Рахим Эсенов
Предрассветные призраки пустыни
Светлой памяти Ага Бердыева, отважного разведчика-коммуниста, действовавшего в годы Великой Отечественной войны в тылу фашистской Германии, посвящаю
Начало пути
У самой кромки Каракумов, на виду синеющих отрогов Копетдага, в славном городе Шехрисламе, знаменитом своими широкими площадями, сверкающими радугой на солнце мечетями, стрельчатыми минаретами и зубчатыми башнями цитаделей, обрамленных тенистыми платанами, в звонкоголосом квартале металлистов жил известный чеканщик и плавильщик серебра Мухаммед ибн-Махмуд. Прославил он род свой не только металлической домашней утварью. Центурионы Нисы, воины Мерва заказывали ему мечи из дамасской стали, легкие как пушинки, острые как жала. Копья, кольчуги и шлемы, выкованные им, славились в Иране и Китае, в Индии и Аравии…
Славно прожил и достойно умер мастер Мухаммед. Один из монгольских Хулагуидов, вероломно захвативший Шехрислам, пожелал иметь меч, отлитый руками искусного кузнеца. Посланец тирана, пошедший в мастерскую Мухаммеда, возвратился к хану с пустыми руками. Тогда грозный монгольский хан повелел привести к нему непокорного оружейника.
– Сколько весит твоя плоть? – Монгольский хан расплылся в хитрой улыбке, так что не было видно его раскосых глаз.
– Пять батманов. – Мастер не пал ниц перед владыкой.
– Эй! – повелитель хлопнул в ладоши. – Принесите мастеру пять батманов золота! Это плата за клинок…
– Я лучше лишусь рук своих, – бесстрашно бросил чужеземцу Мухаммед, – чем сделаю тебе оружие, которым ты будешь убивать моих братьев-соплеменников…
Хан приказал бросить Мухаммеда в клетку на съедение тиграм. Когда его вели к зверям, он сказал палачам:
– Звери убьют меня, но не мою любовь к моему народу…
Из рассказов аксакала Сахатдурды-ага, что живет в Мургабском оазисе Надсадно гудел зуммер, тревожно мигала красная лампочка в кабинете начальника пограничной заставы, приютившейся у самого подножия Копетдага. Дежурный, едва открыв дверь казармы, где спали свободные от наряда пограничники, выдохнул: «Тревога! В ружье!» От топота солдатских сапог заходила ходуном вся застава.
Заместитель начальника заставы, молодой розовощекий лейтенант, еще по-штатски нескладный и угловатый, недавно призванный из запаса, со вчерашнего дня оставшийся за ушедшего в отпуск начальника, вначале было чуть растерялся, но вскоре овладел собой и, выслушав доклад дежурного о готовности личного состава, отдал необходимые распоряжения.
Из гаража с ревом выкатились два зеленых газика. Служебные собаки, завидев спешащих к ним с поводками инструкторов, нетерпеливо повизгивая, заметались в своих боксах…
Вскоре в зимнюю промозглую ночь ушла усиленная тревожная группа во главе со старшиной заставы, сверхсрочником, опытным следопытом, имевшим на счету много задержаний. Чуть позже юркие машины с притушенными фарами взбирались по крутым горным проселкам.
Лейтенант немедленно связался с оперативным дежурным отряда и, чуть волнуясь, доложил о получении сигнала с границы, как организован поиск и что намечено предпринять в дальнейшем.
Нарушителем был не зверь, как это часто случается на границе, а человек. Едва он ступил на нашу землю, его вмиг засекли автоматические «часовые», замаскированные на участках заставы, а затем за ним неотступно в приборы ночного видения следили пограничники. Проник он к нам с сопредельной стороны, видно, засветло взобрался по южным кручам Лысой горы, отыскал тропу архаров и по ней собирался незамеченным спуститься на северную сторону, смыкающуюся с нашей территорией.
Вся гора, прозванная Лысой за то, что на ее пятачке росло лишь несколько чахлых арчей да сверкали под солнцем белобокие, вылизанные ветрами и дождями валуны, ясно просматриваемые днем с дозорных вышек, ночью в специальные приборы, принадлежала нам. Только южной стороной, обрывающейся в ущелье острыми, как гигантский частокол, скалами, она чуть вдавалась в территорию соседнего государства. Местные жители называли гору Плешивый Дэвдаг за ее схожесть со сказочным дэвом-великаном.
Стоило нарушителю ступить на тропу архаров, петлявшую среди хаотического нагромождения камней, он исчезал из поля зрения пограничников.
На этот раз нарушитель надолго скрылся из глаз – вероятно, пробираясь по тропе архаров, – но спустя некоторое время вновь вернулся на вершину Лысой горы. Он не стоял на месте, облазил все вокруг, долго топтался у валунов, затем снова направился на пятачок: человек тщетно искал тропу архаров, некогда спускавшуюся к ручью по северному пологому склону горы. Но он навряд ли знал, что землетрясение сильно сместило северную часть горы, похоронив под собой ручей, и там, где раньше вилась тропа, разверзлась пропасть.
Лейтенант предусмотрительно усилил охрану, выставил дополнительные наряды на всех подступах к Лысой горе. Теперь даже мышь не могла проскользнуть сквозь живой заслон пограничников.
А нарушитель, притаившийся на горе, все же мог безнаказанно вернуться туда, откуда пришел. Добраться же до него ночью по отвесным скалам, через пропасть было равносильно самоубийству да и бессмысленно: лазутчик не станет ждать, когда его схватят пограничники.
Молодой офицер, неотрывно наблюдавший за пришельцем, недоумевал: там днем сам черт ногу сломит, а этого посреди ночи туда угораздило. Лысая гора вот уже два десятка лет не видела нарушителей, на нее, кроме пограничников, никто не отваживался взбираться.
Недоумения лейтенанта рассеял телефонный звонок из Ашхабада. В трубке раздался мягкий басок начальника пограничного управления округа, служившего в молодости на этой заставе и знавшего Лысую гору как пять своих пальцев. Генерал, выслушав доклад лейтенанта, проговорил:
– Видать, ваш нарушитель когда-то хорошо знал тропу архаров. Поди, не раз ходил по ней, возможно, воспользовался советом старых лазутчиков, знакомых с этой лазейкой. В двадцатых, в начале тридцатых годов это была оживленная контрабандная тропа… И вот вспомнили о ней. Только стихия спутала карты закордонных инструкторов, тропы-то архаров после землетрясения не стало…
Генерал, расспросив, не требуется ли подкрепления или какой иной помощи, предупредил – не спускать глаз с нарушителя, не спугнуть его в оставшиеся до рассвета часы. Прощаясь, он пошутил насчет того, что утро вечера мудренее, и повесил трубку.
Предрассветные минуты тянулись долго. Время, казалось, остановилось. Лейтенант нетерпеливо поглядывал на часы. Часто звонили от отряда, округа. Пограничники перебрали десятки вариантов поимки нарушителя. Один ефрейтор, старший наряда, охранявший ближние подступы к Лысой горе, предложил зайти с юга, отрезать нарушителю с тыла пути отхода и свалиться как снег на голову.
– Придется трошки по линейке пройтысь, – говорил он жарким шепотом по телефону, мешая русские слова с украинскими. – Зато лазутчика спимаемо… Обидно же, вин, сатана, сыдыть на наший гори, будто у своий хати. Разрешите, товарищ лейтенант! А? Мы его швыдко на заставу приволокем…
Хотя предложение пограничника было заманчивым, лейтенант строго отрезал:
– Отставить, Шамрай! Продолжайте наблюдение, да смотрите не спугните его!
Безмолвны и пустынны серые скалы Копетдага. Под утро над Лысой горой поплыли клочья тумана. Небо засеяло снежинками вперемешку с холодным дождем. Мокрые скалы, наконец-то вырвавшиеся из ночного плена, казалось, стали еще выше, угрюмее.
Лейтенант с тревогой поглядывал на гору, на хмурое небо, вслушивался в дробный перестук дождя. Схватился было за телефонную трубку, чтобы позвонить в отряд, как ухо уловило долгожданный рокот мотора. Гул нарастал с быстротой снежной лавины – над заставой показался вертолет, который, вынырнув из-за облаков, гигантской стрекозой ринулся на Лысую гору.
Пограничники затаив дыхание следили за рискованными маневрами летчика. Малейшая оплошность – и вертолет мог зацепиться за скалы. Но пилот мастерски посадил машину на пятачке.
Тут же из кабины выпрыгнули три пограничника и бросились к кустам, где залег нарушитель. Он даже не пытался бежать, не сопротивлялся. Покорно вышел из-за камней, поднял слегка дрожавшие руки.
Это был смуглый человек лет пятидесяти пяти, горбоносый, с массивным подбородком и большими, сильными руками. Старый туркменский халат скрывал его крепкое, жилистое тело, а сыромятные чарыки со светлыми домоткаными обмотками – тренированные икры. При обыске у него нашли несколько трубочек терьяка – опиума и пачки советских сторублевок.
После, в штабе отряда, на вопрос офицера, почему нарушитель даже не пытался бежать, тот ответил:
– А куда? Когда тропа оборвалась в пропасть, я подумал – изменила мне память, заблудился. Решил до рассвета обождать, оглядеться… Назад не уйдешь – позади обрыв. Вечером я туда сбросил все альпинистское снаряжение… Сбросил, чтобы назад не было больше пути.
Лазутчик сносно владел русским языком, но предпочитал говорить на туркменском, хотя отдельные слова подбирал с трудом, путая их с немецкими, английскими.
– Было время, – продолжал он, – тропу архаров я отыскивал, как родную юрту в своем ауле, с завязанными глазами… Тут маху дал… Что говорить, стар стал, а старость – что путы на ногах, не разбежишься, упадешь…
В тот же день с небольшого аэродрома в горах поднялся вертолет. На его борту – два чекиста в штатском и незадачливый нарушитель, изменившийся до неузнаваемости. Он был вял и апатичен, даже не прикоснулся к обеду, предложенному в погранотряде.
Чекисты догадывались, почему так сник пришелец. Его тревожило будущее и расплата за переход границы? Нет, его мозг сверлила лишь одна неотвязная мысль: что стоит чекистам дать ему с горошинку терьяка? Того самого, что отобрали у него при задержании. Он не сводил с чекистов слезящихся глаз, помутневших и тусклых, и что-то хныкал о своей загубленной молодости, о своих болезнях, о родных горах – давно покинутом им гнездовье отцов и дедов, о горькой доле самоизгнанника, забывающегося в опиуме. Лазутчик был наркоманом.
Близился вечер. Вдали показалась строгая лента канала, голубой разлив водохранилища, очерченного желтыми барханами. Внизу замелькали сигнальные огоньки ашхабадского аэродрома. Вертолет шел на посадку.
* * *Приметное светлое здание на одной из оживленных магистралей туркменской столицы. По длинному и сумрачному коридору мимо бесконечных дверей шли двое. Впереди – старик в изодранном туркменском халате и чарыках. Следом за ним – сержант госбезопасности с пистолетом на поясе.
Ранее обритая голова конвоируемого вновь обросла. Человек этот был уже немолод, но, пожалуй, сейчас он изображал старца, смиренного и глубокого. Горбился, шаркал ногами, хотя от проникновенного взгляда не могло ускользнуть, что это еще крепкий, тренированный человек и не менее искусный притворец.
Около одной из дверей сержант скомандовал:
– Стой!
Открыл двери и старика пропустил вперед.
Войдя в кабинет, арестованный исподлобья быстрым взглядом охватил всю комнату: стол у окна, пустое кресло за ним и стул напротив. На столе ничего, кроме стопки чистых листов бумаги и авторучки.
Дойдя до середины кабинета, старик остановился, огляделся. Сержанта позади него уже не было. Некоторое время старик оставался в кабинете один. Незарешеченное окно с графином воды на подоконнике притягивало его. За окном было видно чистое небо и крыши домов с лесом телевизионных антенн. Тяжко вздохнув, старик отвернулся.
Он будто и не заметил, как в кабинете появился кто-то еще, арестованный успел его ощупать краешком острого взгляда. Высокий человек в светлом костюме вошел откуда-то из боковой двери и, чуть сутулясь, сел за стол, положил перед собой объемистую и изрядно уже потрепанную папку с бумагами.
– Садитесь, – пригласил он.
Старик съежился, словно напуганный неожиданным появлением другого, и тяжело опустился на стул. Человек за столом раскрыл папку и стал читать какой-то документ, словно забыв об арестованном.
В тишине неожиданно прозвучал глуховатый голос:
– Я стар, я болен… Я вернулся на землю своих отцов только умереть. Мне уже ничего не надо. Видит Аллах, я говорю правду. Да, я верил Джунаид-хану и ушел с ним, но это ведь было так давно. Я был молод и глуп… Я ни о чем не жалею; что было, то было… Советская власть милосердна и справедлива. Она не станет жестоко наказывать старика за ошибки молодости и за маленькое нарушение границы… Да, я ушел на чужбину, и все эти долгие годы мне несладко жилось. Задумал вернуться – вернулся… Я сам сдался пограничникам, не сопротивлялся…
Человек за столом поднял голову.
– Неужели я так изменился, Каракурт?!
На какую-то долю секунды их взгляды встретились, но старик сейчас же отвел глаза.
– Ты меня не узнал? – продолжал высокий. – Сегодня один человек, фронтовик, узнал меня на улице, он где-то мельком видел меня. А ты, Нуры, сын Курре, забыл старых знакомых, своих земляков… Нехорошо!
Старик долго молчал, потом выпрямился на своем стуле и впервые прямо и внимательно взглянул в глаза сидевшему напротив. Да, суровая жизнь, сопряженная со смертельным риском, не пощадила и его: пропахала глубокие борозды морщин на лбу, но глаза остались прежними – строгими, ясными и молодыми.
– Я… узнал тебя, ты Ашир, сын Тагана. Сразу узнал, – сказал он отвердевшим голосом. – Я часто вспоминал о тебе и часто жалел, что не убил тебя. Много раз у меня была такая возможность.
– Честно говоря, я тоже не предполагал, что увижу тебя еще когда-нибудь живым… Когда-то я пощадил тебя, Нуры. Да, да… И долго раскаивался…
– Ну вот и поговорили, – вздохнул старик и опустил голову. Он сразу сник, и плечи его затряслись в беззвучном рыдании.
Таганов поднялся с места, налил в стакан воды из графина, подал старику. Тот сделал несколько судорожных глотков, вернул стакан. Успокоился.
После долгой паузы Таганов спросил:
– Кто послал тебя?
– Мадер.
– Подполковник Вилли Мадер?
– Ну нет, он теперь не подполковник, просто Вилли Мадер… Вы это знаете, конечно… его титул.
– Жив курилка. Еще один старый знакомый… Все не может угомониться…
Казалось, совсем недавно босоногими мальчишками они играли у одинокого карагача возле аула. По весне вместе с родителями уходили в кочевье, в пустыню, манящую миражами, чтобы между самозабвенными ребячьими играми и недетскими заботами о скоте отыскать съедобные коренья тюльпанов, дикого лука-косика, собрать душистую степную траву исманаку, извечную еду бедняков.
