровождала упомянутые выше игрища. Эти «компанейские предприятия», да еще нередко и с обманом, не были, однако, обрядовыми. И все же «сама теснота, сам физический контакт тел получал некоторое значение: индивид ощущал себя неразрывной частью коллектива, членом массового народного тела»83. Эти ощущения и переживания были сродни сексуальным и подталкивали к «всеобщему падению». В то же время в ранних памятниках отсутствовали наказания за блуд «двух мужей с единой женою». И это объяснимо: только на первый взгляд подобная форма интимных связей представляется пережитком дохристианской свободы. При более глубоком анализе они могут предстать (и не случайно именно такими и являются в покаянной литературе XV–XVI веков) показателем постепенной индивидуализации и сентиментализации сексуальных переживаний, началом признания в сексуальности (разумеется, не дидактиками, а теми, кто «грешил») самоценного аффективного начала84. Примечательно в этом смысле, что исповедный вопрос по поводу рассматриваемого нами казуса обращен к «жене» (если она «створит» подобное с несколькими мужчинами). И женщина в этом случае, как мы видим, выступает отнюдь не жертвой, а искательницей «сластей телесных».

Тезис о том, что образ женщины как воплотительницы сексуального удовольствия был едва ли не центральным в православной и вообще христианской этике, давно уже стал трюизмом. Большинство отцов церкви, а вслед за ними – составителей учительных текстов, всерьез полагало, что в массе своей женщины изначально более сексуальны, нежели мужчины. На Руси даже библейского Змия-Искусителя изображали подчас в виде женщины-Змеи, фантастического существа с длинными вьющимися волосами, большой грудью и змеиным хвостом вместо ног85. Полагая, что в браке именно «жены мужей оболщают, яко болванов», что любая «жена (в данном случае: женщина. – Н. П.) от Диавола есть», авторы проповедей регламентировали интимное поведение прекрасного пола с большей строгостью86. В многочисленных и разнообразных «беседах» о «женской злобе» (точнее – о зле и «нестовстве», вносимых в жизнь мужчин женщинами), злые жены неизменно представали (как и в аналогичных западноевропейских текстах)87 ярким олицетворением нравственных пороков, «прелюбодейницами», «блудницами», для которых «любы телесныя», то есть физиологическая основа брачного союза, представлялась более существенной, нежели основа духовная. Попытки женщин усилить свою сексуальную притягательность – использование косметики, притираний, нескромные движения – «вихляния» и соблазняющие жесты, в том числе подмигивания – «меганье», – неизменно именовались в православных текстах «дьявольскими», а сами женщины – «душегубицами», «устреляющими сердца» доверчивых мужей88.

Разумеется, в канонических сборниках вопрос об удовлетворенности самой женщины в сексуальных отношениях рассматриваться не мог89: секс сам по себе уже считался «удоволством»90. Единственным оправданием этого «удоволства» для женщины – в глазах древнерусских духовников – было частое рождение ею «чад» и пополнение, таким образом, числа благочестивых христиан.

Не только поздний фольклорный материал, выявляющий трезвое отношение крестьян к супружеской сексуальности («Дородна сласть – четыре ноги вместе скласть!», «Легши сам-друг будешь сам-третей», «Спать – двоим-быть третьему», «У двоих не без третьего» – записи XVII века), но и сопоставительный анализ православных назидательных текстов XV–XVII веков, с более ранними, XIII–XIV веков, позволяет ощутить смещение акцентов. Речь идет о постепенном отказе от категорического осуждения любых проявлений чувственных желаний и переходе к вынужденному согласию на их необходимость, медленном избавлении от страха за то, что любовь к ближнему может заслонить главную цель жизни (заботу о спасении души), к вынужденному признанию самоценности супружеской любви. Речь могла идти, разумеется, лишь о любви платонической, не чувственной91. Один переписчик учительного сборника, полного всевозможных «богоугодных» запретов и воспевающего аскезу, приписал в сердцах на полях: «Горко мене, братие, оучение! Месо велит не ясти, вина не пити, женне не поимати…»92

Действительно, формально интимная жизнь любого человека, в том числе супругов, если она подчинялась церковным нормам, должна была быть далеко не интенсивной. На протяжении четырех многодневных постов, а также по средам, пятницам, субботам, воскресеньям и церковным праздникам «плотногодие творити» было запрещено93. Требование это показалось одному из путешественников-иностранцев XVII века трудновыполнимым. Да и частые детальные описания нарушения этого предписания (названные в епитимийных сборниках «вечным грехом») создают впечатление о далеко не христианском отношении прихожанок к данному запрету94,95. Отношение к сексу как «нечистому», «грязному» делу заставляло церковных деятелей требовать непременно омовения после его завершения – что совпадало и с элементарными гигиеническими требованиями96.

Общим термином для «нормального», вынужденно-разрешенного супружеского секса в древнерусских и московских епитимийниках было «съвокупление». Простота и обычность акта совокупления рано вошла в народную поговорку97. Но наказаниями за малейшее отступление от введенной проповедниками «нормы» пестрят тексты всех исповедальных сборников, в частности за «невъздержание» подобного рода после принятия причастия (50 дней поста) и за соитие в постные дни98. Мечтая победить «соромяжливость» (стыдливость) прихожанок, исповедники требовали точной информации обо всех прегрешениях и в то же время, противореча сами себе, полагали, что «легко поведовати» может только морально неустойчивая злая жена.

К началу Нового времени отношение к «соромяжливости» женщины ужесточилось. С внедрением церковных представлений о целомудрии стали считаться предосудительными любые обнажения и разговоры на сексуальную тему, а в исповедных сборниках не только не прибавилось казусов и исповедных вопросов, но и имеющиеся были сокращены и унифицированы99. Реже стали встречаться запрещения супругам «имети приближенье» по субботам (ранее сексуальные отношения в ночь с субботы на воскресенье вызывали протест церковнослужителей в силу их связи с языческими ритуалами), исчезло требование воздержания по средам и пятницам. Изменилась «мера пресечения» для тех, кто «помыслив» о греховных плотских удовольствиях, не совершил ничего из воображаемого («не сътворил ничто же») – исповедник настаивал вместо прежних многодневных постов всего лишь на сорока земных поклонах100. Даже за соблазнение во сне предписывалось лишь «помолиться да поклониться» и не налагалось запретов «в олтарь влазати»101.

Регламентация интимной жизни женщин стала менее мелочной, но не менее строгой: так, в XVI веке в назидательных сборниках появилось требование раздельного спанья мужа и жены в период воздержания (в разных постелях, а не в одной, «яко по свиньски, во хлеву»)102,103, непременного завешивания иконы в комнате, где совершается грешное дело, снятия нательного креста104. В то же время стремление избежать богопротивного дела дома заставляло «нецих велми нетерпеливых» супругов и просто «женок» совершать его в церкви. Вероятно, это не казалось средневековым московитам кощунственным. Об этом говорит и то, что наказание женщин за этот проступок не было строгим105.

В отличие от Запада, в православных учительных текстах не было и не появилось запрещений «любы телесной, телесам угодной» во время беременности женщины106. Зато достаточно жестким оставалось введенное еще во времена первых переводных учительных сборников запрещение вступать с женой в интимный контакт в дни ее «нечистоты» (менструаций и шести недель после родов). Несмотря на положительное влияние этой рекомендации на здоровье женщин, «подтекст» ее был отнюдь не гигиенический. Женщина считалась «ответственной» за временную неспособность к деторождению, любое же кровотечение могло означать самопроизвольный или, хуже, специально инициированный аборт (отсюда – требование немедленно покинуть храм, если месячные начались у нее в церкви)107,108.

Применение контрацепции («зелий») наказывалось строже абортов: аборт, по мнению православных идеологов, был единичным «душегубством», а контрацепция – убийством многих душ109, поэтому епитимья за нее назначалась на срок до десяти лет. Некоторые клирики полагали, что применение контрацептивов «мужатицами» даже более предосудительно, нежели попытки избавиться от плода случайно попавших в беду незамужних «юнниц»110. Для церковных идеологов не было секретом, что аборт был нередко следствием досадной неосторожности «блудивших» жен, и потому о всех вытравительницах и решившихся на искусственное прерывание беременности говорилось как о безнравственных «убивицах»: «И не испытуем» (то есть вопрос – не дискуссионный) заключали они111. Любопытно, что контрацепция (в том виде, в каком она была известна в Средневековье) рассматривалась церковными деятелями как безусловное зло по отношению к здоровью самой женщины, а попытки избавиться от ребенка во чреве – предупреждалось в церковных текстах – могут привести к серьезным нарушениям в организме («омрачение дает уму») и даже смерти вытравительницы112.

Тем не менее женщин, измученных частыми родами и мечтавших «отъять плод», было на Руси немало. Нередко выкидыши случались от выполнения непосильной работы или от побоев домашних («аще муж, риняся пьян на жену, дитя выверже») – в этом случае избавление от плода рассматривалось как несчастье для самой женщины и не наказывалось церковным законом. Напротив, преждевременные роды, случившиеся у женщины от ее «нерадения», от того, что «не чюет дете в собе», наказывались как душегубство113. Дифференцируя степень вины женщин за искусственное прерывание беременности, церковный закон был особенно строг к тем из них, кто решился на аборт на позднем сроке: в умертвленных младенцах им виделись действительно загубленные души («аще зарод еще» – пять лет епитимьи, «аще образ есть» – семь лет, «аще живое» – пятнадцать лет поста)114. Иногда аборт («прокаженье дете в собе») призван был скрыть последствия внебрачной связи – тогда наказание женщины сводилось к году «сухояста» (поста «о хлебе и воде») и десятилетнему отлучению от причастия115.

«Зелия» упоминаются в древнерусских исповедных книгах значительно реже абортов, а об иных способах предохранения на Руси, по-видимому, известно было мало. Так, в травниках XV–XVII веков нет упоминаний о гомеопатических контрацептивах, блокирующих овуляцию116. Аборт и позже был главным средством регулирования рождаемости в деревнях, где все жили по принципу «отцы и деды наши не знали этого, да жили же не хуже нашего»117. Никаких противозачаточных тампонов, кондомов из бычьих кишок и часто использовавшихся – как показали исследования истории сексуальной этики в католических странах Западной Европы – физиологических методов предохранения118 на Руси и в Московии известно не было.

Умелые ворожеи обучали женщин преступной «хытрости», как «спакостить дитя в собе», а исповедники только и успевали выспрашивать прихожанок, «[с]колико убили в собе детей»119. Действия самих «вражалиц», «обавниц», «потворниц», «чародейниц» – всех тех, кого церковники именовали бабами богомерзкими, совершавших, по сути дела, греховное дело или же по меньшей мере провоцировавших на него женщин, – не были включены в список уголовно наказуемых деяний светских законов и крайне редко упоминались в законах церковных. Наиболее распространенной карой за потворничество детоубийству и производство абортов в допетровской Руси было отлучение от причастия на пятнадцать лет и многочисленные поклоны120 – в то время как в Западной Европе того же времени эти преступления приравнивались к ведовству и карались очень жестоко (вплоть до сожжения знахарки на костре).

Обращает на себя внимание и то, что церковные деятели относили вопрос о числе деторождений в семье к компетенции исключительно женщин. Конечно, даже в современных семьях, где многие проблемы обсуждаются коллегиально, решение о том, сохранять ли ребенка, остается за будущей матерью. Вероятно, и несколько столетий назад, как бы ни беспрекословно было подчинение жены своему супругу, вопрос о том, избавляться от плода или оставлять его, решался ею же. На это указывает отсутствие упоминаний в древнерусских памятниках о coitus interruptus, равно как и глухое молчание по поводу роли мужа и вообще мужчины в решении вопроса о числе детей.

Иное дело – интенсивность самой сексуальной жизни брачных пар в Древней Руси, частота разрешенных церковью «съвокуплений». При строгом соблюдении христианских запретов на интимные отношения у женщин (и супругов вообще) в средневековой Руси и Московии Нового времени должно было оставаться не более пяти-шести дней в месяц121. О культуре эротических приготовлений к интимным отношениям у русов и московитов X–XVII веков данных почти нет. Известно, что предосудительными были любые обнажения («ничто же пред очесы человеческими обнажит, еже обыкновение и естество сокровенно имети хочет»)122, и потому «наложение» бритвы даже на «браду», а тем более волосяной покров в иных частях тела, считалось проявлением «бесстыдства». В этом смысле примечательным представляется замечание тверского купца Афанасия Никитина о женщинах в Индии: их обычай «сбривать не собе все волосы», особенно «хде стыд», показался ему отвратительным123.

Русский фольклор же – в том числе поздний, XIX века – зафиксировал распространенность таких случаев124. На основе иконографических (изображения «блудниц») и фольклорных данных можно очертить вкратце и тот тип физического сложения женщины, который считался сексуальным: большая грудь («титки по пуду»), нежная («лилейная») кожа, широкая вагина («с решето», «стань на край, да ногой болтай»)125. Как и у многих народов, у русов и московитов выражением мужской силы в фольклоре представал мощный фаллос, однако в некоторых поговорках и присловьях присутствовало разумно-спокойное отношение к его величине: «Маленький кляпок два раза поебет – на то же наведет», «Маленький хуек, а в пизде королек», «Не ложкой, а едоком, не хуем – а ебаком!»126 и др.

Главной формой супружеских ласк были, вероятно, поцелуи. Как элемент любовной игры (в том числе супружеской) поцелуй (лобзанье) был издревле известен и ее участникам, и древнерусским дидактикам127. Любопытно, что между его типами в сознании средневековых русов существовали определенные отличия. Так, существовал тип поцелуя, схожего с родственным, дружеским, предполагавший прикосновение губами, «дух в себе удержав». Например, широко практиковавшийся в Московии XVI–XVII веках «поцелуйный обряд» (когда среди пира хозяин позволял дорогому гостю поцеловать свою жену и замужних невесток «в уста»)128 предполагал выражение через поцелуй эмоциональной расположенности, родственной близости129. «Смазанная», весьма сильно трансформированная сексуальность этого ритуала, могущего быть для женщины отнюдь не из приятных, противостояла сексуальности явной, в любовном лобзанье. Если судить по назидательным текстам, любовный поцелуй был отличным от ритуально-этикетного тем, что совершавшие его позволяли себе «губами плюскати» – чмокать, шлепать губами, целуясь открытым ртом. В XVI веке в некоторых покаянных сборниках такой поцелуй именовался «татарским»130, а к XVIII веку получил название «французского»131. Сами отличия терминов – поцелуй и лобзанье, хотя они иногда и использовались как синонимы, – отражают дифференциацию этих слов по смыслу. Этимология корня «цел» – в слове поцелуй, связанная с идеей целостности, свидетельствует о том, что поцелуй нес пожелание быть цельным и здоровым132. Этимология слова «лобзанье» – иная, и связывается она с сексуальным подтекстом, глаголами «лизать», «лакать», существительным «лобъзъ» – губа133. Не случайно этические правила средневекового русского монашества допускали поцелуи дружбы и привязанности, но не допускали лобзанья «мнихом» женщины, в том числе матери134.

Авторы исповедных сборников не случайно увязывали лобзанья с греховным «съвокуплением»: поцелуи как часть любовных игр возникли у тех народов, сексуальная этика которых предполагала предпочтительность коитуса лицом к лицу, то есть в христианском мире135, и не были известны или же почитались малозначительными для многих народов Африки, Азии и Австралии, в том числе этносов со сравнительной развитой сексуальной культурой136. У русов же и московитов допетровского времени лобзанье прочно закрепилось в интимном общении как выражение любви или, по крайней мере, сексуального расположения, желания, предпочтения. Представление о взаимосвязи вкусовых и вообще оральных ощущений с сексуальными переживаниями нашло отражение в долговременном бытовании общеславянской свадебной традиции кричать «Горько!» новобрачным, заставляя их целоваться. Обычай именовать поцелуи «сахарными», а уста – «сладкими» также основывается на представлении русов о том, что рот является источником удовольствия, одновременно питательного и сексуального137 (что онтологически сопоставимо с актом кормления младенца138). Осуждение любовных лобзаний встречается практически во всех православных назидательных текстах не только в связи с их неприкрытой сексуальностью, но также по причине семантической двойственности поцелуев в уста в христианстве – символа не только любви, но и предательства, коварства (Иуда указал на Христа римским воинам, поцеловав его в губы)139. Любовные лобзанья как проявление чувственности осуждались деятелями церкви и за то, что грозили опасностью превращения секса из супружеской обязанности («плодиться и размножаться, прославляя имя Божье») во всепобеждающую страсть, способную по силе затмить главное – любовь к Господу и веру в Спасение.

Разумеется, лобзанья супругов и вообще всех грешивших «угождением страстей телесных» осуждались в сборниках исповедных вопросов отнюдь не столь резко, как «все, что чрес естьство съвершено» было. Тем не менее иные формы естественных ласк – объятия, поглаживания и тому подобное – в епитимийниках практически не упомянуты (но есть в фольклоре)140. Вся сила убеждения и наставления обращалась церковными деятелями к воспрещенным формам соития, «противоестественному» сексу. К нему ими были отнесены и все виды экспериментирования в области методов получения сексуального удовольствия, в том числе сношения более одного раза за ночь141, а также все попытки разнообразить коитальные позиции. Как и в католической Европе, супругам предлагалась лишь одна из них (ныне не случайно называемая «миссионерской»), которую русский народ в эротических поговорках выразил весьма четко: «Глазка вместе, а жъопка нарозно», «Живот на живот – все заживет»142.

Автор одного из церковных памятников XIV века – «Правила о верующих в гады» – написал целую филиппику в адрес тех, кто дозволял женам пользоваться хотя бы временным превосходством над собой во время коитуса – ибо именно так представлялись «пагубные» последствия использования коитальной позиции «на коне» (лицом к лицу, женщина сверху)143. За попытки разнообразить таким образом интимную жизнь, проявляя «прилежание любодейское», супруги наказывались длительной епитимьей, от трех до десяти лет поста144 (и подобная нетерпимость к указанной коитальной позиции была характерна не только для Руси и Московии, но и для католических стран Европы того же времени)145.

Сравнительно более терпимо составители епитимийных сборников относились к коитусу со спины, весьма точно именуя его скотьскым блудом или содомьским грехом с женою – сорок дней епитимьи и от семи до сорока поклонов (XIII век) были позже (XVI век) заменены всего лишь четырнадцатью днями епитимьи146,147. Коитус со спины не случайно именовался также безобразным, так как причислялся к совершенному «чрес естьство». Кроме того, покаянная литература XII–XVII веков позволяет выделить различные коитальные позиции при оральном («блуд в непотребно естьство в рот»)148, а также анальном («блуд чрес естьство в афедрон») сексе. Последние были не менее чем трижды греховными: будучи «противоестественными», они были подобны гомосексуальным контактам (не случайно анальный секс носил в епитимийниках наименование «мужьско» или содомия), да к тому же являлись еще и формой контрацепции. Ко всем этим характеристикам, делающим эти «действа» одинаково осуждаемыми со стороны проповедников и православной, и католической этики супружества149, добавлялась непоколебимая уверенность древнерусских дидактиков в греховности самих попыток сделать интимную жизнь богаче и разнообразнее150. Однако повседневная жизнь брала свое151, а народная молва утверждала: «хорошая жена на хую не дремлет»152.

Безусловно противоестественными полагались в исповедных сборниках фелляцио и куннилингус, хотя они упоминались сравнительно редко153. Последний порой выставлялся даже в фольклорных произведениях как нечто унизительное для мужчины154. И все же присловья отразили иное отношение к этим формам ласк. В них, записанных в конце XVII века (и потому, в отличие от поздних записей XIX века, не прошедших «цензуры на нравственность»), запечатлелось по-народному грубоватое, однако вполне толерантное отношение к казалось бы «воспрещенным» формам секса: «Язык мягче подпупной жилы»; «Языком хоть полижи, а рукам воли не давай», «Учил вежеству: подтирай гузно плешью», «Много в пизде сладкого – всего не вылижешь»155,156.

Между тем в борьбе за чистоту нравственности проводники православной этической концепции старались использовать в своих интересах чисто физиологическую неприемлемость для некоторых женщин анальной и оральной форм коитуса. Рекомендуя («добро советуя») таким «женам», победив «соромяжливость», непременно сообщать своим духовникам о всех попытках их партнеров совершить греховное дело («аще насилствует зол муж чрес естьство»), церковные деятели не только посылали проклятия на головы незадачливых любителей ярких ощущений, но и прямо призывали к разводу, «разлоучению» с ними157.

К противоестественным («чрес естьство») формам супружеской и внесупружеской сексуальности относились в допетровское время не только оральный и анальный секс, но и мастурбация. В исповедных сборниках XII–XVII веков автофелляция и мужской онанизм («аще кто имет ся за срамной уд блуд творя», «блуд с собой до испущениа») были наказуемы в равной степени, что и женская мастурбация («жена в собе блуд творит») – до шестидесяти дней поста, до ста сорока ежедневных земных поклонов158. При этом покаянные сборники практически не учитывали возможность использования мастурбации как формы форшпиля в интимной жизни супругов, хотя в текстах многих из них упоминаются не только «персты», которые воспрещалось «влагати» в «срамной уд» жены, но и различные предметы, которые могли использоваться в качестве имитации фаллоса159. Мало отразилась женская мастурбация и в народном творчестве, хотя в присловьях можно найти немало примеров того, что крестьяне не видели в мужском онанизме ничего предосудительного («Сиди на месте да елду пестуй!», «Пеши ходят, в руках плеши носят» и др.)160. В то же время нередко мастурбировавшая женщина наказывалась меньшей епитимьей, нежели мужчина (всего двенадцатью днями отлучения и шестьюдесятью поклонами)161.

Безусловно наказуемой формой противоестественного секса считалось в допетровской России скотоложество (блуд со скотиною), епитимья за которое была одинаковой и для мужчин и для женщин. Переведенные аналоги византийских пенитенциарных сборников («Правила св. Василия» и тому подобное) назначали за этот грех до пятнадцати лет отлучения от причастия, по сто пятьдесят – двести ежедневных поклонов162, однако древнерусские деятели церкви считали это сексуальное прегрешение менее серьезным, чем перечисленные выше. Поэтому в нормативных памятниках, составленных собственно на Руси, за то, что «жена некая с четьвероногым скотом блуд сътворит», полагался всего лишь сорокадневный пост, а Устав князя Ярослава Владимировича (XII век) назначал и вовсе лишь двенадцатигривенный штраф в пользу митрополита163.

В источниках допетровского времени (X–XVII века) практически не упомянуто лесбиянство, хотя гомосексуальные контакты монахов и мирян никогда не выходили из поля зрения церковных дидактиков. Меньшая наказуемость женской однополой любви по сравнению с мужской была характерна и для западноевропейских пенитенциарных кодексов164. Лесбиянство не имело в Древней Руси и Московии своего наименования (мужской гомосексуализм выражался термином мужеблудие, мужеложьство), и лишь когда оно переходило в рукоблудие, считалось предосудительным. Ласки же и поцелуи между девочками составляли, как правило, обязательную часть многих народных игр, в том числе предсвадебных (например, в «жениха и невесту»), так что некоторые церковные деятели даже в случае лишения участниц этих игр «девства», назначали за это очень легкое наказание, не сравнимое с обычными случаями добрачного секса165.

При сопоставлении размеров церковной епитимьи за воспрещенные формы секса бросаются в глаза очень жесткие – по сравнению с перечисленными выше наказаниями за анальный и оральный секс, мастурбацию и тому подобное – кары за инцестуозное общение, к которому относили даже объятия и поцелуи, не говоря уже о «съвокуплениях». Перечисление епитимий за инцест с близкими и двоюродными родственниками составляло едва ли не основную часть любого сборника исповедных вопросов, а запрещения иметь какие-либо отношения с людьми, близкими по родству или свойству до шестого колена, переходили в этих памятниках из столетия в столетие. По подсчетам французских специалистов, подобный запрет исключал вступление в брак с как минимум 10 687 мужчинами и женщинами166, что было практически немыслимо исполнить. И все же и на Руси, и в Московии старались соблюдать запрет и не заключать близкородственных браков. Не случайно русские летописи XI–XVI веков не приводят примеров браков между лицами, состоящими даже в двоюродном родстве, что было типично для западной демографической истории167. В фольклорном же материале тема сексуальных контактов с близкими родственниками и родственницами практически не прослеживается.

Для того чтобы искоренить инцест, покаянная литература вводила исключительно строгие наказания не только за родственные венчания, но и за блуд «нецих» с родителями, детьми, сестрами, братьями, шуринами, дядьями, тещей, свекровью и другими «ближиками». Народный юмор, подчеркивая распространенность «от века» сексуальных контактов с родственниками по свойству, свидетельствовал: «Аще кум куму не ебе, не буде у небе»168. Жестче всего церковью наказывалось вступление в сексуальный контакт сына с матерью или «дщери» с отцом (двадцать лет епитимьи, «их же да избавит господь, да не будет того»)169, наименьшим злом из всех зол кровосмесительства (за которое «давали» всего пять лет епитимьи) почитались отношения крестных, а также связь зятя и тещи (не по причине ли распространенности подобных ситуаций, когда невесты были малолетними, зачастую едва достигали тринадцати-четырнадцати лет, а их матери еще не выходили из фертильного возраста?)170. Толока с близкими родственниками каралась теми же епитимьями, что и «съвокупления» двоих грешников: «заповедь та же, аще ли и отец, и сын с единою женою»171.

Пространные тексты древнерусской дидактической и покаянной (исповедной) литературы, донесшие до нас перечисленные выше наказания за различные прегрешения в области супружеских сексуальных контактов, равным образом касались и отношений внесупружеских, называемых в X–XVII веках прелюбами, прелюбодейством. В отличие от блуда, прелюбодейство – по мнению церковных толкователей – совершали те, кто состоял в браке, «мужатицы». Все, совершенное «чрес естьство», каралось в случае прелюбодеяния теми же наказаниями, что и в случае блуда, так что неженатые и незамужние «девы» не имели никаких послаблений перед «женками» и «вдовицами».

Супружеская измена была наказуемой сама по себе, даже если форма «съвокупления» была вполне разрешенной, если участники «действа» не нарушали никаких иных запретов, совершали свой грех в разрешенный день, позволенным способом и даже «детотворения ради». Все решившиеся на адюльтер, вне зависимости от его причин, безоговорочно осуждались и наказывались. Причем в XII веке адюльтер наказывался всего одним годом епитимьи, а в XV веке – пятнадцатью годами172.

Вся литературная энергия составителей исповедных вопросников была обращена к благочестивым мужьям и женам, которых церковные деятели надеялись убедить в бессмысленности (ибо все «человецы» одинаковы, а «жены» – тем более), а также несомненной предосудительности измен. Узнавший об измене жены муж должен был, согласно церковному закону, непременно наказать ее или развестись с нею, ибо «аже он знает ю таковое твореши и таит» – сам, по словам назидания, становится потворником греху173. Однако к женам, живущим с неверными мужьями, церковный закон был строже (яркий пример «двойного стандарта»): «понеже он в блуде живет и другую жену поимет – вина и грех на жене есть, иже пустит мужа своего. Должна бе държати! Аще прелюби творит муж – бо прощенье, жена, оставльщаа его идет за инь муж – любодеица есть. Без всякого извета»174.

В русских фольклорных текстах, в том числе в присловьях, записанных В. И. Далем, муж-рогоносец выступает как предмет постоянных насмешек соседей и родственников («Корову ты держишь, а люди молоко болтают»)175, чего нельзя сказать об обратных ситуациях. При этом лучшим наказанием за супружескую измену в глазах крестьян были меры физического воздействия, а отнюдь не развод. В то время как церковные нормы убеждали в том, что при любодействе жены и постоянном «учении» ее мужем с помощью побоев, «доброго сужития быть не можеть», народная поговорка утверждали обратное: «Сколочена посуда два века живет»176.

Стоит сказать в заключение и о том, как сами прихожане относились к навязываемым им этическим нормам и аскетическим идеалам. Одна из поговорок, записанных В. И. Далем, гласила: «Грех – пока ноги вверх, а опустил – так Бог и простил»177.

Подводя итоги и оценивая историю складывания сексуальной этики русских за более чем семивековой период, рассмотренную нами в контексте церковно-нормативном и, насколько это было возможно, фольклорном и традиционном, можно прийти к некоторым заключениям, представляющимся немаловажными и для истории российской повседневности, и для истории русских женщин, и для исследования историко-психологических, историко-демографических, социологических и иных аспектов.

Прежде всего, анализ памятников покаянной дисциплины, исповедных и епитимийных сборников, дидактической и вообще церковной литературы с точки зрения не только самих запретов, но и бытования тех или иных «грехов», в борьбе с которыми эти запреты и были составлены, – доказывает, что история развития сексуальной этики русских была частью общей традиции христианской культуры. Постулаты православной этики, касающейся интимных отношений между людьми, во многом перекликались с аналогичными установлениями деятелей католической церкви. Анализ расхождений католической и православной концепций по этому вопросу (а они имелись) – тема особого исследования178.

Сопоставление некоторых норм православной морали, касающихся внебрачного и брачного секса, с фольклорным материалом позволило найти не только противоречия и расхождения между нормой и реальной жизнью, но и «согласованность действий» между традицией, обычаями и внедряемыми церковью представлениями о нравственности.

Обращение к истории сексуальной этики русских, в том числе к ее начальным страницам, обогащает сложившиеся представления о частной жизни людей, живших за много веков до нас. Она расширяет наши представления о социальном и семейном статусе женщин, чья история, чей внутренний мир и каждодневный быт являются все еще малоисследованными страницами отечественной истории. В то же время анализ представленного выше нормативного и нарративного материала позволяет по-иному взглянуть не только на повседневную жизнь русов и московитов, в которой – за скудостью досуга, тяжестью быта, бедностью духовных запросов – секс был одной из немногих радостей, мало отличной от желания досыта наесться. Те же самые церковные памятники, исследованные под углом зрения истории морали, позволяют найти корни сексофобии советского времени, когда идеологи всерьез полагали, что свобода обсуждения интимной жизни людей может негативно повлиять на становление их жизненных идеалов и ценностей.

Деритуализация культуры, при которой традиционно сложившиеся и навязываемые идеологией механизмы регуляции поведения сходят на нет, десакрализация ряда исследовательских тем, в том числе и истории сексуальной этики, – являются ныне необходимой основой для продолжения аналитического изучения этой важной и многогранной историко-психологической и историко-этнографической проблемы.

ГЛАВА II

Интимная жизнь русских дворянок в XVIII – середине XIX века

Контролируемая сексуальность: матери и дочери в российских дворянских семьях в XVIII – середине XIX века

Ключевую роль в понимании сексуальной культуры в XVIII – середине XIX века играет изучение гендерной социализации российских дворянок в период девичества в контексте актуальных научных дисциплин: гендерной антропологии, истории повседневности, женской и гендерной истории179. Анализ субъективных источников (женских писем, дневников, автобиографий, мемуаров), выражающих грань внутрипсихического переживания, сокровенные мечты и страхи, сознательные и бессознательные стратегии действия и вытеснения180, показывает, что в особенностях прохождения именно этого этапа часто коренилась причина неудач последующих жизненных сценариев. Поэтому принципиально важно проанализировать девичество в дворянской среде в XVIII – середине XIX века через изучение антропологических аспектов женской телесности, сексуальности, особенностей поиска и осознания гендерной идентичности.

Девичество как этап жизненного цикла российских дворянок

Девичество относится к тем этапам жизненного цикла женщины, которые широко представлены в научной литературе применительно к разным социальным общностям и эпохам181. При этом изучение «девичества» дворянских девушек в императорской России составляет видимое исключение. Проблема девичества как культурно-антропологического феномена, считавшаяся прерогативой этнографов, не попадала в поле зрения историков, а этнографы, в свою очередь, не интересовались дворянством, не маркируемым ими в качестве носителя традиционной культуры.

В то же время исследовательский «вакуум» применительно к данной проблеме во многом объясняется и квазихрестоматийностью образа «барышни» – излюбленного конструкта русской классической литературы XIX века, – подменявшего своей мнимой очевидностью возможный научный анализ. Усвоенные со школьной скамьи стереотипы, на которые, за неимением других столь же признаваемых образцов, едва ли не до настоящего времени вынуждены были опираться многие поколения российских и советских девушек в процессе осознания собственной идентичности, делают «невидимым» дворянское девичество в России как предмет исторического и этнологического исследования. Литературные образы, будучи репрезентацией «мужского взгляда» на девушку-дворянку, воспроизводили мысли, чувства, переживания, мотивации, которые, с точки зрения авторов-мужчин, якобы должны были быть ей присущи. Меня же будет интересовать, напротив, артикулирование дворянскими девушками себя посредством самопрезентации в письмах и автобиографиях, поиск ими собственной идентичности, но вместе с тем и реализуемый в период девичества механизм социального конструирования гендера.

Девичество – жизненный этап между «детством» и «зрелостью», а фактически замужеством, поскольку в отношении дворянства справедливо утверждение этнографов о решающем значении при определении статуса женщины «в любом слое „доэмансипированного“ общества» разделения ее жизни на добрачную и замужнюю182. Н. Н. Ланская прямо отождествляла ранний, с ее точки зрения, брак своей семнадцатилетней дочери Н. А. Пушкиной с переходом в возрастную категорию формальной «зрелости» при незавершенности еще процесса собственно «взросления»: «Быстро перешла бесенок Таша из детства в зрелый возраст, но делать нечего – судьбу не обойдешь. Вот уже год борюсь с ней, наконец, покорилась воле Божьей и нетерпению Дубельта. Один мой страх – ее молодость, иначе сказать – ребячество…»183

К середине XIX века девушки, достигшие 15 лет, считались «взрослыми барышнями»184, что свидетельствовало о вступлении их в новую фазу жизненного цикла. Наименование «барышня» имело, помимо возрастной, еще и социальную коннотацию, указывая на девочку именно дворянского происхождения185. «Воспитать как барышню»186 означало «содержать, как должно благородной девушке быть»187.

В современном обществе «переход от детства к взрослости» в терминах мужской возрастной периодизации делится на три периода: подростковый, отроческий возраст от 11 до 15–16 лет, юношеский возраст от 15–16 до 18 лет, возраст начала самореализации от 17–18 до 23–25 лет188. Доктор Анна де Кервасдуэ (Dr. Anne de Kervasdoué), констатируя индивидуальность возрастных рамок, ссылается на стандарт Всемирной организации здравоохранения, принимающей за подростковый возраст период с 10 до 19 лет189.

