– Ладно, не обижайся… Но можно как-то поспокойнее?
– Она меня тупой назвала, ты не слышал, что ли?
– Она сказала: за-ту-пи-ла. Это не то же самое, что «тупая».
– Для меня то же!
– Ладно, на меня-то не злись. А чего ты шарф так странно намотала?
– Хочу – и намотала, отстань.
– Ладно тебе, чего ты дуешься? Шарф норм. Но немножко как городская сумасшедшая. Знаешь, как эта, кошатница?
– Какая кошатница?
– Ну бабка тут такая по бульвару вечером ходит, с тележкой. Бормочет еще вечно что-то.
– А почему кошатница?
– А фиг ее знает. Ну вот тоже вредная, как ты.
– Слышь! Достал уже!
– Да ла-а-адно тебе, ну пошутил я, ну подожди!
Кошатница – так ее звали. А может, просто Эта. Иногда «бабка». Иногда «женщина», но это редко – в магазине, в очереди. Один раз человек в форме назвал ее мамашей. Это было, пожалуй, даже и приятно. Чего стоите, мамаша, на дороге? Дайте машине пройти.
Мамашей она не была. Во всяком случае, в обычном, буквальном смысле этого слова. Насколько она могла помнить, никогда внутри нее не зрело другое существо, не шевелилось, не выходило наружу и не тыкалось, слепо, в живот в поисках соска.
Такого с ней не приключалось, но она точно знала, какие чувства испытываешь в подобные моменты существования.
Кошки, те сначала становились пугливыми. Они не выходили на свет и не спешили, заслышав шуршание пакетиков с куриными костями и судочков с позавчерашней кашей или супом. Она манила их – кис-кис-кис, но те не шли, таились. Им было стыдно.
Потом все же голод брал свое и беременные кошки начинали есть за двоих, троих, семерых. Сосцы их набухали, животы наливались, и вскоре за тугой барабанной кожей можно было разглядеть мельтешение и толкотню. Рожали кошки молча, только глазами сверкали дико.
Она за кошек переживала, но виду не подавала. Один раз котенок появился на свет в бледно-розовом пузыре. Кошка лизала-лизала пузырь, но не смогла от него избавиться, и котенок скоро умер. Ну мамаша.
– Кис-кис, – говорила она себе под нос. – Кис-кис.
Она и сама знала, что кошек рядом нет и быть не может: шла по узкому пролеску между поликлиникой и жилым домом. Но «кис-кис» все равно приговаривала – оно ее успокаивало, звучало привычно и монотонно, как покашливание, как стук сердца.
Иногда в людных местах на нее посматривали. Женщины брали за руки своих детей. Они побаивались ее, она это точно знала. И усмехалась про себя. Потертое пальто, облезлый меховой воротник. Она бормочет себе под нос «кис-кис», ну и что с того? Она же не прислушивается к тому, что они бормочут? Может, еще запах… подвальные кошки пахнут сладко, пыльно. Может, и она так уже пахнет? Наверняка, ведь иначе кошки не подходили бы к ней так близко, не считали за свою. Не мурлыкали ей в уши.
Кажется, она любила животинок с детства. Теперь уже сложно сказать. Мысли стали ленивые, путаются. Но точно помнит чей-то теплый белый животик и чье-то доброе мурчание. Помнит шершавую прохладу лягушки на ладони. Помнит, как щекочет кожу аккуратно зажатый в кулак жук-пожарник. Помнит, как какой-то мужчина в ярости выбросил с высокого этажа принесенного сыном с улицы щенка. Щенок умер в лужице черной крови. К мужику приезжали менты, но так и не забрали.
Сколько ей было лет, когда она впервые пришла в подвал? Десять? Двенадцать? Шестьдесят? Время так быстро меняется, мысли так легко перепрыгивают с одного воспоминания на другое. А может, это и не воспоминания вовсе, а то, что происходит прямо сейчас? Как понять?
Она в подвале. Пробраться туда совсем несложно, если ты кошка. Нужно просто найти щелку, незапертый лючок, приоткрытую дверь. Может, она попала туда, просочившись между решетками подвальной ямы? Ха-ха, да, так она и скажет кому-то, если спросят. Мур-мяу.
Кошки поначалу дичились, шугались. Она не осуждала – сколько бухих электриков, разочарованных в жизни травильщиков тараканов, а то и голодных бомжей они повидали? Будешь тут шуганый, и правильно. Она и сама старалась избегать людей, лишний раз не отсвечивать. Благо была небольшого размера – легко спрятаться, затаиться.
В подвале пахло плесенью, в трубах гудело. Было тепло и влажно, как в городском бассейне или в лесу после дождика. На вид безопасно.
Сбоку что-то зашуршало, потом мелькнула тень. Кот. Огромный, про таких говорят «матерый». Хвост переломан, ухо разорвано от кончика и вниз. Насколько она могла судить, он был автономен. Ходил по помойкам да охотился, возвращался когда вздумается, чтобы покрыть одну из худых, с затекшими глазами кошек.
Кот ее не интересовал. Он молчал.
Кошки другое дело. Они мурлыкали, пели, вибрировали. Они ластились к ногам, запрыгивали на спину и плечи, мазали хвостами по носу.
Они разговаривали.
Разговоры кошачьи были про холод и тепло, про опасность и не-опасность, про ощущения, запахи. Мир состоял из неровно очерченного квадрата – двора – и подразделялся на подвалы, убежища, трубы теплотрассы.
Она поняла это не сразу – потребовалось время, тишина и внимание, чтобы отделить внутренний кошачий гул от гула подвальных батарей. Чтобы начать различать в нем не слова, конечно, а интонации, звуки.
Она не сразу смирилась с тем, что беззвучный кошачий мир вдруг зашумел и зазвучал. И господь праведный, какие же эти кошки были болтушки!
Кошки голодали. Большинство их разговоров сводились к тому, что и где и когда было или будет съедено. Кошки голодали так сильно, что в головах их не оставалось места ни для чего другого.
Она и так прикармливала их, чем и сколько могла – позавчерашним супом, костями, куриными горлышками, кашей. Кошки съедали все, хотя кашу долго нюхали, почихивая.
Начав понимать кошек, она стала кормить их так сытно, как могла. Теперь с пенсии она покупала кошачий корм в консервах, подогревала его на плите, долго разминала вилкой (не размятый ели плохо, паразитки!), смешивала с рисом или другой крупой. Получившуюся смесь раскладывала по тщательно вымытым пластиковым судочкам.
Судочек – в пакетик. Пакетик – в другой пакетик. Все сложить в клетчатую сумку.