Мальчишки росли закадычными корешами, пока в их жизнь не вмешалась грубая рука злого взрослого человека. Были дружками до того самого часа, когда они, помимо своей воли, привели к карагачу своих псов на потеху нукерам – воинам Джунаид-хана.
Шел тревожный двадцатый год… Аширу и Нуры было не больше тринадцати-четырнадцати.
С возбужденными лицами стояли они впереди взрослых. А вокруг них толпилось много народа: конные нукеры в лохматых папахах, в красных туркменских и цветастых хивинских халатах, перетянутых пулеметными лентами и винтовками, кое-кто с деревянной кобурой маузера на боку, другие без оружия; пешие дайхане в латаных серых халатах-чекменях, чабаны с крючковатыми посохами.
Гомон, гвалт – все кричали, подтравливая собак, сцепившихся в центре круга.
– Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!
– Гап, гап!.. Вахей!..
Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.
Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров – глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.
Всюду, куда хватал глаз, всадники. Это банда басмаческого предводителя Джунаид-хана остановилась в ауле на короткий отдых. Всхрапывали непоеные лошади, ревели верблюды. Суетились нетерпеливые погонщики верблюдов, разгружавшие едва державшихся на ногах верблюдов. Уздечками раздирались в кровь ноздри верблюдов, упрямившихся от боли, усталости и бестолковых окриков измотанных людей. Бедные животные, тяжело груженные награбленным добром, рискуя сломать себе ноги, нехотя подчинялись погонщикам – шумно приседали на все четыре ноги.
Заполыхали костры под черными казанами. Несколько нукеров длинными ножами ловко свежевали баранов, а рядом гурт меченых овец, дожидаясь своей печальной участи, лениво жевал свою жвачку. Одни басмачи приводили в порядок амуницию, другие от безделья развлекались, стравив аульных собак. Из пустыни, поднимая густую пыль, подходил еще отряд всадников…
Немного в стороне от шумного круга другая толпа. Десятка три мужчин и стариков, окруженные подъехавшими сюда конниками, молча слушали человека в богатом хивинском халате. Он сидел на красивом тонконогом жеребце, поскрипывая новым седлом с притороченным к нему английским винчестером, убранным серебряными украшениями. На холеном лице с печатью властности – злоба и презрение. У его стремени стоял высокий мужчина с надменными складками возле рта. Серый повседневный халат-чекмен скрывал очертания массивной, рослой фигуры, коричневый тельпек – барашковая шапка – простого дайханина сидел почти на надбровных дугах, подчеркивая животную силу мощных челюстей. В ауле этого человека звали Курре – Ишачок. Родители когда-то нарекли его другим, более ласковым именем, но оно забылось. Еще сызмальства, то ли из-за непоседливости, то ли из-за упрямства его характера, к нему так и прилипла нелестная кличка. Он не обижался – привык.
Когда всадник поворачивал к Курре голову, самоуверенность смывалась с его лица угодливой улыбкой.
– Туркмены! Может быть, Аллах ослепил меня, и потому я не вижу среди вас мужчин, кроме Курре?! Или вы не туркмены, а стадо трусливых шакалов? Большевики свершат святое дело, когда перережут вам глотки, как баранам!.. Последний раз спрашиваю: пойдете со мной?
Люди молчали, переминаясь с ноги на ногу. В тишине был слышен злобный рык дерущихся вблизи озверелых псов.
Всадник горячил коня и, наезжая на толпу, размахивал трехжильной камчой, бросая в лицо то одному, то другому:
– Ты?! А ты? И ты тоже?!
Некоторые, загипнотизированные волей его, в страхе опустив глаза, переходили, кто медленно, а кто юрко, из толпы к стоявшему рядом со всадником дайханину Курре. Тот благосклонно оглядывал каждого приблизившегося, злобно косился на тех, кого распекал человек в богатом халате.
– А ты, Таган? Или у тебя теперь другой бог, кроме Аллаха? Может, поганый крест повесил себе на шею? Что молчишь? Ты ходил со мной на Хиву, ты дрался под Ташаузом, в плавнях Амударьи… Думал, если ушел сюда, в свой аул, то скрылся от меня? Помнишь, под стенами Бедиркента красные намертво обложили нас? Их пули отправили в небесный дворец вечности многих моих отважных джигитов… Но в тот день я вырвал тебя из ада и снарядил в дальнюю дорогу… Зачем?! Скажи!.. Затем, чтобы ты созвал под мое знамя своих соплеменников, земляков! А ты что?! В навозной куче застрял… Ты сам разбойник, и предки твои тоже аламаны… И умереть ты должен на коне! Сохой в наш век добра не наживешь. Что ж молчишь? Или ты стал бабой, Таган?
Угрюмый сорокалетний дайханин, которого спрашивал всадник, выступил на шаг из толпы, но только на один шаг, и остановился как вкопанный. Широкоплечий, рослый, он стоял, словно высеченный из большого осколка скалы. Всадник невольно залюбовался Таганом, хотя знал его с давних пор. «Голодранец, а держится, как хан… Несправедлив всевышний! Оделит же безродного и красотой, и статью… Силен, как пальван-борец, ловок, как барс, умен, как мудрец. Такой, если согласится, то будет служить верой и правдой, а не захочет, хоть на кол его сажай – не сломишь».
Человек в богатом халате дал бы дорого, чтобы склонить на свою сторону Тагана: не заманишь его – не справишься с другими. Птицу ловят птицей.
– Недостойны тебя такие слова, Джунаид-хан, – в голосе Тагана дрожала обида. – Пока я ходил с тобой на Хиву, двое моих сыновей умерли с голоду…
– Разве мало добычи мы взяли в Хиве?
В глазах Тагана мелькнула горькая усмешка. Он, выдержав уничтожающий взгляд Джунаида, не сводил с него прищуренных глаз.
– Ты спрашиваешь меня о добыче? Тебе лучше знать о ней, хан-ага… Еще спроси у Курре. – И он указал рукой на свирепого мужчину. – Он, хоть и молчит, тоже знает, какая была добыча!.. А я привез из Хивы лишь в плече кусочек свинца…
– Не много, – хмыкнул Джунаид, похлопывая костяной рукоятью плети по желтым ичигам, поверх которых были натянуты новенькие остроносые азиатские калоши.
– Да, не много, – уже без усмешки подтвердил Таган, по-прежнему не сводивший с Джунаид-хана дерзкого взгляда.
– Завтра придут большевики, они заберут у тебя последнее: жену, детей, юрту, овец – все твое добро, Таган. Я знаю, что говорю. Они оставят только твой кусочек свинца…
– У бедного туркмена добро на спине, ложка за поясом. Вот мое добро, – Таган остервенело дернул свой халат, драный и засаленный. – Человек родился не на коне и не с винтовкой. С омачем [1] жизнь честней. Аллах милостив… Я никуда не пойду.
– Хай, поганец!.. – процедил сквозь зубы Джунаид-хан и, коротко взмахнув, хлестнул Тагана по лицу камчой.
След плети отпечатался иссиня-бледной полосой от правой брови до верхней губы и на глазах потемнел, вздулся, засочившись кровавыми росинками.
Нервный скакун ахалтекинской породы, каких с незапамятных времен выводят только в Ахальском оазисе, будто почуяв настроение хозяина, шарахнулся в сторону. Джунаид-хан, потрясая плеткой, закричал:
– Вы еще пожалеете, что родились на свет людьми, а не свиньями! До самой могилы будете жалеть!.. – и, круто повернув сноровистого коня, поскакал прочь. За ним сквозь толпу, расшвыривая людей лошадьми, устремилась ханская охрана.
А люди разбегались с мрачными лицами к своим юртам, пригнувшись, вобрав голову в плечи, будто ждали погони или даже выстрелов в спину.
Таган, запыхавшись, вошел в свою юрту и остановился на пороге, раздумывая, что делать дальше. Из сумрака, пронзенного узкими лучами солнца, проникавшими сквозь драную кровлю, смотрели встревоженные глаза жены, дочерей.
– Надо прятать девочек, жена, – сказал устало Таган.
Она подошла к нему.
– У тебя кровь. – Концом платка Огульгерек попыталась стереть кровь с лица мужа.
– Оставь, – он легонько отстранил ее руку. – Делай, что я сказал. Где Ашир?
Огульгерек недоуменно пожала плечами, тревожно заглянула в глаза Тагану.
– Он возился с псом Гапланом… Слышала, как гремела собачья цепь. Может, там…
Таган, не дослушав жену, вышел вон.
А там, где конные нукеры – воины Джунаид-хана развлекались дракой собак, не смолкали азартные крики. Одна собака уже лежала с перегрызенным горлом, а вторая, изрядно потрепанная, поскуливая и облизывая раны, еле волочась по земле, пыталась уползти подальше от гогочущих людей.
Теперь в середине круга дрались мальчишки. Те самые двое, Ашир и Нуры, которых нукеры хана заставили привести на бой своих собак. Они кидались один к другому, колотили друг друга кулаками, впивались ногтями в лицо, кусались… По лицам их была размазана грязь, кровь вперемешку с невысохшими слезами обиды.
– Бас!.. Вур, вур!.. – орали нукеры. – Так ему! А ну, дай еще оборвышу!..
Отцы, Таган и Курре, почти одновременно подошли к толпе, где барахтались их сыновья. Некоторое время они стояли молча, не вмешиваясь в драку. Но когда худощавый и жилистый Ашир, вывернувшись из-под навалившегося на него Нуры, оказался сверху, Курре не выдержал, выбежал на середину круга и, схватив Ашира за шиворот, отбросил его.
– Забери своего щенка, Таган, пока я не искалечил его! – крикнул Курре. Он повернулся к сыну. Увидев слезы, оставляющие светлые полоски на грязных щеках Нуры, наотмашь ударил его по лицу, да так, что тот даже покачнулся. – Я тебя научу, как надо драться…
Разочарованные таким концом, ханские нукеры расходились, галдя и похохатывая.
– Он напал на тебя сзади? – допрашивал Курре плачущего сына. – Сын Тагана иначе поступить не мог…
– Это неправда! – звонко крикнул исцарапанный, но бодрый Ашир. – Скажи, Нуры…
– Да, сзади, отец, – кивнул Нуры, пряча глаза.
– Я так и знал. Сын труса – конечно же, трус…
– Я не нападал сзади! – защищался Ашир. – Мы честно дрались… Спросите у любого нукера… Когда мой Гаплан вцепился в его паршивого пса, конники кричали: «Собака оборвыша загрызла Елбарса, теперь ты загрызи самого оборвыша!» Он первым ударил меня. Я драться не собирался…
– Пойдем, Ашир, – Таган положил руку на плечо сына. Они торопливо зашагали к своей юрте.
– Трус! Трус! Трус!.. – неслись им вслед всхлипывания Нуры.
Аул все больше и больше охватывала тревожная суета – Таган и Ашир прибавили шагу. От некоторых юрт остались одни только остовы. Кошмы, ковры, одеяла, шерстяные мешки-чувалы – весь скарб грузили на верблюдов, лошадей, ишаков. То и дело куда-то уходили небольшие отряды всадников. В отдалении грохотали глухие раскаты – не то выстрелов, не то грома. Они вносили в аул сумятицу, порождали волнение. В воздухе пахло гарью, пылью и тревогой.
Ашир еле поспевал за широким шагом отца, с беспокойным недоумением поглядывая на него снизу. Он что-то хотел спросить, но решился на это лишь у самой юрты:
– Почему ты не ответил отцу Нуры? Разве ты трус? Разве не ты однажды на соревнованиях положил его отца, Курре, на обе лопатки? Ты же лучший пальван на всю округу!.. У тебя кровь на лице. Кто посмел тебя ударить, отец?
Таган молчал. Ему было не до мальчишечьих обид: иные думы буравили голову.
– Мы тоже поедем за всадниками Джунаид-хана? – не умолкал Ашир.
– Нет.
– Почему? – разочарованно удивился Ашир. – Нукеры говорили, что, если не уйдем, большевики сожгут аул, а нас убьют…
– Я думал, ты у меня уже взрослый, Ашир, а ты задаешь так много глупых вопросов сразу… Возьми лопату и иди за мной.
Таган вошел в юрту, быстро скатал лежавшие на полу ветхие кошмы и, поплевав на шершавые ладони, с силой вонзил лопату в сухую землю рядом с очагом, где стоял закопченный таганок. Тут же стал рыть и Ашир, стараясь не отставать от отца. Но у мальчика не получалось так сноровисто, как у Тагана. Подросток остановился на секунду, чтобы перевести дыхание.
– Зачем яма, отец?
– Быстрей, быстрей! – рассердился Таган и, повернувшись к жене и дочерям, крикнул: – А вы что стоите? Выгребайте землю руками!
Обе дочери и жена бросились помогать мужчинам. Вскоре рядом с глубокой ямой выросла большая куча земли. Ашир, не выпуская лопату из рук, устало присел на корточки. Таган, сбросив на дно ямы подушки, приказал дочерям:
– Джемал, Бостан, будете сидеть здесь не дыша, что бы ни случилось, пока я или Ашир не отбросим кошму. Принеси им сюда кувшин воды, жена…
Девочки одна за другой спустились в яму. Мать подала им туда кувшин. Таган положил поперек ямы обе лопаты, несколько веток кустистого гребенщика и накрыл сверху кошмой, оставив лишь небольшое отверстие для дыхания. Поверх кошмы отец и сын набросали тонкий слой земли.
В своей новой юрте, устланной иомудскими и текинскими коврами, сотканными лучшими мастерицами этих крупных туркменских племен, обедал Джунаид-хан. Справа от него сидел человек с бледным узким лицом европейца. Он был в белом тельпеке, красном халате, надетом поверх суконного френча с большими накладными карманами. Его тонкий нос, уловив кислый запах овчинных тулупов, сваленных почти у самого порога, и терпкого пота, брезгливо морщился. Слева на ковре восседал во всем белом, высокой чалме, просторном халате и узких штанах ишан – глава мусульманской общины племени. Вокруг большой скатерти, уставленной дымящимися блюдами, было еще человек десять. Среди них несколько офицеров в потрепанных мундирах бывшего Текинского Его Императорского Величества полка. Здесь же на одном из самых последних мест сидел стиснутый такими же, как он, прихлебателями, дайханин Курре. Теперь его продолговатую голову венчала белая папаха, на серый рабочий чекмен он напялил еще красный, шуршащий шелком халат – атрибут знатности и аристократизма.
Ханская юрта из белого войлока, с большой массивной дверью, окованной медью, была непомерно велика. Полукругом, привалившись к стене, стояли объемистые кожаные мешки-саначи, по всему видно, набитые не мукой. На них громоздились ковровые хорджуны-сумы, крепко зашнурованные черными волосяными веревками. Рядом стояло два тяжелых ящика, сколоченных из толстых досок.