Традиция соотнесения с 15-летним возрастом поздней стадии взросления восходила еще к XVII веку. Согласно Соборному уложению, «которая девка будет в возрасте, в пятнадцать лет», могла «здавати» свое прожиточное поместье190, выделяемое ей после смерти отца и представлявшее собой «усадище и к усадищу пашни»191, тому из служивших мужчин, кто принимал на себя обязательства ее «кормить и замуж выдати»192. Нельзя было претендовать на «девкино прожиточное поместье», если «девка в те поры будет в малых летех меньши пятинатцати лет»193. Сами мемуаристки XVIII–XIX веков называли девичество «молодостью»194 (иногда «юностью»195), интерпретируя его в контексте формирования собственной идентичности, а себя в этом возрасте – «девушками»196, «девками»197, «девицами»198, «молодыми особами»199. Условной возрастной границей детства следует считать 12–14 лет200,201, когда девочки вступали в пубертатный период и им могла быть присуща характерная для «переходного» возраста своеобразная «неустойчивость» идентичности. Выражая, например, эмоциональную реакцию на одно и то же событие – несправедливое с ее точки зрения наказание («стать в угол»202 за чтение книги, что было «строго-настрого запрещено» без предварительного прочтения ее гувернанткой203), – юная дворянка в этом возрасте воспринимала себя одновременно то как «большую двенадцатилетнюю девицу», то как «бедную маленькую девочку»204. «Кавалерист-девица» Н. А. Дурова (1783–1866) считала, что с 14 до 16 лет она дважды переживала своего рода смену идентичности: от «Ахиллеса в женском платье»205 к «скромному и постоянному виду, столько приличествующему молодой девице»206 и обратно207. Для мужской части дворянства в ряде случаев взросление девушки ознаменовывалось ее «вступлением в свет» («Ты скоро принесешь в большой с собою свет, / твой ум, – твою красу – твои пятнадцать лет»208), что означало ее превращение в потенциальную невесту.

Возрастные рамки девичества, сильно варьировавшие в разных странах и в разные эпохи в зависимости от изменения принятого возраста вступления в брак209, не отличались постоянством и в дворянской России в исследуемый период. В целом можно говорить о распространенности раннего замужества дворянок, причем вплоть до 1780‐х годов обычный для них возраст начала матримониальных отношений – 14–16 лет210 (иногда даже 13 (!)211), на рубеже XVIII–XIX веков – 17–18212, к 1830‐м годам – 19–21213. Во второй четверти XIX века уже встречались первые браки, заключенные в более зрелом возрасте – в третьем и даже четвертом десятилетиях жизни дворянок214. Несмотря на действовавшую на протяжении XVIII – середины XIX века тенденцию к более позднему замужеству дворянок, условные границы нормативного брачного возраста были жестко закреплены в сознании современников обоего пола. В 1840‐е годы в мужском литературном дискурсе по-прежнему можно встретить отражение традиционных стереотипных представлений о подобающих возрастных пределах выхода замуж. Например, Д. Григорович в нравоописательном рассказе «Лотерейный бал» замечал в отношении одной из героинь: «Любочка, старшая из них (сестер. – А. Б.), перешла уже за пределы невесты: ей около 27 лет…»215 Еще более определенно господствовавшие общественные представления высвечивались в женской литературе. Н. А. Дурова в повести «Игра судьбы, или Противозаконная любовь» так характеризовала возраст героини: «…я увидела уже Елену Г*** невестою; ей был четырнадцатый год в половине»216. При этом мать героини в разговоре с мужем озвучивала расхожие взгляды того времени (повесть была опубликована в 1839 году) на нормативный брачный возраст: «А знаешь ли ты, что нынче девица в осьмнадцать лет считается уже невестой зрелою, а в двадцать ее и обходят, говоря: ну, она уже не молода, ей двадцать лет!»217 Даже если Дурова и утрировала, ментальные стереотипы в отношении своевременности замужества дворянки в любом случае оказывались консервативнее социальной практики и конкретных жизненных опытов.

По мере повышения брачного возраста границы девичества расширялись218. Соответственно, для незамужних дворянок верхний рубеж этого этапа жизненного цикла формально оставался открытым, что выражалось в сохранявшейся за ними по выходе из возрастной категории собственно «взросления» юридической номинации «девица»219, а также в социально предписываемом обозначении «старая дева»220, или «старая девушка»221. Нарушительницы верхней границы нормативного брачного возраста причислялись к выделяемой этнографами в традиционных культурах категории «выбившихся из ритма жизни и уже поэтому социально неполноценных людей»222.

Представление о легитимации зрелости исключительно посредством замужества претерпело определенные изменения только у «девушек шестидесятых годов»223 XIX века, да и то это касалось их внутренних установок, а не доминировавших общественных взглядов. Процесс взросления уже не сводился для них к превращению в социально ожидаемую «востребованную» невесту, а выражался в обретении профессиональной пригодности224 и сопряженной с ней финансовой независимости225. Качественный рубеж между детством и девичеством ассоциировался с преодолением пассивной роли обучаемой ученицы и позиционированием себя в качестве активного субъекта, нацеленного на самореализацию и осуществление выбора на акциональном уровне226. Некоторым современникам-мужчинам казался «привлекательным» новый «тип серьезной и деловитой девушки»227, который «в обществе народился» к эпохе модернизации. Вместе с тем появление этого типа требовало от них выработки новой модели поведения по отношению к таким женщинам, в том числе и речевого, заставляло «взвешивать свои выражения»228.

До эпохи буржуазной модернизации девичество как жизненный этап осмыслялось в терминах социально навязываемого ожидания «решения участи», отождествлявшейся исключительно с замужеством229. Считалось, что и получение образования и даже придворная карьера – всего лишь подготовительные стратегии достижения главной жизненной цели женщины – выхода ее замуж. Не случайно женское среднее образование, в частности институтское, не имело профессиональной востребованности, о чем мне уже доводилось писать230. Женские институты, созданные с целью формирования в России «новой породы… матерей»231 и выполнявшие функции социального призрения для девочек-сирот и дочерей неимущих или малоимущих дворян232, репрезентировали свой конечный продукт как обладающих светскими манерами потенциальных домашних хозяек233. Лучшие выпускницы получали при окончании института так называемый «шифр»234 («золотой, украшенный бриллиантами вензель императрицы под короной на банте из андреевской ленты»235). Мемуаристка А. В. Стерлигова описала церемонию «раздачи шифров институткам Екатерининского института»236: «Обратившись к нашему инспектору, она (Ее Величество. – А. Б.) приказала читать фамилии награжденных девиц, а принц подавал шифры, и каждая из десяти по очереди подходила, становилась на левое колено на скамеечку и подставляла левое плечо Императрице, которая прикалывала собственноручно булавкой, подаваемой ей фрейлиной; после чего каждая, поцеловав ручку Ее Величества, отвечала на вопросы, а потом, сделав низкий реверанс, отходила задом на свое место к окну, где и была удостаиваема милостивыми разговорами присутствующих особ царской фамилии»237. «Шиферницы»238, как их называли, могли рассчитывать на придворную карьеру фрейлины (не случайно мемуаристки употребляли выражение «фрейлинский шифр»239, или «шифр фрейлины»240) с последующей перспективой опять-таки «составить блестящую партию»241. Именно поэтому многие дворянки ценили фрейлинский шифр не как признание образовательных достижений, индивидуальных заслуг, публичного статуса, а как способ устранения финансовых препятствий к замужеству. По словам В. Н. Головиной, ее «belle-sœur»242, княгиня Голицына, «хотела, чтобы ее старшая дочь получила шифр, потому что с этим отличием связывалось приданое в двенадцать тысяч рублей»243. Вместе с тем на рубеже XVIII–XIX веков, «в начале царствования императора Павла Петровича», в среде провинциального дворянства все еще был распространен «мужской» взгляд на женское образование как на недостойную альтернативу замужеству:

«Прадед… за порок считал, чтоб русские дворянки, его дочери, учились иностранным языкам.

– Мои дочери не пойдут в гувернантки, – говорил Алексей Ионович. – Они не бесприданницы; придет время, повезу их в Москву, найдутся женихи для них»244.

Получение образования воспринималось как своего рода вынужденная «стратегия выживания» для дворянок с низким уровнем материального достатка, которые в силу этого не могли рассчитывать на выход замуж, то есть на реализацию нормативного жизненного сценария.

Восприятие детства в контексте отношений матери и дочери: соотношение материнской любви и власти матери

Проблематизация взаимоотношений матери и дочери служит своего рода «ключом» к интерпретации механизмов формирования, поиска и отстаивания женской идентичности в российской дворянской культуре и специфики гендерной иерархизации внутри дворянской семьи. Феномен материнства и отношения матери и дочери в феминистских теориях психоанализа не раз становились предметом исследования. В частности, этой теме посвящен третий выпуск сборника статей немецких и российских исследователей «Пол. Гендер. Культура» под редакцией профессора Элизабет Шоре. По словам Эвелин Эндерлайн (Evelyne Enderlein), французские феминистки «Люс Иригарей и Адриена Рич анализируют взаимоотношения матери и дочери как первостепенные, являющиеся прототипом пары»245, что, бесспорно, указывает на их значимость. В связи с этим важно не только подтвердить на примерах российской дворянской культуры XVIII – середины XIX века тезис о трудности поиска женской идентичности в рамках осложненных отношений матери и дочери, но попытаться разобраться в причинах внутренних конфликтов этих отношений, проанализировать их властную составляющую и в конечном счете выяснить, в какой мере эти отношения определяли механизм социального конструирования гендера.

Отношение дворянок к собственному детству по прошествии многих лет жизни определялось либо его идеализацией246, либо негативизацией247 в зависимости главным образом от характера взаимоотношений девочки с матерью. Матери же, по представлениям дочерей, относились к ним очень по-разному: могли любить старшую дочь, своего первого ребенка248, и недолюбливать младших (в особенности поздних, последних из своих многочисленных детей249), вообще быть недовольными рождением дочери, ожидая сына250. Свидетельства мемуаристок выявляют на протяжении столетия – с середины XVIII века до середины XIX века – одну и ту же типичную реакцию дворянок на нежелательных дочерей: «огорченные» матери пытались потерять их из виду, вывести за пределы собственного зрения, сымитировать их несуществование («не могли выносить присутствия» и «удаляли с глаз колыбель»251 (1759), «толкали с коленей» и «отворачивались»252 (1783), «глядеть не хотели»253 (1850)). В этих случаях подраставшие девочки отдавали себе ясный отчет в отсутствии к ним материнской любви и воспринимали это как травмирующее переживание254. Сами же они сознавались в том, что любили своих матерей, сочувствовали их судьбам и даже восхищались ими255. Став взрослыми, дворянки осмысляли подобное отношение к себе матерей как следствие нереализованного желания «иметь сына»256 («непременно сынка хотелось»257), компенсируемого любовью к другому ребенку, который мог быть как мужского пола258, так и женского259. Однако даже такого рода случаи доказывают не собственно факт отсутствия материнской любви (матери, судя по ряду указаний, все-таки любили своих дочерей), а то, что отношение к ребенку, как и предшествующее отношение женщины к своей беременности, представляло собой экстраполяцию ее внутренних мыслительных построений, восприятий, переживаний, оценок. Не следует забывать также об исторической эволюции понятия «материнская любовь», как установила французская исследовательница Элизабет Бадинтер (Elisabeth Badinter)260, изучая историю семейных отношений с XVII века до настоящего времени.

Даже в тех случаях, когда женщина лишалась мужа и утрачивала его власть над собой, она не переходила на партнерскую модель отношений с дочерью, а продолжала либо ее игнорировать, либо применять к ней репрессирующую стратегию воспитания. В то время как сын ассоциировался с надеждами матери, воплощал для нее попытку «создания мужчины», которого она хотела бы видеть рядом с собой, дочь была олицетворением собственных неудач, несбывшейся мечты, например связи с мужем, не принесшей счастья, и, наконец, безысходности от предчувствия повторения того же жизненного сценария. Досада на невозможность изменить к лучшему свою жизнь и неспособность внутренне согласиться с собственными страданиями вымещалась матерью именно на дочери, которая воспринимала ее отношение как нелюбовь к себе. Это свидетельствует о том, что само материнство носило по большей части функциональный, вынужденный характер. Парадоксально, но при том, что судьба женщины программировалась как репродуктивная (а скорее всего – именно вследствие этого), материнство не было осознанным индивидуальным женским проектом, по крайней мере в отношении дочерей, не являвшихся формальными продолжательницами дворянского рода.

Сложности отделения от матери в период девичества: материнский контроль за сексуальностью и социальное бессилие дочери

В новейших психоаналитических и гендерных штудиях проблематизируется подростковый период в жизни женщины и его функция в становлении женской идентичности261. Немецкий психоаналитик Ева Полюда (Eva Poluda) различает в «подростковом возрасте женщины» пубертатный и собственно подростковый периоды, отождествляемые ею с «ранней» и «зрелой» стадиями взросления. Она трактует пубертатный период как «переход от защищенного тела ребенка к самостоятельному сексуальному телу взрослого»262, что в случае с женщиной означает, по ее мнению, «пубертатный переход от материнской зависимости к новому периоду жизни как молодой женщины»263.

В условиях дворянского образа жизни взросление как «отделение от родителей» (Е. Полюда), отрыв от родительской семьи в большинстве случаев были для девушек травмирующим обстоятельством. Главная причина состоит в «неплавности» этого перехода, который не был эмоционально-психологическим обособлением при сохранении позиции дочери внутри семьи, а выражался, вследствие раннего замужества, в «неожиданном» оставлении «своей», «защищающей», семьи и включении в «новую», «пугающую» неизвестностью264, и вместе с тем в резкой смене функциональных ролей: превращении из дочери в жену, что фактически при отсутствии у девушек сформированных навыков отстаивания собственной идентичности и при объективном старшинстве супруга по возрасту265, означало принятие роли дочери по отношению к мужу. Мемуаристка С. В. Ковалевская вспоминала о своей матери, Елизавете Федоровне Корвин-Круковской, урожденной Шуберт (1820–1879): «Между нею и отцом была большая разница лет, и отец вплоть до старости продолжал относиться к ней, как к ребенку. Он называл ее Лиза и Лизок, тогда как она величала его всегда Васильем Васильевичем. Случалось ему даже в присутствии детей делать ей выговоры. „Опять ты говоришь вздор, Лизочка!“ – слышали мы нередко. И мама нисколько не обижалась на это замечание, а если продолжала настаивать на своем, то только как избалованный ребенок, который вправе желать и неразумного»266.

С этим коррелирует и замечание мемуаристки М. А. Бекетовой (1862–1938), относящееся к ее сестре, девушке-невесте конца 1870‐х годов: «В 18 лет была она еще далеко не созревшая женщина, а девушка-ребенок, которому слишком рано выпал на долю брак с таким интересным, трудным, сложным и неудержимо жестоким человеком, каким был Александр Львович Блок»267.

Кроме того, все социальные позиции, которые разделяла дворянская девушка, – и дочери, и жены, и невестки, – были связаны с подчинением чьей-то власти. Вследствие замужества менялся лишь источник этой власти. Мать А. Е. Лабзиной внушала ей накануне свадьбы: «И ты уж не от меня будешь зависеть, а от мужа и от свекрови, которым ты должна беспредельным повиновением и истинною любовью. Уж ты не от меня будешь принимать приказания, а от них. Моя власть над тобою кончилась, а осталась одна любовь и дружеские советы»268.

Взросление дворянских девушек, особенно в семьях провинциального дворянства, можно назвать «запаздывающим» ввиду, во-первых, высокой степени эмоционально-психологической зависимости их от родителей и семейного круга даже в возрасте старше 20 лет269 и, как следствие, – дефицита опыта самостоятельного выстраивания межличностных отношений, во-вторых, тотального контроля270 со стороны взрослых и жестких ограничений свободы поведения (как на акциональном, так и на вербальном уровне) и самовыражения, в-третьих, сексуальной «непросвещенности» и, следовательно, отсутствия рефлексии собственной сексуальности, а значит, и понимания изменений своей телесности и влияния этих изменений на поиски собственной идентичности.

В крестьянской культуре, в отличие от дворянской, сложился определенный адаптивный механизм перехода от дочери-девушки к жене-женщине. Основные составляющие этого механизма: во-первых, наличие ритуала «как наиболее действенного (по сути – единственно возможного), – по определению А. К. Байбурина, – способа переживания человеком критических жизненных ситуаций»271, во-вторых, участие девушек в специфических формах молодежного общения и приобретение навыков выстраивания отношений со сверстницами и сверстниками без присутствия взрослых, в-третьих, относительно лучшая осведомленность в сексуальных вопросах и большая свобода добрачного поведения и взаимоотношений полов.

Например, в крестьянской среде местом молодежной коммуникации и одновременно знакомства будущих супругов была «девичья беседа»272,273, представлявшая собой, по словам С. Дерунова, изучавшего этот феномен в Пошехонском уезде, «сельский клуб для молодых парней и девиц»274. Здесь развивались отношения между ними, здесь же парнем делалось предложение о браке непосредственно самой девушке, а девушка в ответ давала обещание быть суженой и подругой или отказывала ему в этом275. Проведение публичного досуга в девичьей беседе подразумевало в контексте ритуального поведения такие формы межполового общения молодежи, как поцелуи «взасос»276, страстные взгляды, припадание лицом к лицу, крепкое сжимание рук, сидение на коленях друг у друга. В частности, девушка, занимаясь долгими зимними вечерами в беседе монотонной работой прядения льна, могла делать это, сидя на коленях у своего возлюбленного, предварительно с ним поцеловавшись277. Такие формы добрачного общения считались «легитимными» и вполне пристойными, поскольку изучавший их С. Дерунов особо оговаривает локальное разнообразие бесед по «чинности и обстановке», отмечая, наряду с рассмотренным примером «соблюдения приличий и сдержанности», допускавшееся в некоторых местностях «несдержанное» и «неприличное» поведение между парнями и девушками и «свободные обращения»278. При этом следует заметить, что добрачное общение между полами в крестьянской среде осуществлялось в присутствии сверстников279, в то время как в дворянской – почти всегда в присутствии взрослых, в первую очередь родителей девушки, что являлось выражением формальных ограничений.

Эти ограничения касались почти исключительно девушек-дворянок, поскольку дворянские юноши имели широкий спектр возможностей сексуального «просвещения» и более свободного проявления сексуального поведения до брака, чтобы, «узнав в теории»280, легко находить «случай теоретические… знания привесть в практику»281. Сюда относятся и «доступность» крестьянских и прочих «девок» (или «распутных девок»282, как называли их дворянки) в качестве сексуальных объектов в условиях усадебного и городского быта283, и участие в специфических формах крестьянского досуга в походных условиях жизни дворянина-военного284.

Механизм взросления, в том числе обретения собственной сексуальности, существенно различался у дворянских юношей и девушек. Первые, в отличие от последних, всегда имели в своем распоряжении необходимые источники информации в лице крепостных из ближайшего окружения обоего пола. Мемуарист М. П. Загряжский (1770–1836) поведал в «Записках» о своих сексуальных «университетах»: «…разного звания дворовых людей было еще довольно, и в горнице девок, которые поодиночке рассказывали мне друг про друга любовные пронырства. Камердинер мой в свою очередь не умалчивал сказывать о таких же успехах. Это побудило и меня испробовать. Я отнесся о сем к одной из старших девок, она согласилась удовлетворить мое желание, и так я семнадцати лет познал обыкновенные натуральные действия, свойственные сим летам. Однажды был довольно смешной случай. Я спал возле батюшкиной спальни. Дом был нельзя сказать о двух этажах. Девичья была под спальней батюшкиной, имела два входа, один из спальни, другой со двора. Надворную дверь женщина, живущая возле девичьей, всегда запирала на крючок. Мне вздумалось идти к моей наставнице. Стучаться со двора не хотелось. Батюшка почивал довольно крепко. Я тихонько прошел мимо его. Надо было возле кровати спуститься по лестнице. Лишь прошел ступеньки три, поскользнулся, упал и довольно наделал шуму. Батюшка проснулся, закричал девку, – моя наставница бежит. Он спрашивает, что стучит, она отвечает Медуза (имя дацкой собаки, живущей в горнице). Батюшка удовлетворился сим ответом, а я под именем собаки пошел с моей мастерицей. Пробыв с нею часа два, спокойно возвратился на свое место»285.

Если в отношении юношей «в летах бурных страстей»286 сексуальное просвещение считалось не только не зазорным, но и необходимым и достижимым, в том числе и с помощью «книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами»287, как выразился Д. И. Фонвизин (1744/1745 – 1792), то для дворянских девушек любая информация на сексуальную тему блокировалась, вплоть до почти единственного «самоучителя» в виде романов. А. Е. Лабзина, например, вспоминала, что, живя в Петербурге в доме «благодетеля» М. М. Хераскова, будучи уже замужем (хотя ей шел только «пятнадцатый год») она тем не менее читала ту литературу, которую ей «давали, а не сама выбирала» (очевидно, ее воспринимали, невзирая на замужество, в соответствии с возрастом как девушку): «К счастью, я еще не имела случая читать романов, да и не слыхала имени сего. Случилось, раз начали говорить о вышедших вновь книгах и помянули роман, и я уж несколько раз слышала. Наконец спросила у Елизаветы Васильевны (Херасковой, урожденной Нероновой (1737–1809). – А. Б.), о каком она все говорит Романе, а я его у них никогда не вижу. Тут мне уж было сказано, что не о человеке говорили, а о книгах, которые так называются; „но тебе их читать рано и не хорошо“»288.

Характерная деталь: юноше, как и девушке, взрослые тоже могли «дать» подборку литературы для чтения, но руководствуясь совершенно иными мотивами – не с тем, чтобы оградить от информации, касающейся взаимоотношений полов, а наоборот, чтобы довести ее до сведения. Д. И. Фонвизин вспоминал в автобиографическом сочинении свое «вступление в юношеский возраст»: «В университете был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою»289.

Важно подчеркнуть, что отношение к чтению девушками романов практически не менялось на протяжении почти ста лет – с 1770‐х по 1860‐е годы. С. В. Ковалевской, которая девушкой не раз «переживала с героиней прочитанного украдкой романа самые сложные психологические драмы», было тем не менее «строго-настрого запрещено касаться» в домашней библиотеке «соблазнительных томиков иностранных романов», не относившихся к «дозволенному чтению», и неоднократно приходилось «переносить» наказания за нарушения этого запрета290. Представительницы старшего поколения также не посвящали молодых дворянок в сексуальную сторону отношений между супругами не только накануне замужества, но даже при наличии проблем в этой области после заключения брака. Свекрови юной и неискушенной А. Е. Лабзиной, лично убедившейся в сексуальной связи сына с его племянницей и отсутствии у него супружеских отношений с женой, и в голову не пришло поговорить с невесткой о существовании подобных отношений, о которых та, в силу слишком раннего брака и благочестивого воспитания, даже не подозревала («Я тогда не знала другой любви…»291), и о том, как их наладить292.

В то же время при попадании дворянских девушек в ситуации, из которых они могли бы «извлечь выгоду» для собственного сексуального «просвещения» (например, невольное созерцание сцены любовного флирта или обнаженной античной скульптуры), последнему препятствовали внутренние блокирующие механизмы («стыд», «стыдливость»)293. Очевидно, над ними довлело представление о телесном и сексуальном как о постыдном294, внушенное в процессе воспитания: сексуальные отношения, называемые юношами «обыкновенными натуральными действиями»295, «наслаждением натуральным»296, девушки, сохранявшие иногда и после замужества «детскую невинность и во всем большое незнание»297, именовали «скотской любовью»298, «скотством»299. Причем в качестве мотивации выступали не столько общие для всех этические требования религии, сколько социальные предписания по признаку пола. Не случайно дворянскими юношами «стыдливость» преодолевалась гораздо легче, чем девушками300. Д. И. Фонвизин, «чистосердечно открывая тайны сердца»301, писал о себе-юноше: «Заводя порочную связь, не представлял я себе никаких следствий беззаконного моего начинания; но признаюсь, что и тогда совесть моя говорила мне, что делаю дурно. Остеречь меня было некому, и вступление мое в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки»302.

Неженатый А. С. Пушкин непринужденно сообщал приятелю об одном из своих, по выражению исследователя его «галантных приключений» П. К. Губера, «типических крепостных романов»303 и несложном преодолении угрызений совести по этому поводу: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. <…> Милый мой, мне совестно ей-Богу… но тут уж не до совести»304.

Особенно гипертрофированные представления о стыде и чести были присущи институткам как членам замкнутого девического сообщества, имевшего свои особые идеалы и ценности («секреты!»305, по выражению институтского доктора) и вместе с тем бдительно следившего за соблюдением нормативных социальных ограничений. Е. Н. Водовозова описала произошедший с ней инцидент падения с лестницы, вследствие чего у нее «шея и грудь… распухли и покрылись кровоподтеками» и она испытывала «мучительную боль в груди»306. Тем не менее ее институтские «подруги» считали зазорным не только для нее, но и для всего «девичьего сообщества» обращение за медицинской помощью: «…они потолковали между собой по этому поводу и единогласно пришли к мысли, что при таком положении для меня немыслимо идти в лазарет: перед доктором придется обнажить грудь, и этим я не только опозорю себя, но и весь выпускной класс. Это обстоятельство, рассуждали они, должно заставить каждую порядочную девушку вынести всевозможные мучения скорее, чем идти в лазарет. То одна, то другая задавала мне вопрос: неужели у меня не хватит твердости характера вынести боль? Я, конечно, вполне разделяла мнение и взгляды моих подруг на вопросы чести, но не могла им отвечать как от головокружения, так и от смертельной обиды на них за то, что они могут сомневаться во мне по такому элементарному вопросу, как честь девушки»307.

Несмотря на то что ей «становилось все хуже», подругам в течение трех дней удавалось «скрывать» болезнь, о которой стало известно «дежурной даме», заподозрившей неладное только после того как девушка у нее на глазах «упала без чувств»308. Помещенной в лазарет и пролежавшей одиннадцать дней без сознания Водовозовой в конце концов была «сделана операция», за которой последовал длительный период лечения. Тяжелое физическое состояние повлекло за собой временную девальвацию, в представлении девушки, социальных предписаний, тяготевших над ней при удовлетворительном самочувствии: «Прошло уже около двух месяцев, как меня принесли в лазарет, а я была так слаба, что не могла сидеть и в постели. Тупое равнодушие овладело мною в такой степени, что мне не приходила даже в голову мысль о том позоре, которому я, по институтским понятиям, подвергала себя при ежедневных перевязках, когда доктора обнажали мою грудь; не терзалась я и беспокойством о том, как должны были краснеть за меня подруги. Кстати замечу, что, по тогдашнему способу лечения, мою рану не заживляли более двух месяцев, и я носила фонтанель»309,310.

Однако, как только она «почувствовала себя несколько бодрее»311, сразу стала протестовать против дальнейших процедур, так что медикам пришлось делать «перевязку и очищение раны», удерживая ее за руки312. Интересно, что оперировавший и лечивший ее профессор считал «немыслимым» добровольное решение девушки, не обратившейся своевременно за медицинской помощью, «выносить такие страдания!» и называл мотивы, его побудившие, «пошлой конфузливостью», которая могла стоить ей жизни313. Это означает, что усугублением социальных предписаний институтки были обязаны собственно этосу «девичьего сообщества». Неудивительно, что некоторым уже взрослым дворянкам, не только не выходившим замуж, но и замужним, не удавалось преодолеть ложной стыдливости, или прюдкости (от фр. prude – притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный), как тогда говорили314.

Вместе с тем приучение дворянских девушек к терпеливому перенесению боли315 было устойчивым элементом применявшихся к ним воспитательных стратегий. Если считать это универсальной тенденцией, характерной для разных времен и культур, то к данному ряду, с мотивацией превращения женской телесности в объект мужского сексуального внимания, следует отнести и многочисленные практики «переделки» женского тела: от китайского обычая бинтования ног316 до европейской традиции ношения жесткого корсета317,318. В «Воспоминаниях о детстве и юности» баронессы В.-Ю. Крюденер, отмечавшей стремление своей матери в отношении дочерей «внушить желание стойко переносить физические страдания»319, содержится характерное замечание: «Во время болезней и при сильных болях за нами ухаживали, но никогда ни единая жалоба не срывалась с наших уст, ибо мать напоминала нам мягко и с улыбкой, но властно, что женщинам суждено испытывать сильную боль»320,321. Еще в детстве девочкам устраивали «тренинг» на выносливость в виде различных «корректировок» тела, нацеливая их на психологическое снижение чувствительности к боли. В подобных установках имплицитно содержится ориентация девушек на деторождение как некую внешнюю заданность и отождествление жизненного пути женщины с выполнением репродуктивной функции. Роды становились моментом своеобразной «инициации», когда женщине следовало реализовать внушавшийся ей с детских лет и, так или иначе, накопленный опыт безропотного перенесения той самой «сильной», а именно родовой, боли322.

В процессе социализации дворянским девушкам внушались идеи замужества и репродукции как женского «предназначения». Им прививали взгляд на себя как на объект мужского внимания, в том числе и сексуального (хотя в большинстве случаев это выражалось эвфемистически). При этом не находит рационального объяснения тот факт, что в них сознательно блокировалось обретение и развитие собственной сексуальности. Семья, культура, общественная мораль всячески препятствовали превращению их «детских» тел в «сексуальные». Из дворянской девушки формировали женщину-ребенка, не осознающую ни своего тела, ни телесных желаний и возможностей, ни, следовательно, в полной мере собственной идентичности, соотносимой с полом.

При этом существовало принципиальное различие взглядов на брак мужчины и женщины. Если муж ожидал от «жены-ребенка» сексуальной активности и раскрепощенности (для которых нужны как минимум телесный опыт и эмоциональная симпатия), то она воспринимала замужество прежде всего с религиозно-нравственной точки зрения: как «поле» новых обязательств, ответственности, духовного совершенствования и вместе с тем заботы о себе мужа, поведения с его стороны, адекватного ее высоким устремлениям. В мысленных построениях юной дворянки брак обретал черты асексуального духовного союза, основанного на эмоциональной привязанности и близости интересов, то есть наделялся характеристиками пубертатного представления о любви323, не пережитой ею до брака.

При том что замужество, даже раннее, формально отождествлялось со вступлением в «зрелый возраст», оно фактически не означало «взрослости» девушки. «Все невесты, которых Пушкин намечал себе, – по наблюдению П. К. Губера, – это совсем юные существа, с еще несложившейся индивидуальностью, мотыльки и лилеи (курсив автора. – А. Б.), а не взрослые женщины. Таковы Софья Федоровна Пушкина, Екатерина Николаевна Ушакова, Анна Алексеевна Оленина и, наконец, Наталья Николаевна Гончарова, которая и стала в конце концов женой поэта»324. Взросление происходило уже в браке, что усугубляло психологическую нагрузку и ограничивало разнообразие стратегий «снятия» эмоциональных потрясений и поиска себя.

Только став обладательницей брачного опыта, не всегда удачного, пережив многочисленные беременности (некоторые дворянки рожали по 15, 19, 20 раз и даже, как жившая в Тверской губернии Агафоклея Полторацкая, 22 раза)325, но вместе с тем и обретя собственное «тело», некоторые дворянки совершали «удачный» выход из подросткового периода и уже на новом уровне осознания себя вступали в более равноправные и гармоничные отношения в новом браке. Об этом, в частности, могут свидетельствовать примеры повторных браков А. Е. Лабзиной, А. П. Керн-Марковой-Виноградской, Н. Н. Пушкиной-Ланской и других.

По отношению к своим вторым мужьям они уже не были женщинами-детьми, а воспринимались ими, как, собственно, и ощущали себя, состоявшимися зрелыми женщинами. Этому способствовало и то, что во второй брак дворянки вступали не во втором десятилетии жизни (в 13, 16, 18 лет)326, а в четвертом-пятом (в 32, 36, 42 года)327, будучи почти в два-три раза старше себя, впервые выходивших замуж, и то, что часто они были старше и своих новых мужей328, и, наконец, то, что абсолютно осознанно и самостоятельно делали свой матримониальный выбор. Не случайно этот выбор (именно как автономный выбор женщины) в ряде случаев подвергался общественному осуждению, однако женщины после 30 лет, прошедшие матримониально-репродуктивный ликбез, уже чувствовали в себе силы пренебречь им и обладали навыками отстаивания пространства своей внутренней свободы. 39-летняя Н. Н. Пушкина-Ланская при несогласии с мнением мужа могла заявить ему: «…и когда вы, ты и Фризенгоф (чиновник австрийского посольства в Петербурге, жених Александры Николаевны, урожденной Гончаровой. – А. Б.), твердите мне обратное, скажу вам, что вы говорите вздор»329. Она не только рефлексировала над различием социальных позиций женщины и мужчины, но и приветствовала возможность бросить вызов устоявшимся нормам и стереотипам: «Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, а он несчастный всего боится»330.

Некоторым же дворянкам так и не удавалось «извлечь преимущества» из маргинальности собственного неудачного пубертата, освободиться от потерпевшего крах опыта первой любви, и они медленно угасали в сравнительно молодом возрасте (например, не вышедшая замуж Л. А. Бакунина в 27 лет331, замужняя Н. И. Дурова в 34 года332), принадлежа к тому поколению молодых женщин, которые, по словам Е. Полюды, «чувствовали себя обязанными хранить верность своей первой любви или умирать, если любовь терпит фиаско (как Джульетта или Русалочка в сказке Андерсена)»333. По сути, практически вся женская автобиографическая традиция – это история «состоявшегося» или «несостоявшегося» пубертата.

Переживавшиеся юными дворянками сложности отделения от матери в период девичества были обусловлены материнским контролем за сексуальностью и своеобразным социальным бессилием дочери, которая не могла воспротивиться родительской власти. Традиционное общество, слабо индивидуализированное, призвано воспроизводить себя и в демографическом, и в символическом смысле. Устойчивые ментальные схемы воспитания социальной роли, в соответствии с которой не учитывался персональный выбор, вариативные жизненные стратегии навязывали дворянским девушкам единообразие жизненного сценария.

Целью его являлось дисциплинирование репродуктивного поведения женщины в рамках отведенного ей «предназначения». Вопросы репродуктивного поведения особенно контролировались в дворянском сообществе, построенном на основе принципа недопущения мезальянсов. В такой ситуации конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери становился практически неизбежным. Обретенная матерью и обретаемая дочерью сексуальность воспринимались обеими как пространство взаимных угроз.

Конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери: обретенная и обретаемая сексуальность как пространство взаимных угроз

Многократно повторявшиеся беременности (вплоть до 22) должны были способствовать восприятию их дворянками как своего естественного, ординарного физиологического и психологического состояния. К дворянской культуре вполне применим вывод этнографов, справедливый вообще для традиционных культур, о том, что в них «рождение ребенка не было событием исключительным, а только одним в долгой цепи других рождений»334. Было ли оно более отрефлексированным ввиду включенности в повседневную жизнь образованных носительниц письменной культуры – вопрос спорный.

Это приводило, в частности, к тому, что дворянки вновь переживали материнство, имея уже старших дочерей, вступивших в период фертильности, а вместе с тем к «странным» семейным коллизиям.

Вот несколько примеров.

Старшей дочери смоленской дворянки Екатерины Ивановны Мальковской, Любови Константиновне (7 февраля 1825 года), к моменту рождения матерью младшего сына Петра (10 июля 1846 года) уже исполнился 21 год335.

