15–17 января 2013 года в Европейском университете в Санкт-Петербурге прошла конференция «Российское общество в поисках публичного языка: вчера, сегодня, завтра».
Идея конференции сводилась к следующему (процитируем call for papers, распространенный весной 2012 года):
После революционной российской трансформации 1991 года прошло 20 лет, но в стране до сих пор не выработаны эффективные механизмы публичного обсуждения насущных проблем. Организаторы конференции исходят из того, что не последнюю роль здесь играет «синдром публичной немоты», вызванный недостаточной развитостью того, что можно назвать «публичным регистром» русского языка.
В современном русском языке хорошо разработан «официальный регистр»: языковые, стилистические и жанровые особенности официальных речей целиком унаследованы от советской эпохи, когда жесткая регламентация и высокая ритуализованность сочетались с предельной мерой ответственности за произнесенное публично, а результат «обсуждения» был известен заранее. Ничуть не хуже – а может быть, и лучше – разработан у нас и «приватный регистр»: дружеские, доверительные разговоры «на кухне» составляют отличительную черту позднесоветской и постсоветской российской культуры. Однако регистр, который обслуживал бы ситуации публичной речи перед незнакомой и не обязательно дружественной аудиторией, помогал бы доносить свою позицию до оппонентов и добиваться сближения позиций, в современном русском языке практически отсутствует.
В этих условиях роль публичного регистра в ситуациях, когда он должен бы быть востребован, играют либо официальный, либо приватный регистры. Использование официального регистра в публичных дискуссиях немедленно вызывает у участников ассоциации с «заорганизованностью», избыточной формализацией и заранее предрешенным результатом. Использование же приватного регистра, с другой стороны, ассоциируется с необязательностью получения какого-либо результата вообще и с необходимостью скорее одолеть противника в споре, чем участвовать в совместных поисках компромисса.
Дефицит навыков цивилизованного участия в общественных обсуждениях, ограниченное владение публичным регистром ощущаются как реальный барьер на пути развития гражданского общества в современной России: люди оказываются неспособны совместно и в ограниченное время прийти к консолидированному мнению, не готовы участвовать в публичных поисках взаимоприемлемых компромиссов.
Организуемая ЕУСПб конференция посвящена обсуждению очерченной выше проблемы и преследует как научную, так и общественную цель: научная цель конференции – разобраться в причинах и истоках «синдрома публичной немоты», а ее общественная цель – начать академическую дискуссию о методах лечения этой социокультурной «болезни».
Эта книга[1] строится на идеях, высказанных в некоторых из докладов на этой конференции[2]. Жанр книги хорошо описывается известным советским оксюмороном «коллективная монография»: тексты, написанные разными авторами, но объединенные общей идеей и единым планом.
Обсуждаемая в книге проблема состоит в следующем. После крушения коммунистической системы в России на месте «единомыслия» возникла какофония мыслей и мнений. Однако публичные дискуссии этого периода не принесли ожидаемых плодов, отчасти потому, что россиянам, воспитанным на «партийном новоязе» как единственной дозволенной форме публичной речи, оказалось не на чем говорить. Дело не только в том, что потенциальные ораторы не владели соответствующим регистром русского языка, но еще и в том, что те, к кому ораторы обращались, этот регистр не понимали. В советскую эпоху право гражданина на публичное слово регулировалось партийными инстанциями, «компетентными органами», официальной цензурой – и самоцензурой. «Советский народ» знал только два варианта речи: приватный («кухонный») и официальный советский; в конце 1980-х – начале 1990-х годов этого оказалось недостаточно.
Корни этого социального явления уходят как в историю Российской империи, так и в советские времена, в область взаимодействия власти и общества, официальной (имперской или советской) идеологии и групповых социальных отношений[3].
Сегодня социологи, антропологи, лингвисты остро чувствуют неспособность российского населения к консолидации различных мнений, неготовность к деятельному участию в публичных поисках взаимоприемлемых компромиссов. Это – последствия хронического и запущенного социально-культурного заболевания «эпохи развитого социализма», последствия десятилетий властвования «тоталитарного языка».
Тоталитарному языку (newspeak, langue de bois, LTI и др.) и тоталитарному дискурсу посвящены как классические работы, так и более недавние исследования [Заславский, Фабрис 1982; Karpinski 1984; Seriot 1985; Thom 1989]. Многие авторы обращались к анализу «языка большевиков» [Wierzbicka 1990; Young 1991; Epstein 1991; Купина 1995; 1999; Земская 1996; Dunn 1999; Gorham 2003; Гусейнов 2003, 2004; Poppel 2007; Чудакова 2007], однако детальный анализ по-прежнему встречается нечасто. В последнее время появилось несколько книг, анализирующих советские и постсоветские речевые практики [Gorham 2014; Koteyko 2014; Petrov, Ryazanova-Clarke 2015], однако подходы этих исследований отличаются от нашего[4].
Наш подход использует понятие публичного регистра. Мы пытаемся объяснить механизмы, препятствующие модернизации и демократическим реформам в России, через устойчивость «советского» типа аргументирования, предлагая широкий исторический и синхронный обзор проблемы, возможный только в коллективном научном труде.
Книгу открывает вводная глава 1 (Николай Вахтин. Дискурс убеждения в тоталитарном языке и постсоветские коммуникативные неудачи), в которой автор, используя понятие тоталитарного языка, обобщает теоретическую рамку книги и демонстрирует различия между русской и американской практиками публичных дебатов на примере знаменитого «кухонного спора» 1959 года между Хрущевым и Никсоном. Во второй части главы суммируются методы и приемы обучения граждан ведению публичных дебатов в англоязычных странах и обсуждается вопрос о том, возможно ли прямое заимствование этих приемов или требуется создание собственных методик.
В главе 2 (Дмитрий Калугин. «Много спирашася, не обретоша истинны», или Поэтика коммуникации власти и общества в России древней и новой) показано, что отсутствие в русском языке публичного регистра – это результат сознательной стратегии сначала имперских, затем советских, а теперь и путинских властей, целью которой являлось сделать социальный диалог невозможным. Эта стратегия глубоко укоренена в русской истории, что автор показывает на примере нескольких ее эпизодов: полемики в древнерусской литературе XI–XVI веков; знаменитой переписки Грозного с Курбским; публичных дискуссий XVIII века под патронажем Екатерины Великой; политических дискуссий XIX века, и, наконец, общественного отношения к судебным реформам 1860-х годов и введению суда присяжных.
Следующие четыре главы представляют собой очерки из разных периодов русской истории.
В главе 3 (Литература правовой популяризации и употребление языка (конец XIX – начало XX века)) Мишель Тисье продолжает с того исторического момента, на котором останавливается глава 2, и анализирует разные попытки создать популярный язык для описания юридических понятий на рубеже XIX и XX веков, в зависимости от того, как «элиты» относились к «народу», и от способности последнего воспринять юридический дискурс. Следует ли объяснять юридические понятия простыми словами, чтобы «народ» мог их понять? Или следует постепенно просвещать и обучать «народ», развивая его юридическое сознание через употребление сложных юридических терминов?
В главе 4 («Как писать в газету»: язык и власть на заре советского публичного языка) Катриона Келли описывает важный жанр в истории русского публичного языка («письма в редакцию») в контексте ранней советской культуры. Попытки заставить всех «говорить по-большевистски» (если воспользоваться известным выражением Стивена Коткина) менее характерны для двадцатых годов, чем различные попытки модернизировать язык, используя зарубежный опыт. «Письма в редакцию» призваны были привлечь советские массы к политическим дискуссиям, но поставили вопрос о языке: ведь западные «письма в редакцию» (ведущие отсчет с XVIII века) традиционно были написаны на языке образованного класса. Эта проблема так и не была решена, и «письма в редакцию» в конце концов слились в жанровом отношении с языком советского политического «мейнстрима».
В главе 5 (Между улицей и кухней: риторика с(о)ветского собрания в литературе и кино) Валерий Вьюгин показывает, что «советское собрание», в которое включаются и массовые митинги, и партсобрания, и другие формы публичных сборищ, имеет вполне конкретные дискурсивные и пространственные особенности. В главе с позиций пространственного и дискурсивного символизма власти проанализирован образ такого собрания, как он предстает в литературе и в кино начиная с двадцатых годов, через годы зрелой советской власти и до последних десятилетий ее существования.
Глава 6 (Борис Фирсов. Был ли советский официальный дискурс гегемоническим?) демонстрирует, как «новояз» вытеснял «человеческий язык» из идеологических дискуссий начиная с 1930-х годов. Массовое идеологическое оболванивание, вездесущий псевдомарксизм, преследования за малейшие отклонения от «линии партии» оказали влияние не только на массы, но и на партийных лидеров. На материале дневника Анатолия Черняева автор показывает, какими лингвистически и интеллектуально беспомощными становились Брежнев и его окружение, если им приходилось выступать «без бумажки»: хозяева официального дискурса, они утрачивали дар человеческой речи.
Следующие пять глав предлагают для рассмотрения конкретные случаи коммуникативных удач (и неудач) современной России.