Перед сидящими высились горками нетронутые лепешки чапады, слоеные поджаренные в сахаре куличи-гатлама, вкусные раскатанные и поджаренные куски теста – чельпеки, связки сушеной дыни, в деревянных чашках отливал синевой верблюжий чал – хмельной напиток из сквашенного молока.
Джунаид-хану поднесли блюдо с разваренной бараньей головой. Двумя руками со словом «Бисмилла!» («О, во имя Аллаха!») он с хрустом разломил череп и, выковыряв пальцем распаренный студенистый глаз, бросил это на тарелку человеку, сидящему справа.
Один из офицеров, склонившись к европейцу, шепнул по-русски:
– Это знак особого уважения…
– Гот дем!.. – тихо выругался европеец и холодно ответил текинцу: – Знаю без вас.
Он густо посыпал солью бараний глаз, откуда-то из-под халата достал объемистую флягу, обтянутую серым сукном, и, чтобы подавить в себе отвращение к еде, отхлебнул добрый глоток, затем с деланной почтительностью протянул флягу с водкой Джунаид-хану.
В это время в юрту вошел охранник, стоявший на часах у дверей.
– Хан-ага, тебя хочет видеть старейшина рода Аннамурат.
Джунаид-хан молча кивнул, принимая у англичанина флягу. Обтерев горлышко лоснящейся от бараньего жира рукой, он отхлебнул глоток, передал флягу дальше по кругу; духовник – ишан – отстранил ее рукой и снова принялся за еду. Никто не обратил внимания на старика, вошедшего в юрту и остановившегося в ожидании приглашения. Позади него возвышалась рослая фигура ханского сотника – юзбаша.
– Салам алейкум! – поздоровался старик.
Ему не ответили, даже не подняли голов. Слышалось лишь чавканье и сопение.
Джунаид-хан отбросил обглоданную кость, которая откатилась к ногам старика, стоявшего у входа, облизал пальцы, обтер их о край скатерти и, смачно рыгнув, поднял на Аннамурата тяжелый взгляд.
Этот тщедушный, но умный старик был известен знатностью своего рода, он мутил воду во всей округе. По его приказу жители аула до приезда басмачей угнали в горы овец, лучших коней, спрятали от банды хана хлеб. Джунаиду было все известно: верный Курре лез из кожи вон, чтобы вызнать настроение дайхан. Когда-то Аннамурат помогал ханским всадникам всем, чем мог: хлебом, кровом, людьми. Те времена прошли… Раньше старейшина рода не рискнул бы прийти к Джунаид-хану с пустыми руками, а сейчас он даже не согнул спины в поклоне, едва кивнул головой.
– Ты с чем пришел ко мне, Аннамурат?
Оскорбленный таким приемом и унижением старик едва держался на ногах. С трудом пересилив себя, он ответил:
– Да, я хочу сказать тебе: ты не должен разорять наш аул, притеснять его людей. Если Аллах узнает про добро в ваших сердцах, он дарует вам лучшее, чем то, что взято у вас, и простит вас; Аллах прощающ и милосерден…
– Это из Корана? Эй, досточтимый ишан-ага Ханоу, ответь что-нибудь ученому Аннамурату!..
Но у духовника Ханоу рот был забит бараниной, и он пробубнил что-то неразборчивое.
– Довольно… Я сам отвечу. – Джунаид-хан махнул рукой в сторону занятого едой ишана. – Твои люди, Аннамурат, слушают не меня, а большевистских лазутчиков, которые обещают им рай на земле…
– Мы хотим только мира, Джунаид-хан. Твоя война – нам слезы, голод и смерть. Смерть… Раньше ты воевал с русскими и узбеками, а теперь убиваешь таких же туркмен, как мы… Кровавый след в Каракумах оставляют твои отряды…
– Вон как ты запел! – Коротко сверкнул вороненый маузер под халатом. Но рука англичанина тут же накрыла его.
– Не торопитесь, хан-ага!.. Ковры запачкаете, – прошептал он на ухо Джунаиду.
– Вода мутится в верховье реки, – Джунаид успокаивался, но сесть Аннамурату не предложил. Старик в изнеможении опустился на корточки. – Вижу, от тебя вся смута в ауле… Ответь, что ты проповедовал, когда в ауле кричал-смердил: «Чем жить под сенью болотного луня, лучше быть в когтях беркута»?
– Это не мои слова, а Махтумкули…
– Кого-кого?!
– Великого Махтумкули Фраги…
– Не скоморошничай! – Джунаид снова взвился. – Кого ты имел в виду, когда выхвалялся своей ученостью?
– Если это ласкает твой слух, объясню, – Аннамурат поднялся. У старика почти не было ресниц, поэтому глаза его казались немигающими, они впивались в собеседника, а меткие слова подливали масла в огонь, выводили обычно спокойного, уравновешенного Джунаид-хана из себя. – Беркут – это русский царь, которого спихнули сами же русские, большевики, а болотный лунь – иранский шах, бухарский эмир, хивинский хан, вся узбекская и туркменская знать… Все они хищники, как сказано в священной книге мусульман…
– Хватит! – гаркнул Джунаид-хан, словно ошпаренный, и поднялся. Глаза его налились кровью, у висков вздулись вены. – Коли ты знаешь Коран, слушай: «Огонь ваше место для вечного пребывания в нем, если только Аллах не пожелает другого!» А он не пожелает, я знаю, я сам позабочусь об этом. «И всякий раз, как изжарится ваша кожа, мы заменим ее другой кожей!..» Вот что написано в Коране!
– Поистине Аллах великий, мудрый! – вставил наконец свое слово духовный наставник хана.
Джунаид-хан снова сел и, не глядя больше на старика, небрежно бросил рослому юзбашу:
– Проводи досточтимого Аннамурат-агу, да подальше, чтобы наши собаки, о Аллах, не набросились и не разорвали старейшину… Окажи ему почести, какие любил оказывать мой бесценный друг и соратник Эзис-хан… Земля ему пухом!
Сотник понимающе ухмыльнулся и кивнул старику:
– Пойдем, почтенный!
Аннамурат напоследок обвел взглядом присутствующих, но каждый отвернулся, избегая его глаз. Низко опустил голову Курре, казалось, сейчас распластается змеей по полу и, извиваясь, уползет под ковры, ящики, заберется между мешками, от которых тлетворно пахло кровью, дымом пожарищ и предательством. Не сказав больше ни слова, старик повернулся и, чуть подняв бороду, гордо вышел из юрты.
Солнце уже висело совсем низко. Длинные тени гор ложились на пустыню, почти накрывая аул. Рослый юзбаш с карабином на локте, засыпая на ходу в рот порцию зеленого нюхательного табаку, уводил Аннамурата все дальше, за волнистые гряды барханов.
Старый Аннамурат, еле выбирая ноги из сыпучего песка, теряя силы, остановился. Повернувшись лицом к своему конвоиру, он смотрел мимо него, на горы и на родной аул. Лицо старика было спокойным.
– Помолись, достопочтенный! – Сотник сплюнул тягучую от табачной жвачки слюну.
– Я помолился, когда еще решился идти к Джунаид-хану. – Старик поправил на голове черную барашковую папаху, из-под которой виднелась запотевшая по краешку тюбетейка. – Знаю его, кровожадного… Ты сам не забудь помолиться, палач… Да услышит ли Аллах твои молитвы? Я стар, свое отжил и смерти не боюсь, а тебе, убийца, умирать будет страшно. Аллах не простит злодеяний ни тебе, ни Джунаиду…
И тут он осекся, будто захлебнулся раскаленным воздухом: выстрел гулко и далеко разнесся над песками. Аннамурат медленно осел на песок и опрокинулся навзничь. Он не слышал выстрела, не видел, как убийца, закинув карабин на плечо, торопливо зашагал к ханской юрте, с которой нукеры уже стаскивали веревками белые кошмы и грузили на лошадей.
Густая пыль заволакивала вечернее зарево. Это уходили отряды Джунаид-хана.
Гуськом брели верблюды, нагруженные мешками и разобранными юртами. Шли молчаливо окруженные всадниками женщины и дети. Пылили отары овец, подгоняемые людьми и собаками. На рысях одна за другой уходили в пустыню сотни ханских конников.
В ауле в наступивших внезапно сумерках началась расправа. Скакали от юрты к юрте нукеры с факелами. Некоторые натягивали луки со стрелами, наконечники которых были обернуты пылающей паклей. Одна за другой, как свечи, загорались юрты. Рыжим пламенем окутывались стога колючек у глиняных тамдыров.
Среди огня метались охваченные ужасом и паникой люди. Всадники догоняли убегавших девушек, женщин, подхватывали их на седла и мчались вон из горящего аула.
Родич Тагана – Дурдымурад пытался защитить свою юрту и свою семью. Он успел сбить одного нукера с седла лопатой, раскроив ему череп, но другие набросились на дайханина, замелькали клинки, и под копытами коней от Дурдымурада осталось лишь одно кровавое месиво.
Среди кромешного ада нетронутым островком высилась пока юрта Тагана. Он сам, Огульгерек и Ашир стояли у входа. К ним приблизилась группа верховых нукеров и на полном скаку осадила коней. Таган увидел Курре, прятавшегося за спину рослого юзбаша, выехавшего вперед. Это был тот самый сотник, который убил Аннамурата; звали его Хырсланом. Он обратился к Тагану:
– Джунаид-хан спрашивает тебя последний раз: пойдешь с нами?
– Я уже ответил ему.
– Хорошо. Где твои дочери?
– Они ушли в горы…
– Ну что ж, им повезло. – Юзбаш сделал знак одному из всадников. Тот поднял факел и приблизился к юрте. – Тебе будет оказана честь, Таган: этот факел зажжен рукою самого Джунаид-хана, и вдобавок мы посмотрим, как горит твоя юрта…
Двое дюжих басмачей, соскочив с коней, скрутили Тагану руки за спину. Огульгерек попыталась помешать нукерам поджечь юрту, но ее так пнули, что она, схватившись за живот, упала. Ашир, как кошка, прыгнул на нукера, ударившего мать. Тот вертелся на месте, пытаясь сбросить вцепившегося в шею мальчишку, и наконец скинул с себя его, загремел деревянной кобурой маузера. Но сотник уже нетерпеливо махал рукой – некогда, скорей, мол, поджигай юрту.
Подожженная с нескольких сторон, юрта вспыхнула в одно мгновение. Сотник и его нукеры, а также Таган и Огульгерек, сидевшая на земле, – все в каком-то оцепенении смотрели на полыхающее жилье. Неожиданно Таган вырвался из рук нукеров и начал раскидывать горящие кошмы. Он исчез в пламени и искрах, чтобы через несколько мгновений вытолкнуть из огня маленькую опаленную фигурку. Это была Джемал. Она побежала в пески, в темноту. Но рослый сотник сорвал с места коня и поскакал вдогонку за девушкой. Он настиг ее, когда она, выбившись из сил, упала на песок. Басмач подхватил Джемал на седло, издал гортанный победный крик и помчался со своей добычей в пустыню. За ним следом поскакали и остальные всадники.
А в ауле уже шла перестрелка с передовым разъездом красноармейского отряда. Нукерам Джунаид-хана теперь было не до расправы с аульчанами. Отстреливаясь на скаку, они исчезали в темноте. Под одним убили лошадь. Поднявшись с земли, он схватился за стремя всадника, проезжавшего мимо, и побежал рядом с конем, и без того увязавшим в песке. Верховой злобно глянул на бежавшего рядом нукера: за спиной слышался топот красной конницы. Он выхватил клинок. Короткий взмах – и нукер с отсеченной головой, сделав по инерции еще шага два, завалился на бок. Конь басмача поскакал резвее и скрылся в ночи.
На какое-то мгновение все в ауле затихло. Слышался только треск пламени. Кое-где еще догорали юрты. Удушливый чад от полуистлевших юрт, шерсти, верблюжьей колючки повис над бывшим кочевьем.
Потом снова донесся топот коней, в зареве пожарищ замелькали тени всадников – красноармейцев в папахах, в островерхих шлемах. Появилось несколько матросов в бескозырках.
Преследуя врага, конники проскочили аул, но в пустыне красноармейцев встретил прицельный огонь ханских нукеров, залегших за барханами. Потеряв несколько человек, кавалеристы отступили.
В непроглядной черноте двигались по степи сотни Джунаид-хана. Курре и его сын Нуры ехали верхом рядом с арбой, в которой тряслись женщины и маленькие дети. Подросток, обернувшись, посмотрел на зарево позади отрядов, туда, где догорал разграбленный аул… Отец бросил искоса взор на сына, резко сказал:
– Нечего смотреть назад! Кто оглянулся в бою – погиб. Хорошенько запомни это, сынок…
Нуры послушно отвернулся от зарева. Впереди черной стеной стояла ночь. Она прикрыла собой басмаческие отряды и всех, кто шел в их обозе.
А в ауле в это время красноармейцы помогали тушить пожар, разбирали догоравшие юрты, перевязывали раненых – военных, местных жителей, расставляли вокруг аула боевое охранение, засады.
Таган, с темным, опаленным лицом, в обгоревшем халате, нес на руках младшую дочурку – маленькую Бостан. Стоны умирающих, причитания над убитыми наводили неописуемую жуть. Казалось, аул и его оставшиеся в живых обитатели никогда не дождутся рассвета и земля не сумеет сбросить с себя это чувство тоскливо-беспокойного страха. В ушах Тагана стоял дикий визг юзбаша, безысходный крик бедняжки Джемал, забившейся в лапах басмача, когда тот подхватил ее на седло.
Рядом с Таганом шла жена, прикрывая опухшее от слез лицо платком, по другую сторону – Ашир с большим багровым синяком под глазом. Красноармейцы расступились перед ними.
Семейство подошло к освещенному факелами медпункту, где русский фельдшер с засученными по локти рукавами гимнастерки делал перевязки раненым и обожженным. Таган приблизился к нему, переступая через лежащих на земле. Фельдшер склонился над умирающим старейшиной рода Аннамуратом. Простреленная грудь старика тяжело вздымалась при каждом вздохе. Бритая голова была откинута, помутневшие глаза открыты. Он был еще в сознании. Увидев Тагана с девочкой на руках, он пытался что-то сказать, губы его задергались, он наконец зашептал:
– Таган, отомсти… Отомсти ему… за аул…
Изо рта показалась тоненькая струйка крови. Старик судорожно вздохнул и захрипел. Узкая грудь выгнулась последний раз и безжизненно опала. Фельдшер закрыл Аннамурату глаза и медленно встал.
Таган недвижно стоял с девочкой на руках. Он не сразу понял, что сказал ему фельдшер.