Рязанская дворянка Варвара Александровна Лихарева (1813–1897) родила сына Павла (28 мая 1855 года), будучи матерью 19-летней Анны (2 января 1836 года), которая впоследствии так и не вышла замуж и не рожала336.

Псковская дворянка Прасковья Александровна Вульф-Осипова (1781–1859) родила дочь Марью в 1820 году в возрасте 39 лет, когда ее старшей дочери Анне Николаевне Вульф (1799–1857), рожденной ею в 18 лет, исполнился уже 21 год.

Ее племянница Анна Петровна Керн (1800–1879) упоминала об этом факте в своем знаменитом дневнике, обращенном к Ф. П. Полторацкой. Сама она, по иронии судьбы, впоследствии также в очередной раз стала матерью в 39 лет, родив сына от будущего второго мужа и своего троюродного брата А. В. Маркова-Виноградского, который к тому же был значительно моложе ее, но формально все еще состоя в браке с Е. Ф. Керном. При этом старшей дочери, Екатерине Ермолаевне, уже исполнился 21 год и брак ее с М. И. Глинкой в это время не состоялся. Только спустя 10 лет после вторичного замужества матери (1842), в 1852 году, в возрасте 34 лет она вышла замуж за М. О. Шокальского. Причем воспоминания А. П. Керн наводят на мысль, что в общении с М. И. Глинкой она составляла определенную конкуренцию дочери, хотя та, по-видимому, не отвечала композитору взаимностью.

Ко времени рождения тетушкой младшей дочери А. П. Керн уже имела опыт родов и материнства, тогда как ее сверстница, двоюродная сестра и подруга А. Н. Вульф не была замужем и не рожала. В словах Керн имплицитно присутствует, несмотря на, казалось бы, «обычность» и «законность» (П. А. Вульф-Осипова состояла во втором браке и находилась в детородном возрасте, верхняя граница которого условно определялась тогда 45 годами) ситуации, мотив некоего несоответствия репродуктивного поведения тети ее принадлежности к поколению «старших женщин» в семье, символический статус которых определялся выходом за пределы детородного возраста и позиционированием себя как потенциальных бабушек.

В современной жизни подобные ситуации «пересечения» репродуктивных интересов матери и взрослой дочери встречаются довольно редко и, при том что они тотально не осуждаются, вызывают непроизвольное удивление ввиду смешения стереотипных представлений о символических ролях: женщина, которая должна принять на себя роль «бабушки», становится «матерью».

Примером из области литературы может служить нашумевшая в 1980‐е годы в СССР повесть Г. Щербаковой «Вам и не снилось…» (экранизированная в не менее известном одноименном художественном фильме), в которой 40-летняя мать главной героини-старшеклассницы, переживающей взаимную первую любовь, стремящуюся перерасти в брак, сама недавно вторично вышла замуж по любви и решилась родить второго ребенка. Разрушая советские матримониально-репродуктивные стереотипы, она, обретя, наконец, личное счастье, вместе с тем испытывает своеобразный «комплекс вины» не только перед окружающими женщинами своего поколения в лице нерожавшей учительницы и других родительниц, от которых ожидает осуждения, но и, что важно, перед ставшей «несчастной» дочерью, трагически переживающей препоны, чинимые многими взрослыми ее взаимоотношениям с возлюбленным.

Мотив невозможности одновременного матримониально-репродуктивного благополучия матери и дочери (причем в повести Щербаковой этот мотив отнюдь не составляет главную интригу сюжета) имеет противоречивую архетипическую природу. Если в конце XX века «позднее» материнство женщины при наличии достигшей фертильности дочери оценивается ее ровесницами как нарушение стереотипной нормы, то в первой половине XIX века оно, с одной стороны, воспринималось как обычная практика, а с другой – подлежало имплицитному осуждению, напротив, ровесницами дочери, усматривавшими в нем безотчетную угрозу репродуктивным интересам своего поколения.

В действительности, 34, 39 и даже 42-летние матери взрослых дочерей сами еще были способны родить и, как показывает практика, не стремились сменить позицию «матери», так или иначе отождествляемую с сексуальной привлекательностью, на позицию «бабушки», нередко изображаемой в качестве асексуального существа в характерном чепце.

Скрытая оценка, разделяемая молодой женщиной поколения 1800‐х годов, имеет глубинные мифологические корни. В разных традициях этнографами зафиксирована своеобразная «непересекаемость» родин: помогать при родах приглашались женщины, сами не рожавшие и даже не жившие половой жизнью, не вызывавшие никаких ассоциаций со статусом роженицы337. По словам Г. И. Кабаковой, «женщина, способная к деторождению, воспринимается как конкурентка и матери и ребенка»338.

В дворянской семье с ее внутренней иерархией и функциональностью поколений, разграничением символических ролей каждой возрастной категории, любая инверсия должна была осмысляться как символическая подмена. По сравнению с рядом других примеров, в случае с матерью и дочерью Вульф это было особенно очевидно: первая дважды побывала замужем (во второй брак с И. С. Осиповым Прасковья Александровна вступила в 1817 году, когда ее дочь от первого брака Анна Николаевна Вульф достигла 18 лет, обычного брачного возраста девушки по стандарту того времени, и именно она, казалось бы, а не мать, вдвое ее старшая, должна была выйти замуж), в разном возрасте имела детей от обоих мужей (пятерых от первого брака, двоих от второго), вторая так и не вышла замуж и детей не имела. В представлении Керн, ее тетя и «счастлива» была как бы вместо своей старшей дочери. В этой связи симптоматичен эпизод соперничества матери и дочери за расположение А. С. Пушкина, интерпретируемый в контексте осмысления психоаналитической природы межпоколенного столкновения «молодых» матерей с их старшими дочерями как безотчетное и вместе с тем осознанное конкурентное отстаивание собственной сексуальности. В письме к А. С. Пушкину от начала марта 1826 года Анна Николаевна Вульф писала: «Вчера у меня была очень бурная сцена с моей матерью из‐за моего отъезда. Она сказала перед всеми моими родными, что решительно оставляет меня здесь, что я должна остаться и она никак не может меня (26-летнюю дочь (!). – А. Б.) взять с собою… Если бы вы знали, как я опечалена! Я право думаю, как и А. К. (Анна Керн. – А. Б.), что она одна хочет одержать над вами победу и что она из ревности оставляет меня здесь… Я страшно зла на мою мать; вот ведь какая женщина!.. Я не знаю, куда адресовать вам это письмо, я боюсь, как бы на Тригорское оно не попало в руки мамы…»339

Существенно также и то, что не только дворянские девушки не стремились к избавлению «от материнской зависимости»340, но и матери не спешили отпускать их от себя, порождая тем самым сложности в отношениях, особенно со старшими дочерями. «Столкновение между матерью и дочерью» Е. Полюда объясняет «разрушением границ между поколениями при наступлении половой зрелости дочери»341. Раннее замужество матерей и, соответственно, раннее же рождение первых дочерей, разница в возрасте между ними менее 20 лет (16, 17, часто 18) приводили к тому, что в известное время и те (еще), и другие (уже) оказывались в пределах репродуктивного возраста, однако дочери воспринимали положение матерей как преимущественное по сравнению с собственным.

Неопытность, а часто и полная неосведомленность в вопросах взаимоотношения полов342, жесткий социальный контроль за вербальным и сексуальным поведением незамужних девушек343, действительно, ставили матерей в более выигрышную позицию, не только ввиду большей искушенности в сексуальной сфере и меньшего опасения забеременеть344, но и вследствие допустимости более раскованного коммуникативного поведения для взрослой, побывавшей замужем женщины. Не случайно и П. А. Осипова (1781–1859) и А. П. Керн, как явствует из писем и мемуаров, составляли, прежде всего, вербальную конкуренцию своим дочерям в общении с мужчинами, проявлявшими к ним интерес. Если в одних историях «дружество»345 матерей с этими мужчинами оборачивалось несостоявшимися по тем или иным причинам романами или браками дочерей, то в других – превращалось в интеллектуальное общение тещи и зятя, которому оба придавали большее значение, нежели требовали формальные отношения свойства. О. Е. Глаголева обращает внимание на то, что А. Т. Болотов, так и не сумевший приобщить к своим интеллектуальным занятиям юную жену, нашел «товарища»346 по интересам «в ее матери, Марии Абрамовне Кавериной, которая, будучи ненамного старше его, стала его первой слушательницей и советчицей»347, вдобавок, по его словам, «расположившейся жить всегда неразлучно» с ними и «быть в доме… до совершенного возраста жены… полною хозяйкою»348. В условиях замкнутости усадебной жизни, ограниченности круга общения349 и дефицита потенциальных женихов поколение старших дочерей испытывало ощущение безотчетной угрозы своим матримониально-репродуктивным интересам (своего рода сублимированной сексуальности, поскольку сексуальность вне контекста брака и рождения детей ими не мыслилась) со стороны матерей, обладавших к тому же еще и имущественной состоятельностью. В рамках полных семей подобные переживания сохранялись на уровне архетипически обусловленных фобий: отец, персонифицирующий мужчину, способного к браку в данном локальном пространстве (дворянской семьи), уже «занят» матерью.

Естественно, разрешением репродуктивного «конфликта поколений», имплицитного сексуального «соперничества» оказывавшихся одновременно в пределах детородного периода далеко не пожилой матери и ее взрослой дочери, в условиях дворянской жизни с четко закрепленными семейными ролями (когда мать и дочь невозможно представить «подругами», а их общение строилось отнюдь не «на равных») могло быть только еще более жесткое акцентирование существующих гендерных ролей и позиций посредством их властного маркирования. Внутренняя мотивация «устранения соперницы» вынуждала «молодых» матерей не признавать наступившей «зрелости» старшей дочери, что выражалось в «сопротивлении» ее переходу из категории детей в категорию взрослых. Об этом свидетельствует усиление властного нажима со стороны матерей именно на взрослых девушек и ужесточение диктата по отношению к ним, публичная демонстрация материнской власти над дочерью как возможности произвольного манипулирования ею. Ситуация, в которой мать в присутствии всех родственников заявляет, что «оставляет» 26-летнюю дочь, так как не может «взять» ее с собой, кодирует девушку как «ребенка», как существо пассивное, лишенное собственного волеизъявления и подчиняющееся решениям родителей.

При этом любое представление девушки как «малого, неразумного ребенка»350 всегда воспринималось особенно болезненно. Можно процитировать характерную реплику Е. Н. Водовозовой по поводу «нежелания показать рану» в проанализированной выше ситуации: «Передайте вашему профессоришке, что, несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы точно так же, как и я… Покорнейше прошу сказать ему также, чтобы он не смел более называть меня девочкой…»351

Преднамеренное удержание взрослой дочери в позиции «дети» символизирует отказ матери от собственного перехода в иную возрастную и ролевую категорию, таящую для нее угрозу утраты обретенной и осознанной сексуальности.

Контроль над женской сексуальностью в период взросления

Тем не менее в мужской мемуарной традиции можно встретить альтернативные свидетельства о телесном, сексуальном «взрослении» дворянских девушек в том случае, если речь шла о взаимной симпатии близких по возрасту молодых людей и нахождении их в ситуациях «ослабленного» контроля со стороны старшего поколения. М. П. Загряжский, описывая свои юношеские «любовные похождения», приводил несколько таких примеров:

«Я шелберил с ее дочерью; ей также было лет шестнадцать или восемнадцать. Всякой вечер после ужина… отправляюсь к ней: она уже в постели. Сажусь, играю, целую ее в губы, в шею, груди и руками глажу, где мне вздумается. Раз до того разнежились, что оба сделались вне себя. Она потянулась, погасила свечку и сказала: „Я вся твоя“, только таким тоном, что я почувствовал [и] опомнился, какие могут быть последствия, за что я [ее] сделаю несчастною; встал и пошел вон. С сего время оба были гораздо осторожней, целовались и обратились, как брат с сестрой»352.

«Я поволочился за его падчерицей А. С. Храповицкой, и нередко доводил ее до крайнего желания увенчать нашу любовь, но как я всегда на это был жалостлив, то и не довел ее до нарушения девичьей драгоценности… они поехали в деревню. Я их провожал до Можайска. Падчерица с мамзелью в карете, брат с невесткой в кибитке, на своих. Как обыкновенно встают до света, то я заберусь в карету и шалберю с ней: сажаю на колени и рукам даю волю, она целует»353.

«А мы по большей части вечера сидели в ее диванной с глазу на глаз, только любовались друг другом, не переставали уверять в[о] [в]заимной непоколебимой любви, и запечатлевали поцелуями. Однажды она сидела у меня на коленях, держась левой рукой за шею, а правой под щеку, чтоб крепче целовать, и движением оной ощутительно давала мне знать пламенную страсть ее любви. Я правой держал ее за талию, а левой своевольничал далее и далее. Оба не знали, что делали. Один поцелуй произвел необыкновенное восхищение, какого в мою жизнь еще не бывало. Чувства нежной страсти разлились с головы до пят. Если б на моем месте был такой, которой в юности своей не смотрит на принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания, и не думая, в какое поношение ее ввергает, верно б не дождался священного позволения. Она вскочила, села одаль, а я сделался не шевелящимся истуканом, мысленно пеняя себе за излишнюю шалость. Несколько минут сидели молча, не смея взглянуть друг на друга. Я прервал молчание, опять разговор наш возобновился, только совсем в другом тоне, не напоминая о прошедшем, как будто ничего не было предосудительного»354.

Дворянских юношей, которым было хорошо известно «принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания», подобный запрет мало сдерживал. Вместе с тем дефлорация обозначалась ими в этических терминах – «сделать несчастною», «нарушить девичью драгоценность», «ввергнуть в поношение». Причем некоторые мемуаристы (как, например, М. П. Загряжский) всячески подчеркивали полную готовность дворянских девушек, с которыми они «шалберили», вступить в добрачные отношения, приписывая недопущение этого лишь собственному благоразумию. Роль сексуальных наставников в юношеских опытах с девушками-дворянками мужчины-авторы мемуаров и автобиографий неизменно отводили исключительно себе. Д. И. Фонвизин вспоминал, как, сам еще только осваивая «науку любви», не забывал взять на себя и привычную для интеллектуалов XVIII века функцию «просветителя» в отношении «объекта» своего телесного экспериментирования: «Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, – словом, целая Москва признала, и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподавать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась. Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши»355.

Даже некоторые мужья не считали зазорным «просвещать» своих юных неискушенных жен самыми оригинальными способами: например, предаваясь у них на глазах любовным утехам с другой женщиной, будь то племянница или служанка. О. Е. Глаголева называет забавы А. М. Карамышева, первого мужа А. Е. Лабзиной, со служанкой, при которых он заставлял присутствовать жену, щадя ее молодость и не вступая с ней самой в интимные отношения, «наглядным уроком», причем «вполне укладывавшимся в нормативные рамки морали той эпохи»356.

О возможности добрачных связей дворянок также свидетельствуют не собственно женские письма, мемуары, дневники, литературные произведения, а мужская обсценная поэзия, вышедшая, например, из юнкерской среды 1830‐х годов357,358. Трудно с уверенностью судить о достоверности данного источника, который по жанру мог выдавать желаемое за действительное, будучи проекцией тайных юношеских мечтаний. Скорее всего, как раз намеренная вербализация ситуации межполовых сексуальных контактов до брака, вербальное снятие культурного запрета, демонстративное отрицание социальной и сексуальной нормы359 и абсолютизация девиации являлись следствием реальной недопустимости добрачных связей дворянской девушки. Кроме того, описываемые юнкерской скабрезной поэзией варианты утраты барышнями невинности могут рассматриваться как проявления мизогинии, присущей не только этим, но и другим произведениям, бытовавшим обычно в исключительно мужской среде360.

Н. Л. Пушкаревой при анализе эгодокументов дворянок XVIII – начала XIX века не удалось выявить «ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества»361. Правда, она не отрицает полностью саму гипотетическую возможность таких ситуаций, не фиксировавшихся по этическим соображениям, но, сопоставляя данные о дворянках со сведениями о крестьянках и представительницах городского населения, среди которых такие случаи как раз зафиксированы, утверждает, что именно у дворян «представление о „позорности“ наживания детей до брака укрепилось»362. Вероятно, опасения забеременеть могли быть, наряду с моральными предписаниями и религиозными убеждениями, а точнее в их контексте, эффективным сдерживающим фактором предостережения дворянок от вступления в добрачные связи. Однако останавливали они не всех363.

Свидетельства добрачных беременностей в женских субъективных источниках все-таки встречаются, правда, когда речь идет не о «своем», а о «чужом» опыте. Придворная среда, где коммуникативные связи между полами отличались большей регулярностью и интенсивностью, чем, например, в усадебной жизни, не исключала случаев беременности молодых фрейлин от более старших женатых придворных. Екатерина II вспоминала, что в бытность ее великой княгиней «до сведения Императрицы дошла любовная интрига Чоглокова с одною из… фрейлин Кошелевою, которая от него забеременела»364. Последствия данного «инцидента», с точки зрения мемуаристки, оказались неожиданными для всех знавших о нем: несмотря на активное осуждение адюльтера, «неверный» муж сохранил свои придворные позиции, в то время как его беременной возлюбленной «велели ехать к дяде, обергофмейстеру Шепелеву»365. При том что в данном конкретном случае горячей защитницей мужа перед Елизаветой выступила, как ни странно, «обманутая» им жена, к тому времени мать шестерых его детей366, принятое решение действовало в укрепление стереотипа более строгого порицания добрачной беременности женщины по сравнению с супружеской изменой мужчины.

В середине XIX века скандальную огласку в светских кругах Петербурга получила добрачная связь Е. А. Денисьевой (1826–1864), племянницы «заслуженной инспектрисы» Смольного института А. Д. Денисьевой (ум. 1880), с Ф. И. Тютчевым (1803–1873)367. Муж ее сестры, А. И. Георгиевский (1830–1911), вспоминал о публичном и семейном порицании этих отношений и сопряженных с ними ее собственных переживаниях:

«На след тайных свиданий между ними в нарочно нанятой для того близ Смольного квартире первый напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. На беду в марте 1851 г. предстоял торжественный выпуск воспитанниц того класса, который Анна Дмитриевна вела в продолжении 9 лет: ожидали, что ее по этому случаю сделают кавалерственной дамой, а Лелю (Е. А. Денисьеву. – А. Б.) фрейлиной. И вдруг ужасное открытие! Ко времени этого выпуска приехали в Петербург за своими дочерьми Марией и Анной их родители, и можно себе представить, как они, особенно же отец (А. Д. Денисьев. – А. Б.) их, которому Леля была родной дочерью, были поражены ее несчастьем и тем положением, в котором она оказалась! Несдобровать было бы Тютчеву, если бы он не поспешил тотчас же уехать за границу. Гнев отца ее не знал пределов и много содействовал широкой огласке всей этой истории, которая, впрочем, не могла не обратить на себя общего внимания по видному положению в свете обоих действующих лиц и по некоторой прикосновенности к ней Смольного монастыря и заслуженной его инспектрисы. Анна Дмитриевна тотчас же после выпуска оставила Смольный с очень большой для того времени пенсией, по 3000 руб. в год; бедную Лелю все покинули, и прежде всех сам Тютчев; отец не хотел ее больше знать и запретил всем своим видаться с нею, а из бывших ее подруг осталась ей верна одна лишь Варвара Арсеньевна Белорукова. Это была самая тяжкая пора в ее жизни; от полного отчаяния ее спасла только ее глубокая религиозность, только молитва, дела благотворения и пожертвования на украшение иконы Божией матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря, на что пошли все имевшиеся у нее драгоценные вещи»368.

Вместе с тем Е. А. Денисьевой в 1850 году, когда разворачивалась ее «такая глубокая, такая самоотверженная, такая страстная и энергическая любовь»369, было 24 года. Преобразившись из юной девушки «в блестящую молодую особу», она, по словам А. И. Георгиевского, «всегда собирала около себя множество блестящих поклонников»370, поэтому вполне осознанно приняла решение о сексуальных отношениях со своим возлюбленным, зная о том, что он женат. Тем не менее и в таком, достаточно взрослом, возрасте, она, согласно господствовавшим социокультурным предписаниям, не имела права на «связь», которая «возникла без церковного благословения и людского признания»371.

О том, какие внутренние барьеры, помимо внешних запретов, преодолевали девушки, осмеливавшиеся на добрачные сексуальные отношения, свидетельствует предостережение-угроза дяди Е. Н. Водовозовой в ее адрес, когда ее старшего брата, навестившего ее в Смольном, классная дама ошибочно приняла за постороннего офицера, друга младшего брата, которого, в отличие от первого, она знала в лицо: «Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание на самом деле поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила mademoiselle Тюфяева, потому что у тебя чертики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О нет, я этого не допущу! Понимаешь ли ты… я этого никогда не допущу! (При этом он страшно расширил глаза.) Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… задушу… убью!»372

Не менее жесткую расправу прочили дочерям и матери, узнав о том, что кто-то оказывает им знаки внимания, даже если этот кто-то был российским императором, а его интерес не выходил за рамки галантной обходительности: «В один из приездов в Москву императора Александра он обратил особенное внимание на красоту одной из дочерей ее (княгини Екатерины Андреевны Оболенской, урожденной княжны Вяземской. – А. Б.), княжны Наталии (урожденной Оболенской. – А. Б.). Государь, с обыкновенною любезностью своею и внимательностью к прекрасному полу, отличал ее: разговаривал с нею в Благородном собрании и в частных домах, не раз на балах проходил с нею полонезы. Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками“, – сказала римская матрона, которая о Риме никакого понятия не имела»373.

Поскольку задача воспитания девушек сводилась к тому, «чтобы блюсти за… (их. – А. Б.) нравственностью!»374, все, что касалось сексуальной сферы жизни, табуировалось, и, следовательно, даже помышление о возможном нарушении этих запретов порождало у них подспудное чувство вины, не говоря уже об информации и опыте. В результате дворянские девушки оказывались неподготовленными и беззащитными перед любыми телесными практиками даже в контексте супружеских отношений, вызывавших у них безотчетные страхи и опасения, а потому не приносивших им ощущения радости и счастья. О. Е. Глаголева, комментируя описание мемуаристом А. Т. Болотовым своей тринадцатилетней избранницы А. М. Кавериной, которая не только накануне свадьбы «была перетревожена», «не хотела на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать», от него «тулилась», но и после замужества не проявляла к нему «ни малейших взаимных и таких ласк и приветливости, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них, мужьям своим», заключает, что такое «поведение невесты выдает скорее испуганного ребенка, нежели молодую особу, готовую к брачному союзу»375. Также и предсвадебные настроения мемуаристки А. Е. Лабзиной явно далеки от смелых жизнеутверждающих предвкушений: «…положена была свадьба 21 мая. <…> И так ласки моего назначенного (матерью. – А. Б.) мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал»376.

Можно говорить о репрессированной сексуальности как средстве социального контроля, как способе удержания молодых представительниц женского пола в подчинении внутри существующего властного и символического порядка в масштабах и семьи, и общества в целом. При этом традиционный вопрос: «не противен ли он?»377, с которым сватавшиеся женихи обращались к своим слишком сдержанным юным избранницам, показывает, что для них, в отличие от последних, именно телесный, сексуальный аспект брака превалировал. От дворянской девушки в браке ожидали и требовали того, к чему ее не только не готовили в девичестве, но и за что строжайше наказывали или порицали, категорически пресекая любую, даже гипотетическую, возможность самого невинного естественного обретения ею соответствующего жизненного опыта. Возможно, более органичными в этом смысле являлись те нечастые в то время первые браки, в которых невеста была старше жениха378, благодаря чему относительно синхронное обоюдное освоение собственной сексуальности происходило с меньшими жертвами. Кроме того, в этих случаях молодые люди в достаточно раннем возрасте оказывались исключенными из-под прицела родителей и прочих блюстителей нравов, что также благоприятно сказывалось на их взрослении, а возрастное превосходство жены препятствовало превращению ее в объект деприваций со стороны мужа. Вместе с тем, как показывает мемуарное свидетельство о себе княгини Е. Р. Дашковой, удачный выход дворянской девушки из подросткового возраста, так или иначе воплощавшийся в «счастливом» браке, был обусловлен ее интеллектуальными поисками и общим уровнем самообразования379 в не меньшей степени, чем нашедшим взаимность эмоциональным и телесным влечением к близкому по возрасту молодому человеку. Особую роль в том, чтобы это влечение превратило Дашкову в «семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою»380, сыграла непреднамеренность знакомства и абсолютное невмешательство представителей старшего поколения в развитие отношений: «Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца малолюдной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и, когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписывать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но, несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной. Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак»381.

Часто меры, направленные на обозначение рамок «дозволенного» девушке поведения, носили превентивный характер и вместе с тем обретали форму очередной «телесной переделки». А. П. Керн вспоминала досадный инцидент из самого начала своего девичества, когда «пришел Наполеон», и их семья перемещалась, «стараясь не наткнуться на французов и объезжая Москву»382. Во Владимире они встретили «много родных и знакомых», в том числе тетку А. И. Понофидину, урожденную Вульф (1784–1873), родную сестру матери, «которая вместе с Пусторослевыми подобрала где-то на дороге раненого под Москвою Михаила Николаевича Муравьева, которому было тогда только 15 лет»383. Затрудненная обычно рядом условностей коммуникация юноши и девушки значительно облегчалась в ситуации военного времени, когда у них не только мог быть неформальный повод для общения, но и немыслимый в привычной повседневности его антураж. Дворянская девушка, помогавшая выхаживать раненого юношу, оказывалась как в непосредственном контакте с ним, так и имела возможность созерцать лежащего на кровати полуодетого постороннего ей представителя противоположного пола (того самого «чужого мужчину», используя фразеологию дяди Е. Н. Водовозовой), что категорически не допускалось в обычной жизни384. Кроме того, она могла непроизвольно без санкции и наблюдения взрослых попасть в общество и других юношей, случайно решивших навестить сослуживца: «Он (раненый М. Н. Муравьев) лежал в одной из комнат того дома, в котором помещались наши родные и в который и нас перетащили из деревни. Тетушка приводила меня к нему, чтобы я ей помогала делать корпию («нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши» – «перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату»385. – А. Б.) для его раны. Однажды она забыла у него свои ножницы и послала меня за ними. Я вошла в его комнату и застала там еще двух молодых людей. Я присела и сказала, что пришла за ножницами. Один из них вертел их в руках и с поклоном подал мне их. Когда я уходила, кто-то из них сказал: elle est charmante! (она очаровательна! (фр.). – А. Б.386.

Очевидно, тетка не могла оставить без внимания впечатление, произведенное юной племянницей на близких по возрасту представителей противоположного пола и внушившее ей одно из разделявшихся взрослыми фантомных опасений за нравственность девушки, почему и не замедлила отреагировать на эту абсолютно невинную сцену самым что ни на есть репрессивным образом: «…тетушка Анна Ивановна… очень меня огорчила дорогою, окромсавши мне волосы по-солдатски, чтобы я не кокетничала ими. Я горько плакала»387.

Дело не просто в подстригании волос девушке, что само по себе воспринималось в то время негативно, но в том значении, которое двенадцатилетняя А. П. Керн как подросток придавала своему внешнему виду и прическе, ассоциировавшейся у нее со взрослением: «Она (гувернантка m-lle Бенуа. – А. Б.) заботилась о нашем (с кузиной. – А. Б.) туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза»388.

В 8 лет или чуть позже, как показывают примеры Л. Н. и Е. Н. Милюковых389, А. П. Полторацкой и А. Н. Вульф390, девочкам меняли детскую прическу (кудри) на девичью (косы). Портреты 1810–1840‐х годов391 воспроизводят девичью прическу в виде гладко зачесанных, разделенных на прямой пробор волос с уложенной сзади выше или ниже косой. Однако можно встретить изображение девичьей прически и с буклями392, или локонами, как назвала их Керн, что одно и то же в русском языке и XIX, и XX века393. Очевидно, считалось, что локоны – принадлежность более старших молодых девушек, поэтому они особенно ценились девушками-подростками как внешнее проявление взрослости. Кстати, во второй половине XVIII века 12-летних девочек изображали одетыми и причесанными как взрослых394, что должно было визуально поддерживать иллюзию их взросления, которая была важна не только для старшего поколения, желавшего поскорее представить их невестами, но и, безусловно, для них самих, стремившихся обрести в своих собственных глазах статус социально полноценного возраста.

Отец А. П. Полторацкой (в замужестве Керн) даже в публичном пространстве и в своем присутствии не мог позволить дочери обретать навыки межполовой коммуникации, усматривая в этом дополнительные смыслы и не считаясь ни с ее чувствами, ни со здравомыслием жены: «Батюшка продолжал быть со мною строг, и я девушкой так же его боялась, как и в детстве. Если мне случалось танцевать с кем-нибудь два раза, то он жестоко бранил маменьку, зачем она допускала это, и мне было горько, и я плакала. Ни один бал не проходил, чтобы мне батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела подумать противоречить ему даже мысленно»395.

Репрессивность «отца семейства» в отношении как дочери-девушки, так и жены, взрослой женщины, на которую, по его мнению, возлагалась особая ответственность за нормативность девического поведения и соответствующую «дрессуру», запускала в действие психологические механизмы страха и конформизма, удерживавшие в повиновении ему женскую часть семьи.

В некоторых случаях матери, испытавшие в своей жизни немало деприваций, с большим пониманием, чем отцы/отчимы, относились к практическим опытам межполовой коммуникации своих дочерей, определяя, однако, для них границы дозволенного. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу в защиту своих старших дочерей: «А теперь я возвращаюсь к твоему письму, к тому, где ты пишешь о моих девушках. Ты очень строг, хотя твои рассуждения справедливы. Кокетство, которое я разрешила Мари, было самого невинного свойства, уверяю тебя, и относилось к человеку, который был вполне подходящей партией. Иначе я бы не разрешила этого, и в этом не было ничего компрометирующего, что могло бы внушить молодому человеку плохое мнение о ней»396.

То есть речь в данной ситуации идет о контролируемой сексуальности, мера осознания которой девушкой регламентировалась извне ее матерью. При внешней заданности допустимого поведения оно трактовалось как потенциально ориентированное исключительно на матримониальный результат. Если воспринимать кокетство не как предложение себя в качестве сексуального объекта, а как «открытие» для себя своего тела, обнаружение и освоение собственной сексуальности, компенсацию внутренней психологической неуверенности и преодоление подавленности, то окажется, что для дворянских девушек это мог быть совсем небесполезный опыт.

Вместе с тем переход к девичеству как новому этапу жизненного цикла сопровождался символическим сближением с матерью и дистанцированием от отца, который представал в дискурсе взросления девочки фигурой некомпетентной. Вербальная передача норм поведения от матери к дочери397 осуществлялась даже на расстоянии посредством переписки, если, скажем, дочь воспитывалась в институте. Екатерина Самарина, наставляя «не быть ветреной»398 дочь-институтку «друга Вариньку», советовала ей: «…Папинька Мущина не может входить во все подробности но леты итвои моя душинька бегут вить и тебе будет скоро 15 лет так мой Дружек не прилепляйся к ветренности а 1 проси бога чтоб он всегда и во всем направлял бы тебя на доброе и бог тебя никогда не оставит, а пошлет добрых наставников лишь не убегай их, препровождаю к тебе книшку каторую прочитай с бальшим вниманием, ив другой раз можешь списать письмы каторые особенно дастойны иметь при себе, ты в ней найдешь как матери умеют любить но и чего требуют от а меня первую ничто так не утешит как видеть карактер исправленной иболее кроткой, папинька тебе доставит подсвешник купит свеч; то можешь читать по вечерам эту книгу исписать что важнее покажи папиньке что спишиш и книгу в целости возврати с папинькай сохрони Господь непотеряй чужая…»399

При этом апелляция к «добрым наставникам» и особенно к нравоучительной литературе также связывалась с неотъемлемым контролем со стороны родителей за информацией и образцами, подлежавшими восприятию их дочерью. Требование матери предъявить сделанные выписки «папеньке» означает полное отсутствие признания за девушкой интеллектуальной самостоятельности, неприкосновенности ее внутреннего мира. Известно, что чтение играло важную роль в процессе взросления дворянской девушки400 и вместе с тем было подчинено, по замечанию исследователя женского чтения Д. К. Равинского, «руководству старших»401, в чем убеждают приведенные выше примеры. В отличие от юношей, усваиваемые ими опыты носили не практический, а виртуальный характер, в силу чего следует отметить особое влияние романтических идеалов на становление «женской личности». При всех ограничениях, касавшихся чтения в институтской и домашней повседневности, о которых уже упоминалось, усадебная библиотека служила девушкам, если им удавалось получить к ней доступ, своего рода «окном» во взрослую жизнь.

Существенно, что в понимании некоторых матерей в первой половине XIX века взросление дочери так или иначе было сопряжено с самосовершенствованием посредством получения образования402 и ориентацией на использование добрачного ресурса времени для «формирования себя». Екатерина Самарина напоминала дочерям: «…напишите пабольше опишите как ваше ученье идет что ты варя на фортепьянах учишь, вот уже вновь за треть нада платить пожаласта не теряйте время когда есть возможность учится то учитесь 2: года остается для усовершенствования вам себя как в науках так ив характере избрав примеры кротости прилежания и вежливости должны и утверждаться в оных…»403; «Милая Варинька так ты уже довольно хорошо рисуеш карандашом, то маминьки хочется чтобы ты училась также рисовать красками, и по бархату. нельзя ли етого сладить только без платы, а самой от себя просить, каво ты знаешь; вот кали Александра Семеновна Копосова еще в Институде она так дабра верна бы неотказалась»404.

Тем не менее пессимистичное, основанное на собственном печальном жизненном опыте замечание писательницы Н. Д. Хвощинской не позволяет переоценить качество интеллектуального ресурса молодых дворянок: «В те времена во всей России смеялись над писательницами, делая исключение для одной гр[афини] Ростопчиной; в провинциях гонение было еще сильнее. Было принято, между женщинами и, в особенности, между девушками – невежество, как теперь приняты кринолины»405.

В ее представлении девичество как «возраст жизни» – это время, когда дворянка становилась объектом бездумной манипуляции и подчинения и не могла противопоставить этому самостоятельного поведения: «…вы думать, потому что иначе вы будете насильником самой себе, а это нечестно, да… и неумно. За что же? Что вы себе сделали, чтобы поступать с собой так, как поступают с девицами, никогда не думавши, гувернантки?»406

Образ жизни дворянских девушек визуализуется в интерьерной русской живописи через атрибутирование им письма407, книги408, фортепиано с нотами409, альбома410. Альбомные стихи, вошедшие в моду в XVIII веке411 и ставшие неизменными спутниками девичества412, были дополнены в XIX веке тетрадями со своими413 или чужими понравившимися414 стихами. Зачастую девушка, которая «находила одну отраду искренно высказаться на страницах своего дневника»415, продолжала вести его и после выхода замуж416. Взрослые барышни до замужества, живя в доме родителей, обычно много времени и внимания уделяли младшим сестрам и братьям, участвовали в совместных домашних концертах, как писала 23-летняя Анна Лихарева об одном из них, «пели и состовляли оркестр а вся молодежь танцовала»417.