Глава 7 (Борис Гладарев. Опыты преодоления «публичной немоты»: анализ общественных дискуссий в России начала XXI века). Причиной неспособности к публичной дискуссии, по мнению автора, является не только отсутствие соответствующего регистра, но и отсутствие опыта. Автор показывает это, используя результаты трех социологических исследований: «Социальная история петербургского движения за сохранение историко-культурного наследия», 2007–2009; «Environmental Activism in St. Petersburg and Helsinki: Comparing Analyses of Political Cultures», 2010; и «Городские движения в современной России: в поиске солидарных практик», 2011–2012. Данные, собранные методом включенного наблюдения, ярко демонстрируют беспомощность участников, независимо от их социального положения и добрых намерений: люди не умеют превратить полифонию мнений в разумный консенсус. В главе детально разбираются признаки и причины этой беспомощности.
В главе 8 (Александра Касаткина. Садоводческие товарищества в поисках нового смысла: анализ дискурса общих собраний в СНТ) приведены результаты исследования методом включенного наблюдения общих собраний «садоводческих товариществ»: небольших, формально самоуправляемых коллективов горожан – владельцев дачных участков. «Общее собрание» такого товарищества формально является его высшим руководящим органом. В главе показано, как отсутствие регистра публичной речи и неумение слушать другого разрушают ход собрания и делают его бессмысленным.
В главе 9 (Капитолина Федорова. «Дистанция огромного размера…»: официальный vs. публичный язык) исследуется материал протестных движений 2012 года и показывается, как существенно различаются заседания оргкомитетов антипутинского и пропутинского митингов: если второе проходит целиком в рамках «официального» регистра речи, то первое старается выработать и использовать новый, публичный регистр.
Главы 10 и 11 рассматривают основной вопрос книги на примере СМИ.
В главе 10 (Юлия Лернер, Клавдия Збенович. Нутро на публику: публичный разговор о личном в постсоветской медиакультуре (на примере передачи «Модный приговор»)) авторы показывают, каким мощным инструментом реформирования языка и создания новых языковых регистров является телевидение. В главе описывается появление нового языка, нового «терапевтического» дискурса, создаваемого телевизионными ток-шоу, прежде всего программой «Модный приговор» – публичным обсуждением моды, переопределяющим принятые границы приватного.
Глава 11 (Лара Рязанова-Кларк. Деформация речи и немота в сатирическом контрдискурсе) продолжает линию предшествующей главы, описывая язык сатирических интернет-видео периода «либерального» правления президента Медведева и показывая, как речевые деформации и немота используются в качестве орудия сатиры в клипах Олега Козырева «Рулитики».
Книгу завершает глава 12 (Олег Хархордин. Прошлое и будущее русского публичного языка). Она начинается с описания знаменитого руководства для публичных обсуждений в США – «Robert’s Rules of Order»; затем переходит к анализу попыток создания аналогичных процедур на первых заседаниях русской Думы (1905–1917), далее – к большевистским и позднесоветским дебатам и завершается обсуждением перспектив публичных дискуссий в современной России. Основной проблемой здесь является то, что отсутствие публичного регистра, неясные правила ведения дискуссий, характерные для современной России, помогают правящим элитам сохранять свое доминирующее положение в обществе.
* * *
Эта книга адресована всем, кому интересны актуальные проблемы современного российского общества, историко-культурные и социальные причины их порождения. Тема, которой посвящена наша книга, взята из реальной жизни. Российское общество, уставшее в советский период своего развития от принуждения к единодушию и раболепию, бурно отреагировало на предоставленные права и свободы несговорчивостью, конфликтами ценностей, демонстрацией разноголосицы и фатальной неспособностью едва ли не всех социальных и политических субъектов разного калибра к разумным компромиссам.
Авторы книги не ставили перед собой задачи успокоить бушующее море общественного несогласия. Их миссия – в том, чтобы указать на ресурс, который может понизить степень диссонанса жизни российского социума. Этим ресурсом является язык в той особой своей роли, когда он перестает раскалывать соотечественников на несоединимые части, помогает им ограничивать индивидуальный эгоизм и способствует консолидации социума. Язык может стать тем средством, которое позволяет людям договориться, преодолевая «синдром публичной немоты». Этот вывод построен на хорошо известном положении, что роль языка не сводится к отражению социальной реальности. Язык конструирует реальность, выступая своеобразной основой полноценного и всестороннего взаимодействия людей.
Чтобы не заканчивать предисловие на пессимистической ноте, завершим его цитатой из главы Бориса Гладарева:
Приобретение коммуникативной компетенции, освоение «манер» и правил публичного поведения – все это скорее культурные, чем политические процессы, а культура меняется медленно. Тем не менее недавние эмпирические наблюдения за дискуссиями различных инициативных групп, собраний и общественных движений позволяют различить стремление людей преодолеть привычные коммуникативные барьеры, найти нужные слова и обнаружить то общее, что делает нас обществом.
Литература
Гусейнов Г. (2003). Советские идеологемы в постсоветском дискурсе 1990-х. М.: Три квадрата.
Гусейнов Г. (2004). Д. С. П. Советские идеологемы в русском дискурсе 1990-х. М.: Три квадрата.
Заславский В., Фабрис М. (1982). Лексика неравенства: к проблеме развития русского языка в советский период // Revue des études slaves. Vol. 54. № 3. P. 387–401.
Земская Е. (1996). Клише новояза и цитация в языке постсоветского общества // Вопросы языкознания. № 3. С. 23–31.
Кронгауз М. А. (2015). Русский язык и новояз: между мифом и реальностью // Кронгауз М. А. Слово за слово: о языке и не только. М.: ИД «Дело» РАНХиГС.
Купина Н. А. (1995). Тоталитарный язык: словарь и речевые реалии. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та.
Купина Н. А. (1999). Языковое сопротивление в контексте тоталитарной культуры. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та.
Чудакова М. О. (2007). Язык распавшейся цивилизации: материалы к теме // Мариэтта Чудакова: новые работы: 2003–2006. М.: Время. С. 234–348.
Brooks J. (1973). Vekhi and the Vekhi Dispute // Survey. Vol. 19. № 1. P. 21–50.
Dunn J. A. (1999). The Transformation of Russian from a Language of the Soviet Type to a Language of the Western Type // Language and Society in Post-Communist Europe / Ed. J. Dunn. Basingstoke; New York: McMillan. P. 3–11.
Epstein M. (1991). Relativistic Patterns in Totalitarian Thinking: an Inquiry into the Language of Soviet Ideology. Kennan Institute for Advanced Russian Studies. Occasional Paper. № 243. Washington: The Woodrow Wilson International Center for Scholars [http://www.emory.edu/INTELNET/ideolanguage2.html].
Gorham M. S. (2003). Speaking in Soviet Tongues: Language Culture and the Politics of Voice in Revolutionary Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press.
Gorham M. S. (2014). After Newspeak: Language Culture and Politics in Russia from Gorbachev to Putin. Ithaca, NY: Cornell University Press.
Karpinski J. (1984). Mowa do ludu: szkice o jezyku polityki. London: Puls.
Koteyko N. (2014). Language and Politics in Post-Soviet Russia: A Corpus Assisted Approach. London: Palgrave Macmillan.
Petrov P., Ryazanova-Clarke L. (eds.) (2015). The Vernaculars of Communism: Language, Ideology and Power in the Soviet Union and Eastern Europe. Abingdon: Routledge.
Poppel L. (2007). The Rhetoric of Pravda Editorials: A Diachronic Study of a Political Genre. Acta Universitatis Stockholmiensis. Stockholm Slavic Studies 33.
Seriot P. (1985). Analyse du discours politique soviétique. Paris: Institut d’études slaves.
Thom F. (1989). Newspeak: The Language of Soviet Communism (La langue de bois). London; Lexington: The Claridge Press.
Wierzbicka A. (1990). Antitotalitarian Language in Poland: Some Mechanisms of Linguistic Self-Defence. Charlottesville: University of Virginia Press.
Young J. W. (1991). Totalitarian Language: Orwell’s Newspeak and Its Nazi and Communist Antecedents. Virginia: University of Virginia Press.
Глава 1. Дискурс убеждения в тоталитарном языке и постсоветские коммуникативные неудачи
В середине 1970-х годов я познакомился с молодым шведским аспирантом, прикомандированным, кажется, к Пушкинскому Дому и прожившим к тому времени в Ленинграде уже несколько месяцев. Он хорошо говорил по-русски, подружился за эти месяцы с половиной города, и его постоянно звали в гости – то в одну компанию, то в другую. Однажды он сказал мне фразу, которую я помню до сих пор:
– Как странно вы, русские, спорите. Вот у нас в Швеции, когда спорят, то один говорит, а другие слушают и стараются понять, что он имеет в виду. А у вас – один говорит, а другие ждут своей очереди.