Кошек становилось все больше. Кошки рожали новых кошек, и все они были голодны.
У магазина на боку лежала решетчатая тележка. Рассудила, что, раз лежит на боку, никому не нужная, можно и забрать.
С тележкой дело пошло веселее – удобнее, чем таскать сумку. Получалось за один раз обойти сразу несколько подъездов, всюду расставить наполненные судочки, забрать на помывку грязные. Кошек надо было выманивать, кис-кисать. Чужие бестолковые собаки очень даже любили сожрать кошачьи угощения.
Одна тетка орала: «Хватит тут это раскладывать, я в санпин позвоню! Разведете нам крыс!»
Крыс. Идиотка, нет? Были бы крысы, их сожрали бы кошки.
Сытые кошки не замолкали, продолжали рассказывать.
Удивительно, как много может знать обычная дворовая кошка. Кто завел собаку. Кто выбросил банку из-под шпрот. Какая женщина беременна, хотя сама еще не знает об этом.
Чья жена переливает шкалик в бутылочку из-под воды. Чей муж трогает худую восточную дворничиху. Чья дочь нашла, где пролезть на крышу. Чей сын позволяет делать с собой такие вещи, что страшно сказать.
Не то чтобы она специально подслушивала или нарочно запоминала. Не то чтобы смаковала подробности. Но слушала, да. Кое-что подмечала. Хихикала про себя: с виду фу-ты ну-ты, а сами вот какие.
Та самая тетка с крысами ругалась, по словам кошек, со всеми сразу: с дворниками, с мужем, с дочерью, с соседкой снизу и с соседкой слева. Ничего-то ей не нравилось. Бывают же такие люди.
Однажды она пришла, а тетка стояла с грустным смуглым дворником в рабочем жилете. Тот с видимым сожалением сметал судочки с присохшей пищей в железный совок.
– Пришла! – возликовала тетка, будто они договаривались. – Это безобразие уже! Всех кошек района прикормила.
Испугалась, засопела, попятилась задом. Напрягла пальцы, готовая впиться. Если уж прижали, быть драке. Но тетка на нее уже не глядела:
– Сдать бы их всех.
Сдать бы их всех.
Кошки часто пропадали – их рвали собаки и давили машины. Иногда были замешаны люди: кого-то подбирали, кого-то обижали, кого-то относили в приют, особенно котят.
Она не запоминала кошек и не давала им имена. Но знала всегда, если кого-то не хватает, – по отсутствию уникального звука, который вплетался в общий мурчащий гул.
Когда кто-то пропадал, нервничала, втягивала носом воздух, злилась. Жалко было не кого-то конкретного, а просто их всех сразу. Вспоминалось, что против них весь мир.
Ходила проверять: к дебаркадеру ближайшего магазина, к трансформаторной будке, где нагревается на солнце залитая гудроном крыша, к подвалу одному, другому.
– Кис-кис, – звала. Подсовывала вечные судочки. Тратила на таких потеряшек драгоценный баночный корм, не смешивала его с кашей. Так сильнее пахнет, авось учуют, придут. Иногда находились, приходили – ластились к ноге, мурчали. Становилось спокойнее.
Иногда находилось тельце. Пришлось купить маленькую лопатку вроде садовой и найти пустырь недалеко, за железной дорогой. Человеческая привычка – закапывать мертвых. Звери тоже все закапывают, чтобы не пахло.
– Здравствуйте! А вы чего тут… ну, одна все время? Вы за кошками ухаживаете? Вы кошатница, да? Ну, в смысле, кошек любите? Я тоже люблю, но у меня у мамы аллергия. А вы их подкармливаете, да?
Лучше молчать, так быстрее отстают. Да и голос в последнее время подводит – то ли речь, а то ли шипение. Связки или что.
– Вы меня не бойтесь. Я сказать только хотела… ну, предупредить. Мама моя специальную службу вызвала. Они их всех половят и стерилизуют. Понимаете, что я говорю? Операция такая, чтобы не плодились. Им так лучше будет. Стерилизуют и вернут. Ну, скорее всего. У себя же не станут держать.
Молчать. Молчать. Слушать гул.
В день, когда приехала машина, ни одной кошки уже не было: подвалы, чердаки, гаражи – да все окрестности были пустынны. Никто не отзывался на кис-кис и не подходил за кормом. Ни одной кошки, не осталось даже запаха. Люди из машины покурили-покурили и уехали.
Подождав три дня для верности, кошки вернулись.
Она была страшно собой довольна, почти до мурчания. Она чувствовала себя мамашей, матерью. Все эти кошки были ее, а она была их.
Она забыла, где ее дом.
Это случалось и раньше. Колодец двора и дома вокруг расслаивались, будто в детском калейдоскопе. Цвета дробились на спектры, прямые линии разбивались на углы. Она подолгу любовалась этой картиной, не вполне уверенная в том, что творится, но спокойная и благостная. Ориентироваться в пространстве становилось сложно, потому что пространства толком и не было. Она не знала, кто она и где живет.
И тогда она слушала кошек, их мерный теплый гул. На него можно было идти, как на свет маяка.
Обычно со временем наваждение пропадало – и это всегда оказывалось кстати, потому что заканчивался корм и надо было его докупать.
А тут совсем забыла. Понервничала, походила кругами. В воздухе пахло летним и сладко тянуло подвалом.
– Слушайте, женщина, ну что вы от меня хотите? У нас почти всё на волонтерской основе, хорошо хоть саму процедуру город субсидирует. А отлов – это полностью на голой инициативе. Что я могу?
– Ну есть же какие-то способы, приманки, ловушки? У нас мамочки гулять не могут на площадке: там не песочница, а кошачий лоток. У меня кошачьей мочой воняет на пятом этаже! Я уже в домовом чате написала – мы готовы всем подъездом сбрасываться, вы скажите просто сколько.
– Да не в деньгах даже проблема! Это же кошки, они в любую щель спрятались, и всё, не найти их. Пишите жалобу в санпин, гуманными способами тут не решишь вопрос.
– А не гуманными?
– А не гуманными – это не к нам, это вон, в интернете полно умельцев.
Она начала есть корм и сама. Ей не было вкусно, но и невкусно тоже не было – просто чувство голода сменялось чувством насыщения и хотелось спать. Она спала – тяжело, долго, без сновидений и мыслей, без чувств. Иногда она опускалась так глубоко, что переставала слышать кошек. Тогда она пугалась – потерялись? И возвращалась назад. По тому, как взволнованно, кругами, ходили кошки, понимала – они ее тоже на какой-то миг потеряли.