Одной из традиционных сфер деятельности, позволявшей проконтролировать времяпрепровождение девушки, сделать его подотчетным, было занятие ее рукоделием. Обучение рукоделию дворянок начиналось довольно рано, иногда даже в детском возрасте, до 13 лет418, то есть еще до начала периода собственно девичества. Среди видов рукоделия девочками, или «младшими барышнями», практиковались вышивка419, вязание шнурков420 и плетение кружева421, «старшими барышнями» – вышивание бисером. Необходимые для рукоделия бисер и канву уездные девушки-дворянки заказывали в столицах. Жившая в Бологом Мария Мельницкая незадолго до свадебного сговора обращалась в письме с просьбой к В. Л. Манзей, отправившейся в Москву навестить родных: «Я осмеливаюсь вас безпокоить, моя родная тетинька купить мне бисеру золотого и серебренаго по шести ниток и голубаго десять ниток, также и канвы; я хочу вышивать такуюже книжку как Пашинька»422. Племяннице, постеснявшейся обременить величиной заказа старшую из тетушек, пришла на помощь младшая тетушка, написавшая сестре: «Барашни (Мария Мельницкая и ее родные сестры Софья и Юлия Мельницкие. – А. Б.) просят чтоб бисеру вы потрудились купить по больше нежели пишит Маша золотого и серебреного по 10: ниток а голубаго 20»423. Шитье424 и вязание425 относились к более старшему возрасту и считались занятиями уже взрослых женщин. Мужчины называли женское рукоделие «работой»426, в то время как, по выражению Н. Д. Хвощинской, «…писательство не считалось делом, то есть работой»427. Приобщение некоторых девушек к занятию рукоделием носило принудительный, репрессивный характер. Н. А. Дурова, например, вспоминала, как в детстве и девичестве ее «морили за кружевом»428:

«…мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочно делала все, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от нее ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в ее горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что все в руках моих и рвется и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам»429.

«…матушка от самой залы до своей спальни вела и драла меня за ухо; приведши к подушке с кружевом, приказала мне работать, не разгибаясь и не поворачивая никуда головы»430.

«От утра до вечера сидела я за работою, которой, надобно признаться, ничего в свете не могло быть гаже, потому что я не могла, не умела и не хотела уметь делать ее, как другие, но рвала, портила, путала, и передо мною стоял холстинный шар, на котором тянулась полосою отвратительная путаница – мое кружево, и за ним-то я сидела терпеливо целый день…»431

Однако в XVIII – середине XIX века далеко не всякая дворянская девушка, даже не разделявшая привязанности к рукоделию, могла столь же определенно и осмысленно противопоставить «ручную работу»432 интеллектуальной, как это сделала в своем дневнике за 31 мая 1876 года шестнадцатилетняя Мария Башкирцева (1860–1884): «Нет ничего лучше, как занятый ум; работа все побеждает – особенно умственная работа. Я не понимаю женщин, которые все свободное время проводят за вязаньем и вышиваньем, сидя с занятыми руками и пустой головой…»433

Рукоделию дворянских девушек, многие из которых «смолоду» становились, как Е. А. Прончищева, «охотницами до работ»434, учили и матери435, и няни436. При этом в мотивациях, которые озвучивали няни-крестьянки, прослеживаются не этические, а прагматические соображения – возможность самостоятельного заработка и самообеспечения в случае материальных трудностей. А. Е. Лабзина вспоминала о своей няне: «Когда она учила меня вышивать, то говорила: „Учись, матушка, может быть, труды твои будут в жизни твоей нужны. Ежели угодно будет Богу тебя испытать бедностью, то ты, зная разные рукоделия, не будешь терпеть нужды и будешь доставать хлеб честным образом и еще будешь веселиться“»437.

Характерно, что из уст недворянки речь не шла о рукоделии как о «занятии, подобающем барышне», о виде деятельности, предписанном в соответствии с полом и социальным положением, что в очередной раз подтверждает социокультурную сконструированность одного из расхожих гендерных стереотипов.

Таким образом, девичество как этап жизненного цикла в дворянской среде XVIII – середины XIX века – либо слишком короткий период при раннем замужестве, либо формально пролонгированный до конца жизни в случае официального безбрачия. При этом девичество было отмечено еще большей неполноценностью, чем детство, поскольку обременялось многочисленными социальными ожиданиями, от осуществления которых зависели в будущем статусы женщины – семейный, социальный, гендерный. Основным содержанием этих социальных ожиданий была «своевременность» реализации дворянской девушкой матримониального и репродуктивного «предназначения». Причем для окружающих юной дворянки девичество не имело самоценности как время ее внутреннего становления и обретения себя, формирования самооценки и начала самореализации.

Механизм социального конструирования гендера в период девичества в контексте отношений матери и дочери: выводы

Итак, в контексте отношений матери и дочери механизм социального конструирования гендера в период девичества явно характеризовался репрессивностью: ограничение доступа к информации (чтению, образованию), в том числе касавшейся взаимоотношений полов; жесткий контроль за акциональным и вербальным поведением и самовыражением; запрет на внепубличную устную и письменную коммуникацию с представителями мужского пола; интериоризация представлений о постыдности телесного и сексуального, вплоть до низведения сексуальных отношений до уровня недочеловеческих («скотская любовь»); предписание требований «строгого воздержания», соблюдения «девичьей драгоценности»; гендерное понимание «чести» и «славы» в отношении девушки.

Особенно важно, что, несмотря на фиксируемые женской автодокументальной традицией переживания дворянками опытов конструирования собственной идентичности, им не удавалось избежать внушаемых стереотипов о жизненном пути как об «участи», в решении которой им самим отводилась пассивная роль, об отождествлении «участи» женщины с замужеством, о «счастьи» девушки как о ее невинности до брака, о предназначении для деторождении. Внутренняя самооценка зачастую определялась внешними требованиями и реализацией социальных ожиданий и культурных предписаний.

Наблюдается явное противоречие между ориентацией девушки на замужество и деторождение и вместе с тем блокированием обретения и осознания ею собственной телесности и сексуальности. В то же время запрет на сексуальное «взросление» легко объясним тем, что сексуальность женщины считалась принадлежностью не ее самой, а мужчины, чьей женой она должна была стать. Речь идет о своего рода «отчужденной» сексуальности женщины как потенциальной жены и «сексуальной собственности» (термин Рэндала Коллинза) «мужа на ее тело»438 в традиционных обществах.

Как выразилась исходя из анализа антропологических данных Гейл Рубин (Gayle Rubin), «женская сексуальность в идеале должна отзываться на желания других, а не желать самой и не искать самостоятельно объект удовлетворения своей страсти»439. В отсутствие ритуала, легитимирующего и вместе с тем облегчающего переход из девичества в зрелый возраст, задача «нормативной» культуры заключалась не в том, чтобы девушка обрела себя, осознала собственную идентичность, а в том, чтобы стала «привлекательным», востребованным «матримониальным продуктом», тем, что Гейл Рубин назвала «предметом обмена»440.

Тем самым закладывались предпосылки удержания девушки/женщины в подчиненной позиции как основы гендерного контракта, при котором сохранялись ориентация дворянок на получение преимущественно минимума образования; отсутствие профессиональной реализации; маргинализация женщин, предпринимавших внехозяйственную деятельность для обеспечения средств к существованию; осуждение добрачных связей; воспроизводство традиционной модели семейно-брачных отношений со старшинством и главенством, вплоть до «деспотизма», мужа, доходившего подчас до самых крайних негативных проявлений.

Как ни парадоксально, модель отношений «мать – дочь» придавала каркас прочности традиционному дворянскому сообществу. Наличие властной составляющей этих отношений предопределяло неравноправность последующих отношений в браке. Репродуктивное соперничество являлось следствием сравнительно низкого брачного возраста дворянок, воспроизводимого каждым следующим поколением. Находясь сами в подчиненном положении, матери не стремились преодолеть это, выстроив иные внеиерархические отношения со своими взрослыми дочерьми. Напротив, они либо компенсировали на них собственную несвободу, либо пытались сохранить от них с таким трудом обретенную внутреннюю свободу. Дочери усваивали, что статус материнства несет в себе, прежде всего, властную, а не эмоциональную составляющую, и воспроизводили данный опыт отстаивания идентичности в каждом следующем поколении.

Отчужденная сексуальность: сексуальная жизнь замужних дворянок в XVIII – середине XIX века

От исторического периода, предшествовавшего буржуазной модернизации, практически не сохранилось девичьих дневников с подробными описаниями интимных переживаний. Это может быть связано как с объективными факторами их плохой сохранности (личным записям девушек родственники не придавали значения и уничтожали их за ненадобностью, или они гибли вследствие социальных катаклизмов), так и с субъективным обстоятельством внутреннего стеснения девочек, которым не приходило в голову доверять бумаге сокровенные или пугавшие даже их самих переживания. В первой четверти XIX века личный дневник юные дворянки вели по-французски, местами переходя на русский, и называли «mon journal». Зачастую дневниковые записи давали читать близким родственницам или подругам и даже оформляли в виде обращения к ним. Отсюда – призыв «Ne te moque pas de mon journal!» («Не насмехайся над моим журналом!»)441.

В дневнике княгини М. Ю. Оболенской, в замужестве графини Толстой, за 1823 год можно обнаружить и скрываемую ею девичью влюбленность, и явное нежелание выходить замуж: «<…> Я совсем замуж не хочу – он сказал – какие пустяки, ты вить не по сердцу говоришь! а сама вить влюблена, вить я все знаю – Moi j’ai commencé à lui voir, quelle folie! [Я начинаю смотреть на него, как на сумасшедшего!] <…> верно он про Мансурова знает, кто бы ему мог сказать!»442 В свете подобных откровений не стоит исключать и возможность сознательного избавления от «компрометирующих» излияний в преддверии замужества.

По большому счету только альтернатива ухода в монастырь или замужества443 давала женщине формально полноценный социальный статус, хотя и в монастырь, как и замуж, она могла попасть не по своей воле444. Напротив, если желание посвятить себя служению Богу не встречало понимания со стороны родителей, стремившихся выдать дочь замуж, она вынуждена была не только бежать из дома, но и скрываться от их поисков… даже в стенах мужского монастыря и жить под мужским именем, как затворница Китаевской мужской пустыни преподобная Досифея (монах Досифей), по прозванию «Старец-девица» (1721–1776)445, благословившая будущего преподобного Серафима Саровского чудотворца на спасение в Саровской Успенской пустыни446 («…и от уст преподобнаго Досифеа повеление приим в пустыню Саровскую путь свой управити…»447). Обе жизненные стратегии – «идти в монастырь или замуж» – были связаны с нахождением представительницы женского пола «в браке»: в одном случае, в символическом (в качестве венчаной Христу), в другом – в фактическом (в качестве венчаной земному мужу). Российская дворянская культура XVIII – середины XIX века относилась к разряду тех, в которых брак считался своего рода социальной неизбежностью. Причем эта установка распространялась более жестко на женщин, чем на мужчин. Поэтому любые жизненные стратегии, исключавшие пребывание женщины в браке, не поощрялись, дискурсивно девальвировались и воспринимались как социально нежелательные и неполноценные.

С детства дворянским девочкам внушалась мысль о замужестве как центральном событии в жизни женщины, поскольку именно социокультурная установка на вступление в брак сопрягалась с возможностью реализации нормативного жизненного сценария. Из двух основных потенциальных способов социального существования дворянки – выйти замуж или остаться девицей (в миру или в монастыре) – общественное мнение неизменно отдавало предпочтение первому. Это же выбирали и рефлексирующие матери для своих дочерей. В событиях, связанных с замужеством, парадоксальным образом соединялись подчас противоположные вещи: социальное принуждение и индивидуальные предпочтения, отношения несвободы и свобода выбора, человеческая спонтанность и Божий промысел. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу о своих старших дочерях – девятнадцатилетней Марии и пятнадцатилетней Наталье Пушкиных: «Что касается того, чтобы пристроить их, выдать замуж, то мы в этом отношении более благоразумны, чем ты думаешь. Я всецело полагаюсь на волю Божию, но разве было бы преступлением с моей стороны думать об их счастье. Нет сомнения, можно быть счастливой и не будучи замужем, но это значило бы пройти мимо своего призвания. Я не могла бы ей (Маше Пушкиной (Мари). – А. Б.) этого сказать. На днях мы долго разговаривали об этом, и я говорила для их блага, иногда даже против моего убеждения, о том, что ты мне пишешь в своем письме. Между прочим, я их готовила к мысли, что замужество не так просто делается и что нельзя на него смотреть как на игру и связывать это с мыслью о свободе. Говорила, что замужество – это серьезная обязанность, и надо быть очень осторожной в выборе. В конце концов можно быть счастливой, оставшись в девушках, хотя я этого не думаю»448.

Вступление дворянки в брак означало для нее принятие на себя новой роли, начало собственной семейной жизни, которую следует рассматривать как условное «поле» социальной и духовной реализации женщины. В православной культурной традиции значение брака для мужчин заключалось в том, что «живущие с женами по закону не погибнут, но получат жизнь вечную»449. В социальном плане женитьба делала их полноценными агентами социальной организации.

Замужество для женщин как этап на пути стяжания христианского благочестия на протяжении веков имело целью обуздание женской сексуальности и установление «мужского» контроля над ней. Рассматривая гетеросексуальный брак как институализированную форму «обмена женщинами», Гейл Рубин утверждает, что «асимметрия гендера, то есть разница между участниками и предметами обмена, ведет к подавлению женской сексуальности»450. Сексуальное удовлетворение не рассматривалось в качестве цели вступления в брак ни самими дворянками, ни их родственным окружением.

В российской историографии 1990‐х годов применительно к периоду XVIII – начала XIX века изучению подлежали правовые аспекты заключения дворянского брака451, особенности «дворянской свадьбы» как «сложного ритуального действа»452, условия замужества дворянки и «ход свадебной церемонии»453. По мнению Н. Л. Пушкаревой, «православные постулаты оказали… исключительное влияние на отношение к семье и браку как моральной ценности»454. Несмотря на справедливость высказанного ею же суждения о том, что «в XVIII в., а тем более в начале XIX, венчание стало не просто органичной, но центральной частью свадьбы»455, исторические источники, относящиеся большей частью к первой половине XIX века, свидетельствуют о наличии как в столичной, так и в провинциальной дворянской среде довольно длительной и значимой в социокультурном смысле процедуры, предшествовавшей непосредственному совершению церковного таинства венчания. Вероятно, исполнение сложных социальных ритуалов служило своеобразной сублимацией женской сексуальности, о которой сами дворянки имели довольно смутные представления. Асексуальность как поощряемая моральная ценность переносилась ими на сферу брака.

Открывавшиеся перед дворянкой от рождения определенные жизненные перспективы, связанные, в частности, с возможностью получения институтского образования и последующего выхода замуж за представителя одного из дворянских родов, более или менее сопоставимого по статусу с родом ее отца, являлись прямым следствием ее социального происхождения. В силу сохранявшихся в XVIII – середине XIX века в дворянской среде элементов родовой организации одним из главных критериев оценки социального происхождения девушки была степень родовитости ее предков. Принадлежность дворянки по рождению к древнему роду могла стать реальным основанием для ее притязаний на брак с дворянином не менее древнего и даже более знатного рода. Поэтому возможность вступить в брак с представительницей определенного дворянского рода являлась одним из традиционных показателей социального статуса дворянина.

Основными критериями оценки невесты начиная с первой половины XVIII века были социальный статус ее отца, происхождение, имущественное положение и внешность456. Воспроизведение этих критериев в женских мемуарах свидетельствует об укорененности гендерного стереотипа, в соответствии с которым сами женщины репрезентировали «взгляд» на себя «со стороны», воспринимали себя как объект мужского выбора. Дискурс женщины о потенциальном выборе брачного партнера строился не от первого лица по принципу: «я обладаю такими-то достоинствами», следовательно, «могу претендовать на такого-то жениха, который должен иметь следующие качества», а от третьего – «она обладает такими-то качествами», значит «достойна, чтобы на нее обратили внимание такие-то представители мужского пола». Именно так писала о себе «на выданье» княгиня Н. Б. Долгорукая: «Надеюсь, тогда все обо мне рассуждали: такова великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому рассуждению совсем определена к благополучию…»457 На ментальном уровне дворянскими девушками усваивалось ожидание того, что не они, а их будут оценивать и выбирать.

Заключение браков осуществлялось в строгом соответствии с родовой принадлежностью. Причем для мужчин, особенно в XVIII веке, критерий родовитости имел определяющее значение в выборе брачной партнерши. С. Т. Аксаков замечал: «…древность дворянского происхождения была коньком моего дедушки… он ставил свое семисотлетнее дворянство выше всякого богатства и чинов. Он не женился на одной весьма богатой и прекрасной невесте, которая ему очень нравилась, единственно потому, что прадедушка ее был не дворянин»458.

Одним из последствий подобной матримониальной практики становилось то, что отдельные дворянские роды были связаны между собой посредством отношений свойства в нескольких поколениях. Например, представитель XXIX колена от Рюрика рода князей Путятиных, премьер-майор князь Василий Максимович Путятин (ум. до 1786) состоял в браке с Дарьей Егоровной, урожденной Мозовской (1735 – после 1786)459. Его внучка Евдокия Николаевна Путятина, дочь младшего сына Николая Васильевича Путятина (р. 1769)460, представительница XXXI колена этого рода, вышла замуж также за одного из Мозовских461. Отношения свойства могли устанавливаться и между разными ветвями одного и того же дворянского рода. Например, дочь Сергея Васильевича Шереметева (ум. 1834), Анна Сергеевна (1811–1849), была замужем за графом Дмитрием Николаевичем Шереметевым (1813–1871)462. Формально ограниченное число дворянских родов выделялось за счет последовательного воспроизводства устанавливавшихся между ними родственных связей.

Характер брачной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. Представители древних родов часто избегали брать в жены девушек из родов, выслуживших дворянское достоинство. Вместе с тем известны случаи, когда мужчина-дворянин, пренебрегая традициями, мог вступить в мезальянс. Согласно изданной 21 апреля 1785 года Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства, выходившая замуж за дворянина женщина недворянского происхождения приобретала тем самым права дворянства: «Дворянин сообщает дворянское достоинство жене своей»463. В 1801 году граф Николай Петрович Шереметев (1751–1809) женился на крепостной крестьянке, которая после заключения брака стала именоваться графиней Прасковьей Ивановной Шереметевой (1768–1803)464. Однако ввиду того что социальное происхождение детей, рождавшихся в «неравных» браках, официально определялось в соответствии с социальным происхождением их отца, мезальянс дворянина в меньшей степени, чем мезальянс дворянки, способствовал разрушению традиционной родовой организации.

Общественное осуждение вызывал брак дворянской девушки с человеком недворянского происхождения или так называемой «свободной» профессии (композитором, артистом, художником). Главным образом по этой причине А. М. Бакунина (1768–1859) не устраивала наметившаяся в 1839–1840 годах перспектива выдать замуж свою дочь Александру (1816–1882) за В. П. Боткина (1810–1869), который был сыном купца465. В 1844 году ему предпочли отставного офицера кавалерии, помещика Гавриила Петровича Вульфа466, принадлежавшего к древнему дворянскому роду, внесенному в I часть родословной книги Тверской губернии467.

Тем не менее прецеденты мезальянса дворянок все-таки имели место. Более того, при вступлении в «неравный» брак им гарантировалось сохранение прежнего правового статуса: «…благородная Дворянка, вышедши замуж за недворянина, да не лишится своего состояния; но мужу и детям не сообщает она дворянства»468. Иногда дело доходило до чрезвычайно экстравагантных ситуаций, спровоцированных, что важно, инициативой, исходящей от женщины. Мемуаристка А. Н. Энгельгардт передавала одну такую историю, которую помнила с институтских времен: «К нашей даме, напр[имер], езжала одна приятельница. Мы самым точным образом знали – не от классной дамы, конечно, которая нам бы этого не сообщила, – что она злая, бьет и дерет за волосы свою горничную и влюблена в своего кучера. Что наши сведения были верны, подтвердилось впоследствии тем, что она вышла замуж за этого кучера»469.

Разумеется, то, что могла позволить себе взрослая, судя по тексту, экономически самостоятельная женщина, было совершенно недопустимо для молодой девушки, впервые выходившей замуж. Вступление в мезальянс, скорее всего, было обусловлено именно сексуальным влечением.

Мезальянс дворянской женщины осуждался общественным мнением в гораздо большей степени, чем мезальянс мужчины. Графиня Елизавета Сергеевна, урожденная Шереметева (1818–1890), выйдя в 1846 году замуж за итальянского пианиста и композитора Теодора Дёлера, должна была уехать жить за границу, поскольку ее брак не мог быть принят «высшим обществом», к которому она принадлежала в силу своего происхождения. Как писала ее мать, «здесь все будут давать ей [дочери] почувствовать, что отныне она „жена артиста“, и все будут повторять эти слова с удовольствием»470. Всеобщего порицания заслуживало также и поведение матери, давшей разрешение на брак и замечавшей с горечью по этому поводу: «…не только родственники, но и все мои знакомые никогда не простят мне моего согласия»471.

В аристократической среде выбор брачного партнера не только подчинялся влиянию семейного и родственного окружения, но и подлежал контролю со стороны императора. Е. С. Шереметева писала Т. Дёлеру о «вердикте» Николая I по поводу предстоящего замужества: «На бале его величество подошел к моей сестре Аннет и спросил, правда ли, что он слышал о моей помолвке, и неужели она и вся семья не знает, что разрешение на этот брак может дать только он и брака девушки, носящей одну из знатнейших фамилий, с артистом он никогда не разрешит. Пусть сестра передаст матери, что этот брак он запрещает»472.

К тому же монарх не мог не принимать во внимание различие вероисповеданий обоих претендентов. Брак православной женщины с «Луккским подданным и дворянином, католического вероисповедания»473, вызывал к себе негативное отношение в российском «высшем» дворянском обществе и не заслуживал императорского поощрения.

Уклонение Е. С. Шереметевой от соблюдения межродового соответствия при выборе будущего супруга ставило в довольно сложное положение ее мать, Варвару Петровну Шереметеву, урожденную Алмазову474, которая признавалась в письме к великому князю Михаилу Павловичу в том, что ей нелегко было дать свое согласие на замужество дочери, принимая во внимание принадлежность последней к родовитому дворянству и недостаточно высокое по сравнению с этим социальное положение жениха: «…мысль выдать ее за человека не равного с ней состояния, гордость древней фамилии нашей, оскорбленное самолюбие не позволяли мне долго согласиться на это»475. Мезальянс представительницы древнего дворянского рода рассматривался как нарушение своеобразной тенденции к эндогамии, поддержание которой являлось одним из проявлений способности дворянского сообщества к самоорганизации. Как видно из письма В. П. Шереметевой, дискурсивно социальная дифференциация акцентировалась и, наоборот, камуфлировалась в этических терминах: «Его императорское величество изъявил негодование свое дочери моей графине Шереметевой [Анне Сергеевне] говоря, что брак этот нанесет срам фамилии, оскорбит общество – происхождение и состояние Дёлера ничего не имеют позорного: семейство его весьма уважаемо в герцогстве Луккском, всегда было приближено ко двору, отец его был воспитателем наследного герцога, и Федор Дёлер, жених моей дочери, только семь лет тому назад решился, с позволения владетельного герцога, употребить свой талант в пользу небогатого своего семейства: причина, побудившая его сделаться артистом, приносит ему честь. Теперь же, имея обеспеченное состояние, он снова возвращается в прежний быт свой, а герцог, узнав, что Дёлер женится на русской дворянке, обещал его самого возвести в дворянское достоинство и сделать, сказал герцог, для него больше, чем он может ожидать»476.

Разрешение Николая I на вступление в брак было получено Е. С. Шереметевой только после возведения Т. Дёлера герцогом Луккским в наследственное дворянское достоинство, пожалования ему ордена святого Людовика и титула барона, а также после ходатайства великого князя Михаила Павловича, покровительствовавшего В. П. Шереметевой477. По настоянию императора Дёлер принимал на себя обязательство «никогда не давать публичных концертов в России со времени совершения брака… с Елисаветою Шереметевой»478.

В известном смысле монарх выступал гарантом нормативного воспроизводства матримониальных стратегий дворянства в соответствии с требованиями обычая. Одним из важнейших требований считалась необходимость формального продолжения дворянского рода, интересами которого в первую очередь мотивировался выбор брачного партнера. Княгиня Е. Р. Дашкова объясняла «снисходительное» отношение к себе родственников свекрови тем, что ее муж «был их общим любимцем и все они сильно желали, чтобы он женился, так как он был последний князь Дашков»479. В. П. Шереметева, заступаясь за дочь перед великим князем, уточняла: «Дочери моей 26 лет, она младшая в семействе, старшие обе за Шереметевыми и имеют сыновей, следственно, род наш от этого брака не прекращается»480. Действовавшее же в России законодательство (в частности, Жалованная грамота дворянству), допускавшее возможность заключения брака, не санкционированного традиционными нормами, лишь закрепляло юридические статусы в контексте альтернативных матримониальных ситуаций, неизбежно возникавших на практике.

Несанкционированный выход российских дворянок замуж за иностранцев карался так же сурово, как и участие дворян в политических заговорах. Один из репрессивных циркуляров Министерства внутренних дел в отношении некой нарушительницы матримониальных предписаний гласил: «Государь Император, согласно мнению Государственнаго Совета, Высочайше повелеть соизволил: дворянку Эмилию Галецкую, виновную в самовольном оставлении отечества и принятии подданства иностранной державы чрез вступление в брак с иностранцем, подвергнуть вечному из пределов Государства изгнанию, а в случае самовольнаго возвращения в Россию сослать в Сибирь на поселение»481. Вместе с тем это свидетельствует о том, что среди дворянок находились такие, которые осмеливались на подобное поведение, несмотря на предостережения и действовавшие запреты.

Для родителей жениха особое значение имело имущественное положение его будущей супруги. Мемуаристка Н. А. Дурова, описывая свою «первую склонность» в четырнадцатилетнем возрасте к «молодому человеку лет двадцати пяти», сыну помещицы Кирияковой, не увенчавшуюся матримониальным результатом, вспоминала: «Старая Кириякова просила тетку мою осведомиться, имею ли я какое приданое, и, узнавши, что оно состоит из нескольких аршин лент, полотна и кисеи, а более ничего, запретила сыну своему думать обо мне»482. Отцы, как и матери, стремились своевременно напомнить взрослым сыновьям о важности материальной стороны брака. В составе переписки тверского дворянина Евграфа Васильевича Суворова с сыном Иваном Евграфовичем содержится любопытное отцовское «наставление как вступить в супружество икак жыть ичем»483.

В письме, датированном 17 октября 1817 года, Иван Евграфович обращался к отцу с просьбой разрешить ему жениться «на благородной девице» Анне Михайловне Романовой и благословить «окончить судбу», вместе с тем сообщая о том, что стоимость принадлежавшей его избраннице 1/14 часть имения составляла 10 тысяч рублей, и напоминая о ранее данном ему принципиальном разрешении на женитьбу484. В ответном письме от 16 ноября 1817 года Евграф Васильевич Суворов весьма обстоятельно излагал сыну свою точку зрения на проблему вступления в брак. Общий смысл его рассуждений сводился к тому, что при выборе супруга или супруги должен иметь место некоторый элемент расчета, в брак следует вступать людям примерно равного имущественного положения, а материальный достаток является необходимым условием семейного благополучия: «Я как болезнующеи одетях своих отец, ижелающеи им всякаго блага, хочу сказать тебе о примерах нынешняго времяни может быть частию и тебе известными, что многия партии безращету невравенстве оженившись, неимеют согласнои и покойной жизни, и напаследок понедостаточному состоянию, приобыкнув быть подражателями слепои моды, обременяются разными пригорести без покоиствами; спотерением и самаго даже здаровья. В таком случае, ты должен врешении судьбы твоеи управляться благоразумием…»485

Правда, как видно из романа А. С. Пушкина «Дубровский», который, по словам С. М. Петрова, «замечателен прежде всего широкой картиной помещичьего провинциального быта и нравов»486 1810‐х годов, в среде мелкопоместного дворянства существовала и иная, как бы противоположная, мотивация стремления к относительному равенству в имущественном отношении будущих супругов, связанная с представлением о том, что жена не должна была быть богаче своего мужа, поскольку это могло лишить его «подобающей мужчине» главенствующей роли в семье: «Бедному дворянину… лучше жениться на бедной дворяночке да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки»487. Понятно, что в анализируемом примере из жизни отца и сына Суворовых речь идет не об этом.

По мнению Е. В. Суворова, имение А. М. Романовой, принимая во внимание «небольшое состояние» его сына, не могло обеспечить им безбедное существование в будущем и, следовательно, молодую супружескую чету ожидало неизбежное разочарование друг в друге: «Ты пишишь, что часть любезнаго тебе предмета стоит десяти тысечь рублей, но, разсуди здраво сам, могутли оныя притвоем небольшом состояни составить благополучие твое, оне, покуда ты сыиграешь свадьбу, изчезнут в кармане твоем как от теплоты воздуха люды, и впоследствии времени будеш невсостояни удовлетворять другу твоему, коего теперь избираешь, в самои даже малости; и тогда заставишь ее некоторым образом роптать натебя, и она будет щитать себя несчасною»488. При этом отец убеждал сына в том, что, если бы тот владел бóльшим имением, он не стал бы препятствовать его браку с девушкой еще менее состоятельной, чем Анна Михайловна: «Я неотымая ее достоиств, в окончании последняго щастия твоего; нехотелбы противится тебе когда бы ты придостаточном состоянии своем и збрал себе товарища хотя еще беднея ее…»489 Далее Е. В. Суворов, повторяя снова данную уже ранее оценку имущественного положения сына как «недостаточного» для содержания семьи, отказывал ему в родительском согласии на женитьбу, оставляя тем не менее за ним свободу выбора: «…зная, что имение твое понынешней вовсем дороговизне для прожитку вашего будет недостаточно, посему самому несымая с тебя воли ибо жить немне с твоею женою, нотебе: однакош позволения моего женится недаю…»490 По мнению отца, И. Е. Суворов, будучи в возрасте немногим старше двадцати лет (как видно из других источников491, в 1817 году ему было двадцать пять лет. – А. Б.), имел еще шанс встретить более подходившую ему невесту, которая должна была удовлетворять следующим требованиям: принадлежать к дворянскому роду, статус которого был бы сопоставим со статусом древнего рода Суворовых, внесенных в VI часть дворянской родословной книги Тверской губернии492, и владеть имением, по крайней мере, средних размеров, по оценкам того времени: «…вспомнии что тебе еще несболшим 20 лет, то кажется мне время еще неушло, аестьли Бог столко будет дотебя милостив, что ты наидеш себе соответственную партию непостыдную для фамильии нашеи, и с состоянием хотя посредственным, то пиши комне безобману иобо всем обстоятельно; тогда я тебе дам отцовское благословение»493.

В своих «наставлениях» сыну Е. В. Суворов руководствовался не соображениями корысти, как может показаться на первый взгляд. Судя по дальнейшей переписке, он пытался удержать сына от принятия скоропалительных решений и совершения неразумных поступков, вместе с тем предоставляя ему право самому сделать окончательные выводы: «…атеперь вижу или замечаю пылкость твою искорость вовсем то советую подумать тебе обовсем…»494 Столь же рациональный подход к жизни был свойственен и отцу А. М. Романовой, Михаилу Романову («…авижу исписма Михаила Романовича, он сомною согласен…»495), поскольку для того, чтобы получить согласие на брак с его дочерью, И. Е. Суворову пришлось прибегнуть, вероятно, в устной беседе с ним, к преувеличению подлинных размеров имения своего отца и тем самым заслужить нелестный отзыв о себе последнего («…аты мои друг аблыгаешь что я имею полтораста душ которых нет, ия невижу изетова ума твоего…»496).

Недовольство Е. В. Суворова было направлено не против вступления Ивана Евграфовича в брак как таковой и не конкретно против его избранницы, а скорее против его жизненной неустроенности («…идля меня… еще болнее что ты взял два намерения первое вотставку вытти второе всупружество вступить инезнаю начем оснуеся, ая непозволяю ксебе тебе приехать покудова ты берега для жызни своеи ненаидеш…»497), несовместимой, по мнению отца, с исполнением обязанностей главы семьи и с той мерой ответственности, которую возлагал на себя мужчина при заключении брака. Отец ориентировал сына на то, что дворянин должен иметь в жизни устойчивое служебное и материальное положение, приобретенное благодаря собственному интеллекту: «…я напоминаю тебе ты видно забыл, вот тогда породуеш меня когда наидеш умом своем пост свои или хлеб назеват, икомне спозволения моего приедешь тогда я приму тебя иодам разуму твоему великую похвалу ипод старость утешусь…»498 Большая роль в назидании Ивана Евграфовича отводилась Е. В. Суворовым традиционным представлениям о предназначении российского дворянина нести военную государеву службу и о чести как результате воинской доблести: «…служи как должно дворянину, и хорошему афицеру, тогда будет тебе честь, амне слышать отом доставишь удоволствия…»499; «…я весма рад что ты пишешь что кусок хлеба наидеш, так идолжно ты воин служы государю…»500.

Кроме того, он апеллировал к ценностным ориентациям родовитого дворянства, связывавшего воедино понятия «честность» и «благородство» и ставившего «честь офицера» превыше его имущественного положения и каких бы то ни было материальных выгод: «…авсотоже итоже скажу что сам приобретаи себе хлеб насущены, безовсяких оманав мои совет благородну быть где цену тебе делают сказать душа чесная втебе дачарскои мундир на тебе ето болше полуторасто душ»501. Здесь, правда, вспоминается эпизод, свидетельствующий о своеобразии понимания «чести» в мужской дворянской среде. Дж. Дж. Казанова де Сейнгаль (1725–1798), прибывший в Петербург в декабре 1764 года, сообщал в своих мемуарах о карточной игре «фараон» в доме генерала П. И. Мелиссино (1730–1797), в которой участвовали одни «молодые люди самого лучшего общества»502. Знаменитого европейского авантюриста сильно удивило то, как русские дворяне «открыто играют в так называемую фальшивую игру»503, – проигрывая большие суммы «на слово», не платят по счету. По выражению просветившего его по этому поводу барона Лефорта, «честь не страдает от карточных долгов: таковы, по крайней мере, нравы у нас»504.