Точность формулировки меня поразила. Это было мое первое – неосознанное – столкновение с явлением, названия которого я узнал лет через двадцать: анализ коммуникативного взаимодействия, конверсационный анализ, этнография речи [Hymes 1962], последовательность реплик, смена очереди [Hudson 1990: 116–121], overlap [Tannen 1982: 219] и т. д.
Данная глава посвящена именно этому: традиционным особенностям «русского спора», современным особенностям российского дискурса аргументации и последствиям этих особенностей для нашего общего будущего.
В самом начале необходимы две оговорки:
(1) То, о чем пойдет здесь речь, носит в социолингвистике название регистр. Этот термин иногда используется строго, иногда – довольно широко, в качестве синонима таких терминов, как жанр, стиль или тип текста. В общем виде регистр – это вариант языка, обусловленный ситуативно: субъекты коммуникации переключают регистры своей речи в зависимости от того, в какой ситуации (то есть где, с кем, о чем) им приходится говорить. Носители любого языка обычно владеют несколькими регистрами в пределах этого языка и способны свободно переключаться с одного на другой в зависимости от ситуации; этим регистр отличается от (социального) диалекта, так как последний привязан к социальной группе говорящих более жестко (см. подробно: [Biber 1994]).
(2) В главе пойдет речь только о том типе коммуникации, целью которого является вначале привести группу людей к общему мнению по какому-либо вопросу, а затем, возможно, побудить группу к совместным действиям. В классической риторике (и в заимствовавшей этот термин теории дискурса) такой тип коммуникации называется Argument(ation) [Connors 1981: 444], по-русски – «спор», «убеждение», «аргументирование»; его задача – побудить слушающего согласиться с тем, что говорится, приводя доказательства своей правоты и убеждая собеседника с использованием логики, фактов, иллюстраций, экспертных заключений, а также эмоций. Важно, что задача Argument – не только убедить, но и заставить поступать в соответствии с новым убеждением[5].
* * *
Можно выделить несколько параметров классификации вариантов дискурса указанного типа[6]. Эти параметры касаются как ситуации и собеседников, так и целей и формы коммуникации.
1. Знакомы ли участники коммуникации (оратор и публика) друг с другом? Точнее – релевантен ли для данной ситуации факт знакомства участников коммуникации друг с другом? Варианты тут скорее бинарные: релевантен либо нет.
2. В какой степени конечный результат обсуждения известен заранее? Здесь могут быть разные варианты, от полной неизвестности конечного результата через разделяемый в общих чертах общий его абрис и вплоть до заранее подготовленной итоговой формулировки, отступление от которой невозможно.
3. С предыдущим параметром связана степень важности достижения конечного результата в виде общего мнения по обсуждаемому вопросу (хотя бы на уровне большинства): от абсолютной необходимости добиться результата, то есть достичь компромисса, и до полной нерелевантности этого обстоятельства.
4. Мера ответственности говорящего за свои слова. Здесь снова шкала варьируется от полной безответственности, когда говорящий может противоречить сам себе, менять позицию в ходе дискуссии и т. п., и до высокой степени ответственности за каждое слово.
5. Степень ритуализованности обсуждения, наличие или отсутствие жесткого регламента. Дискуссия может иметь или не иметь председательствующего с разными полномочиями; дискуссия может подчиняться или не подчиняться требованиям определенного регламента и т. п.
По этим параметрам можно попытаться описать те варианты дискурса типа Argument, которые существовали в советское время.
1. Первый вариант: «собеседники» (оратор и публика) не знакомы друг с другом (а если и знакомы – это для ситуации нерелевантно); конечный результат (вывод) обсуждения известен заранее и важен в высокой степени (не допускается ни малейшего отступления от заранее сформулированной «резолюции»); ответственность за свои слова у каждого выступающего очень высокая (не дай Бог сказать что-то не так!); форма выступления настолько ритуализованная, что иногда даже не важно, есть ли какой-либо смысл в том, что человек говорит, важно соблюдение определенных лексических, стилистических и интонационных норм и правил; диалог происходит в соответствии с жестким регламентом.
Назовем этот вариант официальным дискурсом.
2. Второй вариант: все говорящие не просто знакомы, но хорошо знакомы друг с другом, доверяют друг другу; конечный вывод (результат) спора не просто не известен никому из говорящих, но на самом деле и не важен, а важно «поговорить» и «обсудить»; ответственности за свои слова нет (от любого утверждения можно отказаться: «я этого не говорила», «вы меня не так поняли», «не передергивайте» и т. п.); форма диалога ритуализована в очень низкой степени; никакой регламент не регулирует речевое поведение говорящих: последовательность реплик не выдерживается, число прерываний (interruptions) очень велико.
Назовем этот вариант приватным дискурсом.
Некоторые признаки одного и второго типов можно представить в таблице 1.
Официальный дискурс. Официальные публичные выступления могли быть устными или письменными.
Таблица 1. Официальный и приватный дискурс
Например, это могла быть статья в «Правде» о сандинистской революции, диктаторе Сомосе и американском империализме. Следом за этой статьей проводилось «собрание коллектива» какого-либо завода или научно-исследовательского института с обязательным докладом о положении в Никарагуа. Этот доклад целиком базировался на статье, часто – просто состоял в чтении вслух исходной статьи и содержал большое число оценочных высказываний; за ним следовали заранее подготовленные выступления членов коллектива, в которых все выступавшие соглашались со всеми оценками, и завершалось собрание единогласным голосованием зала, осуждающим американский империализм и выражающим солидарность с борьбой сандинистов за свободу.
Внешние признаки Argument налицо: целью описываемых выступлений, письменных и устных, было убедить читателей и слушателей в правоте официальной точки зрения на события; в результате все участники соглашались с аргументацией статьи или доклада, принимали приведенные в них факты и логику изложения, присоединялись к их эмоциональному настрою и готовы были совершать поступки в соответствии со своими убеждениями – как минимум голосовать поднятием рук.
Однако любому мало-мальски искушенному наблюдателю ясно, что тут что-то не так. Это – не настоящий Argument, поскольку единогласное одобрение аудитории заведомо гарантировано: оно получено задолго до публикации статьи или начала собрания, причем получено совершенно другими средствами. Сами же статья или доклад не преследуют цели убедить: их задача – имитировать убеждение и получить заранее известный результат – единогласное голосование. Если выступающий соблюдает определенные стилистические, лексические и интонационные нормы и правила, содержание статьи или устного выступления в общем несущественно.
Алексей Юрчак приводит такой пример:
Когда на комсомольских собраниях Леонид [секретарь комсомольской организации] ‹…› предлагал голосовать, они [комсомольцы] отвечали утвердительным поднятием рук. Когда он заканчивал выступление, они отвечали аплодисментами. Мы знаем также, что большинство сидящих в зале комсомольцев не воспринимало слов Леонида буквально. Их утвердительная реакция была не выражением согласия с буквальным смыслом заявления Леонида, а подтверждением того, что они понимают необходимость участвовать в чисто формальном воспроизводстве этого ритуала [Юрчак 2014: 251].
На этом эффекте построен сюжет знаменитой песни Александра Галича «О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира»: героя – записного оратора – привозят на собрание, суют ему в руку бумажку, которую он должен зачитать с трибуны, он начинает читать, и оказывается, что бумажка – не та: ему дали выступление от имени женщины:
Вот моргает мне, гляжу, председатель:
Мол, скажи свое рабочее слово!
Выхожу я
И не дробно, как дятел,
А неспешно говорю и сурово:
«Израильская, – говорю, – военщина
Известна всему свету!
Как мать, – говорю, – и как женщина
Требую их к ответу!
Который год я вдовая,
Все счастье – мимо,
Но я стоять готовая
За дело мира!
Как мать вам заявляю и как женщина!..»
Тут отвисла у меня, прямо, челюсть,
Ведь бывают же такие промашки! –
Этот сучий сын, пижон-порученец
Перепутал в суматохе бумажки!
И не знаю – продолжать или кончить,
В зале, вроде, ни смешочков, ни вою…
Первый тоже, вижу, рожи не корчит,
А кивает мне своей головою!
Ну, и дал я тут галопом – по фразам
(Слава Богу, завсегда все и то же!)
А как кончил –
Все захлопали разом,
Первый тоже – лично – сдвинул ладоши [Галич 1968].
Что говорит выступающий – не важно; важно, чтобы в тексте присутствовали привычные ключевые слова вроде «израильской военщины» или «дела мира». Все аплодируют; и если после собрания люди, проголосовав «за», остались в глубине души каждый при своем мнении, на оценку результата это не влияет. Это, другими словами, не Argument.
В уже цитированной книге Юрчак точно описывает это явление как «перформативный сдвиг»: в период позднего социализма констатирующая функция высказывания становится относительно несущественной, а на первый план выходит его перформативная функция: «создание ощущения того, что именно такое описание реальности, и никакое иное, является единственно возможным и неизменным, хотя и не обязательно верным» [Юрчак 2014: 161][7].