– Ну, ну, давайте вашу красавицу… Что с ней? Обожжена? Ранена? – Фельдшер обратился к туркменам красноармейцам, стоявшим рядом. – Скажите же ему кто-нибудь, чтобы отдал девочку. Нельзя терять времени…
До Тагана наконец дошел смысл слов, он бережно передал дочку на руки фельдшеру и тревожно смотрел, как тот уносил Бостан, приказывая на ходу:
– Теплой воды! Марли!
И только когда увидел, что следом за фельдшером бросилась плачущая Огульгерек, Таган повернулся и ушел.
Он шагал между догорающих костров, не разбирая дороги, низко опустив голову. Иногда задевал кого-то плечом, спотыкался о лежащие на земле предметы, но не произносил ни слова, не оборачивался. Ашир едва успевал за отцом. Так они подошли к толпе мужчин, слушавших двух красноармейцев. Молодого коренастого туркмена в высокой папахе с красной лентой наискосок звали Чары Назаров, а второго, в черном бушлате и бескозырке, русского матроса, – Иваном Касьяновым.
Таган огляделся вокруг: здесь снова собрались те, кто несколько часов назад слушал Джунаид-хана. Только их теперь было гораздо меньше. Говорил молодой коренастый туркмен с командирскими нашивками на рукаве:
– Что же будем делать, земляки? Похороним погибших, вернем из песков и гор отары, поставим новые юрты… А дальше? Станем ждать, когда вернется Джунаид и все повторится сначала?
Один из стариков возразил ему:
– Мы хотим только одного – чтобы нас не трогали. Мы сами уйдем в пески…
– Вы будете бродить по пескам, как обездоленные, и ваши дети умрут от голода, болезней и жажды! Как стаи шакалов, набросятся на вас мелкие банды басмачей!..
– Что же нам делать, если новая власть не может защитить от бандитов?
– Новая власть – вы сами: ты, я, вот он… Нам неоткуда ждать защиты. Ни от Аллаха, ни от человека. Мы должны защитить своих жен и сестер, стариков и детей, свою землю. Советская власть…
Таган, протиснувшийся в первый ряд, неожиданно перебил его:
– Ты кто такой?
– Я? – Чары Назаров немного растерялся. – Командир авангарда…
– Спрашиваю тебя, кто ты?
– Чары из Теджена. Это ты хотел знать?
– Кто твой отец?
Матрос, который все это время был занят своей трубкой – набивал ее табаком, наклонялся, чтобы взять уголек с пепелища, раскуривал, – теперь тревожно поглядывал то на Тагана, то на Назарова.
– Что он говорит? – спрашивал матрос.
Но Чары не отвечал ему: он был занят Таганом.
– Мой отец Назар, по прозвищу Нищий. Самый бедный человек в Теджене. Он убит в шестнадцатом году царскими карателями…
Таган тяжело смотрел на матроса.
– А теперь ты воюешь за русских? – спросил Таган и, сделав шаг вперед, все так же не сводил неприязненного взгляда с матроса.
Ашир тоже вынырнул из толпы, но держался позади отца.
Касьянов настойчиво дергал Чары за рукав:
– Объясни по-русски, о чем он говорит?
– Ты, Чары из Теджена, – презрительно продолжал Таган, – сын Назара Нищего, убитого русскими солдатами, ты теперь вместе с русскими убиваешь туркмен?
Матрос, нетерпеливо сверкая серыми, чуть навыкате глазами, тряс Чары:
– Что он тебе говорит, братишка? Что?!
– Это мое дело, – Назаров отстранил матроса и сделал шаг навстречу Тагану. – Почему ты не ушел с Джунаид-ханом? Там твое место! Ты рассуждаешь как басмач!..
– Я не басмач, но и не собака, которая ищет хозяина! Мы не пошли с Джунаид-ханом и не пойдем с русскими, мы свободные туркмены!..
Чары опустил голову. Его добродушное широкоскулое лицо густо залила краска, она даже выступила на загорелой крепкой шее. Избегая смотреть матросу в глаза, он сказал по-русски:
– Мне стыдно за них, братишка…
– Не объясняй! – оборвал его матрос. – Я усек, что он сказал… Тумкаю малость.
Матрос неожиданно снял с себя бушлат, бросил его на землю, следом туда же полетела тельняшка. Касьянов остался голый по пояс, будто собирался вызвать кого-то на борьбу.
Матрос подошел вплотную к туркменам, невольно залюбовавшимся его атлетическим сложением. На его мощной широкой спине отчетливо отпечатались багровые рубцы, оставленные шпицрутенами. Зубы матроса были плотно сжаты, на скулах играли желваки, взгляд исподлобья, прямой и жесткий…
Касьянов резко повернулся спиной к Тагану:
– Смотри, туркменец! Это сделали русские, наши, русские беляки.
Касьянов медленно, вразвалку, словно на палубе, покачиваемой штормом, шел вдоль первого ряда. Люди молча смотрели на его спину.
– Это сделали казаки русского генерала Деникина… Того самого, чьи живодеры здесь, на вашей земле, закапывали живьем и русского, и туркмена… Про Павла Полторацкого слышали? Его растерзали в Мерве… А про Павла Бесшапочного? Это мой земляк, воронежский мужик, такой же крестьянин, как вы. Его зарыли заживо под Красноводском… Кто? Русское офицерье, белогвардейские гады… А кто такой Овезберды Кулиев, знаете? Первый туркмен – командир красногвардейского отряда. Англичане увезли его в Индию… Белогвардейское офицерье не разбиралось, туркменец ты или русак, всю непокорную бедноту к стенке! А вот этими руками… – Касьянов повернулся лицом к толпе и протянул ладонями вверх тяжелые матросские руки. – Вот этими руками я задушил русского офицера, буржуйского сынка, сволочь… И пока есть в них сила, я буду бить буржуев, баев, какой бы масти они ни были, брюнеты или там блондины, потому что масть у этих гадов одна – буржуйская.
Касьянов проворно вскочил на остатки развалившегося тамдыра. В отблеске догорающего пожарища полуголая фигура матроса казалась огромной…
– Туркменцы! Братишки! – хрипло кричал матрос. – Пролетарии, все бедняки, все, кому нечего жрать и нечего надеть, должны собраться в один кулак и ударить этим кулаком по шее мировой буржуазии, чтобы от нее осталось мокрое место!
Он замолк, скорбно опустил голову, потому что в это время мимо толпы проносили на самодельных носилках тело убитого Аннамурата. Все молча провожали его взглядом. Смотрели и Таган, и маленький Ашир, и Касьянов, и Чары Назаров… Четверо вооруженных красноармейцев-туркмен держали на плечах носилки с убитым.
– А иначе, – закончил матрос, – иначе они нас перебьют. Вот и все…
Он спрыгнул с разбитой печи и, одеваясь, смущенно проговорил для Чары:
– Ну вот, выступил… Может, я чего не так, а?
– Хорошо сказал. Я бы так не сумел… Только ты не волнуйся, братишка, все равно они тебя не поняли…
К ним подошел Таган.
– Слушай, командир авангарда. Винтовка у меня есть и патроны тоже. Мне нужен конь.
Чары Назаров вопросительно смотрел то на матроса, то на Тагана.
– Он говорит, что у него есть винтовка, и просит коня.
Матрос улыбнулся своими чуть лупастыми глазами и размашисто хлопнул Чары по спине:
– А ты говоришь, не поняли…
На рассвете над остывающими пепелищами еще курились дымки. В воздухе по-прежнему висел едкий запах гари. Его не отбила даже освежающая прохлада октябрьского утра. Посреди бедлама пожарища нелепо возвышался ущербный купол мечети, да по берегу реки гнулся по ветру молодой карагач, сочившийся по осени клейкой смолой. Дерево будто оплакивало трагедию горемычного аула.
Вдруг призывно зазвучал сигнал трубача: в поход! Красноармейцы седлали коней, верблюдов, заряжали пулеметные ленты, запасались водой – во фляги, бочонки, бурдюки.
Среди предпоходной суеты неторопливо шагал Таган. На плече у него уже висел английский карабин. За уздечку он вел оседланного коня. Рядом с конем гордо шел Ашир, ласково похлопывая его по лоснящемуся крупу.
У медпункта Таган остановился, взглядом нашел жену, которая сидела у изголовья спящей дочки. Некоторое время он молча смотрел на них, как бы проверяя, все ли в порядке. Жена подняла голову и, встретив взгляд мужа, едва заметно кивнула: все ладно. Таган повернулся и неторопливо ушел, ведя за собой коня.
Снова зазвучал тревожный сигнал трубы. На краю разоренного аула дайханин попрощался с сыном Аширом.
– Оставайся, сынок, – мягко говорил Таган. – Хоть один мужчина должен остаться в нашем роду… Береги сестренку и мать… Ты хорошо запомнил того юзбаша, который увез твою сестренку Джемал?
– Да, отец. Его зовут Хырслан…
Таган крепко сжал хрупкое плечо мальчика, потом, перехватив винтовку в правую руку, прыгнул в седло и, с места пустив лошадь в галоп, догнал отряд.
Ашир стоял, глядя вслед отцу, пока и Таган, и весь отряд не исчезли за густой завесой поднятой пыли.
– Ашир! Ашир! – К мальчику подошла женщина в халате, накинутом на голову. – Мать зовет тебя, иди! Иди, Ашир-джан, душа моя!
Но Ашир, не двигаясь, смотрел на опустевшие пески, туда, где в зыбком мареве скрылся отец и его новые боевые друзья.
* * *Прошло несколько лет. Басмаческие банды продолжали терзать тело и душу народов Средней Азии и Казахстана. Вооруженные английским оружием, они совершали набеги на города и аулы, подобно саранче, опустошали целые районы, грабили и жгли селения, казнили дайхан, советских активистов, увозили женщин, девушек, детей. Басмачи не гнушались торговлей людьми. Особенно они бесчинствовали в долине Амударьи – обстреливали и сжигали советские пароходы, разрушали ирригационные сооружения, уничтожали сельскохозяйственные орудия, вытаптывали поля, сжигали на корню урожай, угоняли или резали скот.
В январе 1924 года Джунаид-хан со своей двадцатитысячной бандой поднял вооруженный мятеж. За спиной мятежников стояли контрреволюционные силы – крупные феодалы, мусульманское духовенство и узбекская буржуазия. Заговорщики, объявив советской власти газават – священную войну, осадили Хиву. Пока маленький гарнизон, поддержанный горожанами, мужественно отбивал атаки басмачей, из Чарджуя на помощь осажденным вышел 82-й кавалерийский полк Красной армии. Джунаид-хан, почуяв опасность, поспешно снял осаду и трусливо бежал в пески.
Красные кавалеристы с боями прошли Каракумы, наголову разгромили басмаческие банды, но Джунаид-хану с горсткой приближенных удалось ускользнуть за кордон.
В глубинных песках Каракумов, особенно на севере, в Ташаузском округе, феодально-племенные вожди Ахмед-бек, Ягшы Гельды и другие, опираясь на вооруженные отряды, чувствовали себя удельными князьками. Они пока безнаказанно бесчинствовали в скотоводческих районах, глумились над забитыми кочевниками, отказывавшимися помогать басмачам, вступать в их шайки.
Вскоре в Центральные Каракумы вернулся из-за границы Джунаид-хан. Несмотря на его открытую враждебность, вооруженное выступление, советская власть пошла на гуманный шаг – предложила мир. В 1925 году I съезд Советов Туркменской ССР даже амнистировал Джунаид-хана, его нукеров, предложил сложить оружие, перейти на оседлый образ жизни, заняться мирным трудом.
Однако хан не унимался, тайно сколачивал разрозненные басмаческие силы, обманом вовлекал в свои отряды забитых дайхан, кочевников, вербовал среди туркменских феодалов и баев своих единомышленников, вооружался английским оружием и втайне готовил новый мятеж против Советов. Джунаид-хан, используя теперь свое легальное положение, установил связь с крупными басмаческими главарями Хорезма – Ягшы Гельды, Гулямом Али и Виязом Бакши, имевшими под ружьем внушительную силу, почти две тысячи вооруженных всадников.
Осенью 1926 года в долине Амударьи, в Каракумах, стали активно действовать летучие басмаческие отряды – разбойное джунаидовское воинство, державшее в тайне имя своего вдохновителя. Джунаид-хану выступать открыто пока было не с руки. Недавно он устами имама Ханоу на Туркменском съезде Советов просил о помиловании, клялся, что не поднимет руки на власть Советов, не покусится больше на советских людей. То были лишь лживые слова.
В Мервском оазисе появились шайки Кидар Эрсари и Уде Сердара, нападавшие на товарные поезда, станционные поселки, грабившие рабочих, дайхан, угонявшие верблюдов, овец, лошадей. В окрестности Ашхабада совершала из-за кордона грабительские вылазки банда Дурды Клыча. На юге и востоке республики бесчинствовали перешедшие границу басмаческие шайки Аннамурада Сердара, Чары Курука, Довлета Сердара.
Краснокавалерийские полки молодой Туркменской республики, чекистские отряды громили в жарких схватках банды иностранных наймитов. На борьбу с классовым врагом поднимались сами дайхане, молодой рабочий класс Туркменистана. Под руководством коммунистов они создавали милицию, добровольческие отряды самообороны.
Таял, редел разбойничий стан, раздираемый и межплеменной враждой, и алчностью родовых вождей. Одни басмачи удирали за кордон, другие сдавались добровольческим отрядам и возвращались к мирной жизни, а третьи, забитые и запуганные баями, духовенством, главарями шаек, метались в поисках выхода из басмаческого ада. На неграмотных и темных скотоводов-кочевников, находившихся под влиянием феодально-племенной знати и духовенства, на жителей глухих районов делал ставку Джунаид-хан, развернувший свою деятельность. Каракумский лис знал, что местные организации замешкались с советизацией, влияние советских органов на дальние кочевья, особенно на север республики было пока незначительным.
…Ушедшие из аула в басмаческий отряд Курре и его повзрослевший сын Нуры, обласканные ханской милостью, мотались от колодца к колодцу, от урочища к урочищу, то удирая от погони, то выслеживая добычу. Канули в былое лихие набеги, да и сотни ханских всадников поредели.
Топчется басмаческий разъезд у околицы аула, а сунуться туда духу не хватает. Из-за стожков, глиняных дувалов, арыков, завалов камня и сырцового кирпича смотрят на незваных гостей стволы охотничьих берданок, винтовок и дедовских самодельных ружей. Кажется, вокруг тихо… Этой-то грозной тишины, ощетинившейся отпором и решимостью, не выдерживали басмачи, заворачивали коней, скакали во весь опор в пустыню, подальше от жилья, подальше от людей, которых словно подменили.
В которой раз возвращался Курре из набегов на аулы и караваны не солоно хлебавши, по дороге вымещал злость на своем коне. Жеребец всхрипывал, чувствуя настроение хозяина, сбивался с ноги, а его вновь и вновь жгла семижильная камча, оставляя кровавые полосы на мокром вздрагивающем крупе. Не в шутку горевал Курре: не удавалось ему разбоем скопить на черный день. Где что и попадало в руки, так разве добро утаишь от тысячеглазого Джунаид-хана и его жадных сотников. Хоть бы толику золотишка раздобыть, и убежал бы Курре вместе с сыном из Каракумов, подался бы на берега Амударьи, где воды много, земли раздольные и ни одной душе неведомы его имя и дела. Вспоминал Курре в такие горькие минуты вещие слова Тагана, который однажды сказал: «Ловчишь ты, Курре, хитрость боком тебе обернется!..»