Занятая отцом Суворовым довольно «жесткая» позиция по отношению к сыну, отчасти, объяснялась тем, что на его попечении оставались еще три дочери (Анна, Елизавета и Александра Евграфовны Суворовы505), которых нужно было выдать замуж, что при небольших размерах его имения сделать было достаточно трудно: «…анезабываи что уменя три сестры твое я обних пекусь, ипрошу тебя успокоить меня и сестор своих которых ты трогал великою глупосью своею…»506 Иван Евграфович же был в состоянии сам позаботиться о себе и о своей будущей семье. Пример Суворовых подтверждает, что в семьях провинциальных средне- и мелкопоместных дворян, в которых на момент женитьбы сына оставались незамужние дочери, имущественная состоятельность будущей супруги имела особое значение для родителей жениха. Также в провинции часто соблюдалась локальная эндогамия при заключении браков между жителями одного уезда или даже соседями по имению. Так, в Вышневолоцком уезде Тверской губернии многочисленные матримониальные отношения связывали в нескольких поколениях роды дворян Милюковых, Путятиных, Манзей, Рыкачевых и других.

Рекомендации Е. В. Суворова своему намеревавшемуся жениться сыну являются показательными и с точки зрения описания господствовавших в то время представлений о том, каким должен был быть потенциальный брачный партнер и каким критериям ему следовало соответствовать. При этом требования, предъявлявшиеся к жениху родителями дворянской девушки, вступавшей с ним в брак, очевидно, могли быть еще более высокими, чем со стороны его собственных родителей.

Из письма, адресованного 16 апреля 1830 года А. С. Пушкиным генералу от кавалерии А. Х. Бенкендорфу (1783–1844)507, явствует, что в глазах дворянской девушки и ее матери существенное значение для оценки претендента на роль будущего мужа и зятя имело его материальное положение и лояльность к нему верховной власти: «Я женюсь на м-ль Гончаровой… Я получил ее согласие и согласие ее матери; два возражения были мне высказаны при этом: мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства… Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя…»508.

При этом следует заметить, что в данном случае невеста, Наталья Николаевна, урожденная Гончарова (1812–1863)509, принадлежала к дворянскому роду, не имевшему, в отличие от рода Пушкиных510, древнего происхождения511 и внесенному в III часть родословных книг Калужской и Московской губерний512, а ее мать, Наталья Ивановна Гончарова, урожденная Загряжская513 (1785–1848)514, не располагала достаточными средствами для того, чтобы выдать ее замуж, даже притом, что ей уже было сделано официальное предложение: «Состояние г-жи Гончаровой сильно расстроено и находится отчасти в зависимости от состояния ее свекра. Это является единственным препятствием моему счастию»515; «…теща моя отлагала свадьбу за приданым…»516.

Возможно, не вполне безупречное, с точки зрения представителей родовитого дворянства, социальное происхождение как матери, так и дочери заставляло в свое время и ту и другую быть более или менее сдержанными в своих требованиях при выборе брачных партнеров. То обстоятельство, что Наталья Ивановна была внебрачной дочерью генерал-лейтенанта Ивана Александровича Загряжского517, вероятно, сыграло определенную роль в согласии выйти замуж за Николая Афанасьевича Гончарова, который, принадлежа к роду, происходившему от калужского купца Афанасия Абрамовича Гончарова (1693–1788)518, обладал дворянским званием всего лишь во втором поколении519. При этом в расчет как бы не принимается факт того, что рождение Натальи Ивановны было узаконено, она пользовалась наследственными правами, обладала чрезвычайной красотой, до замужества находилась при дворе, являясь фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны, а Николай Афанасьевич считался обеспеченным, образованным и красивым молодым человеком520.

Наталья Николаевна же в силу как своей родовой принадлежности, так и бедственного материального положения должна была считать, безусловно, удачной для себя партией брак с представителем родовитого дворянства невзирая на своеобразие его деятельности. Хотя, скорее всего, в решающей мере на ее выбор повлияли испытывавшиеся ею личные симпатии к поэту521. При этом обращает на себя внимание, что А. С. Пушкин, с одной стороны, страстно желавший жениться на Наталье Николаевне, а с другой, «хладнокровно взвесивший выгоды и невыгоды»522 нового состояния, женившийся «без упоения, без ребяческого очарования»523, мог вкладывать в понятие «равный брак» не только наличие родового и имущественного соответствия между партнерами, но и проявление ими взаимных чувств и сердечной привязанности друг к другу: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; – может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми»524.

Важным критерием оценки брачного партнера, с точки зрения дворянской девушки и ее родителей, являлась его служебная занятость. Применительно к 1820‐м годам религиозный писатель начала XX века С. А. Нилус утверждал: «В те времена дворянская честь требовала обязательной службы Государству. Молодой человек, окончивший курс своего учения, должен был непременно служить, или на коронной службе, или по выборам – неслужащий дворянин был все равно, что недоросль из дворян. Уклонение от службы отечеству считалось таким позором, что ни одна девушка из порядочного семейства не пошла бы замуж за того, кто сколько-нибудь не прослужил в военной или гражданской службе Царю и Отечеству»525. Далее, имея в виду уже конкретный пример, он отмечал: «Чтобы получить руку Языковой (Екатерины Михайловны526. – А. Б.), надо было служить – так, по крайней мере, думал Мотовилов (Николай Александрович. – А. Б.), так думало тогда все дворянское большинство. Онегины и Чацкие только зарождались»527. Причем в некоторые исторические моменты существенное значение приобретал даже характер службы дворянина. В мужском литературном дискурсе, как видно из повести А. С. Пушкина «Метель», нашел отражение тот факт, что непосредственно после победного для России окончания Отечественной войны 1812 года при выборе брачного партнера в провинциальной дворянской среде явное предпочтение отдавалось военным перед штатскими: «В это блистательное время Марья Гавриловна жила с матерью в *** губернии и не видала, как обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и деревнях общий восторг, может быть, был еще сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве»528.

Судя по реплике из повести О. И. Сенковского с дискредитирующим названием «Вся женская жизнь в нескольких часах», в качестве неоспоримого достоинства жениха родителями невесты рассматривалось его высокое служебное положение: «Мы уже приискали для тебя жениха, прекрасного, степенного человека… в генеральском чине!.. со звездою!..»529 В частности, выход дочери замуж за «генерала» сулил ей, по их мнению, непременное жизненное благополучие и личное счастье, что в действительности далеко не всегда оказывалось так. В последнем убеждают и хрестоматийный литературный пример Татьяны Лариной, ставшей по воле матери женой «важного генерала»530, и мемуарное свидетельство А. П. Керн о «несчастии в супружестве»531 с «доблестным генералом»532 Е. Ф. Керном, за которого, по ее словам, она «решилась выйти… в угождение отцу и матери, которые сильно желали этого»533. Очевидно, родители считали собственный выбор, с осуществлением которого, по их мнению, не следовало затягивать, предпочтительнее того, который, руководствуясь личными симпатиями, могла сделать их дочь. Под словами литературного персонажа из повести О. И. Сенковского подписались бы многие тогдашние радетели о судьбах дворянских девушек: «…мы заботимся о твоем счастии. Друг мой!.. когда представляется хорошая партия, никогда не надо пропускать случая… Иная потому, что искала мужа по своему вкусу, навек осталась в девках… На что долго выбирать жениха?.. Ах, душенька!.. Мужчины все одинаковы!..»534

Как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», потенциального брачного партнера оценивали сразу по нескольким критериям – родовитости, служебной характеристике, интеллекту, социальному статусу: «Он хорошей фамилии, служит прекрасно, умен, ну, камер-юнкер, и если на то будет Воля Божия… я, с своей стороны, как мать, очень буду рада»535. Тем не менее, несмотря на большое значение, которое придавалось родителями дворянской девушки имущественному и служебному положению жениха, его моральные качества, в частности честность, могли возобладать в иерархии достоинств:

Он не богат, я это знаю,

Но честен, говорят, и мил;

А честность я предпочитаю

Богатству и чинам большим536.

Мария Логгиновна Манзей, высказывая сестре Вере Логгиновне Манзей в письме от 25 мая 1836 года свои соображения относительно предстоящего замужества их племянницы Марии Ивановны, урожденной Мельницкой, отмечала присущие ее избраннику, князю Арсению Степановичу Путятину (1805–1882)537, нравственные добродетели, наличие которых должно было позволить ему обеспечить жене счастливое семейное будущее: «Мне кажется, благодарение Богу Маша будет счастлива, Князь такой хороший и благородной человек…»538 По-видимому, в оценке достоинств жениха принимали участие ближайшие со стороны невесты родственницы и знакомые, которые обменивались между собой складывавшимися у каждой из них впечатлениями: «Прасковья Фадеевна вчера у нас обедала играла с Князем в карты и очень его хвалит да и все теперь кто его видит говорят что Маша делает прекрасную партию»539. Характеристика, данная М. Л. Манзей в письме к сестре В. Л. Манзей от 19 июля 1836 года избраннику другой их племянницы, Прасковьи Степановны, урожденной Рыкачевой540, Евгению Михайловичу Романовичу541, как бы воспроизводит представление дворянки XIX века о благополучном выборе брачного партнера, который должен был обладать христианскими добродетелями, светскими манерами и высокими душевными качествами: «Я знаю что Романович вам очень понравится, редкой из нонешних молодых людей, видно что он християнин хорошей и прекрасных правил очень доброй и скромной»542. Среди достоинств, присущих невесте, как видно из письма Надежды Ознобишиной, сообщавшей Аграфене Васильевне Кафтыревой о намечавшейся женитьбе сына, особо ценились ее внешние данные, образованность и интеллект: «…Николя наш женится, невеста его премиленькая, хорошо образованная и очень, очень умна…»543

Наконец, в той мере, в которой выбор брачного партнера или партнерши зависел от самих претендентов на вступление в брак, важным критерием оценки были их личные симпатии друг к другу: «Я намерен жениться на молодой девушке, которую люблю уже год – м-ль Натали Гончаровой»544; «Чем более узнаю моего Арсения Степановича, тем более нахожу притчин уважать и любить его»545; «Соглашаясь на желание Лизы, сочувствуя ее любви к Вам, я жертвую собой…»546.

Несмотря на некоторые традиционные ограничения, обусловленные, в частности, недопустимостью мезальянса дворянской девушки и брака ее с человеком, не служившим и имущественно несостоятельным, взаимные чувства молодых людей, желавших быть связанными узами супружества, судя по словам, обращенным В. П. Шереметевой к Т. Дёлеру, могли одержать верх над целым рядом условностей и оказаться решающим фактором в деле заключения брака: «В своем письме ко мне Вы утверждали, что отсутствие титула и большого состояния не дает Вам права на руку моей дочери. Все это не имеет значения, если только люди по-настоящему любят друг друга. Вот почему мне хочется быть уверенной в силе Вашего чувства…»547.

Наибольшую толерантность к эмоциональным привязанностям своих дочерей и к их праву на собственный матримониальный выбор проявляли матери, не находившиеся под мужской суггестией и испытавшие вкус более или менее свободного принятия решений – пребывавшие во вдовстве (как В. П. Шереметева) или состоявшие во втором, более равноправном, браке (как Н. Н. Пушкина-Ланская). В рассуждении Пушкиной-Ланской о замужестве в защиту возможности дочери самой определиться в своих чувствах звучит неприятие патриархатных стандартов общепринятых матримониальных стратегий: «Союз двух сердец – величайшее счастье на земле, а вы хотите, чтобы молодые девушки не позволяли себе мечтать, значит, вы никогда не были молодыми и никогда не любили. Надо быть снисходительным к молодежи. Плохо то, что родители забывают, что они сами когда-то чувствовали, и не прощают детям, когда они думают иначе, чем они сами. Не надо превращать мысль о замужестве в какую-то манию, и даже забывать о достоинстве и приличии, я такого мнения, но предоставьте им невинную надежду устроить свою судьбу – это никому не причинит зла»548.

В мужском литературном дискурсе, как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», некоторым представительницам старшего поколения приписывалось довольно скептическое отношение к «браку по любви»: «…женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, – прибавила старушка…»549. Однако подобное суждение, если оно и отражало одно из расхожих мнений, можно считать скорее запоздалой реакцией на свершившийся факт, нежели конкретной рекомендацией по вступлению в брак.

Авторитет родителей и влияние родственного круга, формируя определенные предпочтения, не лишали полностью молодых людей свободы в выборе брачного партнера или партнерши. Романтические отношения и любовь все чаще становились главным мотивом брака, играя решающую роль именно тогда, когда родители не соглашались с матримониальным выбором детей. В ряде случаев отстаивание девушками своих эмоциональных предпочтений приводило в конечном счете к получению родительского благословения, если и не сразу, то по прошествии нескольких лет существования супружеского союза.

Таким образом, можно заключить, что в XVIII – середине XIX века в среде родовитого российского дворянства имелись вполне определенные представления о том, какими качествами должны были обладать потенциальный брачный партнер и партнерша. Требования, предъявлявшиеся в этой связи к будущему мужу или к жене, были обусловлены нормами действовавших в дворянском сообществе обычаев (так называемым дворянским этосом) и потому не подлежали юридической регламентации. Вообще, характер матримониальной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к соблюдению своеобразной эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. В известном смысле, от результатов оценки в каждом конкретном случае претендента или претендентки на роль мужа или жены зависело нормативное воспроизводство дворянской сословной культуры в целом и сохранение родовой организации как ее основного структурного элемента.

Мотивы вступления в брак в разных слоях дворянства в исследуемый период варьировали от материальных соображений до взаимной склонности. Для мужчин матримониальный выбор определялся в большей степени социально значимыми критериями, нежели эмоциональными предпочтениями: в XVIII веке знатность происхождения невесты могла «перевесить» ее богатство, красоту и личные симпатии к ней550, соотношение же между внешней привлекательностью и состоятельностью избранницы склонялось в пользу последней551. Зачастую женитьба воспринималась дворянином как разновидность экономической сделки552. Мемуаристки употребляли в таких случаях выражение «брак по расчету»553, наделяя его негативной коннотацией. В понимании же некоторых мужчин, напротив, «партии, без расчета оженившиеся», представлялись неприемлемыми. Для дворянки более важна была эмоциональная привязанность, однако далеко не каждая могла позволить себе, подобно императрице, обратиться на поиски таковой при неудачном браке: «…Бог видит что не от распутства к которой никакой склонность не имею, и естьлиб я в участь получила с молода мужа которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…»554 Возможно, такие критерии оценки брачного партнера, как его имущественное положение и нравственные качества, отражали бытовой аспект православного представления о браке. В идеале повседневное семейное благополучие как залог счастливого брака не мыслилось российским дворянством, в особенности провинциальным, не только без взаимной любви и уважения супругов друг к другу, но и без определенного материального достатка, гарантировавшего им стабильный размеренный уклад жизни. Однако подобные идеальные конструкции совершенно не исключали разнузданного поведения мужей по отношению к женам, отсутствия с их стороны как любви, так и уважения в каждодневном совместном существовании.

Тем не менее важность замужества в жизни дворянской девушки подчеркивается наличием длительной процедуры, предшествовавшей непосредственному заключению брака во время церковного таинства венчания и имевшей несколько значимых с этнологической точки зрения аспектов. Данную процедуру, по-видимому, следует считать одним из наиболее ярких проявлений действенности российского дворянского этоса, лежавшего в основе системного упорядочения межродовых отношений. Заключение брака являлось не личным делом мужчины и женщины, а делом двух родов, к которым они принадлежали по своему происхождению. На пути к супружеству родителям и другим ближайшим родственникам следовало ограждать молодых людей от эксцессов, способных негативно повлиять на их дальнейшую судьбу. Особенно сильно нарушение предварительных брачных договоренностей могло сказаться на репутации и последующей жизни дворянской девушки, подтверждением чему служит история несостоявшегося замужества Софьи Бахметевой.

Девица Софья Бахметева происходила из древнего дворянского рода, предки которого были известны на Руси со второй половины XV века555. Принадлежность к этому роду, внесенному в VI часть родословных книг Пензенской и Саратовской губерний, давала ей среди прочего право на поступление в петербургский Екатерининский институт, в котором она и воспитывалась. В дальнейшем социальное происхождение, институтское воспитание и образование позволяли девушке рассчитывать на удачную «партию» и определенное положение в «свете». Однако события, связанные с замужеством, приняли для нее трагический оборот.

В начале 1840‐х годов Софья Бахметева проживала в Санкт-Петербурге вместе со своей матерью, вдовой поручицей Варварой Петровной Бахметевой и с родными братьями Юрием, Николаем и Петром Бахметевыми556. В сентябре 1842 года в их доме впервые появился и затем стал часто бывать один из сослуживцев Юрия Бахметева по лейб-гвардии Преображенскому полку князь Григорий Николаевич Вяземский, начавший вскоре ухаживать за Софьей. Знакомство дворянской девушки с молодым человеком, как зачастую и происходило в то время557, состоялось в доме ее родителей, куда тот был официально приглашаем благодаря знакомству с ее братом558.

Продолжая оказывать девушке знаки внимания559, потенциальный претендент на роль мужа давал понять ей и ее близким, что намерен жениться. По словам В. П. Бахметевой, «в январе 1843 Князь Вяземский стал видимо искать руки ея единственной дочери Софьи Бахметевой»560. После этого дворянин должен был сделать родителям или другим близким родственникам девушки официальное предложение о вступлении в брак. Предложение князя Г. Н. Вяземского 8 мая 1843 года было принято Варварой Петровной и Юрием Бахметевыми с условием, что его родители определенным образом подтвердят свое согласие на намечавшийся брак561.

Важно отметить, что в случае смерти мужа дворянской женщины вопрос о выдаче замуж дочери либо решался ею совместно с другими представителями мужской части семьи562, например со старшим сыном («…Князь Вяземский… сделал ей (В. П. Бахметевой. – А. Б.)… в присутствии сына ея Юрия, формальное предложение которое они приняли…»563), либо, по крайней мере, согласовывался с ними («…с согласия сыновей и зятей моих, я позволила дочери выйти замуж за Дёлера…»564). Кроме того, для нормативного заключения брака требовалось обоюдное согласие родителей обеих сторон. Принимая сделанное им предложение, родители дворянской девушки, с учетом ее собственного желания, выражали свое отношение к предстоявшему браку. Однако в ответ на данное ими согласие они нуждались в определенных гарантиях противоположной стороны. Если для дворянина достаточно было устного разрешения на брак с ним родителей его избранницы, то те должны были получить письменное подтверждение от родителей жениха565, чтобы удостовериться в их мнении на этот счет: «Не смотря на все уверения в том (в согласии родителей. – А. Б.) Князя Вяземскаго, она (В. П. Бахметева. – А. Б.) требовала на то непременнаго доказательства»566. В большинстве случаев родители девушки стремились заручиться особым так называемым «застрахованным письмом»567, которое, представляя собой своего рода «протокол о намерении», фиксировало бы состоявшуюся договоренность о будущем матримониальном союзе. Если же родители дворянина не позволяли ему жениться на его избраннице, то ее родители также пересматривали свое прежнее положительное решение568.

Через десять дней после того, как князь Вяземский сделал предложение Бахметевой, он представил В. П. Бахметевой письмо, написанное от имени его родителей, князя Николая Григорьевича (1767–1846) и княгини Софьи Григорьевны Вяземских569, которые выражали как свое согласие на женитьбу сына, так и расположение к его будущей жене и к ее матери570. Помимо этого, он пожелал заручиться еще и согласием тетки, графини Марии Григорьевны Разумовской, урожденной княжны Вяземской (1772–1865)571, проживавшей в то время в Париже572. Свое желание князь Г. Н. Вяземский объяснял особым отношением к тетке, которая его «воспитывала и много любила»573, а также надеждой на получение от нее материальной помощи в настоящем и наследства по духовному завещанию в будущем574.

После того как формальности, связанные с поступлением предложения о браке и подтверждением согласия на него родителей жениха и невесты, считались улаженными, о предстоявшем замужестве дворянской девушки могло быть объявлено публично. Правда, В. П. Бахметева, принимая во внимание просьбу князя Вяземского о том, чтобы не делать этого до получения письменного ответа от графини Разумовской, сочла возможным поставить в известность о происходившем только ближайших родственников и знакомых575. С момента публичного объявления о выходе дворянской девушки замуж ее будущий супруг официально становился ее женихом и в доме ее родителей к нему относились как к члену семьи: «…с того дни Князь Вяземский, был принят у нея в доме, как семьянин и нареченный жених ея дочери»576.

Высказывая опасения по поводу того, что графиня Разумовская могла не получить письма от его родителей и поэтому ответ от нее задерживался, князь Г. Н. Вяземский, якобы для пересылки ей, забрал обратно у В. П. Бахметевой письмо своих родителей577. Между тем Юрий и Николай Бахметевы должны были уехать из Санкт-Петербурга: первый – в Гельсингфорс для исполнения служебных обязанностей, а второй – в Пензенскую и Саратовскую губернии для решения неотложных дел, возникших в имениях матери578. Все это время князь Г. Н. Вяземский регулярно посещал дом В. П. Бахметевой на правах официального жениха ее дочери579. Вскоре он представил ей письмо графини Разумовской, которая выражала свое согласие на брак племянника с Софьей Бахметевой580. Это письмо князь Вяземский также оставил у себя, чтобы переправить его родителям в Москву581.

Когда все необходимое было уже подготовлено к свадьбе и Варвара Петровна ждала возвращения в Санкт-Петербург своих сыновей, она неожиданно получила письмо, в котором родители князя просили объяснить, почему их сын считается женихом ее дочери, если они не согласны на этот брак582. Сначала Варвара Петровна предполагала, что они изменили свое решение под влиянием неизвестных ей обстоятельств, и пыталась узнать, каких именно, чтобы уладить возникшее недоразумение583. Однако, как выяснилось впоследствии, родители князя Вяземского никогда не давали согласия на брак сына с Софьей Бахметевой, а письмо, написанное ранее от их имени, было подложным584. Более того, они отказывались когда-либо согласиться на этот брак585.

Узнав обо всем, князь Г. Н. Вяземский обвинял родителей в обмане и уверял Софью и ее мать в необходимости своей поездки в Москву, чтобы уладить отношения с ними586. Дворянской девушке, имевшей официального жениха, разрешалось общаться с ним гораздо чаще587 и более «свободно»588, чем с любым другим мужчиной: «…Князь Вяземской находясь столь долгое время почти безотлучно в ея доме, и пользуясь свободою, по праву своему, объявленнаго жениха, короткость обхождения своего с ея дочерью… употребил…»589 Воспользовавшись этим, Г. Н. Вяземский пытался склонить С. Бахметеву к заключению так называемого тайного брака, то есть брака без родительского благословения, решиться на который ей было довольно сложно590.

В сентябре 1843 года князь, получив отпуск, отправился в Москву591. Он писал Софье один раз из Твери, а в другой раз, сообщая о гневе своих родителей и вместе с тем убеждая ее в благоприятном исходе дела, – из Москвы592. С течением времени Бахметевым стало известно, что Г. Н. Вяземский, письма от которого перестали приходить, был болен и помещен родителями в военный госпиталь593. Беспокоясь о состоянии его здоровья, С. Бахметева просила мать разрешить ей в сопровождении тетки В. Н. Дуровой (ставшей впоследствии коллежской советницей Борковой), поскольку одна девушка в то время не могла перемещаться, также поехать в Москву594. Пробыв там три дня, она несколько раз навещала в госпитале князя Вяземского, который в присутствии тетки снова заверил ее в своем стремлении убедить родителей согласиться на их брак595. Не сомневаясь в искренности жениха, немного успокоенная его словами, Софья Бахметева вернулась в Петербург, куда вскоре прибыл и он со своей матерью, княгиней С. Г. Вяземской596.

Однако, вместо того чтобы нанести визит Бахметевым, князь послал Варваре Петровне письмо, в котором сообщал о своем отказе жениться на ее дочери597. Одновременно и он, и его мать сделали эту историю достоянием гласности, распространяя порочившие Софью Бахметеву слухи в высших кругах петербургского светского общества598. Князь Г. Н. Вяземский публично заявлял о том, что в его намерения входила не женитьба, а всего лишь легкая интрига, которая не должна была повлечь за собой серьезных последствий599. По его словам, в доме В. П. Бахметевой он «лишь проводил весело свое время»600. Княгиня же С. Г. Вяземская постаралась скомпрометировать Софью Бахметеву даже в глазах императора Николая I и великого князя Михаила Павловича601.

В результате разразившегося публичного скандала князь Г. Н. Вяземский вынужден был покинуть лейб-гвардии Преображенский полк602. Однако, стремясь выставить себя в глазах дворянского общества в выгодном свете, он старался еще больше опорочить девушку и членов ее семьи603. Возвратившийся в это время из Гельсингфорса в Петербург Юрий Бахметев, по словам В. П. Бахметевой, «нашел мать и сестру свою убитыми горестию, обезславленными поступками Князя Вяземскаго и гласностию этой истории»604.

Несколько раз, пытаясь получить объяснения князя Вяземского относительно его поведения, Ю. Бахметев приходил к нему на квартиру, однако княгиня С. Г. Вяземская и другие его родственники не позволяли им видеться605. В ответ на письмо Бахметева, продолжавшего настаивать на встрече, Вяземский письменно назначил ему время для визита, который также не увенчался успехом по причине того, что еще накануне князь уехал из Петербурга в Москву606. Так и не получив желаемых объяснений, Юрий Бахметев отправился воевать на Кавказ, где отличился храбростью и был представлен к наградам за боевые заслуги607. Несмотря на то что на протяжении всего времени несения им воинской службы в письмах к матери он ни разу не упомянул о князе Вяземском, мысль о реабилитации сестры, по-видимому, не давала ему покоя: «Тут узнала она (В. П. Бахметева. – А. Б.), что ни какия трудности ни какия опасности на Кавказе понесенныя ея сыном Юрием не сильны были заставить его забыть безславие нанесенное Князем Вяземским сестре его и всему его семейству»608.

Возвращаясь с Кавказа в 1845 году после завершения военной экспедиции, Юрий Бахметев заехал в свое саратовское имение и попросил находившегося там брата Николая сопровождать его в Москву, где «потребовал, что бы он был при нем в страшный и тяжелый час, когда он пойдет отдавать жизнь свою за честь сестры и матери!»609. На состоявшейся в Москве дуэли с князем Г. Н. Вяземским Ю. Бахметев был убит на глазах у брата, который, как и князь, позднее оказался под следствием610. В. П. Бахметева была официально допрашиваема о причинах дуэли ее старшего сына с князем Вяземским611 и давала показания. В целом сюжет этой истории во многом напоминает известные обстоятельства также приведшего в 1825 году к дуэли конфликта между подпоручиком Семеновского полка Константином Черновым и сделавшим его сестре Екатерине Пахомовне612 предложение, а потом под давлением матери забравшим его обратно флигель-адъютантом графом Владимиром Новосильцевым613.

В копии записи допроса В. П. Бахметевой нет сведений о том, как сложились в дальнейшем судьбы главных участников расторгнутой помолвки. Тем не менее по данным генеалогии можно установить, что князь Григорий Николаевич Вяземский позднее был женат на графине Прасковье Петровне Толстой614. В отношении же Софьи Бахметевой выяснить что-либо оказалось сложнее. В тексте архивного документа не упоминалось даже ее отчество. Однако в результате сопоставления некоторых данных стало понятно, что героиня этой истории есть не кто иная, как Софья Андреевна Толстая (1827–1892)615, жена поэта и драматурга графа Алексея Константиновича Толстого (1817–1875). В примечании к одному из писем последнего исследователь его творчества И. Г. Ямпольский со ссылкой на публикацию в дореволюционном издании сообщает «о тяжелых переживаниях Софьи Андреевны до ее встречи с Толстым: романе с кн. Вяземским, из‐за которого один из ее братьев был убит на дуэли с ним»616. Замечание другого литературоведа, Г. И. Стафеева, относительно того, что «брат, защищая честь Софьи Андреевны, был убит на дуэли человеком, который ее оставил и которого она любила»617, не позволяет усомниться в том, что речь идет об истории, изложенной в показаниях В. П. Бахметевой. Г. И. Стафеев приводит также имена еще двух братьев, Петра618 и Николая619 Андреевичей Бахметевых и указывает на расположение имений первого в Пензенской и Самарской губерниях620. Исследователи отмечают, что в 1851–1852 годах Софья Андреевна жила в принадлежавшем П. А. Бахметеву имении Смальково Саранского уезда Пензенской губернии621. Тем не менее за исключением двух процитированных выше беглых упоминаний ни в литературоведческих, ни тем более в исторических исследованиях не встречается сколько-нибудь подробное описание перипетий помолвки Софьи Бахметевой с князем Григорием Вяземским622. В популярных биографиях писателей и описаниях их любовных историй в последние годы можно встретить упоминания о рождении у Софьи Бахметевой внебрачной дочери от связи с князем Григорием Вяземским, которая была записана как ее племянница и не воспитывалась ею.

Определенный интерес представляет культурный облик С. А. Бахметевой, сформировавшийся во многом в первой половине XIX века, но особую роль для характеристики которого могут сыграть некоторые историко-биографические сведения, известные о ней как о жене графа А. К. Толстого и относящиеся уже ко второй половине XIX века. Современники отмечали «ее необыкновенный ум и образованность»623, она знала четырнадцать иностранных языков624, большую часть из которых выучила сама в течение жизни, уже после окончания института. В этой связи интересно замечание графа А. К. Толстого в письме к другу, беллетристу и журналисту Б. М. Маркевичу, от 9 января 1859 года о том, что «Софья Андреевна и Варвара Сергеевна занимаются польским языком, и притом – каждый день»625. Софья Андреевна была знакома и общалась с выдающимися деятелями русской культуры XIX века, такими как И. С. Тургенев626, Я. П. Полонский627, К. К. Павлова628, Н. И. Костомаров629, А. А. Фет630 и другие. Именно ей, когда она была уже вдовой графа Толстого, А. А. Фет посвятил стихотворение «Где средь иного поколенья…»631. Говоря словами А. Тархова, «С. А. Толстую Фет считал одной из самых блестящих и интересных женщин своего времени»632.

Тем не менее, возможно, как никакую другую женщину, ее всю жизнь сопровождали людские пересуды и кривотолки. Ей приписывали «лживость и расчет»633, упрекали в том, что «она всегда была неискренна, как будто всегда разыгрывала какую-то роль»634, «притворялась постоянно и как будто что-то в себе таила»635, считали, что «ее сердце остается холодным и неспособным к любви, но она прекрасно играет свою роль»636. Литературовед Г. И. Стафеев утверждает, что «Софья Андреевна… была женщиной холодного, расчетливого и скептического ума, которая всю жизнь носила маску, соответствующую обстоятельствам, чтобы полнее использовать их в своих интересах; все силы своей актерской души она употребляла на сокрытие того, что действительно находилось в ее душе, причин и сущности ее продуманной игры»637.

Что же могло послужить причиной для своего рода скандальной известности ее личности в светском обществе XIX века и для столь неодобрительных суждений о ней некоторых знавших ее людей?

Во-первых, отягченное дуэлью и гибелью брата расторжение помолвки с князем Вяземским, в подробности чего был посвящен весь «свет» вплоть до императора. Познакомившись в 1851 году с двадцатичетырехлетней Софьей Андреевной «средь шумного бала, случайно»638 и написав под впечатлением первой встречи известное стихотворение639, положенное позднее на музыку П. И. Чайковским640, граф А. К. Толстой обратил внимание на «тайну», которая ее «покрывала черты»641. В одном из писем, датированном также 1851 годом, он, имея в виду, как справедливо считает И. Г. Ямпольский, в том числе и вышеупомянутые обстоятельства, обращался к ней со словами: «Бедное дитя, с тех пор, как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы»642

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

1

Сеньобос Ш. Введение в изучение истории. СПб., 1899. С. 173.

2

Барнс Дж. История мира в 10 с половиной главах. М., 1989, см. также: Иностранная литература. 1994. № 1 и № 8. http://lib.sarbc.ru/koi/INPROZ/BARNS/history.txt.

3

Бунге М. Причинность. Место принципа причинности в современной науке. М., 1962. С. 283.

4

Связь между либерализацией тем публичных обсуждений, в том числе и вопросов пола, с эпохами революционных потрясений была замечена даже классиками марксизма, попытавшимися поставить науку на службу идеологии. См.: Энгельс Ф. Книга откровения // Маркс К., Энгельс Ф. Полн. собр. соч. Т. 21. С. 7.

5

Пушкарева Н. Л., Узенева Е. С. Статус женщины и этакратический гендерный порядок (гендерный аспект антропологии повседневности в советской и постсоветской России) // Българска этнология. 2003. № 4.

6

Термин «идиография» появился как конструктивное объединение лексем «идиома» (греч. – особенность) и «графо» (греч. – пишу) в работах германских философов достаточно давно. См.: Anderle O. Theoretische Geschichte // Historische Zeitschrift. 1958. Hf. 1. S. 28).

7

Об интимности как области радикальной реорганизации межличностных связей и переориентации современных исследований сексуальности см.: Козлова Н. Н. Гендер и вхождение в модерн // Общественные науки и современность. 1999. № 5. С. 172–173.

8

Кузнецова Л. В. Тенденции сексуального поведения городского населения России на рубеже XIX–ХХ вв. (социологический анализ). Дис. … канд. социол. наук. СПб., 1999.

9

Голод С. И. Город меняет моральные нормы // Наука и техника (Рига). 1968. № 11.

10

Гулыга А. В., Андреева И. С. Пол и культура // Философские науки. 1973. № 4. С. 63–69; Андреева И. С. Социально-философские проблемы пола, брака и семьи // Вопросы философии. 1980. № 1. C. 135–143.

11

Кон И. С. Введение в сексологию. М., 1988.

12

Кон И. С. Сексуальная культура в России. Клубничка на березке. М., 1997.

13

Карамзин Н. М. Моя исповедь // Избранные произведения в 2 томах. Т. 1. М.; Л., 1964. С. 732.

14

Гетеронормативизм – признание гетеросексуальных отношений единственно нормальными.

15

См. подробнее: Миронов Б. Н. Традиционное демографическое поведение крестьян в XIX – начале XX в. // Вишневский А. Г. (ред.) Брачность, рождаемость, смертность в России и СССР. М., 1977. С. 83–104.

16

Семенова-Тянь-Шанская О. П. Жизнь «Ивана» // Записки Императорского русского географического общества по отделению этнографии. Т. 39. СПб., 1914. С. 59.

17

Так, например, описанные этнографами картины наказаний женщинам за прелюбодеяние, когда привязанных к телеге, вымазанных дегтем и вывалянных в пуху и перьях голых женщин мужики водили по деревне, нашли отражение в художественной литературе. См.: Горький А. М. Вывод // Горький А. М. Собр. соч. в 4 т. М., 1978.

18

Пушкарева Н. Л. (отв. ред., сост.) «А се грехи злые, смертные…» Вып. 1. Любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России X – первая половина XIX в. М.: Ладомир, 1999; «А се грехи злые, смертные». Русская семейная и сексуальная культура глазами историков, этнографов, литераторов, фольклористов, правоведов и богословов XIX – начала XX века. Вып. 2‐й в 3 книгах. М.: Ладомир, 2004.