Приватный дискурс. Ярким примером его является всем известный «спор на кухне». Участвуют люди, хорошо знакомые друг с другом, даже близкие; между собеседниками царит доверие, все высказываются откровенно. Спор эмоционален, собеседники перебивают друг друга. Предметом спора может быть, например, то же самое положение в Никарагуа. Одни говорят, что сандинисты – бандиты, готовые перебить полстраны ради торжества абстрактных идей, другие – что никакой нормальный человек не может жить при сомосовской диктатуре и что вооруженная борьба с ней, пусть и жестокими методами, неизбежна. Одни кричат, что раз газета «Правда» за сандинистов – то они против; другие – что раз американцы за Сомосу – значит, для России лучше сандинисты. В результате такого спора собеседники, как правило, не приходили к общему мнению: каждый оставался при своем[8].
Этот тип коммуникации тоже отразился в поэзии, на этот раз – в поэме Юлия Кима «Московские кухни»:
Русский ночной разговор
– «Россия, Россия, Россия» – ну прямо шизофрения!
– «Россия, Россия, Россия» – какой-то наследственный бред!
– Отдай народу землю, отстрой ему деревню – И завтра все воскреснет на Руси!
– Никита так и начал, да бес его подначил.
– А этому, с бровями, вообще на все начхать!
– Земля землей, а ты сперва подай мне главные права –
Вот вам «что делать» и «с чего начать»!
– Отдай народу землю – и он ее пропьет!
– Как будто раньше меньше пили, что ли!
– Сначала давайте условимся, что такое «народ».
– Ну-у, это не просечь без алкоголя!
– А раньше, между прочим, меньше пили!
– Ребята! Кончайте вы этот базар!
– Зачем Столыпина убили??!!
– Всё!
– Всё!
– Всё Достоевский предсказал [Ким 1988].
В «споре на кухне» снова все признаки Argument, казалось бы, налицо: говорящие пытаются побудить слушателей согласиться со своей точкой зрения «с использованием логики, фактов, иллюстраций, экспертных заключений, а также эмоций». Неудача не должна смущать: нигде ведь не сказано, что дискурс типа Argument обязательно должен быть успешным.
Однако и в этом случае любому мало-мальски искушенному наблюдателю ясно, что это не настоящий Argument, поскольку он только внешне преследует цель убедить, а на самом деле его целью является что-то другое: возможно, сам факт откровенного разговора, возможно, – поддержание самоидентификации участников, прояснение позиций и границ между ними. Тут допустимы разные варианты ответа; важно, что недостижение единого мнения никак не влияет на оценку результата этого типа Argument: «хорошо посидели» – и достаточно.
Ни тот, ни другой вариант дискурса типа Argument не приводит к изменению позиции участников: в первом случае позиция, выраженная единогласным поднятием рук, совершенно не обязательно ведет к изменению тех мнений участников, с которыми они пришли на собрание; никто и не пытался всерьез никого убедить. Во втором случае изменение или неизменность мнений участников спора также совершенно нерелевантны, хотя и по другим причинам: и в этом варианте спора никто не стремится убедить, выработать единое мнение. Ни в первом, ни во втором случае говорящие не пытаются «побудить слушающего согласиться с тем, что говорится, приводя доказательства своей правоты и убеждая собеседника с использованием логики» – см. определение в начале главы.
Иными словами, оба варианта дискурса типа Argument не соответствуют стандартному определению Argument в теории дискурса: теория, разработанная для классификации типов дискурса (преимущественно на материале англоязычных текстов), не подходит для описания советских вариантов.
* * *
В чем отличие советских типов Argument от того, что описывает теория аргументативного дискурса? Каким материалом можно было бы воспользоваться, чтобы ответить на этот вопрос?
Лучше всего, конечно, было бы взять магнитофонную запись спора между двумя собеседниками времен «застоя» (советским и американским, например), проанализировать ее с использованием методик discourse analysis и посмотреть, чем отличается способ аргументации одного собеседника от способа аргументации второго. Проблема состоит в том, что таких материалов крайне мало: возможно, в архивах ФСБ и существуют подобные записи, но ученым они недоступны. Тем не менее одну такую запись все-таки можно продемонстрировать.
В 1959 году в Сокольниках открылась Американская выставка, на которой Америка демонстрировала свои технические достижения, в частности бытовую технику, включая цветной телевизор, холодильники и разное другое кухонное оборудование. Впервые после войны в этот период появилась надежда на потепление отношений между СССР и США, поэтому привез выставку в Москву Ричард Никсон, тогда вице-президент США. Перед началом выставки в павильон приехал Хрущев; разговор между Никсоном и Хрущевым был записан американскими телевизионщиками. Этот разговор вошел в историю под именем Kitchen Debate [Nixon – Khrushchev 1959a].
Я разберу здесь только один фрагмент (в моем переводе английской расшифровки оригинальной записи)[9].
В этом фрагменте Никсон реагирует на довольно длинную и бессвязную реплику Хрущева, в которой тот явно использует многое из того, что ему подготовили помощники:
Никсон: ‹…› Ваши замечания – в традиции, которой мы ожидали: широковещательные и спонтанные. Позже у нас будет возможность поговорить, поэтому я не стану комментировать те разнообразные вопросы, которые вы подняли, а лучше скажу, что этот цветной телевизор – одно из самых передовых технических достижений в коммуникации, которые у нас есть.
Я могу только сказать, что, если мы хотим, чтобы соревнование, в котором вы планируете нас перегнать, оказалось благотворно для наших народов и для всех народов мира, необходим свободный обмен идеями. В конце концов, вы знаете не все.
Хрущев: Пускай мы не все знаем, но и вы ничего не знаете о коммунизме, только боитесь его.
Обратим внимание на определения sweeping [огульные, широковещательные] and extemporaneous [неподготовленные, спонтанные] – именно такое впечатление производит на Никсона речь Хрущева.
Продолжим:
Н.: Наверное, есть области, где вы нас обогнали, например, в развитии ракетных двигателей для исследования космоса; а есть области, в которых мы впереди, например, цветное телевидение.
Х.: Нет, тут мы с вами тоже идем ровно. Мы опередили вас и в той области, и в другой.
Н.: Видите, вы никогда ничего не признаёте.
Х.: Я никогда не сдаюсь.
Н.: Хорошо, давайте проведем еще переговоры на эту тему. Мы все с этим согласны. Согласны? Согласны?
Х.: Ладно. [В сторону: С чем согласны?] Ладно, я согласен. Но я хочу подчеркнуть, с чем именно я согласен. Я знаю, что имею дело с очень хорошим адвокатом… Вы – адвокат капитализма, а я – адвокат коммунизма. Давайте сравним.
Н.: То, как вы давите в разговоре, показывает, что из вас получился бы отличный адвокат. В Сенате США вас обвинили бы в filibustering.
Удивительно, как быстро Никсон нашел точное слово: filibustering, согласно словарю, – «тактика умышленного затягивания хода сессии, к которой прибегают американские законодатели, чтобы оттянуть принятие неугодного им решения или вообще не допустить его. Наиболее распространенным методом является продолжительное выступление не по существу» [Dictionary n.d.].
Никсон воспринимает реплики Хрущева именно как сознательное затягивание спора, как выступление не по существу. С точки зрения Никсона, тот постоянно «промахивается», говорит не по делу, не отвечает на вопрос, уходит в сторону – с ним невозможно спорить, он не соглашается даже с очевидным. Для Хрущева же совершенно не важно и не интересно «услышать» аргументы Никсона: у него иная задача – «никогда не сдаваться». Он заранее знает окончательную истину, и он работает не на Никсона – это хорошо видно на видеозаписи, – а на публику, ждет (и получает) ее аплодисменты.
Одна сторона спора старается быть услышанной, стремится к аргументации своей позиции, к тому, чтобы достичь компромисса; вторая старается одержать верх, победить, подавить, заслужить одобрение публики.
* * *
Здесь уместно вспомнить знаменитый рассказ Василия Шукшина «Срезал». В гости к матери в деревню приезжает сын – кандидат наук с женой, тоже кандидатом наук. В избу приходят гости – местные мужики – и среди них Глеб:
…толстогубый, белобрысый мужик сорока лет, начитанный и ехидный. ‹…› И как-то так повелось, что… когда к знатному земляку в избу набивался вечером народ… тогда-то Глеб Капустин приходил и срезáл знатного гостя.
Вот отрывок из рассказа. Глеб спрашивает «кандидата»:
– Как сейчас философия определяет понятие невесомости?
– Как всегда определяла. Почему – сейчас?
– Но явление-то открыто недавно. – Глеб улыбнулся прямо в глаза кандидату. – Поэтому я и спрашиваю. Натурфилософия, допустим, определит это так, стратегическая философия – совершенно иначе…
– Да нет такой философии – стратегической! – заволновался кандидат. – Вы о чем вообще-то?
– Да, но есть диалектика природы, – спокойно, при общем внимании продолжал Глеб. – А природу определяет философия. В качестве одного из элементов природы недавно обнаружена невесомость. Поэтому я и спрашиваю: растерянности не наблюдается среди философов?
Кандидат искренне засмеялся. Но засмеялся один… И почувствовал неловкость. Позвал жену:
– Валя, иди, у нас тут… какой-то странный разговор!