Зато сын бывшего дайханина – Нуры, вымахавший в крепкого, стройного детину, никогда не унывал. Как же! Теперь даже свирепые юзбаши-сотники подобострастно относились к нему – порученцу, личному телохранителю и фавориту самого Джунаид-хана. Увешанный английским винчестером, наганом, кривой разбойничьей саблей, на резвом иноходце Нуры Курреев носился от сотни к сотне, от юрты к юрте, передавая устные распоряжения, письменные указы.
Любил Нуры взирать, как цепенели люди, завидев его, как магически действовали передаваемые им ханские распоряжения: бледнели аксакалы, сломя голову бросались исполнять ханскую волю жестокосердные юзбаши. В тот миг казалось юному Нуры, что это перед ним трепещут, это по его повелению сбиваются с ног вожаки сотен.
Юноша боготворил своего повелителя, жадно внимал всякому слову Джунаид-хана. И сегодня, застыв изваянием в юрте, он не пропустил ни слова в долгой беседе хана с предводителем Аманли Белетом, невесть откуда появившимся в песках с полусотней вооруженных всадников, общительных, скромных, преданных своему вожаку. Джигиты этого предводителя тоже называли себя «свободными туркменами», но в джунаидовском лагере стояли особняком, причислять себя к воинству хана не торопились.
Аманли, беспокойный и подвижный человек, уже месяц держал свой отряд в лагере Джунаида, он поднимал своих людей по ночам, говорил, что уходит в набег. Возвращались они через день-другой, усталые, запыленные, почему-то без пленниц и богатой добычи, но зато с хлебом, с двумя-тремя десятками овец, которых хватало до следующей вылазки. Сколько ни снаряжал Джунаид-хан своих лазутчиков по пятам Аманли – напрасно: поплутав в пустыне, они возвращались лишь с пустыми разговорами. Странный, странный этот сотник Аманли…
Ишан-духовник уже не раз зудел Джунаид-хану:
– Не по нраву мне этот Аманли… Не с начинкой ли тесто? Земля слухом полнится, что Аманли часто наведывается к Дурды-баю, говорят, вхож он и к известным на севере Каракумов родовым вождям Текеклычу и Гоша-хану. О чем они судачат? Ты знаешь?! Во власти этих людей многие твои всадники… Гляди в оба – как бы не подпустили под стог соломы воду…
И без советов ишана догадывался Джунаид-хан: неспроста Аманли обхаживает его соратников.
– Где твоя добыча, Аманли? – не скрывал своего подозрения Джунаид-хан. – Не думаю, что такие джигиты трусы… Загадочный ты человек…
– Ты, хан-ага, тоже не простак, – улыбнулся крутолобый Аманли, – если решился ввязаться в войну с большевиками…
– Не легендарные же батыри они до единого?! – Джунаид-хан проницательным взглядом окинул сидевшего перед ним Аманли. – Войск у меня хватит, в аулах свои люди есть… Слава Аллаху, не перевелись еще истинные мусульмане… Каракумы тоже наши, здесь мы домовничаем, – он грузно привалился локтем к пухлой подушке, с хрустом вытянул на ковре длинные ноги, обутые в мягкие ичиги, и, глядя в умные глаза Аманли, задумался.
Не от хорошей жизни он, Джунаид-хан – гроза хивинских ханов и их подданных, сидит в обществе голодранца Аманли, выдающего себя не за того, кто он есть на самом деле. Неужто прислан из ОГПУ? А его всадники – переодетые красные аскеры, солдаты? Что же делать… Хлеб на исходе… Чай видят только в ханской юрте… Страшнее всего, что патронов почти не осталось, то, что в патронташах, – и все, кони тоже обессилели, кормят их чем придется… И на людей надежды мало: что ни день – кого-то недосчитаешься. Не привяжешь каждого к кусту саксаула… А от англичан ни слуху ни духу. Сулили златые горы. Тут еще кизыл аскеры, пропади они пропадом, их еще называют красноармейцами, на пятки давят, смотри, захлестнут петлю на шее… Сейчас главное – оттянуть время, передохнуть, накопить силы, дождаться помощи англичан. Пока Аманли здесь, красные аскеры не нападут…
Джунаид-хан нетерпеливо вскинул кустистые, вразлет брови, ожидая, что скажет «независимый сотник» Аманли.
– Большевики спихнули с трона всесильного русского падишаха с тьмой его войск. – Аманли не спеша отхлебнул из пиалы жидкого чая. – Они отбились от целой своры иностранных государств… А твоих полтора басмача с десятком сварливых, как бабы, юзбашей проглотят и не поперхнутся. За большевиками народ, а за тобой кто?
– Мир не без добрых людей, – Джунаид-хан будто прочел выразительный взгляд Аманли. – Наши друзья посильнее вас, большевиков…
– Ха, друзья! – Аманли саркастически улыбнулся. – От змеи не жди дружбы, от волка – братства.
– Своих ножен сабля не режет, – Джунаид-хан приподнялся, скрестил под собой ноги. – За нашей спиной могущественная держава, обученные солдаты, отличное оружие, флот, золото, покоренные страны, под ее властью целые народы… У ног английской короны – Индия с ее сказочными богатствами… Аллах милостив…
Аманли скользнул глазами по отнюдь не отрешенным лицам ханских телохранителей:
– Англичане уже однажды наследили в нашем краю, ввязали туркмен в братоубийственную войну… А что они оставили после себя? Разоренные аулы, ограбленных дайхан… Твои «друзья» угнали в Индию да в Иран лучших сыновей туркменского народа и там их растерзали… Сколько людей погибло от их рук здесь?! Они, как злые духи, сеяли между племенами, родами раздоры, смуту и пожинали золото, ковры, каракуль, отборных скакунов. Они обокрали нас духовно – вывезли с собой рукописи Махтумкули, Зелили, Кемине, позарились даже на золотую голову дракона над крепостью Анау… И этих «друзей», несмотря на их пушки и пулеметы, большевики выперли из Туркменистана… Я сам сражался в восемнадцатом под аулом Каахка, прозванным англичанами вторым Верденом, сам четырежды ходил в атаку на их пулеметы…
Вдруг створчатая дверь юрты с шумом распахнулась. В юрту, бряцая кривой саблей, ворвался молодой мужчина, схожий обличьем с ханом. Это был Эшши-бай – один из сыновей Джунаид-хана. Хан недовольно поморщился: не любил, когда ему мешали. Но по озабоченному лицу сына понял, что вломился тот не по пустячному делу.
Эшши, наклонившись, горячо зашептал отцу на ухо.
– Эшши-бай! – Аманли прервал ханского сына. – О том, о чем ты шепчешь, на ташаузском базаре говорят во всеуслышание. Ты взволнован тем, что третьего дня родовые вожди Текеклыч-хан и Гоша-хан со своими всадниками сдались властям?… Советское правительство их амнистировало.
На мгновение Джунаид-хан остолбенел, но тут же, придя в себя, спокойно спросил:
– Дурды-бай вернулся?
– И не вернется… Он со своими людьми на пути к Ташаузу, тоже советским властям поехал сдаваться, – ответил за Эшши-бая Аманли, не подозревая, какую роковую ошибку совершает.
– Змея берет в саду яд, там, где пчела мед находит, – Джунаид-хан позеленел от злости. – От своего же яда и подохнет! Он увел у меня сотню сабель!
Молчали все: Эшши-бай, Аманли, охрана. Разговаривать в те минуты с разъяренным Джунаид-ханом было бессмысленно, да и небезопасно. В порыве гнева он мог совершить любую жестокость, отдать Аманли на расправу нукерам или застрелить собственноручно, прямо в юрте, как это уже не раз делал со смельчаками, пытавшимися сказать ему слово поперек. Задохнувшись от гнева, Джунаид-хан закашлялся, вены на его висках вздулись жгутами. Отхлебнув чаю из пиалы, поданной сыном Эшши-баем, он прилег на подушку и размяк, как бурдюк, из которого выпустили воду.
– Благоразумие, – Аманли чуть наклонился к сопевшему Джунаид-хану. – Самое благоразумное для вас – сдаться советской власти… Она очень милостива, она простила тебе твои грехи, призывает к миру… Не от слабости, а от великодушия. Советская власть не хочет крови заблудших, обманутых. Правительство Туркменской Советской Социалистической Республики уполномочило меня заявить, что лично вам и всем вашим всадникам гарантируется амнистия… Конечно, если вы перейдете к оседлому образу жизни, перестанете грабить и убивать население, станете честными советскими гражданами…
– Ты мне надоел, Аманли! – Джунаид-хан поднял на него глаза, налитые кровью. – Уходи, пока я не приказал своему палачу Непесу прикончить тебя…
– Я уйду… От моей смерти вам легче не станет, – Аманли поднялся, направился к выходу. – Ни тебе, ни твоим конникам…
– Стой! – простонал Джунаид-хан. Нукер, стоявший на часах, карабином преградил Аманли дорогу. – Я подумаю. Вечером отвечу.
Едва за Аманли закрылась дверь, как Эшши-бай склонился над отцом:
– Сейчас, мой отец, не время давать волю чувствам… Надо догнать сотню Дурды-бая и вырезать всех до единого! Чтобы другим твоим нукерам неповадно было… Позволь мне, отец, и я омою их кровью барханы! А этого Аманли пора кокнуть…
– Все меня хотят предать! – Узковатые глаза Джунаид-хана вспыхнули хищным блеском. – Где Хырслан-бай? Знает ли он, что его брат Дурды-бай переметнулся к Советам?
– Он скоро вернется из-за кордона, – Эшши-бай почуял, что отец затевает какую-то игру.
Джунаид-хан нетерпеливо повел плечами – охрана опрометью бросилась вон из юрты. Сын близко придвинулся к отцу, и они о чем-то жарко зашептались.
Двойная игра
…Имеются определенные доказательства, что Джунаид-хан имел связь как с русскими белогвардейцами, так и с высшим командованием и даже со штабом его в Мешхеде.
Самаркандская газета «Роста» 24 февраля 1920 года …Джунаид-хан, находясь в районах колодца Аджикую и урочища Ярбекир, в феврале 1921 года отправил в Афганистан за боеприпасами делегацию во главе с ишаном Ханоу. Тогда же он направил делегацию и в Иран… 13 апреля 1921 года из Ирана и Афганистана в стан Джунаид-хана прибыли караваны, которые доставили пятьдесят четыре тысячи патронов.
…В январе 1924 года к колодцу Палчыклы караваны из-за кордона привезли басмачам два пулемета, пришло двести семьдесят верблюдов, груженных боеприпасами, трехлинейными и английскими винтовками и другим оружием.
Из архивных документов Маленький отряд конников Дурды-бая, тайно от Джунаид-хана покинувший басмаческий лагерь, медленно двигался по пустыне. Усталые лошади, увязая по щиколотку в песке, понуро брели на север. Выезжая на такыры – глинистые гладкие просторы в пустыне, – всадники понукали коней, пытаясь пустить их рысью. Дурды-бай, сидя на коне, оглядывал через плечо растянувшихся цепочкой джигитов: он опасался погони Джунаид-хана. До города Ташауза, куда Дурды-бай вел свой отряд сдаваться советским властям, путь неблизкий – семь-восемь мензилей, а каждый мензиль – это двенадцать верст. Люди и кони уже выбились из сил. И день уже на исходе. Разные мысли одолевали сейчас предводителя отряда. Еще два дня назад он считался сподвижником Джунаид-хана, и по его, Дурбы-бая, воле много было загублено жизней красноармейцев, немало совершено дерзких грабежей караванов и пароходов на Амударье. Он, Дурды-бай, второй сын известного в предгорьях Копетдага владельца отар, десятков верблюдов, едет склонить голову перед советской властью… Что с ним произошло? С тех пор как в пустыне появился отряд конников Аманли Белета, тоже, как и другие басмаческие группы, разъезжавший по аулам и, казалось, грабивший дайхан наравне с шайками бандитов, Дурды-бай заподозрил неладное… Дважды и трижды проезжая следом за конниками Аманли Белета, Дурды-бай не обнаруживал следов разбоя. Кто же он, этот Аманли Белет? Красный командир, который временно рядится под басмача? Эта мысль ужаснула Дурды-бая. Сперва в нем вспыхнула злоба, жажда мести. Но не извергом же был рожден Дурды-бай, не бандитом, это время сделало его таким, и он не задумываясь стал следовать примеру Джунаид-хана. Дурды-баю удалось узнать, что Аманли Белет – это дайханин, ставший большевиком, он тоже родом из Конгура, но давно уехал оттуда. Пересилив себя, Дурды-бай пошел на сближение с красным командиром и после долгой беседы понял бессмысленность сопротивления. Слава Аллаху, что он вовремя вырвался из логова хана; жаль вот брата Хырслан-бая, который еще в неведении. Джунаид послал его в дальний рейд – встречать английский караван из-за кордона. Если уж в отряды хана пробились красные группы, то гибель басмачества предрешена… Дурды-бай успокаивал себя, что ему удалось уговорить перед уходом в Ташауз близких и дальних родичей – они теперь тоже оставят пески, подадутся в родные аулы, откуда когда-то снялись по зову Джунаид-хана. Нелегко, ох, как нелегко шли уговоры старейшин родов! Они боялись расправы хана, их пугала неизвестность жизни при Советах. Но все-таки они поехали к дальним колодцам, кочевьям, разбросанным по пустыне, помогли собрать отары, разобрать юрты, навьючить верблюдов и откочевать… Узнав об этом, Джунаид, конечно же, попытается всем им отомстить за измену. Легче выжать слезу из камня, чем дождаться ханского прощения… Ну да не так силен Джунаид, чтобы расправиться со всеми. Советы защитят от головорезов. Почти весь отряд Дурды-бая – восемьдесят с лишним всадников во главе со старшим сыном Мурадом – сейчас, наверное, уже подходит к Ташаузу. Они ушли четыре дня назад, а Дурды-бай с верными джигитами едет следом, в арьергарде.