Она перестала понимать людей.
Она знала, что рано или поздно это случится, – ей все меньше и меньше понятен был звук их голоса, смысл высказываний ускользал солнечным зайчиком по стене. Вроде и есть, а вроде и не схватишь. Их мельтешение, шум, злость, суета раздражали, от них хотелось укрыться. Кошки доносили: ссоры, свары, соития. Никакой логики или смысла в этом не было – сплошное копошение тел.
В магазине какая-то человечка (женщина?) задала вопрос, который она с трудом поняла, а ответить уже не получилось. Испугалась, дернулась, побежала – за ней гнались. Рассованные по карманам пакетики с кормом вываливались, но кое-что она умудрилась унести.
Ходить за кормом в магазин больше было нельзя. Но это не казалось важным. Будет день – будет пища. Что это значит? Откуда это в ее голове?
Она спала и терялась в своих снах.
– Здравствуйте, а вы что делаете? Это ремонт какой-то или что?
– Слушай, пойдем отсюда, чего ты привязалась. Опоздаем.
– Да погоди. Эй, мужчина, к вам обращаюсь. Вы чем занимаетесь? С кем это согласовано?
– Господи, ну в кино же шли…
– Подожди, говорю! Ты знаешь, что они делают? Они подвальные окна заваривают! Это от кошек, понял? Мать, что ли, договорилась?!
– Да пусть заваривают, тебе жалко, что ли? Это ж кошки, они найдут, где жить еще. Пойдем, а?
– Эй, а вы проверяли перед тем, как заваривать? Подвал, говорю, проверяли? Там кошек не осталось? Они же от голода все умрут!
– Девушка, не мешайте работать.
– Сами вы девушка! Вы не работаете, а живодеры! Это вас мать моя наняла? Она же поехавшая, вы чего! Я на вас такую жалобу напишу!
– Слушай, пацан, забери ее, задолбали оба.
– Пойдем, а? Пойдем. В кино опоздаем.
– Они там всех кошек заварили, в подвале. Им же теперь никак не выбраться. Мать ненавижу.
– Пойдем. В кино опоздаем. Ну чего ты плачешь опять?
Голоса, скрежет и стук долетали едва и были похожи на биение сердца. Было темно и не-тихо: все гудело, мурчало, успокаивало. Вибрировали трубы, шуршала идущая за стенкой вода. Кошки пришли все разом и легли на ее руки, ноги, на шею и живот. Шерстяные тельца, тяжелая, очень теплая лавина.
Мир сжался до прохладного носа, до выпущенных когтей, до щекочущих шею вибрисс.
Мир уменьшился и закончился.
Она спала.
Человек с шоссе М16
Надо было поссать на 136-м километре.
И, главное, собирался же. Если бы не этот пацан чертов.
Гена каждую смену там останавливается – место захолустное, богом забытое, хозяйка – скандальная алкашка, то ли Лидка, то ли Любка. Толчок вонючий, кал аж на стенах. Зато не на морозе стоять, писюном трясти. Гена вздохнул – были дни, когда достать член на морозе для него не было проблемой. Но с его уретритом врач сказал избегать переохлаждений. Да и сам заметил, что с возрастом писать на холоде стало трудно. Приходилось стоять, пыхтеть, выдыхать в воздух мокрый пар. И все это – с писькой в руке. Это еще если повезло и обочину не замело снегом, а то ведь ЗИЛ не жигуль: в кювет сойдет – тросом фиг вытянешь.
Не, спасибо. С недавних пор он, Гена, решил, что по нужде будет останавливаться в специально отведенных для этого местах, где туалет с отоплением. Хватит, наморозился.
Жанка ему тоже говорила: «Ты уже в почтенном возрасте. Беречь себя надо». При мыслях о Жанке внизу живота стало тепло – Гена даже подумал на секунду, что обмочится. Но нет, это было не физическое, а душевное. Разве виноват он, Гена, что из-за душевного у него писька шевелится? Так у всех мужиков, поди.
С Жанной ему повезло – была она не сильно моложе, но выглядела атас. Глаза коричневые, как крепкий чай с сахаром. Груди, зад, гладкая кожа, волосы на голове черные, а по телу будто даже рыжие. Вспомнив о спутанном Жаннином волосяном клубке под треугольником живота, Гена понял, что мочиться сейчас будет еще сложнее, но если срочно не решить вопрос, реально можно и обоссаться.
Долбаный пацан, надо же было ему появиться! Повезло, что Гена как раз сбросил скорость: боялся пропустить нужный поворот. Алкашка Любка на нормальную вывеску не раскошелилась, съезд обозначал только столбик «136 км» и выцветшая на солнце брезентовая растяжка – поди ее заметь в метели.
Гене показалось, что впереди маячит знак, а потом знак прыгнул в сторону и перегородил ЗИЛу путь. Застучала педаль тормоза – Гена вдавливал ее в пол, а она выпрыгивала, как пружина, сопротивляясь гладкости свежего наста.
Матернулся, крутанул руль, шапка сползла на затылок. ЗИЛ вильнул, затормозил наконец, Гена выскочил на мороз. Что? Где?
Гена сплевывал на снег, пинал колесо. Совсем уже офигели, питстоперы эти, или как их. Халявщики. Нарики. Надо было не тормозить, на капоте бы подвез.
Гена ругался, хотя на дороге не было никого, кто мог бы его слышать. Пусто.
Но он же был там, этот пацан. Черная куртка, лицо белое, невысокий такой вроде. Или не было его?
С приборной панели строго глядел золотой Николай Чудотворец. Покровитель путешественников, особенно водителей – это Жанка сказала. Лоб у Чудотворца был высокий, рука предостерегающе поднята.
Нет, надо останавливаться, сил уже нет терпеть. Папка еще, покойный, говорил – нельзя в себе держать, а то моча в голову ударит. Вон уже как ударила – мерещится черт-те что на дороге. Может, и отдохнуть пора, супу какого навернуть, Жанке позвонить.
И ведь главное, собирался все это сделать на 136-м километре, но разволновался, разнервничался и пропустил, походу, поворот. Ни тебе рекламной растяжки, ни дорожного столбика. Только занесенный снегом лес по правую руку, да и по левую. Елки, елки, елки.
– Это что за приколы? – спросил Гена сам у себя, как дурачок. – Ничесе, отгрохали.
Большая красивая вывеска «Еда. Кофе. Бензин. Отдых» опутана желтыми огоньками, как на Новый год, – видно даже сквозь метель. Свежерасчищенный поворот.