19

Пушкарева Н. Л. Женщина в древнерусской семье (X–XV вв.) // Советская этнография. 1988. № 4; Ее же. Женщины Древней Руси. М., 1989; Levin E. Sex and Society in the World of Orthdox Slavs. 900–1700. Ithaca; London, 1989.

20

Милорадович В. Деревенская оргия. Картинка сельской свадьбы // Киевская старина. 1894. № 12. С. 488–491; Веселовский А. Гетеризм, побратимство и кумовство в купальской обрядности // Журнал министерства народного просвещения. 1894. № 2. С. 310–316; Демич В. Ф. Очерки русской народной медицины. I. Акушерство. II. Гинекология у народа. СПб., 1889 (отд. отт. из журнала «Медицина»); Никифоров А. Эротика в великорусской сказке // Художественный фольклор. 1929. № 4/5. С. 120–127; Адрианова-Перетц В. Символика сновидений Фрейда в свете русских загадок // Академику Н. Я. Марру. М.; Л., 1935. С. 497–505; Carey C. Les proverbes érotiques russes. Études de proverbes recueillis et non publiés par Dal’ et Simoni. The Hague-Paris: Mouton, 1972; Агапкина Т. А. Славянские заговорные формулы по поводу mensis // Этнолингвистика текста. Семиотика малых форм фольклора. Тез. и предварит. мат-лы к симпозиуму. М., 1988. Ч. 1. С. 81–82; Worobec Ch. Peasant Russia: Family and Community in the Post-Emancipation Period. Princeton, 1991. P. 140–146, 201–204 etc.

21

Duby G. Le patron d’un grand atelier // Le Monde. 14.12.1979. P. 23.

22

Повесть Временных лет по Лаврентьевскому списку // Полное собрание русских летописей. Т. 1. Л.: Издательство АН СССР, 1926. C. 13.

23

Повесть временных лет / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Ч. 1–2. М.; Л., 1950. С. 14; Блонин В. А. К изучению брачно-семейных представлений во Франкском обществе VIII–IX вв. // Историческая демография докапиталистических обществ Западной Европы. М., 1988. С. 78–79.

24

Требник XV–XVI вв. // Коллекция рукописей Хиландарского монастыря (Греция), хранящихся в Архиве Государственного университета штата Огайо (Ohio State University. Archive. Collection of Hillandar Monaster (далее – HM). SMS. № 378. Л. 157 п.

25

Миненко Н. А. Русская крестьянская семья в Западной Сибири в XVIII – первой половине XIX в.. Новосибирск, 1979. С. 202–225.

26

Памятники русского права. Вып. I. М., 1952. С. 259; Вып. II. С. 125, 136 и др.

27

См. подробнее: Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Studia Slavica. 1983. № 29. Р. 33–69; 1987. Т. 33. Р. 37–76; Ефремова Н. Как любили наши предки // Эрос. 1991. № 1. С. 15; Costlow J., Sandler St., Vowles J. Sexuality and Body in Russian Culture. Symposium in Amherst. Stanford, 1993. P. 44.

28

Блудити кого-[либо], – объяснял И. И. Срезневский, «заводить его не туда», приводя примеры однокоренных слов «заблуждение», «заблудиться» (Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. I. СПб., 1912. С. 118); В. И. Даль обращал внимание на двоякое значение слова в XIX веке, полагая, что «блуд» в народном значении есть «уклонение от прямого пути», а в «книж.-церк». – «незаконное безбрачное сожительство» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. I. М., 1953. С. 99); С. И. Ожегов в объяснении термина категоричен – «Блуд. (устар.) – половое распутство» (Ожегов С. И. Словарь русского языка. М., 1973. С. 51).

29

Послание игумена Панфила о купальской ночи // РО РНБ. Погод. 1571. Л. 240 – 240 об.

30

В отличие от, например, классической Греции, где на общественные празднества и игры могли ходить лишь незамужние женщины, «мужатицы» на Руси вполне могли принимать участие в игрищах. Закон оговаривал это лишь согласием их мужей на это. За нарушение же мужниного запрета бывать на языческих празднествах, за тайные посещения женщиной игрищ ее супругу предоставлялось право развода с обманщицей. См.: Устав князя Ярослава Владимировича. XII в. // Памятники русского права. Вып. I. М., 1952. С. 271. Ст. 53 (3–6).

31

Выделение предумышленных преступных актов из группы преступлений типа dehonestatio mulieris совершилось не ранее конца XV века. До этого времени суровость наказания зависела только от социального ранга потерпевшей: «аже будет баба в золоте и мати – взяти 50 гривен», 5 гривен – «аже великих бояр дчи», 1 гривна за девушку из среды «меньших бояр». Социальное положение преступника при определении кары тоже поначалу в расчет не бралось. См.: Пушкарева Н. Л. Женщины Древней Руси. М., 1989. С. 144–145; Устав кн. Ярослава Владимировича. XII в. // Памятники русского права. Вып. I. М., 1952. С. 259–260; Смирнов С. И. Материалы для истории древнерусской покаянной дисциплины. М., 1913. С. 47. Ст. 52. и др.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 167 п.

32

Требник XVI в. // HM. SMS. № 171. Л. 263 левая сторона (далее – л.); Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 162 п.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 148 п.

33

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 153 л., 162 л., 175 п.

34

Русская историческая библиотека. Т. VI. СПб., 1908 (далее – РИБ. Т. VI.). С. 46, 924 и др.; Пушкарева Н. Л. Женщины Древней Руси. М., 1989. С. 224. Сн. 28; Описание России неизвестного англичанина. XV в. // Сборник русского исторического общества. Т. 35. СПб., 1876. С. 186; Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1906. С. 12.

35

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 158 п.

36

Барберини Р. Путешествие в Московию Рафаэля Барберини в 1565 г. // Сын Отечества. СПб., 1842. № 6/7. С. 46.

37

Смирнов А. Очерки семейных отношений по обычному праву русского народа. М., 1877. С. 97; Миненко Н. «Всепрелюбезная наша сожительница…» // Родина. 1994. № 7. С. 106; Ее же. Русская крестьянская семья в Западной Сибири в XVIII – первой половине XIX в. Новосибирск, 1979. С. 202–225.

38

Громыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991. С. 94–101 (о презрении к «девкам», растлившим девство).

39

Дополнения к Актам историческим, собранным и изданным Археографической комиссией. Т. V. СПб., 1875. № 102.

40

Послание митрополита Фотия XV в. // РИБ. Т. 6. С. 275, 284, 918–919.

41

ПСРЛ. Т. II. СПб., 1908. Под 1187 г. С. 136; Инока Фомы слово похвальное. Публ. и подгот. текста Н. П. Лихачева. СПб., 1908. С. 37–38, 46, 51; Стоглав. 1551 г. // Российское законодательство. Т. 2. С. 344–349.

42

«Достаточно яблока и немного сахару, чтобы она оставалась спокойной», – так записал об одной невесте, дочери старицкого князя Владимира Андреевича, Марии, девочкой выданной замуж за 23-летнего герцога Магнуса Г. фон Штаден в середине XVI века. См.: Штаден Г. О Москве Ивана Грозного. Записки немца опричника. М., 1925. С. 164; низкий брачный возраст для женщин сохранялся в российском законодательстве и в XVIII–XIX веках, в отличие от европейской брачной модели. См.: Hajnal J. European Marriage Patterns in Perspective // Population in History. London, 1965. P. 101–143.

43

Земские врачи конца XIX века отмечали, что у 10–17% крестьянских девушек, вступивших в брак, не было даже менструаций. См.: Славянский К. Ф. К учению о физиологических проявлениях половой жизни женщины-крестьянки // Здоровье. СПб., 1874/75. № 10. С. 214. См. также: Миронов Б. Н. Традиционное демографическое поведение крестьян в XIX – начале XX в. // Брачность, рождаемость, смертность в России и СССР. М., 1977. С. 83–105.

44

Романов Б. А. Люди и нравы Древней Руси. М.; Л., 1966. С. 189.

45

«Мужьску полу нету беды до 10 лет. – А девице? – О том и не спрашивай, легко ее испортить» – См.: РИБ. Т. VI. С. 35. Ст. 49.

46

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 158 л.

47

Пчела XIV–XV вв. // РГАДА. Ф. 180. № 658/1170. Л. 212 об.

48

Ожегов С. И. Словарь русского языка. М., 1973. С. 535.

49

Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. I. СПб., 1912. С. 122–123.

50

Успенский Б. А. Религиозно-мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Структура текста – 81. Тез. симпоз. М., 1981. С. 49–53.

51

Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Studia Slavica. 1983. № 29. С. 33–69.

52

Янин В. Л. Новгородские грамоты на бересте. Из раскопок 1962–1976. М., 1978. С. 132–134.

53

Герберштейн С. Записки о Московии. М., 1988. С. 103.

54

«Блядин сын, сукин сын, блядь твою матерь и другие гнусные слова были лучшими титулами, которыми они неистово приветствовали друг друга… На улице постоянно приходится видеть подобного рода ссоры и бабьи передряги, хотя до побоев дело доходит довольно редко…» (Олеарий А. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб., 1906. С. 186).

55

Isacenko A. V. Un juron russe du XVIe siècle // Lingua viget. Commentationes slavicae in honorem V. Kiparski. Helsinki, 1964. P. 68–70; Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., 1965.

56

В католических странах большинство ругательств имеет коитальный оттенок, но не обращены к матери; в ряде культур принято обвинять ругаемого в нечистоплотности – и это звучит сильнее обвинений в инцесте или скотоложстве и т. д. – все зависит от области табуирования. См. подробнее: Кон И. С. Введение в сексологию. М., 1988. С. 101–103.

57

Существует гипотеза и о том, что матерная брань в русском языке – пережиток магической формулы обращения к богине-матери с просьбой оплодотворить землю. См.: Маторин Н. М. Женское божество в православном культе. М., 1931.

58

Требник 1540 г. // HM. VBI. № 15. Л. 131 л., 430 п.; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 375 л.; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 262 л., 273 п. и др.

59

Большой Требник 1540 г. митрополита киевского // НМ. VBI. № 15. Л. 427 л.; Лотман Ю., Успенский Б. Новые аспекты изучения культуры Древней Руси // Вопросы литературы. 1977. № 3. С. 148–166.

60

Памятники русского права. Вып. I. М., 1952. С. 269; Щапов Я. Н. Древнерусские княжеские уставы XI–XV вв. М., 1976. С. 207; Российское законодательство XI–XVII вв. М., 1981. Т. 1. С. 126–127.

61

РИБ. Т. VI. C. 70; МДРПД. Ст. 4. С. 45; HM. SMS. № 378. Л. 161 п.

62

Требник 1540 г. // HM. VBI. № 15. Л. 432 л.; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 160 п.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 168 п.

63

Правила митрополита Иоанна // РИБ. Т. VI. Ст. 29. C. 16–17.

64

Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 161 л.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 171. Л. 260 п.; 256 п.; 256 л.; 265 л.; 375 л. Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 154 п.

65

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 175 п.

66

РИБ. Т. VI. C. 31, 41, 58–59; Палея толковая 1406 г. // Там же. С. 92–93.

67

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 171. Л. 388 п.

68

«Могут деву борзе вредити». См.: РИБ. Т. VI. Ст. 49. C. 35; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 171. Л. 265 п.

69

Книги законные, ими же годится всякое дело исправляти. Публ. А. С. Павлова // Сборник Отделения русского языка и словесности Академии наук. Т. 38. № 3. СПб., 1858. Ст. 46. С. 73. Подробнее см.: Павлов А. С. 50-я глава Кормчей книги как исторический и практический источник русского брачного права. М., 1887.

70

МДРПД. VIII. Ст. 7. С. 51; подробнее об уголовно-правовых аспектах «пошибанья» см.: Пушкарева Н. Л. Социально-правовое положение женщины в Древней Руси // Советское государство и право. 1985. № 4. С. 121–126.

71

Татищев В. Н. История российская. Т. II. М.; Л., 1963. С. 48–49.

72

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 253 л., 267 п.

73

Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 158 п.; Требник 1540 г. // HM. VBI. № 15. Л. 431 л.

74

Формально даже представителям высших сословий не было дано право нарушать в браке сословные границы, однако, несмотря на это и на поучения о том, что мезальянс ведет ко «злу и неистовству», несмотря на существование правила, по которому женившийся на несвободной терял свой высокий социальный статус и принимал статус жены (чего не происходило в обратной ситуации: при муже-холопе свободная жена и дети от этого брака не всегда могли быть причислены к холопам), – такие браки продолжали существовать. См: Бессмертный Ю. Л. Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции. М., 1991. С. 196–197; Пушкарева Н. Л. Женщины Древней Руси. М., 1989. С. 21, 37, 149, 229; РИБ. Т. VI. Ст. 13. «Пчела» (XV в.) // РО РНБ. F.n.1. № 44. Л. 184.

75

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 151 л.

76

Подробнее о меньшицах см.: Pushkareva N. L. Women in the Medieval Russian Family of the Tenth through Fifteenth Centuries // Russia’s Women. Accomodation, Resistance, Transformation. Berkley; Los Angeles; Oxford, 1991. P. 32.

77

Канонические ответы митрополита Иоанна II // РИБ. Т. VI. С. 18. Ст. 30. С. 69–70; Романов Б. А. Указ. соч. С. 192; ПСРЛ. Т. 1. Лаврентьевская летопись. Под 980 г. С. 34; Т. 2. СПб., 1910 г. Под 1173 г. С. 106; под 1187 г. С. 135–136. Указ князя Всеволода о церковных судах // РЗ. Т. 1. С. 250–254.

78

В западноевропейской литературе в настоящей момент также высказано немало сомнений в том, что «средневековое общество кишело бастардами»; случаи сожительства и побочных семей были, но не они определяли картину. См.: Toubert P. Le Latium méridional et la Sabine du IX-e s. à la fin du XII-e s. Rome, 1973. P. 780 (Ch. Les structures familiales. P. 693–787).

79

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 171. Л. 267 п.

80

Стоглав. 1551 г. Гл. 69 // Российский закон. Т. 2. С. 344–349; Акты исторические, собранные и изданные Археографической комиссией. СПб., 1841. Т. 1. № 267. С. 498; № 261. С. 491.

81

Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. Л. 431 пр.

82

«Устав кн. Ярослава Владимировича» (XII век) особо выделял возможность умыкания по согласованию с девушкой («аще кто умолвит к себе» – то есть соблазнит замужеством), закончившегося передачей похищенной пособникам на «толоку». См.: ПРП. Т. I. Ст. 2, 6–7. С. 268; РИБ. Т. VI. Ст. 23–27. C. 62.

83

Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С. 142.

84

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 257 л.

85

Брюсова В. Г. Русская живопись XVII века. М., 1984. № 115; Brundage J. A. Carnal Delight: Canonistic Theories of Sexuality // Proceedings of the 5th International Congress of Medieval Canon Law. Salamanca, 1976. P. 375–378.

86

Жарты польские, повести, беседки XVII века. Цит. по: Державина О. А. Фацеции. М., 1962. С. 45. Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 174 л.

87

d’Alverny M.-H. Comment les théologiens et les philosophes voient la femme // Cahiers de civilisation médiévale. XXe siècle. 1977. № 2–3. P. 108–111.

88

Требник 1580 г. // НМ. SMS. № 171. Л. 252 п.

89

Примечателен сам подход к этому вопросу проповедников, рекомендовавших женщинам «поучаться» «самим себе доволным быти» – в смысле находить удовольствие в самом факте брака, наличия семьи, а не в «похотях телесных». См.: Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 159 л.

90

«Удоволство от Бога ведано [с] человеком совокуплятися» было противопоставлено Григорием Котошихиным (вторая половина XVII века) «удоволству» принадлежать к царской семье: вторым он объясняет несчастную личную жизнь царевен. Подробнее см.: Пушкарева Н. Л. Женщина, семья, сексуальная этика в православии и католицизме // Этнографическое обозрение. 1995. № 5. Из греческих текстов при переводе на Руси изымались все «неполезные» сюжеты и сцены, к которым относились и любовные (см.: Белобородова О. А., Творогов О. В. Истоки русской беллетристики. Л., 1970. С. 192).

91

«Иже хулит женащегося или за муже идущую – а они суть добрии и вернии, – да есть проклят!» В учительной литературе XV–XVI веков появились призывы к супругам «зьдраво человечьство хранити в единой женитьбе сущще», уверения в том, что «любовь – суть мира, плод многаа жизнь…». См.: Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 168 п., 206п. – 207 л.; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 165 п.

92

Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 174 л.

93

См., например: Пушкарева Н. Л. Женщины Древней Руси. М., 1989. С. 86–89; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 158 л.; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 250 л., 258 л.

94

МДРПД. С. 43, 67, 116, 207. Даже (и особенно!) в царской среде этот запрет соблюдался. См.: Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1906. С. 10; Miege G. A Relation of Three Embassies from his Sacred Majestie Charles to the Great Duke of Muscovite, the King of Sweden and the King of Denmark. London, 1969. P. 74; Алмазов А. Тайная исповедь православной восточной церкви. Одесса, 1894. С. 273–279. См.: Flandin J.-L. Un temps pour embrasser. Paris, 1983. P. 56–57.

95

Весьма реалистичным выглядит мнение новгородского епископа Георгия, считавшего, что «добро удержатися», но «аще ли не можета», «не ублюлися» – «в своей бо жене нетуть греха» (РИБ. Т. VI. С. 43).

96

Отрицали необходимость омовения после супружеской связи лишь еретики, например Феодосий Косой. См.: Об умствованиях Косого. Из «Многословного послания» Зиновия Отенского. Подгот. текста, пер. Я. С. Лурье // ПЛДР. Середина XVI в. М., 1985. С. 235–236.

97

В записях пословиц XVII века, сделанных П. К. Симони: «У мужа толсто, у жены широко», «Детина глуп – а пехает все вглубь», «Пехай рогатину в бабью телятину» – см.: С-II. № 555, 719, 1177.

98

МДРПД. С. 43, 67, 116, 207.

99

Тот же процесс шел на Западе. См.: Matthews Grieco S. F. Le retour de la pruderie // Duby G., Perrot M. (Dir.) Histoire des femmes en Occident. Paris, 1991. V. III. P. 76. Утверждение А. И. Клибанова о том, что уже в конце XV – начале XVI века «с чувственного опыта была согнана мрачная тень греха» (Клибанов А. И. Реформационные движения в России в XIV – первой половине XVI в. М., 1960. С. 352), представляется «подтягиванием» России к ренессансному Западу. Хождение за три моря Афанасия Никитина. 1466–1472. М., 1960. С. 63. «Ничто же пред очесы человеческими обнажит еже обыкновение и естество сокровенно имети хочет» (Епифаний Славинецкий. Гражданство обычаев детских // Антология педагогической мысли Древней Руси и Русского государства XIV–XVII вв. М., 1985. С. 330).

100

Требник XVI вв. // HM. BNL. № 246. Л. 162 п.; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 263 п. В том числе в случае эротических снов: Там же. Л. 159 п. Если в подобной ситуации окажется поп – наказание 150 поклонов и «да не литургисает» (то есть служить в такой день он не должен). См.: Там же. Л. 253 л.

101

Требник XVI вв. // HM. BNL. № 246. Л. 159 пр.

102

МДРПД. С. 51, 65, 241; Алмазов А. Указ. соч. С. 92, 145, 148, 151, 161, 279.

103

Раздельное спанье могло быть осуществлено лишь в домах элиты; особо строго к требованию «опочивать в покоях порознь» относились в царской семье (См.: Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1906. С. 157); простой народ спал «на печи, рядом мужчины, женщины, дети, слуги и служанки, под печами мы встречали кур и свиней» (Олеарий А. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб., 1906. С. 203, 222).

104

Требник 1606 г. // Collection of Printed Slavonic Books. University of Toronto. № 49. Р. 671; Русский требник. XVI в. // HM. BNL. № 246 (103). Л. 135.

105

Сексуальный грех в церкви считался даже менее предосудительным, чем «упьянчивый» священник (Памятники старинной русской литературы. Т. IV. СПб., 1862. С. 149). В «Повести о Тимофее Владимирском» юная прелестница совершает в церкви «блудный грех» с исповедующим ее священником: «Не могши терпети разгорения плоти своея», священник, «пал на девицу» прямо в храме, но покаялся и был прощен митрополитом (Русские повести XV–XVI вв. М., 1958. С. 292–294). За подобное преступление во Франции совершившие его подвергались остракизму и быть «прощены» не могли (Maurel Ch. Structures familiales et solidarités lignagères à Marseille au XVe siecle: autour de l’ascension sociale des Forbin // Annales: E. S. C. 1986. № 3. P. 680).

106

Яковлев В. А. К литературной истории древнерусских сборников. Опыт исследования «Измарагда». Одесса, 1893. С. 57–59; Flandrin J.-L. Un Temps pour embrasser: Aux origines de la morale sexuelle occidentale (VI–XI s.). Paris, 1983. P. 13–15, 82.

107

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 266 Л. (наказание – сто поклонов).

108

То же в католических странах: Flandrin J.-L. Un temps pour embrasser: Aux origines de la morale sexuelle occidentale (VI–XI s.). Paris, 1983. P. 73–82. Однако примечательно: осужденную на казнь женщину в Московии в течение этих шести недель не подвергали наказанию, равно как беременную – до родов и сорок дней после них. См.: Законодательные акты Русского государства второй половины XVI – первой половины XVII в. Л., 1986. № 244. С. 179.

109

МДРПД. С. 59, 61, 64; РИБ. Т. VI. С. 57; 5 лет епитимьи за аборт против 7 лет за контрацепцию: Требник 1656 г. // НМ. SMS. № 170. Л. 89 п.

110

Номоканон сербской редакции. Нач. XVII в. // НМ. SMS. № 628. С. 4 л. – 5.

111

Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. C. 431 л.

112

Требник середины XV в. // НМ. SMS. № 77. C. 198 пр. – 200 л.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 155 л.

113

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 286 п.

114

Подробнее см.: Пушкарева Н. Л. Женщина в древнерусской семье (X–XV вв.) // Советская этнография. 1988. № 4. С. 23.

115

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 252 п.

116

Кон И. С. Введение в сексологию. М., 1988. С. 110.

117

Минх Н. А. Народные обычаи, обряды, суеверия и предрассудки крестьян Саратовской губернии. СПб., 1890. С. 13.

118

Фландрен Ж.-Л. Семья: родня, дом, секс при «старом порядке» // Идеология феодального общества в Западной Европе: проблемы культуры и социально-культурных представлений Средневековья в современной зарубежной историографии. М., 1980. С. 260–272.

119

Апокрифические молитвы XV в. // Тихонравов Н. С. Памятники отреченной русской литературы. СПб., 1863. С. 355–366. Сборн. рук. Кир.-Белоз. б-ки. XV в. // РО ГНБ. Q.п.2. № 6 / 1083. Л. 112 об.; ПДРЦУЛ. Вып. 2. СПб., 1896. С. 189; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 153 п.

120

См., например: Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 249 пр.; Требник 1540 г. // HL. VBI. № 15. С. 432 п.

121

За вычетом многодневных «больших» постов, «постных» дней на неделе – сред и пятниц, а также ежемесячных дней женской «нечистоты». Подробнее о таких подсчетах см.: Flandrin J.-L. Un temps pour embrasser. Paris, 1983. P. 56–57.

122

Епифаний Славинецкий. Гражданство обычаев детских // Буш В. В. Памятники старинного русского воспитания. Пг., 1918. С. 330.

123

Хождение за три моря Афанасия Никитина. 1466–1472. М., 1960. С. 63.

124

«Баба-яга, костяная нога, жопа лилейная, пизда стриженная» (Carey С. Les proverbes érotiques russes. Études de proverbes recueillis et non publiés par Dal’ et Simoni. The Hague; Paris, 1972. Р. 44).

125

Carey С. Op. cit. Р. 57–58.

126

Ibid. P. 70, 73.

127

У многих народов, в том числе с развитой сексуальной культурой, он отсутсвовал или почти отсутствовал. См.: Нюроп К. Культурно-исторический очерк о поцелуях. СПб., 1908.

128

Олеарий А. Указ. соч. С. 205; Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1906. С. 147–148; Павел Алеппский. Путешествие антиохийского патриарха Макария в Россию в половине XVII в. М., 1898. Вып. 4. С. 164.

129

Подробнее о семантике поцелуя см.: Байбурин А. К., Топорков А. Л. У истоков этикета. Л., 1990. С. 51–59.

130

ПЛДР. Середина XVI в. М., 1985. С. 72; Алмазов А. Указ. соч. С. 166 (наказание – двенадцать дней «сухояста» «о хлебе и воде»).

131

Герберштейн сообщил, что не только к особым поцелуям, но вообще к «извращенному любострастию» русские приобщились благодаря татарам (Герберштейн С. Записки о Московии. М., 1988. С. 167). В этом отразилось стремление приписывать воспрещенные формы сексуальной практики иностранцам, типичное для многих христианских культур. См. подробнее: Levin E. Sex and Society in the World of Orthdox Slavs. 900–1700. Ithaca; London, 1989. P. 175.

132

Лабунская В. А. Невербальное поведение. Ростов, 1986. С. 18; Байбурин А. К., Топорков А. Л. Указ. соч. С. 52.

133

Преображенский А. Этимологический словарь русского языка. Т. 1. М., 1910–1914. С. 461–462.

134

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 272 л.

135

Подробнее см.: Баландин Р. Два лика эроса // Эрос. 1991. № 1. С. 11.

136

Мюллер-Лиэр Ф. Фазы любви. М., 1913. С. 92.

137

Косвенно об этом (а также об изощренности орального секса) говорят некоторые эротические присловья, упоминающие «хуй с медом» или «лимонную пизду» (см.: Carey С. Les proverbes érotiques russes. Études de proverbes recueillis et non publiés par Dal’ et Simoni. The Hague; Paris, 1972. Р. 54, 56).

138

Ломброзо Ц. Происхождение поцелуя. СПб., 1895. С. 12, 14.

139

Аверинцев С. С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1977. С. 122.

140

В народе говорили: «Глазами не уебешь», оправдывая тем самым нарушение всех церковных запретов. В отличие от церковных постулатов, «хорошей женой» считалась не та, что лежала недвижимо во время коитуса, а та что «не дремала», «забавляясь» и «потешаясь». См.: Carey С. Les proverbes érotiques russes. Études de proverbes recueillis et nonpubliés par Dal’ et Simoni. The Hague; Paris, 1972. Р. 45, 59.

141

Дважды «посягнувший» наказывался долгим постом, трижды – «сухоястом» до года. См.: Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. Л. 432 л.

142

С-II. № 210; Carey С. Op. cit. 48.

143

Правило о верующих в гады. Из русского Номоканона XIV в. // МДРПД. С. 144.

144

Алмазов А. Указ. соч. С. 146 (наказание: 3 года отлучения, 150 поклонов), 160 (5 лет отлучения), 277 (7 лет отлучения), 282 (10 лет отлучения); Требник XVI в. // НМ. BNL. № 246. Л. 25 пр.

145

Tentler T. Sin and Confession on the Eve of the Reformation. Princeton, 1977. P. 189–192; Brundage J. A. Let Me Count the Ways: Canonists and Theologians Contemplate Coital Positions // Journal of Medieval History. V. 10. № 2. 1984. P. 86–87.

146

МДРПД. С. 28; Алмазов А. Указ. соч. С. 145; Kaiser D. The Transformation of Legal Relations in Old Rus. PhD. University of Chicago. P. 420.

147

Все православные епитимьи за сексуальные прегрешения были более мягкими, нежели наказания за те же проступки в ренессансной Венеции. См.: Ruggiero G. The Boundaries of Eros: Sex Crime and Sexuality in Renaissance Venice. New York, 1985. P. 118–119.

148

См. также фольклорные данные у: Carey С. Op. cit. Р. 51, 127; Алмазов А. Указ. соч. С. 104; Номоканон. XVII в. // HM. № 305. 24 л.

149

Payer P. J. Early Medieval Regulations Concerning Marital Sexual Relations // Journal of Medieval History. 1980. December (№ 6). P. 357–358; Eadem. Sex and Penetentials. The Development of a Sexual Code. 550–1150. Buffalo, 1984. P. 29, 118.

150

Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. Л. 430 п.; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 250 п., 375 л.; Требник XVI в. // НМ. BNL. № 246. Л. 158 л.

151

«Приди поутру – жопу вытри, приди опять – жопу отпять, приди к окну – опять воткну» или «Все однако: хоть в гузно, хоть на ево гузном» (С-II. № 587, 891). См. также поговорку, приведенную американской фольклористкой К. Карей: «В среду с переду, в пятницу в задницу» (Carey С. Les proverbes érotiques russes. Études de proverbes recueillis et non publiés par Dal’ et Simoni. The Hague; Paris, 1972. P. 45).

152

Carey С. Op. cit. Р. 59.

153

В отличие от западных, католических пенитенциарных книг, см.: Payer P. J. Op. cit. P. 357–358; P. 358.

154

См. в былинном тексте («Она едет своей жопой по его белу лицу, она едет и приговаривает…»): Былины. М.: изд-во МГУ, 1957. С. 59; Алмазов А. Указ. соч. С. 104, 145–146.

155

С-II. 2. № 843, 856, 1128 и др. См. также: Carey С. Op. cit. P. 71.

156

Издание П. К. Симони – единственное российское издание, сохранившее без изъятий некоторые эротические присловья. Еще в XIX веке критики отметили склонность собирателя пословиц «к скабрезностям, высказанным частью в иносказательной форме, а больше напрямки». Второй выпуск присловий, собранных П. К. Симони опубликован не был [См. рецензии А. В. Маркова (Этнографическое обозрение. 1900. № 3. С. 148–152) и А. В. Ровинского (ИОРЯС. Т. 5. Кн. 1. 1900. С. 300–312)].

157

Печатный потребник 1651 г. // НМ. Toronto University. Archive of Slavonic Books from Kiev. № 191. Л. 638 п. – 639 л.

158

Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 272 п. – 273 п.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Р. 165 п.

159

Алмазов А. Указ. соч. С. 192, 275, 279, 282–283 и др. См. также в эротических присловьях, собранных В. И. Далем и опубликованных К. Карей (например: «Знает: что хуй, что палец»): Carey С. Op. cit. Р. 48.

160

С-II. № 590, 895.

161

Алмазов А. Указ. соч. С. 279.

162

Алмазов А. Указ. соч. С. 277, 283 и др. Конкретно о женском скотоложстве см.: Сборник XVII в. // HM. BNL. № 684. Л. 157 п.; Требник XVI в. // НМ. SMS. № 171. Л. 257 л.

163

Алмазов А. Указ. соч. С. 144, 147; ПРП. Вып. 2. С. 96.

164

Brown J. C. Immodest Acts: The Life of a Lesbian Noon in Renaissance Italy. New York, 1986. P. 11–13.

165

Покровская В. Л. История о российском дворянине Фроле Скобееве // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР (далее ТОРДЛ). Т. XIX. Л., 1934. С. 422–423; РИБ. T. VI. С. 62. Ст. 23–24.

166

Flandrin J.-L. Familles: Parenté, maison, sexualité dans l’ancienne société. Paris: Hachette, 1976. P. 31.

167

Подробнее см.: Puschkareva N. Sexualbeziehungen im Alten Russland (X–XV Jh.) // Jahrbuch Geschichte Osteuropas. Zurich, 1994. V. 38. Hf. 2; о династических браках и отсутствии в них близкородственных связей см.: Kollmann N. S. The Boyar Clan and Court Politics: The Founding of the Moskovite Polical System // Cahiers du Monde russe et soviétique. 1982. V. 23. № 1. P. 5–31; Eadem. The Seclusion of Elite Moskovite Women // Russian History. Columbus (OH), 1983. V. 10. Part 2. P. 170–188.

168

Алмазов А. Указ. соч. С. 44.

169

Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. Л. 431 пр.

170

Требник XV–XVI вв. // НМ. SMS. № 378. Л. 167 пр.

171

Требник 1580 г. // НМ. SMS. № 171. Л. 260 л.; Требник 1540 г. // НМ. VBI. № 15. Л. 431 пр.

172

См. подробнее: Лещенко В. Ю. Церковные уставы о постах и нравах в древнерусской среде // Православие в Древней Руси. Л., 1989. С. 91.

173

Требник 1580 г. // НМ. SMS. № 171. Л. 176 л.

174

Там же. Л. 156 л.

175

С-II. № 896.

176

Требник XV–XVI вв. // НМ. SMS. № 378. Л. 156 пр.; Миненко Н. «Всепрелюбезная наша сожительница» // Родина. 1994. № 7. С. 108.

177

Carey С. Op. cit. Р. 64.

178

См.: Пушкарева Н. Л. Брак, семья, сексуальная этика в православии и католицизме // Этнографическое обозрение. 1995. № 5. С. 41–61.

179

Подробнее о соотношении предмета и подходов истории повседневности как одного из направлений в историографии последней трети XX века с женскими и гендерными исследованиями см.: Белова А. В. Женская повседневность как предмет истории повседневности // Этнографическое обозрение. 2006. № 4. С. 85–97.

180

Diekwisch H. Einleitung // Alltagskultur, Subjektivität und Geschichte: Zur Theorie und Praxis von Alltagsgeschichte / Hrsg. von Berliner Geschichtswerkstatt. Red.: H. Diekwisch et al. Münster, 1994. S. 10.

181

Бахтина В. А., Астафьева Л. А. Золотая пора – молодые года // Мудрость народная. Жизнь человека в русском фольклоре. Вып. 3. Юность и любовь: Девичество. М., 1994. С. 5–18; Бовуар С. де. Второй пол. М.; СПб., 1997. Т. 2. Ч. 1. Гл. 2: Девушка. С. 366–409; Борисов С. Б. Культурантропология девичества. Шадринск, 2000. С. 1923; Он же. Мир русского девичества: 70–90 годы XX века. М., 2002; Дерунов С. Девичья беседа в Пошехонском уезде // Мудрость народная. Жизнь человека в русском фольклоре. Вып. 3. Юность и любовь: Девичество. М., 1994. С. 492–506; Кабакова Г. И. Антропология женского тела в славянской традиции. М., 2001. С. 141–151; Муравьева М. Г. Девичество // Словарь гендерных терминов / Под ред. А. А. Денисовой. М., 2002. С. 82–83.

182

См., например: Листова Т. А. По поводу статьи Т. Б. Щепанской «Мир и миф материнства» // Этнографическое обозрение. 1994. № 5. С. 32.

183

Письмо Н. Н. Ланской к П. А. Вяземскому от 6 января 1853 г. // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники. В 2 т. М., 1986. Т. II. С. 508.

184

Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 28.

185

Там же. С. 14.

186

См. об этом: Белова А. В. Женская повседневность как предмет истории повседневности // Этнографическое обозрение. 2006. № 4. С. 73; Она же. Повседневность русской провинциальной дворянки конца XVIII – первой половины XIX в. (к постановке проблемы) // Социальная история. Ежегодник, 2003. С. 275–276.