Одного не знал Дурды-бай – того, что умный и хитрый Аманли Белет способен ошибаться… И в голову Дурды-баю не могло прийти, что Аманли проговорится в беседе с Джунаид-ханом о том, что один из верных юзбашей удирает из стана басмачей… Да, да, этого Дурды-бай предвидеть не мог…
Дурды-бай думает о том, что Советы, конечно же, разорят его. Отберут у него овец, сундуки и чувалы с каракулем, тканями… Жалко расставаться с добром, ох, как жалко! Годами копилось отцом… А теперь вот так, за здорово живешь, отдавай все! Даже спасибо не скажут. Может, утаить кое-что? Каракумы-то велики. На дальних колодцах о советской власти и слыхом не слыхивали… Поживем – увидим, усмехается про себя Дурды-бай. Нелегко прятать добро от красных отрядов. А эти – как их там зовут? – чоновцы из туркменских парней, они знают в Каракумах каждую тропу, каждый колодец. Выследят всюду… Советская власть пришла не на год, не на два – надолго, с этим Дурды-бай согласен. Джунаид-хан видит спасение в том, чтобы сбежать в Иран, Афганистан. Джунаид-хану людские страдания невдомек… Кто нас ждет на чужбине?
Нет, нет, Дурды-баю ясно, что возврата к прошлому, в басмаческий стан, больше быть не может.
Джунаид-хан… Джунаид-хан… Конь споткнулся на бархане о кочку саксаула. Дурды-бай вздрогнул, задвигал лопатками, словно почувствовал со спины сверлящий прищур узковатых глаз басмаческого главаря. Коварный и хитрый, решительный и властный, ласковый и обходительный, внимательный и щедрый, скупой и великодушный… Хан корчил из себя пророка, самого посланца всевышнего на земле. Дурды-бай тоже боготворил Джунаида…
Но давно уже в сердце Дурды-бая зрела на хана глухая обида, порою неприязнь, перераставшая в ненависть.
Свободной рукой Дурды-бай рванул тесемки у ворота вышитой рубашки, негодуя на свое малодушие. Он всей грудью ощутил вечернюю прохладу. Откуда она повеяла? С севера задул освежающий ветер, а с юго-запада, прижимаясь к сумеречному небу, плыли серовато-грязные тучки. Они-то и сеяли в душе Дурды-бая недобрые предчувствия. Дурды-бай остановил коня, дал команду, чтобы отряд спешился, расседлал коней. Всадники расположились в узкой лощине, смыкающейся с лысым такыром, окруженной с трех сторон высокими барханами. Не опасаясь чужого глаза, здесь можно было развести костер, дать отдых людям и лошадям.
Джигиты, задав коням ячменя, насобирали саксаула, запалили костер и, наскоро попив чаю с зачерствелым хлебом, улеглись спать.
Дурды-бай, расставив караулы, стал ходить по лагерю, потом, притомившись, прикорнул на попоне, подложив под голову седло. Лежал он недолго, забывшись тяжкой, отупляющей полудремотой. Вскоре очнулся и не мог понять, отчего – то ли от какого-то толчка, то ли от привидевшихся ночных теней; ему послышалось конское ржание, донесшееся издалека, откуда могла прийти погоня. Почудилось?! Приснилось?! Он вскочил на ноги, сна ни в одном глазу. Оголив маузер, Дурды-бай бросился к караульным – те спали: один, охранявший людей, приткнулся к мешкам, второй, обязанный сторожить коней и верблюдов, растянулся прямо на песке. Дурды-бай грубо растолкал нерадивую охрану и, не помня себя от гнева и какого-то безотчетного страха, чуть не расстрелял джигитов на месте.
Он стал ходить по лагерю, вслушиваясь в ночное безмолвие пустыни, в сонное бормотанье спящих товарищей. Беспокойным, как их жизнь, сном, спали джигиты: стонали, смеялись, кто-то, истошно вскрикнув, схватился за оружие и наконец, придя в себя, отупело озирался по сторонам, потом вновь лег, видимо, несказанно радуясь, что страшное лишь приснилось.
Всхрапывали кони, прядая ушами. Вблизи, за соседним барханом, младенцами заливались шакалы. Давно потух костер, распались в прах горячие уголья, и саксауловая зола, белевшая на песке, была похожа на миткалевый саван.
Дурды-баю вспомнился брат Хырслан, а потом старший брат Кака-бай, уже погибший. Выполняя волю умирающей матери, он отвез ее в родной аул, что в горах. Ей хотелось быть похороненной на земле своих предков. Когда мать скончалась, Кака-бай своей рукой отрыл ей могилу, и, перед тем как предать ее тело земле, он спустился туда, измерив дно шагами, сокрушенно вздохнул: «Какая просторная… Земля мягкая, как пух, хоть сам ложись… Когда я умру, то мне выройте точно такую…»
Припомнилось Дурды-баю, что, похоронив мать, Кака-бай с тремя всадниками двинулся в обратный путь. В горах, в узком ущелье, их застал сель. Товарищи брата, спасаясь от грязевого потока, взобрались на скалу, а Кака-бай, посмеявшись над своими спутниками, не свернул с дороги. Огромный водяной вал накрыл его с головой и понес по ущелью. Бездыханное тело Кака-бая отыскали в тот же день и похоронили рядом с матерью. В такой же просторной, глубокой могиле.
Сменив часовых, Дурды-бай не ложился. Сердце по-прежнему теснилось тревогой. Прислушиваясь к сторожкой тишине, Дурды-бай еще раз обошел лагерь, постоял у коней: они часто всхрапывали, тряся и вскидывая головами кверху, будто к ненастью.
Дурды-бай отдавал себе отчет в том, что природа не обошла умом Джунаид-хана. Но еще больше она наделила его честолюбием. Дурды-бай усмехнулся: как же взовьется этот хвастун, узнав об измене Дурды-бая!.. Он воображает себя хивинским ханом и даже больше – эмиром или шахом… А кто он такой, этот Джунаид? Кому-кому, а Дурды-баю была известна жизнь Джунаида. Никакой он от рождения не хан, он с детства звался Курбанмамедом. Но честолюбие его прорезалось рано. Этот самый Курбанмамед завидовал всем святым, особенно святому Исмамыт Ата, почившему и похороненному под Бедиркентом когда-то, еще до потопа…
Одно рано осознал Курбанмамед – он обладает божьей искрой зажигать людей, говорить уверенно; и к этому он уже в детстве прибавлял хитрость; люди доверчивы, их легко обмануть и сделать стадом, которое можно гнать куда угодно.
Много, много знал Дурды-бай о Джунаид-хане, даже то, о чем хан и не догадывался. Дурды-бай усмехнулся. Если бы хан когда-либо проведал обо всем, что Дурды-баю было известно о хане, то, верно, он бы не оставил его живым…
В Бедиркенте, в большом ауле, где каждый знал друг друга в лицо, Курбанмамеду, восемнадцатилетнему пареньку, потерявшему отца, все сочувствовали. Дурды-бай тоже жалел его. Они часто встречались: Дурды-баю и его братьям часто приходилось водить караваны в Хиву, торговать с узбекскими баями. Уже тогда будущий Джунаид-хан пылал ревностью к пророку Мухаммеду, он воспитывал в себе неистовость дервиша, голый расчет воина и переменчивость актера. В час похорон отца, разыгрывая роль неутешного сына, Курбанмамед напялил на себя рубище бродяги-нищего, разулся и босым в трескучий мороз нес до кладбища носилки с телом усопшего. И тонкий расчет будущего Джунаида, а пока что восемнадцатилетнего Курбанмамеда оказался точным: стар и млад округи, особенно люди богобоязненные, увидели в поведении юноши знамение времени: вот как надо чтить отца!
Поступок Курбанмамеда обрастал в устах рассказчиков подробностями, о нем заговорили в богатых домах, в религиозных семьях, его ставили в пример муллы и шпаны [2].
Славу истого мусульманина принесла ему смерть старшего брата. Причина на то была весьма прозаическая: Курбанмамеду показалось, что при разделе отцовской земли его обделили, и он решил убить брата, чтобы прибрать к рукам и его владения. Но расправу над братом он обставил так, что его имя стали славить на базарах Хивы и Ургенча, оно не сходило с уст мулл и странствующих дервишей. Курбанмамед узнал, что брат имел неосторожность в ауле Бедиркент обзавестись любовницей, приходившейся их семье дальней родственницей. Аул – не город: здесь каждый знает о ближнем все до седьмого колена.
Курбанмамед, притворно возмущавшийся на людях поведением брата, втайне готовил ему провокацию. Он подговорил мужа, чья жена предавалась утехам с братом, поехать накануне базарного дня в Хиву. Путь туда неблизкий, с ночевкой. Утром они двинулись из Бедиркента, и той же ночью Курбанмамед привез мужа-рогоносца обратно в аул. Войдя в дом и застав любовников в одной постели, разъяренный Курбанмамед застрелил их обоих. Так будущий Джунаид-хан избавился от брата.
После о Джунаиде говорили всюду:
– Брата не пощадил… Вот истинный мусульманин! Вот поборник святых устоев семьи, освященных адатом и шариатом.
Время работало на Курбанмамеда, прозванного вскоре сердаром – вождем – за его отчаянные набеги на мирных соседей узбеков и за дикие грабежи непокорных туркменских племен. Когда он взял в свои руки бразды правления Хивинским ханством, его уже величали Джунаид-ханом, он стал верным стражем и защитником крупной феодальной и мусульманской знати. В многолюдье на базарной площади именем Аллаха и священной книги мусульман – Корана его палачи расстреливали женщин и мужчин за супружескую неверность и курение опиума, четвертовали даже подростков за воровство и посягательство на частную собственность.
Нищие и бездомные Хивы умирали от голода на порогах шашлычных, в подворотнях пекарен, на виду духанов, заваленных съестным.
В душе презирая поэтов и бахши-певцов, Джунаид приглашал их к своему дворцу. Он не изменял себе: работал на публику. Не испытавший женской любви, не познавший ее власти над собой, глубоко убежденный, что воспевание добрых чувств к женщине, да и вообще все стихи, песни – это плод человеческой слабости, пламя людских пороков, он своим чутьем все-таки понимал: народ любит чеканную строку и звон дутара, и если он, Джунаид-хан, пусть даже святой из святых, пойдет против этой волны, его слава растает как дым.
– Скудоумные глупцы мнят себя пупом земли, – откровенничал Джунаид-хан со своими сыновьями. – Да за всех поэтов и бахши Ирана и Туркестана я не отдал бы и ногтя своего палача Непеса Джелата…
Они воспевают длинноволосых дур, будто вся краса земли воплощена в них… Поэты, сами уподобившись бабам, не ведают, что ничего не может быть красивее мужской стати, силы, ловкости, быстроты… Мужчина властелином проскачет по земле, его конь попирает пространства. Силе мужчины покоряется все: и женщины, и враги, и звери, и птицы – все сущее на земле. Силу не купишь. А женщину можно купить, продать… Вон их сколько у меня – жен, наложниц, рабынь… Любая женщина ханства почтет за счастье быть со мной или стать женой моего любого сына.
Шестнадцатилетней девушкой выдал Джунаид свою единственную дочь Тыллу за бедного дайханина, доводившегося ему дальним родичем. Сватались за нее и байские сынки, и дети влиятельных родовых вождей, мулл. К хану осмелились прислать сватов и узбекские баи. Но где это видано, чтобы туркмен из воинственного племени иомуд отдавал свою дочь за узбека? – рассуждал хан. Узбечку взять в жены куда ни шло, а выдавать туркменку за узбека, в семью этих трусливых торгашей?! Да лучше предать ее холодной земле! Несчастные сваты подверглись диким надругательствам.
Верный своему лицемерию и ханжеству, Джунаид-хан выдал дочь за бедняка, чтобы повсюду говорили: «Смотри – хан, а дочь свою не погнушался за голяка отдать. Что ни говори, а Джунаид-хан справедлив! Он и за богатого и за бедного… Где это видано, чтобы ханская дочь была за бедняком? Разве только в сказках?!»
Бедняк жених справил пышный той – свадьбу. Разумеется, на средства тестя, не поскупившегося дать будущему зятю овец, риса, масла, муки, сахара, чаю – всего, что нужно для того, чтобы свадьба походила на ханскую. И опять пошла добрая молва – о щедрости и человеколюбии Джунаида…
Через месяц после тоя Джунаид увидел дочь дома. По обычаю невеста через месяц возвращается к родителям, пока семья жениха не выплатит остатки калыма – выкупа за невесту. С бедняка взятки гладки. Но у Джунаид-хана была в том своя корысть: пускай люди видят, что и тут ханская дочь блюдет неписаные законы патриархальщины.
Прошел месяц, второй… Тылла, стараясь не попадаться отцу на глаза, по-прежнему жила дома. Однажды, вернувшись с охоты, Джунаид заметил заплаканное лицо старшей жены. Она бочком подошла к хану, чтобы снять с него сапоги и вымыть ноги.
– Что-то Тылла дома застряла? – Джунаид-хан протянул ей ногу в запыленном сапоге.
– Поговорили бы с ней, мой повелитель, – тихо прошептала жена, привычным движением разув мужа. – Не хочет она… к мужу возвращаться.
– Как? – зеленоватые глаза хана холодно блеснули. – Позови ее…
Тылла, стройная, красивая, переминалась у порога с ноги на ногу. Она, бесстрашно поблескивая такими же рысьими, как у отца, глазами, смотрела на Джунаид-хана.
– Почему не едешь к себе… домой? – В голосе отца зазвенел металл.
– Не хочу! – Она и разговаривала, как отец, впиваясь взглядом в шею собеседника. – Не хочу жить с ним… От него псиной несет.
– Псиной? – хохотнул хан. – А ты постирай ему белье, искупай его. Он твой муж, твой повелитель!
– Он мне противен! Увижу его – тошнит. Прости, отец…
– А что люди скажут? Ты связана адатом и шариатом… Пока муж не даст тебе свободу, ты будешь жить с ним под одним кровом, хоть умри!
– Убей меня, отец, не пойду! – Лоб дочери покрылся испариной. Мать, стоявшая позади, толкнула Тыллу: «Разве можно так дерзить отцу!»
– Убей, говоришь? – усмехнулся он. – Моей дочери смерть не страшна… Пуще смерти она должна бояться самого Джунаид-хана… Что-то я этого не заметил. А ну позови Непеса, – бросил он жене, но, увидев, что та нерешительно топталась на месте, прикрикнул: – Живее!
Жена опрометью бросилась вон. Джунаид, будто давно ждал такого повода, рассчитанным движением отвернул край ковра, где на чистой тряпочке рядышком с Кораном лежал вороненый маузер. Тылла не успела от страха даже сжаться, как отец, не поднимаясь с места навскидку, первой же пулей сразил дочь. Когда вошли Непес и жена, Тылла лежала бездыханная, с закатившимися под лоб глазами и открытым ртом, будто в горле у нее застряли последние слова проклятия.
На выстрел прибежал старший сын Эшши-бай. Увидев на полу сестру, он дрожащим голосом спросил:
– Зачем же так… отец?
Джунаид-хан досадливо поморщился, оглядел сына с ног до головы, словно видел его впервые. Обличьем и осанкой весь похож на него, Джунаида. Только ростом меньше да характером хлипковат. Вот бы ему нрав сестры, ее волю.
Эшши-бай, не сводя глаз с мертвой сестры, осекся. Чего доброго, ухлопает еще под горячую руку.