– Поди, столичные, – снова заметил Гена сам себе. – Обдерут сейчас Генку как липку, кофе, небось, за двести рэ.
Свернул. А что делать? К удивлению Гениному, освобожденная от снега подъездная дорожка вела не к привычной сетевой заправке, а к небольшому добротному кирпичному дому с закрытой на зиму кафешной верандой. Может, и не столичные тогда. Местный кто-то открыл. Может, и за сотку будет кофе.
Снег все валил, и парковку уже заметало. Гена начал сдавать назад, чтобы встать с краешку. В туалет сбегает, кофейку бахнет и поедет.
На порог выскочил человек, он махал рукой и кричал что-то.
Гена заработал приводом стекла, чтобы услышать.
– Ставьте, ставьте, – кричал ему человек. – Прямо тут и ставьте.
– Я те всю парковку займу, – попытался объяснить ему Гена. – А приедет кто, запрет меня.
– Ставьте, – кричал человек.
Ссать хотелось нещадно. Гена послушался и припарковался. Человек все ждал на пороге и продолжал махать.
– Метель-то какая, – сказал он, пока Гена поднимался по ступенькам и обстукивал ботинки. – Не будет уже сегодня народу, правильно вы встали.
Гена назвал человека про себя «батюшка». Хрен знает почему, не особо он был и похож на священника, разве что только бородкой. В возрасте, но худощавый, без брюшка. Рукава свитера и так почти прикрывают кисти, а батюшка их еще и одергивает. Видать, мерзнет.
– Кофе вам? – спросил. Гена напрягся чуть. Знает он этих дельцов на пустых трассах – им бы хоть что продать, хоть кофе, хоть бензин, хоть навоз. Сейчас как прицепится с какими-нибудь «специальными предложениями». А вот вам кофе, а вот вам булочка, а вот вам комбо с хот-догом.
– Самый простой, черный, – сказал Гена сурово, ставя батюшку на место. – В уборную можно?
Уборная – слава Николаю Чудотворцу, святому покровителю всех дальнобоев, – оказалась прямо тут, за дверью. Светлая, отапливаемая, чистая даже. Генка запыхтел, принял удобную позу – и зажурчало. Думал, со стресса тяжело пойдет, а все как по маслу. Хорошо-то как, господи.
Когда вернулся, уже пахло кофе.
– Сахар на столе, – сказал хозяин, подавая Гене чашку. И уточнил: – Бесплатный.
Гена кивнул, мол, не интересует, но стоило батюшке отойти, как всыпал в свой кофе три хороших ложки сахара. Жанка бы нахмурилась, у него глюкоза-то повышена, но сегодня можно. Сложный день.
– Сложный день? – спросил хозяин из-за барной стойки, протирая и изучая на просвет стаканы.
– Сгодится, – пожал плечами Гена и сделал глоток. Кофе оказался хороший – крепкий, нужной температуры. Даже как будто с перчиком, как он сам дома делает. А может, показалось.
– Это погода, – сказал человек.
За окном все мело.
– А по прогнозу не обещали, – обиженно сказал Гена и сделал еще глоток. Ему вдруг ужасно захотелось оказаться дома прямо сейчас. Зайти в коридор, отряхнуть ботинки, прокашляться. С жаркой кухни выскочит Жанка – волосы убраны наверх, сама румяная, руки в муке: котлеты обваливает.
– Солнце, – всплеснет руками, – ты чего так рано? А у меня еще ничего не готово.
– А что, у вас перекусить можно чего? – спросил Гена у хозяина. Язык немного заплетался, как бывает, когда выпьешь горячее с мороза.
– Будьте любезны, – кивнул хозяин. – Картошечка жареная с грибами. Огурчики малосольные. Ну и котлеты. Только приготовлены, с пылу с жару.
Гена засомневался, стоит ли брать сразу всё, надо же уточнить, что по деньгам, но, пока он прикидывал, на столе у него уже образовалось некоторое нагромождение тарелок. На самой большой еще шкворчала, только со сковородки, крупно нарезанная картошка, явно жаренная на смальце. В блюдечке поменьше плавали в густом рассоле опята – крошечные, как гвоздики. Пахло маринованным чесноком и какими-то специями. В других тарелках: пупырчатые малосольные огурцы, квашеная капустка – влажная, жирная, с клюквой.
Ну и котлеты. Пухлые, хорошо коричневые, жаренные не в панировочных сухарях, а в муке, как Жанка делает, как Генина мамка делала. От панировочных у котлет корка, а в муке они нежные-нежные идут.
Вроде и не был голодный, а после дороги, да со стресса, а еще после того, как долго, обстоятельно, горячей струей мочился, аппетит проснулся звериный. Гена наколол вилкой котлету, жбахнул в картошку густой сметаны, пододвинул к себе капустку. Он жевал громко, даже причавкивал, сербал, втягивал носом воздух, тыльной стороной ладони утирал с подбородка и усов капли котлетного сока.
Хозяин придорожной кафешки поднес ему стопку – Генка махнул не глядя, а потом только спохватился: я ж за рулем, вдруг дэпосы?
– Нет тут никого, километров на сто дальше только лес, – успокоил его хозяин. – Да и не будут они в такую погоду стоять. Кого им ловить, лосей, что ли?
Он улыбнулся собственной шутке, и Гена, почти против воли, тоже хмыкнул. Лосей. Во дает.
– Как бизнес идет? – попытался он наладить разговор, ощущая, как ледяная водка разливается по телу теплом.
– Идет потихоньку, – кивнул хозяин, присаживаясь рядом, наливая себе и еще Гене. – Многого не требуем, знаете. Я человек простой, задачи у меня нехитрые. Делаю свое дело, приношу, так сказать, миру маленькую, но пользу. О чем еще просить?
– Ну бабки-то идут? – не унимался Гена. Вторая стопка зашла еще легче первой, аж жарко стало.
– Бабки? А, деньги-то? Особо-от не идут, нет. Да для нашего дела это ведь и не важное.
– А что важное?
– Ну как что? Польза вот, миру, так сказать.
– Да ладно, мужик, не заливай. Польза пользой, а кушать надо. Не тебе, так жене, деткам. Мы, мужики, – добытчики. А бабы – они за бытовое отвечают, им дома сидеть. Вот сейчас почему проблемы в мировой политике? Потому что бабам надо дома сидеть, а не в политике этой. Баба дома, в тылах, а мужик на работе. Потому что кто мы? Кормильцы.