187

Долгорукая Н. Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери г.-фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева // Безвременье и временщики: Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720–1760‐е годы). Л.: Худ. лит., 1991. С. 258.

188

См.: Кон И. С., Фельдштейн Д. И. Отрочество как этап жизни и некоторые психолого-педагогические характеристики переходного возраста // В мире подростка. М., 1980. С. 16–28.

189

См.: Кервасдуэ А. де. Девочка. Девушка. Женщина. М., 2000. С. 125.

190

Соборное Уложение 1649 года. Гл. XVI. Ст. 11 // Хрестоматия по истории государства и права СССР. Дооктябрьский период / Под ред. Ю. П. Титова, О. И. Чистякова. М., 1990. С. 189.

191

Там же. Ст. 55 // Там же. С. 198.

192

Там же. Ст. 10 // Там же. С. 188.

193

Там же. Ст. 11 // Там же. С. 189.

194

Долгорукая Н. Указ. соч. С. 258–259; Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 28; Ржевская Г. И. Памятные записки // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 47; Письмо А. П. Керн к П. В. Анненкову от апреля – мая 1859 г. // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М., 1987. С. 150.

195

Сабанеева Е. А. Воспоминание о былом. 1770–1828 гг. // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 335; Щепкина А. В. Воспоминания // Русские мемуары. Избранные страницы (1826–1856). М.: Правда, 1990. С. 394; Бекетова М. А. Шахматово. Семейная хроника // Воспоминания об Александре Блоке. М.: Правда, 1990. С. 413.

196

Долгорукая Н. Указ. соч. С. 258.

197

Там же. С. 259.

198

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 34.

199

Письмо А. П. Керн к П. В. Анненкову от апреля – мая 1859 г. // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине / Сост., вступ. ст. и примеч. А. М. Гордина. М., 1987. С. 151.

200

Керн А. П. Воспоминания о Пушкине // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине М.: Сов. Россия, 1987. С. 33; там же. С. 367, 370.

201

«…женщина и девочка лет 12 привлекли мое внимание. Красота этого ребенка восхитила меня» (Свербеева Е. А. Дневник 1833 г. // Долгова С. Р. Дневник Екатерины Свербеевой за 1833 год. М., 1999. С. 31). В отличие от мемуаристок, ограничивавших свое детство 12-летним возрастом, встречались и такие, которые разделяли представления о более поздней возрастной границе окончания детства: «Надобно думать, что четырнадцатилетний возраст служит границею и вместе переходом из детства в юношество, и так же, как всякий перелом, имеет свой кризис; что многочисленные шалости мои были как будто прощальною данью летам детства, проведенным большей частью в слезах и угнетении» (Дурова Н. А. Некоторые черты из детских лет // Дурова Н. Русская амазонка: Записки. М.: Захаров, 2002. С. 27–28); «Была я в то время девочка 13 или 14-ти лет…» (Фредерикс М. Из воспоминаний баронессы М. П. Фредерикс // Тайны царского двора (из записок фрейлин): Сборник. М.: Знание, 1997. С. 291); «…она, большая 14-тилетняя девочка…» (Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 30).

202

Там же. С. 34.

203

Там же. С. 32.

204

Там же. С. 34–35.

205

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 33.

206

«…я увидела себя в другой сфере… назначение женщин не казалось уже мне так страшным, и мне наконец понравился новый род жизни моей» (Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 35).

207

«Обольстительные удовольствия света, жизнь в Малороссии и черные глаза Кирияка, как сон, изгладились в памяти моей; но детство, проведенное в лагере между гусарами, живыми красками рисовалось в воображении моем. Все воскресло в душе моей! Я не понимала, как могла не думать о плане своем почти два года!» (Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 39).

208

Гр. Гр. Са…в. Авдотье Павловне Голенищевой-Кутузовой ноября дня 1809го года // ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1115. Альбом Е. Голенищевой-Кутузовой. Л. 32.

209

Муравьева М. Г. Девичество // Словарь гендерных терминов. М., 2002. С. 82.

210

Например, графиню Н. Б. Шереметеву (1714–1771) «в церкви венчали» с И. А. Долгоруким (1708–1739) «в 16 лет» (Долгорукая Н. Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери г.-фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева // Безвременье и временщики: Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (172–1760‐е годы). Л.: Худ. лит., 1991. С. 265–266). По сообщению А. П. Керн, ее бабушка Агафоклея Александровна, урожденная Шишкова (ум. 1822), «вышла замуж очень рано, когда еще играла в куклы, за Марка Федоровича Полторацкого» (1729–1795) (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 354–355). «Девицу Катерину Романову» Воронцову (1743/1744 – 1810) отец «сговорил в замужество» за князя М. И. Дашкова (1736–1764) «на 16‐м году» жизни (см.: Лозинская Л. Я. Во главе двух академий. М., 1983. С. 8–9). Мемуарист Н. И. Андреев (1792–1870) вспоминал о браке своего отца: «Женился он в 1784 году Июня 17‐го на дочери дворянина Мягкова, Елене Васильевне, которой тогда не более было 14 лет» (Андреев Н. И. Воспоминания // Русский архив. 1879. Т. 3. С. 173).

211

А. Е. Лабзина, урожденная Яковлева (1758–1828), вспоминала, что, когда «положена была свадьба» ее с первым мужем, А. М. Карамышевым (1744–1791), ей «было тринадцать лет» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 27). Александра Михайловна, урожденная Каверина (1751–1834), стала женой А. Т. Болотова (1738–1833) также в 13 лет. О сходных последствиях в эмоциональной и сексуальной сферах столь ранних браков дворянок см.: Глаголева О. Е. Горькие плоды просвещения: три женских портрета XVIII века // Социальная история. Ежегодник, 2003. Женская и гендерная история. М., 2003. С. 300–323. В статье «Русские женщины-писательницы» публицистка, критик, беллетристка М. К. Цебрикова (1835–1917) писала, имея в виду провинциальных дворянок XVIII века до открытия «институтов для благородных девиц», то есть до 1764 года: «…забота о нравственности заставляла выдавать дочерей замуж с 12–14 лет; понятно, что вышедшие замуж в таком возрасте женщины могли только производить детей в известный период жизни и всю жизнь солить грибы и варить варенье, пока супруги порскали за зайцами». См.: Цебрикова М. К. Русские женщины-писательницы / Публикация Е. Строгановой // Женский вызов: русские писательницы XIX – начала ХХ века. Тверь, 2006. С. 264.

212

Например: Сабанеева Е. А. Указ. соч. С. 364. Вышневолоцкая дворянка Прасковья Ильинична, урожденная Языкова (1761–1818), вступила в брак с Логгином Михайловичем Манзеем (1741–1803) в возрасте 18 лет. См.: Белова А. В. Женщина дворянского сословия в России конца XVIII – первой половины XIX века: социокультурный тип (по материалам Тверской губернии): Дис. … канд. культурологии. Специальность 24.00.02 – историческая культурология. М., 1999. С. 240–241. А. П. Полторацкую (1800–1879) 8 января 1817 года, по ее словам, «16 лет выдали замуж за генерала Керна» (Керн А. П. Воспоминания о Пушкине // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 33).

213

Например, дворянка Рязанской губернии Варвара Александровна, урожденная Астафьева (1813–1897), вступила в брак с Александром Михайловичем Лихаревым (1809–1884) 13 августа 1833 года в возрасте 20 лет (ГАТО. Ф. 1063. Лихаревы – дворяне Зубцовского уезда Тверской губернии. Оп. 1. Д. 32. Л. 67), а тверская дворянка, «девица Елисавета Алексеева» Будаевская, в 21 год была «венчана первым браком» с 23-летним Алексеем Афанасьевичем Чебышевым 24 января 1847 года (ГАТО. Ф. 1022. Аболешевы – дворяне Новоторжского уезда Тверской губернии. Оп. 1. Д. 2. Л. 2). Е. Н. Вульф (1809–1883) было 22 года, когда состоялось ее бракосочетание с бароном Б. А. Вревским (Письмо П. А. Осиповой к А. С. Пушкину от 19 июля 1831 г. // Гроссман Л. П. Письма женщин к Пушкину. Подольск, 1994. С. 60).

214

О. С. Пушкина (1797–1868) вышла замуж за Н. И. Павлищева в 31 год (см.: Кунин В. В. Ольга Сергеевна Павлищева // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: В 2 т. М.: Правда, 1986. Т. I. С. 45). А. И. Вульф (Нетти) (1799–1835) вступила в брак с В. И. Трувеллером в 35 лет (см.: Черейский Л. А. Пушкин и Тверской край: Документальные очерки. Калинин, 1985. С. 30).

215

Григорович Д. Лотерейный бал // Физиология Петербурга. В. А. Недзвецкого. М., 1984. С. 227.

216

Дурова Н. А. Игра судьбы, или Противозаконная любовь. Истинное происшествие, случившееся на родине автора // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М., 1988. С. 304.

217

Там же.

218

Ср. с выводами современных антропологов о том, что «юность в современном обществе стала пролонгированным этапом развития: момент ее окончания точно не установлен» (Хасанова Г. Б. Антропология: Учеб. пособ. М., 2004. С. 102).

219

ГАТО. Ф. 59. Канцелярия тверского губернского предводителя дворянства. Оп. 1. Д. 5. Л. 27 об.; Ф. 1063. Оп. 1. Д. 32. Л. 70, 84; Д. 66. Л. 1 – 7 об.; Д. 70. Л. 1–18; Д. 72. Л. 1–7; Д. 73. Л. 1 – 2 об.; Ф. 1066. Мальковские – дворяне Бежецкого уезда Тверской губернии. Оп. 1. Д. 14. Л. 1. и др.; Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 360, 363.

220

Письмо Е. Н. Ушаковой к И. Н. Ушакову от 23 мая 1830 г. // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: В 2 т. М.: Правда, 1986. Т. II. С. 388.

221

Там же.

222

Байбурин А. К. Ритуал в традиционной культуре: Структурно-семантический анализ восточнославянских обрядов. СПб., 1993. С. 65.

223

Достоевская А. Г. Воспоминания. М.: Захаров, 2002. С. 17.

224

«Моя заветная мечта осуществлялась: я получила работу!» (Достоевская А. Г. Воспоминания. М.: Захаров, 2002. С. 17.).

225

«Я чувствовала, что вышла на новую дорогу, могу зарабатывать своим трудом деньги, становлюсь независимой, а идея независимости для меня, девушки шестидесятых годов, была самою дорогою идеей» (Там же).

226

«…я проснулась бодрая, в радостном волнении от мысли, что сегодня осуществится давно лелеянная мною мечта: из школьницы или курсистки стать самостоятельным деятелем на выбранном мною поприще» (Там же. С. 18).

227

Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 64.

228

А. Г. Достоевская упоминала слова мужа о впечатлении, произведенном ею на него при знакомстве: «В первое твое посещение, – продолжал он вспоминать, – меня поразил такт, с которым ты себя держала, твое серьезное, почти суровое обращение. Я подумал: какой привлекательный тип серьезной и деловитой девушки! И я порадовался, что он у нас в обществе народился. Я как-то нечаянно сказал неловкое слово, и ты так на меня посмотрела, что я стал взвешивать свои выражения, боясь тебя оскорбить» (Там же. С. 64.).

229

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 27, 28; Ржевская Г. И. Памятные записки // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 45, 61; Письмо М. Путятиной к В. Л. Манзей от 13 августа 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Манзеи – помещики Вышневолоцкого уезда Тверской губернии. Оп. 1. Д. 45. Л. 21; Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 29 апреля 1836 г. // Там же. Л. 28; Письмо П. Рыкачевой к В. Л. Манзей от 11 мая 1836 г. // Там же. Л. 33; Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 9 мая 1836 г. // Там же. Л. 92.

230

См.: Белова А. В. Женское институтское образование в России // Педагогика. 2002. № 9. С. 76–83.

231

ПСЗ. 1. Т. XVI. № 12103. Генеральное учреждение о воспитании обоего пола юношества от 12 марта 1764 г. С. 669.

232

Подробнее см.: Белова А. В. Уездные «абитуриентки»: прием провинциальных дворянок в столичные институты // Женщины. История. Общество: Сб. науч. ст. под общ. ред. В. И. Успенской. Тверь, 2002. Вып. 2. С. 212–228.

233

Например, в одном из стандартных свидетельств об окончании Смольного института за 1812 год говорилось: «…Благородная девица Аграфена Васильевна Мацкевичева как в поведении приличном благовоспитанным, и в приобретении знаний, наук и рукоделий соответственных ея полу с касающимися до нужнаго домоводства упражнениями, своим вниманием и прилежанием достигла до отменнаго успеха…» (ГАТО. Ф. 1233. Кафтырева Агриппина Васильевна (1796–1892) – дворянка Тверской губернии. Оп. 1. Д. 1. Л. 1).

234

Стерлигова А. В. Воспоминания // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 123–125. Также см.: Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 80.

235

Дворянские роды Российской империи. СПб., 1993. Т. 1: Князья. С. 68.

236

Стерлигова А. В. Указ. соч. С. 124.

237

Стерлигова А. В. Указ. соч. С. 125.

238

Там же. С. 124–125.

239

Муханова М. С. Из записок Марии Сергеевны Мухановой // Русский архив. 1878. Кн. 1. Вып. 2. С. 320.

240

Головина В. Н. Мемуары. М.: ACT, 2005. С. 20, 119.

241

Шепелев Л. Е. Придворные чины и звания в дореволюционной России в связи с их значением для исторических исследований // ВИД. Л., 1976. Т. VIII. C. 161.

242

Невестка (фр.).

243

Головина В. Н. Указ. соч. С. 380.

244

Сабанеева Е. А. Указ. соч. С. 363.

245

Эндерлайн Э. Своеобразие французского феминизма // Преображение: Научно-литературный альманах / Ред.-сост. Е. И. Трофимова. 1998. № 6. С. 45–46. См.: Irigaray L. Le Temps de la différence. Paris, 1989; Rich A. Naître d’une femme: la maternité en tant qu’experience et institution, trad. J. Faure-Cousin. Paris, 1980.

246

Долгорукая Н. Указ. соч. С. 257–258; Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 21; Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 358; Неизвестная из рода Квашниных-Самариных. Моей весны пора умчалась… // ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 939. Л. 6; Она же. Пусть жизнь летит, пусть мчатся годы… // Там же. Л. 6 об.; Она же. Мы в детстве нашем жили мирно… // Там же. Л. 7–8; Щепкина А. В. Указ. соч.С. 388; Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 13.

247

Дашкова Е. Р. Записки // Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 3–4; Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35–36; Дурова Н. А. Некоторые черты из детских лет // Дурова Н. Русская амазонка: Записки. М.: Захаров, 2002. С. 28; Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 29–41; Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 12, 14, 35.

248

Долгорукая Н. Указ. соч. С. 257–258; Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 340; Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 13–14.

249

Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35.

250

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 26; Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 14.

251

Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35.

252

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 26.

253

Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 14.

254

«Я имела повод сомневаться в любви моей матери» (Ржевская Г. И. Памятные записки // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 35); «…видно, я чувствовала, что не любовь материнская дает мне пищу…», «…с каждым днем более мать не любила меня», «…мать моя, от всей души меня не любившая…», «…я знала, что мать не любила меня…», «хотя матушка и не любила меня…» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 27, 29, 37, 41); «Мать ее (княжну Трубецкую. – А. Б.) не любила…» (Стерлигова А. В. Воспоминания // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 104); «…во мне рано развилось убеждение, что я нелюбимая, и это отразилось на всем моем характере. У меня все более и более стала развиваться дикость и сосредоточенность», «…во всех моих воспоминаниях детства черной нитью проходит убеждение, что я не была любима в семье», «…я в душе очень восхищалась своей мамой… но в то же время я постоянно испытывала некоторую обиду: за что это она меня любит меньше других детей?» (Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 14, 35).

255

Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35–36; Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 39, 41; Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 12, 35–36.

256

Мать моя страстно желала иметь сына и во все продолжение беременности своей занималась самыми обольстительными мечтами… <…> Но увы! это не сын, прекрасный, как амур! это дочь, и дочь богатырь!!», «Мое рождение, пол, черты, наклонности – все было не то, чего хотела мать моя» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 26, 39).

257

«…и барину, и барыне непременно сынка хотелось. Барыня, бывало, все говорит мне: „Вот увидишь, няня, будет мальчик!“ <…> ан нет, вот поди! – родилась опять девочка!» (Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 14).

258

«Барыня так огорчились… только уж Феденька их потом утешил» (Там же).

259

«Матушка… имела для утешения своего другую дочь, точно уже прекрасную, как амур, в которой она, как говорится, души не слышала» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 28).

260

Badinter E. Die Mutterliebe: Geschichte eines Gefühls vom 17. Jahrhundert bis heute / Aus dem Franz. von Friedrich Griese. 2. Aufl. München; Zürich, 1982.

261

См.: Полюда Е. «Где ее всегдашнее буйство крови?» Подростковый возраст женщины: «Уход в себя и выход в мир» // Пол. Гендер. Культура: Немецкие и русские исследования: Сб. ст. М., 2003. Вып. 3. С. 101–133; Шоре Э. «Ничего так не ненавижу на свете, как материнство…» Конструкты женственности и попытки преодоления их в воспоминаниях Л. Д. Менделеевой-Блок // Там же. С. 233–249.

262

Полюда Е. Указ. соч. С. 102.

263

Там же. С. 109.

264

«Привыкшая к мирному очагу своей родной семьи, как пугалась она сначала волнений той среды, в которую попала в доме супруга» (Сабанеева Е. А. Воспоминание о былом. 1770–1828 гг. // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 360); «Теперь, мой друг, тот день, в который ты начнешь новую совсем и для тебя неизвестную жизнь» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 28).

265

Часто речь шла о разнице в возрасте супругов в 10-20 лет, но могла быть и большей. В связи с этим даже история А. П. Керн, выданной замуж в 16 лет за 52-летнего, как она писала, «безобразного старого генерала» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 371), выглядит не столь впечатляющей, как другая – история «красавицы Евдокии» Прончищевой, которую отец, спешно увезя из Москвы в деревню, «выдал замуж за князя Якова Алексеевича Несвицкого, человека богатого, но мало подходящего ей по летам: ей было семнадцать, а супругу ее под семьдесят», только лишь потому, что она «своей красотой обратила на себя внимание государя» (Сабанеева Е. А. Воспоминание о былом. 1770–1828 гг. // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 364).

266

Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 35.

267

Бекетова М. А. Александр Блок и его мать // Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. М.: Правда, 1990. С. 208.

268

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 28.

269

См., например: Письмо Ю. Лихаревой к В. А. Лихаревой от 19 января 1859 г. // ГАТО. Ф. 1063. Оп. 1. Д. 137. Л. 70; Письмо А. Лихаревой к В. А. Лихаревой от 19 января 1859 г. // Там же. Л. 70 об. – 71.

270

См., например: «Михаил Антонович (Горновский. – А. Б.) овдовел в 1809 г., три его дочери – сыновей у моего деда не было – до самой его смерти оставались при нем. Он учил их сам, держал строго, редко и по самым убедительным просьбам отпускал их погостить в семейство Ивана Антоновича, котораго любил больше других братьев» (Ахматова Е. Н. Несколько слов о Михаиле Антоновиче Горновском // Русская старина. 1898. Т. 94. № 5. С. 405).

271

Байбурин А. К. Указ. соч. С. 3.

272

Дерунов С. Указ. соч. С. 492–506.

273

На разных территориях «беседы», или посиделки, – «своеобразные веселые собрания молодежи, куда девушки сходились, однако, с работою и для работы», – могли иметь локальные названия. Например, в бассейне реки Кокшеньги и ее притока Уфтюги (Вологодская область) «эти собрания девушек назывались „вечеринами“», или «вецеринами», где они, в частности, «заигрывали с парнями». Парень, которому девушка симпатизировала, считался ее «вечеровальником». См.: Балашов Д. М., Марченко Ю. И., Калмыкова Н. И. Русская свадьба: Свадебный обряд на Верхней и Средней Кокшеньге и на Уфтюге (Тарногский район Вологодской области). М., 1985. С. 17.

274

Там же. С. 492.

275

Там же. С. 493.

276

Также см.: «Многие игры на вечеринах были с поцелуями. <…> Когда надо было поцеловаться, девушка стояла, опустив руки, парень брал ее ладонями за щеки и, слегка наклоняя направо и налево ее голову, целовал трижды в губы. Это называлось „поцеловаться в кресты“» (Балашов Д. М., Марченко Ю. И., Калмыкова Н. И. Русская свадьба: Свадебный обряд на Верхней и Средней Кокшеньге и на Уфтюге (Тарногский район Вологодской области). М., 1985. С. 21).

277

Там же. С. 492–494.

278

Там же. С. 500.

279

Там же. С. 492.

280

Фонвизин Д. Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях // Русская литература XVIII века. I. М.: Слово/Slovo, 2004. С. 570.

281

Там же.

282

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 54.

283

Данилов М. В. Записки Михаила Васильевича Данилова, артиллерии майора, написанные им в 1771 году (1722–1762) // Безвременье и временщики: Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720–1760‐е годы). Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1991. С. 316–317; Загряжский М. П. Записки (1770–1811) // Лица. Биографический альманах. Т. 2. М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. С. 92–93; Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 64.

284

Например, мемуарист М. П. Загряжский описал свое участие во время «постоя» эскадрона в Харьковском уезде в слободе Иванешти в так называемой «вечеринке» – «обыкновении в зимние вечера сходиться молодым ребятам и девкам по нескольку в одну избу» (Загряжский М. П. Записки (1770–1811) // Лица. Биографический альманах. Т. 2. М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. С. 109).

285

Загряжский М. П. Указ. соч. С. 92–93.

286

Фонвизин Д. Указ. соч. С. 570.

287

Там же.

288

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 46.

289

Фонвизин Д. Указ. соч. С. 570.

290

Ковалевская С. В. Воспоминания детства // Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести. М.: Наука, 1974. С. 32–34.

291

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 67.

292

Там же. С. 39–40.

293

«Свекровь моя ей (племяннице мужа. – А. Б.) велела, чтоб она только день с нами была, а после ужина тотчас приходила бы в ее комнату. Но и в день, где мы сиживали одни, бывали такие мерзости, на которые невозможно было смотреть. Но я принуждена была все выносить, потому что меня не выпускали. Я от стыда, смотря на все это, глаза закрывала и плакала» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 41); «Когда мы пришли в последнюю комнату дворца, он («Великий Князь Александр; ему было тогда четыре года». – А. Б.) провел меня в угол, где стояла статуя Аполлона, которой античный резец мог доставить удовольствие артисту, а также привести в смущение молодую девушку (14 лет. – А. Б.), к счастью, слишком неопытную, чтобы восхищаться совершенством искусства за счет стыдливости» (Головина В. Н. Мемуары. М.: ACT, 2005. С. 19–20).

294

«И он несколько раз меня уговаривал, чтоб я согласилась иметь любовника и выкинула бы из головы глупые предрассудки. Я просила его, чтоб он оставил меня в глупых моих мнениях и не говорил мне больше о так постыдном деле для меня» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 66).

295

Загряжский М. П. Указ. соч. С. 92.

296

«Он (А. М. Карамышев. – А. Б.) засмеялся и сказал: „Как ты мила тогда, когда начинаешь филозофствовать! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что только есть наслаждение натуральное…“» (Там же. С. 66).

297

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 46.

298

Там же. С. 60.

299

Там же. С. 66.

300

Головина В. Н. Указ. соч. С. 19; Данилов М. В. Указ. соч. С. 316–317.

301

Фонвизин Д. Указ. соч.С. 564.

302

Там же. С. 570.

303

Губер П. К. Дон-Жуанский список А. С. Пушкина. Харьков, 1993. С. 154.

304

Письмо А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому от конца апреля – начала мая 1826 г. // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9. С. 216–217.

305

Водовозова Е. Н. На заре жизни // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 299.

306

Там же. С. 297.

307

Там же.

308

Там же. С. 298–299.

309

Там же. С. 299.

310

«Фонтанель – искусственно вызванное нагноение; глубокий надрез на коже, куда закладывали горошину, кусок марли и т. п.». Считалось, что фонтанель, мобилизуя защитные средства организма, способствовал быстрому выздоровлению. См.: Бокова В. М., Сахарова Л. Г. Комментарии // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц / Сост., подгот. текста и коммент. В. М. Боковой и Л. Г. Сахаровой, вступ. ст. А. Ф. Белоусова. М., 2001. С. 542.

311

ам же.

312

Там же. С. 300.

313

Там же. С. 299.

314

«Добрейшая хозяйка этого радушного дома была до того чопорна и до того прюдка, что закрывала даже шею платочком от нескромного взгляда. <…> У нее однажды сделалась рана на ноге, пригласили доктора, он нашел нужным осмотреть рану, и его заставили смотреть в дырочку на простыне, которая была повешена через комнату, на больную ногу, тщательно закрытую платками, кроме того места, где была рана» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 348–349).

315

Г. Н. Кассиль утверждает: «По данным современной психологии, эмоциональная реакция на боль, хотя и определяется прирожденными нервными физиологическими механизмами, но в значительной степени зависит от условий развития и воспитания» (Кассиль Г. Н. Боль // БСЭ. М., 1970. Т. 3. С. 526).

316

Подробнее см.: Дворкин А. ГИноцид, или китайское бинтование ног // Антология гендерной теории. Сб. пер. Мн., 2000. С. 12–28.

317

См.: Shorter E. Verteufelung des Korsetts // Shorter E. Der weibliche Körper als Schicksal: Zur Sozialgeschichte der Frau. München; Zürich, 1987. S. 47–50.

318

Н. А. Дурова упоминала о том, что в 13 лет ее уже «шнуровали» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 35). Как вспоминала Е. Н. Водовозова, институтки «стягивались корсетом в рюмочку, а некоторые даже спали в корсетах, чтобы приобрести интересную бледность и тонкую талию» (Водовозова Е. Н. На заре жизни // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 311).

319

Крюденер В.-Ю. Воспоминания о детстве и юности // Баронесса Крюденер. Неизданные автобиографические тексты. М.: ОГИ, 1998. С. 100.

320

Там же.

321

С этим корреспондирует и воспоминание Екатерины II о себе, 14-летней девочке, заболевшей вскоре после приезда в Россию: «Я была без памяти, в сильном жару и с болью в боку, которая заставляла меня ужасно страдать и издавать стоны, за которые мать меня бранила, желая, чтобы я терпеливо сносила боль» (Екатерина II. Собственноручные записки императрицы Екатерины II // Сочинения Екатерины II. М.: Сов. Россия, 1990. С. 29).

322

Характерно, что уподобление «боли в родах» «женской инициации» и представление о ней как о «квинтэссенции, эталоне боли, самой главной, самой сильной боли» сохраняются и в современной русской городской культуре. Об этом см.: Белоусова Е. А. Родовая боль в антропологической перспективе // ARBOR MUNDI. Мировое древо: Международный журнал по теории и истории мировой культуры. 1998. № 6. С. 49, 56.

323

Для сравнения см.: «Главная психологическая проблема подростковой и юношеской сексуальности – преодоление разрыва чувственно-эротических и романтически-возвышенных ее аспектов. Юношеская мечта о любви и сам образ идеальной возлюбленной часто десексуализированы, выражают прежде всего потребность в эмоциональном тепле» (Кон И. С. Некоторые особенности психосексуального развития // В мире подростка. М., 1980. С. 233). Также см.: Кон И. С. Подростковая сексуальность на пороге XXI века: Социально-педагогический анализ. Дубна, 2001.

324

Губер П. К. Указ. соч. С. 171.

325

См., например: Капнист-Скалон С. В. Воспоминания // Записки и воспоминания русских женщин XVIII – первой половины XIX века. М.: Современник, 1990. С. 283; Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35; Вяземский П. А. Московское семейство старого быта // Вяземский П. А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки М.: Правда, 1988. С. 315; Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 355.

326

Например, А. Е. Лабзина в 13 лет (1771), А. П. Керн-Маркова-Виноградская в 16 (1817), Н. Н. Пушкина-Ланская в 18 (1831).

327

А. Е. Лабзина в 36 лет (1794), А. П. Керн-Маркова-Виноградская в 42 года (1842), Н. Н. Пушкина-Ланская почти в 32 (1844).

328

А. Е. Лабзина была на 8 лет старше второго мужа А. Ф. Лабзина (1766–1825), их совместная жизнь продолжалась 30 лет, на 10 лет дольше, чем с первым мужем. А. П. Керн – на 20 лет старше А. В. Маркова-Виноградского (1820–1879), вместе с которым она прожила почти 40 лет, в отличие от 9 лет с первым мужем. Н. Н. Пушкина в обоих браках была младше мужей на 13 лет, в первом состояла 6 лет, во втором – почти 20.

329

Письмо Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому от 13 (25) июля 1851 г. // Пушкина-Ланская Н. Н. В глубине души такая печаль… Письма Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 105.

330

Там же.

331

О неудачном романе Л. А. Бакуниной (1811–1838) с Н. В. Станкевичем (1813–1840), так и не завершившемся свадьбой, а вместо этого – ее болезнью и смертью, см.: Манн Ю. В. В кружке Станкевича: Историко-литературный очерк. М., 1983. С. 204–219.

332

«Она писала, что не имеет силы удалиться от него, не может перенесть мысли расстаться навек с мужем, хотя жестоко ее обидевшим, но и безмерно ею любимым! <…> Несчастная! ей суждено было обмануться во всех своих ожиданиях и испить чашу горести до дна! Батюшка переходил от одной привязанности к другой и никогда уже не возвращался к матери моей! Она томилась, увядала, сделалась больна, поехала лечиться в Пермь к славному Гралю (курсив автора. – А. Б.) и умерла на тридцать пятом году от рождения, более жертвою несчастия, нежели болезни!.. <…> и необыкновенная красота не спасла ее; отец перестал ее любить, и безвременная могила была концом любви, ненависти, страданий и несчастий» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 38–39).

333

Полюда Е. Указ. соч. С. 125–126.

334

Кабакова Г. И. Отец и повитуха в родильной обрядности Полесья // Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры. М., 2001. С. 120.

335

ГАТО. Ф. 1066. Оп. 1. Д. 48. Л. 1.

336

ГАТО. Ф. 1063. Оп. 1. Д. 32. Л. 67, 70–71.

337

См.: Кабакова Г. И. Отец и повитуха в родильной обрядности Полесья // Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры. М., 2001. С. 111.

338

Там же. С. 112.

339

Письмо А. Н. Вульф к А. С. Пушкину от начала марта 1826 г. // Гроссман Л. П. Письма женщин к Пушкину. Подольск, 1994. С. 42–43.

340

«Ах, как бы я желала соединиться с моей почтенной матерью!» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 39).

341

Полюда Е. Указ. соч. С. 105.

342

Чего стоят одни высказывания А. Е. Лабзиной, характеризующие ее представления о сексуальной сфере, не изменившиеся даже после замужества: «Пошла я посмотреть, спокоен ли мой муж, и нашла его покойно спящего на одной кровати с племянницей, обнявшись. Моя невинность и незнание так были велики, что меня это не тронуло…»; «Племянницу свою взял к себе жить. Днем все вместе, а когда расходились спать, то тесно или для других каких причин, которых я тогда не понимала, меня отправляли спать на канапе»; «Я тогда не знала другой любви…» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 31, 38–39, 67). Ср. с разительными переменами в сексуальной «просвещенности» институток начала XX века: «Вблизи меня в проходе столпилась небольшая группка моих одноклассниц. Между ними идет какой-то таинственный тихий разговор: „После свадьбы? Муж и жена? Что делают? Как это? Рождаются дети?“ <…> Аня помолчала, как бы испытывая какое-то затруднение. Потом сложила пальцы левой руки в неплотный кулачок и, убрав все пальцы правой руки, кроме среднего, быстро сунула выставленный палец в кулачок левой. „Понимаешь?“ Я поняла. <…> Я спросила Олю: „Аня говорит… Как ты думаешь, это правда?“ „Правда, Васенька, – ответила Оля. – Моя мама акушерка. У нее есть такая книга… Я прочла…“» (Морозова Т. Г. В институте благородных девиц // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 422–423).

343

Послабления допускались только в отношениях с признанным в статусе официального «жениха», которому разрешалось наносить частые визиты и даже оставаться наедине с девушкой («короткость обхождения»). Не случайно последующий отказ жениться расценивался как «безславие», «безчестие», «обезславление девушки» (ГАТО. Ф. 103. Тверская ученая архивная комиссия. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1 – 7 об.), хотя «короткость обхождения» подразумевала часто всего-навсего разговоры с глазу на глаз без постороннего присутствия. О том, что и для западноевропейских женщин разной социальной принадлежности «понятие чести имело всецело гендерное содержание», см.: Репина Л. П. История женщин и гендерные исследования: от социальной к социокультурной истории // «Новая историческая наука» и социальная история. М., 1998. С. 185. Но даже с женихом девушка не могла переписываться без домашней «перлюстрации» ее писем матерью. В. В. Кунин, например, приводит свидетельство современницы о невесте А. С. Пушкина, согласно которому «мать не позволяла дочери самой писать к нему письма». См.: Кунин В. В. Примечания // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: В 2 т. М.: Правда, 1986. Т. II. С. 621.

344

Внебрачную беременность все-таки было легче скрыть, чем добрачную, и отношение к ней было более лояльным. К тому же женщинам, переживавшим многочисленные беременности, тем не менее, вероятно, из опыта были известны какие-то «секреты» избежать этого состояния.

345

Керн А. П. Воспоминания о Пушкине, Дельвиге, Глинке // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 101.

346

Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М.: Современник, 1986. С. 503, 504.

347

Глаголева О. Е. Горькие плоды просвещения: три женских портрета XVIII века // Социальная история. Ежегодник, 2003. Женская и гендерная история. М., 2003. С. 311.

348

Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М.: Современник, 1986. С. 505.

349

Также см.: Гроссман Л. П. Указ. соч. С. 35.

350

Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести / Отв. ред. П. Я. Кочина. М.: Наука, 1974. С. 34.

351

Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 300.

352

Загряжский М. П. Указ. соч. С. 113.

353

Там же. С. 143.

354

Там же. С. 149.

355

Фонвизин Д. Указ. соч. С. 570.

356

Глаголева О. Е. Указ. соч. С. 318.

357

См., например: Ш. А. Л……ой // Eros russe: Русский эрот не для дам. 3‐е изд., испр. Oakland, 1995 (1‐е изд.: Женева, 1879). С. 63–64; Неизв. автор. Голос природы // Там же. С. 87–88.