Валя подошла к столу, но кандидат Константин Иванович все же чувствовал неловкость, потому что мужики смотрели на него и ждали, как он ответит на вопрос.
– Давайте установим, – серьезно заговорил кандидат, – о чем мы говорим.
– Хорошо. Второй вопрос: как вы лично относитесь к проблеме шаманизма в отдельных районах Севера?
И так далее. В итоге мужики
…расходясь от кандидатов, говорили:
– Оттянул он его!.. Дошлый, собака…
– Срезал.
– Откуда что берется!
И мужики изумленно качали головами.
– Дошлый, собака, причесал бедного Константина Иваныча… А? [Шукшин 1973].
Так и в «кухонном споре»: задача Хрущева – именно срезать собеседника, выиграть любой ценой, но никоим образом не услышать собеседника, не принять даже частички чужой правоты. Никакой диалог в таком стиле невозможен, никакой компромисс в этой ситуации выработан быть не может. Собеседники не просто пользуются разными регистрами и могут при необходимости дать перевод с одного на другой – собеседники вообще не владеют регистрами друг друга: цели диалога, правила дискуссии у них прямо противоположные.
* * *
Тут необходима одна оговорка. «Официальный вариант» упомянутой выше стилистики «кухонного спора» называется по-французски langue de bois [Seriot 1985], по-немецки LTI (Lingua Tertii Imperii) – см.: [Клемперер 1998], по-английски newspeak (термин придуман Джорджем Оруэллом [Orwell 1949]; см. также: [Thom 1989; Young 1991]) – и лежит в основе любой тоталитарной системы [Левин 1994]. Он ни в коем случае не является специфически «русской болезнью», то есть характерной модальностью именно русского (советского) языка.
Один короткий пример. В романе «Возвращение» Бернхард Шлинк описывает, как герой – немецкоязычный швейцарец – присутствует на заседании кафедры в Восточном Берлине; действие происходит в 1989 году, вскоре после падения Берлинской стены:
И тут встал и заговорил какой-то человек, которого я не знал. Сначала я слушал его с безразличием, потом с восхищением. Он говорил, но говорил ни о чем. Его речь была структурирована, фразы были хорошо построены от начала до конца и удачно связывались друг с другом, цитаты из Маркса и Ленина были вполне уместны, и все, что он вспоминал и над чем предлагал подумать, звучало так, словно имело глубокое содержание. Однако он не выдвинул ни одного тезиса, не сформулировал ни одной мысли, ни за, ни против. В своей речи он не высказал ни одного утверждения или суждения, за которое можно было бы уцепиться, из-за которого он мог бы попасть под огонь критики и которое вынудило бы его затем выступить с самокритикой. Это была та разновидность речи, которая, подчиняясь своим специфическим законам, часто выступала в неумелой, дилетантской форме, здесь же она была поднята на уровень искусства. Но искусства какого-то абсурдистского. Если оно исчезнет вместе с миром, который его породил, я по нему не заплачу. Хотя мне было грустно думать, что искусство может так вот запросто исчезнуть [Шлинк 2010: 73].
Тем, кто жил в советскую эпоху – не важно, в какой из стран советского блока, – подобные ситуации хорошо знакомы по собственному опыту.
* * *
Как я постарался показать, оба известных в СССР варианта дискурса типа Argument оказываются непригодными для реального диалога, для выработки совместной позиции, для поисков компромисса. В официальном варианте все предрешено заранее, модель коммуникации вообще не настроена на обмен мнениями; в приватном варианте участники не ставят своей целью достижение общей позиции: «хорошо поговорили» – это когда каждый остался при своем мнении.
Это и есть, на мой взгляд, то наследство, с которым в конце 1980-х годов мы в России пришли к ситуации, когда вырабатывать общие позиции, слушать аргументы собеседника, учитывать разные интересы и находить компромиссное решение вдруг оказалось жизненно необходимо.
В конце 1980-х годов перед российским обществом встали совершенно новые задачи: потребовалось обсуждать сложные политические, идеологические, экономические проблемы в незнакомой аудитории, в которой заведомо существовали разные взгляды; при этом результат обсуждения не был заранее известен, но был очень важен: ради него, собственно, такие обсуждения и проводились. Потребовалось быстро научиться регламентировать ход дискуссии, ограничивать время и стилистику выступления, вводить выступающих в рамки регламента. Потребовались председатель собрания, секретарь и протокол – все то, что в сознании людей ассоциировалось исключительно с официальным дискурсом. Потребовалось, иными словами, то, что можно назвать публичным дискурсом. Этот вариант должен был объединять ряд признаков обоих описанных выше, официального и приватного вариантов. См. таблицу 2: она построена на базе таблицы 1, релевантные для публичного дискурса конца 1980-х – начала 1990-х годов параметры выделены полужирным шрифтом, нерелевантные – курсивом.
Таблица 2. Публичный дискурс
Публичный дискурс, как можно видеть по указанным признакам, представляет собой своего рода гибрид между официальным и приватным: владеющие им должны уметь говорить перед незнакомой и не обязательно дружественной аудиторией, результат обсуждения важен и неизвестен, ответственность за результат высокая, форма требуется не столь ритуализованная, как в официальном, но и не столь свободная, как в приватном, и регламент должен быть достаточно жесткий.
Такого варианта речевого взаимодействия в репертуаре советских людей не было: его нужно было создавать заново.
* * *
Понятно, что все новое всегда создается по модели известного; однако попытки создать и использовать новый публичный дискурс тут же натолкнулись на проблему: по какому из известных «советских» дискурсов его следует моделировать – по официальному или по приватному?
Слишком большое сходство нового варианта с официальным («председатель, регламент») приводило, например, к тому, что собрание автоматически воспринималось как имеющее заранее известный, предрешенный результат и потому недостаточно «свободное» и не подходящее к новой демократической действительности. Аудитория такого собрания заранее не доверяла его организаторам и председателю, считая, что они обманывают ее, что у них «в рукаве» уже есть готовое решение, а само собрание призвано лишь имитировать «демократическое обсуждение». Как правило, из такого собрания ничего не получалось.
Слишком большое сходство нового варианта с приватным («давайте просто обсудим») сводилось к бесконечным дискуссиям и невозможности выработать совместную позицию, кончалось криками и ссорой, и участники оставались при своем мнении.
Третьего варианта не было. В массе своей люди оказались не готовы к «вызовам времени»: им очень редко удавалось найти «общий язык». Выработка регламента превращалась в мучение. Вот как описывает заседание первого демократически избранного (1989) Ленинградского городского совета один из его депутатов:
Демократия – это процедура! Сразу же после того, как был утвержден временный регламент, ряд депутатов принялся внимательнейшим образом следить за его соблюдением. Главным образом это были те депутаты, у которых вследствие их невысокого рейтинга не было шансов подняться на место сопредседателя. В результате ведущий сессию превращался в объект постоянных нападок, ибо в каждом его отступлении от регламента кто-нибудь из депутатов непременно находил злой умысел. То и дело возникали перепалки между ведущим сессию и кем-нибудь из «процедурщиков» (какое характерное слово! Курсив мой. – Н. В.). Это создавало атмосферу возбужденную и несколько агрессивную… [Винников 1998: 195].
Приведенная цитата может многое рассказать внимательному читателю о коммуникативных трудностях, атмосфере подозрительности, борьбе самолюбий и амбиций в первом за много десятилетий реально избранном органе исполнительной власти города.
Конечно, нашлись люди, от природы одаренные талантом публичного общения, которые быстро поняли, что и как следует делать. Существенно, что большая часть тех, кто сумел выработать новую (и жизненно важную) манеру общения, кроме таланта, обладали еще одним преимуществом: знакомством с тем, что можно назвать академическим дискурсом. Они обладали опытом выступления на публичных обсуждениях в исследовательских институтах или в университетах: выступлений на ученых советах, на семинарах, и главное – они обладали преподавательским опытом. Не случайно именно университетские профессора (такие, как Анатолий Собчак) и «младшие научные сотрудники» (такие, как Егор Гайдар) оказались той средой, из которой демократы конца 1980-х рекрутировали своих лидеров. Но академический вариант дискурса типа Argument, во-первых, был недоступен широкой публике, то есть той самой аудитории, к которой он должен был быть обращен; и, во-вторых, хорошо им владели буквально единицы, а основная «академическая масса» оставалась в рамках двух описанных выше вариантов – официального для одних ситуаций, приватного для других.
Я полагаю, вслед за Мэри Маколи [Маколи 2010: 260], что одной из главных причин поражения демократии в России в середине 1990-х годов было именно отсутствие публичного языка, которым хорошо владели бы лидеры демократического движения, которым умели бы пользоваться (и необходимость которого признавали бы) образованные люди в России и который был бы хотя бы отчасти понятен «широким народным массам».