Из-за водки Гена говорил нескладно, но был уверен, что хозяин все понимает. Вон он как оживился:
– Как вы хорошо сказали! Кормильцы! Вот именно что кормильцы. И я кормилец, а вы так уж точно, получается. Иной раз, знаете, так тошно становится от своей роли. Почему, думаю, именно я? Почему именно меня выбрали? Такая ответственность, да на плечах простого человека. А ну как не вынесу? Ну а с другой стороны, как не вынести? Если я не сделаю, никто ведь не сделает, да?
Гена хлопнул еще стопку. Он не очень хорошо понимал, что толкует ему человек. Голос у того был тихий, монотонный. Правда, как у батюшки в церкви. Гена стал думать о том, когда он последний раз был в церкви. На похоронах папиных, что ли? Так это сколько, лет десять уже прошло же?
Человек все говорил и говорил, голос его убаюкивал. Гене захотелось опять в церковь. Побыть там в тишине, понюхать запах этого церковного сладковатого дымка. В церкви тепло, полутьма.
Подумал, что хорошо бы спросить, нет ли тут комнаты или топчана какого. Поспать охота, хоть бы часик. Освежится – и поедет.
Домой поедет. К Жанне своей.
От мыслей о теплой, податливой и текучей, как река, Жанке Гена совсем разомлел. Он с трудом разобрал шум в предбаннике. Там кто-то обтряхивал ноги.
– Но сильно гордиться собой тоже не стоит, так я вам скажу. «Так и вы, когда исполните все повеленное вам, говорите: мы рабы ничего не стоящие, потому что сделали, что должны были сделать». Вот. Евангелие от Луки.
Гена смотрел на батюшку нахмурившись, пытаясь осознать, чего он такое рассказывает. В предбаннике опять зашумело.
– О, Егорка наш пришел. Входи, Егорка. Как раз ты вовремя.
Гена обернулся, по затылку и вниз поползло холодное – как будто змея под кожей.
– Ты. – Он хотел сказать громко, но получилось как-то приглушенно, как из-под подушки. – Откуда ты?
– А это Егорка, помощник мой, – ласково улыбнулся батюшка. – Что бы я без него делал, уж и не знаю.
Хозяин кафе наклонился пониже и сказал тихим голосом:
– Мальчик-то болезный, отсталый, так скажем. Но кое-чего понимает. И сила есть.
Егор был пацан как пацан: роста невысокого, чуть пробивается уже щетина, а лицо еще прыщавое. Некрасивый, дохленький – Гена бы внимания не обратил, да только они с Егором уже встречались. Это же он, с час назад или с полтора, выскочил перед ЗИЛом на трассе и сбил Гену с толку и с пути.
Гена хотел подобрать слова, чтобы вышло как-то вежливо, по-отечески, но получилось, наоборот, грубее обычного. Язык заплетался.
– А он не охренел, ваш мальчик? – сказал Гена. – А ты не охренел, Егорка, это самое?..
Что Гена имел в виду под этим самым, он и сам не знал. Мысли пьяно шатались и не хотели становиться ровно, одна за другой. Злость заклокотала внутри и начала выходить наружу толчками, как застоявшаяся моча. Злость на заснеженную дорогу, злость на проволочки и задержки, которые мешают ему, Гене, добраться до дома, добраться до Жанны, злость на уретрит и на врача, который произнес слово «уретрит» с таким видом, будто он самый умный. И еще злость на то, что Гена постепенно, но верно стареет и, значит, рано или поздно закончится, как и все и всё на этой земле.
Злость стала настолько непереносимой, что Гена решил встать. Ноги держали нетвердо, но уж как могли.
– Хрень, – сказал батюшка-хозяин отрывисто. Егор метнулся к предбаннику. Только когда щелкнул замок, Гена понял, что сказано было не «Хрень», а «Дверь».
Гена подошел к двери на своих плохо гнущихся ногах и подергал ручку много раз, чтобы убедиться, что она не открывается.
Убедившись, повернулся к хозяину с выпученными глазами.
– Стопочку? – спросил тот учтиво. И кивнул куда-то за спину: – Егорка, давай.
А потом раздался странный стук – как будто у Гены изнутри головы.
Первое, что Гена осознал, – у него больше нет рук. Второе – сильно болит затылок.
Через секунду-другую руки нашлись – правда, Гена их почти не чувствовал и не мог отлепить одну от другой. Затылок не проходил, наоборот, боль расходилась волнами. Каждое движение ее усиливало, а движений Гена делал много. Он дергался, рычал, рвался, извивался.
Ничего не помогало, тело не слушалось, голова не прекращала болеть.
– Тихо, тихо, – сказали ему. – Чего ты? Спи.
Но Гене было не до сна, он пытался встать, оперся на ноги, упал, пополз на коленях. Перед глазами было темно и мутно.
– Ну что ты, что ты, – приговаривал кто-то. Гена почувствовал, что его гладят по голове и шее, как собаку. – Чшшш, чшшшш. Уже почти и все.
– Пусссссти, сука, – застонал Гена. Глазам все же удалось сфокусироваться на фигуре перед ним. Серый свитер, бородка. Гнида, тварь.
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския.
Голос у человека был вкрадчивый, добрый – и правда, что батюшка в церкви. Руки у Гены не шевелились: этот стянул их кабельным хомутиком, тем, что только кусачками и можно перегрызть.
– Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожегаемая; тогда возложат на oлтарь Твой тельцы.
– Слышь, гнида ты, отпусти, – взмолился Гена. – У меня кореш мент, слышишь, нет? Он тебя уроет, суку, он кафешку твою с землей сравняет, ты в тюряге сгниешь…
– Мент, – повторил чей-то голос. Гена дернулся на звук и увидел бледное лицо пацаненка. Егор, или как его. Он повторил, будто издеваясь: – Мент.
– Правильно говорить: гражданин полицейский, – поправил его батюшка. – Ты, Егорка, не приучайся к плохому. Как к вам, молодым, быстро все плохое прилипает…
И он улыбнулся Гене, как будто ожидая, что тот понимающе закивает. Мол, молодежь, а в наше-то время такого не было, мы порядок знали.
– Слышь, ты, – снова взревел Гена вместо этого. Батюшка поморщился.
– Не шуми, а? – попросил. – Он волнуется.
– Кто – он? – спросил Гена обычным голосом. Он и сам не ожидал от себя такого вопроса. Но ему очень нужно было узнать.
– Он, когда волнуется, ведет себя… ну, дурит, короче. Дольше дело будет идти.
– Какое дело? – снова спросил Гена. Человек не отвечал.