358

Небольшой комментарий по поводу этих произведений. Учащиеся юнкерских училищ (в том числе из будущих известных поэтов М. Ю. Лермонтов) писали непристойные стихи, которые имели хождение в их среде и как бы держались в тайне от всех, представляя нечто вроде юношеского самиздата. В России не могло быть и речи об их публикации, цензура бы не пропустила такие произведения, поэтому они издавались и, кстати, переиздавались тоже, только за границей. Авторы скрывали свои имена: в первом случае фамилия и имя сокращены до одной буквы, а название стихотворения – как бы посвящение какой-то девушке/женщине (?) – дано с купюрой. Автор второго стихотворения не запечатлел даже первые буквы своих фамилии и имени, назвавшись неизвестным автором. Эта специфическая поэзия имеет компенсаторную природу. Раскрывая особенности юношеской сексуальности, И. С. Кон утверждает, что «юноша испытывает волнующие эротические переживания, к которым он психологически не подготовлен и которые он пытается „заземлить“, „снизить“ с помощью грязных разговоров и сальных анекдотов». См.: Кон И. С. Некоторые особенности психосексуального развития // В мире подростка. М., 1980. С. 234. В случае с юношами-дворянами – с помощью скабрезной поэзии о «грязном сексе», используя выражение И. С. Кона.

359

В самой юнкерской скабрезной поэзии, педалировавшей гомосексуальные отношения мужчин и нестандартные формы гетеросексуального общения, явно прочитывается идея нарочитого, юношески максималистского отрицания нормы, которая вместе с тем четко зафиксирована в сознании авторов.

360

Например, о мизогинистской направленности английской памфлетной литературы XVII века для мужчин из простонародья см.: Репина Л. П. «Новая историческая наука» и социальная история. М., 1998. С. 169–170, 192.

361

Пушкарева Н. Л. Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X – начало XIX в.). М., 1997. С. 192.

362

Там же.

363

Например, исследующая рождаемость в семьях тверских чиновников начала XIX века на основе метрических книг и формулярных списков Ю. В. Бодрова установила единственный случай добрачной связи и беременности дочери подпоручика Пелагеи Яковлевны Орловой, которая в 1806 году родила сына от губернского секретаря Ивана Петровича Петрова, не будучи замужем. См.: Бодрова Ю. В. Рождаемость в чиновничьей семье начала XIX в. (на материалах Тверской губернии) // Границы в пространстве прошлого: социальные, культурные, идейные аспекты: Сб. ст. участников Второй всеросс. науч. конф. молодых исследователей. Тверь, 15–18 апреля 2007 г. Тверь, 2007.

364

Екатерина II. Записки императрицы Екатерины II // Россия XVIII столетия в изданиях Вольной русской типографии А. И. Герцена и Н. П. Огарева. Записки императрицы Екатерины II. М.: Наука, 1990. С. 67.

365

Там же. С. 69.

366

Там же. С. 68.

367

Георгиевский А. И. Из воспоминаний А. И. Георгиевского / Предисл. Г. Г. Елизаветиной. Публикация К. В. Пигарева // Литературное наследство. Т. 97: Федор Иванович Тютчев. Кн. 2. М.: Наука, 1989. С. 110.

368

Там же.

369

Там же. С. 108.

370

Там же. С. 107.

371

Там же. С. 111.

372

Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 293.

373

Вяземский П. А. Указ. соч. С. 315.

374

Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 293.

375

Глаголева О. Е. Указ. соч. С. 311.

376

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 27.

377

«И он, видя это (отсутствие веселости и холодность. – А. Б.), несколько раз спрашивал, по воле ли я иду за него и не противен ли он мне? Мой ответ был: „Я исполняю волю моей матери“, – и убегала, чтоб не быть с ним без свидетелей» (Там же); «Когда нас свели и он меня спросил: „Не противен ли я Вам“, – я отвечала нет и убежала, а он пошел к родителям и сделался женихом» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 371).

378

Например, Степанида Степановна Яковлева (1738–1781) в 18 лет в 1756 году стала женой 14-летнего Михаила Саввича Яковлева (1742–1781). Нарядные парные портреты Яковлевых, написанные к свадьбе, на которых они выглядят вполне довольными молодыми людьми, а разница в возрасте между ними практически не заметна см.: Вишняков И. Я. (1699–1761). Портрет Степаниды Степановны Яковлевой. Около 1756. Парный последующему. Масло, холст. 90,5 × 72. ГЭ (из историко-бытового отдела ГРМ) // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 18; Он же. Портрет Михаила Саввича Яковлева. Около 1756. Парный предыдущему. Масло, холст. 90,5 × 72. ГЭ (из историко-бытового отдела ГРМ) // Там же. № 19.

379

Сосланная из‐за кори «в деревню, за семнадцать верст от Петербурга», 13-летняя девушка нашла способ побороть свойственное подросткам и овладевшее ею «чувство одиночества»: «Глубокая меланхолия, размышления над собой и над близкими мне людьми изменили мой живой, веселый и даже насмешливый ум. Я стала прилежной, серьезной, говорила мало, всегда обдуманно. Когда мои глаза выздоровели, я отдалась чтению. Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескье, Вольтер и Буало. Я начала сознавать, что одиночество не всегда бывает тягостно, и силилась приобрести все преимущества, даруемые мужеством, твердостью и душевным спокойствием» (Дашкова Е. Р. Записки // Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 5).

380

Дашкова Е. Р. Записки // Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 12.

381

Там же. С. 8.

382

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 368.

383

Там же.

384

Чтобы понять, насколько это было из ряда вон выходящим, см., например: «Хотя она (гувернантка А. П. Керн, «m-lle Бенуа», «девица 47 лет». – А. Б.) была прюдка и не любила, чтобы говорили при ней о мужчинах, однако же перевязывала и обмывала раны дяди моего больного. Так сильно в ней было человеколюбие» (Там же. С. 365). Возможно, в данном случае скрытые мотивы нестандартного поведения незамужней гувернантки лежали и несколько глубже, чем это представлялось Керн: не только в области гуманизма и альтруизма, но и в психосексуальной плоскости.

385

Бокова В. М., Сахарова Л. Г. Комментарии // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М., 2001. С. 525.

386

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 368–369.

387

Там же. С. 369–370.

388

Там же. С. 365.

389

См.: Михайлова К. В., Смирнов Г. В. Аннотации к № 98, 103 // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 98, 103.

390

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 363, 365.

391

См., например: Оливье (?). Художник первой половины XIX века. Портрет семьи Бенуа. Около 1816 // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 60; Неизвестный художник первой трети XIX века. Портрет Екатерины Ивановны Новосильцевой с детьми. 1830 (?) // Там же. № 77; Неизвестный художник второй четверти XIX века. Портрет семьи Енатских. 1839 // Там же. № 91; Сорока Г. В. 1823–1864. Портрет Лидии Николаевны Милюковой. Вторая половина 1840‐х // Там же. № 98; Он же. Портрет Елизаветы Николаевны Милюковой. Вторая половина 1840‐х // Там же. № 103; Неизвестный художник второй четверти XIX века. Портрет молодой девушки в розовом платье. 1840‐е // Там же. № 115; Неизвестный художник второй четверти XIX века. Портрет Ольги Валериановны Ченгери. Начало 1840‐х // Там же. № 122.

392

Неизвестный художник второй четверти XIX века. Жилая комната в мезонине дворянского особняка. Конец 1830 – начало 1840‐х // Там же. № 82.

393

См.: Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: Т. 1–4. М., 1981. Т. 2. С. 264; Ожегов С. И. Словарь русского языка: Ок. 57000 слов / Под ред. Н. Ю. Шведовой. 16-е изд., испр. М., 1984. С. 55.

394

См., например: Островский Г. Художник второй половины XVIII века. Портрет Елизаветы Петровны Черевиной. 1773 // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 30.

395

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 370.

396

Письмо Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому от 13/25 июля 1851 г. // Пушкина-Ланская Н. Н. В глубине души такая печаль… Письма Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 104.

397

Мужское «напутствие» взрослеющей барышне также предписывало ей стать преемницей достоинств матери: «Ты скоро принесешь в большой с собою свет, / твой ум, твою красу – твои пятнадцать лет. / похвал премножество достойных ты получишь, / но зависть никогда – от злобы не отучишь / а естьли смею я подать тебе совет, / любезной маменьки своей иди во след…» (Гр. Гр. Са…в. Авдотье Павловне Голенищевой-Кутузовой ноября дня 1809го года // ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1115. Альбом Е. Голенищевой-Кутузовой. Л. 32).

398

Письмо Е. Самариной к дочерям В. и А. Самариным от 20 августа 1825 г. // РГАДА. Ф. 1277. Самарины. Оп. 2. Д. 14. Л. 1.

399

Там же. Л. 1 – 1 об. (подчеркнуто автором).

400

См., например: Равинский Д. К. «Читающая барышня» как историко-культурный феномен // Мифология и повседневность: Гендерный подход в антропологических дисциплинах: Мат-лы науч. конф. (Санкт-Петербург, 19–21 февраля 2001 г.). СПб., 2001. С. 358–361.

401

Равинский Д. К. Писательницы о читательницах: женское чтение на страницах русской женской прозы XIX века // Женский вызов: русские писательницы XIX – начала XX века. Тверь, 2006. С. 55.

402

К этому же стремились и некоторые из самих девушек, по крайней мере во второй половине XIX века. Мария Башкирцева записала в своем дневнике за 6 мая 1873 года: «Мне тринадцать лет; если я буду терять время, что же из меня выйдет! <…> В шестнадцать, семнадцать лет придут другие мысли, а теперь-то и время учиться. Какое счастье, что я не принадлежу к тем девочкам, которые воспитываются в монастыре и, выходя оттуда, бросаются, как сумасшедшие, в круговорот удовольствий, верят всему, что им говорят модные фаты, а через два месяца уже чувствуют себя разочарованными, обманутыми во всех своих ожиданиях. Я не хочу, чтобы думали, что, окончив ученье, я только и буду делать, что танцевать и наряжаться. Нет. Окончив детское ученье, я буду серьезно заниматься музыкой, живописью, пением. У меня есть талант ко всему этому, и даже большой!» (Башкирцева М. К. Дневник Марии Башкирцевой: Фрагменты // Наше наследие. 1990. № V (17). С. 108–109).

403

Письмо Е. Самариной к дочерям В. и А. Самариным. Б/д (от декабря 1825 г.?) // РГАДА. Ф. 1277. Оп. 2. Д. 14. Л. 3 – 3 об.

404

Письмо Е. Самариной к дочерям В. и А. Самариным. Б/д (от декабря 1825 г.?) // Там же. Л. 4 об.

405

Письмо Н. Д. Хвощинской к О. А. Новиковой от 7 октября 1859 г. // «Я живу от почты до почты…»: Из переписки Надежды Дмитриевны Хвощинской. Fichtenwalde, 2001. С. 85.

406

Письмо Н. Д. Хвощинской к О. А. Новиковой от 25 сентября 1859 г. // Там же. С. 84 (подчеркнуто автором).

407

См.: Неизвестный художник второй четверти XIX века. Жилая комната в мезонине дворянского особняка. Конец 1830 – начало 1840‐х // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 82.

408

Там же.

409

Неизвестный художник второй четверти XIX века. Портрет Ольги Валериановны Ченгери. Начало 1840‐х // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 122.

410

Там же.

411

Васильев В. Беглый взгляд на эпиграмму // Русская эпиграмма. М., 1990. С. 16.

412

См., например: Альбом Е. Голенищевой-Кутузовой // ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1115. Также об этом см.: Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий: Пособ. для учителя. Л., 1980. С. 241–242; Лурье В. Ф. Современный девичий песенник-альбом // Школьный быт и фольклор: Учеб. мат-л по русскому фольклору: В 2 ч. Таллинн, 1992. Ч. 2: Девичья культура. С. 44–45.

413

Тетрадь со стихами: Пасхальная ночь в Суховарове // Там же. Д. 939.

414

Стихотворения Л. И. Суворовой // ГАТО. Ф. 1041. Суворовы – дворяне Кашинского уезда Тверской губернии. Оп. 1. Д. 66.

415

Стерлигова А. В. Указ. соч. С. 82. Об «институтских дневниках» упоминала и Е. Н. Водовозова. См.: Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 312.

416

См.: Керн А. П. Дневник для отдохновения / Пер. с фр. А. Л. Андрес // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987.

417

Письмо А. Лихаревой к В. А. Лихаревой от 19 января 1859 г. // ГАТО. Ф. 1063. Оп. 1. Д. 137. Л. 71. Также см.: «…мы благополучно доехали до Лубен. Тут я прожила до замужества, уча меньшого брата и сестер, танцуя, читая, участвуя в домашних спектаклях, подобно тому как в детстве в Бернове…» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 370).

418

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 21; Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 29.

419

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 21.

420

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 29.

421

Там же. С. 29, 32, 35.

422

Письмо М. И. Мельницкой к В. Л. Манзей от 15 мая 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 39. Л. 16.

423

Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 15 мая 1836 г. // Там же. Л. 16 об.

424

«Дома – шью, читаю, пишу…» (Письмо Н. Д. Хвощинской к О. А. Новиковой от 22 декабря 1858 г. // Я живу от почты до почты…»: Из переписки Надежды Дмитриевны Хвощинской. Fichtenwalde, 2001. С. 77).

425

«Пошли в спальню к матушке. Она имела привычку почти до обеда сидеть в постели, вязать чулок или читать псалтырь» (Загряжский М. П. Записки (1770–1811) // Лица. Биографический альманах. Т. 2. М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. С. 151); «…у меня давно кончены для Машиньки чулочки, да не с кем послать» (Письмо В. Л. Манзей к П. Л. Абаза от 14 ноября 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 89).

426

«…приезжаю домой. Нахожу сестру за работой. Сел. Возле ее лежит французская книжка» (Загряжский М. П. Записки (1770–1811) // Лица. Биографический альманах. Т. 2. М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. С. 138).

427

Письмо Н. Д. Хвощинской к О. А. Новиковой от 7 октября 1859 г. // «Я живу от почты до почты…»: Из переписки Надежды Дмитриевны Хвощинской. Fichtenwalde, 2001. С. 85.

428

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 35.

429

Там же. С. 29.

430

Там же. С. 32.

431

Там же (курсив автора).

432

Башкирцева М. К. Дневник Марии Башкирцевой: Фрагменты // Наше наследие. 1990. № V (17). С. 110.

433

Там же.

434

Сабанеева Е. А. Указ. соч. С. 362.

435

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 17; Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 29.

436

Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 21.

437

Там же.

438

Коллинз Р. Введение в неочевидную социологию (гл. V. Любовь и собственность) // Антология гендерной теории… С. 119–120.

439

Рубин Г. Обмен женщинами: заметки по политэкономии пола // Там же. С. 111.

440

Там же. С. 112.

441

РГАДА. Ф. 1280. Оп. 1. Д. 134. Л. 43 об.

442

Там же. Л. 17.

443

«Ты сказал мне: „Ну что ж, иди в монастырь / Или замуж за дурака…“». См.: Ахматова А. А. Читая «Гамлета» // Ахматова А. А. Стихотворения. Поэмы. Автобиографическая проза. М., 2004. С. 573. «…иди в монастырь / или замуж за дурака» – слова Гамлета, сказанные Офелии (Гамлет, III, сц. 1).

444

«Тут же приютилась и… монахиня Настасья Федоровна, попавшая в монахини случайно, обманом. Мать ее ехала куда-то и заехала в монастырь к знакомой игуменье. Та упросила ее оставить дочь в монастыре погостить. Когда же мать вернулась, дочь уже была пострижена» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 368).

445

О ней см.: Русское православное женское монашество XVIII–XX вв.: Репринт. воспр. изд. 1985 г. М., 1992. С. 29–32.

446

Преподобный Серафим Саровский чудотворец // Акафисты святым, коим Господь даровал благодать помогать в болезнях и житейских нуждах. СПб., 2006. С. 419–420.

447

Акафист преподобному Серафиму Саровскому чудотворцу. Икос 3 // Там же. С. 406.

448

Письмо Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому от 13/25 июля 1851 г. // Пушкина-Ланская Н. Н. В глубине души такая печаль… Письма Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 104–105.

449

Письмо иеросхимонаха Льва к неизвестному мирянину от ноября 1851 г. // Нилус С. Святыня под спудом: Тайны православного монашеского духа. СПб., 1996. С. 105.

450

Рубин Г. Указ. соч. С. 112.

451

См.: Цатурова М. К. Русское семейное право XVI–XVIII вв. М., 1991.

452

Лотман Ю. М. Сватовство. Брак. Развод // Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 113.

453

Пушкарева Н. Л. Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X – начало XIX в.). М., 1997. С. 168.

454

Там же. С. 254.

455

Там же. С. 169 (курсив автора).

456

Долгорукая Н. Указ. соч. С. 258.

457

Там же. С. 257–258.

458

Аксаков С. Т. Семейная хроника // Аксаков С. Т. Семейная хроника; Детские годы Багрова-внука. М., 1982. С. 28.

459

См.: ГАТО. Ф. 59. Оп. 1. Д. 5. Л. 18 об.; Руммель В. В., Голубцов В. В. Родословный сборник русских дворянских фамилий. СПб., 1887. Т. II. С. 283.

460

См.: ГАТО. Ф. 59. Оп. 1. Д. 5. Л. 18 об.

461

См.: Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 286.

462

См.: История родов русского дворянства: В 2 кн. М., 1991. Кн. 2. С. 170.

463

ПСЗ. 1. Т. XXII. № 16187. Грамота на права, вольности и преимущества благороднаго российскаго дворянства от 21 апреля 1785 г. Ст. 3. С. 347.

464

См.: История родов русского дворянства: В 2 кн. М., 1991. Кн. 2. С. 170.

465

См.: Носик Б. Премухино Бакуниных: Отцы и дети // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 153; Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: Биографии: В 12 т. М., 1991. Т. 1. С. 606.

466

См.: Манн Ю. В. В кружке Станкевича: Историко-литературный очерк. М., 1983. С. 232.

467

См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: Биографии: В 12 т. М., 1993. Т. 3. С. 522.

468

ПСЗ. 1. Т. XXII. № 16187. Ст. 7. С. 347.

469

Энгельгардт А. Н. Очерки институтской жизни былого времени // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 161.

470

Письмо В. П. Шереметевой к Т. Дёлеру от 26 июля 1845 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Е. С. Дёлер. Оп. 1. Д. 586. Л. 7 об. Цит. по: Снытко Н. В. Две тени Остафьевского парка // Встречи с прошлым: Сб. мат-лов Центрального государственного архива литературы и искусства СССР. М., 1990. Вып. 7. С. 24.

471

Там же.

472

Письмо Е. С. Шереметевой к Т. Дёлеру от 1846 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 558. Л. 139. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 21.

473

Письмо Т. Дёлера к Николаю I от апреля 1846 г. // Там же. Д. 3. Л. 11. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 26.

474

См.: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 20.

475

Письмо В. П. Шереметевой к великому князю Михаилу Павловичу от февраля 1846 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 3. Л. 8 – 9 об. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 24.

476

Там же. С. 25.

477

См.: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 25–26.

478

Письмо Т. Дёлера к Николаю I от апреля 1846 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 3. Л. 11. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 26.

479

Дашкова Е. Р. Записки 1743–1810 / Подгот. текста, ст. и коммент. Г. Н. Моисеевой; отв. ред. Ю. В. Стенник. Л.: Наука, 1985. С. 10.

480

Письмо В. П. Шереметевой к великому князю Михаилу Павловичу от февраля 1846 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 3. Л. 8 – 9 об. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 25.

481

ГАТО. Ф. 466. Тверское наместническое правление. Оп. 1. Д. 4232. Л. 1.

482

Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 36.

483

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову. Б/д (1818 г.?) // ГАТО. Ф. 1041. Оп. 1. Д. 61. Л. 2.

484

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову от 16 ноября 1817 г. // Там же. Д. 60. Л. 1.

485

Там же.

486

Петров С. М. Художественная проза Пушкина // Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1975. Т. 5. С. 542.

487

Пушкин А. С. Дубровский // Там же. С. 129.

488

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову от 16 ноября 1817 г. // ГАТО. Ф. 1041. Оп. 1. Д. 60. Л. 1 – 1 об.

489

Там же. Л. 1 об.

490

Там же.

491

ГАТО. Ф. 1041. Оп. 1. Д. 56. Л. 9 – 9 об., 16 – 16 об.

492

Там же. Д. 1. Л. 1.

493

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову от 16 ноября 1817 г. // Там же. Д. 60. Л. 1 об.

494

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову. Б/д (1818 г.?) // Там же. Д. 61. Л. 2 об.

495

Там же. Л. 2.

496

Там же.

497

Там же.

498

Там же. Л. 2 – 2 об.

499

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову от 16 ноября 1817 г. // Там же. Д. 60. Л. 2.

500

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову. Б/д (1818 г.?) // Там же. Д. 61. Л. 2.

501

Там же. Л. 2 об.

502

Казанова Дж. Дж. Мемуары, написанные им самим // Мемуары Казановы. М.: Сов. писатель, 1991. С. 329.

503

Там же.

504

Там же.

505

ГАТО. Ф. 1041. Оп. 1. Д. 73. Л. 2 об. – 3.

506

Письмо Е. В. Суворова к И. Е. Суворову. Б/д (1818 г.?) // Там же. Д. 61. Л. 2.

507

О нем см.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: Биографии: В 12 т. М., 1992. Т. 2. С. 81–83.

508

Письмо А. С. Пушкина к А. Х. Бенкендорфу от 16 апреля 1830 г. // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9. С. 304 (оригинал по-фр.).

509

Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 221.

510

См.: Веселовский С. Б. Род и предки А. С. Пушкина в истории. М., 1990. С. 203.

511

См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: Биографии: В 12 т. М., 1993. Т. 4. С. 238.

512

Там же. С. 239.

513

Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 220.

514

Семенко И. Примечания // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9. С. 446.

515

Письмо А. С. Пушкина к Н. О. и С. Л. Пушкиным от 6–11 апреля 1830 г. // Там же. С. 302 (оригинал по-фр.).

516

Письмо А. С. Пушкина к П. А. Плетневу от 29 сентября 1830 г. // Там же. С. 335 (курсив автора).

517

См.: Ободовская И. М., Дементьев М. А. Пушкин в Яропольце. М., 1982. С. 29.

518

Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 220.

519

Там же.

520

См.: Ободовская И. М., Дементьев М. А. Указ. соч. С. 32.

521

Там же. С. 40.

522

Письмо А. С. Пушкина к Н. И. Кривцову от 10 февраля 1831 г. // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники. В 2 т. М., 1986. Т. II. С. 485.

523

Там же.

524

Письмо А. С. Пушкина к Н. И. Гончаровой от 5 апреля 1830 г. // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9. С. 300 (оригинал по-фр.).

525

Нилус С. Великое в малом: Записки православного. Изд. Свято-Троицкой Сергиевой лавры, 1992. С. 116.

526

Е. М. Языкова (1817–1862) была сестрой поэта Н. М. Языкова и женой поэта, публициста, религиозного философа А. С. Хомякова. См.: Христианство: Энциклопедический словарь: В 3 т. М., 1995. Т. 3. С. 164; Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. 2‐е изд. Л., 1988. С. 521.

527

Нилус С. Указ. соч. С. 118.

528

Пушкин А. С. Метель // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 5. С. 61.

529

Сенковский О. И. Вся женская жизнь в нескольких часах // Сенковский О. И. Сочинения Барона Брамбеуса. М., 1989. С. 295.

530

Пушкин А. С. Евгений Онегин // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1975. Т. 4. С. 145.

531

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 372.

532

Там же С. 370.

533

Там же С. 371.

534

Сенковский О. И. Указ. соч. С. 295–296.

535

Тургенев И. С. Дворянское гнездо // Тургенев И. С. Собр. соч.: В 12 т. М., 1976. Т. 2. С. 179.

536

Пушкин В. Л. Капитан Храбров // Пушкин В. Л. Стихи. Проза. Письма. М., 1989. С. 170–171.

537

Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 286.

538

Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 25 (мая 1836 г.) // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 35.

539

Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 9 мая (1836 г.) // Там же. Л. 92 об.

540

Чернявский М. П. Генеалогия господ дворян, внесенных в родословную книгу Тверской губернии с 1787 по 1869 год, с алфавитным указателем и приложениями. Тверь, 1871. Л. 165 об.

541

Письмо П. Рыкачевой к В. Л. Манзей от 9 июля 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 60 – 60 об.; Письмо П. Рыкачевой к П. Л. и А. В. Абазам от 14 июля 1836 г. // Там же. Л. 86; Письмо Е. Романовича к В. Л. Манзей от 10 июня 1836 г. // Там же. Д. 39. л. 4 – 4 об.

542

Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 19 июля 1836 г. // Там же. Д. 45. Л. 87.

543

Письмо Н. Ознобишиной к А. В. Кафтыревой от 17 декабря. Б. г. // ГАТО. Ф. 1233. Оп. 1. Д. 2. Л. 147.

544

Письмо А. С. Пушкина к Н. О. и С. Л. Пушкиным от 6–11 апреля 1830 г. // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9. С. 302 (оригинал по-фр.).

545

Письмо М. Путятиной к В. Л. Манзей от 13 августа 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 21.

546

Письмо В. П. Шереметевой к Т. Дёлеру от 26 июля 1845 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 586. Л. 7 об. Цит. по: Снытко Н. В. Две тени Остафьевского парка // Встречи с прошлым: Сб. мат-лов Центрального государственного архива литературы и искусства СССР / Глав. архив. упр. при Совете Министров СССР; Ред. кол.: Н. Б. Волкова (отв. ред.) и др. М., 1990. Вып. 7. С. 24.

547

Там же. Л. 6 об. С. 23–24.

548

Письмо Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому от 13/25 июля 1851 г. // Пушкина-Ланская Н. Н. В глубине души такая печаль… Письма Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 105.

549

Тургенев И. С. Дворянское гнездо // Тургенев И. С. Собр. соч.: В 12 т. М., 1976. Т. 2. С. 134–135.

550

Аксаков С. Т. Указ. соч. С. 28.

551

Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 339.

552

«Он располагает жениться, сказывает, что недалеко живет вдова Храповицкая, урожденная Богдановичева, имеет… свое порядочное состояние, „поищу ее руки“» (Загряжский М. П. Записки (1770–1811) // Лица. Биографический альманах. Т. 2. М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. С. 138).

553

Там же.

554

Письмо императрицы Екатерины II к князю Потемкину. Б/д // Любовь в письмах великих влюбленных: Сб. / Сост. Д. Сажневой. Ростов-н/Д, 2000. С. 76.

555

Об этом дворянском роде см.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: Биографии: В 12 т. М., 1991. Т. 1. С. 760.

556

ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1, 3.

557

Во многих случаях это был совсем не молодой человек ввиду принятой разницы в возрасте между супругами.

558

«…Князь Григорий Николаев Вяземский стал вхож к ней (В. П. Бахметевой. – А. Б.) в дом через знакомство его с сыном ея Юрием Бахметевым по совместной его с ним службе в лейб гвардии Преображенском полку…» (ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1).

559

Также см.: «Он познакомился с нами и стал за мною ухаживать» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 370).

560

Там же. Л. 1.

561

Там же.

562

См., например: «Помню, как бабушка Анна Федоровна долго не соглашалась на брак своей дочери Натальи Ивановны с Василием Ивановичем Вельяшевым, добрейшим человеком, но игроком, получившим из‐за карт большую неприятность, и как, согласившись потом по убеждению сыновей, устроила парадный сговор…» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 345).

563

Там же.

564

Письмо В. П. Шереметевой к великому князю Михаилу Павловичу от февраля 1846 г. // РГАЛИ. Ф. 752. Оп. 1. Д. 3. Л. 8 – 9 об. Цит. по: Снытко Н. В. Указ. соч. С. 24–25.

565

«Я передал ваше письмо г-же Гончаровой», – сообщал родителям и сестре А. С. Пушкин. См.: Письмо А. С. Пушкина к Н. О. и С. Л. Пушкиным и О. С. Павлищевой от 3 мая 1830 г. // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1977. Т. 9: Письма 1815–1830 годов. Т. 9. С. 311 (оригинал по-фр.).

566

ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1.

567

См.: «От Паши (невесты. – А. Б.) получила уведомление, что участь ее уже решена, застрахованное письмо было от Р<омановича> (жениха. – А. Б.) ответ на письмо Маши (сестры невесты. – А. Б.), в котором она писала о согласии сестр<ицы> Н<адежды> Л<оггиновны> (матери невесты. – А. Б.) и Паши…» (Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 29 апреля 1836 г. // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 28).

568

«Его мать, женщина суровая и властолюбивая, противилась этому браку, со всеми последствиями отказа в материнском согласии. Разумеется, и мать невесты не могла в подобных условиях одобрить этот брак» (Вяземский П. А. Московское семейство старого быта // Вяземский П. А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки. М.: Правда, 1988. С. 318).

569

См.: История родов русского дворянства: В 2 кн. / Сост. П. Н. Петров. М., 1991. Кн. 1. С. 106.

570

ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1.

571

Дворянские роды Российской империи / Науч. ред. С. В. Думин. СПб., 1995. Т. 2: Князья. С. 202.

572

ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1.

573

Там же. Л. 1 об.

574

Там же.

575

«…она… приняла оное все в уважение и соглашаясь в обязанности таковаго внимания к Графине Разумовской она объявила предложение Князя Вяземскаго, и письмо и согласие на ея родителей его, только некоторым из коротких ея друзей и родственников…» (ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1. об).

576

Там же.

577

Там же. Л. 1 об. – 3.

578

Там же. Л. 3.

579

Там же.

580

Там же.

581

Там же.

582

Там же. Л. 3 – 3 об.

583

Там же. Л. 3 об.

584

Там же. Л. 4.

585

Там же.

586

Там же.

587

«На утрие (после сговора. – А. Б.) приезжает жених с подарками всякий день и гостит, только не ночует» (Болотов А. Т. Памятник претекших времян, или Краткие исторические записки о бывших происшествиях и о носившихся в народе слухах // Записки очевидца: Воспоминания, дневники, письма. М.: Современник, 1989. Ч. I. С. 30); «…Князь с пятницы всякой день у нас…» (Письмо М. Л. Манзей к В. Л. Манзей от 9 мая (1836 г.) // ГАТО. Ф. 1016. Оп. 1. Д. 45. Л. 92.

588

«…он пошел к родителям и сделался женихом. Его поселили в нашем доме. Меня заставляли почаще бывать у него в комнате» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 371).

589

Там же. Л. 4 об.

590

Там же.

591

Там же.

592

Там же. Л. 5.

593

Там же.

594

Там же.

595

Там же.

596

Там же.

597

Там же.

598

ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Д. 1509. Л. 5.

599

Там же. Л. 5 – 5 об.

600

Там же. Л. 5 об.

601

Там же.

602

Там же.

603

Там же.

604

Там же.

605

Там же.

606

Там же. Л. 5 об. – 6.

607

Там же. Л. 6.

608

Там же. Л. 6 об.

609

Там же.

610

Там же.

611

Там же. Л. 7.

612

См.: Афанасьев В. В. Рылеев: Жизнеописание. М., 1982. С. 237.

613

См.: Лапин В. В. Семеновская история: 16–18 октября 1820 года. Л., 1991. С. 235–236.

614

Руммель В. В., Голубцов В. В. Указ. соч. С. 473.

615

Даты жизни см.: Стафеев Г. И. Сердце полно вдохновенья: Жизнь и творчество А. К. Толстого. Тула, 1973. Вставка с фотографиями между с. 160 и 161.

616

Ямпольский И. Примечания // Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1964. Т. 4. С. 57.

617

Стафеев Г. И. Указ. соч. С. 161–162.

618

Там же. С. 54.

619

Там же. С. 70.

620

Там же. С. 54.

621

См.: Кондратьев А. А. Граф А. К. Толстой: Материалы для истории жизни и творчества. СПб., 1912. С. 31; Стафеев Г. И. Указ. соч. С. 54; Ямпольский И. Указ. соч. С. 57.

622

Более того, в научно-справочном аппарате одного из авторитетных мемуарных изданий допущена фактическая неточность даже в отношении года ее рождения, которым назван 1844‐й (см.: Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. / Редкол.: В. Вацуро, Н. Гей, Г. Елизаветина и др.; вступ. ст., сост. и коммент. К. Тюнькина; подгот. текста К. Тюнькина и М. Тюнькиной. М., 1990. Т. 2. С. 616), что не может соответствовать действительности ввиду того, что в это время она уже считалась невестой на выданье и ей, принимая во внимание данные Г. И. Стафеева, было 17 лет. Авторы некоторых биографий (см., например: Софья Андреевна Миллер-Толстая (1844–1892) // Обоймина Е. Н., Татькова О. В. Знаменитые женщины: Биогр. справочник: Учеб. CD-диск. ИД «РАВНОВЕСИЕ», оформление, изд., 2005), тиражирующие эту ошибку, не задаются даже вопросом о том, могла ли Софья Андреевна, родившись в 1844 году, познакомиться в 1851 году на бале-маскараде с графом А. К. Толстым, будучи к этому времени уже замужем.

623

Цит. по: Стафеев Г. И. Указ. соч. С. 88.

624

См.: Кондратьев А. А. Указ. соч. С. 29.

625

Письмо А. К. Толстого к Б. М. Маркевичу от 9 января 1859 г. // Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1964. С. 104.

626

См.: Письмо А. К. Толстого к И. С. Тургеневу от 30 мая 1862 г. // Там же. С. 146.

627

См.: Письмо А. К. Толстого к Я. П. Полонскому от первой половины июля 1862 г. // Там же. С. 147.

628

См.: Письмо А. К. Толстого к К. К. Павловой от 13 (25) декабря 1863 г. // Там же. С. 160.

629

См.: Письмо А. К. Толстого к Н. И. Костомарову от 7 (19) декабря 1865 г. // Там же. С. 176.

630

См.: Письмо А. К. Толстого к А. А. Фету от 12 мая 1869 г. // Там же. С. 292.

631

См.: Тархов А. Комментарии // Фет А. А. Стихотворения, поэмы, переводы. М., 1985. С. 532.

632

Там же.

633

Цит. по: Покровский В. Алексей Константинович Толстой: Его жизнь и сочинения: Сб. историко-литературных статей. М., 1908. С. 10.

634

Цит. по: Стафеев Г. И. Указ. соч. С. 87.

635

Там же.

636

Там же. С. 88.

637

Там же. С. 88–89.

638

Толстой А. К. «Средь шумного бала, случайно…» // Толстой А. К. Против течения: Поэзия, драматургия, проза / Сост., предисл. и коммент. О. Е. Майоровой. М., 2004. С. 34.

639

См.: Майорова О. Е. Комментарии // Там же. С. 589. Правда, О. Е. Майорова утверждает, что встреча состоялась в декабре 1850 или январе 1851 года, и называет С. Бахметеву по фамилии первого мужа Софьей Андреевной Миллер. Также см.: Стафеев Г. И. Указ. соч. С. 53.

640

См.: Там же. С. 160–161.

641

Толстой А. К. «Средь шумного бала, случайно…» // Толстой А. К. Против течения: Поэзия, драматургия, проза. М., 2004. С. 34.

642

Письмо А. К. Толстого к С. А. Миллер от 1851 г. // Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1964. Т. 4. С. 56.