* * *
Возникает естественный вопрос: если собрать вместе людей, не умеющих добиваться совместного результата речевыми средствами в публичном пространстве, и поместить их в условия, когда им необходимо договориться, принять консолидированное решение, прийти к компромиссу, сколько времени у них займет процесс выработки публичного дискурса и его правил? Как скоро они придут (и придут ли) к мысли о необходимости иметь регламент, ограничивать свою собственную речь по времени, по форме и по теме? Иными словами, возможна ли (и если да, то сколько времени занимает и как проходит) «естественная эволюция» «двухчленной» советской системы с официальным и приватным вариантами дискурса типа Argument сначала в трехчленную, состоящую из приватного, официального и публичного вариантов, и далее снова в двухчленную: приватный и публичный варианты, с отмиранием официального – или хотя бы уходом его на периферию?
Определенные основания полагать, что подобная эволюция может произойти, дают некоторые главы данной книги (см. исследования Гладарева, Федоровой, Касаткиной). Однако процесс этот идет очень трудно и медленно; необходимы сознательные и целенаправленные усилия по обучению правилам публичного дискурса, прежде всего школьников и студентов, вообще – граждан России этой науке: науке говорить и слушать, аргументировать и принимать чужие аргументы, находить компромисс и приходить к общему мнению. Для такого обучения можно, как это неоднократно было в истории России, воспользоваться чужим опытом (это быстрее, но менее основательно) или выработать что-то свое (это дольше, зато прочнее). По-видимому, этот вопрос – заимствование или развитие своего собственного – и есть главный вопрос, на который нам предстоит ответить.
* * *
В последней главе этой книги Олег Хархордин подробно разбирает те возможности, которые предоставляет российская история для самостоятельного развития публичного дискурса – в той мере, конечно, в какой вообще можно говорить о «самостоятельном развитии» чего бы то ни было. Рассмотрим здесь альтернативный вариант: заимствование.
Если попытаться заимствовать чужой опыт, то логично обратиться к опыту стран с самой долгой и самой прочной демократической традицией, то есть стран англоязычных. Материал здесь вряд ли обозрим, но имеет смысл показать несколько примеров.
Замечу, что, имея довольно большой опыт общения с людьми, родившимися и выросшими в англоязычных странах, я далек от того, чтобы идеализировать их навыки публичной речи. И там тоже, конечно, встречается нетерпимость к иному мнению, неумение слушать собеседника, и там тоже случаются собрания с заранее известным результатом. Однако в среднем ситуация в англоязычных странах все-таки совсем иная.
Обучение навыкам публичной дискуссии во многих англоязычных странах начинается уже в младших классах. Вот пример из австралийского руководства для начальной школы Джереми Фаррелла [Farrell n.d.]. Инструкции типа «Не используй случаи из жизни знакомых как аргументы в споре»; «Не отвергай бездумно аргументы другой стороны»; «Придумай для своих аргументов ясные заголовки, чтобы слушающие и соперники могли уловить логику твоего выступления» сопровождаются забавными картинками и назидательными историями.
В старших классах школы обучение продолжается: умение организовать и вести публичную дискуссию – часть курса «Американское общество» (American Civics). В отличие от традиционных советских учебников обществоведения, эта книга (в пересчете на российскую систему образования – для 10–11-х классов) дает знание не об «обществе как таковом», а о конкретном устройстве современного американского общества. Помимо прочих, в учебнике есть раздел «Гражданские навыки», а в нем – следующее практическое занятие «Работа в группах» [Hartley 2005: 373]:
Вполне возможно, что вам почти ежедневно на протяжении всей жизни придется работать совместно с группой людей. Это может быть ваша семья, ваши соученики, друзья или сотрудники. Важно, чтобы вы умели результативно работать в качестве члена этих групп.
Как работать в группах
1. Определите цель данной группы. Группы, как правило, формируются для достижения той или иной цели. Например, ваш учитель может разбить класс на группы для выполнения какого-либо задания. Чтобы избежать путаницы, важно, чтобы каждый член группы понимал цели или задачи группы.
2. Сформируйте повестку дня. Повестка дня – это упорядоченный список тем, которые необходимо обсудить на собрании группы. Полезно следить, чтобы члены группы не отвлекались от задания. Повестка должна также включать индивидуальные задания.
3. Выберите лидера группы. Повестка дня первого собрания группы может включать выборы лидера группы. Лидер может помочь удержать обсуждение в рамках задачи группы и повестки дня. Лидер группы также обеспечивает всем членам группы возможность высказать свои соображения.
4. Будьте хорошим собеседником [Be a good communicator]. Для общения в группе нужно не только говорить, но и слушать. Приведите в порядок свои мысли, прежде чем взять слово. Не перебивайте других членов группы. Когда говорят другие члены группы, внимательно слушайте, что они хотят сказать. Если что-то неясно – задайте вопрос.
5. Компромисс для принятия решения. Группы состоят из разных людей, которые обычно по-разному представляют себе, как нечто следует делать. Как группе договориться об общих действиях? Члены группы идут на компромисс, чтобы принять решение. Чтобы достичь компромисса, каждая сторона должна убедиться, что вторая сторона получает что-то взамен. Таким способом все члены группы согласятся с предложением, даже если оно никого полностью не удовлетворяет.
И в конце – вопросы для контроля понимания.
Вот несколько примеров еще из одной книги, используемой в американских школах:
До начала урока обе команды расставляют столы лицом друг к другу в передней части класса. Каждая команда должна написать свое название, свою позицию в споре и формулировку своей позиции в споре на доске позади своего стола. Обратите внимание: не допускается абсолютно никаких изменений в формулировке вашей заявленной позиции. Вы должны отстаивать именно то, что сформулировано!
Хотя команда не обязана использовать все время, отведенное на каждый элемент обсуждения, выступающие обязаны немедленно остановиться, когда отведенное время закончилось. Членам команды запрещается обращаться к аудитории или к команде оппонентов за пределами специально отведенного для этого времени. Таким образом, не допускается спонтанный обмен репликами между командами. Последовательность итоговых заключений по позициям определяется жребием. Обратите внимание: запрещается вводить новую информацию в заключительных замечаниях. Нарушение этого правила может привести к дисквалификации команды-нарушителя [Leuser 2003].
Еще одно университетское руководство по ведению дебатов, на этот раз австралийское [Greenwell et al. 2001]. В этом руководстве детально разработаны правила и методы ведения дискуссии и, главное, регламент обсуждения: кто, когда, в каком порядке, сколько времени, о чем имеет и о чем не имеет права говорить[10].
Например, учебник говорит, что после вводного доклада по проблеме полагается минимум одно выступление «за» и одно «против», и рассматривает последовательно примерные схемы выступлений первого «за» и первого «против», второго «за» и «против» и третьего «за» и «против»; важно, что каждое следующее короче предыдущего. При этом
третьи по счету выступающие не имеют права вводить в дискуссию какой-либо новый материал.
Еще пример – раздел «Возражения» [Ibid.]:
Возражение – один из самых важных компонентов обсуждения. Оно обозначает реплику, которую предлагают спорящие в ответ на аргументы оппонентов ‹…› Во-первых, тематическое возражение всегда эффективнее, чем возражение пункт за пунктом ‹…› Например, допустим, что утверждающая команда предлагает следующие аргументы в подтверждение тезиса «Физическое воспитание [в школе] должно быть предметом по выбору»:
1. Студенты имеют право выбирать другие предметы, тогда почему не физкультуру?
2. На занятиях физкультурой студенты подвергаются ненужному риску травмы.
3. Заниматься спортом студенты могут вне школы, в качестве дополнительных занятий.
4. Даже математика и естественно-научные предметы финансируются недостаточно, что уж говорить о физкультуре. Другие предметы должны иметь приоритет.
5. Не хватает квалифицированных учителей физкультуры.
Вместо того чтобы отвечать на эти аргументы по одному, лучше сгруппировать их в две темы: например, интересы студентов (аргументы 1, 2 и 3) и проблемы школы (аргументы 4 и 5).
Существуют и руководства «для взрослых», например американское практическое руководство по дебатам для законодателей [Congressional Debate n.d.].
Выступление. Обсуждение каждого законодательного акта начинается с выступления, которое представляет его палате и называется «авторство», если выступает студент или класс, его написавший, или «спонсорство», если выступает студент из другого класса (в этом случае присутствующие студенты из класса автора имеют право отклонить привилегию авторства). Вслед за таким первым выступлением по каждому законодательному акту следует двухминутный период вопросов. Время вопросов и ответов отмеряется подряд (то есть часы не останавливаются после того, как задан первый вопрос). ‹…› Ссылайтесь на конкретный аргумент, высказанный оппонентом. НИКОГДА не нападайте на личность говорящего (ошибка ad hominem). В своих замечаниях будьте добрыми, снисходительными и вежливыми, [говоря, например]: «Хотя, несомненно, намерения выступавшего были благими…» ‹…› Отвечая, скрупулезно следите за тем, чтобы отвечать точно на вопрос – не более, но и не менее. Не оставляйте вопросы без ответа. Старайтесь ответить наиболее точным образом. ‹…›
И в заключение руководство дает некоторые «полезные выражения»:
• Внести предложение… «I move that (or to)…»
• Выйти из комнаты (в туалет и т. п.)… «Motion! Personal privilege. To leave the room».