– Готово там, Егорка?
– Да почти готово.
– Кто это он? – заорал Гена так, что где-то с крыши упала наледь.
Они тащили его по снегу, он упирался, пробовал цепляться ногами, но скользил. Ботинки на него не надели, ноги в носках елозили по сугробам, и скоро Гена перестал их чувствовать. В совокупности с обездвиженными руками это привело его в такую панику, что он затрепыхался, как омуль в садке, батюшке даже пришлось на него прикрикнуть.
– А ну успокойся! – Он насел на Гену, вдавил того в снег и надавил на челюсть, раскрывая ее, как зверю, которому дают лекарство. Влил ему в горло водку или что-то вроде. Гена начал кашлять, чуть не блеванул.
– Тише, тише, ну не надо, давай без этого. Зачем усложнять дело? Я человек маленький, делаю, что должно.
– Какое дело? – прохрипел Гена, отфыркиваясь. – Что должно?
Водка, или что ему там влили, туманила мозги, расслабляла мышцы. Гена обмяк, но не вырубился.
– Егорка, где ты там с волокушами?
Он почувствовал неловкие тычки, давление. Его, Генино, тело куда-то двигали против его воли. Он ощутил себя маленьким, невесомым. Но маленьким он не был.
– Тяжелый черт, – пыхтел батюшка почти с восхищением. – Хорошо-о. Надолго хватит.
Гена совсем обмяк, батюшка и Егор с ним мучились, переваливали его на бок, подкладывали заледеневший пластик волокуш. Медленно, с величайшим трудом, продолжили тащить.
– М-м-м-м м-м-м-м, – кое-как ворочая языком, промычал Гена. – М-м-мужики… Это… Отпустите. У меня дома жена молодая. Отпустите домой, мужики.
Волокуши остановились. Батюшка выпрямился, отдуваясь. Потом сел на корточки, уставился на Гену. Помимо бороды на его лице росли мелкие жесткие волосинки. Они напоминали паучьи лапки. Словно кожу изнутри проткнули своими лапками полчища пауков.
– Отпустить? – спросил батюшка. Гена закивал. Его било ознобом, зубы стучали.
– Отпусти, мужик, – зашептал он. – Я… клянусь, я никому. Я в ЗИЛ заскочу, только ты меня и видел, мужик. Я тебе все деньги отдам, груз, хочешь, отдам? Скажу – напился, просрал. Я все сделаю, мужик. Отпусти только.
– Егорка! – прикрикнул батюшка на замершего неподалеку пацана. – Иди там пока, готовь.
Егорка кивнул, умчал трусцой. Батюшка вздохнул:
– Отпустить… А как же я тебя отпущу-то?
– Я никому, мужик! Ни ментов, ничего! Бля буду, мамой клянусь!
– Ментов… – вздохнул батюшка. – Без ментов не обойдется, милый человек. Доберешься до дома, отогреешься, все как миленький им расскажешь. Вон, жена твоя молодая – женщина явно умная, – она же тебя и уговорит. Кореш твой, опять же…
– Не уговорит, не уговорит, отец, – говорил Гена. – Я клянусь тебе! Я… я тебе все оставлю, все, что есть. Подурили – и хватит, отец, не заигрывайся. Еще же можно остановиться – проехали, забыли.
Батюшка вдруг заморгал быстро-быстро, глаза у него подернулись прозрачным. Он поднес руку к ресницам, снял слезу, посмотрел на нее, потом слизнул с пальца.
– Старею, – вздохнул он. Потом откинулся на спину, приземлился на пятую точку. Крякнул, достал неловко из карманов пачку, прикурил сразу две. Одну вставил Гене в рот, другую себе. Гена ухватил сигарету уголком губ, кое-как затянулся – поди попробуй без рук, – другим углом выпустил дым. В голову дало. Жанка его уговорила бросить, мол, легкие, сердце.
– Остановиться, говоришь? – сказал ему батюшка. – Вот и я иногда думаю – может, ну его, остановиться? И будь что будет, да? Я иногда ведь останавливаюсь. Ему говорю, мол, не сезон, на дороге никого. Не везет. Не выходит. А сам и не пробую. Жалею. Да только ему что? Он не слушает. Хочешь, расскажу чего?
Гена молчал, сигарета уже истлела наполовину.
– Когда это было-то? Ну, в начале осени, наверное. Егорка их, вон, как тебя, чуток с дороги спутал. А им ничего – веселые, хохочут. Южнее ехали. Медовое путешествие, только из ЗАГСа. Он себе кофе взял, ей шанежку – болтают, воркуют. Хорошие такие. Худые, конечно, зато двое разом. Ну и хотел я по накатанной – блюдо предложить, там препаратик кое-какой, ну, ты уже, наверное, понял. И представь – не могу. Вот те крест – в руке уже пузырек, открывай да лей, а я – ни в какую.
Батюшка засмеялся так счастливо, словно происшествия более славного с ним в жизни не происходило.
– Ну и что ты думаешь? Уехали! Представляешь? Уехали мои голубки. И я такой довольный был. Не знаю почему. Как будто, понимаешь, что-то хорошее сделал. Что-то человеческое такое, простое во мне осталось. Глупое даже, наивное. Ну а мы, человеки, же тем и славимся, да? Наивностью своей. Это Ему там, наверху, все ведомо. Ибо Господь дает мудрость; из уст Его – знание и разум. А знаешь, что дальше-то было?
Гена не ответил. Он не чувствовал всю левую половину тела и был почти уверен, что наконец обоссался.
– Он… Ты не знаешь, что с ним было. Я, если честно, и сам не знаю. Да вот только в тот раз он напомнил мне, что будет, если я… Если я перестану. Что будет, если все голубки доберутся до юга и будут там пить «Массандру» и нектаринами закусывать, понимаешь? Видишь это?
Несмотря на холод, батюшка так и был в своем свитере – без ватника или пуховика. Он потянул наверх рукав и показал руку.
Голова у Гены кружилась, он не до конца понимал, что происходит, слышал и видел будто с опозданием. Мир тормозил, как видео при плохом интернет-соединении. Он скосил глаза, попробовал сосредоточиться, но реальность уплывала и расползалась.
Гена вспомнил, как однажды давно, еще в школе, какой-то пацан бежал, запнулся и, упав лицом на лавку, прокусил нижнюю губу, пригвоздив себя к деревяшке своими же зубами. Гена помнил, как тот орал, когда школьная медсестра трясущимися руками набивала его рот комьями ваты в ожидании скорой.