– А ты не догадываешься, зачем? – криво усмехнулся Джунаид. – Подумай!
Эшши-бай пожал плечами. Никогда не поймешь отца, что он думает и какое решение примет через мгновение.
– Она твоя сестра, а моя дочь. – Джунаид-хан осторожно поднял подушку, под которой томились два пузатых чайника с зеленым чаем. – Но она женщина… Что толку от того, что ее земля носит? Только небо коптит. Она чужая… Ты и Эймир – мои. Вы, ваши сыновья будете продолжать мой род, мое имя, мои дела… Ее смерть сослужила всем нам хорошую службу. Узнают люди, скажут: «Джунаид-хан ради обычаев дочери родной не пощадил. Вот кто истинный слуга ислама, вот кто ревностно блюдет законы наших предков!» Я потерял одну дочь, но приобрел тысячу воинов. Смерть Тыллы приведет в мой лагерь тьму мусульман, тысячи ревнителей адата и шариата. – И хан словно ни в чем не бывало отлил в пиалу чаю, с шумом отхлебнул глоток.
…Дурды-бай ухмыльнулся, вспомнил, как однажды распинался Джунаид-хан перед хивинским ханом Исфандиаром, называя его другом, братом, пока тот был в милости у англичан. Хивинский владыка знал истинную цену джунаидовским клятвам и все-таки поверил ему. Из-за непомерно пылкой «любви» басмаческий главарь повелел своим сыновьям привезти ему голову хивинского «брата»… Кто сказал, что ворон ворону глаз не выклюет? И по сей день перед глазами Дурды-бая, как наваждение, стоит ковровая сума, шмякнувшаяся у ханских ног; в той ковровой суме сочилась кровью голова хивинского правителя.
Теперь же Джунаид-хан загнанным волком мечется по Каракумам. Не поджигай – сам сгоришь, не копай яму другим – сам туда угодишь. Ушла его былая сила, как остатки мутного чая, выплеснутого на песок. А послушаешь хана – все мнит себя чуть ли не падишахом… Все о себе да о себе. Своя рубаха ближе к телу. Хан не раз посылал в преисподнюю как отряд Дурды-бая, так и отряд его брата Хырслана. Джунаид-хан приказывал сыновьям Сары Баллы идти на верную гибель, под красноармейские клинки, а сам со своими сыновьями Эшши-баем и Эймир-баем любил лишь ночные набеги на аулы да дележ захваченного добра. Что отец, что сыновья – беркуты. Да шайтан с ними, с этими алчными разбойниками, думал Дурды-бай.
Уже алел восток, уже пустыня дохнула предутренним холодом. Дурды-бай, зябко поеживаясь, прилег на попону и не заметил, как заснул. Вскоре проснулся от выстрела, раздавшегося над самым ухом. Дурды-бай даже не успел ужаснуться, услышав рядом с собою вскрики, возню борьбы; на него навалились тяжелые сильные тела, кто-то запрокинул ему голову и полоснул ножом по горлу.
Стон и предсмертный хрип стояли над узкой лощиной, залитой кровавым заревом. Никто из маленького отряда Дурды-бая, заночевавшего в пути, не успел сделать ни одного выстрела.
Ленивое солнце равнодушно заскользило своими лучами по барханам, по мертвым джигитам, застывшим в неестественных позах. Почти все они были оголены: с них сорвали одежду, у них забрали оружие и вещи. Вокруг не осталось коней, только бесчисленное множество следов, терявшихся среди угрюмых барханов. Ветер, занося следы ночной трагедии, раздувал золу давно потухшего костра, носил по земле обрывки шерстяных веревок, завывал в пустых консервных банках, мел поземкой по двум убитым в красноармейских шлемах, картинно вытянувшимся на красноватой глади такыра. Над трупами уже роились большие зеленые мухи.
В полдень сотня басмачей, вырезавшая группу Дурды-бая, на рысях внеслась в аул и, спешившись, застыла у белой юрты Джунаид-хана. Эшши-бай махнул всадникам камчой: «Расходитесь по домам!» Кинув поводья коноводу, Эшши-бай толкнул дверь, чуть не сбив стоявшего за ней на часах Нуры Курреева.
Джунаид-хан дремал на высоких атласных подушках; услышав конский топот, он сбросил с себя легкую дубленку из каракуля и вопросительно глянул на запыленное лицо сына. Тот, поздоровавшись, снял с плеча хорджун и вытянул оттуда за ухо окровавленную голову Дурды-бая, ощерившуюся в предсмертной судороге. Затем Эшши-бай достал какой-то сверток и, развернув углы платка, показал отцу величиной с кулак комок мяса, запекшийся кровью.
– Что это? – Джунаид вскинул мохнатые брови.
– Сердце предателя, – процедил сквозь зубы Эшши-бай. – Я изжарю его и съем, как делали истые мусульмане Аравии. Так будет с каждым, кто изменит тебе, мой отец!
Молодой охранник Нуры невольно отшатнулся, передернул плечами, как в ознобе, к горлу его подступила тошнота.
– Не наследили там? – Джунаид-хан заметил, что его телохранитель побледнел.
– Все сделали по-твоему, отец, – Эшши-бай отбросил в сторону хорджун с головой Дурды-бая. – Целую ночь выжидали, пока они все уснули, накрыли только на зорьке, в самый сладкий сон. Ни одной души живьем не оставили… А на месте бойни разбросали красноармейские котелки, банки из-под солдатских поганых консервов. Их никто, кроме русских, не жрет… Там же расстреляли двух пленных красных аскеров, оставили на виду. Всякий скажет, что был бой и красные сами напали на Дурды-бая…
– Что же вас так долго не было? – Джунаид-хан поморщился, подобрав под себя ноги. – С трупами солдат ты перестарался: красные не оставляют убитых. Не уйдут, пока не заберут или не похоронят… Ты промахнулся, сынок…
– Караваны нынче хивинскую дорогу обходят, – Эшши-бай заговорил торопливо, вглядываясь в лицо отца, пытаясь понять, недоволен тот или опять его донимает ревматизм, – делают крюк, идут по Устюрту. Мы две ночи и один день просидели под крепостью Ильялы, ждали какого-нибудь каравана… И появился караван твоего хорошего друга – хорезмского бая Абдуллы Тоголака. Проклятый предводитель каравана трус, он был очень несговорчивым. В другое время я бы снес ему башку. Заладил одно и то же: «Не пойду по старой дороге: там Джунаид-хан, от каравана ничего не оставит и нас всех поубивает…» Караванщики не узнали меня, ведь усы я сбрил, чекистскую кожанку на себя напялил. Напустил на них страху, сказал, что Джунаид-хан вышел на Устюрт и там теперь перехватывает караваны. Только тогда вожак каравана решился по старой дороге пойти. Следом за караваном с колодца Камышли я пустил десятку Халлы Меле, она слегка потрясла караван, но караванщиков не тронула…
– Никто не пронюхает? – Джунаид-хан вытянул ревматическую ногу, давая знать сыну, чтобы тот помассировал ее.
– Нет, отец, люди не знают ничего, – Эшши-бай, засучив рукава халата, стал поверх штанины растирать отцу голень. – Тогда наша затея не стоит ломаного гроша. Сначала караванщики, чуть погодя посланные им вслед конники Халлы Меле наткнулись прямо на нашу работу. Халлы, как увидел туловище Дурды-бая, ошалел… Ох, скулил, как баба… – Эшши-бай осекся и, покорно опустив глаза, польстил отцу: – С трупами красных аскеров – ты прав, отец, – промахнулись. Но брат Дурды-бая, Хырслан-бай – дубина, не дотумкает. А это самое важное…
– Передай всем: если узнаю, что с караванщиков хоть один волосок упал, никому несдобровать, – Джунаид-хан, покряхтывая, вытянул перед сыном вторую ногу. – Они – наш язык, пусть разнесут, что Дурды-бая убили красные. И Халлы Меле это подтвердит. Караван не минует колодца Орта, а туда Хырслан-бай со своей сотней подходит из-за кордона. Скоро Хырслан узнает о судьбе брата Дурды-бая. Слухи, толки его не минуют, расползутся по Каракумам. Хырслан взовьется! Он не такой, как Дурды-бай, которому все трын-трава… Говорят, у них мать из придурковатого рода.
Молодой Нуры Курреев, слышавший весь этот кошмарный разговор, холодел от ужаса. Его ошеломил цинизм боготворимых им людей, не таивших от него то, что они хотели навсегда похоронить от других. Теперь Джунаид-хан и Эшши-бай, будто ненароком, посвящали его в свои темные, опасные дела. С чего бы это? Какой в том смысл? Может, они забыли о существовании молодого телохранителя? Может, они Нуры за человека не считают? Принимают за бессловесное существо или еще хуже – за бездушный прокопченный остов ханской юрты… А вдруг они доверяют ему? Нуры было ведомо, что предводитель не любит тех, кто много знает. У человека два уха и один язык. Значит, слушать ему в два раза больше, чем говорить, – любимая ханская поговорка. А что Джунаид-хану жизнь безвестного Нуры? Ломаный грош в базарный день… Уберут, когда надо, и дело с концом. Может, хан задумал втянуть в свою затею и его, Нуры?
– Вот что, сынок, – Джунаид махнул ладонью Эшши-баю. – Аманли Белет сидит у меня в юрте арестованным… Его сейчас лучше всего отпустить, а то скоро прибудет из-за кордона Хырслан-бай…
– Кокнуть надо этого красного выродка! – не понял Эшши.
– Не болтай, чего не знаешь… Пусть это сделает Хырслан…
– Хорошо, отец…
– Эй, Непес, приведи сюда Аманли!
Лишь три ночи провел под арестом Аманли Белет. Он вошел в юрту в сопровождении мрачного Непеса.
– Ну, чего смотришь? – хохотнул Джунаид-хан. – Я обещал тебе сказать свое решение… Думал все ночи, а не додумался… Тебя хорошо кормили в ожидании моего мнения?
Острые черные глаза Аманли зорко следили за игрой хана.
– Ты не голоден?
– Сыт по горло…
– Так вот… Я тоже собираюсь вести свои отряды в Ташауз, сдаваться советским властям… Ты поезжай, а я через несколько дней последую примеру Дурды-бая…
Аманли Белет оглянулся, за спиной его возвышались фигуры Нуры и Непеса.
– Иди, иди, ты свободен, – весело махнул Джунаид.
Прошло не более недели, как однажды ночью басмаческий стан наполнился конским топотом, вскриками верблюдов, блеянием овец. Это вернулся отряд Хырслана, встретивший у границы караван с оружием. У ханской юрты спешивались всадники, разгружались верблюды. На просторном майдане от пузатых мешков, наглухо заколоченных тяжелых ящиков стало тесно.
Проворный Нуры Курреев носился от юрты к юрте, созывая сотников – юзбашей – к хану. Пока Хырслан-бай, сыновья хана Эшши-бай и Эймир-бай вместе с предводителем каравана отдавали распоряжения, ходили среди разгруженной поклажи, бранились с нерасторопным писарем, еще не очухавшимся ото сна и жаловавшимся, что он в темноте ничего не видит, юзбаши собрались в просторной юрте Джунаид-хана. Хан занял уже свое место на ковре. Он ждал этот караван, но еще больше он надеялся, что из-за кордона к нему придут английские солдаты, прибудут пушки и боеприпасы; он ошибся.
Юзбаши шумно усаживались вокруг хана. Не видно было текинцев, бывших офицеров царской армии, они сбежали под Ташаузом, в последнем бою с чекистами, пустовало место Дурды-бая… Зато грозно ввалился в юрту и неторопливо усаживался небритый, заросший до самых глаз курчавой щетиной предводитель каравана. Он держался независимо. Назвал себя Гуламхайдаром, небрежно передал хану аккуратно завязанную кожаную папку с бумагами – инструкциями заморских хозяев. Бегло прочитав один из листов, Джунаид-хан поморщился. «Активизировать террористические акты против партийных, советских…» Ах, подлецы! Войск не посылают, а нас тут стравливают советским собакам…
Гуламхайдар бесцеремонно разглядывал собравшихся. Он внимательно прислушивался даже к мимолетным словам. «Разведывает, разнюхивает наше состояние», – отметил про себя хан.
– Не суди обо мне по тому, как я овец пасу, а суди по тому, какую плату за то получаю, – похвастался Джунаид-хан. Он окинул сидящих тяжелым взглядом: как мало осталось соратников! Ох, поредели их сотни! Одни люди убиты, другие изменили, а третьи хотя и ходят в сотниках, командирах десяток, но того и гляди дадут стрекача в первом же бою… В иных сотнях не больше двух-трех десятков джигитов. И на тех надежды мало. Скрывая это даже от себя, Джунаид-хан опасался, как бы не пронюхал о том Гуламхайдар: тогда от англичан милостей не жди.
– Большевики тоже прислали в аулы и нам в лагерь караваны всякого добра, – продолжал хан. – Покупают дайхан… Не выйдет! Да, слышат мои уши, кое-кто из нас рассопливился – дескать, смотри, какие большевики добрые…
В водянисто-зеленоватых глазах басмаческого главаря мелькнула улыбка. Даже самые близкие ему люди больше всего боялись этого блеска. Джунаид-хан опустил тяжелые веки:
– Кто боится борьбы, пусть уходит сейчас же, с женами, детьми. Ни одного труса не тронем! – Хан поднял веки, впиваясь в каждого острыми рысьими глазами. Он нагло провоцировал своих сподвижников. Прояви кто малейшее колебание, отведи глаза под его взглядом – тут же расстреляет. Это знал каждый.
– Одну ночь даю на раздумье. Утром будет поздно. Тот, кто не уйдет сейчас, останется со мной до самого конца света.
– Оружия у вас теперь много, – заметил носатый перс. – Да какого оружия! Такое большевикам и не приснится… Одержите хоть одну победу, и вам на помощь придут друзья… А пока можно вооружить целых два полка. К вам идет еще один караван…
В ханскую юрту с грохотом ввалился увешанный оружием Хырслан-бай: маузер висел на правом боку, на левом за широкий кожаный пояс был заткнут зачехленный длинный нож, которым можно достать до сердца верблюда, за спиной виднелось дуло английского винчестера. На широкой груди перекрещивались туго набитые патронами пулеметные ленты, сверху висел мощный цейссовский бинокль.
Сидевшие в юрте тихо ответили на приветствие Хырслан-бая. Когда Хырслан уселся, ишан Ханоу привычным движением поправил чалму, поднялся с места и забормотал заупокойную молитву. В юрте все последовали его примеру.
Нуры краешком глаза следил за Джунаид-ханом, Эшши-баем. На их лицах не дрогнул ни один мускул, смиренно-скорбные, с опущенными долу глазами, они шевелили губами, усердно молясь. Ишан громко произнес заключительные слова молитвы – «Алла акбар!», все стали утешать Хырслан-бая:
– Да озарится светом загробный мир твоего брата…
– Дурды-бай был золотым человеком…
Духовник, грузно усевшись на место, раскрыл было рот, чтобы о чем-то спросить, но вовремя поджал губы: Джунаид-хан нетерпеливо повел плечами. Хырслан-бай ждал, что скажет хан.