• Внести поправку… «Move to amend».
• Закрыть обсуждение текущего вопроса… «I move for the previous question».
• Задать вопрос об ошибке… «Motion! Parliamentary inquiry…»
• Поддержать предложение… «Second!»
• Внести в повестку дня… «I move to lay the question on the table».
• Снять с повестки дня… «I move to take from the table…»
Число примеров можно было бы увеличить, однако и по этим немногим примерам ясно, что в англоязычном мире образованные люди проходят целенаправленное обучение искусству публичной речи – в начальной школе, через среднюю школу, вуз и далее, если их профессия требует специальных навыков в этой области. Американцы, австралийцы, британцы не полагаются на природные таланты и способности своих граждан, специально готовят их к ситуациям, когда тем придется обсуждать сложные политические и экономические проблемы в незнакомой аудитории, убеждать, сводить к компромиссу разнообразные, часто противоположные интересы, вырабатывать совместные решения.
* * *
Ничего подобного в России нет. В советское время в школе и в университете учили отстаивать единственно верную точку зрения, «никогда не сдаваться», как Хрущев в приведенном выше примере. В постсоветское время искусству дискуссии, правилам публичной речи тоже не учат ни в школе, ни позже.
Единственное исключение – вузовский предмет «Теория и практика аргументации», однако курсы по этому предмету посвящены в основном традиционной риторике. Согласно стандарту, прослушавший такой курс «должен уметь: выявлять структурные компоненты аргументации… правила и логические ошибки в отношении аргументов доказательств… ориентироваться в различных видах аргументации; создавать логически организованные устные и письменные тексты различных жанров; предъявлять аргументированные доказательства». Он должен также «владеть: навыками эффективного использования типов и приемов аргументации в рамках технологии убеждения; навыками выступления перед аудиторией; навыками организации и ведения дискуссий в различных сферах деятельности». При этом лишь одна лекционная тема из шести включает обучение «аргументации в условиях дискуссии»; остальное – это история и теория логики и риторики (см., например: [Программа 2014]).
Следует ли заимствовать правила публичной речи из других традиций или вырабатывать собственные на базе академического дискурса – ответ на этот вопрос мне неизвестен. Один из вариантов ответа дает последняя глава книги, написанная Олегом Харходиным. Однако понятно, что двигаться в этом направлении необходимо, если Россия претендует на статус цивилизованной страны – иначе мы так и будем, как П. Керженцев в 1919 году, удивляться, что на английских митингах и заседаниях все терпеливо выслушивают выступления других, не перебивая[11].
Литература
Винников А. Я. (1998). Цена свободы. СПб.: Библиополис.
Галич А. А. (1968). О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира [http://www.bards.ru/archives/part.php?id=4071].
Ким Ю. Ч. (1988) Московские кухни [http://www.bards.ru/archives/part.php?id=19148].
Клемперер В. (1998). LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. М.: Прогресс-Традиция (сокращенный перевод немецкого издания: Klemperer V. LTI. Notizbuch eines Philologen. Berlin: Aufbau Verlag, 1947).
Левин Ю. И. (1994.) Истина в дискурсе // Семиотика и информатика. Вып. 34. C. 124–164.
Маколи М. (2010). Говорить и действовать: политический дискурс в России (1989–1992) // Разномыслие в СССР (1945–2008). СПб.: Изд-во Европейского университета. С. 260–296.
Программа (2014). Программа дисциплины «Теория и практика аргументации» / Сост. М. Б. Казанский. (Приволжский) федеральный университет. Отделение философии и религиоведения. Казань [http://kpfu.ru/pdf/portal/oop/48406.pdf].
Рис Н. (2005). Русские разговоры. Культура и речевая повседневность эпохи перестройки. М.: НЛО.
Шлинк Б. (2010). Возвращение. М.: Азбука-классика.
Шукшин В. М. (1973). Срезал (рассказ) [http://lib.ru/SHUKSHIN/srezal.txt].
Юрчак А. (2014). Это было навсегда, пока не кончилось: Последнее советское поколение. М.: НЛО.
Biber D. (1994). An Analytical Framework for Register Studies // Sociolinguistic Perspectives on Register / Douglas Biber, Edward Finegan (eds.). New York; Oxford: Oxford University Press. P. 31–56.
Farrell J. (n.d). Learning to Debate. A Guide for Primary School Students [http://munga2012.wikispaces.com/file/view/primary_debating_guide.doc].
Greenwell H. et al. (2001). Greenwell H., Driscoll R., Byrne E., Moss M. Tips for Debaters April 2001 [http://www.actdu.org.au/docs/tips_for_debaters.html].
Hartley W. H. (2005). Holt American Civics: Annotated Teacher’s Edition. New York: Holt, Rinehart and Winston.
Hudson R. A. (1990). Sociolinguistics. Cambridge: Cambridge University Press.
Hymes D. (1962). The Ethnography of Speaking // T. Gladwin, W. C. Sturtevant (eds.). Anthropology and Human Behavior. Washington, DC: Anthropology Society of Washington. Р. 13–53.
Leuser D. M. (2003). Classroom Debates. Plymouth: Plymouth State University.
Nixon – Khrushchev (1959a). The Kitchen Debate (Nixon and Khrushchev, 1959). Part I of II [http://www.youtube.com/watch?v=D7HqOrAakco].
Nixon – Khrushchev (1959b). The Kitchen Debate: An Exploration into Cold War Ideologies and Propaganda [http://www3.sympatico.ca/robsab/debate.html].
Seriot P. (1985). Analyse du discours politique sovietique. Paris: Institut d’etudes slaves.
Tannen D. (1982). Ethnic Style in Male-Female Conversation // Language and Social Identity / Ed. by John Gumperz. Cambridge: Cambridge University Press.
Thom F. (1989). Newspeak: The Language of Soviet Communism (La langue de bois). London; Lexington: The Claridge Press.
Young J. W. (1991). Totalitarian Language: Orwell’s Newspeak and Its Nazi and Communist Antecedents. University of Virginia Press.
Глава 2. «Много спирашася, не обретоша истинны», или Поэтика коммуникации власти и общества в России древней и новой[12]
В последнее время, после присоединения к России Крыма, начала антироссийских санкций и усиления имперской риторики в связи с ситуацией в Украине, произошла радикализация конфликта между различными сегментами российского общества, что не могло не вылиться в напряженные дискуссии между людьми, исповедующими диаметрально противоположные взгляды. При этом все более очевидным становится тот факт, что достижение компромисса невозможно и споры ни к чему не ведут: по сути дела, они превратились во взаимные обвинения, попытки оскорбить оппонента и заодно продемонстрировать его неблагонадежность. Все это делает актуальным не только исследование публичной коммуникации, но и анализ механизмов обсуждения политических вопросов или, иными словами, характера дискурсивных форм политического участия.
Уже общим местом стали указания на дефицит в России навыков обсуждения политических проблем, который имеет исторически обусловленный характер, – см., например, конференционный сборник [Разномыслие 2010]. Постоянно констатируемая неспособность вести диалог создает ощущение, что основной причиной этого и является отсутствие «публичного языка», неумение спорить и приходить к согласию. При этом нельзя отрицать того, что люди могут успешно взаимодействовать в остальных случаях, демонстрируя не только навыки ведения дискуссии, но и возможность признать правоту другого, если его аргументы окажутся убедительными. Почему же сплошь и рядом, как только начинается публичный спор о государственной политике, вместо конструктивного обсуждения и цивилизованной дискуссии речь оппонента дискредитируется, уподобляясь «воплям», «крику» или «вою»[13], что автоматически блокирует саму возможность диалога? И дело здесь не только в непреодолимых противоречиях между «либералами» и «консерваторами», «патриотами» и «пятой колонной». В данном случае мы сталкиваемся с определяющими моментами русской публичности, которая с самого момента своего появления в начале XVIII века, с одной стороны, является пространством общения людей, а с другой – стремится к деполитизации языка, отказываясь признать в высказывании форму политического участия. И в силу того, что «слово» и «дело» оказываются отделены друг от друга, продолжает сохранять актуальность общественный договор между властью и обществом, в соответствии с которым одни наделяются правом «действовать», а другие – «говорить».
Основной тезис этой статьи состоит в том, что в проекте «публичности», подразумевающем начиная с момента ее появления в Петровскую эпоху внедрение «европеизированных» форм взаимодействия и нового типа политического общения[14], кроется важное противоречие между изначальным, исторически и культурно обусловленным монологизмом российской власти и ее модернизационными устремлениями. Создавая сферу публичной коммуникации, то есть демонстрируя свое желание вступить в диалог, – Российское государство каждый раз предлагает такие модели, которые либо не могут быть реализованы вообще, либо могут быть реализованы не в полной мере. Воплощая свои представления о том, каким должно быть общество, как оно должно пользоваться языком и предоставленной ему свободой выражать собственное мнение, власть неспособна зайти настолько далеко, чтобы полностью утратить свои патерналистские устремления и превратиться в партнера, собеседника, одного из участников спора. И в этом случае нарушение «хрупкого равновесия» между властью и обществом есть не что иное, как такое переформатирование пространства коммуникации, в котором делигитимируется сам принцип диалогизма.