Ему, Гене, тогда стало противно. Но не от ора и кровяных потеков, а от странного вида раны, от ее противоестественности. Зубы человека не должны прокусывать его же плоть. Мозгу от этого было некомфортно.
Что-то похожее он испытал и сейчас, лежа на боку бог весть где на давно заледеневших волокушах. Перед его носом маячила рука, но с ней было что-то не так. Тени падали странно, Гена никак не мог сфокусировать взгляд, но чувствовал, что ему очень это нужно сделать.
Что это вообще такое? Как такое может быть?
Рука от запястья и выше была вся черно-бордовая и напоминала суджук. От сгиба локтя и вниз она была испещрена неровными прорехами – какие-то дырочки были мелкими, какие-то глубокими, диаметром с пятирублевую монету. Рука казалась ульем, из которого вот-вот полезут насекомые.
Гена опять застонал. Убери, убери.
Батюшка издал странный звук – то ли смешок, то ли всхлип – и одернул свитер.
– Мужик, – хрипло сказал Гена. – Тебе к врачу надо. Я хороших врачей знаю.
Может, вот он, его шанс? Уговорить, уболтать? Потянуть время. Странно, но в голове как будто чуть прояснилось. Как будто вид того, что скрывал свитер, взбодрил, шарахнул адреналином.
– Как такое вообще случилось? Обо что ты так? – спросил Гена.
– Я… отпустил тех людей-то. Голубков. А потом вот. Он мне… велел, понимаешь? Как бы так в голове моей очутился и руками моими управлял. Я как не свой был. Не знаю, как и объяснить. Не понимаю даже, чем я это сделал? Пробойником, что ли? Клещи еще тоже в крови лежали… У меня тут инструмента много, столярничаю потихоньку. В свободное, хе-хе, время.
– Так ты это… сам? – спросил Гена, леденея.
– Не сам! Не сам, милый ты мой! – выкатил глаза батюшка. – Ты что же, меня не слушаешь? Кто же такое сам с собой сотворит? Он это! Он мне показал, что будет, если я его волю не буду выполнять. И ладно со мной, так потом и с Егоркой? А пацана-то за что?
– А меня за что? – спросил Гена.
– Ни за что, – согласился человек. – Но надо так. Если ему прикорм-то не давать, представляешь, что будет? Вот и я не представляю. Я всей его силы не знаю пока. А хочешь еще секрет?
Не дожидаясь ответа, опять приблизился к Гене и зашептал:
– Я так думаю, вестник это. Апокалипсиса. Не совсем как в Откровении говорится – там всадники, а тут он один, да только сомнений у меня почти нет. Мне накануне того, как он явился, приснился Иоанн Богослов и сказал одно только слово: сдержи. Я сперва и не понял, а потом увидел – его. Вид у него… не буду рассказывать. Одно скажу – не Божье это создание. И голод у него адский, дьявольский. Вот и кормлю. И Егорку приучаю потихоньку – на всякий, так сказать, случай. А то не будет меня, кому его сдерживать? Это он пока, так сказать, смирный, дальше участка не выходит. А если я перестану и он проголодается? А если до села какого доберется или до города? Как ты сказал – кормильцы мы? Ну правильно, кормильцы и есть. Значит, надо кормить. Ну, вот и Егорка.
Гена откинулся на волокуши с неслышным никому стоном. Мыслей уже совсем не осталось – они улетели, как птицы, вспугнутые безумием из паучьего рта.
Егор и батюшка крякнули, волокуши двинулись, Гена расслабил тело как мог, чтобы тяжелая ноша стала еще неподъемнее, – это все, что он мог сделать.
– Давай, Егорка, поднажми, сынок.
– Я те поднажму, – пробурчал себе под нос Гена. Тело ему как будто бы не принадлежало, но пустота в голове стала неожиданно приятной. С возрастом стало сложнее отключать думалку, не накручивать себя попусту, а тут все отключилось само – осталось только физическое неудобство. Да и оно, умягченное отравленной водкой, ощущалось уже слабо. Каким бы там пробойником ни орудовал этот псих, анестезию давал по-честному.
Гена открыл глаза и посмотрел в небо – уже спускались сумерки, и туман становился ласково-фиолетовым. Где-то в вышине светило белым – может, фонарь, но Гене приятно было думать, что луна. Вспомнил, как в прошлом году, в санатории Жанка среди ночи потащила его к озеру – смотреть на лунную дорожку. Он даже не сразу понял, что от него требуется. Какая такая дорожка, куда там смотреть? Жанка показывала куда-то на темную гладь, на которой колыхались белые пятна. Гена тогда смотрел на Жанку и думал – хорошая баба, надо жениться.
Гена зарычал, матернулся, пернул и свалился с волокуш.
– Егорка, держи! – закричали над ухом. Но прежде, чем Егорка успел хоть что-то сделать, Гена уже навалился на него, схватил за ноги, потянул вниз.
Егорка ткнулся в снег, а Гена, извиваясь как змей, забрался на него сверху и начал елозить, не имея возможности ни размахнуться, ни ударить. Мысли о Жанке как будто подожгли внутри него фитиль и высвободили столько злобы, что Гена все продолжал биться и извиваться, желая только вмесить в снег, расплющить этого парнишку.
Егор не издал ни звука, а очень скоро перестал и дергаться – просто замер, голова набок, как замирают полумертвые голуби. На Гену сзади навалился батюшка, в бок впилось острое. Уже ничего не боясь, только злясь и сопя, Гена качнулся на согнутых коленях и, падая спиной, подмял под себя человека. Хрустнул вышедший сустав, в боку перестало колоть, зато стало мокро.
Сердце у Гены колотилось, разгоняя кровь, возвращая способность соображать и видеть. Колено не сгибалось и болело – вывих или что похуже. Пробитый бок саднило.
Гена встал сперва на четвереньки, затем на колени. Нащупал в боку пластмассовую ручку и, охнув, с силой дернул – вышла. Строительное шило, вот чем он его ткнул, зараза. Гена развернулся к батюшке, подполз к нему как был, на коленях. Батюшка тяжело дышал и даже не дернулся – видать, крепко его Гена примял, всем весом.
– А скажи, жареха вкусная была? Я ее сам готовил, жареху-то. Дай, думаю, порадую перед концом, – сказал батюшка.
Гена почувствовал толчок со спины, перевел глаза на собственный живот и с удивлением посмотрел на то, чего там быть не должно было.
Егорка тяжело отдувался и кашлял – он с детства был хилый, папка ему говорил: «Таких, как ты, в Спарте со скалы сбрасывали». Мудак.