– На все воля Аллаха, – сокрушенно вздохнул Джунаид-хан. – Что не рождается, то не умирает. Перед смертью все равны, богатый ли, бедный, мусульманин или иноверец. Пробьет час, никто от нее не уйдет. Никто от нее не откупится… Думка за горами, а смерть за плечами. Лучше не скажешь… Мужайся, мой друг Хырслан-бай! Жаль, что ты сам не смог похоронить брата…
– Думка за горами, а смерть за плечами, – Хырслан, повторив слова хана, затрясся в беззвучном рыдании и, едва справившись с собой, плаксиво продолжил: – Дурды-то умер не своей смертью… Он даже не принес еще в жертву белого барана в знак благодарности богу. Ему бы жить да жить…
– Он доверился разговорам с красноармейцами… Они увели его отряд в Ташауз…
– Я знаю, его убил Аманли Белет…
– Да, – кивнул Джунаид-хан и пронзительно ощупал глазами Хырслана. – Русские не режут людям глотки, они расстреливают… Голову незабвенного Дурды-бая унес туркмен. Аманли Белет был у меня в гостях, но я отпустил его… У нас, туркмен, гость почетнее отца, и обычаи предков для нас святы…
– Не в твоем же доме я его убью, хан-ага! – выдохнул Хырслан-бай. – А почему гостю можно убивать людей хозяина дома?
– Тебе, дорогой Хырслан-бай, я не называл ничьего имени, – Джунаид-хан говорил вкрадчиво, даже ласково, радуясь, что ему удалось заронить семя сомнения в душу Хырслана, в душу этой дикой, необузданной натуры. – Если даже убийца тот, о ком ты думаешь, то какая тут его вина? Не снял бы он головы Дурды-бая, ему бы не сносить своей…
– Я разрублю его тело пополам и отдам шакалам, – хмуро проговорил Хырслан-бай.
Западня
– Хотите, я расскажу вам, как погиб славный Мерв? – начинал обычно свои истории Сахатдурды-ага. – Хотите, я поведаю о падении древнего Мерва, звезды славного Хорасана?… Это, может быть, и легенда, а может, и быль. Рассказывал мне ее дед… Мерв пал жертвой раздоров и предательства. Из седой старины к нам дошли мудрые слова о презренных людях: «Предателей презирают даже те, кому они сослужили верную службу». Даже Чингисхан, выжав из предателя все, расправлялся с ним, как с заклятым врагом.
«Убейте его, – приказывал Чингисхан. – Он предал своих братьев… Нас, чужих, продаст еще легче».
Сахатдурды-ага задумывался, доставал из кармана халата желтую тыковку-табакерку, бросал под язык щепотку зеленого табаку и замолкал. Казалось, умолкал надолго. Но старик мысленно перебирал в памяти истории, одни занятнее других, и вот, сплюнув зелье на песок, начинал свой рассказ.
– Было это давным-давно… На Хорасан несметными полчищами ринулся Чингисхан. Над богатым и блистательным Мервом собрались черные тучи. Тысячи его защитников пали костьми у стен крепости, но Мерв врагу не сдали.
Визирь Мерва Беха-аль-Мульк трусливо сбежал из крепости и вызвался провести монголов в город тайными путями. Храбрый, говорят, умирает один раз, трус – тысячу. В последнюю минуту продажный визирь заколебался: знал, что первым погибнет от рук защитников цитадели. Чтобы не прогневить своих новых господ, он пустился на уловку: снарядил в Мерв послов, таких же изменников, как сам. С ними он передал гнусное письмо: «Эй вы, жалкие черви! На вас движется войск тьма-тьмущая, семь тысяч монголов и десять тысяч их нукеров. И я иду с ними… Не успеете и вздохнуть, как они раздавят вас. Лучше почетный плен, чем смерть…»
Туркмены отрубили предателям головы и выбросили их за крепостные стены на съедение бродячим псам.
Славный Мерв – краса и гордость Хорасана – превратился в неприступный бастион. Его защищали все: богатые и бедные, мужчины и женщины, немощные старики, даже дети. Спесивый Тули-хан, младший сын Чингисхана, не находил себе места в лагере, вопрошал у звездочетов, немым взглядом укорял застывшего в шатре бронзового Будду: «Даже ты не можешь мне помочь, о всесильный! Как же мне одолеть этих проклятых туркмен? Скажи, как положить мне к своим стопам столицу Хорасана? Помоги мне, и я принесу тебе в жертву самых красивых женщин и мужчин Мерва…»
Придворные пуще смерти страшились ханской ярости. Уже потеряли счет разведчикам, гонцам с переломанными хребтами или брошенным в клетку к тиграм. Всех, кто приносил из крепости безутешную весть, Тули-хан отправлял на смерть.
– Непокорный Мерв, словно заколдованный, отметая бесчисленную рать монголов, стоял непоколебимо! – эти слова Сахатдурды-ага произносил с гордостью и оглядывал всех сидящих своими умными, глубоко запавшими глазами, будто хотел убедиться, достаточно ли внимательно слушают его молодые. – И вот ханский советник, старый опиоман Ли Тун По, – продолжал задумчиво аксакал, – в минуты просветления, пав на колени перед ханом, прогнусавил:
«О великий и светлый Тули-хан! Незрелый ум твоего преданного слуги осмелился преподать тебе один совет. Снаряди в столицу Хорасана когорту верных шпионов… Пусть они примут облик слепых и глухонемых, но видят и слышат все! Пусть они, как верные псы, станут твоими очами и ушами. Пусть они разведают уязвимые места звезды Хорасана… Луна – и та со щербинкой. И у Мерва должно быть уязвимое место. И тогда, о великий и единственный наследник покорителя вселенной, ты поставишь на колени этих обрезков… Только твои войлочные сапоги растопчут столицу нечестивых туркмен».
Тули-хан принял совет придворного. Монгольские соглядатаи с великим трудом проникли в крепость. Чего только не услышишь, чего только не повидаешь в большом, разноязыком городе. Прямо на улице, у пышущего жаром тамдыра, до хрипоты спорили богато одетые женщины.
Сахатдурды-ага, улыбнувшись, мастерски подражал сварливым горожанкам:
– «Легче в полуденную жару сыскать росинку, чем капельку ума в твоей безмозглой голове, – выговаривала старшая жена феодала самой младшей. – Кто не знает, что в святую пятницу, когда души покойников наведываются в родной дом, печенье выпекают по особому рецепту… Не как в будние дни. Из-за тебя, проклятой, светлые души героев, павших под стенами священного Мерва, не взвидят рая, в ад угодят!..»
«Вах, птичья твоя голова! – взъярилась другая женщина. – Да околеть мне на месте, если я не сумею сделать того, что сделают твои жирные потные руки… Это я ли не знаю, какие печенья пекутся к святой пятнице?!. Люди, вы слышали, что мелет эта дуреха?! Это я-то не могу печь? Если бы на моем роду было написано стать султаном, то я давно повергла бы даже Мерв… Я не топталась бы на трупах своих войск, как эти бестолковые кривоногие монголы…»
«Ой, уморила! – взвизгнула первая женщина. – Ты гремишь, как тот надтреснутый колоколец на шее нашего старого козла…»
«Ты думаешь, я говорю пустое?! Будь я на месте монголов, я разрушила бы плотину на реке и затопила город. Вот! О, я положила бы великий Мерв к своим ногам…»
Одуревшие от безделья женщины бранились еще долго и сварливо. Они и не заметили, как чья-то призрачная тень мелькнула за тамдыром, метнулась в сторону вражеского лагеря и растаяла в вечернем воздухе.
В ту же ночь монгольский предводитель приказал разрушить плотину. Воды Мургаба хлынули на город. Утром Тули-хан легко овладел столицей Хорасана.
Сахатдурды-ага помолчал, погладил окладистую бороду и заключил:
– Этих болтливых жен феодала в назидание потомкам похоронили в развалинах Мерва, возле мавзолея султана Санджара. Народ решил: пока жив на земле хоть один человек, каждый, кто проходит мимо их могилы, должен бросить в их сторону камень проклятия. На много верст окрест вы не найдете ни одного камня… Каждый, кто ездит сюда, берет с собой камни по целому хорджуну.
Из рассказов аксакала Сахатдурды-ага, что живет в Мургабском оазисе Уехав с десяткой конников из лагеря Джунаид-хана, Аманли Белет возвратился в урочище Сувлы. Опытный чекист, он был доволен своей работой: ему удалось распропагандировать более восьмидесяти басмачей во главе с Дурды-баем. Еще ничего не зная о расправе над этим юзбашем, Аманли отпустил конников в свои аулы, сказав, чтобы они собрались здесь, в урочище, в конце недели. Никто, кроме нескольких чекистов из Ташауза, не знал о местонахождении Аманли Белета. Тут, на безлюдном безбрежье плато Васа, где степь мелкой песчаной зыбью переходит в крутобокие барханы, стоит три десятка юрт и неказистых мазанок, построенных из сплетенных щитов камыша и тамариска. Мазанки – жилища бедняков, их называют кепбе. Маленький аул затерялся в дикой глуши, в стороне от шумных караванных дорог. А тут и родниковый колодец с мягкой, вкусной водой, подобной амударьинской. Когда-то здесь протекал полноводный Узбой, несший свои волны в Каспий. Дикие орды восточных завоевателей, ворвавшиеся сюда, предали огню цветущие города, разрушили ирригационные сооружения, и русло Узбоя повернуло на север, в холодный Арал… Огненный зной и кочующие барханы испепелили зеленые оазисы…
Но на кусочке зеленой земли примостился аул. Аманли поселился здесь в крохотной мазанке вместе с женой Корпе и двумя сыновьями-близнецами Кандымом и Черкезом. Он сам поставил тут кепбе, сам слепил из глины и плетеного камыша загон для скота. Два десятка овец, три верблюда да два коня, которых надо поить и пасти, – вот забота Аманли Белета, помимо того что он еще и разведчик… Приехал сюда Аманли из Геокдепе. Аульчане почти равнодушно отнеслись к тому, что на их земле появился еще один бедняк. Лишь дотошный сосед Шырдыкули прослышал где-то сплетню об Аманли: дескать, не случайно появился в урочище дайханин с женой и двумя ребятишками; дескать, в Геокдепе два мираба – распределителя воды – затеяли меж собой драку и втянули в нее всех мужчин двух родов – акконгур и гараконгур, в ход пошли ножи, дедовские сабли и кремневые пистолеты; и свершили акконгурцы над одним гараконгурцем самосуд – отрубили ему правую руку; а в отместку гараконгурцы схватили первого попавшегося им из враждующего рода и отсекли ему правую кисть. Так вот зачинщиком этой драки был не кто иной, как Аманли Белет… И распространил Шырдыкули по аулу, что кровники охотятся за Аманли Белетом и если отыщут его здесь, в урочище, то непременно прибьют… Мирные аульчане с жалостью глядели на бедного Аманли: погибнет человек… А сам Аманли Белет, тихий дайханин, вежливо кланялся аульчанам, как бы соглашаясь со слухом, который поселился в ауле. Он-то знал, что была такая история с дракой двух родов из-за струйки воды, и хотя возникла она не по вине Аманли, но это уже никому нельзя было рассказывать. Легенду для Аманли и его семьи придумывал Иван Касьянов, оперативный уполномоченный ОГПУ Туркменской ССР, и еще несколько чекистов.
Мазанка в Сувлы, стоящая на отшибе, в низине, некогда промытой Узбоем, служила для чекистов оперативным пунктом, временным пристанищем и кровом после долгих рейдов по Каракумам.
Возвратившись к детям, Аманли Белет увидел, что тут много работы. Дети Кандым и Черкез хотя выглядят уже взрослыми, крепкими парнями, но еще подростки. И заботы по хозяйству ложатся на жену.
Кандым и Черкез в чабанском ауле окончили четыре класса, а после посещать школу не довелось. Неуютная пустыня не иссушила ребячьи души. Близнецы выучились охотничьему промыслу, меткой стрельбе, джигитовке, чабанскому мастерству. По запаху дыма, овчины они легко выходили на чабанский кош, умели отыскать лечебные травы, коренья и среди хаоса шорохов и звуков пустыни различали, шуршит ли ветер в стрельчатых ветвях барханного селина [3], залег ли за ним волк, крадущийся к отаре.
Природа одарила Черкеза тонким музыкальным слухом. Он откуда-то раздобыл старый дутар, выделанный из многолетней урючины, отыскал в песках какие-то коренья, настоял клейкое вещество, скрепил рассохшиеся детали инструмента, натянул струны.
Только однажды Шаммы-ага, родной дядя по отцу, шутя показал ему, как брать аккорды, и с того времени Черкез стал играть и даже слагать песни. Он искусно изображал завывание злого «афганца», шепот звездных весенних ночей, курлыканье журавлей, посвист жаворонка, дробный топот скакунов, плач шакала, блеянье овец… Двуструнный дутар в чутких руках Черкеза исторгал чарующие звуки. Дивились люди… Но ничто не могло восполнить детям разлуки с отцом, который вел беспокойную двойную жизнь разведчика, лишь изредка наезжая домой. Когда дети были поменьше, Черкез особенно часто донимал мать вопросами:
– Мы, мама, кто? Ну, за кого: за красных аскеров или за басмачей?
– Как это кто? – переспрашивала Корпе, готовя себя к мучительному разговору с детьми. – Мы черные…
– Черные? – удивлялись дети.
– Смуглые, значит, – улыбалась мать, знавшая о профессии Аманли. – Видите, какие вы все загорелые, одни зубы блестят… И я такая же, и отец ваш не беленький…
– Ты, мама, шутишь с нами, – Черкез хмурил сросшиеся у переносья густые брови. – Мы не маленькие, мы должны знать, чем занимается наш отец. Куда он все ездит?
– Вот возвратится отец – у него и спросите, – в сердцах отвечала Корпе.
Проведя дома четыре дня, Аманли, забеспокоившись, поутру стал собираться в Ташауз. Он уже седлал коня, когда его окликнул вбежавший в мазанку Кандым:
– Верблюдов наших на месте нет! – выдохнул юноша, запыхавшись от бега. – Кто-то снял с них путы и погнал к пескам. Видать, не вор – вернулся назад потому что… Обут пришелец в чарыки, бегал, как лошадь, гнал верблюдов, торопился… Пакостник какой-нибудь… Черкез по следу пошел, а меня за водой и хлебом послал. За ночь-то верблюды далеко ушли. Я тоже – мигом… Мама, где мой хорджун? Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги. Примечания
1
Омач – старинное деревянное пахотное орудие в Средней Азии.
2
Шпан – бродяга, бродячий проповедник.
3
Селин – крупный многолетний злак, растет на барханных песках большими кустами.
|