2
Одним из основных модусов существования общества и, соответственно, публичной сферы является спор, столкновение противоположных мнений [Habermas 1989][15]. Недавние социологические опросы ФОМ показали, что россияне с недоверием относятся к разного рода спорам и дискуссиям [Корсунов 2014][16]. Это имеет свои основания, поэтому здесь уместен экскурс в историю культуры и языка: он мог бы прояснить как особенности самой практики спора в русском контексте, так и специфический характер тех форм, которые она приняла в современную эпоху.
Древнерусское слово «съпоръ», а также семантически смежные понятия (например, «пьрѣние», «<сопротивоборныя> бесѣды» и т. д.) имеют два основных значения, одно из которых – «несогласие, высказывание противоположных мнений», а другое – «судебная тяжба» (состязание, ссора, распря)[17]. В целом сама ситуация спора мыслится как негативное проявление человеческой природы, и древнерусская дидактическая литература настаивала на необходимости демонстрировать смирение, обуздывать гнев, проявлять терпение, а также предписывала избегать словесной конфронтации. В «Изборнике 1076 года» можно найти рекомендации, согласно которым человеку следует «не скоро въ смѣхъ въпадати, соромяживу быти, долу очи имѣти, а не горѣ, не противу отъвѣщавати» [БЛДР 1999a: 470][18].
Как правило, споры бесполезны, не приводят ни к какому результату. В «Повести временных лет» новгородцы отказываются признать Святополка или сына его своим князем: «Святополкъ же многу имѣ прю с ними, онѣмь же не восхотившимъ, поемьше Мьстислава, поидоша Новугороду» [БЛДР 1997: 289][19]. Львовский летописный свод 80-х годов XV века сообщает о споре, возникшем при отправлении церковных обрядов, участники которого «много спирашася, не обретоша истинны» [БЛДР 1999b: 430][20]. Можно привести немало и других примеров в том же роде, но очевидно, что спор ставится в один ряд с такими практиками, как ссора, разлад, где проявляются отрицательные качества человека – гордость, заносчивость, честолюбие, которые надлежит смирять скромностью и аскезой. Такой христианизирующий взгляд, в соответствии с которым любые вербальные формы взаимодействия, за исключением внутреннего диалога с богом посредством молитвы, – это проявления человеческой слабости и привязанности к миру, препятствует развитию коммуникации и делает невозможным институционализацию спора в виде диспутов и публичных прений.
За всем этим стоит принципиальная установка на единство истины, которая дана человеку изначально и не может родиться в результате его усилий или сомнений. Рассуждая об этой особенности средневекового сознания, Д. С. Лихачев пишет:
Раз истина одна и познана, следовательно, споры не нужны. Полемика, в нашем смысле этого слова, не нужна, возможно только «разоблачение» противника как носителя злой воли. То, что мы называем полемикой, в древнерусской литературе и публицистике XI–XVI веков, а отчасти и позднее в большой мере носит именно этот характер. По существу, с точки зрения авторов XI–XVI веков, ошибочных, неправильных мыслей нет – есть только злая воля, которая и должна быть обнажена перед читателем в своей сущности. Чужое сознание, чужое убеждение, по существу, отрицалось, и к нему не было чувства уважения ‹…› Суть дела только в том, что каждая точка зрения объявляла себя единственно ортодоксальной и не признавала права на существование за другой. И это сознание отсутствия права на существование другой точки зрения опиралось не на доводы логики или на практический опыт, а исключительно на убежденность в собственной ортодоксальности [Лихачев 1987: 138–139].
Эта антитеза «знание» – «воля» (и, например, очевидная с этой точки зрения абсурдность словосочетания «воля к знанию») является механизмом, который, объединяя вещи различных порядков, блокирует возможности диалога, поскольку вводит момент относительности в любое высказывание, рассматривая его лишь как частные устремления конкретного человека. Воля подозрительна, если это человеческая воля, своеволию человека положен предел, и поэтому он вынужден прибегать к разного рода ухищрениям, чтобы утвердиться в пространстве истины[21]. Эта общая установка выражается в неприятии риторики, благодаря чему искусство спора, обсуждения – в отличие, например, от традиции Западной Европы с ее богатой богословской и университетской культурой – оказывается связано с теми враждебными началами, которые воплощаются европейским пониманием ratio. Вопрос о риторике оказывается здесь неотделим от концепции персональности, где человек мыслится как носитель автономной воли, концепции, которую можно было бы назвать индивидуалистической. Антириторический характер русской культуры уже становился предметом исследования (см. об этом, например: [Лахманн 2001; Живов 1996]), и здесь стоит коснуться лишь двух моментов: это переписка Ивана Грозного с князем Курбским и религиозные споры XVII века, связанные с церковной реформой.
3
Переписку Грозного с Курбским трудно назвать спором, если рассматривать его как обмен аргументами, призванными доказать правоту одного из участников: речь может идти скорее о демонстрации позиции в отношении главного вопроса, а именно отправления царской власти. Обвиняя Грозного в том, что он «ныне же грѣх ради наших сопротивне обрѣтеся» [Переписка 1979: 7], Курбский исходит из такого понимания власти, в соответствии с которым царь, будучи помазанником божьим и превосходя остальных людей, должен подчиняться законам, установленным богом для всех. Царь, нарушивший законы, ставший «спротивным», утрачивает харизму и вместе с тем свои исключительные права [Живов, Успенский 1996: 213–214]. Точка зрения Ивана Грозного принципиально иная: царь неподотчетен человеческому суду, его деяния «не нуждаются в оправдании, подобно действиям Бога: в отношении своих подданных царь выступает как Бог, и лишь в его отношениях с Богом проявляется его человеческая природа» [Там же: 215]. Курбский не может судить о вине царя, и само это стремление вызывает у Грозного недоумение: «Кто убо тя поставити судию или владетеля надо мною?» [Там же: 19]. Царь обладает всей полнотой власти и может распоряжаться ею по своему произволению, творя суд над неправыми[22].
В типологии эпистолярных жанров послание Курбского соответствует «посланию к недругу», включающему в себя момент ссоры и обличения. В первом древнерусском письмовнике дается общая схема таких посланий, вполне соответствующая истории отношений Грозного и Курбского[23]. Однако если непосредственное знакомство Курбского именно с этим текстом вызывает сомнения [Демин 1964], то его знание латинской эпистолографии бесспорно: текст лаконичен, имеет четкую структуру, соответствует основным требованиям разворачивания тезисов, которые амплифицируются риторическими элементами (вопросами, восклицаниями) [Калугин 1998: 135–145][24]. Послание Грозного, напротив, характеризуется принципиальным отказом от риторики. Помимо того что ответ царя превышает послание Курбского по объему почти в двадцать раз, он очевидным образом не принимает его структуры, то есть на аргументы своего оппонента отвечает в произвольном порядке или не отвечает вовсе. Так, например, в начале письма Грозный отвечает на вступительную часть письма Курбского, где содержатся лишь риторические обращения к царю, а ответ на первую часть послания прерывает лирическими воспоминаниями о своем детстве и первых годах царствования, и все это перебивается пространными цитатами из святоотеческой литературы. Многочисленные бранные выражения, которыми пользуется Грозный, выполняют схожую функцию: они радикализируют жанр «послания к недругу», вводят в него элементы, разрушающие саму ситуацию переписки и диалога. Отказ Грозного от риторических условностей понятен: он репрезентирует отказ от спора вообще, невозможность вести диалог по правилам. Его, по выражению Андрея Курбского, «широковещательное и многошумящее» послание, огромное по объему, должно продемонстрировать мощь и величие власти, которую невозможно одолеть никаким способом, в том числе и дискурсивным.
Очевидно, что за перепиской Ивана Грозного с Курбским, где политические и религиозные категории не могут быть отделены друг от друга, стоит модель спора религиозного, который, особенно в русской традиции, не имеет другого разрешения, кроме как раскаяние упорствующего в своем заблуждении или, если речь идет о язычнике, его обращение. Коммуникативное пространство структурировано здесь таким образом, что истинное знание вписано в него изначально; оно доступно лишь обращенным, превышает человека и рассматривается как дар или благодать[25]. Споры с теми, кто находится внутри этого пространства, – опасны и могут поколебать человека в вере[26]; с теми же, кто находится вне его, – невозможны, поскольку в этом случае другой – иноверец, тот, с кем не существует общего языка. В «Житии Феодосия Печерского» Нестор говорит об одном «обычае» святого, который «многашьды въ нощи въстая и отай вьсѣхъ исхожааше къ жидомъ, и тѣхъ еже о Христѣ прѣпирая, коря же и досажая тѣмъ, и яко отметьникы и безаконьникы тѣхъ нарицая, жьдаше бо еже о Христовѣ исповѣдании убиенъ бытии» [БЛДР 1997: 418][27]