Потом подкачался, но, чтобы проткнуть этого, толстого, пришлось аж разбежаться. Хорошо, что Михал Степаныч заранее вилы наточил. Не для этих целей, правда, – ими удобно мясо накалывать. Хотя вот он и наколол, получается.
Вытащить вилы еще сложнее, чем вогнать. Егорка тужился, отталкивался ногой от толстого. Михал Степаныч учил работать аккуратно, чтобы поменьше крови вышло, – и мясо сочнее, и убирать меньше. Ну а как тут аккуратно? Вон и с самого Михал Степаныча сколько натекло.
Егорка сел на снег и немного поплакал. Жалко было себя, жалко Михал Степаныча и того, которого он кормил, тоже жалко. Толстого почему-то было не жалко – потому что дрался больно и еще потому, что такой толстый. Как его теперь тащить?
Отдышавшись, Егорка достал из кармана пластиковую бутылочку и глотнул. При Степаныче палился, но теперь-то, выходит, можно. Потом вставил в уши белые джибиэльки, потупил чуть в телефон, проматывая плейлист до нужной песни. Let Go Paul van Dyk, Ри Гарви. Хорошее. Голос спокойный и чуть похрустывает, как сахар.
Под сахарные английские слова в наушниках Егорка с трудом вернул толстого обратно на волокуши и медленно, обливаясь потом, потащил. Дотащил, вернулся, погрузил Михал Степаныча – тот уже был совсем холодный. Поволок и его.
Много мяса, надолго хватит. А там уж Егорка нового принесет.
Егорка не знал, правда ли в подполе Степаныча живет тот, кто требует человечьего мяса. Но, если так подумать, ничего другого, кроме как заманивать одиночек с шоссе и заметать потом следы, он все равно не умел. Степаныч его научил, как делать, чтобы не подозрительно. Было это Егорке несложно, можно сказать даже весело.
Участковая врачиха спрашивала будто с упреком: «Ты там как вообще, собираешься?»
Свекровь каждое утро проверяла, не опустился ли пупок. Жалела, но иногда бессмысленно хвасталась: «Не знаю, что делать, у меня-то мой – срок в срок, как часы».
Аня плакала Ване в трубку: «Я больше не могу. Я огромная, как дом».
Ваня смеялся: «Ты когда-нибудь слышала, чтобы кто-то беременной на всю жизнь остался?»
Аня злилась и сопела, сдерживая слезы. Потом не выдерживала и тоже смеялась. Ваня так действовал – отжимал внутри Ани клапан, стравливал Анин страх.
Ваня же велел ей идти к платному врачу, в частную клинику, чтобы «удостовериться». Тем более что деньги есть, сказал он сурово, и Аню затопило нежностью. Она почувствовала, как важно ему сказать: деньги есть. И на секунду перестала на него злиться за то, что ушел.
Зато теперь может сказать ей по телефону: деньги есть. А раньше макароны с жареным луком по три дня на ужин ели. Аня почти не спала: стоило улечься, как вес ее внутренностей переставал передавливать артерии, кровоток улучшался и живот начинал ходить ходуном, надуваться и опадать. Некто внутри Ани, нахлебавшись кислорода, вел себя как засунутый в мешок зверек: извивался, крутился, загонял ноги-лапки под Анины ребра.
«Да вылезай ты уже!» – зарычала Аня как-то и затихла, испугавшись собственного голоса. Но не его громкости, а его неожиданной злобности.
Аня записалась в клинику и, сидя в очереди, ругала себя за стеснение. Как будто она здесь чужая, случайная. А между тем ничего такого в этой частной клинике нет особенного: те же бахилы, тот же кулер с пластиковыми стаканчиками. Может, девушка на стойке регистрации поучтивее, но, может, и показалось.
Платная врачиха оказалась такой же беспомощной, как предоставленная государством. Пощупала, померила, посмотрела в карту. Посоветовала больше двигаться:
– Ходите, гуляйте, только не по жаре.
И проводила к стойке, где вежливая девушка вежливо спросила Аню, оплатит она картой или наличкой.
Город выжигало разошедшееся лето. Мальвы поникли, цикорий выцвел, тут и там на асфальте топорщили перья мертвые голуби. Дышать было совсем нечем.
Тем же вечером Ванин телефон перестал отвечать. Это было ожидаемо и не ново: удивительными считались скорее дни, когда он мог дозвониться и несколько минут послушать Анины вздохи.
И все равно у свекрови глаза стали на мокром месте. Передислоцируют их, строго постановил свекр, стараясь ни на кого не смотреть.
Передислоцируют их, повторила Аня, чтобы поддержать свекровь и немного – себя.
Постель была как печка, простыня сбилась, живот кипел изнутри. Аня вертелась на один бок, на другой, подкладывала под поясницу подушку, сгибала ногу так и эдак. Хотелось плакать, но слез не было, высохли.
Когда на часах стали сплошные нолики, Аня встала и крадучись, как воровка, вышла из квартиры.
Сначала она думала только постоять у подъезда, остудить тело на вечернем ветерке, но что-то поманило – и Аня пошла, мимо подъездов, вглубь района, к бульвару.
Бульваром эту мощенную собянинской плиткой дорожку называло только местное население, но Аня понимала, откуда такое название выросло. Бульвар прорезал столпотворение типовых многоэтажек, придавал пейзажу уверенную вытянутую горизонталь и показывал пусть скромные, но бархатцы в бетонных клумбах. Вдоль бульвара недавно поставили удобные лавочки – Анина свекровь любила на них посидеть в погожий денек, поболтать с подружками по телефону.
Утром здесь полно было молодых женщин: сидя на лавочках, они отталкивали от себя и вновь притягивали коляски с кряхтящим наполнением. Укачанное вперед-назадкостью наполнение умолкало и затихало. По тому, как мамы продолжали это движение на автомате, становилось понятно, какие они уставшие.
Сейчас бульвар был тихим, частью синим, частью, где фонари, желтым. Где-то лаяла собака, а еще дальше, за кустами, хохотали пьяным смехом.
Кусты удивили Аню: как они так быстро выросли? Почему еще вчерашним днем она шла по тому же бульвару и не замечала, как пышна растительность по его берегам?
Наконец подул ветерок, Аня почувствовала мурашки по ногам и плечам и только сейчас осознала, что вышла прямо как была, в ночной рубашке, в домашних сланцах. Впрочем, ей впервые за последние дни стало комфортно, живот опять укачался и успокоился, она даже почувствовала некоторую легкость. Подумаешь, ночнушка, все равно нет никого.